Читайте журнал «Новая Литература»

Вионор Меретуков. Южный Крест (роман)

Если параллельные линии не встречаются, то не

потому, что встретиться они не могут, а потому,

что у них есть другие заботы.

В. Набоков

Южный Крест нельзя увидеть в Северном полушарии.

Словарь Брокгауза и Ефрона

 

 

Глава 1

 

Окраина Москвы. Двор, продуваемый со всех сторон. Редкие прохожие. Чахлые деревья. Вороны. Квартира на втором этаже крупнопанельной «хрущёвки». Тараканы, комары, пауки, клопы. Мухи. Мыши. Полный набор удовольствий. Все это ползает, летает, грызет, жужжит, жалит. Не квартира — мечта!

 

Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века,
Все будет так. Исхода нет.

 

Умрешь – начнешь опять сначала,

И повторится все, как встарь:

Ночь, ледяная рябь канала,

Аптека, улица, фонарь.

 

Блоковские строки каждый раз всплывают в памяти, стоит мне только распахнуть окно.

Все именно так: бессмысленный и тусклый свет. Не хватает только ледяной ряби канала, фонаря, аптеки да Поэта — печального певца Прекрасной Дамы.

Канал еще не прорыли. Вернее, никогда не пророют. Фонарный столб вырван с корнем неведомыми ночными богатырями. Аптека сгорела на прошлой неделе. Поэт умер сто лет назад.

Итак, канала нет, нет фонаря, нет аптеки, нет Поэта. Зато навалом всего остального.

Прямо передо мной детская площадка, на которой я ни разу не видел ни детей, ни мамаш с колясками. Единственная скамейка облюбована Новинским, бывшим профессором кафедры теоретической и прикладной лингвистики. Жена выгнала его из дому. Он хром на обе ноги — это трагические последствия попытки профессора мирным путем уладить семейную ссору. Все имущество полусумасшедшего горемыки — это выцветшая ветровка, пузырящиеся на коленях джинсы, стоптанные кроссовки, бейсболка фирмы «Гант», армейский рюкзак, а также пара дюралевых костылей — дар сострадательных учеников. Когда Новинский трезв, он концом костыля чертит на песке математические формулы квази-синонимических конструкций в романо-германских языках. При этом он всякий раз недоуменно пожимает плечами и неслышно шевелит губами. К Новинскому привыкли, его даже подкармливают, как приблудного пса. Участковый обходит его стороной. На скамейке Новинский нередко ночует. Профессор не нашел себя в новой реальности и, вместо того чтобы с помощью математических формул заниматься научно обоснованными поисками утраченного времени, рыщет по помойкам в поисках жратвы и остатков спиртного. Так и хочется подкрасться к Новинскому и пришпилить ему на спину бумажку со словами: «Судьба ученого в современном мире». Кстати, у Новинского я, еще до поступления в консерваторию, непродолжительное время учился.

Если высунуться из окна по пояс и повернуть голову налево, то взгляд упрется в глухую стену соседнего дома. Когда идет косой дождь, — а других здесь не бывает, — стена плачет грязными слезами, которые наводят такую тоску, что хочется пойти и удавиться.

А вот если повернуть голову направо… О, тут картина иная: восхитительная, радующая глаз, прямо-таки феерическая! Все пространство, куда ни глянь, оккупировано Старо-Успенским кладбищем. Соседство — пальчики оближешь.

За бетонным забором, который тянется с востока на запад, прячутся миллионы и миллионы могильных крестов и обелисков. Видны только их уходящие за горизонт верхушки. Размеры кладбища ошеломляют: оно безбрежно, как Мировой океан. Кажется, здесь похоронена Жизнь.

Кладбище, обладай оно голосом, как бы говорит тебе: в сравнении с неисчислимым сонмом покойников ты — былинка, букашка, песчинка, ничтожество, мизерабль.

Со смешанным чувством подавленности, недоумения, растерянности и печали задумываешься о конечности всего земного и припоминаешь, что количество умерших за всю историю существования человечества превышает количество ныне живущих примерно в 10 000 раз.  То есть, жалкие семь миллиардов ныне живущих, трепеща и замирая от ужаса, стоят в чистом поле Времени против несокрушимого триллиарда мертвых. Нужно ли говорить, кто победит в этой схватке за смерть?

Итак, семь миллиардов. В общем, это не мало. Можно даже сказать, много. Увы, участь их незавидна. Их не такое уж далекое будущее легко прогнозируемо: ну, постоят-постоят они и рано или поздно падут под напором неумолимой неизбежности, пополняя ряды тех, за костяными плечами которых столько славных и подлых дел.

Забор наглухо отделяет мир живых от мира мертвых. Все правильно: во всем должен быть строжайший порядок.

Удачно выбранное место. Здесь хорошо сводить счеты с жизнью: помер и далеко ходить не надо — все под боком. Очень удобно. Но при этом стоит заблаговременно (дабы не суетиться потом, когда времени будет в обрез) присмотреть себе посмертную жилплощадь — непременно на высоком, сухом месте, желательно неподалеку от кладбищенской церкви, которую еще предстоит возвести. А заодно призадуматься о надгробном памятнике, вернее — об обелиске. Я уже вижу его, это будет монументальная стела, устремленная в ноосферу. Надо бы заказать проект памятника какому-нибудь авторитетному скульптору. Жаль умер Эрнст Неизвестный, он бы мне подошел. Зато жив Церетели. К сожалению, Зураб Константинович мало разбирается в этом виде изобразительного искусства, но с простой стелой, думаю, справится. Дерет он, правда, немилосердно. Но игра стоит свеч: как-никак, это Церетели, известный скульптор, кроме того, он автор монумента «Шашлык», который, потешая миллионы москвичей и гостей столицы, нелепо торчит посреди Тишинской площади и прибавляет ему скандальной славы. Если соблазнить Зураба перспективой бесплатного приобретения участка на моем кладбище, этот крохобор, глядишь, и клюнет. Впрочем, надежд на это мало, поскольку такие персоны, как Церетели, заранее приписаны к Новодевичьему, поэтому придется обращаться к тем, кто сговорчивей, дешевле и доступней. Я говорю моем кладбище, поскольку частично оно принадлежит мне —  как это получилось, я скажу, когда придет время.

Есть у меня на примете один весьма полезный знакомец, скульптор Костя Борисоглебский, некогда с Красным дипломом окончивший Суриковку. Когда он трезв, цены ему нет. Он, бесспорно, гений. Пьющий гений. Бывают и такие. И нередко. Особенно у нас, в России. Надо только уловить момент, когда он, устав от запоев, на трезвую голову сможет взять в руки скарпель, дабы отсечь все лишнее. И тогда он справится не только со своими слабостями, но и со стелой, даже если она будет высотой с Останкинскую башню.

Умение шутить надо отрабатывать, скажу я Косте, право на смех и шутку надо отстаивать до последней капли крови, и смерть тому не помеха. Поэтому я попрошу его у подножия обелиска установить вылепленные из шамотной глины и покрытые цветной глазурью фигуры Мандельштама, Гумилева, Есенина, Ходасевича, Хлебникова, Блока, Мережковского, Бальмонта, Багрицкого, Брюсова и мою — Ильи Кольского. Одиннадцать поэтов! Целая футбольная команда. Какие славные имена! А сколько еще равноценных или почти равноценных поэтов на скамейке запасных! Со счета сбиться.

Кстати, почему шамотная глина?.. Почему не бронза, не мрамор, не гранит? Да потому что шамотная глина материал дешевый и недолговечный: меня устраивает как первое, так и второе.

Костя выгодно отличается от Церетели: он дешев. Я видел его работы. Это изумительные по красоте и достоверности глиняные фигурки ослов, крыс и крокодилов, которые он десятилетиями сбывает оптом и в розницу на Басманном рынке. Я полагаю, ему не составит труда переключиться с крокодилов на поэтов. Тем более что прежде он уже делал нечто подобное, правда, не с поэтами, а с государственными деятелями: у него дома, на кухонной полке, пылится скульптурная группа престарелых руководителей партии и правительства времен Застоя, окружающих орденоносного и краснознаменного Леонида Ильича Брежнева. Очень похожие рожи. Особенно удались ему физиономии с преступно-туповатой внешностью, лучшие из них Гришин и Капитонов: они у него вышли как живые, только головы поменьше. Увы, ни Гришин, ни Капитонов, ни даже Брежнев не нашли спроса ни на рынке, ни в истории.

Поэты, изваянные руками пьющего гения, будут стоять у подножья стелы, обнявшись и скорбно улыбаясь друг другу. Пусть невежественный обыватель, по рассеянности забредший на кладбище, полагает, что видит братскую могилу, в которой совместно, уложенные в ряд, захоронены как прославленные поэты Серебряного века, так и не самый последний поэт века нынешнего.

Эпитафию еще предстоит сочинить: время на то, будем надеяться, у меня есть. Тем паче что помирать в ближайшее время я, вроде бы, не собираюсь. Так что, стела стелой, а…

 

Я жить хочу, хоть здесь и счастья нет,
И нечем сердцу веселиться,
Но все вперед влечет какой-то свет,
И будто им могу светиться!

 

****************

 

Долгое время во мне сохранялась твердая убежденность, что Господь благоволит мне и в виде исключения и безо всяких предварительных условий дарует мне вечную жизнь, причем не где-нибудь, а на земле. И выбить из меня эту крамольную апокрифическую убежденность не сможет никто — ни практикующий патологоанатом, ни вооруженный томиком Сталина воинствующий атеист, ни даже сам Патриарх Московский и Всея Руси Кирилл, улучи Его Святейшества минутку, дабы приватно встретиться со мной и покалякать о таинствах жизни и смерти. Ах, знал бы я тогда, сколь глубоки мои заблуждения!

Вообще-то, к дару Господа, даже если он гипотетический, следует относиться бережно и с уважением, не стоит рисковать жизнью попусту. То есть, дар даром, а осторожность не помешает. Кто его знает, что взбредет в башку какому-нибудь психопату с колуном, который по воле случая в минуту озлобленности на весь белый свет окажется у меня за спиной и который слыхом не слыхивал о моем бессмертии. Поэтому стоит держаться подальше от темных переулков. Кроме того, надо избегать дружбы с субъектами, клянущимися в любви и преданности: статистика свидетельствует, что чуть ли не половина убийств совершается людьми, с которыми жертву связывали дружеские или даже родственные отношения.

Так я думал о природе своей нетленности до самого последнего времени. Увы, коварная действительность, выбрав удобный момент, поставила мне подножку. Несколько неожиданных движений извне, и моя вера в вечную жизнь пошатнулась. Не понадобился ни Патриарх Кирилл, ни патолог, ни атеист. Все произошло как бы само собой. Но об этом ниже.

 

 

Глава 2

 

Одна из трудно объяснимых загадок моей новой квартиры — потайная дверь,  неизвестно для чего пробитая одним из прежних жильцов и ведущая в подвал соседнего подъезда. Можно только догадываться, зачем он это сделал. Возможно, он полагал, что это лучший способ унести ноги от заклятых врагов, к примеру, задать стрекача от кредитора или от слишком назойливой матери-одиночки. Сейчас дверь заставлена громоздким шифоньером, доставшимся мне в наследство от того же таинственного жильца.

Квартира требует ремонта, но меня это никак не тревожит. Мне и так хорошо. Пусть ночь,  пусть  бессмысленный и тусклый свет. Пусть. Где, как ни в желанной близости от места своего предстоящего захоронения, предаваться неторопливым размышлениям о бренности сущего и смысле жизни? Несокрушимая основательность крестов и крепость могильных камней наводит на мысль о надежном покое, который можно обрести только на кладбище. Полагаю, было бы полезно эту прагматичную и здравую мысль популяризировать, с помощью СМИ систематически вколачивая ее в сознание широких народных масс. Учитывая податливость и безволие вышеупомянутых широких масс, сделать это будет не так уж и сложно. Толпе, особенно если она состоит из молодых, неокрепших душ, можно внушить что угодно: даже тягу к смерти. В интернете это вовсю пропагандируется. В доказательство приведу зловещий пример: совсем юные девушки, подпав под влияние неких виртуальных злодеев, бесстрашно сигают с крыш высоток. Эти несчастные самоубийцы становятся героинями социальных сетей. Им подражают. Их боготворят. И, как следствие, другие юные девушки из чувства ложно понимаемой солидарности без раздумий сигают с крыш, полагая, что после этого наутро проснутся как ни в чем не бывало и опять полезут на свои крыши. Виртуальность побеждает реальность. К сожалению, надо признать, сумасшествие проникло во все сферы человеческой деятельности.

Глядя на современное искусство, на театр, на моду, на телевидение, на кино и газеты, можно смело утверждать, что управляемый некими внедренными в современное общество инфернальными силами процесс всемирного сумасшествия идет полным ходом. Чем все это закончится? Третьей Мировой войной? Которую начнут мои свихнувшиеся, неуравновешенные, малообразованные современники, которые только и ждут, как бы нажать на пресловутую кнопку?

Впрочем, мы отвлеклись: поворчали и будет. Пока юницы сигают с крыш, мы вернемся к моей новой квартире. Если честно, она мне нравится. Нравится даже ее расположение. Хотя бы потому, что я здесь редко вижу живых людей. Я далеко не мизантроп, но избыток людей меня раздражает. А ведь поначалу мне показалось, что я просчитался с выбором квартиры. Здесь, в этой юдоли печали, с тоской думал я, в этом бесприютном депрессивном захолустье и придет мне конец. Жизнь наполовину прожита. Прожита не так, как мечталось в юности.

Однако я тут же успокаивал себя: пусть худо-бедно, но прожита же! И Бога гневить нечего — могло быть и хуже: не сошлись бы звезды, и я бы не родился, а это вообще ни в какие ворота не лезет. Мои родители провели вместе лишь одну ночь, и этого оказалось достаточно, чтобы понять: оставшиеся ночи им лучше проводить раздельно и подальше друг от друга. Впрочем, не стоит ворошить прошлое: события, произошедшие за девять месяцев до моего рождения, носят случайный характер и никакого отношения к тому, о чем пойдет речь ниже, не имеют.

Я постепенно обживаюсь. Квартира стала чем-то вроде намоленной театральной сцены: чем дольше по ней ходишь, тем меньше скрипят половицы и тем лучше, достоверней изображаешь жизнь.

Забавная деталь: первое время, после развеселых холостяцких пирушек, ноги по многолетней привычке сами собой несли меня на прежнее место жительства, на Покровский бульвар, где прошли мои детство, юность, молодость и существенная часть зрелости. Я приходил в себя лишь тогда, когда обнаруживал, что, пьяно раскачиваясь, стою перед дверями, с которых новый владелец — смуглолицый южанин с лихими кавалерийскими усами — уже успел содрать латунную табличку с моей фамилией.

Почему я решил перебраться из престижного столичного центра в унылый спальный район? Мне были нужны перемены. И деньги. Кое-что мне удалось подкопить, когда еще был спрос на бардовскую песню и я, огибая законы и сшибая золотые гривенники, колесил по городам и весям нашей необъятной страны, собирая чуть ли не стадионы фанатов. Но денег все время не хватало. Выручили подмосковная дача и роскошная пятикомнатная квартира на Покровском бульваре, доставшиеся мне в наследство от покойной матери — дочери брежневского министра. Я загнал дачу, а заодно и квартиру со всем скарбом (кроме богатой библиотеки деда, которую я берегу и по сей день), тому самому южанину с кавалерийскими усами. Тот, как принято у кавказцев, не мелочился. Вообще, я заметил, что многие южане, объегорив тебя, тут же закатывают пиршество, на который приглашают не только тебя, но и любого, кто окажется рядом.

В результате всех этих комбинаций мне удалось приобрести «двушку» на столичной окраине, а также, что было нежданным даром небес, изрядный кусок прилегающего к дому кладбища. Как это могло случиться —  со мной, человеком далеким от грубой прозы жизни? И об я этом расскажу ниже; расскажу подробно, не утаивая деталей. Всему свое время.

 

Глава 3

 

Лишний раз я убедился, что существуют некие судьбоносные сверхъестественные силы, к которым стоит прислушиваться и которые всем и всеми повелевают и которые на этот раз решили взять меня под свое крылышко, чтобы указать путь если не к славе, то хотя бы к богатству. Кстати, за богатством может припожаловать и слава, она ведь тоже денег стоит, за примерами далеко ходить не надо. И мое недавнее успешное прошлое это подтверждает.

 

Дар прекрасный, дар случайный,
Жизнь на счастье мне дана.
Знаю я, загадкой тайной
Жизнь моя окружена.

 

А.С. Пушкин — 200 лет назад. А, может, и не Пушкин, черт его знает… но написано, вроде бы, про меня. Наверно, все-таки про меня: ведь моя жизнь, жизнь музыканта, художника, поэта, исполнителя песен собственного сочинения, действительно окружена печальной тайной. Разве не загадка, что меня, знаменитого барда, песни которого еще совсем недавно распевала вся страна, предали забвению и стали изгонять даже из сборных концертов?  Что ж, скоро я отыграюсь. С божьей или иной помощью.

 

**************

 

Могилы, могилы, могилы… как много в этом звуке для сердца нашего слилось! Как много в нем отозвалось! Вот немного освоюсь, наберусь опыта и приступлю к продаже кладбищенских кубометров земли богачам, желающим со вкусом обставить свое перебазирование на тот свет. Может, в их число попадут те, кто все эти годы наживался на мне. Чтобы доставить им удовольствие, я засучу рукава и лично вырою для них самую глубокую могилу.

…Надо было все поставить на широкую ногу: первым делом организовать кампанию по внедрению в голову каждому, кто способен здраво и непредвзято размышлять о собственной кончине, мысль о том, что традиционная процедура похорон безнадежно устарела и что ее пора заменить другой, бытовавшей в те далекие времена, когда умели ценить смерть человека. Я имею в виду подбойный способ, разработанный и внедренный в кладбищенскую практику еще древними народами — скифами и сарматами. Подбойная могила представляла собой вместительную овальную яму, в стенке которой устраивалась ниша (подбой). Вместе с умершим, если тот был конным воином, укладывали его боевую лошадь, чтобы покойному кавалеристу было на ком гарцевать на том свете. Позже, начиная примерно с 15 века, дно подбоя стали устилать дорогими коврами: персидскими, хорасанскими, анатолийскими. Гроб с усопшим укладывали в подбой, ниша закрывалась каменными плитами, а входная яма засыпалась. Как видите, покойник и его военизированный конь располагались там со всеми удобствами: в тепле и уюте, то есть, в условиях, которых они, скорее всего, были лишены при жизни, полной средневекового дискомфорта. Думаю, моим будущим клиентам такой способ захоронения придется по душе. Замечу, данная процедура технически сложна, от похоронной команды требуются и навык, и изобретательность, и изрядная физическая сила, и сноровка, и даже, если хотите, креативный подход к делу. Но все искупает необычность метода, его оригинальность и изысканность. Да, удовольствие это, конечно, недешевое, рассчитанное на людей с достатком. Я думаю, это справедливо: умел хорошо жить, умей и помереть не хуже.

Некоторые мои, творчески одаренные и «продвинутые», работники настолько пропитались старо-новыми рационализаторскими идеями, что предлагали укладывать в могилу вместе с покойниками их любовниц и жен. Это, мол, старинная языческая традиция, от которой грех отказываться.

Они уверяли, что многими представителями не лучшей части человечества идея прихватить с собой на тот свет ветреных спутниц жизни будет встречена с энтузиазмом. Я другого мнения: женщина все-таки не боевая лошадь. И потом, как быть, если у покойника была дюжина жен и сотня подружек? А таких немало. Никаких гробов не напасешься. Но даже если предположить, что гробы найдутся и удастся жен и подружек запихнуть в одну могилу впритык с дорогим покойником, кто возьмется выкопать яму таких размеров, чтобы она вместила в себя столько бездельниц? Не курган же насыпать.

Вообще, в моей похоронной команде весельчаков и забавников хватало. Некоторые полагали, что стоит рассмотреть идею организации похорон на вершинах гор. Водрузить гранитный камень с прочувственной эпитафией на труднодоступном пике какой-нибудь безымянной горы и у подножия, снизу, в подзорную трубу за деньги любоваться им. От этой идеи пришлось отказаться, потому что в нашей команде не было ни скалолазов, ни альпинистов, ни туристов: одни пьяницы. Да и труднодоступные пики поблизости не попадались. Поэтому пришлось остановиться на равнинном способе захоронения.

Многие считали, что хоронить надо с шутками, праздничными фейерверками, бодрыми песнями и шампанским. Трудно с этим не согласиться. Надо отвечать на вызовы времени. Ведь к смерти сейчас относятся не так, как к ней относились прежде, еще каких-то 50, 100 или 200 лет назад. Тогда горевали,  падали в обморок, испытывали потрясение, били великие, земные и малые поклоны, заливались слезами, чернели лицом, словом, с должными переживаниями воспринимали факт смерти близкого человека. То есть, страдали основательно, вдумчиво, так сказать, по всем правилам и по полной программе. И никак не меньше недели. Теперь такие проявления чувств вышли из моды, они редки, как все, что отзывается чувствами. Теперь все иначе. Во-первых, сроки сильно ужались, они подкорректированы бешеной скоростью и бездушным стилем современной жизни. Достаточно дня, чтобы переключиться либо на другого покойника, либо вообще выкинуть из сердца переживание, заменив его фальшивыми стенаниями в соцсетях. Во-вторых, изменился язык. Мы уже не падаем в обморок, не перекашиваем страдальчески лицо — мы испытываем эмоции. Пусть негативные, но эмоции. Лучше всего —  море эмоций. Эмоциям, увы, далеко до страданий. Короче, когда речь идет о смерти, современный человек не выдерживает сравнения с людьми предшествующих эпох. А смерть, как известно, есть мера всех вещей — сущих в их бытии и не сущих в их небытии. Это еще Протагор сказал в пятом веке до рождества Христова. А может, и не сказал, черт его знает. Допускаю, что историки врут: откуда им знать, о чем трепался две с половиной тысячи лет назад некий философствующий гомосексуалист, любивший уединяться в оливковых рощах с юными учениками. Тогда ведь не было звукозаписывающей аппаратуры, а полагаться на сомнительные воспоминания тех его оппонентов, которые, прячась в олеандровых кустах, подслушивали его беседы с юнцами, значило бы подставлять под удар свою доверчивость. Но мне Протагор нравится. Несмотря на его физиологическую голубизну и туманность высказываний. Некоторые высказывания, правда, были не совсем туманными, одно, категоричное и печальное, так и просится на язык: «О богах я не могу знать, есть ли они, нет ли их, потому что слишком многое препятствует такому знанию, — и вопрос темен, и людская жизнь коротка».

Только идиот мог сказать такое.

 

***************

Ах, как же все это странно! Работы по рытью подбойных могил в самом разгаре, а будущие их владельцы в ус не дуют, беззаботно разгуливают по земле, являются участниками важных — а подчас и исторических — событий и вынашивают неоправданно смелые планы на завтра и даже на послезавтра. Я пришел к выводу, что настроить их на уход из жизни — моя святая обязанность. Цинизм, расчет и полное забвение какого-либо сострадания — вот мои лозунги и мои знамена.

А как же иначе? В предприятие вложены солидные денежные средства. Могилы подготовлены. Гробы сколочены. Дно подбоя заботливо выстлано редкостными по красоте коврами. Белые тапочки пошиты. С конкурентами все вопросы решены. Приветливо распахнули двери похоронные конторы: «Чертог вечности» и «Неотвратимый зов предков». Не могу же я на полпути от всего этого отказаться! Оставалась мелочь: привлечь к мероприятию главных действующих лиц. А главные лица, эти легковесные пивососы и безмозглые поглотители бургеров, вместо того чтобы чистить перышки перед последним часом, болтаются по жизни, как, простите, говно в проруби, и ведать не ведают, что очень-очень скоро им предстоит, смазав сиреневые пятки гусиным салом, с биркой на большом пальце правой ноги стартовать к праотцам. Им бы подбить баланс, заняться серьезным делом — подведением итогов, составлением завещания и тщательной разработкой сценария похорон, а они, как неразумные, беспечные дети, играют в смерть и в жизнь, как в прятки. Когда я думаю об этом, меня разбирает смех.

Чтобы дело пошло веселей, надо для начала подбойным способом похоронить не какого-то случайно подвернувшегося бедолагу, а знатного, всем известного покойника, например: крупного общественного деятеля, кумира попсы или прославленного грабителя. А уж затем, засучив рукава, заняться остальными.

Хоронить надо пышно, подслащивая горестную атмосферу торжества смерти плясками и хоровым пением, — думаю, подойдет «Застольная — гуляй, душа», — а также пушечной пальбой. Потом раструбить об этом на весь белый свет — чтобы в людях взыграла зависть. Назвать все это модой или еще чем-то, столь же дурацким и гнусным. А самому, потирая руки, стоять в сторонке и с холодным любопытством наблюдать, как претенденты в покойники, переругиваясь и толкаясь локтями, выстраиваются в очередь.

Моя жизнь на глазах обретала новое звучание, новый смысл. Я воспрянул духом: тревога, страхи, уныние, разочарованность, тяга к смерти — пусть и ненадолго — сами собой откочевали к кому-то, кто нуждался в этом больше, чем я.  Я был весь наэлектризован новыми идеями, попахивающими черными розами и венками из хвои.

Разумеется, я понимал, что поставил перед собой невероятно сложную задачу. Почти невыполнимую. Это ж каким надо быть идиотом, чтобы поддаться уговорам расстаться с жизнью под грохот литавр и безумие половецких плясок и, не откладывая в долгий ящик, готовиться к погибели. И все это при полном отсутствии намеков и позывов к смерти, то есть, находясь в полном здравии, в расцвете сил, когда тебя так и распирает желание предаться прелестям жизни, о полноте которой еще Гете сказал, что всегда надо стремиться к высшему мигу счастья. Надо сильно постараться, чтобы Гётевский призыв к мигу счастья присобачить к волшебному мигу смерти. Да, все это очень не просто. Но меня настолько увлекли перспективы, широчайшие возможности самореализации, что я и не думал идти на попятную: по-моему, игра стоила свеч. Моя задача — произвести разворот пышущего здоровьем клиента в сторону кладбищенских перспектив. При этом без конца твердя ему, как хороша, как упоительна смерть в ореоле экстравагантности, смерть как единственная, по словам Анатоля Франса, награда за жизнь. Каждому потенциальному клиенту надо внушить, что смерть — детище бога и природы, что помереть с блеском, шиком, шумом, с разрывающими небосвод фейерверками, — возвышенно и прекрасно! И чем раньше — тем лучше! Увлекая клиента в сферу метафизических построений о конечности бытия отдельно взятого человека —  с одной стороны —  и бесконечности бытия всего человечества —  с другой, —  я буду, как дятел долбит кору столетнего дуба, долбить ему голову, утверждая, что только метод подбойного захоронения  способен сблизить и даже объединить эти две мифологемы. А это в конечном итоге приведет к частичному бессмертию каждого из нас: тело в землю, душу на небо.  Надо так задурить голову потенциальному клиенту, чтобы он и помышлять не смел ни о чем, кроме как о собственной смерти и ослепительных перспективах подбойной методы. На фоне всеобщего безумия, охватившего человечество еще на сломе тысячелетий и ширящегося день ото дня, это не выглядит таким уж фантастичным. А чтобы немного приободрить клиента, обнадежить, надо оставить ему воспеваемую всеми мировыми религиями надежду на возрождение, подкрепив ее высказыванием Проперция,  древнеримского элегического поэта, —  Секста letum non omnia finit (со смертью не все кончается). Понимай это так: все не все, но после смерти от тебя кое-что останется —  хотя бы пепел. Отдельно замечу, что древние вообще любили посудачить на тему о смерти и неплохо в этом разбирались, нам бы поучиться. М-да… дебри религиозной философии необозримы и непостижимы. Тут без профессиональной религиозной поддержки не обойтись: неплохо бы сагитировать для пропаганды моих призывов к смерти какого-нибудь нуждающегося в деньгах говорливого попа-расстригу.

Конечно, все это абсурд в чистом виде. Но, увы, абсурд правит миром. Ну, если и не всем миром, то значительной его частью, и именно в этой части мне предстояло злодействовать. Помереть — это священный долг каждого, буду я кричать на каждом углу. Почему смерть должна нас пугать? Так ли уж горестна смерть, сказал Вергилий. Я буду повторять и повторять это вслед за ним.

…Заглядываю в смартфон. Читаю: из-за подорожания древесины и металла в России заметно выросли цены на похоронную атрибутику и похоронные услуги. Стоимость гробов выросла минимум на 30%, деревянных крестов — на 20%, а металлических оградок для могил — в 2,5 раза. Эксперты не ожидают снижения цен в ближайшее время. Если дело пойдет так и дальше, то похоронный бизнес по прибыльности многократно превзойдет наркоторговлю и торговлю живым товаром. Повторяю, многократно! Разве может информация подобного рода не радовать? Все прекрасно, и я готов пуститься в пляс. Но, интересно, кто эти эксперты, кто им платит и где они сидят? В каких кабинетах?

«Граждане начали экономить на ритуальных услугах». Вот это уже хуже. Так можно загубить перспективный бизнес. Что если люди в целях экономии бросятся хоронить своих родственников не на дорогих столичных кладбищах, а на простеньких деревенских, а за ритуальными услугами обращаться не в специализированные заведения, а к не просыхающему от пьянства трактористу Толику и местному батюшке отцу Никодиму? Те за ящик водки похоронят тебя за милую душу. Похоронят, даже если ты будешь яростно от них отбиваться. Они похоронят тебя, когда у тебя этого и в мыслях нет, а выглядишь ты так, словно только что вышел из парной. Они похоронят любого — им только подавай.

Я думаю, сказанного достаточно. О других особенностях похоронного бизнеса распространяться не буду: тема эта неуловимо тонкая, зловещая, щекотливая, опасная. И потом, в мои планы не входит написание самоучителя для начинающих гробокопателей.

 

 

 

Глава 4

Теперь об обещанных подробностях. Открутим часы на полгода назад.

Как я говорил выше, мне посчастливилось, располагая более чем скромными средствами, приобрести часть кладбища, квадратный метр которого стоит не меньше квадратного метра на Красной площади. Это чистой воды везение, невероятно удачное стечение обстоятельств, в числе коих близкое знакомство с некоторыми влиятельными представителями преступного мира и, кроме того, внезапная кончина Альтаира Чернозубова, крупного авторитета в кладбищенской сфере, который в подпитии часто называл меня своим другом. После его смерти освободилось тепленькое местечко, а это не могло не направить мои мысли в сторону сулившей феноменальные прибыли плодотворной похоронной идеи.

Друг покойного друга, Стас Поляков, который оказался искренним почитателем моего бардовского дарования (изредка я позволяю себе тряхнуть стариной и принимаю предложения некоторых высокопоставленных бандитов прохрипеть пару-тройку блатных романсов на их корпоративный сходках), сказал мне:

—    Шуруй, Кольский, закатывай, укладывай. А там посмотрим… Даем тебе карт-бланш. Сразу предупреждаю, чтобы потом не было  никаких обид: когда придет время, и мы поймем, что твой бизнес приносит доход, мы у тебя его выкупим. Такова практика. Такова жизнь. Все так делают. Не переживай, тебе же будет легче. И заплатим по-царски. А пока… укладывай. Никто тебе мешать не будет. Охрану дадим. Мало того, мы будем регулярно поставлять тебе товар. У нас это дело поставлено на поток. И дня не проходит, чтобы кого-нибудь ни укокошили. Да все так быстро,  успевай только поворачиваться… — он засмеялся.

Хоть он и был другом моего криминального друга, — а может, именно поэтому, — я отнесся к его словам, мягко говоря, с известной долей осторожности. Я знаю по опыту, приобретенному в годы моих скитаний по эстрадным подмосткам, что значат эти слова умиротворения: работай, мол, мы тебе мешать не будем. Что ж, дело прошлое: мне не раз на практике доводилось применять к заносчивым конкурентам запрещенные приемы рукопашного боя. Мне помогали рост под два метра, вес за сто и угрожающий вид. В схватках с рослыми и откормленными звездами эстрады и их не менее рослыми и откормленными телохранителями я всегда выходил победителем. А сражаться за право быть первым приходилось чуть ли не каждый день. Мало кто знал, что знаменитый бард Илья Кольский в не такой уж далекой молодости исхитрялся сочетать обучение в консерватории с занятиями на базе ЦСКА боксом и боевыми видами спорта. Впрочем, об этом не знали и профессора фортепианного факультета консерватории. А если бы узнали… даже не знаю, что бы они со мне сделали.

С тех пор я не стал ниже ростом, да и вес остался прежним. А кулаки с годами только крепче стали.

Но тут совсем иное дело, и мои победоносные навыки вряд ли пригодятся. Уверен, когда придет время, мои «благодетели»  церемониться не станут. Какое там — «выкупим»! Просто грохнут, и все дела. И без лишних трат и негативных эмоций присвоят себе прибыльный бизнес — разумеется, при условии, что он будет прибыльным. Грохнут и уложат в могилу, хорошо, если в дорогую — подбойную, а то могут обойтись вообще без могилы: просто забетонируют в фундамент какой-нибудь многоэтажки или закатают в асфальт дорожного покрытия шестиполосной автотрассы Москва — Крыжополь. Дешевле, да и дело это для них привычное. Совсем недавно показательно, дабы другим неповадно было, в Реутове живьем сожгли в финской бане несговорчивого владельца Боровицкого кладбища, который отказался от их «крыши». Не бедный человек, влиятельный, две виллы — одна в Сочи, другая в Ницце, дети, естественно, в Лондоне. Не посмотрели, что он депутат городской Думы. Сожгли, как полено. И им, этим решительным людям, живущим по криминальным правилам, это сошло с рук. Кстати, похоронили упрямца на том же самом Боровицком кладбище, где он еще совсем недавно по-хозяйски разгуливал по тенистым аллеям. Эпитафия на его могиле трогает до слез: «Ты был примерным мужем, добрым отцом, но не слушался старших и сгорел на работе».

Впрочем, я могу и избежать осложнений, все-таки я бард, которого обожают сентиментальные нарушители закона. Можно сказать, что я нахожусь в привилегированном положении. Как долго оно продлится, не знает никто.

Итак, мне был дан зеленый свет. Ко мне был приставлен телохранитель, он был настолько искусен и невидим, что я, как ни озирался, как ни всматривался в лица знакомые и незнакомые, присутствия его так ни разу и не обнаружил. Может, его и не было, этого телохранителя? Или он, как липовый чародей Копперфилд, исчезает и появляется по знаку всесильного телережиссера?

Те же друзья освободили меня от оформления разных каверзных бумаг, число которых, несмотря на пресловутое «одно окно», обещанное государством простодушному частнику, с каждым годом удесятеряется. Интересное дело! Хотят, как лучше, а получается, как всегда: раньше стояли в очереди в 100 окон, теперь все стоят в одно, которое обороняет лихоимствующий чиновник,  до зубов вооруженный расплывчатыми инструкциями и не менее расплывчатыми методическими рекомендациями.

Да, чтобы не забыть. Как-то на одной вечеринке, организованной бандитами по поводу торжественного выхода на свободу бухгалтера, который почти десять лет валил вековые сосны в предгорьях Верхоянского хребта, я сильно перебрал. Но это не помешало мне с оглушительным успехом исполнить романс «В гробе сосновом останки блудницы».

Я исполнял этот окаянный Сосновый гроб, наверно, тысячу раз. Сентиментальный романс уже давно навяз у меня на зубах. И вдруг… Ах, это вдруг! Мое сердце словно ошпарило кипятком. Невидимый для всей гопкомпании ко мне пристроился грустный ангел, который проникновенно подпевал мне. Я удивлялся, что, кроме меня, его никто не видит? Ангел, сотканный из золотого света, с белоснежными крыльями за спиной, держал в нежных руках лютню и пел. Когда-то такая игрушка, выкрашенная ализарином, была украшением семейной новогодней елки. Теперь эта золотая фигурка, разрастаясь, стояла перед моими глазами, закрывая могучими своими крылами стол с вином и закусками, пьяные лица моих криминальных приятелей, их размалеванных марух…

Пел не я —  ангельски трогательно и прекрасно пел кто-то другой, пел вместо меня, я лишь, прикрыв глаза и шевеля губами, подпевал.

Хотя я был изрядно пьян, я сумел понять, что на какой-то миг я воспарил над собой, над своей утраченной мечтой, над своей почти погубленной жизнью, я видел себя как бы со стороны: страдающего, плачущего, неудовлетворенного. Я понимал, что этот святой миг не повторится, но в этот таинственный миг я был гением. Я уже чувствовал, как этот миг  безвозвратно уплывает от меня в прошлое. Видно, это поняли и мои слушатели. Песня спета. Молчание. И потом —  крики, аплодисменты и пьяные поцелуи. Мои приятели долго не могли успокоиться. Срывали с запястий часы, золотые цепи и все это бросали к моим ногам. Бандиты рыдали и совали мне в карманы пачки денег.

Пропел я все это и поехал домой. Просыпаюсь поздним утром у себя в квартире с пьяно-кровавым туманом в голове. Лицо мокрое, то ли от пота, то ли от слез. Когда туман рассеялся, я обнаружил, что в правой руке у меня зажат малый динамический микрофон. Я похолодел: значит, спел я этот проклятый романс, в ажитации содрал микрофон с подставки и… С ужасом вспоминаю, что после меня должен был петь Гриша Мопс. Господи, как он  обойдется без микрофона-то? Но я тут же себя успокоил, у него голос что твоя пароходная сирена, ему никакой микрофон не нужен. Да… пароходная сирена…  дождь, разлука…

 

Серые глаза — рассвет,

Пароходная сирена,

Дождь, разлука, серый след

За винтом бегущей пены.

 

Черные глаза — жара,

В море сонных звезд скольженье,

И у борта до утра

Поцелуев отраженье.

 

Синие глаза — луна,

Вальса белое молчанье,

Ежедневная стена

Неизбежного прощанья.

 

Карие глаза — песок,

Осень, волчья степь, охота,

Скачка, вся на волосок

От паденья и полета.

 

Нет, я не судья для них,

Просто без суждений вздорных

Я четырежды должник

Синих, серых, карих, черных.

 

Как четыре стороны

Одного того же света,

Я люблю — в том нет вины —

Все четыре этих цвета.

 

Редьярд Киплинг. Мне так не написать. Хорошо помню, что, восстановив в памяти замечательные строки, я почувствовал себя значительно лучше. Кроваво-пьяный туман рассеялся полностью. Удивительное дело, стихи с похмелья, оказывается, воздействуют на настроение и здоровье лучше лечебной стопки водки и спасительной кружки ледяного пива.

А микрофон мне простили. Сказали, что с таких, как я, взятки гладки. Что они имели в виду?

 

 

 

 

 

Глава 5

 

…Одним прекрасным утром, а было это какое-то время назад, Стас Поляков позвонил мне.

—       Сегодня ровно в 12.00 нас с нетерпением ждут в одном из кабинетов средней номенклатурной высоты, — сказал он. — Форма одежды юбилейная.

Стас Поляков приоделся. Он был в темно-сером костюме карнавального гангстера. Шляпу нес в руке. Вообще, он мне нравился: высокий, статный, улыбчивый. И совершенно непохожий на героев Фрэнсиса Копполы. Иногда мне, правда, казалось, что он играет некую не свойственную ему роль. Трудно спрятать лицо интеллигента под маской бандита.

Подъезжаем к зданию — пятиэтажному параллелепипеду великолепного больнично-салатового цвета. Некогда здесь размещался райисполком. Здание стоит в очень красивом месте на берегу Москвы-реки. Здание окружено тополями и цветочными клумбами. Дорожки посыпаны битым красным кирпичоИм. На служебной парковке два «Майбаха», три мерседеса, три БМВ, остальное — японская и корейская дешевка.

У входа полицейский с погонами сержанта сдерживает толпу.

—   Сегодня неприемный день! — орет он. — Приходите завтра.

—    Вчера ты тоже говорил, приходите завтра! — орут ему в ответ.

—    Будет врать-то, вчера меня здесь не стояло.

—    Другое стояло, тоже говорило: приходите завтра…

При виде Стаса сержант почтительно козырнул. Мы поднялись на третий этаж. Ступили в бесконечный коридор, устланный темно-бордовой ковровой дорожкой. По обеим сторонам коридора двери в кабинеты. Тишина такая, словно мы попали в подводное царство. Ни шума, ни звука. Кажется, время остановилось. Очень приятное ощущение. Не хватает только гипсовых Ильичей, плакатов с коммунистическими лозунгами и портретов бородатых основоположников научного коммунизма.

Остановились у одной из дверей с табличкой: «Заместитель руководителя управы Окуневского района г. Москвы Бурмистров Николай Иванович».

—   Он звонил мне. Сказал, что все документы готовы, — отрывисто говорит Стас. — Петька мой друг.

—    Какой еще Петька?  Он же Николай, —  я указываю глазами на табличку.

—    Для кого Николай, — охотно поясняет Стас, — а для меня он просто Петька.

Минуем приемную с секретаршей, которая, смотря поверх наших голов и прозрачно улыбаясь, нашептывает что-то в телефонную трубку.

Заходим в кабинет.

Пока «Петька» и Стас обнимались и похлопывали друг друга по спине, я осматриваюсь. Стандартная кабинетная обстановка: удобное кресло, словно украденное у стоматолога, большой полированный стол, на нем перекидной календарь, монитор, фотография белокурой женщины на фоне Эйфелевой башни. В стороне тумбочка, а на ней, под стеклянным колпаком, изготовленные с изумительным мастерством миниатюрные модели гробов.

Рядом, в окладе из фольги, икона, на которой изображен некий святой с такой зверской, прямо-таки разбойничьей харей, что мороз подирает по коже.

Шкаф со служебными папками. Шкаф с книгами. Всматриваюсь: полное собрание сочинений Александра Блока — все 20 томов.

На стене, против окна, в простенькой раме, увеличенная фотография президента, на которой тот запечатлен в спортивной форме и с хоккейной клюшкой в руках. Все очень, как принято сейчас говорить, демократично.

Окно распахнуто, в него рвется ветер, пахнущий речной водой.

Хозяин кабинета достает из сейфа стопочку бумаг с фиолетовыми печатями и протягивает ее Стасу.

—   Все в ажуре, по закону? — спрашивает Стас.

—      Обижаешь! —  смеется хозяин кабинета. Голос у него тонкий, но грубоватый, как у простудившегося подростка. —  Земля выкуплена на официальном аукционе, контролируемом управой. Да будет тебе известно, что безногие льготники, являющиеся инвалидами первой группы, в соответствии с законом имеют право на бесплатную и внеочередную приватизацию земли площадью до 10 000 квадратных метров. — Он повернулся и уставился на мои ноги: —  Не понимаю, господин Кольский, как вы обходитесь без костылей и инвалидной коляски? Сейчас я вам напомню: у меня есть чудодейственное средство, которое временно поставит вас на ноги, никакие костыли не понадобятся… да и нам не помешает, — и, достав из того же сейфа бутылку виски, он налил каждому по полстакана. — С чувством глубокого удовлетворения пью за успех вашего предприятия. Но позвольте дать вам совет — совет человека, который на этом деле собаку съел. Вам надо подойти к этому мероприятию с максимальной педантичностью. На вашем месте я бы сначала организовал презентацию похорон. За образец взял бы… ну, хотя бы…

—    Я уже думал об этом, — успел вставить я. — Думаю, начать надо с известного депутата или любимого всеми артиста.

—   Великолепно! Но лучше — спортсмена, подчеркну: знаменитого спортсмена. И чтобы к моменту смерти знаменитость была на пике спортивной форме, чтобы была молода, красива и полна сил. Людям нравится, когда на тот свет отправляется кто-то, кто моложе и здоровей тебя. Такова гнусная природа среднестатистического обывателя. Людям нравится лицемерно скорбеть. Но не будем так уж строги, ведь мы с вами, если быть честными до конца, ничуть не лучше. Согласитесь, куда приятней укладывать в могилу свежего краснощекого мужчину, нежели дряхлого старца, насквозь провонявшего лекарствами и мочой. Хоронить румяного здоровяка, на мой взгляд, — одно удовольствие! — он решительно рубанул рукой воздух.

Мы чокнулись, выпили.

—  От чего я не в восторге, — «Петька» нахмурился, — так это от названия… Ну, что это такое —  «Неотвратимый зов предков» и «Чертог вечности»? Банально! Никуда не годится. Назвали бы лучше… — он на мгновение задумался, — «Осиновый кол, инкорпорейтед». Или — «ООО Гарантированный и незамедлительный старт в бессмертие». Или — «В добрый путь!» Каково? По-моему, звучит очень романтично и жизнеутверждающе. Так и хочется, не откладывая в долгий ящик, вприпрыжку поскакать на тот свет. Подумайте, может, имеет смысл переименовать?

—    Ничего, сойдет и так.

—     Дело хозяйское…  Но как вы будете обставлять уход клиентов на тот свет? Вы продумали, как все это будет выглядеть? На протяжении веков было принято околевать в больничной палате или в домашней обстановке, в окружении наследников, думающих об одном — когда же черт возьмет тебя. Люди с этим свыклись. Вы хотите это изменить? Бог вам в помощь. В таком случае вам надо открыть специальный дом, этакий накопитель, где нуждающиеся в смерти сидели бы у плазменного телевизора, попивая кофе в удобных креслах, а не маялись, часами простаивая в очередях. Как вам это покажется?

—   У вас прекрасное чувство юмора.

Хозяин кабинета довольно хмыкнул и продолжил:

—   А кто вас будет информировать о клиенте, стоящем на пороге смерти? Вы об этом подумали? Обычно это делается в тесном сотрудничестве с работниками моргов, бюро судмедэкспертизы, полиции и организациями, имеющими доступ к базе данных умерших.

—     Об этом господину Кольскому беспокоиться не надо, — подал голос Стас. — Мы это берем на себя.

—     Коли так, в добрый путь! Кстати, что это такое — подбойный способ?

Пришлось объяснить. Смотрю, задумался.

—     В таком случае попрошу, —  говорит, —  абонировать мне место в первом ряду. Вернее, не мне, а моей жене. Любочка всегда — и в кино, и в театре — любит садиться на первый ряд. Хочет всегда и везде быть передовой, — он еле заметно скривился, — думаю, не стоит ей отказывать и в этом. Если уж ты назвалась перфекционисткой, полезай в кузов и будь ею до конца! — последнюю фразу он, радостно рассмеявшись, торжественно проскандировал, подняв правую руку, как на параде.

Какой-то сюр, выездной сумасшедший дом, психоделия районного масштаба.

У меня вдруг схватило живот. Не извинившись, я вылетел из кабинета. Через десять минут возвращаюсь. Секретарша по-прежнему мечтательно болтает с кем-то по телефону и смотрит на меня как на пустое место. Вхожу и слышу голос хозяина кабинета — мягкий размеренный голос интеллигента. Казалось, говорит совсем другой человек:

—     В последнее время все чаще говорят о драматизме поэзии Блока. Блок научил меня тому, что сила и выразительность поэзии заключается прежде всего в ее драматизме. Эта мысль вряд ли верна относительно поэзии вообще, но верна в отношении к Блоку.

Ему отвечал Стас. И у него голос другой: тоже мягкий, чуть ли не нежный.

—    Не могу не согласиться с тобой, Петенька. Острейшее ощущение трагически непримиримых противоречий жизни присуще уже лирике второго тома собрания его стихотворений и заполняет собой стихи третьего. Образ «бездны разорванной в клочья лазури» — символ «разорванного» сознания, раздвоенной человеческой личности, теряющей себя во внутренней вражде противоположных стремлений, когда разум презирает чувства, а страсти смеются над разумом и долгом и ставят им ловушку.

—    Ты трижды прав! Все это как будто совсем не похоже на то, что обещала поэзия Блока вначале. Давай вслушаемся, — и «Петенька», придав голосу вдохновения, продекламировал:

 

Все это было, было, было,
Свершился дней круговорот…

 

Стас столь же вдохновенно подхватил:

Какая ложь, какая сила
Тебя, прошедшее, вернет?
В час утра, чистый и хрустальный…

 

И вместе:

У стен Московского Кремля,
Восторг души первоначальный
Вернет ли мне моя земля…

 

Голоса то замирали, то оживлялись, казалось, друзья безмерно наслаждаются стихами и тонкой беседой.

Увидев меня, они переглянулись и смущенно закашляли. И тут черт меня дернул продолжить:

 

Иль в ночь на Пасху, над Невою,
Под ветром, в стужу, в ледоход —
Старуха нищая клюкою
Мой труп спокойный шевельнет…

 

Бурмистров и Стас принялись энергично и слаженно сморкаться в носовые платки. Не сомневаюсь, они находились в ином измерении, страшно далеком от номенклатурного кабинета и бумаг с фиолетовыми печатями.

Отсморкавшись, Бурмистров уставился на меня так, словно я пришелец с другой планеты, а он все еще пребывает в сияющем мире поэзии, в мире недосказанности, намеков, таинственных и загадочных образов и никак не может оттуда выбраться. Потом, видимо, совладав с некими силами, не желавшими отпускать его из этого мира, он, нервно скомкав платок и вернувшись к грубому голосу, сказал:

—   Пожелаю удачи в решении ваших амбициозных планов. Успех вашего бизнеса, как я понимаю, напрямую зависит от того, сколько умрет людей. Чем больше смертей, тем лучше. Уникальный бизнес! У него ослепительное будущее. Ну, а теперь о земле. Не забывайте, что ваша земля, господин Кольский, куплена на аукционе, на котором вы заочно опередили претендента, у которого, в отличие от вас, безногого инвалида, нет всего лишь одной ноги, а этого явно недостаточно, чтобы владеть участком таких внушительных размеров, — говоря это, он смотрел не на меня, а в сторону окна, в которое рвался ветер с реки. Потом, забывшись, прошептал:

—   Эта работа меня доконает…

Меня не покидало ощущение, что я уже где-то видел эти физиономии. Не в студенческой ли курилке, в перерывах между лекциями, которые читал обожаемый всеми профессор Новинский? Не они ли, эти подпольные благодетельные интеллигенты, подарили несчастному Новинскому дюралевые костыли, которыми тот чертит в детской песочнице свои мифические формулы? Если так, то можно предположить, что не все человечество состоит из дерьма. Господи, в кого только не превращается освобожденный от идеологических установок и квази-гуманистических доктрин наш брат гуманитарий! В гробокопателя, как я, в алкаша, как Новинский, в преступника, как Стас, в руководителя районного масштаба, как «Петька». Какие только метаморфозы не происходят нынче с людьми, которые еще совсем недавно считались интеллектуальной элитой нации!

Как-то в метро я случайно услышал: «Человеческое общество, — на весь вагон орал некий подвыпивший философ, — развивается по правилам, которых нет ни на земле, ни на небесах. Никто не знает, что вытворит человечество завтра».

Пассажиры, среди которых, возможно, были представители интеллектуальной элиты нации, отреагировали вяло и уткнулись в свои смартфоны.

Итак, все устроилось в один день. Не понадобилось никакого окошечка. Я стал официальным обладателем земельного участка площадью в один гектар.

Оставалось лишь приступить к рассмотрению кандидатур претендентов в покойники и к планомерному налаживанию конвейерной бесперебойности грузопотока. Главное — не терять темпа.

В соответствии с нормами и законами, установленными еще при царе Горохе, вернее при Советской власти, вышеупомянутого гектара вполне хватало, чтобы похоронить на нем не только всех моих друзей и врагов, но также, если посчастливиться, их ближайших и дальних родственников. Если посчитать не только моих дальних и ближних, но и тех, кто подальше, наберется не меньше двух сотен. Так что, выбор у меня был. И не стоило терять времени даром. Размышления подобного рода увлекали меня.

Надо признать, что иногда на меня находили минуты просветления. И тогда я начинал понимать, что абсурд овладевает мною с каждым днем все сильней и сильней. Абсурд становился моей сутью, движущей силой моего полусумасшедшего сознания. И, осознавая это, я чувствовал, что наконец-то нашел свое место в мире, который все более ускоряющими темпами сходит с ума. Если хочешь чего-то добиться, надо пристроиться в хвост сбесившемуся времени. Не пристроишься —  останешься с носом.

Последние годы я жил скучной, однообразной жизнью. Мне надо было как-то себя расшевелить. Вот я и избрал столь нетривиальный modus operandi. Мне не терпелось воссоздать свою личность, почти разрушенную из-за утраты интереса ко мне со стороны публики. Хотя способ я выбрал мерзейший. Деньги, не скрою, значили много. Но главное было в другом: больше всего меня занимали люди и то, как они будут себя вести, когда я буду загонять их в угол. Меня всегда привлекал садизм как идея абсолютной свободы, которая не ограничена ни нравственностью, ни религией, ни правом. Основной ценностью жизни я всегда считал утоление стремлений личности. А это полностью воплощено в садизме, в нем, по-моему, кроме иезуитской утонченности, есть еще и извращенное творческое начало, то есть как раз то, без чего ныне не обходятся ни театр, ни литература, ни музыка, ни кино, ни даже живопись.

На первый взгляд, садизм и абсурд — понятия несовместные. Это, мол, все равно что впрячь в телегу коня и трепетную лань. На самом деле от садизма до абсурда — всего лишь шаг, не более. Попробуйте сделать его, хотя бы мысленно, и вы все поймете. Не могу не отметить, если садизм — это склонность к насилию, получение удовольствия от унижения и мучения других, то я не имею к этому никакого, во всяком случае сознательного, отношения: я никого не люблю мучить так, как самого себя. Это скорее мазохизм, правда, без сексуального подтекста.

Иногда, обычно по ночам, я вдруг принимался терзать себя сомнениями. Боже, думал я, как мне вообще взбрела в голову мысль заниматься всей этой мерзостью? Как я ввязался в это безумие? Я дипломированный филолог, поэт, какой-никакой композитор, одно время известный исполнитель собственных песен, кто я? Гробокопатель? Согласен, гробокопатель — почтенная профессия, нужная, тяжелая. Часто наследственная. Но я-то здесь при чем? Как я докатился до всего этого? Хотя… почему бы и нет? Я такой же, как все, чем я лучше? Мир свихивается, какого черта я должен оставаться в стороне?

 

 

Глава 6

 

…Котович. Котович, будь он проклят! Не человек, а штучное изделие. Его бы за ушко да на солнышко. Зарезать, повесить, утопить, отравить, пристрелить, удушить. А потом сделать из него чучело, чтобы после смерти он выглядел лучше, чем при жизни. Хорошо если это сделает профессиональный таксидермист, умеющий отделять кожу от мяса и костей.  К слову, такой у меня когда-то был. Среди моих многочисленных знакомых были не только певцы, поэты и научные работники, но попадались и представители приземленных профессий, такие как: продавцы, которых хлебом не корми, дай поговорить о политике, официанты, окончившие престижные вузы и успешно поменявшие сферу деятельности из соображений выгоды, есть и один таксидермист, старый приятель моего деда-министра. Замечу между прочим, Брежнев, который знавал моего деда еще со времен войны, частенько по-приятельски зазывал его поохотиться на краснокнижных зубров в заповедно-охотничьем хозяйстве Беловежской Пущи.

С одной стороны Генеральный секретарь, с другой — чучельник. Приходится констатировать, что у деда диапазон знакомств был куда шире и либеральней, чем у меня.

Поскольку чучельник носил звериную фамилию, — Мартышкин, — ему самим Богом было предначертано связать свою судьбу с животными, и он не нашел ничего лучше, как избрать профессию таксидермиста. Так вот, этот самый Мартышкин специализировался на изготовлении чучел из зверюг серьезных габаритов — волков, кабанов и тех же зубров. Профессионал высокого класса, о таких говорят: мастер золотые руки. Старый таксидермист давно на пенсии, но, если ему хорошо заплатить, он управится с чучелом из Котовича в два счета. Не сомневаюсь, старику, истосковавшемуся по любимому делу, приятно будет вспомнить былые времена. Думаю, ему будет безразлично, кого потрошить и из кого набивать чучело — из человека или из дикой свиньи: был бы объект. Из человека даже лучше: кожа эластичней да и шерсти, как правило, меньше. А экспериментировать старый чучельник всегда любил, о чем свидетельствует, например, великолепное чучело мальтийского бегемота, которое он набил еще в молодости, охотясь в Сенегале (не знаю, каким ветром его туда занесло), и которое удалось с трудом разместить в скромных помещениях Зоологического музея МГУ,  а также чучело гигантского гамадрила, которое является украшением коллекции Казанского музея им. Э. А. Эверсманна.

Передо мной стояла задача — жестоко наказать Котовича. Его надо поймать, обезвредить, обездвижить и казнить. Казнить его надо изуверски, хорошенько помучив перед смертью — он это заслужил. Была бы у меня дыба и я бы знал, как ею пользоваться, я бы его, гаденыша, вздернул под потолок и пожарным факелом пощекотал бы под мышками. А уж потом отдал таксидермисту. Пусть делает с ним что хочет. Признаюсь, эта мысль бодрит меня и придает моей жизни соблазнительный садистский аромат.

Кстати, если чучельник заупрямится, я сам займусь Котовичем. Интернет подскажет, как изготовить из него чучело: там есть все, что душеньке угодно. Насколько мне известно, изготовление чучела состоит из нескольких этапов: подготовки шкуры, сушки и косметической отделки изделия. Особенно мне нравится вот это: чтобы подобраться к животу, жертву ставят на козлы для устранения неточностей. Устранение неточностей! Как оптимистично это звучит! Я даже знаю, какая у него неточность: это его огромный член, который не соответствует его тщедушной комплекции. Думаю, с помощью скальпеля это будет нетрудно устранить, таким образом восстановив справедливую гармонию так называемого золотого сечения. Хорошо бы проделать это, пока он жив. Это будет закономерным наказанием за подлость.

Когда я все это закончу, то установлю чучело у себя в квартире, налюбуюсь, успокоюсь, а через недельку шкуру Котовича, освободив от каркаса и стружки, скатаю в трубочку и дедовским способом зарою в простой могиле, без пушечной пальбы, веселого песнопения и танцев под бубнов звон. И бесплатно. Чтобы цена смерти Котовича стала равной цене его жизни.

Мерзавец Котович публично унизил меня. Он уничтожил гнусным, ужасающим, невиданно оскорбительным образом тетрадочку с моими лучшими стихами. Я писал их, пребывая в состоянии творческой эйфории, обожравшись галлюциногенными грибами. Когда я очухался и перечел написанное, то едва умом не тронулся — так поразила меня собственная гениальность. Подумать только — плошка грибов, и на́ тебе, шедевр на все времена! Меня пронзила мысль: уж не так ли — под галлюциногенной балдой — были созданы гениальные творения литературы, музыки, живописи? Воскресни Ахматова, она бы сказала: никто не знает из какого сора растут галлюциногенные грибы, которые так воздействуют на скрытые таланты поэта.

Стихи были в единственном экземпляре. Были… Сейчас их нет. Воссоздать их я не в силах. Эта особенность моей памяти. Разумеется, будь я более решителен и отважен, я бы повторил опыт с галлюциногенными грибами. Чтобы реанимировать в памяти уничтоженные Котовичем стихи. Снова вошел бы в состояние невменяемости, то есть, в состояние измененного сознания, и, глядишь, удалось бы выудить стихотворный шедевр из недр загадочного серого вещества. Но мне не известен ни рецепт, ни вид грибов, употребление которых в пищу вызвало столь ошеломительный взлет моего скромного поэтического дарования. Но заниматься самодеятельностью и варганить экспериментальный харч из пантерных мухоморов и бледных поганок… нет-нет, слуга покорный, это слишком рискованно. Да и результат непредсказуем. Не дай бог еще рехнешься. И вместо лирических стихов накатаешь обновленный текст государственного гимна.

Сельчан, которые угостили меня тушенными в сметане дурманными грибами и которые могли бы поделиться со мной кулинарными секретами, днем с огнем не сыщешь: на равнинном месте, где более трех столетий стояло их старообрядческое село и куда я попал по несчастливой — или счастливой?.. —  случайности, теперь плещется пахнущее болотом рукотворное море, а сельчане разбрелись кто куда. Так что спросить не у кого.

История запутанная, и я до сих пор не могу понять, зачем им понадобилось скармливать мне эту отраву. Может, ошиблись, одурев от деревенской скуки, а может, хотели проучить чужака: чтобы не совал свой нос в их старообрядческие дела. Кстати, поел я эти чудодейственные грибки с превеликой охотой, урча от удовольствия: вкус у галлюциногенных грибов оказался столь же богатым, изысканным и тонким, как у трюфелей, ценимых гурманами за неповторимые ноты опавших листьев, орехов, ягод, мха, ароматов лесной чащи и влажной земли. С отравами всех типов, видов и родов такое бывает. Стоит вспомнить Маяковского…

 

…кто-то, не спросясь, зажег в груди моей

Огонь бесцельных мук и влил в нее отраву
Болезненной тоски, порока и страстей.

 

Отрава болезненной тоски… Недурно сказано. Надо быть объективным: иногда на Маяковского что-то находило.

Из своих стихов, написанных в галлюциногенном угаре, я помню, увы, немного. Поклонников холодной прозы попрошу потерпеть:

 

Как редко думаю я о минутах счастья,
Ниспосланных судьбой мне в дар.
Безумства вихри, ураганы страсти,
Прошли ко времени, как к осени загар.

Гораздо чаще я, ворочаясь во сне,
Кричу, испытываю адские мученья,
Сгораю от стыда, как на огне,
Чуть вспомню я свои былые прегрешенья.

Я заповеди редко выполнял дословно
И кражей не считал последнее у друга брать,
Соседских жен обследовал подробно,
И всуе Бога поминал, а чаще — Божью Мать.

Мог струсить, совести ослушаться наказа,
Мог близким не помочь в тяжелый час.
Все было! Будто бы душевная проказа
Вела на поводке и не спускала глаз.

Все мерзости свои я признаю заранее,
Чтоб не навешали чужих собак.
В бесчеловечных не замешан истязаньях,
В бандитских шайках не прославился никак.

Мне говорят: «Остынь. Ну, что за ерунда,
Греховны люди и неискренни всегда
И часто подленькое прячут,
На все готовы ради денег и удачи,
С собою в мире и не ведая стыда».

Им муки совести не осветляют рожи,
Предчувствия дурные не томят,
Ничто не бередит и не тревожит,
Глаза и речи лгут, но уши не горят.

Зачем цепляюсь за людей таких?
Выпячиваю их натуру сучью,
Быть может, показать, что я их лучше?
Но я же знаю, что ничем не лучше их.
Вот и ору, как чайка в непогоду,
Без слез раскаянья не проживаю дня…
Это лишь страничка, ничтожно малая часть! А всего их, этих бесценных страниц, исполненных глубокой мысли, драматизма, страсти, мощи, ясности, благородной строгости и небесной чистоты, было около пятидесяти. На каждой из них играло, сверкало, умирало и возрождалось, восторгалось и негодовало, пылало и затухало самостоятельное стихотворение.  Я надеялся перед публикацией еще немного над ними поработать, отшлифовать, очистить от красивости, от орнаментальных завитушек. Теперь все пропало! Не повторится волшебный миг невиданного творческого озарения. Увы мне, увы! Может, думал я, тот утраченный гениальный выплеск и была моя истинная сущность, которая дремала, пока ее не разбудила плошка с мухоморами? Кто знает… Но, увы, увы, ничего не вернуть!

 

 

Глава 7

Слухи, слухи, слухи… Ах, если бы я своевременно принял их во внимание! Но я был настолько поглощен своими кладбищенскими заботами, так погружен в организацию подготовительной работы с персоналом, что ничего не замечал. А стоило бы. Не будь я столь легкомыслен, я бы заметил, что кто-то настойчиво мне во всем мешает. Ах, если бы я знал, что за всеми этими препонами и рогатками, которые на каждом шагу тормозили работу, притаился мерзавец Котович, годами притворявшийся мне другом, я бы ввел коррективы в свою деятельность. Но, повторяю, я ни о чем не догадывался, считая Котовича не способным на низость. А он тем временем действовал, как говорится, из-под коряги. Неприятности начались, когда мои нанятые и, казалось бы, тщательно подобранные работники, стали филонить. А то и вовсе пропадать, не давая себе труда написать заявление об уходе. Вместе с исчезнувшими работниками исчезали предметы кладбищенского инвентаря: метла, веники, лопаты, кирки и даже элитные ореховые гробы. Под покровом ночи их вывезли в неизвестном направлении на двух фурах со снятыми номерными знаками. Конечно, сторож. Это выяснилось после его допроса с пристрастием, то есть, с мордобоем.

А начиналась эта трагическая страница моей жизни так. В один из дождливых майских дней неожиданно позвонил Котович и ни с того ни с сего стал петь мне дифирамбы. Причем так громко, что я вынужден был держать трубку на отлете.

—      Я только что вернулся из поездки, — орал он, — объехал пол-России. И когда люди, простые люди, узнавали, что я друг великого барда Ильи Кольского, меня бесплатно поили шампанским, носили на руках и даже угощали девочками.

Мое сердце сладко заныло и разомлело от позабытых похвал.

—   Не выдумывай… — скромничая, сказал я.

—    Тебя не только помнят, но и мечтают услышать тебя. Над чем ты сейчас работаешь?

Я хотел отшутиться, сказав, что мастерю гробы из палисандра, но произнес совсем другое:

—     Есть у меня кое-что за пазухой, написал тут… в тетрадочку.

—    Поделись, мой старый друг!

—   Думаю, — сказал я, раздуваясь от быстро возрождающегося тщеславия, — это значительно лучше всего, что я написал до этого, за весь период своего песенного творчества. —  Я никогда не говорил о себе столь пафосно. Меня, что называется, прорвало: — Я еще и не такое сотворю, дай только время, есть порох в пороховнице. Найти бы только рецепт грибной подливки…

—    Какой еще подливки? —  не понял Котович.

—    Это я так… оговорился.

—     Послушай, есть идея. Давай тебя заново раскрутим. Я беру это на себя.

—      Не хотелось бы тебя затруднять.

—      Чушь! — рявкнул Котович. — Во-первых, я и сам на этом заработаю. Во-вторых, ты проявишь заботу о своих поклонниках. А то они без истинного искусства совсем закиснут в своих рэперских Васюках.

Я размяк. Ах, если хотя бы часть из того, о чем говорил Котович, было правдой!

—    Надо бы организовать какой-нибудь пышный праздник, что-нибудь веселое, громкое, лучше юбилей, и широко его отметить. Пригласить известных людей… У тебя есть какой-нибудь юбилей под рукой?

Примерно тридцать лет назад, когда я еще под стол пешком ходил, меня ставили на скамеечку, заставляя перед гостями читать стихи. Я соглашался, но оговаривал условие, что это будут мои собственные стихи. Я их помню.

 

«На Кавказе есть гора, самая большая.

А внизу течет Кура, мутная такая.

Если на гору залезть и с нее бросаться,

Очень много шансов есть без яиц остаться».

 

Последнюю строчку я произносил с выражением, следя за лицами гостей. Реакция взрослых была самая разнообразная: от ужаса до гомерического хохота. Меня это очень забавляло.

—    Юбилей нетрудно подобрать, — сказал я Котовичу не без гордости. —  Я стал поэтом ровно тридцать лет назад.

—      Вот и отметим! На днях позвоню, и мы обо всем договоримся.

Со школьных лет мы с Котовичем были приятелями, почти друзьями. Оба болели за «Спартак». Любили итальянское кино. Обожали мороженное и чешское пиво. На пару стали попивать портвейн. За портвейном последовало серьезное увлечение карточной игрой. У нас водились карманные денежки, которыми делились с одним спившимся шулером. Под его руководством мы овладели таинствами преферанса и других сложных в интеллектуальном отношении карточных игр. Мы стали обыгрывать признанных мастеров, удалось даже пару раз наказать самого наставника. Одновременно увлеклись поэзией. Притворно смущаясь и искательно заглядывая мне в глаза, юный Котович прочитал мне только что, якобы, им сотворенное:

 

Я иду по росе,

Я в ней ноги мочу,

Я такой же, как все,

Я е…ся хочу.

 

Чуточку повзрослев, мы стали обмениваться легкомысленными подружками. Но когда в наш класс привели белокурую Лауру, наши дорожки разошлись. Губки бантиком, голубые глазки, вздернутый носик, кругленькая попка и крепенькие ножки-бутылочки. Лаура. Имя ей дал отец, дипломат, много лет просидевший в Марселе на приставном стульчике вице-консула и который до умопомрачения был влюблен в Бальзака. В то время самыми популярными именами у нас были Наташи, Люськи да Вали. А тут Лаура! Короче, мы оба не устояли. Победу, спустя лишь неделю, вместившую в себя посещение кафе-мороженого и короткую беседу на переменке, праздновал я. И никакой моей заслуги в этом не было, поскольку нежные бастионы пали без особого сопротивления. Вряд ли на нее подействовали мои чары, думаю, ей было безразлично, с кем заниматься сексом.

После того как мы с ней разбежались, она переспала с половиной класса. Проигнорировав лишь Котовича. И Котович, как я понимаю сейчас, затаил на меня злобную обиду. Почему на меня? Скорее уж надо было во всем винить саму Лауру да ту половину класса, которой посчастливилось больше, чем ему. Как я сейчас понимаю, Котович поддерживал в себе огонь ненависти на протяжении двух десятков лет. Как это непродуктивно и глупо — мучить себя столь долго! Глупец, дурак. И в то же время парадоксальная фигура. Ведь хватило же у него ума стать миллионером. Как все это может уживаться в одном человеке? Остается лишь недоуменно развести руками. Впрочем, примеры дисгармонии в наше несуразное время не единичны, они у всех перед глазами. Мой близкий приятель, бизнесмен Нуриманов, стал мультимиллионером, проявив неслыханную сообразительность в делах. И в то же время показал себя круглым идиотом, накатав 100 тысяч беспомощных четверостиший и возомнив себя Поэтом.

Шли годы. Я не знал, что ненависть Котовича крепла и обогащалась завистью. Он завидовал моей популярности, высокому росту, привлекательной внешности. Тому, что на улице меня узнают в лицо. На протяжении многих лет он пытался пристроить в литературные журналы свои бездарные вирши, которые, наверно, при свете луны, слюнявя кончик карандаша и мечтая о славе, карябал на подоконнике, но в ответ получал лишь молчание или ироничный, а подчас и издевательский, отказ. Меня же начали печатать, когда мне не было и восемнадцати. Котович сатанел от зависти. О, как слепа, безумна злоба!..  Думаю, в какой-то момент он понял, что на одной злобе далеко не уедешь, что злоба, если ее не осадить, не втиснуть в некие рамки, может иссушить и погубить его. Чтобы отвлечься от пагубного влияния поэзии, зависти, ненависти и черной злобы, он решил заняться чем-нибудь другим и поэкспериментировать с хотя бы временным выбором сферы деятельности. Если оставить в стороне его поэтические потуги, он вообще был талантливым человеком. Как бы доказывая самому себе, что он не лыком шит, он увлекся пулевой стрельбой, став чемпионом страны всего за год. Опережая плавное течение нашего повествования, скажу, умение метко стрелять сослужит ему, когда придет время, добрую службу.

Видно, он все-таки  был поэтом, пусть плохим, но поэтом. Это было, как клеймо, как неотвратимая обреченность графомана, как обманчивое болезненное веление, исходящее не от бога, а черт знает от кого. Господи, как это, наверно, мучительно — жить внутренней жизнью творца, не будучи творцом!

Так что дело не столько в Лауре, сколько в чувстве зависти. Зависть съедала его. Она, как червяк, вгрызалась в его сущность. Котович не хотел и не мог мириться с тем, что я, в отличие от него, отмечен Богом. Он завидовал мне, моему, пусть и не ахти какому, таланту стихотворца. Я же чувства зависти, чувства постыдного и унизительного, не испытывал никогда, потому что всегда знал себе цену, умеренную, но достойную. Я с уважением отношусь к своему дарованию. Но это не мешает мне восторгаться другими поэтами, дар которых многократно превосходит мой. Я понимаю и сожалею, что самому мне до них не дотянуться. Но — завидовать… Нет, нет и нет! Ах, какое это какое наслаждение следить за полетом мысли человека, который талантливей и глубже тебя. Я испытываю гордость за человека. Читаешь и чувствуешь, что благодаря моим восторгам чей-то талант становится выше, глубже и значительней.

Убежден, если ты чему-то и кому-то болезненно завидуешь, с тобой не все в порядке.

Кстати, Котович богат и мог бы, лишь легонько тряхнув своей многомиллионной мошной, вложиться в   раскрутку, то есть, в рекламное сопровождение, и, удовлетворив свое тщеславие, с легкостью занял бы заметное место в десятке известных московских рифмоплетов. Сейчас все, включая моего друга миллионера Нуриманова, так делают. С завистью было бы покончено, и восторги публики были бы у его ног.

Вместо этого он решил обзавестись врагом. И выбрал меня. Не нашел никого лучше. Я превратился в цель. В цель всей жизни. Хотя, как показала та же жизнь, ему надо было считаться не со мной, а скорее с другими врагами, от которых в конечном итоге ему пришлось улепетывать во все лопатки. Позже мне стало известно, что он сел не в свои сани: сунул свой длинный нос в суровый похоронный бизнес, не подозревая, что в этих санях уже давно сидят те, у кого носы покрепче и подлинней. И не ему, с его жалкими миллионами, соваться кувшинным рылом в калашный ряд миллиардеров.

Мешая мне, он, в сущности, мешал моим покровителям. А те, как известно, живут по особым правилам и очень не любят, когда им вставляют палки в колеса.

В сущности, он больной, несчастный человек. Его бы пожалеть… Но нет, жалости здесь не место. Ничто не помешает мне разделаться с ним.

Повторяю, по-моему, это глупо — баюкать в себе чувство ненависти, соединенное с завистью, столько лет. И ждать, ждать удобного случая…

И этот случай припожаловал.

Через несколько дней Котович позвонил мне.

—   Готовься. Юбилейный вечер, — торжественно начал он, — посвященный великому барду Кольскому, состоится в воскресенье. Это будет костюмированный бал-маскарад венецианских, старых русских, японских и прочих масок. В конце салют. Будет весь московский бомонд.

—    Костюмированный бал, говоришь?

—     Да-да, костюмированный.

—     А как я должен одеться?

—     Напяль на себя какую-нибудь рванину. Это сейчас в тренде. У тебя есть старые гимнастические штаны с дырками на жопе?

—     Найдутся.

—      Присовокупи к ним махровый халат драконами, домашние туфли с загнутыми кверху носами и ночной колпак. Навьючишь на себя все это и въедешь в воображаемый мир Ильи Ильича Обломова. А если еще появишься на публике с обкуренным вишневым чубуком, тебе будут аплодировать даже твои враги. У тебя есть рваная майка? Нет? Я пришлю тебе свою, с завлекательной надписью «Полюби меня…» или что-то в этом роде. Все обомлеют. В Сочи я ходил в ней по всему городу, от баб отбоя не было, — тараторил он. — В «Вечерней столице» назвали твой юбилей ассамблеей, по типу Петровских.  Телеканал Г-12 пришлет съемочную группу. Сначала концерт.  Потом объявим тебя, прочтешь им что-нибудь… споешь… Я уже слышу громовые аплодисменты. Не все же тебе забавлять пьяных урок.

Короче, я растаял. И поддался непростительному чувству авторского самодовольства и тщеславия. Свернув тетрадь в трубочку, я сунул ее в карман халата и полез на антресоли за гимнастическими брюками, золототкаными тапочками с загнутыми кверху мысами и дуэльным пистолетом Ле Пажа — кстати, пулями настоящими заряженным. Я посчитал, что с пистолетом буду выглядеть убедительней. А потом можно и спеть. Была у меня в загашнике песня, которая может вызвать приток восторга даже у глуховатого мизантропа.

В зеркальном зале отеля «Эпл Холл» в тот памятный и ужасный для меня вечер гуляла и витийствовала разношерстная московская публика: рэперы, сажающие водку фужерами, безграмотные спортсмены с депутатскими значками, богемные поэты, последний раз мывшиеся еще в прошлом столетии, модные артисты в коротких брючках, облезлые авторы бестселлеров с юными женами. Попадались островки респектабельных представителей научной интеллигенции, не упускающих случая пожрать и выпить на дармовщинку. Перед входом, над стеклянными дверями, был закреплен транспарант:

 

Илья Кольский. Тридцать лет творческой деятельности.

 

Мое доверчивое сердце таяло, умилялось, размягчалось и одновременно распирало от гордости.

…Устроители юбилея потрудились на славу. Вдоль стен стояли вазы с раскрашенными страусиными перьями, с потолка, словно кисти диковинных тропических плодов, гроздьями свешивались воздушные шары.

На миниатюрной сцене, облокотившись на крышку рояля, стояла певица в зеленом платье и с брошкой на груди, которая исполняла душещипательный романс Александра Гурилева «Вам не понять моей печали». Видно, у певицы действительно в жизни не все складывалось гладко: растягивая рот до ушей, она прорыдала до конца песни. Это никого не тронуло. Все были заняты закуской. Впрочем, двое гостей вежливо похлопали.

Следом за страдалицей на подиум вылетела толстомясая девица в бикини. Конферансье объявил:

— А сейчас наша несравненная Аделина Держак исполнит шлягер на стихи выдающегося поэта современности Михаила Нуриманова под названием «Наркоз души моей!»

Загрохотали динамики. За спиной толстомясой задрыгала стройными ногами подтанцовка — троица юных проституток. Публика оживилась и одобрительно зашумела. Толстомясая неожиданно детским голосом закричала на весь зал:

 

С лихвой страдают, когда много.

Зимой не плачет сок берез.

Когда без скуки — одинокий

Случайный взгляд — любви наркоз.

 

«Наркоз» слегка озадачил публику, тем не менее, мужская половина зала оторвалась от шашлыков и плотоядно уставилась на сцену, где девицы в такт музыке делали рискованные гимнастические упражнения. Мне понравилась та, что справа. Надо бы узнать, как ее зовут. Я подмигнул ей, в ответ получил сигнал в виде комбинации из трех пальцев. То ли фига, то ли призыв. Словом, трактуй как знаешь.

Аплодисменты не заставили себя ждать. Но они были не слишком продолжительными: шашлыки и вина 20-тилетней выдержки перевесили.

Следом за девицами, постукивая каблуками и позвякивая шпорами, на сцену выплыла дюжина пожилых, очень полных мужчин, одетых в высокие папахи, синие шаровары с золотыми лампасами, синие же кунтуши и малиновые черкески с газырями.

Конферансье объявил:

— Казачий хор имени Александра Розен-Баумана! Старинная песня «Любо, братцы, любо, любо, братцы жить». Солист Иосиф Берман. Посвящается нашему всеобщему любимцу Илье Кольскому!

На сцену выскочил человек с лихо закрученными усами. Выкатив глаза и набычив шею, он запел:

 

Как на быстрый Терек, на высокий берег,

Выгнали казаки сорок тысяч лошадей.

И покрылся берег, и покрылся берег

Сотнями порубанных, пострелянных людей.

 

Хор, набрав воздух в могучие груди, грянул:

 

Любо, братцы, любо,

Любо, братцы, жить!

С нашим атаманом не приходится тужить!

 

Пропев это трижды, казаки в пояс поклонились столу, за которым сидел раскормленный мужчина с сигарой в зубах. Это был Варламов, воровская кличка Варлам. Мне не понравилось, что они отвесили поясной поклон не юбиляру, то есть мне, а жирному бандиту с сигарой. Я незаметно разглядываю его. Вот он, оказывается, какой, этот всесильный владелец катафалков и мегаполисов смерти. Хозяин  Стаса Полякова, покойного Альтаира Чернозубова, а теперь и мой. Лицо непроницаемое. Как у Будды.

Рукоплескания потрясли ресторанный зал. Мне показалось, что публика аплодировала не столько хору, сколько Варламу.

Весь похоронный бизнес в Москве и московской области находится в руках Варлама. Я слышал, что в селе Пироговка, что под Москвой, он отстроил себе четырехэтажный дворец, похожий одновременно и на древнегерманский замок, и на областной дворец культуры. Перед дворцом разбит парк, в центре чистейший пруд с золотыми японскими карпами. Из голубых вод пруда бьет в небо — на зависть знаменитому фонтану Же-До на Женевском озере — искусственный гейзер высотой 150 метром.

Подковерными слухами полнится московская земля: говорят, Варлам пытался сговариваться с фармацевтическими компаниями, чтобы те не очень-то горячились при производстве лекарственных препаратов и всерьез задумались о замене их на плацебо, то есть на «пустышки», что привело бы к повышению смертности среди простого люда, а следовательно, и к значительному увеличению доходов самого Варлама. Бизнес есть бизнес!

Позади него стоит недреманное око каждого уважающего себя криминального авторитета — охранник с оттопыренными карманами. Он невероятно похож на знаменитого футболиста Пеле. Только посветлей.

Побледневший Котович ерзал на стуле и искоса посматривал на Варлама. Ему было явно не по себе.

—  Черт бы побрал этого людоеда! — стонал он. —  Интересно, кто его пригласил?

Казаков сменил струнный квартет. Дамы в черном, похожие на монашек, вполне сносно пропиликали «Смерть и деву» Шуберта и взялись за Первую из тринадцати симфоний Мендельсона. Гости ели с большим аппетитом. Оказалось, что Шуберт в паре с Мендельсоном положительно влияют на деятельность пищеварительного тракта.

Минут через пятнадцать Мендельсона вытеснил ансамбль дудочников, балалаечников, гармонистов и ложкарей. Они с непревзойденным мастерством исполнили траурный марш из «Гибели богов» Рихарда Вагнера.

Ресторанный зал с шумом поднялся; полупьяные пары пошли погребальным шагом; трагическая музыка Вагнера переходила в разнузданно-веселую, дамы отталкивали своих кавалеров, кавалеры ловили других, от этого кутерьма поднялась ужасная — толкотня, беготня, шум, крик, все словно играли в жмурки.  Наконец, все пришло в прежний порядок: все рассаживаются по своим места, и монашки вновь берутся за смычки.

Фрачные официанты, с изяществом фокусников снующие между столами, два могучих метрдотеля в серой униформе, хрусталь бокалов, фарфор с непонятными вензелями, поддельное серебро ножей и вилок, накрахмаленные салфетки, шампанское рекой, парафиновые свечи, выписанные из Италии, красавицы из известных эскорт-агентств — все это создавало атмосферу, знакомую мне по прежним годам. Порок витал в воздухе.

Гости были одеты кто во что горазд. Кто был в строгом вечернем платье, кто в свитерах и потертых кожаных пиджаках, кто в майках и рваных джинсах. Были тут и старинные офицеры в пыльных камзолах, с белыми атласными шарфами, в париках с косичками, в треуголках и ботфортах, и венецианские дожи в тяжелых ярких одеждах, и русские купчихи в порыжелых платьях с турнюрами и фижмами, и одноглазый Билли Бонс, и Джон Сильвер на деревянной ноге. Был некто, высокий, как каланча, одетый в шелковую пижаму. Словом, ни дать ни взять — настоящий карнавал. Потягивало ароматами пачулей, подогретого вина, нафталина и дорогих духов. А от кого-то — и «травкой». Мне здесь начинало нравиться. Настоящее ушло в тень, уступая место прошлому, и я снова оказался в родной среде.

…Котович пришел с молодой девушкой. При знакомстве она бросила на меня оценивающий взгляд. Посмотрела, облизала розовым язычком губы и тут же отвела глаза. Красивая девушка, отметил я. Очень красивая. Но уж больно здорова. Крупная особь. Ей бы в гребчихи податься. Или в плакатные доярки. Красавица была в бальном платье с таким рискованным декольте, что у меня закружилась голова. Она была похожа на Вирсавию Рубенса, только одетую по моде петровской эпохи: ее роскошные телеса были закованы в сложную каркасную конструкцию и корсет, из которого наружу выпирало то, с чем корсет стравиться был не в силах. Взбитый парик был присыпан голубоватой пудрой, а на самом верху его помещалась шляпа-корзина с плюшевым индейским петухом. Не сказать, что она была в моем вкусе, но ради интереса я бы с ней переспал, чтобы понять, какие восторги испытывали всякие там Гунтеры да Зигфриды, когда им в лапы попадались этакие великанши.  Образцовая модель для скульптора-монументалиста, вроде Арно Брекера. Так и кажется, что она никогда не постареет, а уж о смерти и говорить нечего: если эта цветущая, полная жизни девушка не дай бог умрет, то не от банальных болезней, вроде инсульта, а от меча или лобового столкновения с бронепоездом. Она, как Дейфоба, жрица Аполлона и Артемиды, прожившая 700 лет, запланирована на безумие долголетия.

Но если она все-таки вдруг околеет, и мне придется ее хоронить, я сделаю это со всеми надлежащими  почестями —  то есть, с пушечной пальбой и под пение грустных народных песен, вроде этой:

 

Укатилось красное солнышко

За горы оно да за высокие,

За лесушки оно да за дремучие,

За облачка оно да за ходячие.

 

Ее не стыдно поставить рядом с легендарной Брунгильдой. Но уж никак не рядом с заморышем Котовичем. Это навело меня на мысль, что не так-то все просто с моим юбилеем. Великаншу он предъявлял мне как бы в качестве свидетельства своей мужской неотразимости, как живую иллюстрацию своей всесокрушающей сексуальной мощи. Наверно, Котович хочет уподобиться Зигфриду с его легендарным членом-палицей, которым тот надеялся приманить пышногрудую Брунгильду. Перед глазами запылали бессмертные строки:

 

Сказал правитель рейнский: «Я отправляюсь в путь

И счастья попытаю, а там уж будь что будь:

Иль за морем Брунгильду добуду в жены я,

Иль скатится до времени с плеч голова моя».

 

Кстати, я заметил, что с некоторых пор все, даже живую жизнь, рассматриваю под взыскательным кладбищенским прицелом. Но увлекаться этим все-таки не стоит: и оглянуться не успеешь, как над тобой опустится деревянная крышка.

Весь вечер Котович обхаживал меня, гаденько, не раскрывая рта,  смеялся, отчего казалось, что у него рот набит манной кашей.

—   Выпьем! Выпьем «Столичной» с оранжадом! — булькал он и все подливал, подливал…

Я люблю выпить, чего уж там.

—    Ты взял с собой… это заветное? Дай мне, дай, дай насладиться… сердечно тебя прошу… — дрожа как в лихорадке, шептал он мне на ухо.

И я, дурак, полез в карман. Котович, как фокусник, выхватил у меня драгоценную тетрадь и картинно помахал ею в воздухе. Глаза его сверкнули, он с такой нескрываемой ненавистью посмотрел на меня, что у меня волосы на голове зашевелились, он распрямился, расправился, словно у него за плечами выросли крылья Серафима.

— —  Тебе не надо ничего читать, ничего, ничего! я сам прочту… А после меня споешь… если сможешь, —  он быстро пролистал страницы, выбрал то, что, по всей видимости, ему подходило, и устремился к эстраде.

Я попытался его остановить, но запутался в полах халата.

А он тем временем, грубо оттеснив конферансье, взмахом руки принудил квартет, доехавший на своем Мендельсоне до Третьей симфонии, умолкнуть. Победительно оглядев публику, Котович рявкнул в микрофон:

—   Уважаемые дамы и господа! Почтеннейшая публика! Прошу внимания! То, что вы сейчас услышите и увидите, никогда никто не видел и не слышал!

Застучали ножки стульев о мраморный пол, зазвенела посуда, сотни любопытствующих субъектов, побросав салфетки, вышли из-за столов и стали надвигаться на оратора.

Котович что есть мочи выкрикнул:

—     Называется сие творение, — он помахал в воздухе тетрадкой: — «Рагу из фальшивого зайца». Слушайте, уважаемые дамы и господа, внимайте, оценивайте, так сказать…

И Котович принялся читать:

 

Вот первый день зимы.
Ладони пальм раскрыты,
Как в ожиданье милости дождя,
Абрисы дюн песчаные размыты,
И плечи чуть ссутулили талиты,
Как мыслей груз угрюмого вождя.

Вот первый день зимы.
Ни чистоты, ни снега, ни гулких мостовых,
Ни ломких пальцев хруст,
Ни грустных постовых, ни граней оберега,
Что нам наколдовал «Под сенью Свана» Пруст.

Вот первый день зимы.
Ни холодно, ни жарко,
И вечный хлорофилл под тяжестью оков,
Хрустальной тишиной с горчинкой послевкусия,
На землю снизойдет божественный покров.

Вот первый день зимы.
Ручьи, как вены, вскрыты,
И скальпель трется всласть о пьяный оселок,
Уставшая трава глазурью льда облита
И властвует над всем больной метелью Блок.

—    И под всем этим художеством стоит пояснение: Аллюзия на романы Марселя Пруста «По направлению к Свану» и «Под сенью девушек в цвету». Это чтобы мы не ошиблись. Это, так сказать, пояснение для тупоголовых. То есть, для нас с вами. Ах-ах-ах! Автор, видно, полагает, что читательская аудитория состоит сплошь из неучей и идиотов. Будто мы не знаем, кто такой Марсель Пруст… И это поэзия?! А ведь это стишата юбиляра, господина Кольского, — орал он, размахивая тетрадкой, — всем известного барда. Стишата бездарного негодяя и подлеца.

Толпа негодующе загудела. Послышались яростные возгласы: «Долой!», «Распни его!», «Да здравствует Пруст!» И даже: «Распять его вместе с Прустом!»

Я приподнялся, халат случайно распахнулся, и все воззрились на мою рваную майку с хулиганской надписью на груди «Полюби меня — я вся твоя».

—   Взгляните на него! —  орал Котович. —  Он даже одеться как следует не может! В этой рванине господин Кольский не только ходит по улицам, но и спит. Грязное чудовище!

Публика по-прежнему гудела. Можно было услышать отдельные не совсем приличные слова и даже цельные выражения.

Котович еще раз потряс тетрадкой и попросил тишины.

—  Смотрите! Смотрите все! Я использую ее так, как она того заслуживают, — сказав это, он при гробовом молчании зала принялся стаскивать с себя брюки. Тут двое услужливых поваров подставили ему огромную суповую кастрюлю. Он прилюдно опростался и подтерся моими стихами. После секунды замешательства публика оценила шутку: раздались бешеные рукоплескания. И тут же — смех. В меня тыкали пальцами и реготали. Всем понравилось, как Котович низвергнул идола.

Вот она, истинная цена всенародной любви! Люди, еще полчаса назад подобострастно пожимавшие мне руку и почитавшие за честь сфотографироваться рядом со мной, теперь готовы были выпустить из меня кишки! Что слава! Яркая заплата на ветхом рубище певца! Я нащупал за поясом рукоятку дуэльного пистолета. Мелькнула сумасшедшая мысль… Хорошо бы их всех перестрелять. А начать с Котовича, потом позаимствовать у поваров кухонный нож и тут же прилюдно распотрошить его. Не к этому ли, сам того не осознавая, стремился тот, кто столько лет пестовал в себе черную зависть к моему таланту?..

…Я покидал зал под свист и улюлюканье. Я почувствовал себя так, словно из-под меня выбили стул. Сказать, что я был ошарашен, убит, растерян, не сказать ничего. Я вылетел из ресторана как петух, подбитый камнем. Улица встретила меня проливным дождем и сильными порывами ветра: я мгновенно вымок до нитки. У меня за спиной раздался оглушительный грохот. Я оглянулся: над зданием ресторана взметнулись в дождливое небо разноцветные вспышки салюта. Там был праздник, там было ликование.  Котович праздновал победу.

Повторяю, я был растерян, оскорблен. И еще эта завлекательная девица с кукишем не выходила у меня из головы. Теперь она достанется какому-то залетному фраеру. Вот что обидно. Чувство утраты было таким острым, словно я потерял миллион.  Я даже на минуту притормозил,  подумывая, а не вернуться ли мне, чтобы прикончить Котовича, а заодно прихватить с собой девицу?..

Утешил меня только таксист. Он был в восторге, что везет пассажира, который рискует разгуливать по ночной Москве в халате драконами и золотых тапочках.

—   Не боишься, что ограбят? — хохотал он. — Снимут халат…

—    Пусть попробуют. У меня под халатом пистолет.

Таксист вжал голову в плечи и наддал.

Чтобы как-то себя успокоить, я опустил стекло и во все горло запел. Это была песня, которую я намеревался исполнить по просьбе Котовича в ресторане. Она состояла всего из нескольких слов, но зато каких слов! Текст привожу ниже. Вместо ругани, проклятий, бранных слов и обсценной лексики я, щадя чувства нежного читателя, ставлю знак многоточия. Итак:

 

—   Есть у нас путь один,

Этот путь …,

всем … … … драть,

… … … …  его мать.

 

—  Холодно, голодно,

Нет кругом стен,

Где бы нам … …,

Чтоб … всем.

 

Где бы нам … найти,

Чтоб …  …?

Мать… мать… … мать,

… ее мать!

 

—  Не дает он мне по…,

Не дает он мне по…

… … …. … мать,

… … мать!

 

—   Есть у нас путь другой,

Он ведет в гроб.

Мать… …. ….

Мать ее … … мать!

 

Вот такая песня. По-моему, написано хорошо. Да и спел я недурно.

—    Спой еще раз, — хохотал таксист. —  Надо слова запомнить.

Мне жаль гостей Котовича, они этих слов не услышат никогда. Хорошо, что их услышал таксист, который, наверно, подумал, что везет сумасшедшего. Что было, в общем-то, недалеко от истины.

Хор фальшивых казаков, оркестр, опереточные офицеры в камзолах, венецианские дожи, купчихи, Билли Бонс, Джон Сильвер на деревянной ноге —  все это вертелось, путалось в моей голове. Было еще нечто, что несколько сгладило мое уныние. Я видел, что выходка Котовича пришлась не по нутру Варламу. Все слышали, как он заорал на весь зал:

—    Приморю мерзавца!

Я сначала подумал, что это он обо мне. Но Варлам тыкал пальцем в сторону Котовича. Я сразу понял, мой бывший друг, унизив меня, опосредованно подгадил и моему негласному покровителю: ведь я был в «обойме» Варлама. Мой бывший друг посягнул, так сказать, на незыблемость авторитета главного кладбищенского воротилы. Очень, очень необдуманно ты поступил, мой милый друг Котович.

На следующее утро о скандале знала вся Москва.  Всю ночь я не спал и к утру так пропитался кровожадными таксидермическими идеями, что не нашел ничего лучше, как в поисках подходящей литературы пошарить у себя в библиотеке, значительная часть которой состоит из книг, доставшихся мне от деда. Две книги привлекли мое внимание, одна под названием «Дневник  Джека-Потрошителя», с инскриптом: «Доброму другу, от автора». От автора?.. Какого еще автора?! Подпись неразборчивая, и я вооружился лупой. Удалось прочесть: Мартышкин. Ба! Да это же тот самый приятель деда, который распатронил бегемота для музея МГУ. Да он шутник, этот мастер на все руки!

Вторая книга «Основы таксидермии». Автор женщина, профессор зоологии, таксидермистка с полувековым стажем. Подозрительное занятие для слабого пола. Хотя есть же женщины-боксеры, женщины-трактористки, женщины-патологоанатомы, женщины-генералы, женщины-контрабасисты, женщины-грабители и даже женщины-президенты. Так что ничего экстраординарного в этом нет. Хотя и настраивает на недобрые мысли: ведь если такие женщины когда-нибудь объединятся, они с легкостью перевернут Землю вместе со всем мужских населением, обойдясь без пресловутой точки опоры. Слава богу, женщины редко договариваются между собой, а то мужчинам пришлось бы лихо.

Я прилег на диван и принялся листать книжку. Первая же рекомендация повергла меня в смятение.

«Без повреждений снять шкуру и перья».

Я задумался. Шкуру с Котовича снять, конечно, можно и даже нужно, но как быть с перьями? Он же не курица. Листаю дальше.

«Необходимо обладать художественным вкусом: только настоящий художник может сделать чучело неотличимым от живого человека». Вот это уже лучше. Это как раз по мне. На мой взгляд, работа таксидермиста мало отличается от творчества писателя. Настоящий Художник дня не может прожить без того, чтобы мысленно не содрать с кого-нибудь шкуру — если не с персонажа, то с самого себя. И то и другое требует терпения, старания, усидчивости, хладнокровия, известной доли циничности, сноровки и мастерства. Кроме того, не стоит забывать, что в руках иного писателя перо бывает подчас острее скальпеля чучельника.

Я откладываю книжку в сторону и закрываю глаза. В темноте плывут красные круги, мне снится разбойник Прокруст, его чресла опоясывает кожаный фартук, весь в потеках крови, в левой руке рулетка, в правой — топор. Он со зловещей улыбкой на толстых губах склоняется над ложем для вытягивания членов (не подумайте дурного); на ложе вертится вопящий от боли Котович, весь в куриных перьях. Мне настолько мила эта картинка, что я обращаюсь к тому, кто заведует снами, с просьбой повторить увлекательный сеанс. И моя просьба не остается без ответа. Так, с Прокрустом и вопящим Котовичем, я, нежно обняв подушку, сплю до обеда.

 

*********************

 

Этот гаденыш покусился на святое: он украл мою хрустальную мечту. Тем самым он подписал себе смертный приговор. Я бы с удовольствием привел его в исполнение, если бы знал, где найти негодяя, и имел бы под рукой инструментарий для потрошения. Инструментарий не проблема, его можно купить, я уже интересовался, но на кой черт мне инструментарий без Котовича?! Мои вялые попытки отыскать Котовича результата не принесли. Мне стало известно, что подручные Варлама тоже занялись поисками. Но Котович словно испарился. И его никак не могут отловить. Ну, уж если Варлам со своей бандой не может, что говорить обо мне?

Итак, если я все-таки разыщу его и решусь купить инструменты, то мне понадобятся: остро наточенный нож для снятия шкуры; медицинский скальпель; бруски для заточки; хирургические ножницы; пинцеты разной толщины; набор столярных инструментов: шило, клещи, плоскогубцы, ножовка, молоток, кусачки и т.д.; кривая игла;  щетинная кисть; масляные краски; консервирующий раствор; рулетка. Господи, сколько инструментов только для того, чтобы распотрошить всего лишь одного негодяя!

Нет, с этим мне не справиться, хорошо бы обратиться к тем, кто умеет грамотно, со знанием дела, сдирать шкуру с живого человека. В Средние века знали в этом толк. Но сейчас такие специалисты наперечет. Мартышкин? Но где его найдешь?.. Да и стоит ли его искать? Он, наверняка, давно дряхлый старик, который и вилку-то не удержит в руках, не говоря уж о скальпеле. Да-а, свежевать человека —  это тебе не лягушку вспарывать. Я и не предполагал, что профессия таксидермиста столь сложна. Я думал, вот привяжу Котовича к батарее, вооружусь скальпелем и как начну его полосовать! Хотя это и противно моим гуманистическим принципам, начну с члена. Тем более что, несмотря на общую телесную плюгавость, член у Котовича, по словам Антонины, как у осла. Член надо отрезать, замариновать в банке с яблочным уксусом и выставить людям напоказ, как поступили, насколько мне известно, с пенисом императора Наполеона.

Из-за всех этих мыслей и передряг я исхудал так, что мне пришлось ушить пиджаки, а заодно обзавестись стариковскими подтяжками, чтобы поддерживать спадающие брюки. Я сильно сбавил в весе, о чем мечтал годами, усаживая себя на самые разнообразные диеты —  изнурительные и бесполезные. В итоге я потерял двадцать килограммов. Это был, пожалуй, единственный положительный штришок.

 

 

 

 

Глава 8

 

В соседней комнате спит Антонина Владимировна Сидорова, та самая атлетично сложенная девица, чьи выдающиеся формы при знакомстве так восхитили меня. Я полностью называю ее имя, отчество и фамилию вовсе не из уважения к ее возрасту, — ей чуть больше двадцати, — а из-за преклонения перед ее выдающимися физическими параметрами: одного имени ей явно маловато. Имя должно соответствовать габаритам, так я считаю. По-моему, в человеке все должно быть прекрасно и гармонично: и лицо, и тело, и имя.

Нас разделяет стена, с обеих сторон оклеенная бордовыми обоями, и дверь, которая сегодня призывно открыта. С недавних пор мы спим в разных комнатах: она в спальне, я в гостиной. Это правило установлено мной. Общеизвестно, автономный ночлег положительно влияет на либидо, и не учитывать это — величайшая ошибка. Кроме того, я не молод, беззаботная юность осталась в невозвратном прошлом: теперь мне, увы, не подвластны головокружительные сексуальные вершины.

Антонина стандартно красива, у нее все в идеальном порядке: фигура, грудь, ноги, осанка. Волосы — чистое золото, облагороженное лучшими красками фирмы Matrix. Розовый, так называемый персиковый, румянец, который достигнут с помощью умелого применения кремов Mary Kay. Она слегка шепелявит. Как ни странно, это придает ей некую чувственную привлекательность: так и кажется, что шепелявит она специально для вас.

Да, она красива, но, увы, безлика. Ее хорошо выставлять вместо манекена в витрине модного магазина дамской одежды. Да, забыл сказать, один недостаток у нее есть. Это зубы, они у нее хотя и ровные, но мелкие. И очень острые. Как у хорька. И такие же крепкие. Она с легкостью колет зубами грецкие орехи. При мне она обсосала и разгрызла сахарную кость.

Она любит кусаться. Иногда она делает мне больно. Видно, от неумения или отсутствия правильного сексуального воспитания. Кроме того, она великовата даже для меня. Все искупает ее неожиданная нежность и покладистость в постели. Пусть покусается немножко, думаю я, зато потом будет ластиться, как щенок, ожидающий подачки. По этой причине ее любовь к укусам я терплю и даже отношусь к ним с пониманием. Любит плакать. Плачет по любому поводу. И часто. Но почему-то всегда без слез. При этом смешно морщит подбородок. Подсмотрела, наверно, у какой-то популярной артистки. Она ничего не рассказывает о себе, что свидетельствует о том, что ей есть что скрывать. Знаю только, что родители ее давно умерли и воспитывалась она у дяди, который, скорее всего, и преподал ей, как, увы, это часто случается, первые уроки взрослой жизни.

Вообще, она баба каких поискать. Она феноменально глупа. Но хитра, что часто бывает с особами такого склада. Я даже успел к ней привыкнуть. Впрочем, как привыкнешь, так и отвыкнешь: опыт у меня по этой части богатый. Думаю, время от времени она наставляет мне рожки. И я ее понимаю и никак не порицаю. Пусть повышает квалификацию. Пусть из понятного любопытства экспериментирует. Помни: не суди и не судим будешь. Она изменяет не потому, что хочет мне насолить, а потому что такова ее природа, таково ее естество, такой она уродилась и такой помрет, когда придет время. Говорит, что любит меня, сама в это не верит и знает, что и я в это не верю.

Неделю назад, вечером, полулежа на диване, она по обыкновению сосала малиновые леденцы и сонливо пялилась в экран телевизора. Шел какой-то слюнявый сериал из жизни несчастных миллионеров, обремененных заботами, с которыми никогда никто не сталкивается в реальной жизни — ни богатые, ни бедные. Досмотрев до конца очередную серию, она повернула ко мне свое кукольное личико и попросила дать ей что-нибудь почитать. Я оглядел полки с книгами. Интересно, что ей под силу? С Чеховым ей не совладать, это понятно. С Гоголем тоже. С Миллером тоже.  Об «Улиссе» Джойса и говорить нечего: немногие, насколько мне известно, добрались до десятой страницы. Я и сам, признаться, одолел лишь примечания.

Дам-ка я ей Джеймса Хэрриота, решил я. Простенькие рассказы, проникнутые добротой, мягким юмором, любовью к природе, которую автор мастерски описывал, и к домашним животным — всяким большим и малым тварям: коровам, свиньям, овцам, собакам и кошкам. Литература, на первый взгляд незатейливая, но которая пробуждает в читателе добрые чувства и любовь ко всему живому. Ведь по основной профессии Хэрриот ветеринар. Пусть Антонина Владимировна почитает и наберется ума разума.

—   Хэрриот прекрасный писатель, — говорю я, — и пишет понятно.

Она спрыгнула с дивана и тяжело пошлепала к книжным полкам. Взяла книгу в руки, открыла первую страницу.

— «Я лежал ничком на булыжном полу в навозной жиже, — начала она, водя наманикюренным пальцем по строчкам, — моя рука по плечо уходила в недра тужащейся коровы…»  — Она решительно захлопнула книгу. — И ты хочешь, чтобы я это читала?!

—     Там дальше есть и про любовь…

—     Нет, это не для меня, — она положила книгу на место и взяла другую, в яркой суперобложке.

Ее палец опять заскользил по строчкам:

— «Осторожно положив ее на кровать, он сказал: —  А сейчас, Гейл, мы будем с тобой трахаться до упаду». Вот это совсем другое дело!

 

**************

 

Я поворачиваю голову и смотрю на часы. Восемь утра. Наверняка она уже проснулась, нежится в постели и, наверно, ждет меня. Самое время нырнуть к ней под одеяло. Но вместо этого я кричу:

—    Куда запропастился этот твой бывший женишок? — я делаю ударение на слове «этот».

В ответ продолжительное молчание. Я повторяю вопрос, подкрепив его ругательством.

—    Пропал… сгинул… — отвечает она печально и так тихо, что я едва ее слышу. Котович, мой коварный друг-недруг, скороспелый миллионер и ее прежний бойфренд, надул ее, пообещав жениться, и скрылся в неизвестном направлении.  Впрочем, почему — в неизвестном? Скорее всего, он околачивается в Каннах, любимом отстойнике всяческих российских прохвостов. Антонина Владимировна, по ее словам, была в шоке: ее надежды на брак с миллионером рассыпались в прах. Сбежал он, конечно, не от нее — просто так совпало: бежал от криминальных конкурентов, по слухам, от всемогущего Варлама, а заодно сбежал и от нее — от слишком настырной любовницы, строящей далеко идущие планы, способных пагубно повлиять на его свободу. А Котович боится этого как огня. Женитьба для него — несчастье хуже смерти. Не надо было ей, дуре, слишком высовываться со своими матримониальными претензиями. Вела бы себя потише и поскромней, он бы наверняка прихватил ее с собой. И жила бы она сейчас не в жалкой развалюхе с видом на кладбище, а в респектабельном «Интерконтинентале», что на Лазурном берегу, и попивала бы сладчайшие коктейли, сидя на террасе с видом на Каннский залив.

Попереживав совсем немного, — прагматичная Антонина Владимировна сумела уложиться в неделю, — она нашла в себе силы завести нового любовника: так получилось, что им оказался я.  Я вожу ее по ресторанам, покупаю разные безделушки, на которые у меня пока хватает денег. На сегодняшний день такая жизнь ее устраивает. Если она найдет кого-то, кто будет дарить ей безделушки подороже, она тут же перепрыгнет в другую постель. Впрочем, и я… словом, если мне подвернется какая-нибудь прелестная особа, имеющая более скромные габариты и умеющая читать не по слогам, а скорострельно, я с полным правом укажу Антонине на дверь. Мы оба прекрасно это понимаем и иллюзий на сей счет не питаем.

Назвав Котовича бойфрендом, я ему польстил. Привычный образ бойфренда навязан нам пройдохами-журналистами — это некий цветущий молодой мужчина, который смотрит на нас с обложек иллюстрированных журналов прищуренными глазами неотразимого обольстителя. Котович же был лыс, тщедушен, кривоног и невзрачен. То есть, почти безобразен. Бойфренд… м-да… ну, какой же из Котовича бойфренд?! Вот чучело из него получилось бы всем на загляденье.

Да, внешность у него была незавидная. Но зато сколько в нем было ураганного напора, победительного апломба и всесокрушающей уверенности в себе! Во мне, несмотря на все мои незаурядные внешние достоинства, — саженный рост, квадратный подбородок, голубые глаза и каштановый волосы с проседью, — ничего подобного нет. С качествами, которыми обладал Котович, надо родиться. Он с ними и родился, я ведь знаю его с детства. Но, надо признать, он не только родился самоуверенным и наглым, он еще и сумел, упорно работая над собой, успешно развить в себе эти качества. Он воспитывал в себе самостоятельность и личностную независимость с младых ногтей. Он был тверд и последователен во всем, что касалось его персональных интересов, он доказывал, себе в первую очередь, что всегда будет делать лишь то, что считает нужным и что ему нравится. Учился он, как многие талантливые люди, неровно: то тонул в двойках, то выгребал на сушу с пятеркой в зубах. Начиная с первого класса, планомерно и сознательно прогуливал уроки. На уроке географии он из озорства укусил учительницу за указательный палец, ему показалось, что она неправильно указала на карте пролив Лаперуза. Своровав в кабинете химии какие-то порошки, соорудил из них изящную бомбочку, которую подложил в учительскую уборную.  Два часа с прожженными на заднице брюками по всей школе за ним гонялся учитель физкультуры.

По временам он брался за ум, чтобы подтянуться по всем предметам. Ходил по школе неторопливой, полной достоинства походкой, почтительно здоровался с учителями. Начиная с восьмого класса он стал участвовать в различных районных и городских олимпиадах: желтые латунные медали и анодированные кубки сыпались на него, как из рога изобилия. Он их потом за гроши загонял одноклассникам. Многим на удивление, школу он закончил с золотой медалью. Одни предрекали ему прекрасную будущность, высокие государственные посты, славу, ордена. Другие говорили, что в лучшем случае он закончит свой путь в белогорских каменоломнях, а в худшем — с петлей на шее.

Он был чернявым, кудрявым, тощим и жилистым. Библейские глаза прятал за тонированными стеклами. Он был остроумным и злым. Дрался с такой яростью, что его боялись и друзья, и враги. Его либо любили, либо ненавидели. Однажды Сенька, гроза всех ближайших дворов, решил помериться с ним силами. Он был старше на год и выше Котовича на голову. Сеньке накануне родители купили пилотку с армейской кокардой, и он очень ею гордился. Котовичу понадобилась минута, чтобы оседлать врага. Сорвав пилотку, он накакал в нее и водрузил опять на Сенькину голову.

—  Ты ответишь мне за новую пилотку! —  рыдал Сенька.

Уже тогда Котович отдавал предпочтение шуткам с фекальными мотивами.

Вспоминается эпизод с нашим новым классным руководителем, Семеном Григорьевичем Токарем, милейшим человеком, который, горя желанием установить с нами доверительные отношения, на первом же уроке начал с увлечением развертывать перед нами ослепительные горизонты, которые откроются нам, если мы будем слушаться учителей и хорошо учиться.

— Вот представьте себе, дорогие ребята, — со страстью говорил он, — представьте себе летное поле где-нибудь под Москвой, например, в Монине. Прекрасный майский день, гудят моторы, травка зеленеет, щебечут птички, ярко светит солнце, цветет сирень. Кррасота! Сяду я в самолет… — тут он сделал тщательно выверенную паузу и для убедительности взмахнул руками. — Сяду я в самолет…

Тут с последней парты раздался мощнейший рык Котовича (уже тогда у него был голос, как у взрослого):

—     И перну!

Ребята радостно заржали. Я, стыдно признаться, ржал вместе со всеми.

Токарь погасшими глазами оглядел класс. Хулиган на хулигане. И эти свиные рыла мне предстоит лицезреть каждый день вплоть до выпуска, подумал он. Этих негодяев не перевоспитал бы ни Песталоцци, ни Ушинский.

Как только мы окончили десятый класс, Токарь выхлопотал себе бесплатную путевку в санаторий на Валдае, где лечили больных, страдающих психическими расстройствами. После недельного курса интенсивной терапии и месяца восстановления, он пришел к выводу, что избрал не ту профессию. Вернувшись в Москву, он подал заявление с просьбой освободить его от занимаемой должности из-за проблем со здоровьем. Дальнейшая судьба Токаря неизвестна. Можно предположить что угодно. Он так настрадался с нами, что мог бы стать главой Общества защиты гражданских прав учителей. Впрочем, не стоит вступать в область догадок. То, что он проиграл в битве с нами, не вызывало сомнений.

Но, надо признать, не зря он вкладывал в нас свою требовательную педагогическую душу: его выкормыши впоследствии достигли известных высот. Правда, половине пришлось побывать в местах не столь отдаленных, зато другая половина выбилась в люди. Восемь кандидатов наук, четверо докторов, шахматный гроссмейстер, профессор-окулист, заслуженная артистка республики Коми, два стоматолога, генерал МЧС, шеф-повар ресторана «Савой» — вот результат его самоотверженного труда. Один бывший троечник стал заместителем министра иностранных дел. Еще один троечник, самый болтливый, стал известным всей стране политологом. Был даже один бард… впрочем, я повторяюсь. Котович исхитрился побывать в обеих половинах. Сначала он, несмотря на все свои чемпионские кубки и победительные медали, сел на год за торговлю паленой водкой. Сидел он в Бутырках и многого там поднабрался. Выйдя на свободу, он на законных основаниях открыл на Кузнецком Мосту Международный Монархический Двор, где принялся за очень большие деньги продавать любому, кто пожелает, дворянские титулы. И быстро заработал на этом свои первые миллионы. Талант! И, конечно, везение.

—   Да, я его любила, он соблазнил меня и подло бросил, и теперь я его больше не люблю, вот. Я его ненавижу, — слышу я капризный голосок Антонины.

—   Теперь я люблю тебя, а его не люблю, — говорит она. Почему, когда женщины говорят о любви, они почти всегда врут?

И опять продолжительное молчание. Ясно, атлетка что-то задумала. Она, когда задумывается, любит теребить себя левой рукой в той соблазнительной области, где заманчиво кудрявится треугольничек шелковистых волос золотистого цвета. Происходит это, слава богу, обычно в постели. Наверно, она и сейчас так делает.

Молчание затягивается. Зевнув, я принимаюсь рассматривать свои акварели, которые развешаны по всем стенам. Их более двадцати. Это портреты моих перманентных спутниц жизни. Когда я рисовал своих бывших любовниц, я их не щадил. Поэтому они так похожи на карикатуры. Сам не знаю, зачем я их развесил. Может, потому что боюсь одиночества? А так, хоть какая-то компания. Может, через какое-то время и портрету Антонины найдется здесь место. Я пишу исключительно по памяти. И позировать на надо. Мой любимый стиль, это стиль Андрэ Мартена де Барро. Живопись Андрэ всегда сложна; его картины могут быть поэтичными или полными юмора, но каждая картина имеет многослойный смысл и ее можно интерпретировать по-разному. Художник играет со своими характерами, устраивая их так, как дети играют со своими игрушечными солдатиками. Неважно, что использует художник: книги, тела, лошадей, крокодилов, ящериц или канистры — это все игра.

Отойдешь подальше, перед тобой изумительная картина в стиле Высокого Возрождения. Безупречная техника исполнения, гармония композиции, ясность и классическая завершенность идей и художественной формы.

Придвинешься на расстояние вытянутой руки, возникает картина, исключительно состоящая из ящериц и лягушек. Удивительная, безудержанная фантазия и восхитительное мастерство!

Рисовать (профессиональные художники пишут свои картины, а же, дилетант, рисую) портреты моих любовниц было одно удовольствие: простор для творчества безграничный. Я мог выбирать что угодно: от половой тряпки до Статуи Свободы.

Фигура одной из моих любовниц сплошь состояла из миниатюрных водочных бутылок. Наш нежный союз распался, как только я понял, что она записная алкоголичка.

Другая — из медицинских рецептов. Она так часто болела, что я не вылезал из аптек.

Третья — из ядовитых змей. Думаю, здесь можно обойтись без комментариев.

Четвертая — из теннисных ракеток. Максимум для спорта, минимум для любви. Она даже в постель ложилась, обняв не меня, а с теннисную ракетку.

Пятая — из сливных бачков. Была чрезмерно болтлива.

Если мне придется рисовать портрет Антонины, я обойдусь…

—    Ты вчера сказал, что хочешь на мне жениться, — перебивает мои размышления Антонина. Слышимость здесь такая, словно стены сделаны из бумаги.

Проходит примерно минута, чтобы я нашел ответ:

—   Что-то не припомню, — голос  у меня каркающий, как у вороны, потерявшей сыр.

—     Нет-нет, не увиливай!

—      Считай, что я погорячился.

—       Но ты же обещал!

Вот же мерзавка! Я встряхиваю головой и отеческим тоном произношу пространную рацею:

—    Вообще-то, в таких сложных, судьбоносных ситуациях не следует горячиться. Надо все обдумать. Женитьба — шаг серьезный, надо сначала взвесить предстоящие обязанности, ответственность… чтобы потом… словом, как бы чего не вышло. Пора бы тебе знать, милочка моя, чтобы жениться, надо все это оформить надлежащим образом, а именно: сделать официальное предложение руки и сердца.  Без этого никуда. Поняла? Повторяю, надо сделать официальное…

—     Вчера ты мне его сделал…

—     Наглая ложь!

—    Нет, не ложь! Ты, стоя на коленях, умолял меня стать твоей женой.

—    На коленях?!

—   Да. И целовал мои ноги!

—   О, Господи! —  Я приподнимаюсь на кровати. —  Твои бледные ноги?..

—   Ты все врешь! Никакие они не бледные.

—    Это символические стихи, глупышка. Называются «О закрой свои бледные ноги». Это моностих Валерия Яковлевича Брюсова.

—      Валерия Яковлевича? Господи, опять еврей! Отвечай, будешь на мне жениться?

Я сделал вид, что колеблюсь:

—      Вряд ли…

—       То есть, как?!

—        Пойми, голубушка, вчера я хватил лишку, только и всего, а чего не сболтнешь спьяну? Не стоит всерьез воспринимать… Но, как честный человек, я готов жениться по первому твоему требованию, — успокоительно добавляю я. — Но, не могу не отметить, милочка моя, это безнравственно…

—    Что — безнравственно?

—    Обманным путем вытягивать из подвыпившего субъекта обещания подобного рода, это, голубушка моя, просто непорядочно.

—     По-другому с вами нельзя, — отрезала она.

—     Да и нужно ли тебе это — выходить замуж за старика? Я ведь старше тебя вдвое.

—   Женись, женись, все равно тебе больше нечего делать.

Я не знаю, что ей сказать. Логика женщины всегда будет для меня загадкой.

Кряхтя, припадая то на левую, то на правую ногу, громко жалуясь на боли в суставах, я подползаю к ее комнате и застываю на пороге. Она лежит на кровати в изящной позе. Клеопатра. Одеяло сброшено на пол. Ночная рубашка задрана, обнажив изумительные по красоте колени. Она смотрит на меня холодными змеиными глазами. Это меня и бесит, и будоражит. Она показывает мне розовый язычок. И проводит им по верхней губе. Тут у меня совсем уж голова идет кругом. Чувствую, еще немного, и она возьмет меня силой, она это умеет. Женщины, из тех, кто думает не только головой, но еще чем-то, без труда угадывают мои слабости. Она из таких. Я податлив, я легко завожусь. Но тут я стою на смерть.

Я быстро разворачиваюсь и иду ванную. Стоя под горячим душем, слышу:

—    Чистоплюй несчастный! —  громко возмущается она. —  А ведь знает, старый черт, что я обожаю, когда от мужика пахнет диким зверем.

 

Глава 9

 

После скромного завтрака, с грехом пополам приготовленного неумехой Антониной и состоящего из яичницы с пережаренным хлебом и подгоревшего кофе, мы отправляемся на промысел. Вернее, отправляемся делать визиты нужным людям.

Пока ехали к одному из них, Антонина, понявшая, что со мной как с женихом на данном жизненном этапе каши не сваришь и что со мной предстоит еще работать и работать, спросила:

—   У тебя есть душа?

Я как мог строго посмотрел на нее.

—    Не суй свой курносый нос…

—     Я не просила тебя грубить. Я лишь спросила…

—  Не вторгайся туда, куда тебя не просят… — смягчаю я тон, — это запретная зона.

Я задумался. Действительно, есть ли она у меня, душа? И вообще, что это такое — душа? Где она расположена? До сих пор считалось, что в сердце. А почему не в голове? Или ей там тесно, тоскливо, неуютно, и ей, особенно если она горяча, трудно ужиться с холодным мозгом-разумом? И еще, почему мы полагаем, что именно в голове находится наш мыслительный аппарат? Впрочем, ответ есть, он апробирован историческим опытом: когда человек получает скалкой по кумполу, он начинает плохо соображать. Однозначный вывод: мозг обитает там. А вот что касается души…

—   Кажется, есть, — отвечаю я, — но я не знаю, где она находится.

—     Ты когда-нибудь был женат? — продолжает она допрос.

Час от часу не легче!

—      Ну, был.

—     Значит, развелся… —   вид у Антонины задумчивый, она морщит не только подбородок, но и лоб. —  А почему?

А потому что моя жена стала задавать слишком много вопросов, хочу сказать я. Но эта дура спросит: а каких вопросов… И так без конца. А я даже не помню, развелся я или нет.

—   Ты бы лучше побольше уделяла внимания хозяйству, — ворчу я, — опять у тебя сегодня все подгорело.

Она хочет что-то сказать, но у нее хватает ума заткнуться.

Некоторое время мы молчим. Что дает мне возможность, рассеянно поглядывая по сторонам, предаться любимому занятию: размышлениям и воспоминаниям о своих многочисленных грехах и редких благородных поступках. Кстати, еще одно странное свойство моей памяти: я вижу прошлое, даже давнее, как нечто, что находится рядом — достаточно сделать пару шагов. Поэтому настоящее и прошлое, переплетаясь, с легкостью уживаются во мне. Наверно, это и есть один из неявных признаков надвигающегося сумасшествия.

…Моя жена умерла вскоре после того, как я в очередной раз от нее ушел.  Я не мог долго жить в клетке. Но и одиночество было не по мне. Проходил месяц-другой, и я возвращался. Нас что-то связывало, трудно сказать что. Может, любовь. Может, тот дивный летний день, когда она, еще совсем девчонка, в ласковых глубинах сказочного леса отдавалась мне. Я всегда знал, что в моем сердце есть местечко, которое всегда будет принадлежать только ей. Наша семейная жизнь не задалась: скандалы, измены, расставания, замирения, опять расставания, опять измены… В довершение ко всему она еще и умерла. Оставив мне в наследство одиночество. Одиночество, как известно, это что-то вроде медленной казни. Уж лучше измены…  Незадолго до смерти она мне позвонила, уже из больницы.

—   Приезжай, Илюша, кажется, я умираю, — голос слабенький, какой-то старушечий.

Пронизывая толщу лет, я смотрюсь в волнистое зеркало времени и вижу себя, тридцатилетнего самца, загорелого, веселого, беззаботного. Я тогда только что вернулся с юга. В Сочи я так активно отдыхал, что еле волочил ноги. Я мечтал об одном — выспаться. Но раздался зловещий звонок, и я, чертыхаясь, поехал в больницу.  Нашла время помирать…

Палата на одного. Тут только до меня дошло, что все это не шутки. Днем и ночью, в безнадежном холоде одиночества, лежала она, зная, что так лежат те, кого врачи загодя записывают в покойники. Моя прекрасная, порочная жена. Много раз я ее проклинал, желал ей смерти. И вот смерть стоит у порога и ждет отмашки.  Я присаживаюсь на стул рядом с койкой. На этом стуле я буду сидеть семь дней и семь ночей.

Под потолком, на перекрученном проводе, висит плафон, заляпанный светло-серыми потеками. Белили, наверно, какие-то пьяницы. Провод недвусмысленно намекает на веревку, которую хочется поскорее пристроить к чужой шее. Хромой столик, покрытый косо положенной клеенкой, на нем книга, открытая на плачах Иеремии. Желтенькие крашеные стены. Окно, за ним – обнаженные деревья. В Сочи, где я совсем недавно распутничал, деревья стоят голубые. На голых сучьях, нахохлившись, закаменели большие черные птицы – гнусные отродья с круглыми головами. С небес беспрестанно сеет дождь, похожий на водяную пыль. Кажется, что все эти дни над больницей висит одна и та же прохудившаяся туча.

Далеко-далеко, под тяжелым низким небом, почти сливаясь с горизонтом, сереет шоссейная дорога, ведущая из города к больнице. Даже отсюда видно, как машины на всем ходу влетают в огромную лужу, выбивая из нее фонтанчики грязи. Но все-таки там, несмотря на грязную лужу и черные деревья, была Жизнь. Там были шумные будни, которыми мы пренебрегаем, пока здоровы мы и здоровы наши близкие, и которые кажутся нам бесценными тогда, когда умираем мы или умирает тот, кто нам дорог. Там, за давно не мытым окном, кипела жизнь, которую она никогда не увидит.

За день… за день до… я видел чудо. Вдруг над моей женой заклубилось бледно-голубое, едва заметное облачко, похожее на дым над затухающим костром. Оно зависло над телом и через минуту растаяло. Я наклонился к лицу жены, к ее потрескавшимся губам, думая, что это конец, но почувствовал на щеке теплое, живое дыхание. На ее губах играла улыбка. Она дышала, дышала глубоко и спокойно. И тогда я понял, что это была неудавшаяся попытка души вырваться из тела.

Что-то зашевелилось у меня в груди. Может, и моя душа рвется наружу, навстречу ее душе? Но через минуту сердце мое угомонилось, удовольствовавшись таблеткой. А душа… Кстати, какого цвета она, эта моя душа, если она у меня вообще есть? Вряд ли она благородного бледно-голубого цвета. Скорее – черного.

За эти семь дней я понял одно: живой ей отсюда не выйти. Она устала от нестерпимой боли. Да и я намаялся. Сестры, как только поняли, что ей каюк, перестали за ней ухаживать, охотно переложив свои обязанности на меня.

Я знаю, что еще в юности она и ее подружка поклялись: в случае если одна из них смертельно заболеет, другая даст ей яду. Умирать в страданиях… нет, это не для меня, лучше сразу, когда-то говорила она мне.

Где эта подружка? Ее днем с огнем не сыщешь. А я рядом. Сотня таблеток, я истолок их в порошок…

Я всматриваюсь в ее лицо, и память… ах, опять эта мучительная, изматывающая, беспокойная память!

 

Летний день. Нам обоим по восемнадцати. Она идет по тропинке, босиком. Я — следом. Розовые крепенькие икры. К правой прилип листочек незабудки.  Только что, в ласковых глубинах сказочного леса, она доверчиво обнимала меня. И тогда я видел землю, а она — небо. Впереди была жизнь, прекрасная, мучительная, неожиданная. Наверно, мы были тогда счастливы. Я никак не могу поверить, что это не повторится. Никогда, никогда, никогда не повторится! Жизнь сворачивалась, как горящая бумажка. Не развернуть. Это одно из воспоминаний, которое мне дорого и которое преследует меня, и не только по ночам.

–   Я люблю тебя, – прошептал я в надежде, что она меня услышит. И тут я увидел, что она шевельнула губами. Она на мгновение приходит в себя, виновато-растерянно шарит глазами по стенам, по потолку, наконец находит меня и счастливо шепчет:

—   Вот мы и опять вместе… — по ее щекам текут слезы. —  Приснился мне тот день… в лесу… Господи, как это было давно и прекрасно…

В это мгновение я забываю обо всем на свете. Обиды, ссоры, измены — все побоку, смерть подминает все это под себя. Мы снова одни во Вселенной. Мы вместе, и мы бесконечно одиноки.

Через день ее и мои мучения закончились. А еще через день в дверях морга я столкнулся с заведующей онкологическим отделением профессором Агнессой Петровной Баженовой, которую за глаза все звали Агрессором Петровной.

–  А вы, однако, смельчак, – сказала она, закуривая сигарету и пристально глядя на меня. – В прежние времена вас отправили бы на виселицу.

–  И правильно бы сделали, – ответил я.

 

 

Глава 10

 

На Трубной мы надолго застреваем в пробке. Я опускаю стекло и с наслаждением вбираю в легкие воздух, пахнущий майской зеленью с бульваров.

Я искоса посматриваю на Антонину. Она либо спит, либо тоже предается воспоминаниям. Интересно, каким? Я прикрываю глаза…

Я быстро превращаюсь в негодяя, это воодушевляет меня. Я понимаю, что грешен, грешен, грешен… я понимаю, что грешить — это и мое призвание, и увлекательное занятие, которое я никому не передоверю и которому посвящу остаток жизни. Да, я грешен, порочен, циничен. Я стал таким.

А начиналось все иначе. Я был наивен, честен, красив, доверчив, молод и глуп. У меня было много друзей. Мне казалось, преданных и щедрых. Я был нежно любим женщинами: и не только своими ровесницами, но и дамами, давно преодолевшими бальзаковские рубежи. Мое персональное будущее, ослепительное, дивное, полное радужных надежд, стояло за углом и ждало меня.  Я был совершенно уверен, что вот-вот вырулю на прямую дорогу, ведущую в земной рай, в фантастически прекрасный мир, где солнце будет светить с утра до ночи и —  только мне. На протяжении нескольких лет я полагал, что двигаюсь в правильном направлении. Казалось, сделай я еще один шаг, и мое чело украсит венец, сплетенный из мирта и листьев победного лавра. Я верил в свою звезду. А она погасла, едва успев осветить мне путь к славе.

Я музыкант, художник-любитель и писатель, а главное — я поэт и исполнитель песен собственного сочинения: бард, одним словом. Уточню: бард последнего розлива. К этому виду надувательства после десятилетий всенародной любви, восторженных стенаний, истеричного плача и потрясавших воздух стадионов громовых рукоплесканий, в наше прагматичное время почти полностью утрачен интерес со стороны так называемого массового зрителя. Мое место заняли куда более оборотистые и беспринципные. Я опоздал к раздаче. Поезд, под завязку набитый новомодными рэперами и безголосыми исполнителями хитов, ушел, не дождавшись меня. Образно говоря, растаяли в туманном сумраке огоньки последнего вагона, и я остался на перроне не солоно хлебавши.

Я был убит, раздавлен, разочарован. Успех, овации остались в прошлом, и я оказался у разбитого корыта.

Потянулись годы, о которых трудно говорить без горечи. Кем я только ни был! Целый месяц водил экскурсии по отделу старинного оружия Московского исторического музея. Я иногда оставался там на ночь, подрабатывая сторожем. Замирая от восторга и преклонения перед огнестрельным гением человека, подолгу застывал у стендов и витрин с уникальными образцами оружия со всех концов света. Разумеется, я не устоял: один пистолет, изготовленный в начале 19 века знаменитым оружейником Жаном Ле Пажем, я украл. А заодно, под покровом ночи, укатил одну из двух полевых 6-дюймовых пушек. Сейчас она стоит у меня в гараже. Не знаю, зачем я это сделал и что буду делать с ней дальше: без дымного пороха из нее не выстрелишь. А где сейчас найдешь дымный порох? И разрешат ли мне стрелять из гаража? И по какой цели, интересно? Другую пушку укатили еще до меня.  Сделали это по распоряжению пронырливого и угодливого директора музея, который велел отвезти ее на дачу одному вороватому федеральному министру. Для чего? Наверно, чтобы министру было удобней отбиваться от наскоков настырных налоговых и финансовых инспекторов. Впрочем, ему это не помогло: вскоре по суровой статье 290 УК РФ министра самого укатили в места столь отдаленные, какие, как ни старайся, не увидишь из окна его министерского кабинета даже в планетарную подзорную трубу. Где теперь эта пушка, знает один Господь.

Кстати, пистолет Ле Пажа я прихватил с собой в тот победный для Котовича вечер, когда он глумился над моей поблекшей славой.

Некоторое время я играл на разбитом рояле в ресторане у Никитских Ворот. Это было ужасно! Работать приходилось по ночам, и я смертельно уставал. Век этого отвратительного шалмана оказался сверхкоротким: как-то под утро он заполыхал, подожженный с четырех сторон.

Некогда городские котельные, приютив немало бородатых и безбородых правозащитников, стали колыбелью диссидентского движения. Я не был самоотверженным борцом с каким бы то ни было режимом, я вообще далек от политики, но это не помешало мне устроиться истопником. Поглядывая одним глазом за манометром и колосниками, я исхитрялся находить время, чтобы пописывать статейки в глянцевые журналы.

Я не нуждался в деньгах, поскольку, будучи умеренно бережливым, немало скопил, как я уже говорил, в прежние, бардовские, годы: просто мне надо было чем-то себя развлечь, — не век же лежать на диване кверху пузом и ковырять в носу, — поэтому котельная, поэтому колосники, поэтому разбитый рояль, поэтому заржавленные ятаганы, дуэльные пистолеты и полевые пушки.

Я рыскал по жизни в поисках утраченных иллюзий. Наверно, чем-то я напоминал профессора Новинского. Только тот копался в мусорных баках, я же — в самом себе. Разница, в общем-то, невелика. Мои метания по жизни могли бы стать тем материалом, из которого авторы пошустрей меня лепят свои бессмертные поэмы. Наверно, и я бы мог, если бы не всесильная лень и не боязнь опозориться перед самим собой.

Как-то ночью, пребывая в состоянии упоительного полусна, я увидел себя плывущим по голубой реке в ладье из розовых лепестков; по берегам, в высоких травах, омытых жемчужной росой, стояли облаченные в белоснежные хитоны люди с сияющими лицами, в руках они держали букетики фиалок. Божественно прекрасный свет лился с небес. Легко думалось о счастье, жизни без страха, жизни без грехов, жизни в абсолютной гармонии с миром живых и умерших, в душевном покое и тихой радости. Во мне прорастало ликующее ощущение ничем не сдерживаемой свободы. Это был рай. Вероятно, во сне я частично умер, и, скорее всего, именно поэтому мне удалось одним глазком заглянуть в Царство Божие.

Сон длился недолго — сверкнул и истаял.

Я с неудовольствием проснулся и, открыв глаза, узрел в давно не мытом окне огрызок желтой луны. С улицы доносились пьяные вопли. Люстра подрагивала и позвякивала стеклянными висюльками, с потолка сыпалась штукатурка — казалось, какой-то негодяй, живущий этажом выше, под музыку играет в футбол чугунным ядром. Удручающе суровая действительность навалилась на меня. Конечно, сон попал ко мне по ошибке, подумал я, поскольку намерение помирать во мне окончательно еще не укоренилось. Да и вряд ли в раю найдется мне местечко. Впрочем, откуда мне знать, какими резонами будут руководствоваться небесные чиновники в соавторстве с Люцифером и бесами, когда станут решать, куда меня лучше транспортировать: в райские кущи или к чертям на сковородку.

Сон так понравился мне, что я, презрев мифические страхи безотлагательной смерти, бесстрашно закрыл глаза, чтобы снова увидеть голубую реку. И сон, — о, чудо! — радужно поколебавшись, утопил меня в своих глубинах. Я снова правил ладьей, сотворенной из розовых лепестков, мне по-прежнему кивали головами приветливые люди в белых одеждах. И на этот раз их руки были заняты. Но не какими-то увядшими букетиками, а охлажденными бутылками с шампанским марки «Луи Редерер».

Тут из небесных глубин донесся чей-то голос. То ты был гневный глас Божий. Господь вопрошал:

—     Как ты сюда попал, чертов остолоп?

—    Отец Небесный, Ты богохульствуешь!

—   Мне все можно, —  наставительно сказал он. —   Чего тебе надо, нечестивец?

—   Господи, помоги мне!

—   Вот так всегда, — рассердился Господь. —  Чуть только вас припечет, так сразу лезете ко мне с просьбами.

—  Господи, помоги мне! —  повторил я.

—   Вместо того, чтобы болтаться, как безмозглая скотина, по ресторанам с непотребными девками, ты бы в церковь сходил.

—   Господи, помоги мне! —  взывал я.

—   Ты мне надоел, — сказал Всевышний. —  Впрочем… черт с тобой… — он на минуту задумался.

—  Поистине, пока ты взываешь ко Мне с мольбами и надеешься на Меня,

Я буду прощать тебе то, что ты совершил, и Я не буду обращать на это внимание!

Даже если бы твои грехи достигли небесных вершин, а потом ты попросил бы у Меня прощения,

то Я обязательно простил бы тебя!

Поистине, даже если бы ты пришел ко Мне с грузом грехов, величиной с Землю,

а потом встретил Меня, не приобщая ко Мне ничего в сотоварищи,

то Я обязательно пришел бы к тебе с прощением, которое покрыло бы эту Землю.

Словом, я прощаю тебя… Ты..

Его кто-то перебил:

—   Напрасно. Это было бы ошибкой. Его нельзя прощать.

—   Что я слышу! Ты что, забыл, апостол Павел, что я не могу ошибаться?!

—  Не можешь?.. —  с ехидцей переспросил апостол. —  А кто организовал Всемирный Потоп? Сначала распустил людишек, прельстил их долголетием, любовными утехами, пьянством, а потом, обвинив в богоотступничестве и крайней развращенности, взял и утопил. Сам все организовал и сам же…

—   Смотри, Павел, заиграешься, — гневно перебил его Господь, — подумай, кого критикуешь! Ты сам-то ничем не лучше, а кто убивал Стефана?

—    Я не убивал, я только стоял на атасе.

—   Неправда! Рембрандт, написав картину «Каменование Святого Стефана», все расставил по своим местам: там ты заносишь огромный булыган над головой невинного человека.

—    Каюсь, виноват. Но с кем не бывает?

—    Не понимаю, как это тебе удалось втереться в апостолы!

—    Среди нас все такие, один другого стоит. Одна шайка-лейка.  А если бы не наши грехи, как бы мы пролезли в небесные генералы? Похоть, Чревоугодие, Жадность, Лень, Гнев, Зависть, Гордыня —  это наши визитные карточки. Грех —  это пропуск в апостолы. Но что мы будем делать с Кольским? Хочешь не хочешь, Отче, а ему самое место в котле с кипящей смолой. Он грешен. Надо бы позвонить куда следует, чтобы развели огонь… Может, соберем тройку и тут же вздернем нечестивца на оливе в Гефсиманском саду?

—    Прекрасная мысль! Но кто же третий?

—    Апостол Петр.

—    Так, где же он?

— — Он занят, ловит пикшу на Галилейском озере.

—    Не ври!  Никакой пикши там нет, одни лягушки.

Павел поворачивается ко мне, лицо его озаряет догадка:

—  Послушай, Кольский, может, ты будешь третьим?

Тут мы все оказываемся в магазине, у винного отдела…

Я проснулся, проснулся с улыбкой. Если мне снятся такие веселые сны, значит, не все так плохо. Во-первых, я узнал много полезного, чего не знал ранее. Правда, остается загадкой, как эти сведения, минуя мое бодрствующее сознание, попали в сон?

Во-вторых, я узнал, что сон может влиять на человека сильнее, чем пророки, философы, родители и учителя, вместе взятые. Мое мироощущение, несмотря на чугунное ядро над головой и пьяные выкрики, кардинально изменилось: оно, хотя бы на краткий миг, превратилось в безоблачно позитивное, а моя страждущая душа вырвалась на просторы, где властвует ничем не сдерживаемая свобода — основа вседозволенности. Исчезло всегдашнее напряжение мысли, то есть, исчезли печаль, озабоченность, неуверенность в себе и страх сделать что-то не так. Да, это была свобода. Это как в детстве, когда с началом вожделенных каникул в меня входило ощущение безграничной свободы, беззаботности, безответственности и веры в то, что каникулы будут длится долго-долго — целых два нескончаемых летних месяца. По тогдашним меркам это была вечность.

Мне показалось, что я обеими ногами вступаю в пору нескончаемого лета. Сплошной июль. Пусть временами льют дожди и дуют холодные ветра, но все равно — июль! Позади годы терзаний, самоедства, неудовлетворенности, тоски и прочей чепухи, вроде внезапной болезненной влюбленности, кратковременного помешательства вследствие неумеренности во всем, что касается удовольствий, и зависти к тем, кто богат, знаменит и удачлив.

Я был олимпийски спокоен и всем доволен. Всегда бодр и весел!

Я отдал себя на растерзание Судьбе. Будь, что будет, сказал я сам себе и уверенно зашагал либо к гибели, либо к победе. И то и другое меня устраивало.

Моя миссия — стать промежуточным звеном между двумя мирами: миром живых и миром мертвых. Возможно, это самонадеянность. Возможно. Конечно, надо знать меру, надо быть по возможности объективным, взвешенным, когда дело касается самооценок. Но заноситься в мечтах в голубые выси, в запредельные просторы никому не заказано. Чем я хуже приснившегося мне апостола?

Ах, если бы я тогда знал, как изменится моя жизнь в самое ближайшее время! И дилетантские, непозволительные в мои годы мечты не будут стоить и плевка! Прозрение пришло позже.

 

 

Глава 11

 

 

…Воспоминания, воспоминания, они вместили в себя годы и годы моей сумбурной, нелепой жизни, промелькнули минут за десять.

Наконец пробка рассосалась, и наша машина тронулась с места. Прошло еще десять минут, и вот мы у цели —  в чистеньком переулке, застроенном раскрашенными домиками, напоминающими огромные тульские пряники. Я посматриваю на Антонину. Она вырядилась, словно собралась в театр. Выглядит превосходно. Глубокое декольте ей очень идет. Все чрезвычайно соблазнительно. Утренние занятия любовью, технические подробности которой я из соображений этики опускаю, пошли ей на пользу. Не могу не высказаться по поводу вышеуказанной этики.

Вообще надо признать, русские писатели не любили делиться с читающей публикой своим сексуальным опытом, наработанным в аристократических спальнях и публичных домах, и всегда считали дурным тоном подглядывать в замочную скважину. Мы не французы. Мы не умеем достойно, уважительно описывать близкие отношения между мужчиной и женщиной. У нас даже нет приличного слова, как во многих других языках, обозначающего соитие. Вот поэтому и родились беспомощные «трахаться» и «отношения».  Понятия есть, а слов нет. Ну, это в жизни. А в литературе… Русские писатели, кроме разве что загадочного автора откровенно хулиганского «Луки Мудищева», смущаясь, переходили от заката к рассвету, целомудренно проскакивая описание ночи любви, словно этой ночи не существовало вовсе. Первым, кто, подогнув колени, осмелился присесть у замочной скважины, был, пожалуй, Иван Бунин. Да и тот в своих «Темных аллеях» был немногословен, осторожен и стыдлив, как какой-нибудь прыщавый гимназист. Хотя, насколько мне известно, в реальной жизни Иван Алексеевич отличался редкой сексуальной разнузданностью. Я негодую по поводу бульварщины и пошлости в современных книгах о любви, но я не против того, чтобы автор вдохновенно и прочувственно описывал перипетии чувственного единения влюбленной пары.  «Прорвало плотину, —  пишет Хемингуэй, —  и засверкали звезды». «И тогда она увидела небо, а он увидел землю». И мы понимаем, какую плотину и какие звезды имел в виду автор. Мы так писать не умеем.

Глаза Антонины покрыты умопомрачительным бархатисто-матовым налетом. Накладные ресницы смиренно опущены. Яркие губы сложены так, словно хотят сказать: пу-пу. Я чувствую, что желание непроизвольно наваливается на меня с такой силой, что у меня темнеет в глазах.

Покрутив головой, я отгоняю постыдные мысли и с преувеличенной почтительностью замираю возле недавно отреставрированного трехэтажного особняка с колоннами, с каменными то ли собаками, то ли львами и бородатым швейцаром в ливрее с золотыми позументами; на фронтоне герб с рыцарским шлемом и взъерошенной птицей неизвестного вида, попирающей позолоченными когтями огромное гипсовое сердце, на котором можно прочесть пророческие, на взгляд Нуриманова, слова:

 

Нельзя исправить, что нельзя.

Твоя любовь была крученой.

Со мной по жизни колеся,

От нравственной и до лобковой.

 

Антонина спрашивает меня:

—  Чей это дом?

—   Особняк принадлежит Михаилу Аббасовичу Нуриманову. Мультимиллионеру и большому мошеннику. Через минуту ты увидишь его. Он живет со всеми своими семью женами.

—   Нуриманов… Он кто?..

—   Он асперон.

—   А это еще что такое?

—   Это национальность. Асперонов почти не осталось.

—   А куда они подевались?

—   Вымерли. Вымерли одновременно с саблезубыми тиграми.

—   А эти куда подевались?

—   Кому повезло, превратились в бенгальских тигров.

—  А кому не повезло?

—  Те превратились в котов.

Она понимающе кивает головой и через минуту спрашивает:

—   А Нуриманов, он-то почему уцелел?

—  Нуриманов бессмертен.

—   Почему?

—   Он поэт и властитель дум, а эти пройдохи никогда не умирают. Они живут вечно в сердцах психопатов и революционеров.

—  Нуриманов, Нуриманов… — она смешно морщит подбородок, — первый раз слышу.

—  Странно, его имя знают миллионы истинных любителей эстрады, — я посмотрел на нее и укоризненно покачал головой, — ты отстаешь от моды. Тебе бы не валяться на диване у телевизора, а чем-нибудь увлечься…

—   Я увлечена тобой, — глядя мне в глаза, твердо сказала она.

Михаил Аббасович презанятный субъект, он видит себя кумиром нынешнего поколения — поколения идиотов и неврастеников. Он страстно любит стихи. Не чужие — свои. Он написал их больше десяти тысяч. Никаким Евтушенкам за ним не угнаться. Гений графомании. Дровосек. Только рубит не лес, а слова. Отрубит какую-нибудь словесную дребедень, зарифмует ее и тут же велит доставить к себе на дом модного композитора, каких сейчас развелось до фига и больше. Попробуй ослушаться, мультимиллионер тебя в порошок сотрет. На втором этаже у него стоит рояль. Усаживает за него композитора. И пока тот не напишет музыку к его стишатам, кормит его сырым мясом и поит водой из-под крана. Ни один концерт не обходится без его «Генератора любви», «Лестницы верности», «Подлокотника страданий», «Торбы ожиданий», «Кресла терпения», «Кушетки забвения», «Чердака разочарований», «Кондуктора расставаний», «Тумбы ревности», «Подвала мечтаний», «Гербария страсти», «Гардероба воспоминаний», «Припудри любовью душу мою» и прочей муры. Зачем ему все это надо? Прямого ответа у меня нет. Я всегда полагал, что он дурак в классическом смысле этого слова. Хотя, может, он и не совсем дурак, черт его знает. Природа коварна и непредсказуема: она, видно, так задумала, чтобы Нуриманов, став миллионером, остался дураком. Хотя, повторяю, кто его знает… У меня в последнее время возникли сомнения. Может, он и прикидывается. Я даже уверен, что он прикидывается.  Короче, дурак он или не дурак, не мне решать. По мнению многих, дурак — это совсем не плохо. Скажу даже больше: дурак — это звучит гордо. Дурак — это наиболее яркое и часто встречающееся явление современной общественной жизни. И, чтобы никто не думал, что дурак — это синоним глупого человека, я коротенько, дабы не утомлять читателя, выскажусь по этому поводу.
Достаточно включить телевизор и посмотреть некоторые передачи, чтобы понять, что мы живем в обществе, которое выдвинуло из своей среды замечательные образцы публичных дураков, известных всей стране.
Если бы я был исследователем-социологом, изучающим общество под углом интеллектуального развития отдельных групп населения, то отнес бы дураков к особому слою, состоящему из мощного и сплоченного сообщества, крепнущего с каждым годом и завоевавшего практически все сферы общественных институтов. Социальные сети, изобретенные гениальными негодяями, помогают дуракам, они нерасторжимо их объединили. Дураки общаются только с дураками. Каждый день, каждый час, благодаря соцсетям, их число множится.
Современный дурак смел, предприимчив, он умеренно начитан, он в курсе последних событий в мире, сведения о которых черпает, как правило, из желтой прессы. Дурак точно знает, сколько весит Николь Кидман и с кем она сейчас спит. Он современен и деловит. Дурак дорого и модно одевается. Он хорошо смотрится со стороны.
Дурак много ездит по миру. Отдыхает на известных курортах. Бедных среди дураков почти не бывает. Они либо хорошо обеспечены, либо даже богаты.
Глубочайшим заблуждением было бы отождествлять дурака с неумным человеком. Не следует дурака путать с глупцом. Между глупым человеком и профессиональным дураком лежит пропасть, которую не преодолеть ни в один, ни в два прыжка.
Вопросы дурака всегда неожиданны и оригинальны. Умного человека вопросы дурака ставят в тупик. Умный человек, привыкший иметь дело с умными людьми, от вопросов или высказываний дурака приходит в замешательство и незаметно для себя на некоторое время сам превращается в дурака.
Если вы видите, что дурак внимательно вас слушает, не обольщайтесь: он ждет, когда вы сделаете паузу, чтобы самому вступить в разговор. Он пережидает вас, как пережидал бы дождик.
Дурак свободно рассуждает о чем угодно, он уверен в своей правоте, ему органически чужды сомнения.
Дурак знает абсолютно все и на все случаи жизни имеет несокрушимое мнение, которое никогда не меняет. Переубедить дурака может либо еще больший дурак, либо смерть.
Повторяю, дурак знает абсолютно все. Поэтому на губах дурака навсегда застыла уверенная улыбка мудреца, для которого в мире не осталось никаких тайн.
Дурак обожает поучать, он все-все знает, он ментор и оракул. На собеседника он смотрит, как на малого ребенка, к слабостям которого его вынуждают снизойти общепринятые нормы поведения.
Дурак недоверчив. Он убежден, что абсолютно все действия и помыслы человека продиктованы корыстью и злым умыслом, что они изначально порочны, что любовь, дружба, благородство, честность и порядочность придуманы философами, идеалистами, поэтами и писателями, то есть людьми, по его мнению, пустыми, лишними, ненужными, недалекими, по чистой случайности вознесшимися на вершину славы и понапрасну бременящими землю.
Дурак объяснит вам абсолютно все. Причем сделает это чрезвычайно логично.
Дурак холоден и равнодушен: если при дураке будут избивать ребенка или отбирать медяки у нищего, он отвернется и пройдет мимо.
Дурак не способен на высокое чувство. Он не может любить. Но изображает любовь достаточно достоверно, и, поскольку неплохо разбирается в человеческих слабостях, он умеет играть на чувствах другого человека, дураком не являющимся. Дурак (чаще дура) способен внушить к себе любовь.
Можно сказать, что дурак завоевывает мир. Если уже не завоевал.

 

 

Глава 12

Итак, время 11.00. Месье Нуриманов, конечно, уже позавтракал. По утрам он ест овечий сыр с чуреком и запивает все это кумысом или простоквашей из козьего молока. Завтрак асперонского аристократа. И так каждое утро. Не позавидуешь. Впрочем, завтрак русского аристократа тоже был достаточно скромен и обычно состоял из горячих калачей с маслом и чая с домашним вареньем. Не густо. Особенно не разгуляешься. Хотя, наверно, бывали и такие, которые завтракали блинами с икрой и бараньим боком.

Теперь Нуриманов сидит в гостиной у камина: ожидает озарения. Сидит, вдохновляется. Рядом столик с двумя десятками мобильных телефонов, стопочкой писчей бумаги и гусиным пером, оснащенным шариковым стержнем. Никаких компьютеров и мониторов, неизменных спутников тех, кто нынче мечтает прославиться на ниве поэзии. Нуриманов работает по старинке, пером, как его великие и не совсем великие предшественники.

Изредка на все лады трезвонят мобильники. Он коротко отдает распоряжения:

—     Покупай.

Или:

—     Продавай.

Я не раз бывал у него. Не могу не сказать нескольких слов о его доме. Представьте себе огромную гостиную с закругленным эркером и тяжелой двустворчатой дверью, ведущей на открытый широкий балкон. Балкон нависает над внутренним двориком с цветочными клумбами, миниатюрным фонтаном и беседкой-ротондой с четырьмя окрашенными белой краской столбиками; крыша увенчана бронзовой фигурой самого Нуриманова, держащего в вытянутой руке земной шар размером с футбольный мяч. В беседке сидят семь его жен (на каждый день недели), с утра до ночи они на длинных спицах вяжут своему господину гольфы из шерсти равнинного дромадера. Южанин Нуриманов в Москве всегда мерзнет. Поэтому даже в июльскую жару поленья в камине пылают, наполняя комнату запахом горящей тайги. Ноги, по щиколотку обтянутые гольфами, Нуриманов всегда старается держать поближе к огню. Поэтому они покоятся впритык к камину, на скамеечке с малиновой подушечкой.

Иногда Нуриманов — я видел это собственными глазами! — врывается в беседку, и плохо тогда приходится женам. В руке хлыст, глаза горят, правая нога отбивает грозный марш! Если провинится одна из жен, наказываются все. Нуриманов исповедует идеи бихевиоризма, в соответствии с которыми из любой женщины можно сделать идеальную жену. Надо только не давать ей спуску.  Жен своих он нещадно лупит, а они терпят. Воспитательные методы Нуриманова суровы, даже жестоки. Но результат превосходит все ожидания: его жены покладисты и всем довольны. Так изуверы воспитывают котов. Макаренко умер бы от зависти. Есть в Нуриманове некая притягательная сила. И дело тут не в миллионах, а в чем-то другом. Жены боготворят своего тирана. Воистину непостижимы пристрастия женщин! К слову, жены его совершеннейшие милашки: молоденькие, востроглазенькие, крепенькие, пухленькие. Видно, он хорошо их откармливает. Все как одна хорошенькие. Но особенно мне нравится седьмая. Не потому, что у нее самая большая задница, а потому, что ей не больше шестнадцати. Детей у него нет, что наводило бы на некие размышления, если бы Нуриманов однажды не проговорился:

—   Я эгоцентрист, это наивысшая форма эгоизма: я думаю только и только о себе. Дети могут отобрать у меня часть любви к самому себе. Если я поделюсь  с ними своей любовью, я рассыплюсь, как карточный домик. Я не могу этого допустить.

И еще несколько слов о гостиной, она заслуживает того. Гостиная оклеена гобеленовыми обоями, украшена брюссельскими шпалерами и картинами в массивных бронзовых рамах, а понизу обшита мореным дубом.

Три огромных арочных окна, полуколонны, пилястры и напольные аугсбургские часы, чьи стрелки с незапамятных времен замерли на цифре «двенадцать», делают гостиную похожей на дворцовую залу.

Угол у правой стены, под большим полотном, на котором красуются похоронные дроги на фоне весенней распутицы, занят концертным роялем фирмы Steinway. Картина с печальным сюжетом уже много лет опасно нависает над роялем. Друзья Нуриманова мечтают о часе, когда, наконец, проклятые дроги вывалятся из рамы и вместе с анонимным покойником рухнут на бесценный инструмент.

На сияющей крышке рояля — хрустальная ваза с увядшими розами. Рядом с ней, опираясь на непомерно большой фаллос, стоит медный языческий божок размером с бутылку.

—    Это первооснова моего творчества, — говорит он каждый раз, со значением поглядывая на собеседника и нежно поглаживая ладонью интимную часть развратного бога. —  Эта тонко продуманная эклектическая композиция призвана споспешествовать моим размышлениям о смысле жизни, окрашенным декадентской грустью и мощными эротическими фантазиями.

Гостиная обставлена тяжеловесной, но чрезвычайно удобной мебелью, некогда изготовленной в деревообделочных мастерских управления делами Совета Министров СССР.

В соответствии с фантазией заказчика, мебель выполнена в стиле Людовика ХIV. Об этом свидетельствуют узоры из цветов и сказочных птиц, пышная и когда-то яркая, а ныне потускневшая позолота, затейливая орнаментация, переплетение серебряных и перламутровых завитков.

Стены украшены шпалерами на кровожадные библейские темы. Мертвый Иисус на кресте, Юдифь с головой Олоферна, казнь Иоанна Крестителя. Чтобы гостиная не выглядела уж слишком мрачно, Нуриманов гармонично уравновесил ее картинами самого фривольного содержания: добротными копиями полотен Жерве, Мане  и Курбе. Сценки из жизни парижских проституток. Эрос в живописи. Обнаженная натура. Жемчужно-бархатно-розовое  тело обольстительной Марион.  Захватывающее зрелище, талантливое, откровенное, яркое, хулиганское. Очень достоверно. Не оторваться.

Пол устилает ковер ручной работы. В центре ковра — тканое изображение библейского царя Соломона, впивающегося толстыми оранжевыми губами в золотую чашу наслаждений. Ковер местами залит вином, а по краям основательно вытерт.

На всем лежит печать упадка. Но, подчеркну, — не уныния! Потертый ковер — это стиль, стиль богатых парвеню. Они подражают всему, что считают оригинальным. Такой ковер невероятно дорог.

К слову, я не могу припомнить никого, кому бы гостиная не понравилась. Каждому, кто попадал в нее, хотелось тут же плюхнуться в кресло, вытянуть ноги к камину, сделать добрый глоток старого шотландского, закурить гаванскую сигару и повести неспешную беседу о новых веяниях в искусстве и литературе. Но напрасны мечты, ничего этого не будет: Нуриманов не курит и не пьет. Нуриманов сочиняет.

…Итак, московское время 11.00. Нуриманов сидит  у камина в ожидании озарения. А тут я с интересным разговором. Посмотрим, как он нас примет и как отреагирует на предложение окочуриться по моим правилам. О визите я договорился заранее, полмесяца назад, иначе нельзя: у Нуриманова установлены приемные часы, как в поликлинике. Нуриманов принимает гостей на втором этаже, в гостиной, описанной выше. Первый этаж отведен под зал игровых автоматов, столовую и бильярдную. Привычного кабинета с библиотекой и рабочим столом у Нуриманова нет, эта роль возложена на гостиную.

Подвальное помещение огромно, там два бассейна, сауна и тренажерный зал. Кроме того, в подвале есть бомбоубежище, в котором установлена кровать с панцирной сеткой, без матраса и без подушки: для провинившихся спутниц жизни. Двойные двери в бомбоубежище напоминают переборочные двери в подводной лодке. Я думаю, что предусмотрительный и осторожный Нуриманов, в случае нанесения по дому бомбового удара, надеется уцелеть, если будет, полеживая на кровати с панцирной сеткой, сочинять очередную поэтическую галиматью.

Третий этаж целиком состоит из спален. Которых, насколько мне известно, семь: на каждый день недели. Он по очереди спит в каждой из них. И тогда сон тирана охраняет одна из жен. Как я уже говорил, среди них нет ни одной дурнушки, все, как на подбор, красотки в восточном вкусе: нежные руки, лебединые шейки, грудь торчком и задницы-мандолины. Против ожидания он не позволяет им носить традиционные платья асперонок: чадру или паранджу. Наоборот, он велит им одеваться в полупрозрачные одежды, чтобы у гостей слюнки текли от вожделения и зависти.

 

Глава 13

 

 

Я понимаю, что читатель утомлен: преамбула затянулась. Но, что поделать, без нее никуда. Это одна из особенностей моей натуры: объяснять всем и каждому то, с чем я самостоятельно справиться не могу и чего сам не понимаю.

Швейцар передает нас с рук на руки дворецкому, который, картинно склонив голову набок, проводит меня и Антонину к секретарю, а тот — к хозяину.

Пока поднимались на второй этаж, я думал, как построить беседу. Решил начать разговор издалека: по-моему, было бы глупо ошарашивать пышущего здоровьем собеседника предложением о приобретении места на кладбище, да еще с целью незамедлительного погребения. Так можно все испортить. Думаю, для начала стоит ограничиться приобретением места, а с погребением можно повременить до того момента, когда от него уже не отвертеться.

Входим в гостиную. Так и есть: сидит в кресле и греет кости у камина. Вдохновенный взгляд уперся в резной потолок. На ногах толстенные шерстяные носки домашней вязки. Позади застекленные шкафы с коллекционных книгами, потускневшее золото корешков заставляет неровно биться сердце библиофила. Так и хочется взять книгу в руки, раскрыть ее на любой странице и забыть обо всем на свете. Нуриманов много читает, но все же его самая любимая книжка — чековая. Напротив окна, в углу, стоит, отсвечивая искусственным мехом, чучело медведя, держащего в передних лапах серебряный поднос, на котором лежит книга со стихами Нуриманова. На шее медведя табличка на латинском: Victa est haec bestia anno 1605 a nativitate Christi a Duma nobili viro Prokopiy Khrebtinin in sylvis prope Vyatka.  Нуриманов охотно переводит на русский: Сей зверь повержен в 1605 году от рождества Христова думным дворянином Прокопием Хребтининым в лесах близ Вятки.

— — 1605 год? Тебя надурили, —  говорю я ему, —  тогда на Руси летоисчисление велось от Сотворения Мира. А это… — я задумался, пытаясь сосчитать в уме. —  А это 7113 год.

—  Плевать. Главное — это медведь, и он стоит.

Подтаскиваем стулья и без приглашения усаживаемся рядом с Нуримановым.

—      Хорошо живешь, — говорю я и фамильярно похлопываю его по плечу.

Он ухмыляется и декламирует:

—     Столица наша чудная,

Богата через край,

Житье в нем нищим трудное,

Миллионерам — рай.

И без перехода:

—     Вчера был на концерте асперонской музыки. Танец… забыл, как он называется…

—    Буркара? — услужливо подсказывает Антонина, поправляя ожерелье.

—     Точно! Буркара! — обрадовался Михаил Аббасович, впиваясь глазами в полуобнаженную грудь Антонины.

—       Откуда такие познания? —  ревниво спросил я.

Потупив глазки, Антонина вымолвила:

—       У меня был знакомый… из ансамбля.

Только это не хватало! В числе моих предшественников, оказывается, помимо заморыша Котовича, был еще и какой-то асперонский плясун! А еще спрашивает, кто это такие. Мерзавка. Хитрит, сама не знает зачем.

—    Выскочили на сцену усачи, глазами бешено вращают, — продолжал Аббасович, сам страшно вращая глазами, — зубами клацают, шашками машут! Ни дать, ни взять — зверье в черкесках! Как начали! Закружились, перемешались! Головорезы! Я сам с Кавказа. Но нельзя же такое допускать в столице, здесь публика пугливая, доверчивая.  Я все ждал, что они вырвутся, спрыгнут со сцены и начтут шашками пластать простодушных меломанов от самой, от самой, от самой… — он на мгновение задумался, — так и просится на язык что-то нежное, лирическое, трогательное… Ага, вот оно —  он чечереп его рассек от самой жопы по пупок! —  Он засмеялся. Антонина смотрела на Нуриманова во все глаза.

А он опять без перехода:

—     Потом поехал в госпиталь на Пехотной к рифмоплету, который переводит меня на русский: ты ведь знаешь, я пишу на асперонском. Вывезли его из операционной. Он пришел в себя и, радостный, замахал руками.

«Эврика! — заорал он. — Операция по удалению ненужных частей тела успешно завершена! Отечественной хирургии поем мы песню! Ура!!! Да здравствует свобода! Я спасен! Я счастлив! Пусть мне отхватили детородный орган вместе с яйцами по самый корень! Пусть! Зато я жив! Аллилуйя! Я спасен! Я свободен! Не надо теперь гоняться за бабами!» И так без конца. Вот же дурень!

Михаил Аббасович с одобрением взглянул на неожиданно покрасневшую Антонину.

—     Стесняемся? Ну-ну… Ну как, спрашивается, он будет теперь переводить мои стихи? Без, простите, милая девушка, — продолжая ласкать Антонину огненными глазами, сказал он, — без яиц? Плодоносить не может, значит, и писать не может… Беда… При рождении ему дали имя отца, нарекли, как гоголевского Башмачкина, Акакием. И стал он Акакием Акакиевичем Золотаревым. Золотарями раньше называли ассенизаторов. До начала XX века, к вашему сведению, в Европе нечистоты в шутку называли «ночным золотом», так как «сокровища» вывозились ночью, чтобы запах никого не смущал. Стало быть, предок у него был говночистом… Звучит омерзительно, вы не находите? А тут еще при выдаче паспорта ошиблись и записали его Окакием Окакиевичем. Звучит еще гаже. С какого бока ни возьми, обладателю сего имени только и остается, что думать о клозете. Годам к сорока Окакий поумнел и поменял фамилию. Да ты его знаешь. Это Альберт Воскресенский.  Да, чтобы не забыть, я его жену когда-то едва не трахнул. Господь уберег, у меня как раз обнаружили кое-что… э-э-э… временно мешавшее совокуплению. Ну, теперь можно… Даже нужно. Тем более что Окакий остался без яиц. А баба у него диво как хороша! Уверен, он простит меня. Да я и сам об этом ему скажу, это будет по-товарищески. Лучше знать, с кем трахается твоя жена, чем не знать ничего.  Как зовут это чудо  света? — тихо спросил он, наклоняясь ко мне и указывая глазами на Антонину.

Та сидела тихая, как мышка. Глазки целомудренно опущены.

—     Она еще не получила имени, — отвечаю я кротко, — выступает под порядковым номером.

Михаил Аббасович озадаченно закрутил головой.

—   И какой же у нее будет номер?

—   И номера пока еще нет: не удостоилась.

—    Так как же она живет, без номера-то? — комично изумляется он. Я ловлю на себе его ироничный и насмешливый взгляд. Ого-го, думаю, не такой уж он и дурак, этот поэт-миллионер. Я слегка медлю с ответом.

—   Сейчас все так делают, — говорю, — чтобы не было путаницы. Многие осознали, что пора наводить в стране порядок. Надо же с чего-то начинать…

—      Да-а-а, баба под порядковым номером — это что-то новенькое. Она, случайно, не футболистка? Нет? Тогда зачем ей номер? И куда его будут ставить? Если на задницу, то лучше места не найти, — задумчиво тянет он, очень внимательно рассматривая пышные формы Антонины. Та смотрела в сторону и делала вид, что ничего не слышит.  — А какой ты порекомендуешь номер? Я бы, согласуясь с ее габаритами, дал бы ей номер с шестью нулями. Отец мне рассказывал, что меня,  при появлении на свет, решили наречь Пневмотораксом Первым. Как видишь, тоже под номером. А что тут такого? Были же номера у царей. Чем я хуже? Идея исходила от деда, он во время Империалистической  служил санитаром в Дикой дивизии. Он говорил, что имя звучное, и есть в нем что-то медицинско-греческое. И номер ему нравился. Еле его отговорили.

Он помолчал, все время поглядывая на Антонину.

—  Если все, — сказал он мне шепотом, при этом он потирал руки, — если все сложится удачно, я ей присвою номер.

—   Какой же?

—  Если будет хорошо себя вести, сразу первый.

Тут зазвонил мобильник.

—    Продавай понемногу, — сказал он кому-то. —  Сколько на складе? Продай половину.

Он отключил смартфон и прикрыл глаза. Губы его шевелились. Мне показалось, что он мысленно ведет какие-то сложнейшие финансовые подсчеты.

—     Ты знаешь, — очнулся он, — у меня начала лысеть левая нога. От паха до лодыжки, — сказал он и задрал штанину. Обнажилась полная, безволосая, как у женщины, нога. — Ты не знаешь, к чему бы это?

Я неопределенно пожал плечами. Он задрал другую штанину.

—  А эта —  волосатая. Не могу же я жить с разными ногами… Вообще-то у нас в роду все мужчины были покрыты густым жестким волосом. Лучше сказать —  ворсом. Как якутская ездовая лошадь. И такие же выносливые. Вас не шокируют, моя прекрасная фея, —  ласково пророкотал он, —  лысые колени и мохнатая грудь?

Антонина быстро-быстро закрутила головой, давая понять, что ничто ее так не привлекает в мужчинах, как лысоватость коленей и мохнатость груди.

—    Вот и хорошо, —  кивнул головой Нуриманов. —  А если к ним добавить для контраста еще и лысую голову, ни одна не устоит. Не правда ли, в этом есть что-то оригинальное?

Прекрасная фея моментально отреагировала:

—     Ах, как интересно!

—    Вам, на самом деле, нравятся волосатые мужчины? По-моему, густой волос украшает настоящего джигита. Когда я выходил на пляж в Гаграх, грузинские мачо завистливо отворачивались. Экстраординарная волосатость —  гордость рода Нуримановых. Их отличительная черта.

Он подмигивает мне. Не понять, когда он серьезен, а когда хитрит. Беда с этими восточными субъектами. Не понять, когда он дурак, а когда просто валяет дурака.

—     Если честно, —  шепчет он мне на ухо, —  наш разговор напоминает беседу двух идиотов, один из которых знает… —  тут он делает паузу и вопросительно смотрит на меня.

—   Один из которых знает, —  заканчиваю я, тоже шепотом,—  что он именно он не идиот.

Нуриманов удовлетворенно крякнул и повернулся всем телом к Антонине, он сделал это так быстро, что у него заколыхалось брюхо, он унял колыхание рукой, придерживая себя в околопупочной области.

—    Вам наверняка не раз говорили, милочка моя, что вы очаровательны! Илья посвящает вам оды? Нет? Какой же он тогда поэт? Странно… Я посвящу. Они уже вертятся у меня на языке… — он откинулся в кресле, устремив полный вдохновения взор в сторону божка с непомерным фаллосом… — Вуаля! Але-гоп, уже готово! — лицо его радостно засияло. — Слушайте…

 

Мы ждем с томленьем упованья

Минуты вольности святой,

Как ждет любовник пожилой

Минуты скорого свиданья.

 

Все переврал, старый мошенник. Пушкина не пощадил. Антонина зарделась. И тут же смущенно посмотрела на меня. Сыграно артистично. Нуриманову должно понравиться. Он от таких барышень дуреет.

— А вот что я создал совсем недавно. Замечу, что я впервые писал не на родном асперонском языке, а на русском. По-моему,  получилось замечательно! —  он посмотрел на меня изучающе, в глазах его появилось выражение плохо скрываемого любопытства.

Я стиснул зубы: придется вытерпеть и это.

Аббасович подмигнул и уткнулся в листки, разложенные на столике рядом с мобильниками. Начал он взволновано, вдохновенно, размахивая левой рукой, как бы дирижируя самим собой. Если честно, я не ожидал от него такой прыти:

 

Сбивает память чувства в стаю,
Забыв про давеча, как было.
Я вспоминаю, низвергая,
Как нас любовь любить учила.

 

Я напрягся, пытаясь уловить смысл. Не удалось, у меня только разболелась голова.

В конце первой строфы Аббасович, кося глазом в сторону Антонины, резко перешел к пронзительным завываньям. Увы, так поступают многие стихотворцы. Подвывают, не понимая, что им бы стоило передоверить это дело профессиональным чтецам. Даже гениальный Бродский завывал, и, надо заметить, —  противно. Впрочем, Бродскому простительно: он лучше других знал, что его поэзия выдержит и не такое. Я углядел попытку Антонины зажать уши.

Нуриманов продолжал самозабвенно блеять:

Уймись, сознанье. Пресмыкаясь,
Не стоит прошлого касаться.
Отнюдь, я вроде и не каюсь,
Я просто не хочу казаться.

Я помню первый день чреватый,
Руками множество ротаций,
Ответ типично резковатый
До уймы глупых симуляций.

В глазах любви гнездится счастье.
За прошлое и в оправданье
Готов любовью рассчитаться
И описать души рыданья.

Нас детородные желанья,
Не отпуская, совращали,
Порой дневные воздержанья,
Вновь удивляя, соблазняли.

Луна, стыдливо озираясь,
Дрожала ночью над постелью.
И чувства, злости доверяя,
Разлуку метили как шельму,

И губы на ладонях грели
Еще вчерашние мозоли.
До косточек любовь раздели
Келейной страстью. И в подоле,

Найдя минуту истощенья,
Я стал похожим на тихоню,
То так, то эдак, до смущенья,
Готовый сдаться всесторонне.

Краснея, трогал ее ляжки,
В упор и долго изгалялся,
Затем, закашляв от затяжки,
Бессовестно угодно клялся.

В припадке истины – единство,
В гортани звук любви протяжней.
Всю ночь шептал ей: «Позаимствуй,
Добавь слюны для эпатажа».

И мысли пошлые, стеная,
Просили: «Действуй, и попроще».
Словечки, плотью набухая,
В секунду становились бросче.

На чреслах ночь была проворней
И, как на кресле восседая,
Хотела снова и задорней,
Движеньем чувства подгоняя.

И снова, вновь и в помраченье,
Мы зрели, заново желая.
Любой незваный был лишенец.
Все повторялось, невзирая.

С годами счастье измеримей.
Любовь потворствует адату.
Проходит страсть неумолимо,
И сердце пишет рефераты.

Я шел в канве судьбе навстречу,
Любовь причинами калеча.
Что есть – то старому перечит.
Живу, считая дни столетья.

Святые дни оставлю сути,
Зачем, к чему – не понимая.
Познал, достигнув перепутья:
В дороге жизни правит карма.

В дыре отчаянья, брыкаясь,
Я доживаю век ушедший.
Любовь до слез – начинка рая,
Конечный дом – кусок траншеи.

Мне почему-то стало стыдно: словно я написал эту дичайшую бредятину в минуту приступа мозговой лихорадки. Я изнемогал. В моей голове воцарился хаос. Не было ни единой мысли, за которую можно было бы уцепиться. Словно мозги вымело метлой. Воистину, никто не знает, какие возможности сокрыты в слове, изреченном дураком.

Если эта мука продлится еще хотя бы минуту, решил я, не жить Нуриманову. Огрею его по маковке медным божком с гипертрофированным фаллосом. Судьи меня оправдают. Но тут Аббасович, словно уловив витавшую в воздухе угрозу, закашлялся и взвыл в последний раз:

Увы, что бегло – скоротечно.
Судачат опосля легенды.
Что непохожее, то вечно.
Толпа бывает милосердна.

 

Я вздохнул с облегчением.

—   Замечу, что мы, Нуримановы, — сказал Аббасович, как всегда, без перехода, — страшно агрессивны в постели. Даже свирепы. Это фамильная черта. Весьма, на мой взгляд, привлекательная. В молодости у меня не было отбоя от любительниц острых ощущений. Не скрою, я и сейчас могу… в смысле постоять за себя, не посрамить, так сказать, чести горного, то есть горского, асперона. У настоящего асперона, даже когда он в стельку пьян или умирает, елдык стоит так, словно вытесан из гранита. Ну, как стихи? — Он повернулся, вперил в меня ястребиный взгляд. Чего он ожидал от меня —  хулы, восторгов? Я решил в пользу восторгов.

—     Гениально! Потрясающе! Поэтическое волшебство! — откликнулся я, искренне радуясь, что пытка стихами была не слишком продолжительной. — Надо срочно переложить стихи на музыку.

—     За этим дело не станет.

Да, тяжелую ношу я взвалил на себя! Я ни на секунду не забывал, зачем припожаловал к Нуриманову. Пусть мелет свой вздор, я должен вытерпеть, главное, чтобы он угодил в мои сети.

В таком духе мы беседуем еще четверть часа. Он продолжает открыто рассматривать прелести Антонины. Судя по тому, как он на нее смотрит, таких великанш в его коллекции еще не было. Не знаю, как все сложится, может, придется уступить ему девицу. Думаю, она возражать не станет. Только надо ее предупредить, чтобы она не очень-то надеялась… и вообще, что это за мода такая — молодым красоткам выходить замуж непременно за пожилых миллионеров! Впрочем, с Нуримановым можно поторговаться. Поставлю ему условие: он подмахивает договор на подбойную могилу, и Антонина тут же переходит в его в полное распоряжение. Но как это сделать?

Попробую увлечь его своим примером. Я, как бы между прочим, рассказываю ему о своем твердом намерении заранее побеспокоиться о месте своего предстоящего и, увы, неизбежного захоронения.

—  Ты готовишься помереть в ближайшее время? —  обрадовался он.

—   Разве я похож на самоубийцу? —  обиделся я. —  Просто я иногда болею…

—   Надеюсь, неизлечимо?

Тут я понял, что заехал не туда. Не такой уж он и дурак, опять подумал я.

—  Видишь, ли…

Он перебил:

—   То есть, ты еще жив-живехонек, а уже роешь себе могилу? Ничего не скажешь, прагматично, мудро. Наверно, это здорово —  предусмотреть заблаговременно себе место на кладбище, чистое и без могильных червей. Мне это нравится. Но так, однако, можно накликать беду.

— Чушь! В некоторых уголках России с младых ногтей сельские жители, загодя готовясь, собирают смертный узел. В него входят белье, платок, обувь, платочки для раздачи родственникам покойного и саван. На Урале эта традиция сохраняется и поныне.

—  Мы не на Урале, —  строго напомнил Нуриманов. —  Саван? Где мне его взять-то?

—   Надо сшить из простыни. Засадишь их за работу…

—  Кого их?

—  Семь своих жен, пусть эти дармоедки сошьют тебе саван. У тебя есть батистовая простыня?

—    Кажется, есть, —  ответил он неуверенно.

—   Вот пусть и сошьют. Я думаю, они сделают это с удовольствием: уверен, они просто мечтают сшить тебе саван.

—    На что ты намекаешь?!

—    Должны же они чем-то заниматься, кроме вязки тебе носков. И потом, они все равно целыми неделями слоняются без дела и валяются на кушетках.

—    Почему ж без дела? Они, как кошки, копят впрок свою несокрушимую сексуальную мощь, чтобы предъявить, как только у меня возникнет желание. Кошка лежит-лежит, а потом как подскочит!

Я достал из кармана рулетку.

—   Что ты хочешь у меня измерить? —  Нуриманов побелел. —  Постыдился бы, при женщине-то!

—   Я тут подумал, а не похоронить ли мне тебя без савана и по сниженной цене.

—    А рулетка зачем?

—    Надо же сделать замеры. Я вижу, ты сильно прибавил в весе. Наверно, за сто? Ты расширился, — я принялся разматывать рулетку.

—   Убери ее к чертовой матери!

— -Учти, можешь не поместиться в стандартной могиле. А я хочу, чтобы все было тип-топ. Все-таки ты мой друг.

—   Спасибо, век не забуду, — упавшим голосом проговорил он.

Я положил рулетку в карман. Гляжу, Нуриманов задумался. Может, и клюнул. Пойми этих восточных субъектов. Пусть запомнит этот разговор. Пусть он у него в памяти осядет. Я должен ему внушить мысль, что по поводу собственной смерти не надо так уж сильно убиваться и что помирать надо с удовольствием. Легко жил, буду говорить я ему, и помри легко. Но… Но нельзя вываливать ему на голову все сразу — в один заезд: ненароком можно спугнуть.

Следующие полтора часа без умолку говорил только Михаил Аббасович. Вспоминал свое босоногое детство в асперонском горном селении, потом полуголодную юность и жизнь в общаге в районе Бутырок. Период от бедности к фантастическим финансовым высотам он опустил.

Говорил он с чувством, с грустью и мягким юмором, и, если бы я не был столь критично к нему настроен, я бы прослезился. Вот бы о чем ему, старому дуралею, следовало писать, а он дует стишата погонными метрами непонятно о чем.

Наконец он замолкает. Мы откланиваемся. Надо сделать перерыв и подкрепиться перед следующим визитом. Мы с Антониной изрядно проголодались. Миллионер, у которого деньги куры не клюют, не предложил нам даже чаю. Черт бы его побрал. Просто не знаю, что надо сделать, чтобы этот жмот раскошелился на кладбищенскую покупку. Но задача поставлена, и я не собираюсь от нее отступать.

 

 

 

Глава 14

 

В машине Антонина долго искоса посматривала на меня, не решаясь начать разговор. Наконец спросила:

—     Он, правда, миллионер?

—      Кто?

—     Да этот…

—     Все понятно, наметила жертву, — засмеялся я. Придется унять зачатки ее возможных надежд и восторгов: — Учти, ты стала бы восьмой женой. При наличии семи первых, о которых я тебе говорил и которые по целым дням вяжут ему гольфы из шерсти двугорбых, твоя участь была бы незавидной. Ты умеешь вязать?

—      Я и штопать-то не умею.

—       Тогда плохо твое дело.

—      Он что, многоженец?

—      Угадала.

—       Но это же запрещено законом!

—       Для него сделано исключение. Впрочем… — тут я вспоминаю о гипотетическом переходе Антонины в распоряжение Аббасовича и с подъемом продолжаю: — впрочем, если тебе повезет, займешь место главной жены.

—      И что мне это даст?

—      Он освободит тебя от вязания.

На ее лице отразилось… Нет, вру. Ничего не отразилось.

Я велел таксисту подвезти нас к ресторану у Чистых Прудов. После стихов Нариманова у меня разыгрался аппетит. Но, чтобы не полнеть, я стараюсь соблюдать разумные нормы, поэтому удовольствовался лишь половиной порции ботвиньи и паровой котлеткой. Антонина, любящая поесть, — надо же держать в тонусе свой могучий сексуальный атлетизм, — минут пять, облизываясь, изучала меню.

Ее гастрономические пристрастия чрезвычайно разнообразны. Она может обедать часами, чем доводит меня чуть ли не до нервного расстройства. Если мы обедаем или ужинаем в ресторане, трапеза превращается в пир. Нас никогда не обслуживает один официант. Всегда два или даже три. Антонина пьет все подряд, включая вино, херес, виски, всевозможные вермуты, ликеры. Обожает водку, может, кажется, выпить ведро, но я ни разу не видел ее под мухой.

Видно, решив заочно посостязаться с Гаргантюа, она заказала обед, состоящий из паштетов, паюсной икры, атаманской ядреной закусочки, пирожков с начинкой из свиных мозгов, украинского борща с пампушками, бифштекса по-деревенски, седла барашка и — чуть не сказал, сбруи. Если дело пойдет так и дальше, она меня разорит! Под моими завистливыми и осуждающими взглядами она смолотила все это быстрее, чем я проковырялся со своей сиротской котлеткой.

За обедом я с обнаружил, что она чавкает.  Умишко как у десятилетнего ребенка, зубы —  кукурузные зернышки, а теперь еще и это. Комбинация что надо. Я смотрю на нее без прежнего обожания. Вот из таких мелочей, из такого букетика недостатков вырастает неприязнь. Буду только рад, если она попадет в лапы к Нуриманову.

Я продолжаю незаметно изучать ее. По-моему, она стала смахивать на свинью. Я со стыдом вспоминаю, что совсем недавно лежал с ней в постели. Стыд стыдом, но, надо признать, что в моей груди не затухает —  хотя прошло уже почти полдня после утренней сексуальной разминки —  огонь постыдных желаний. У нее сильное, ласковое тело, всегда готовое к объятьям. Как тут устоишь?..

Насытившись, она принялась сонными глазами разглядывать ресторанную публику. В какой-то момент глаза ее внезапно округлились, рот злобно ощерился, сверкнул ряд верхних зубов. Под столом она толкнула меня ногой и пальчиком указала на кого-то у меня за спиной. Я обернулся. Зал был полон, поэтому над столиками и головами посетителей мне удалось разглядеть лишь верхнюю часть тела и затылок человека, спешно покидавшего ресторанный зал. Но и этого было достаточно, чтобы я его узнал. Мерзавец Котович, ее бывший женишок.

Первым моим желанием было, схватив столовый нож, с криком «Зарежу, собака!» устремиться ему вслед. Я с трудом сдержал себя. Я заставил себя закрыть глаза и сосчитать до ста. Да, я не поднялся, не ринулся за ним, чтобы хотя бы набить ему морду. Но дернулся так, что едва не снес со стола скатерть вместе со всей посудой. Пока я соображал, что мне делать, Антонина наблюдала за моими эволюциями и, пытаясь заплакать, усиленно морщила подбородок.

Итак, Котович жив. Я готов прикончить его, хотя никогда не занимался убийствами. На время я готов был взвалить на себя тяжкое бремя киллера. Я не шучу. Но меня испугало, что он так беспечен. Ведь, насколько мне известно, охоту на него никто не отменял. По слухам, у него чрезвычайно серьезные оппоненты, те шутить не любят, тем более что он, судя по всему, крепко им насолил. Шастает по Москве, шляется по ресторанам… Удивительное безрассудство! Ведь ему могут оторвать голову прежде, чем это сделаю я. Вот что страшно.

Чтобы успокоиться, мне пришлось выпить большую рюмку водки.

—    Очередной визит откладывается до завтра, —  сказал я Антонине, —  поехали домой.

На этот раз ночь мы провели вместе. Она слегка похрапывала, дыша мне в лицо борщом и седлом барашка.

 

 

 

 

Глава 15

 

Знаменитый бас Большого театра Сергей Павлович Веретенников сидел у электрофона, преподнесенного ему фанатками полвека назад. Кресло под ним —  это нечто среднее между вольтеровским креслом и табуреткой. У Веретенникова болит спина, и он старается сидеть на жестком. Я как-то раз с размаху плюхнулся и чуть не сломал себе копчик.

Кресло это, по словам Веретенникова, было подарено Лениным его деду, профессиональному бомбисту, за то, что тот в 1913 году в Калуге поднял на воздух какого-то несчастного вице-губернатора вместе с каретой, лошадьми и форейтором.

То есть, подарено оно было, естественно, не в 1913 году, когда у Ильича и собственного-то кресла не было, а значительно позже, уже после Гражданской, когда основатель первого в мире социалистического государства рабочих и крестьян обзавелся креслами в таком немыслимом количестве, что излишками принялся делиться с соратниками по партии.

Вот Ленин и презентовал деду Веретенникова кресло, в котором тот сидел до 1937 года.

А после 1937 года дед Веретенникова где только ни сидел, но в креслах сиживать ему, к сожалению, больше не довелось. А после выхода на свободу в 1954 году дед вообще не мог сидеть, а только лежал, глядя в потолок. Он до самой своей смерти твердил, что его упрятали за решетку на целых 17 лет за бурю, которую он поднял на партсобрании, посвященном XVII Чрезвычайному Всероссийскому съезду Советов.

«Сталин оставил без внимания тот факт, что в кинофильме «Ленин в Октябре» его роль исполняет артист Семен Гольдштаб. Я не против евреев, но не до такой же степени! —  кричал дед. —  Я удивлен позицией товарища Сталина, который смотрит на этот вопиющий факт сквозь пальцы. Режиссер Михаил Ромм, сценарист Каплер, а теперь еще и какой-то еврейский Сталин! Призываю всех членов партии подписать письмо, подготовленное мной…»

—  Чем дело-то кончилось? —  спрашиваю я.

—   Его тут же, прямо с письмом, отвезли на Лубянку.  Ты знаешь, позже сцены с Гольдштабом все-таки вырезали. Молодец Хрущев, он нашел в себе мужество исправить ошибку вождя.

—   Вырезали, —  уточняю я, — не Гольдштаба, а Сталина.

Уважительно склонив голову набок, Веретенников крутит пластинку с куплетами Мефистофеля в собственном исполнении.

—    Вот как надо петь, — вздыхает он.

Вид у Веретенникова растрепанный. Словно он только что встал с дивана. На нем цветастый женский халат, в котором он тонул, несмотря на все свои сто двадцать кило. В зубах сигара, в руке стакан. Время утреннее. Его любимое время. Каждое утро он начинает новую жизнь. Со стаканом в руке. Мне бы его здоровье.

 

—   Сатана там правит бал,
Там пра-а-а-вит бал!
Сатана там правит бал,
Там пра-а-а-вит бал! — бушевал электрофон.

 

Веретенников, дирижируя себе сигарой, стал еле слышно подпевать. Поскольку после вчерашнего он похрипывал, создавалось впечатление, что поют двое. Бас оттенялся сипловатым баритончиком. Очень красиво. И современно. Я заслушался.

—      Вот как надо петь! — повторил он и со злостью вырвал шнур из розетки.

—       А говорят, что ты в детстве вообще не подавал никаких надежд…

—       Это правда. До двенадцати лет я вообще не пел, а по целым дням гонял голубей. Мы жили в Сокольниках, там у меня  во дворе была голубятня. Турманы, почтовые, типплеры,  гривуны. Дорогие невообразимо! Самому мне было их не потянуть. Поэтому я крал их у соседей. То есть, не то, чтобы крал, а уводил. Мои голуби поднимались в поднебесье и через полчаса возвращались с пополнением. Я разорил всех голубятников в округе. Меня били все кому не лень. Однажды меня поймал главный голубятник района, великовозрастный Сенька, который провел за решеткой больше лет, чем на свободе. Мой турман Люцифер соблазнил и увел его почтовую горлицу Аделаиду. Сенька вычислил меня и поклялся, что спустит с меня шкуру. И он выполнил свое обещание. Он нашел меня, на крыше солдатским ремнем привязал к печной трубе и принялся дубасить. Так меня прежде не били. Даже отец и тот… Я так орал, что на мой ор сбежала вся улица. Вот тогда у меня и прорезался великолепный баритон, который с годами перерос в баритональный бас. Спасибо Сеньке.

Он помолчал, утомленный воспоминаниями.

—  Кстати, вчера заезжал этот хмырь, Котович…

Котович?! Во мне поднялась такая злоба, что я едва не лопнул. Мерзкая тварь! И здесь наследил!

—   С кем он только не вожжается! —  продолжал Веретенников. —  Пол-Москвы его приятели или знакомые. От генералов до посудомоек.

—    А почему ты его принял?

—    Как я мог не принять его? —  изумился бас. —  Он же привез две бутылки Мартеля! Этот проходимец  показал мне тетрадку со стихами, — Веретенников смотрит то на меня, то на Антонину. —   Стихи, кстати, недурственные. Я их помню. Вот послушай:

 

Стесненье правит любопытством,

И каждый шаг наперечет,
Как-будто кони – цок копытцем,

И что-то смутное влечет.

Туман рассеялся обманом,
И с синевой смешал хрусталь,
И в ожиданьи с неба манны,
Прищурив очи, смотрит вдаль.

А речь чиста, как омовенье,
Дрожит в испуге тонкий свет,
И дарит чудные мгновенья,
И легкий несказанный бред.

 

Что-то знакомое… Господи, да это же мои дурманные наркотические стихи! Значит ли это, что Котович подменил тетрадь?! Если так, то с потрошением придется повременить: надо для начала вытрясти из него тетрадь, а уж потом —  душу.

—   Спрашиваю: как это тебе, этакой бездари, удалось прыгнуть выше головы? Смеется. Растем, говорит, учимся, совершенствуемся. И, правда, стихи… как бы это сказать… тонкие, музыкальные, душещипательные, на  романс тянут. Вот бы тебе, говорит он, спеть их в паре… ну, хотя бы с каким-нибудь рэпером. Но не все стихи, а только одну строчку. И называет: «Туман рассеялся обманом». И что, спрашиваю, мне делать? Пропоешь, говорит, это раз тридцать, и дело в шляпе. Да, забыл сказать, он привез с собой мерзкого типа… сценическое имя, вернее  кличка,  Шорох,  вонючий, кривоногий… Прыщи по щекам… Все время расчесывает… И глуп как пробка. Я сразу понял, что стихи Котович привез так, для затравки, чтобы меня расшевелить, — Веретенников отхлебнул и постучал ногтем по стакану. — Как же бодрит по утрам этот напиток богов! Кажется, водку снова научились делать. Так вот, этого типчика сейчас на руках носит вся Москва. Рэпер. Дубина, каких поискать! Без мата слова не скажет. Господи, а как он поет! Не поет, сукин сын, а блеет, блеет  овечьим голосом. Вместо пения он скороговоркой проговаривает непристойности. И это называется пением?! —  он сплюнул.

—    Ну, ты даешь, Сергей Павлович! Не каждому удается петь, как Шаляпин.

—    Не удается, не пой! —  сверкнул глазами Веретенников. —  Да ты не подумай, Илюша, я не против всяких там новых веяний в музыке, всяких там рэперов и прочих. От них уже не отмахнешься. Они состоялись, с этим надо не бороться, а считаться. Как ты думаешь?

— —   А что тут думать. Я смирился.

—    Да, я мог бы, наверно, на худой конец, спеть дуэтом… ну хотя бы с каким-нибудь бардом, с тобой, например, —  он задумчиво посмотрел на меня, —  но с рэпером… —  он закрутил головой. —  Среди вашего брата голосистых нет, но все-таки изредка попадаются интеллигентные, широко образованные неудачники. Но вот с этими дураками я даже ср…ть рядом не сяду. Простите, если ненароком вас обидел, милочка моя, —  он посмотрел в сторону Антонины. Но та все время подавляла зевоту и никак не отреагировала.

—    С ними невозможно общаться, —  продолжал возмущаться Веретенников. —  Они другой породы, поневоле задумаешься, а человеки ли они?..  Они говорят на другом языке. На языке дураков. И минуты не пройдет, как почувствуешь, что сам незаметно превращаешься в дурака. Хотя там, среди этой юной поросли, есть талантливые мальчики. Да и девочки такие, что… — он ухмыльнулся и прищелкнул пальцами.

Антонина рукой прикрыла зевающий рот. Потом неслышно поднялась и вышла из комнаты.

—     Я ее где-то видел, только вот где… Уж не с Котовичем ли? — наклонившись ко мне, в раздумье сказал Веретенников. — Зачем тебе такая здоровенная баба? Не понимаю. Она заслоняет собой солнце. Она крупнее тебя ровно вдвое. Как ты, эстет и меломан, тонкий, глубоко чувствующий человек, мог связать себя с этакой коровой? Да от нее за версту несет колхозным рынком. Странные у тебя пристрастия. Ты ее любишь?

—     Я от нее без ума.

—   Кстати, как ты с ней справляешься в постели?

—   Сам не знаю… Скорее, это она со мной справляется.

—  Ты сам не маленький, —   он смерил меня оценивающим взглядом, —  вон какой детина вымахал, прямо гвардеец. А рядом с ней ты вроде Гулливера в стране великанов. Она не носит тебя на руках? Помни, женщина должна быть подобна нежному цветку, вроде гортензии или орхидеи. А эта подобна африканскому баобабу.

—   Все ворчишь, — говорю я, — а я к тебе по делу…

Веретенников поморщился. Он не любит, когда ему противоречат.

—    Плевать я хотел на твои дела! Лучше послушай умного человека, — он уставился на меня пронзительно синими, как у всех алкоголиков, глазами, — я тут, на старости лет, понял, как важно ценить каждую минуту покоя. Бывает, — увы, с каждым годом все реже и реже, — когда ничего не болит, когда совесть, пусть на мгновение, не мучит меня. Когда тебя не одолевает тревога за завтрашний день. Это я называю островками счастья. Раньше я этого не замечал и не умел ценить, все время куда-то торопился. Да по молодости лет и не болело ничего. И только недавно понял: счастье это и есть покой. Счастье и покой — синонимы. Особенно покой.

Он вытер рот полой халата.

—   У меня… вот какая беда… потерян интерес к жизни и, не понять, куда он подевался. Так бы и валялся целыми днями на диване… Вот она, старость. Я как-то незаметно утратил ощущение полноты жизни… — он опять зевнул. —  Котович говорит, чтобы не стареть, надо заняться делом. И показывает на рэпера. Я рассвирепел! Чтобы я, солист Большого, опустился до пения под звон горшков и грохот кастрюль с каким-то уродом! Во мне еще сохранились остатки достоинства и самоуважения! А Котович наседает, деньгу, говорит, зашибешь немалую. Ты в Большом, говорит, за сто лет столько не заработаешь. Передаю тебе слова Котовича, дословно. Он сказал: «Инди-поп отличается от инди-рока тем, что более мелодичен, менее абразивен и относительно не тосклив. К его поджанрам относятся тви-поп и чеймбер-поп». У меня от этих его слов закружилась голова. А он показывает на этого ублюдка и говорит: «Он популярный рэпер, но ради успеха общего дела готов спеть чеймбер-рок даже с тобой». А что это такое, спрашиваю. «А черт его знает, —  говорит, —  но сейчас все так поют».

Веретенников встал и нервно заходил по комнате.

—     Ну, а ты?.. — спросил я.

—    Разумеется, согласился. А что мне еще оставалось делать? Я теряю популярность, Илюшенька. Когда-то я был знаменит, мое имя гремело! Чуть ли не каждый день по радио объявляли: Бизе. Арию Тореадора в сопровождении оркестра Большого театра исполняет народный артист Советского Союза Сергей Веретенников. Вся страна приникала к радиоприемникам. А теперь… Меня почти забыли. Раз в году приглашают в Кремль… И кто меня там слышит?

—    Наверно, депутаты.

—    Депутаты там ничего не слышат, они там выпивают и объедаются зернистой икрой.

В этот момент я услышал странные звуки, напоминающие вой шакалов. Мне показалось, что они шли из туалета. Видимо, это Антонина с таким шумом опорожняется, подумал я. Но тут по паркету застучали каблучки, и она вернулась в комнату. А звуки не смолкали. Они даже обогатились новыми, еще более мерзкими. Потом очень противный голос принялся что-то невнятно проговаривать под звон бубнов.

Веретенников со страдальческой миной сказал:

—    Сосед. Каждый день одно и то же.  Завел Мустафу Абендштерна.

—  А это еще кто такой?

—   Называется он хип-хоп-исполнителем. Сосед обожает его. Готов слушать с утра до ночи.  Приходится терпеть. Стены как в крепости, а все равно слышно. Слышишь визг? —  он повернул голову и поднял палец. Действительно, к старым звукам прибавился новый, словно кто-то возил по полу чемодан без колес.

— —  Зачем такие мучения?

—  Он мне в долг дает. Я не возвращаю, а он все равно дает. Хороший парень, но беда: любит Мустафу. Лучше бы он любил соседей.

—    А визг откуда?

—    Он артист, делает в цирке стойку на швабре. Он на ней ездит по комнате, тренируется, и швабра-то и повизгивает. Оригинальный жанр. А что в нем оригинального?.. Мой отец, чего скрывать, был горчайшим пьяницей. И чуть ли не каждый день он делал вынужденную стойку на швабре. И не в цирке, а дома. Мама плакала. А он, хохоча во все горло, проезжал мимо нее верхом на швабре. Чем не оригинальный номер? Но я же не кричу об этом на каждом углу. Но, поскольку циркач меня выручает, я ему все прощаю. Даже Мустафу.

Я сидел, как на иголках, никак не приступить к разговору, ради которого приехал. Антонина спала с открытыми глазами. Как лошадь. Она это умеет.

—   Отец у меня был большая сволочь, —  продолжал вспоминать Веретенников. —  Маму изводил пьянством. Меня порол. Дня не проходило, чтобы он меня ни выдрал, —  Веретенников помрачнел. — Поездит, поездит на швабре и за меня принимается. Бил просто так, потому что, кроме езды на швабре, больше ничего делать не умел. Я от него прятался под кроватью, он и оттуда меня доставал —  все той же шваброй, на который ездил. После седьмого класса, несмотря на мои мольбы… а я уже так распелся, так размечтался, что уже видел себя на оперной сцене… он меня определил в ветеринарный техникум, чтобы я, значит, набрался там ума разума, получил надежную профессию и научился лечить коз да баранов. И на последок так выдрал, что я надолго забыл о пении. Но он, дурак, просчитался, в техникуме был певческий кружок, который возглавлял бывший хорист, тоже пьяница, но хороший человек. Он куда-то позвонил, меня прослушал сам Александр Павлович Огнивцев, и твоего покорного слугу без экзаменов приняли в музыкальное училище при московской консерватории. Папаня мой к тому времени по причине беспробудного пьянства и дебоширства, слава богу, окочурился и помешать мне никак не мог.

Веретенников замолчал, надолго отдавшись воспоминаниям. Через минуту я слышу, как он ничинает нежно похрапывать. Возраст, пьянство, усталось. Ему можно засыпать даже при гостях. Он не так прост, как может показаться с первого взгляда. Он продолжает преподавать в качестве профессора в том самом училище, которое когда-то окончил. Поскольку Веретенникову на всех наплевать, он ни от кого не скрывает, что его профессорско-преподавательская мораль протерта до дыр. Все, включая кураторов из министерства, смотрят на его любовные шашни с юными студентками сквозь пальцы. А жену, почтенную Клару Ивановну, дабы та не покушалась на его сексуальную свободу, Веретенников много лет назад в приказном порядке откомандировал, точнее было бы сказать — сослал, на подмосковную дачу. Там она живет круглый год, ухаживает за яблоневым садом и окучивает грядки с овощными и плодовоягодными сельхозкультурами. Против ожидания, Клара Ивановна не ропщет: она боготворит своего мужа, и при каждом удобном случае с благоговением заявляет, что она жена гения. Надо отдать ей должное, она отлично справляется со своей ролью – ролью преданной жены, целиком посвятившей себя гениальному мужу. Я бывал у них на даче в Селятине. Ее глаза затопляло патокой всякий раз, когда ее верноподданный взор натыкался на непроницаемое лицо супруга. Лучшей жизни, чем существовать в тени великого человека и выращивать на даче корнеплоды, она себе не представляет. Все говорит о том, что она счастлива. Он – тоже, поскольку их пятикомнатная квартира на Кутузовке в полном его распоряжении, и он может водить туда девок, когда ему вздумается.

Клара Ивановна превосходно маринует корнишоны, квасит капусту и варит конфитюры из райских яблочек. Возможно, поэтому Веретенников, любящий простую, здоровую пищу, мирится с ее существованием. Примерно раз в месяц он заезжает на дачу, чтобы отдать распоряжения по ведению хозяйства и заодно отдохнуть от столичной суеты.

Клара Ивановна настолько пропиталась деревенским духом, что завела на даче кур, уток, гусей и даже свинью. Как-то свинья, роясь в отбросах, занозила пятачок. Пятачок загноился и распух. Пришлось Веретенникову вспомнить, что он по первому образованию ветеринар. Он бегло осмотрел больную и поставил диагноз:

–    Сепсис.

–    И что ж нам теперь делать? – всполошилась жена.

–    Пациентка нуждается в безотлагательной госпитализации! – рявкнул Веретенников и с одного удара забил свинью сапожной ногой.

…Наконец звуки за стеной смолкают. Слышно, как где-то хлопнули дверью.

— — Это он. Можно передохнуть, —  просыпается Веретенников. —  Наверно, пошел за новой шваброй.

И опять — без перехода:

—    Недавно я разучил арию Неморино.

—    Басом? — изумился я. — Шутишь?

Он усмехнулся.

—   Почему-то считается, что Неморино не для басов. Глупости! Вот послушай… Но сначала надо голос прочистить.

Он отпил из стакана, подавился, выпучил слезящиеся глаза и принялся откашливаться. Прошло пять минут. Он придвинулся к роялю, взял аккорд и, к моему изумлению, стал выводить немыслимым дискантом:

 

Una furtiva lagrima
Negli occhi suoi spunto:
Quelle festose giovani
Invidiar sembro.

 

У меня зазвенело в ушах…  Как от боцманской дудки.

—  Это свистковый регистр, — пояснил он, вернувшись к привычному тяжелому голосу. — Я единственный в мире бас, кто владеет им. Настоящий артист все может. Тут главное не переборщить с вибрато.

—    Соседи не жалуются?

—    Я чего им жаловаться. Они же бесплатно слушают народного артиста Советского Союза.

Он рукой поманил слугу.

—    А ну-ка, Захарушка, следующее, — велит он. Вообще-то Захар никакой не Захар, он Виталий. Веретенников считает, что самый яркий герой русской литературы — это Илья Ильич Обломов. А у того слугой, помнится, был Захар. Вот и мне, коли я тоже Илья Ильич, Веретенников советует обзавестись слугой.

—  Обломов — это символ всего русского! — с воодушевлением говорит он, поднимая очередной стакан с водкой. — Куда там до него всяким Раскольниковым, Печориным, Карамазовым, Болконским, Безуховым… Они пигмеи по сравнению с Обломовым. Все бледнеет перед гением русской лени.

Я вспоминаю, что Котович велел мне вырядиться Обломовым. У нас, у всех русских, как бы мы ни хорохорились, каких бы высот ни достигали, на уме только одно: как бы поскорей нацепить на себя бархатный халат и добраться до дивана.

Слуга ножичком разбивает яичко, аккуратно выливает его содержимое в хрустальный бокал и подает Веретенникову.

—    Вы бы поберегли себя, Сергей Павлович, — с укоризной молвит он.

—     Поговори у меня, — отбрехивается Веретенников. И мне:

—     В горле першит, а вечером у меня концерт в Кремле. Надо быть в форме. Захарушка уже бегал в аптеку. Принес поллитровую бутылку с микстурой от кашля. Я ее разом выпил. Завоняло датскими королями. Думал, полегчает. Нет, не полегчало. Я опять гоню Захарушку. Провизор, когда Захарушка попросил ее повторить, перепугалась до смерти: оказывается бутылка с микстурой рассчитана на месяц. Но Захарушка был тверд, ничего, сказал он, глотка хозяина выдержит, тем более, что артисту предстоит вечером петь перед членами правительства.

М-да, озабоченно думаю я, с Веретенниковым могут возникнуть проблемы. Если он по утрам трескает водку стаканами и литрами поглощает микстуру,  с ним никакая болезнь не справится. Хотя Веретенников подходит, как никто: человек он известный и почитаемый миллионами. По всем статьям кандидатура что надо: он мог бы стать примером для других. Но уж очень он был мне симпатичен. Рано его хоронить: пусть еще попоет на радость себе и поклонникам, пусть еще какое-то время побудет моим другом: не так уж много у меня их осталось. Да и человек он хороший. А это немало, сейчас таких можно по пальцам перечесть.

Я оглядываю тучную фигуру Веретенникова, его лицо в порочных складках. Резкие, угловатые черты, орлиный нос, чуть ли не монгольские скулы, бородка-эспаньолка, острые уши Мефистофеля, подбородок сластолюбца, как у портретного Ивана Грозного, и глаза, пропитые до синевы. Несмываемые отпечатки ролей. Ему и грим не нужен. Все-таки надо признать, он бы очень хорошо смотрелся в гробу. Этакий утопленник в море розовых лилий и черных роз.

И все-таки я решаюсь. Не могу удержаться и предлагаю свой излюбленный вариант захоронения. Нечего с ним церемониться. Если не даст сразу по морде, то, глядишь, и увлечется. Я равнодушным тоном поведал ему о подбойном способе.

Веретенников резко повернулся к слуге. Выхватил у того из рук очередное яичко, сам разбил его и вместе с частичками скорлупы слил в бокал. Проделав все это, он задумчиво уставился в потолок.

—   Подбойный способ, говоришь? С барабанным боем, говоришь? Что ж, оригинально. Но какой сумасшедший тебя надоумил?

—    Сам собою дошел, собственным умом.

Он хитро покосился на меня:

—  Ну, в ином случае много ума хуже, чем бы его совсем не было. Значит, это правда, что ты могилы роешь? Вот он печальный удел поэта… — Он прильнул к бокалу, выпил и с перекошенным лицом захрустел скорлупой. — Хочешь уложить меня в круглую яму раньше времени? Так вот, слушай, еще не посажено дерево… словом, не срублено… не распилено на доски, из которых твои умельцы сколотят мне гроб! Я еще всех вас переживу. И что это за глупость такая — загодя беспокоиться о местечке на кладбище? — он принял из рук Захара еще один бокал с сырым яичком. — Надеюсь, ты не из-за этого ко мне приехал? —  спросил он подозрительно.

Нет, братец, ты еще не созрел. Так же, как и Аббасович. Придется обоих оставить на закуску. Работа предстоит тяжелая. Но все же попробовать стоило, только позже. Он, хоть и друг мне, но дело есть дело. Дружба дружбой, а табачок врозь.

—    Какого черта ты приехал? —  повторил он.

—     Соскучился.

Веретенников недоверчиво хмыкнул, выпил яичко, потряс в воздухе пустым бокалом и погрозил мне пальцем. Потом, не извинившись, прилег на диван со словами:

—   Может, ты и прав. Это я о могилах. Пора призадуматься. Скоро смерть, будь она трижды проклята. Надо подготовиться. Пред вечным-то сном надо подольше поспать обычным сном, чтобы потренироваться, поупражняться, освоиться, набить, так сказать, руку. Сон ведь напоминает смерть, не так ли? Только она длиннее. Что ж, Илюша, рой мне могилу. Только не торопясь. Черт с тобой. Ну, ступай, мой друг. А я пока посплю, поупражняюсь, подготовлюсь к своим последним часам.

—    Прощай, певец печали, —  сказал я.

Он пропел:

 

До свиданья, друг мой, до свиданья.

Милый мой, ты у меня в груди.

Предназначенное расставанье

Обещает встречу впереди.

 

До свиданья, друг мой, без руки, без слова,

Не грусти и не печаль бровей, —

В этой жизни умирать не ново,

Но и жить, конечно, не новей.

 

И, плотно закрыв глаза, Веретенников захрапел.

 

 

Глава 16

У меня есть друг Карл. На бескрайних просторах России такое имя встречается не часто. Карл Вильгельмович Шмидт своеобразная, противоречивая личность. Одна из его отрицательных черт —  это полное игнорирование правил хорошего тона. Может нахамить кому угодно, хоть министру, хоть дворнику. Может отвесить оплеуху женщине и потом, стоя на коленях, вымаливать прощение.

Впрочем, это еще как на это посмотреть: может, пьяное хамство в ряде случаев и не совсем отрицательная черта, хотя она сильно не дотягивает до положительной. Карл везде вечно опаздывает, сколько раз он меня подводил, забывая о часе и даже дне встречи. Точность, говорят, вежливость королей. Но это у королей. Он же не таков. Неверный, плюющий на общепринятые нормы, предающий, как говорится, не за понюх табака, легкомысленный, сумасбродный. Но — друг. Одна из его немногочисленных положительных черт —  умение мастерски и быстро готовить мясо по-азиатски и отзываться, пусть и с опозданием, на мои просьбы о помощи. Он добродушен и вспыльчив, азартен и настойчив, добр и крут, страстно увлекается водкой, пустой болтовней, картами и женщинами любого возраста, любого цвета кожи и любой внешности. Словом, типичный представитель уходящего поколения рефлексирующих персонажей времен Застоя.

Зимой и летом Карл ходит в цилиндре. Он украл его у зазевавшегося трубочиста во время своего кратковременного пребывания в Германии, и в плаще-крылатке, вынесенной у всех на глазах из краеведческого музея города Козельска, в ней якобы любил гулять по берегам Оки мыслитель эзотерической ориентации Константин Эдуардович Циолковский; была также и бамбуковая трость, которая была куплена на барахолке в Малаховке, теперь он обходится без нее, потому что спьяну обломал ее о случайного прохожего. Чистый Чайльд-Гарольд. Только без его красоты, молодости и аристократических манер. Он сумасшедший, этот мой друг Карл. Он прекрасно это знает. И чуть ли не гордится этим. Считаться сумасшедшим в мире, битком набитом сумасшедшими, не такая уж и заслуга, говорит он. Черный цилиндр —  это продолжение его эпатажной склонности надевать на себя все что попало.

Он всегда обожал споры. Особенно споры на деньги и на материальные ценности. Году этак в 20…ом я случайно встретил его на Тверской, у центрального телеграфа. И хотя был довольно жаркий август, на нем было светлокоричневое кашемировое пальто, красивое и безумно дорогое. Было видно, что он выдвинулся на московский «Бродвей», дабы покрасоваться перед шлюхами. Он всегда был не дурак выпить и за день до описываемых событий зашел  в «стояк» —  дешевый пивной бар на Лубянской площади, в котором можно было утолять жажду не только пивом, но и принесенной водкой. Там он познакомился с интеллигентным африканцем. Тот был одет, как говорили прежде, с иголочки: при дорогом галстуке, в туфлях за сотни долларов, в переливающемся всеми цветами радуги дакроновой костюме и светлокоричневом демисезонном пальто. Словом, интеллигент, только черный. Почему его, совсем не бедного человека, привлекла пивнушка, остается только гадать. Можно предположить, что богатый иностранец любил пиво больше, чем бананы, и часа не мог обойтись без пенной кружки. Завязался разговор. Африканский гость хорошо говорил по-русски, поскольку несколько лет назад окончил МИИТ. Карл курил и с завистью посматривал на дивное кашемировое пальто. Карл налил себе и африканцу. Выпили, Карл налил еще. К столику подошли какие-то привлеченные водкой фигуры, с сиреневыми носами и пронзительными голубыми глазами. И тут в Карле заговорил в полный голос спорщик. Карл сказал, что может выпустить дым через правое ухо. Африканец не поверил. Но заинтересовался. Карл предложил пари. Часы Карла против пальто африканца. Африканец захохотал и согласился. Тут-то и началось самое интересное. Карл, не затягиваясь,  набрал полный рот сигаретного дыма, раздул щеки, выпучил глаза, и из его правого уха протянулась в сторону африканца тонюсенькая струйка дыма. Африканец обомлел. Обладатели сиреневых носов заржали: они не раз видели этот фокус в исполнении Карла.

Вот так появился у Карла дорогущий кашемировый клифт. Африканец не знал, что когда-то в детстве Карл схлопотал воспаления среднего уха, ему делали прокол… дальше можно не продолжать. Карл мне говорил, что иногда он даже дышит ухом. Я ему верю. А в выигранном пальто он щеголял долго, пока его не украли эти самые сиреневые носы.

Как я уже говорил, он азартен и настойчив. С легкостью влюбляется.

Однажды он познакомился с прелестной девушкой (это было время, когда он еще умел ценить женскую красоту). Девушка назначила ему свидание в Александровском саду.  Накануне свидания он, как обычно, напился и ввязался драку с какими-то воинственно настроенными музыкантами, вооруженными шестиструнными гитарами. Бился он, по его словам, как лев. Очнулся он уже утром возле мусорных баков. В руках у него был отломанный гитарный гриф с волочащимися по земле струнами. Зажав под мышкой трофейный гриф, он поплелся домой.

Кровоподтек в пол-лица изменил его до неузнаваемости. Мало кто отправился бы на свидание с такой рожей. Но он всегда отличался крепким характером. Его не могли смутить какие-то синяки. Тем более собственные. И все же их нужно было как-то скрыть. Он обрядился в прорезиненную армейскую плащ-палатку, похожую на балахон инквизитора, натянул на голову капюшон и в таком виде отправился в Александровский сад. Но сначала он дома повертелся перед зеркалом. В этом экстравагантном облачении он был одновременно похож и на куклуксклановца, и на Торквемаду, и на статую Командора, и на тень отца Гамлета, и на дорожного регулировщика в ненастный день, и даже на бурятскую юрту на курьих ножках. Он очень себе понравился. Век бы так ходил, сказал он сам себе. Но в тот день ярко светило солнце, и он в тяжеленной, колом стоящей плащ-палатке, с надвинутым на глаза капюшоном, на улицах изнывающей от жары столицы выглядел, по меньшей мере, странно. Он так потел, словно сидел в сауне. На него показывали пальцем и смеялись. Но Карл был тверд, и свидание прошло как нельзя лучше. Девушка была не без юмора, и, по словам Карла, хохотала так, что у нее на юбке разошлась молния.

 

Глава 17

Карл музыкант, окончивший консерваторский курс в одно время со мной. И еще он поэт. Господи, сколько их развелось, этих безумцев с горящими глазами! На самом деле никакой он не поэт, он бездельник, каких поискать. Он давно ничего не сочиняет. Хотя ходили слухи, что он, на время забросив клавир, что-то корябает на досуге. Живет он под Москвой, недалеко от большого и когда-то богатого села Мушероновка, на берегу реки Лужи, в собственном имении, приобретенном на бабушкино наследство, которое нежданно-негаданно свалилось на него лет двадцать назад.

Он недурно устроился. В полном его распоряжении сосновый лес, заливные луга, купальня, господский дом в ассиро-вавилонском стиле, с мраморными колоннами, которых больше, чем окон. Деревянный сарай, размером с ангар, скотный двор без единой рогатой и безрогой скотины, флигель с кабинетным роялем и комнатами для гостей, русская баня, вишневый сад, гараж, в котором стоят «Бьюик» 1959 года и гусеничный трактор, —  все это содержится у него в идеальном порядке.

Поражает размерами и весом наружная бронзовая дверь господского дома. Карл клянется, что это одна из двенадцати дверей снесенного в 1931 году Храма Христа Спасителя. Храм, как известно, большевики взорвали, но дверь каким-то чудом уцелела.

На тракторе Карл раз в неделю по ухабам и проселочным рытвинам ездит за хлебом и водкой в пристанционный магазинчик;  в двух шагах от магазинчика расположилась скромная на вид харчевня. На самом деле это процветающий, очень дорогой ретро-ресторан «Серебряный рубль»; при нем погребок с коллекционными французскими, австрийскими и итальянскими винами. Сюда по субботам наезжают на бандитских джипах и респектабельных мерседесах серьезные компании из Москвы и Калуги.

Мушероновка примечательна тем, что в полукилометре от нее раскинулось обширное кладбище, которое, учитывая скромные размеры деревни, должно находиться совсем в другом месте, где-нибудь рядом с мегаполисом, где к смерти относятся, как к смене погоды, и где, что ни день, то похороны. Однажды, это было еще до моего увлечения подбойными могилами, Карл заманил меня туда.

Как истинный друг, он желал мне добра. Моя жизнь, сколько себя помню, всегда шла волнами, один месяц — сумрак, другой — незаходящее солнышко. В общем, мое обычное состояние, типичный удел поэта, находящегося в творческом застое или на пути к частичному безумию, что, на мой взгляд, одно и то же. Тогда я находился в периоде сумрака, и Карл рассчитывал, что вид могил воодушевит меня. Странный подход к лечению апатии и дурного настроения. Но я давно перестал удивляться запутанным ходам своего друга и с легкостью согласился.

—       Похоже на Новодевичье, не правда ли? — гордясь своим кладбищем, воскликнул Карл.

—  Не хватает только склепов, — сказал я, когда моему взору открылись тенистые аллеи, проложенные между монументальными надгробными памятниками, обнесенными витыми чугунными решетками.

—    Склепы? Стоит набраться терпения, нашему народу только дай разгуляться, будут тебе и склепы, каких нигде не увидишь. Учти, что вдумчивое созерцание могил всегда производило благоприятное впечатление на философов и поэтов, — сказал он и покровительственно положил мне руку на плечо, — это настраивает на мысли о возвышенном, вечном. Это отвлекает от мирского, то есть, от пьянства и распутства. Прогулки по кладбищенским аллеям бодрят, освежают и духовно очищают. Приободрят и тебя. Ах, хорошо думать о смерти, когда ты здоров и телом, и духом!

—  Погуляем, — продолжал он приподнятым тоном, — здесь хорошо дышится, и, слава Богу, народу мало.  Кстати, объяснить тебе, чем отличается мертвый от живого? Тот умер вчера, этот умрет завтра, вот тебе и вся премудрость.

Я ему верил: он знал, о чем говорил. Карл несколько лет назад пережил клиническую смерть. Ни с того ни с сего у него остановилось сердце. Бригада «скорой» прибыла в самый последний момент и вытащила его с того света. Он любит об этом вспоминать и делиться своими впечатлениями о кратковременном пребывании в мире теней.

—     Если честно, там скучновато. Тьма, и больше ничего. Даже не понять, понравилось мне там или нет.

—      А как же пресловутые тоннели?

—      Может, у кого-то это и есть, только мне они не попадались. Тьма, тьма, тьма… Никакого загробного мира не существует. Священники лгут. Чехов сказал, что смерть это просто погибель. А он-то знал… — Карл посмотрел по сторонам. — Да… Нигде так не проникаешься зыбкостью своего земного существования, как на кладбище. Это умиротворяет.

Мы бродили по ухоженным аллеям, вздыхая и изредка бросая взгляды на надписи, выбитые на мраморе и граните. Попадались презабавные.

—       Взгляни! — я указал Карлу на скромный серый камень с веселенькой искрой. Надпись на нем гласила:

Мертвых в землю, живых – за стол!

Савва Варнавович Преферансов-Мертваго

1800 – 1882

—      Кем он был, этот шутник с жизнерадостной фамилией? —  сказал Карл. —  Попом расстригой, пропившим серебряные ризы и золотые стихаря? Конным заводчиком, истратившим состояние на шампанское и цыганок, всяких там Глаш, Грунь да Катек? Мне хочется думать, что умер он во время шумного застолья, это единственно достойная смерть для субъекта с такой необычной фамилией… Какой симпатичный покойничек!

—      Согласен, очень симпатичный, — я уже чувствовал, как по телу разливается приятное тепло. Посещение кладбища начало оказывать на меня благотворное воздействие: похоже, Карл был прав.

—       Да и этот совсем не плох, — я подвел Карла к следующей могиле.

Мы увидели эпитафию.

Память о тебе бессмертна!

Балдан Калганович Изотопов, купец первой гильдии

1819 – 1895

—      Память о тебе бессмертна! Каково? Еще одно доказательство того, что смерть может быть пошлее жизни, — цинично заметил Карл. — Интересно, чем это он был так славен, этот незабвенный Балдан Калганович? Может, тем, что в один присест мог выпить два литра водки и высадить целый котел ухи из белорыбицы? Или тем, что субсидировал строительство первой в округе общественной уборной? Черт бы побрал всех этих мертвяков и тех, кто закопал их под булыганами с такими идиотскими призывами к вечности!  А вот еще одна замечательная эпитафия, ты только посмотри! Что они, сговорились, что ли?

Мы приблизились к могиле, обнесенной ржавой покосившейся оградой.

Придав голосу благоговения, я прочитал:

—           Ты был велик соответственно имени своему!

Капитон Капитонович Шляпенжоха

1700 – 1902

—            Вот это я понимаю! 202 года! — поразился Карл. — Прямо-таки библейский возраст, если только кладбищенский каменотес не был вдребезги пьян, когда долбил эти циферки. О, незабвенный и великий Капитон Капитонович! Интересно, кем он был, этот Шляпенжоха? Башмачником? Булочником? Или разносил по домам толстовские брошюры о религии и нравственности? Или под покровом ночи колуном кроил черепа прохожим? Похоже, мы с тобой угодили в заповедник гоголевских персонажей.

Прошли дальше. Остановились у памятника в виде шестиконечной звезды.

Иосиф Виссарионович Михельсон 1888 — 1937 Спи спокойно, Михельсон, твой здоровым будет сон.

Карл очень удивился.

—  1937 год… Этому Михельсону сопутствовала удача: в эти грозовые времена, когда редко кому удавалось помереть своей смертью, ему сопутствовала удача, он умер и похоронен не в общей могиле на Донском, а здесь, под чистым небом села Мушероновка. Спи спокойно, Михельсон.

—      Вот он и спит, —  добавил я.

Следующая эпитафия была прочитана им медленно и торжественно:

Лучше мне умереть, нежели жить!

Ираида Уродова

Ушла из жизни 1 января 1887 года

—         Сколько глубокого, поистине философского смысла и вселенской тоски в этих пронзительных словах! Действительно, лучше умереть, чем жить под такой фамилией. И такие тетки вертят нами! Господи, а ведь, наверно, был какой-то ясноглазый поручик, милый воспитанный мальчик, который сходил по ней с ума!

У одной могилы Карл остановился и замер как вкопанный. Я стал рядом. Мы принялись с интересом разглядывать осевшую на одну сторону гранитную глыбу антрацитового цвета.

—       Карл Бухман… — проникновенно прочитал Карл позеленевшую от времени надпись на камне. — Видишь, как, оказывается, было много Карлов на свете. И все, все умерли! Какие утраты, какие утраты! Ах, как я одинок в этом океане мертвых Карлов! Посмотри, — сказал мой друг, и глаза его подернулись влагой, — мой тезка Карл Бухман родился в одна тысяча восемьсот девяностом году. Помнится, что-то связано с этим годом…

Я напрягся и неуверенно произнес:

—        Кажется, год рождения Пастернака.

—         Да-да, Пастернака. А также Фанни Каплан. Год тысяча восемьсот девяностый! — сказал Карл с воодушевлением. — Год рождения самой невезучей женщины двадцатого столетия. Находиться в метре от Ильича и так бездарно промазать…А могла ведь грохнуть политического авантюриста в самом начале его варварского эксперимента. Знаешь, почему она промахнулась? Фанни забыла, какой глаз надо было прищуривать. И прищурила совсем не тот.

Ах, если бы она прищурила тот, какой надо! Впрочем, если бы она и превратила грудь вождя мирового пролетариата в дуршлаг, это вряд ли бы что-нибудь изменило. Ведь из-за его плеча уже высовывались рыжие усы следующего вождя: будущего вождя всех времен и народов. А тот многому научился у своего предтечи. Да-а… — протянул Карл и повторил: — Тысяча восемьсот девяностый год… Давненько, однако… Посмотри, — воскликнул Карл изумленно, — что за чертовщина! Год смерти этого Бухмана почему-то не обозначен. Вернее, на его месте зияет дыра. Словно в надгробие угодил шестидюймовый снаряд. Мы никогда не узнаем, умер этот славный человек или нет. Что наводит на некие мысли. Например, на мысль о том, что этот хмырь еще жив и по сей день и, как Агасфер, шляется по городам и весям необъятной матушки-земли. А если и умер, то умер он, сердяга, стоя в очереди за отборной сельдью по цене рубль тридцать четыре за килограмм еще в одна тысяча девятьсот шестьдесят втором году от рождества Христова в магазине «Рыба», улица Арбат, бывший дом потомственного гражданина столицы Саввы Силыча Куроедова… Умер он, стало быть, на Арбате, а похоронен должен бы был в другом месте. И могила с красивым камнем ждет не дождется, когда припожалует законный владелец. А у него и в мыслях этого нет… Ты думаешь, я говорю глупости? Посмотрим, посмотрим… Ах, как же здесь славно! — воскликнул Карл и, глубоко вздохнув, развел руки в стороны. — Век бы отсюда не уходил. Может, поселиться здесь? Ты посмотри, сколько здесь зелени! А воздух, воздух-то какой! Как упоительно пахнет увядшими цветами и влажной землей, щедро отдающей нам ароматы истлевших предшественников! Кстати, ты не хотел бы жить на кладбище? В непосредственной близости от места твоего грядущего погребения? Мне кажется, это очень удобно.

Карл как в воду глядел: пройдет совсем немного времени и я стану владельцем квартиры в непосредственной близости от кладбища.

—      Повторяю, это ведь так удобно: и в нравственном, и в философском, и в прикладном смысле. Устроился бы сторожем, стучал бы колотушкой по ночам и распугивал грабителей. А днем писал бы свои дурацкие стихи да мастерил себе впрок домовину, пел грустные народные песни и носил пожитки в кабак… — Карл замолчал и заботливо оглядел меня с ног до головы.

Пожалуй, именно тогда во мне проросли первые побеги моей кладбищенской подбойной идеи и смутные надежды когда-нибудь купить квартиру в метре от могильных плит и деревянных крестов.

—  Ты веришь в загробную жизнь? — спросил он.

—   Не очень.

—   Я тоже. Умерев, человек кончается как личность. Я это осознал, когда был в двух шагах от смерти. Вся прежняя жизнь: детский плач, первая любовь, обиды, измены, драки, друзья, женщины, удачи, промахи, всякие там рассветы и закаты, страдания, которые известны только тебе, — с твоей смертью исчезнут, будто всего этого никогда и не было. Твоя персональная вселенная исчезнет. Поэтому живи, пока живется, и наслаждайся каждой минутой, ибо пройдут годы и ты будешь вспоминать сегодняшний день как праздник и сожалеть, что эти минуты не вернуть.  Словом, пройдут года… поймет любой… и это не изменится… чем больше жертвуешь собой… тем меньше это ценится…

Карл увлек меня по широкой, как городской проспект, аллее в глубь кладбища. Он шел энергичным «стрелковым» шагом, почти бежал. Мне показалось, что Карлу не терпится предъявить мне что-то в качестве свидетельства целесообразности проживания рядом с покойниками.

Наконец он остановился у черного обелиска чудовищных размеров. Я запрокинул голову. Вспомнился знаменитый роман Ремарка.

Обелиск был настолько велик, что, казалось, он должен был стоять не здесь, на скромном деревенском кладбище, а где-нибудь в Гималаях, господствуя над миром и грозно напоминая человечеству о краткости и зыбкости жизни.

—       Как видишь, я не оригинален, — услышал я голос Карла. Он глазами показал на эпитафию.

Я вгляделся в золотые буквы. Это было язвительное обращение к постоянно обновляющимся рядам праздношатающихся потомков.

—          Когда-то бодрыми шагами

И я бродил здесь меж гробами, — прочитал я с выражением.

Ну да, Карл прав: хотя и остроумно, но, увы, не оригинально, старо, использовано давно и многажды.

Ниже были выбиты имя, отчество и фамилия владельца могилы. Я прочитал.

Карл Вильгельмович Шмидт.

  1. 7. 1983 —

Год смерти, к сожалению, отсутствовал. Я указал на это Карлу. Не скрыв сожаления. Но он, погруженный в свои мысли, ничего не слышал.

 

 

Глава 18

 

Спустя полгода я позвонил Карлу.

—    Приезжай, —   сказал я.

—    У меня масса дел, не до тебя, уж прости, —  начал он отказываться. —  Как ты знаешь, служенье муз не терпит суеты, мне приходится, от всего отрешившись, творить поэму даже по ночам. Не отвлекай меня.

—    Осмотришь мою новую квартиру. Разопьем бутылочку…

—   Не могу, хотя выпить хочется. Поэма…

—   Наплюй.

—   Я как раз, —  отбивался он, —  завершаю концовку, хочешь прочту?

—    Ни в коем случае!

—    Нет-нет, ты просто обязан! Как ты думаешь, подойдет вот это?

 

Память стерта —  мертва,

Все что было потом сам себе не скажу

Воедино слились две влюбленные части.

Ты не помнишь, и даришь себя миражу.

 

—   «Воедино слились две влюбленные части…» —  я наморщил лоб, —  что-то отвратительное, но знакомое. Украл?

—     Почему украл? Позаимствовал. У Мюссе. Хорошо, приеду. Надо только завести трактор.

—    Ты хочешь приехать ко мне на гусеничном тракторе?!

—   А что тут такого? Понимаешь, дожди льют, небо прохудилось, словом, ветер дует… гром грохочет, дороги развезло. Отсюда не выбраться даже на бронетранспортере. Если к понедельнику подсохнет, приеду, черт с тобой, но только утром…

—  Почему утром?

—   Больше выпьем.

 

…У вот утро понедельника.

—  Полюбуйся, —  я подвел его к окну и вытянул руку в сторону безбрежных просторов с могильными крестами. После ночного дождя мир сиял в лучах утреннего солнца. Но сначала я бросил взгляд вниз, может Карл приехал на тракторе? Но увидел там только ковыляющего за водкой профессора Новинского.

—  Полюбуйся, —  повторил я. —  Правда, не хуже твоего деревенского кладбища?

Карл в восторге отступил в глубину комнаты.

—   Вот это да! Побольше моего будет. Все это хорошо, но жить здесь…

—   Ты же сам уговаривал меня жить рядом с покойниками. Вот я и живу.

—   Я бы не смог.

—  Видишь огороженный участок? Он принадлежит мне.

—  Господи, да тут целый гектар!

—   Видишь свежую яму?

За забором, возле наполовину вырытой могилы, суетились мужики с лопатами в руках. Карл насторожился:

—  Ну, вижу. А для кого это она?

—    Для покойника, разумеется.

—   И кто же он?

—  Он стоит в шаге от меня. Готовили для одной артистки, попавшей под рухнувшую декорацию, но та, к сожалению, выжила: у нее череп, как у носорога, —  сказал я. — Если не нравится, подберем тебе другую…

—   Ты не мне подберешь, а моему трупу, —  сказал он угрюмо. —  Ты для этого меня сюда зазвал? —  он подозрительно посмотрел на меня. —  И потом, зачем мне еще одна могила?

—   Я хочу, чтобы у тебя было два места на разных кладбищах.

—    Мало ли чего ты хочешь!

—    Это называется фрагментарное захоронение.

—    Я не Иоанн Креститель, чтобы разбрасывать свои мощи направо и налево!

—    В этом нет ничего необычного. Бери пример с Шопена, Кутузова, Ермоловой, Томаса Харди, Шелли, Байрона… Каждый из них имеет не меньше двух могил.  Но настоящие чемпионы по фрагментарному захоронению —  японцы. Прах каждого умершего японца делят на кучки по числу родственников. Пересыпают в спичечные коробки, и каждый родственник носит такой коробок у себя в нагрудном кармане. Ни один японец не умрет, если…

—   Если что?

—  Если не будет знать, что его не будут носить на груди вместо авторучки.

Карл засмеялся.

— — Я не хочу, чтобы меня засовывали в спичечный коробок, а потом носили на груди вместо авторучки.

— —   Но японцы же носят!

—    Я не японец. И не хочу под них подлаживаться. У нас, европейцев, своих идиотов хватает. Коли мы заговорили об Иоанне… Вот что я недавно вычитал. В разных местах, удаленных одно от другого на многие и многие километры, верующие и служители святой церкви сохраняют мощи Иоанна в католических храмах, каменных пещерах и даже в частных домах. Этих мест десятки, если не сотни. Складывается впечатление, что пророку было мало одного раза, и он помирал многократно и в разных местах. Вот его и растащили на части. Чего только не бывает с пророками… Там кусочек черепушки, здесь кусочек черепушки, здесь тазовая кость, треснутая вдоль, там тазовая кость, но уже без трещины. Недавно Эжен Дюбуа, знаменитый антрополог, используя в своих исследованиях теорию мысленного эксперимента, составил из останков Иоанна, разбросанных по всему свету, его скелетный портрет. И ты знаешь, что у него получилось? А то и получилось, что этот парень переплюнул самого Брахму, у которого было только четыре руки, четыре ноги и две жопы. А у виртуально смоделированного Иоанна этих компонентов было на порядок больше. И в результате получилось шесть полноценных скелетов. И все Иоанны.  Словом, не пудри мне мозги, Илюша, я не Иоанн Предтеча, нечего меня разбирать и собирать, как детский конструктор: я человек скромный, мне достаточно одной могилы.

—     И слышать не хочу! Пойми, одного кладбища тебе будет маловато, два — самое оно. Бери пример с великих, с Наполеона, например. Тот похоронен в двух гробах…

—   Знаю, один, в виде саркофага, установлен в парижском Доме Инвалидов. Отмечу немаловажную деталь: член императора там не поместился, и ему нашлось место… как ты думаешь, где? Ну, конечно, в Америке. Там всегда найдется место всяким отбросам, поэтому заспиртованный член императора, помещенный в стеклянный сосуд, вернее, в банку из-под соленых огурцов, нашел место в музее города Сакраменто. Сморщенный пенис бывшего императора прославил этот захолустный городишко. Туда наезжают туристы со всех концов света, чтобы убедиться, что член великого императора ничем не отличается от члена сборщика дерьма. Французские патриоты каждый год, в день рождения Бонапарта, совершают паломничество к сиятельному члену императора. Они специально приезжают, чтобы помолиться не на Наполеона, а на его член. Странный народ, эти французы. Что ж, у каждого народа свои национальные символы. У нас это обновленный гимн Советского Союза, у французов — пенис Наполеона.

Отдав должное интимной физиологии императора, Карл на минуту умолк.

—   Мне кажется, ты боишься умереть, — сказал я.

—    А кто не боится?!

—   Не ты первый, не ты последний.  И потом, у тебя есть опыт. Не бойся. Смерть — это вроде глубокого сна или наркоза, только покрепче… Тебя безболезненно расчленят, ты ничего и не почувствуешь… Смерть —  это просто… чик, и тебя нет.

—    Не мелю чепуху, мы попусту тратим время. Лучше налей и расскажи, как тебе удалось купить этот участок?

—    Некие сильные мира обо мне позаботились, —  сказал я уклончиво, разливая водку. —  Кроме того, в районной управе оказался покладистый и доброжелательный мужик, приятель моего приятеля.

—  И сколько он содрал с тебя, этот доброжелательный приятель?

—   Ни копейки. Это рафинированный интеллигент старого закала, обожает Блока. Если не ошибаюсь, во времена о́но я встречал его в коридорах филфака.

Карл задумчиво наморщил лоб.

—   Уж не Бурмистров ли этот твой интеллигент?

—   В самое яблочко!

—   Какое совпадение! Я у него несколько лет назад подписывал разрешение на перевоз праха моей незабвенной тетушки из Германии в Россию и перезахоронение его на Ваганькове. Очень, очень милый человек. И не взял ничего. Мы теперь с ним друзья. Поигрываем в карты…

—  Вот видишь, как хорошо все складывается.

—   А что, пушечную пальбу, фейерверк и завывание штатных плакальщиц, —  начал сдаваться Карл, —  организуешь за свой счет?

—   Гарантирую.

Он хмыкнул:

—    Значит, так. Ты хочешь разделать меня на порционы, расчленить мое тулово на части. Если ты  проделаешь это после моей смерти, я соглашусь. Пальбу из чугунных пушек и пиршество с песнями и плясками —  горячо приветствую. Что ж, — он помедлил, — в этом что-то есть, что-то привлекательное, нетривиальное. В общем, я не против. Хотя до святости Иоанна Крестителя мне далеко, кто знает, может, со временем и меня причислят к лику святых равноапостольных. Никто же не станет говорить, что среди них не было греховодников, предателей и даже бандитов. Думаю, в компании святых я не буду белой вороной.

Мы опять выпили. Карл поднялся и подошел к окну.

—    Сплошная бетонная стена. Как ты преодолеваешь ее? Где ворота? Ты что, как ландскнехт, каждый раз, чтобы попасть на кладбище, карабкаешься по стене? Не так-то просто попасть на твое кладбище.

— — Нет ничего проще. Стоит только умереть. Это никому не заказано. Кладбище открыто для всех желающих, от 6 утра до полуночи. Вход свободный, ногами вперед. А ворота в ста метрах, правее, из окна их не видно.

Мы с Карлом были на кладбище через пятнадцать минут.

— — Хорошее кладбище, вместительное, —  сказал Карл, озираясь. —  Но, господи, что это за ворота?! Стыд и срам!

Он указал на покосившиеся кладбищенские ворота, ржавые, жалкие, словно здесь хоронят не людей, а кошек.

—    Ты видел мои двери? Те, что из Храма Христа Спасителя? У меня есть еще одни, точная копия. Могу  уступить.

У входа бородатый мужик торговал астрами.

—    У тебя, батя, что, других цветов нет? —  спросил Карл, брезгливо косясь на грязноватые букетики.

—   Тебе-то какое дело? —  заступился я за мужика. Но батя, который был скорее всего ровесником Карла, не обиделся и принялся разъяснять:

— —  Астра того аромата не дает, но вид свой и цвет имеет.

— —  Да ты, батя, философ.

—    Не без того, —  хмыкнул мужик.

Рабочие ушли, позабыв одну лопату. Карл с видом знатока осмотрел яму.

—  Глубокая, просторная. Удобная.

Яма ему явно понравилась. Он подравнял ее овальные края лопатой.

 

 

 

 

Глава 19

 

…Прошла неделя. Мы с Антониной приехали к Карлу на электричке. Был прекрасный осенний день, свежий, пахнущий прелыми листьями и дымком.

Карл, как всегда, опаздывал. Я позвонил ему. В трубке, сквозь тарахтение тракторного мотора, прорезался подпрыгивающий голос Карла.

—    Я… вот… вот… у це-е-ел-и-и-и… Э-э-эх, колдо-о-о… би-и-и… на… и лужа, мать ее…

Через минуту в облаке пыли из лесочка, грохотом сотрясая окрестности, выехал допотопный агрегат на гусеничном ходу.

Карл был в ярко-красной рубашке, баварских шортах и, конечно, в цилиндре. Местные алкаши при виде экстравагантного тракториста подались назад и сгрудились у входа в магазин. Пожилой дачник, обвешанный продуктовыми сумками, с глупой ухмылкой застыл на месте.

Карл въехал на площадь, мотор в последний раз чихнул и затих.

Расположились на открытой веранде харчевни «Серебряный рубль», за крепким деревянным столом, с видом на совхозное поле. Мы были одни, остальные десять столов пустовали. Я заглянул в меню.

— — Однако! —  у меня глаза полезли на лоб.

— —  Это самый дорогой и самый бандитский ресторан России, —  с гордостью сказал Карл. —  Сейчас здесь пусто —  середина недели, завсегдатаи  трудятся не покладая рук: режут, стреляют, грабят, закатывают в асфальт, словом, занимаются делом. Они слетятся в субботу и воскресенье… должны же и бандиты отдыхать от трудов праведных. Вот хозяйка на них и отыгрывается. А цены… что ж, цены, как цены. Раз в десять выше, чем где-либо. По барину, как говорится, и говядина. У нее прекрасные повара. Таких не найдешь ни в «Савойе», ни в ЦДЛ.  У них зарплаты, как у министров.

Карл снял с головы цилиндр и осторожно поставил его на край стола.

— —  Раньше этим рестораном владел людоед. Самый настоящий животрепещущий людоед. Он людей ел.

—   Не ври.

—   Честное слово! Дня не мог прожить, чтобы кого-нибудь не слопать. Страсть любил это дело. Сам разделывал туши, никого не подпускал. Женщин не трогал, слишком жирны. А он любил постное. Только мужчины, только мужчины, говорил он. Он был гостеприимен, хлебосолен и щедр. Закатывал лукулловы пиры. Все блюда из человеческого мяса. Бульоны на сахарной косточке. Отбивная из бедренной части мужчины не старше сорока. У него была дочь, такая же людоедка. Так вот, у нее был парень, обычный парень, питавшийся не человечиной, а бургерами и жареной картошкой. Он ни о чем не догадывался. Все было очень мило, и уже поговаривали свадьбе, как вдруг пара по какому-то ничтожному поводу рассорилась. Людоедка не на шутку рассердилась и рубанула его по голове секачом. Парня пустили на котлеты. Знал бы он, бедняга, когда знакомился с девицей, что его будут прокручивать через мясорубку! Мораль сей басни такова: когда б ты думал головой, была б целее голова.

—   А где они сейчас?

—  Разорились. Торгуют на местном рынке солеными огурцами и квашеной капустой.

Карл постучал ногтем по цилиндру.

—    Хозяйка вожделеет к нему, но скрывает, —  пояснил он. —  У нее  есть хахаль, трубочист из местных, совершеннейший пьяница. Зимой и летом ходит в ушанке. Мечтает о моем цилиндре. Вообще она странная особа, при ее миллионах она могла бы подобрать себе любого элитного трубочиста из столицы и накупить ему цилиндров. Но они оба мечтают о моем. Странная особа… У самой в кубышке золота пудов на сорок, а она, как простая официантка…

—   Может, ей это нравится.

—    Как простая официантка, как лакей…

—    Я ничем не лучше… —  тихо сказал я.

Где-то  во внутренних помещениях залаяла собака.

—   Это хозяйка…

—  Сама лает? —  рассеянно спросил я.

—  Это хозяйский пес. Страшный кусака. Ростом с теленка. Она, когда принимает гостей, запирает его в клозете, чтобы тот сдуру не загрыз кого-то. Он там бесится от злобы и бессилия, вот он и лает. Видел бы ты его! Чрезвычайно враждебно настроенный пес. Это помесь. Происходит от тибетского пони и лесных хищников —  волков, медведей и бегемотов.

—  Разве бегемот лесной?..

—  Не лесной, но этот происходит. Эту зверюгу боятся даже солнцевские парни, которые бывают здесь чаще остальных. Черный как сажа, чистый Баскервиль. Хвост трубой…

—   Хвост трубой у котов.

—    Может, ты и прав… —  сказал он задумчиво. Потом встрепенулся, как бы делая открытие: —  Но коты не лают! И потом, я припоминаю, у этой псины, кажется, вообще нет хвоста.

—    Может, и псины нет?

—    А кто ж тогда лает?! —  изумился он.

Метрах в ста, уходя за горизонт, начинались бескрайние совхозные владения. Хорошо бы их под кладбище, по-хозяйски думаю я, вон сколько места.

Ветер, обдувая наши затылки, веял строго в северном направлении, унося дезодорирующие ароматы наших подбритых подмышек в сторону созревающего пшеничного поля. От ветра поле ходило золотыми волнами, казалось, что мы вместе со столом и собачьим лаем плывем туда, где синеет неровная полоса смешанного леса, которая почти сливается с голубовато-серым горизонтом. Где-то там, далеко-далеко, за лесами за долами, растянулись во все стороны однообразные окраины Москвы, застроенные безликими многоэтажками. Но их не видно: они скрыты от нашего взгляда покатостью земли и расстоянием. Позади железнодорожные пути. Через неравные промежутки времени к станции подкатывают пригородные электрички. Проносятся, трубя и не снижая скорости, поезда дальнего следования. На какой-то миг мне показалось, что время, остановшись, неудержимо попятилось назад, в прошлое, где так же гудели поезда, лес сливался с горизонтом и расстилались бескрайние просторы совхозной земли.

Миловидная толстенькая хозяйка, одетая в кофту и юбку до пят, принесла на серебряном подносе запотевший графин с водкой, три бутылки кислых щей, блины, миску тертой редьки, крупно нарезанный ржаной хлеб, соленые грузди и олюторскую сельдь, орошенную подсолнечным маслом и посыпанную лучком.

Мы потерли руки и облизнулись. Выпили по первой…

Через полчаса Карл откинулся на спинку стула и поманил пальцем хозяйку:

—   Ну-с, червячка заморили. А чем покормишь, матушка?

— — Есть раковый суп с расстегаями, тройная уха, ботвинья с осетриной, байдаковский пирог, белуга, селянка рыбная, поросенок, телятина, белорыбица, кулебяка, налимья печенка, —  певуче перечисляла хозяйка. —  И много чего еще.

Карл, с победоносным видом, словно он здесь хозяин, посмотрел на меня. Заказал тройную уху, расстегаи с вязигой и холодного поросенка с хреном и сметаной. Мол, знай наших!

Услышав о поросенке, Антонина оживилась. Хозяйка терпеливо стояла и ждала.

—   Тащи, мать, поросенка, подашь его, голубчика, целиком!

—    А что еще, Карл Иванович? —  поинтересовалась толстушка. Карла, судя по всему, здесь хорошо знали. —   Есть, батюшка, еще и жареная баранинка с горячими калачами. Оченна вкусная!

—   Неси, мать, неси свою баранину!

Хозяйка поклонилась и пошла хлопотать на кухню. Мелькнули два белоснежных колпака. И через минуту оттуда уже доносились энергичный стук ножей и насвистывание поваров.

Над стойкой, которая в связи с ясной погодой была вынесена наружу, красуется картонка со словами: «Поставщик высочайшего люберецкого двора» и чуть ниже —  «На вынос и распивочно».

Я пил водку, закусывал груздями и с некоторой долей здоровой зависти смотрел на Карла. Он богат. Чтобы стать богатым, ему не понадобилось никого убивать, надувать или грабить. Он разбогател иначе. Причем самым тривиальным образом: он получил наследство.

Чтобы рассказать об этом, придется опять нырнуть в прошлое…

 

 

Глава 20

 

Было это лет десять тому назад. Все произошло, как в сказке с благополучным концом: у Карла скоропостижно скончалась его бездетная немецкая тетушка.

Тетушка владела… Впрочем, черт его знает, чем она там владела. Может, полями маркиза Карабаса. А может, акциями концерна Сименс.

Но чем-то старушка владела, это точно. Потому что, когда стихийный атеист Карл узнал, сколько ему причитается по завещанию, он тут же, ни секунды не медля, безоговорочно и бесповоротно поверил в существование Бога.

И, пережив непродолжительный экстатический припадок, выразившийся в хождении на голове и криках «Исайя, ликуй!», он тут же помчался в ближайшую католическую церковь —  тетушка была ревностной католичкой —  покупать самую толстую и самую дорогую свечку.  Пав на колени перед священником, он попросил того помолиться во время Мессы за душу столь своевременно опочившей родственницы.

Вступив в права наследования, Карл повел себя чрезвычайно решительно.

Во-первых, он моментально развелся с женой, которую в глаза и за глаза называл не иначе как рептилией.

Во-вторых, завязал с нудной и скудно оплачиваемой работой в музыкальном издательстве.

В-третьих, отдался любимому делу, о котором, когда был беден, не смел и мечтать: он стал композитором. Образно говоря, Карл засел за клавир. Припал к божественному чуду музыки, посвятив всего себя классическому симфонизму. То есть, занялся тем, чем заниматься ему строго противопоказано.

Не понимая, что смешон, Карл с величественным видом обожал подолгу распространяться о том, что завершает работу над крупномасштабным музыкальным произведением. Которое, уверял он, в недалеком будущем потрясет мир истинных меломанов и затмит все, что было создано в области классической музыки со времен Гайдна, Моцарта и Бетховена.

Как только где-нибудь «в обществе» Карл видел пианино, он тут же устремлялся к нему и, притоптывая ногой и перемигиваясь с девицами, принимался наигрывать что-нибудь душещипательное, вроде «Черной шали» или «Отцвели уж давно…»

Я полагаю, что настоящий композитор так поступать не должен.

От серьезного сочинителя ждут иного. Было бы куда более уместно, если бы на дружеской пирушке с сосисками и пивом он прочувственно исполнил что-нибудь из Шенберга, Бриттена, Шнитке или, на худой конец, из Хиндемита.

Но Карл не был бы самим собой, если бы вел себя иначе.

Убежден, что, назвавшись композитором, он взвалил на себя груз, предназначавшийся совсем другому человеку.

Заказывая отель, он всегда строго оговаривал одно непременное условие: в номере должно быть фортепьяно. Если же его нет было, Карл не слишком убивался и довольствовался телевизором.

В-четвертых, Карл стал коллекционировать любовниц. Этому занятию он предавался страстно и не жалея сил. Что свидетельствовало о том, что здравый смысл им утрачен не до конца.

Если быть предельно откровенным, то именно этот, четвертый, пункт нас особенно сдружил.

Необходимо добавить, что нам, несмотря на различия во взглядах, нравился один и тот же тип женщин. Что никогда, хвала Создателю, не приводило нас к соперничеству или размолвкам.

Стоит заметить, что когда я говорю о женском типе, то имею в виду не духовный мир жертв наших сексуальных домогательств, а только их экстерьер.

Женщины разнообразили нашу жизнь, внося в нее живительный и, как принято сейчас говорить, креативный сумбур, без которого, увы, не обходится ни одна история любви, даже если это любовь сугубо платоническая.

Что-то толкнуло нас в объятия друг друга. Неодолимая тяга к сибаритству способствовала тому, что двух немолодых шалопаев притянуло друг к другу, как обычно одна нелепица притягивает другую. Кроме того, каждый из нас мог, с некоторой натяжкой, назвать поэтом не только друга, но и себя.

На какое-то время мы увлеклись путешествиями. Это сблизило нас еще больше.

Путешествия давали нам то, в чем мы неосознанно нуждались —  призрачную видимость очередности, закономерной ротации впечатлений, создавая ощущение хоть какого-то порядка.

А это само собой экстраполировалось на время, рождая иллюзию последовательного, постепенного и органичного перетекания одного временного промежутка в следующий: сегодняшнего дня — в завтрашний, одного месяца, например, мая, — в июнь, високосного года — в не високосный и так далее.

Перемещаясь в пространстве, меняя города и страны, мы как бы терлись шершавыми боками о Время, насильственно вовлекая его в процесс движения.

Мы были убеждены, что Время, этот необъятный и необъяснимый феномен, придуманный человеком и им же искусственно присобаченный к пространству и скорости, поражен тяжким недугом.

Мы ползали по Хроносу, как по больному тифом ползает вошь, с той лишь разницей, что вошь знает, куда и зачем ползет, мы же этого знания были лишены изначально.

Неутомимое насекомое, деловито исследуя больную плоть, получает руководящие указания непосредственно от дьявола.

Мы же с Карлом ниоткуда никаких указаний не получали: мы руководствовались лишь интуицией, основополагающая особенность которой — бесстыдно надувать того, кто ей безоглядно вверяется.

О времени мы знали не так уж и много, в частности, мы не имели ни малейшего представления, когда оно началось, и уж тем более не знали, когда оно закончится. Впрочем, мы были уверены, что этого не знает никто. Уже одно это возбуждало наш интерес.

Когда мы находились под воздействием винных паров, то часто, нимало не смущаясь, обращались непосредственно к Богу.

Каюсь, говорили мы с Ним не слишком почтительно. Что было, то было.

Сейчас мне стыдно за себя и за Карла: все же Господь не сосед по лестничной клетке и не торговка семечками.

С Тем, Кто тебя создал, таким беспардонным образом вести себя не следует. Я бы не советовал так поступать даже тем, кто сомневается в существовании Святой Троицы и кто считает библию чем-то вроде сборника малоправдоподобных историй о проделках святых.

Забыв о религиозном чинопочитании, мы шутливо заклинали Господа повлиять на больное Время, дабы оно не прохлаждалось, стоя на месте, а двигалось к некоей, увы, пока недосягаемой, точке в будущем.

По собственному опыту мы знали, что эта заколдованная, загадочная точка отдаляется на шаг от настоящего, как только настоящее, частично становясь прошлым, с ослиным упрямством делает точно такой же шаг вперед, в будущее.

И только Господь, по нашему разумению, был способен радикально изменить это ложное положение вещей, от которого страдает человечество со времен Адама и Евы и которое у нормального человека не вызывает ничего кроме протеста и недоумения.

Ах, если бы эта точка была достигнута! Тогда бы цепь замкнулась, расширение вселенной приостановилось, стремительно начался бы обратный процесс, и наступил бы конец света, явление, по своему космогоническому значению сопоставимое с его началом.

Сбылась бы вековая мечта мизантропов всех времен и народов: вселенная съежилась бы, всосалась в самое себя и превратилась в объект размером с куриное яйцо.

Мы часто, солидно кивая головами и одаривая друг друга понимающими улыбками, говорили, что если и есть в чем-то смысл, то, скорее всего, в движении.

И поэтому на протяжении нескольких последних лет мы только тем и занимались, что все время куда-то бежали, не в силах удерживаться на одном и том же месте сколько-нибудь продолжительное время.

Один из нас, как я теперь понимаю, бежал от настоящего, надеясь укрыться в прошлом.

Другой, расправив крылья, стремглав летел в будущее.

Движение было нашим спасением: оно освобождало нас от необходимости мыслить, делать нечто общественно полезное и брать на себя ответственность за принимаемые решения.

Мы отдавались движению, словно оно было сутью и смыслом жизни. Мы думали, что, двигаясь, сумеем преодолеть барьеры, которые сами же когда-то перед собой и возвели.

Мы почти не интересовались тем, что происходило в мире.

Для нас не существовало ни правительств, ни Думы, ни смен руководителей страны, ни войн, которые велись этими руководителями.

Мы не читали газет. А если и брали в руки некое печатное издание, то, как правило, это были либо туристические проспекты, либо журналы мод.

Туристические проспекты сулили нам райский отдых на пляжах Адриатики, знакомство с особенностями французской кухни и незабываемые впечатления от сафари в Серенгети.

По журналам мод мы следили за изменениями, которые касались отношения человека к канону красоты. К нашему ужасу, в моду входили низколобые мужчины с покатыми плечами и кривоногие женщины баскетбольного роста.

Было еще одно обстоятельство или, вернее, благоприобретенное свойство наших преображенных натур, которое нас сближало. Нам претило… как бы это помягче сказать… безрассудно сорить деньгами.

Я не сказал бы, что это жадность, скорее я бы назвал это экономностью или бережливостью, истоки которой в нашей нищей юности, в том благословенном и грустном времени, когда приходилось экономить буквально на всем, даже на дурных привычках.

Эта бережливость у Карла приняла форму разумной расчетливости (пока он не увлекся картами), а у меня — умеренной прижимистости, временами переходившей в откровенную скаредность.

Пред моим внутренним взором часто вставал образ Новинского, обнищавшего старика, потерявшего разум.

Я страшился нищеты.

Какие мысли на сей счет имел мой друг, мне неизвестно. Но, думаю, что и ему в голову приходило нечто подобное. Подозреваю, что именно поэтому Карл записывал мои и свои расходы в специальные блокноты.

Правда, блокноты эти он систематически терял и чуть ли не каждую неделю заводил новый.

Мы были далеки от забот завоевавших столицу провинциальных нуворишей, тратящих целые состояния на золотые побрякушки, стотысячные шубы, мобильные телефоны с бриллиантами и проводящих за границей время не в музеях, галереях и великих театрах, а в бесконечных походах по модным магазинам, осуществляя таким образом обязательный «шопинг», без которого они не представляют себе жизни «настоящего» миллионера.

Повторяю, мы были бережливы. Мы самым внимательным образом следили за своими счетами в банках.

Впрочем, какое-то время — это был краткий период нашего философского осмысления жизни и претворения его в реальную жизнь — это не мешало нам жить со всеми удобствами, много путешествовать, со вкусом выбирать дорогие яства в ресторанах, снимать номера в роскошных отелях и не отказывать себе в удовольствиях, к которым мы привыкли с быстротой, поразившей нас самих

Но всему хорошему приходит конец. У хотя у Карла было огромное наследство, а у меня накопленные непосильным трудом копейки, закончился и этот выдуманный нами жизненный цикл. Мы стали реже видеться, у каждого был свой путь: у него помещичье-усадебное безделье, у меня пение под гитару, которое позволяло мне изредка роскошествовать. Но прошло какое-то время и нас вновь потянуло друг к другу.

 

 

Глава 21

 

—   Ты только посмотри! От поросенка остались рожки да ножки, — вернул меня к действительности злобный шепот Карла. — Она все сожрала! Подбирается к блинам! Не баба, а мясоперерабатывающий комбинат, — он с ненавистью покосился на Антонину. Та посоловевшими глазами озирала опустошенный стол.

—  Эй! —  Карл кликнул хозяйку. —  Неси еще!

—   Не обессудьте, Карл Иванович. Этот последний, —  она беспомощно развела руками.

Карл грязно выругался и встал из-за стола.

—   Что ж ты, мать…

Покопавшись в карманах, он со злобой швырнул на стол скомканные пятитысячные купюры, надел на голову цилиндр и, позвякивая ключами от трактора, направился к выходу. Потом вдруг остановился, резко повернулся. Лицо его плачуще перекосилось. Он сделал два шага назад, аккуратно разложил деньги на столе и сказал, ни к кому не обращаясь:

—   О, Господи?..

Все это время хозяйка, горестно подперев подбородок кулаком, смотрела на него и еле заметно покачивала головой.

Эксцентричный Карл рухнул на колени. Поднял глаза на хозяйку:

—    Как вас зовут?

—   Фрося. Ефросинья я.

—  А по отчеству?

—  Петровна.

— — Простите, Ефросинья Петровна.

Хозяйка по-прежнему, подперев подбородок кулачком, стояла и смотрела на Карла. Скорбная улыбка тронула ее лицо. Карл не шевелясь стоял перед ней. Потом снял с головы цилиндр, протянул его хозяйке.

—   Возьмите, это ваше.

—    Что я буду с ним делать?!

—    Подарите трубочисту.

Не забыв деловито отряхнуть колени, Карл поднялся и направился к трактору. Он весь такой: упивается своим потрепанным благородством. Поза, сплошная поза. Никакой искренности. Правда, я заметил, что, когда он стоял на коленях, у него повлажнели глаза. Впрочем, я слишком хорошо знаю Карла, чтобы верить ему. Крокодилы тоже, когда голодны, плачут горючими слезами, не забывая при этом заглатывать по теленку. Проглотят одного, всплакнут и принимаются за другого.

Цинизм, безверие. Цинизм пронизывал нас насквозь. Не верим ни во что. Даже к собственной тени относимся с подозрением: а вдруг ее отбрасывает кто-то другой.

Мы ехали по раскисшей дороге, прижавшись друг к другу в тесной кабинке трактора. Антонина закатывала глаза и охала на ухабах. Непросто, думаю я с неожиданным злорадством, дался ей этот поросенок с хреном. Я смотрю на нее чуть ли не с отвращением. Как же она похожа на свинью!

Я, невидящими глазами уставившись в окно, размышлял о том, как бы мне получше облапошить моих будущих клиентов. Как их околдовать? Ну, как заставить людей, пышущих здоровьем, задуматься о собственных похоронах? Увлечь их беседой об удовольствиях и удобствах, которые ждут их в разрекламированных библией райских кущах? И потом, поверит ли мне человек, отягощенный грехами, что его отправят на небо, а не к чертям на сковородку? А если это друг, которого надо уговаривать помереть, да побыстрее?..

Скажите, какой вменяемый человек, тем более цветущий молодой мужчина, станет резервировать себе место на кладбище, не зная ни часа, ни дня, ни месяца, ни даже года своей смерти? Хотя… люди, ох, уж мне эти люди! — я не раз сам себе говорил, что это легко управляемая толпа. Задолго до меня примерно так же высказался один мудрец, отлично разбирающийся в легко  внушаемой и доверчивой природе человека. В наше время простой человек получает строго дозированную информацию. Информацию кастрируют, чтобы было удобнее управлять массами. А один крупный финансист недавно высокомерно изрек: народ не должен получать ту же информацию, что и мы, чиновники, депутаты и банкиры. Это вредно и нам, слугам народа, и самому народу, то есть быдлу. Для этого ввели ЕГ, говорит он, теперь у нас появилась целая генерация послушных олухов, которыми можно управлять, особенно не напрягаясь: им что ни скажи, всему поверят. Говорит открыто, на камеру, ничего не боясь. Мерзавец!

Учитывая это и то, что я успешно прошел апробацию на роль законченного негодяя, мне необходимо было так все обставить, чтобы у клиента не возникло и тени сомнений в том, что, загодя приобретая место на кладбище, он поступает как-то не так. Придется хорошенько подготовиться. Лучше всего выпустить брошюру с нравоучениями, взятыми из позднего Льва Толстого, заручиться поддержкой выдуманных отцов церкви, создав в виртуальном пространстве могучую фигуру некоего бородатого пророка-бунтаря, яростно ратующего за укороченный — и по этой причине такой привлекательный — вариант человеческой жизни. Думаю, внешне он должен походить на попа Гапона. Либо на отрастившего бороду Кашпировского. Словом, вид у него должен быть благообразный и в то же время диковатый. Таким рожам всегда верили.

 

 

Глава 22

 

Трясло на этом проклятом тракторе так, что у меня разболелась голова. Наконец приехали.

—   Что-то мне неможется, —  сказал я, входя в дом с колоннами.

Карл полез в холодильник за бутылкой «Смирновской». Выпили, полегчало. Карл взял меня за руку и, как я ни упирался, повел показывать свое хозяйство.

Мы осмотрели постройки, флигель, баню, курятник, собачий питомник, сарай, где на простых полках лежали  старые журналы и книги нот. На верхней полке стояли, как солдаты на смотру, десятка два разноцветных цилиндра.

— — Зачем тебе столько? —  удивился я.

—    Не могу же я ходить в одном и том же цилиндре зимой и летом! Это запасные, под заказ. Есть утепленные, на гагачьем меху, а есть с вентиляционными дырочками, на лето. Хочешь примерить?

—    Не налезет. У меня голова неправильной формы.

—    Вот увидишь, скоро вся Россия будет носить цилиндры.

—   Значит, скоро вся Россия превратится в идиотов.

—     Наконец-то ты меня понял!

Осмотрели вишневый сад с сеткой от птиц, яму, вырытую под пруд и до краев заполненную дождевой водой, и наконец огород с перезрелыми огурцами и огромными, как дирижабль, кабачками. В центре огорода, на длинных шестах, размахивая пустыми рукавами на ветру, торчали шесть пугал с выцветшими цилиндрами на головах. Все они очень походили на Карла.

— —  Тебе нравится? —  спросил он.

—    Нравится, —  сказал я, смотря то на Карла, то на пугала. —  Только не понять, кто Карл, а кто огородный манекен.

Антонина не принимала участия в нашей пирушке. Она лежала в спальне, стонала от обжорства и, кажется даже, слегка попукивала.

—  Слава богу, поросенок, кажется, ее доконал, —  проворчал Карл и принялся, грохоча сковородками и кастрюлями, готовить мясо в азиатском вкусе. —  Ты знаешь, мне страшно захотелось жрать.

—    Мне тоже.

—   Видишь, все приходится делать самому… Где сейчас найдешь приличную кухарку?

Я сидел рядом, потягивал «Смирновскую» и делал вид, что внимательно слушаю: все-таки я был у него в гостях и пил его водку.

— У меня открылось второе дыхание, —  говорил Карл, шинкуя лук. —  Я решил сочинить поэму. Это мое вторая попытка. Первую ты помнишь…

В дни далекой консерваторской юности  Карл на короткое время оседлал норовистого Пегаса. Этому идиоту вдруг приспичило стать поэтом. Каким-то чудом ему удалось опубликовать двадцатистраничную поэму, в которой с большой долей грязного натурализма описывались его интимные отношения с самкой эрдельтерьера. Профессора и сокурсники при встрече с ним переходили на другую сторону улицы. От успешного студента Московской консерватории ждали иного: музыкант должен заниматься своим музыкальным делом, говорили они, а не гоняться за псами с елдой наперевес. Компания собутыльников изгнала его из своих рядов.

—  Теперь все будет по-другому! Эта будет поэма о моих кумирах, —  с восторгом говорит он, —  о Цветаевой и Пастернаке. Эрос — вот мой девиз! Слушай!

—    Вы словно все взбесились! Все хотят быть поэтами.

Карл сердито замахал на меня руками и принялся читать:

Мы будем жить долго-долго и умрем в один день –

день весенне-осеннего равноденствия.

Мы умрем, как Сократ, выпив чашу горчайшей цикуты,

или  подобно супругам Лафаргам – кофе смакуя со сливками яда,

словно наяда сорвавшая голос, в тщетной попытке упиться Орфеем,

Страстью Джульетты, вонзившей кинжалы в плоть тонкорунного злата Ясона, кителем белой любовной горячки, Митею глупеньким, Макбета леди, Эммою, мальчиком хмурым Володей, наш паровоз, уносящийся в Ниццу фальшью признаний цветов запоздалых, алыми пятнами в тусклых петлицах, бедною Лизой, Офелией юной, выпив отраву, подобно Гертруде – в день, когда осень сравнявшись с весною, плащ нам расстелет рукой Пастернака, Мариной, парящей над вечным покоем…

—   Ну, как? — он искательно посмотрел на меня, ожидая если не восторгов, то хотя бы сдержанного одобрения. Я подождал, пока он вывалит мне на тарелку груду дымящегося мяса.

Я положил в рот кусочек нежнейшей телятины и как бы в сладостном изнеможении возвел глаза к потолку.

—  Божественно!

—   Что —  божественно?

—   Мясо. Оно просто тает во рту.

—  А стихи?..

—  Стихи?.. По-моему, говно. Кстати, если ты надеешься, что тебя будут читать, тебе надо быть точным. Это я к тому, что цикута не бывает горчайшей.  Напротив, она почти сладкая, очень приятная на вкус.

—  Не знаю, не пробовал.

—  А стоило бы… Лучше бы ты стал композитором, Карлуша. Знай себе, выводи на нотной бумаге каракули и закорючки…

—   Музыкой я сыт по горло. Я мечтаю о поэзии.  Недавно я открыл Америку, поняв, что в художественном произведении сюжет вторичен. Сюжет для меня… вроде того полусонного, вялого, но очень выносливого верблюда, который бредет туда, куда несут его шальные ноги, и которого можно навьючить чем угодно — любым товаром, любой ношей: от книг Священного писания, комедий Аристофана, философии Фейербаха, музыки Баха, Эйфелевой башни, стихов лорда Байрона, древнеримских виадуков, тоннеля под Ла-Маншем, фрейдизма, финального матча на звание чемпиона мира по шахматам, альпийского утра, ночных кошмаров, старинных монет с изображением божественного Августа, растоптанных роз на мостовой, сумасшедшей пляски вождя африканского племени бакеле, любви Петрарки к Лауре, жертв 2-й Пунической войны, страданий юного Вертера, чернокожих обладателей Оскара, астрономии, швейцарских часов, треуголки Наполеона, вечернего небосвода, гибели астронавтов до волоса в носу, протухшей баранины, сигаретного окурка, сломанного перочинного ножа и поваренной книги с рецептом лукового супа.Гипотетический верблюд неторопливо бредет, почти засыпая на ходу, а ты его грузишь мыслями, грузишь, грузишь, пока у читателя от изумления  не поедет крыша, а у верблюда от усталости не подкосятся ноги. Важны мысли, позиция, подтекст и вывернутая наизнанку черная душа автора, маскирующегося под добродетельного и в то же время бесстрастного бытописателя. Ну, словом, как у Джойса. Или у Набокова. И вообще, в какой-то момент я, наплевав на музыку,  понял, что главное для меня — это писать. Безразлично что. Лишь бы писать. И не беда, если бы вдруг обнаружилось, что я банальный графоман. Меня это открытие не остановило бы.
Главное, думал я, это мои будущие романы, рассказы, повести и поэмы. Во мне полыхал огонь такой чудовищной силы, что я мог не только сам сгореть заживо, но и без труда испепелить все живое в радиусе ста километров от своей огнедышащей персоны. Я был как армейский огнемет. Столь же неразборчив и беспощаден.
Если бы все, что я задумал, осуществилось, мои соперники продержалось бы недолго. Мои планы были грандиозны. В перспективе я должен был свергнуть с пьедесталов и затмить всех своих великих предшественников, начиная с Еврипида, Софокла и Эсхила и кончая Уитменом, Лонгфелло и Бродским.

—  Но, увы! Моя грязная поэма – это и был весь я. Тогда только такую гадость я и был способен писать. Я там весь уместился. Со всеми своими гнилыми потрохами, любовью к свободе, мечтами о славе, тайными и явными пороками и воспоминаниями о том, чего никогда не было, а если и было, то не со мной.
Двадцать поэтических страниц, полных грязи, сладких соплей и глубокомысленных рассуждений о мироустройстве, о котором я и сейчас-то имею весьма смутное представление. А в финале собака, шелудивая псина! Всего двадцать страниц. На большее меня не хватило.
Когда я понял, что колодец вычерпан до дна, то сначала страшно удивился. Я-то был уверен, что в меня влезет не только весь земной шар со всей своей тысячелетней исторической требухой, но и Солнечная система вместе с Плутоном, Сатурном и прочими Нептунами, лунами и кометами Галлея.
Да что Солнечная система! Мне казалось, вселенная, даже не поцарапав внутренних стенок черепной коробки, как сабля в ножны, свободно вошла бы в меня. Вошла бы, еще и место осталось.
Но, увы, приходилось признавать, что поэма об окаянном барбосе – это вершина, апофеоз, так сказать, моего скромного поэтического дарования, которое, как выяснилось, заключалось не в романтически возвышенном видении и осмыслении мира, а лишь в виртуозном умении рифмовать ранее никем не рифмованное.
Но это не то искусство, к которому стремится каждый истинный художник. Я был посредственным новатором рифмы. Это было все, на что я был способен.
Но рифма, даже оригинальная, еще далеко не поэзия. Я мог прогреметь в подлунном мире как поэт подворотен, обоссанных заборов и стен вокзальных сортиров. Меня читали бы, сидя на толчке. Такой разновидности всемирной славы мне было не нужно. Я понял, что мне как личности конец. Единственное, на что я мог рассчитывать, это стать заурядным поэтом-песенником или автором эстрадных куплетов. Но мои запросы были неизмеримо выше. Я пытался выдавить из себя хоть немного свежего вдохновения, но, тюкая пальцем по клавиатуре, только разражался рыданиями.
Мои амбиции во много крат превосходили мои возможности. Разумнее всего было бы сменить направление, выбрать что-нибудь более скромное, доступное, вроде аккомпаниатора в кинотеатре или составителя железнодорожного расписания.

 

Глава 23

—    Я не знал, как мне жить дальше, —  печалился Карл, —  я нуждался в совете многоопытного человека, лучше писателя. Я набрался наглости и через знакомых обратился за советом к Солженицыну, которого всегда ценил как выдающегося мастера слова и крупного общественного деятеля. После возвращения из Вермонта великий пророк и выдающийся мастер слова жил с женой, молоденькой домработницей и собаками на даче в Троице-Лыкове. А это совсем рядом с моей Мушероновкой. Мои знакомые постарались. И вот я в Троице-Лыкове. Принял он меня холодно. Лицо мрачное, похоже, классик с утра пребывал в дурном настроении. Он не говорил, больше слушал. Я поведал ему о своих сомнениях. Рассказал о своей собачьей поэме. Чтобы раньше времени не отпугнуть пророка, я выпустил из описания рискованные интимные подробности.

—    Я люблю про животных, особенно про собак… —  повеселел он. —   Почитайте-ка эту вашу поэму.

Начал я красиво, многообещающе. Солженицын после каждой строфы одобрительно стучал ладонью по столешнице. В одном месте он улыбнулся своей сдержанной улыбкой и даже расставил руки, как бы подготавливая себя к рукоплесканиям. А вот, когда я добрался до сексуального поцелуя, то есть до места под хвостом этой окаянной барбосятины, он… Видел бы ты, как его перекосило! Мастер слова покраснел, выкатил глаза и привстал. Борода встопорщилась. Ну, думаю, сейчас гаркнет «Вон!». Но вот что значит интеллигентный русский писатель. Не закричал, не  указал на дверь. Сел и отвернулся. Я, разумеется, перестал читать. Молчание висело в воздухе минут пять. Похоже, выдающийся писатель, чтобы успокоить себя, считает до ста.

—   Надо ли мне менять профессию? —  наконец спрашиваю я.

—   У вас есть еще какие-нибудь пристрастия?

—    Я люблю выпить, —  смущенно признался я.

—   Это ерунда, —  потеплел мастер слова, —  кто ж не любит? Я не об этом… Получили ли вы какое-нибудь полезное образование?

—    Я окончил композиторское отделение Московской консерватории.

Солженицын резко повернулся ко мне.

—    Композитор? Как же так? Государство потратило на вас время, деньги, а вы?..

—    Но я не могу заниматься ничем другим, да и не хочу. Литература всегда была моим богом, в ней я видел смысл жизни.

Он долго молчал. Потом произнес первое слово, потом второе и через пять минут так разошелся, что его было и не остановить. Я в деталях запомнил его речугу. Хотя она даже косвенно, отдаленно не касалась ни меня, ни моих проблем.

—   Как вас… —  он защелкал пальцами. —  Как вас зовут? Карл? Странное имя… А фамилия? Шмидт? Еврей? Нет? А почему тогда Шмидт? Немец? Еще хуже…  Так вот, Карл, послушайте. Вам не хватает размаха! Россия заселена потомками хазар, половцев. А также печенегами, татарами и скифами, то есть народами, привыкшими к бескрайним степным просторам. Это вольные люди, не боящиеся, если понадобится, грохнуть не только врага, но и соседа. Каждый из них Человек с большой буквы. А вы про собаку. Стыдитесь! Согласен, собака полезное животное, но нельзя же посвящать ей оды. М-да… Учтите, наши полудикие предки всегда были свободны. Им всегда были нужны просторы без горизонтов и чистый степной воздух. А мы их, этих свободолюбивых кочевников, загнали в резервации, называемые городами, микрорайонами, новостройками; мы подчинили их условностям современного людоедского мира, вместо того чтобы дать им возможность жить по-человечески, то есть так, как того требует их лихая, бесшабашная натура. Мы поставили над ними продажных чиновников, национальность которых не может не вызывать опасений.

Я заскучал: я спрашивал его о… в общем, о собаке, а он мне вот-вот начнет заправлять арапа про государственное устройство России. И еще евреи ему покоя не дают.

– Один я знаю, как они хотят жить! – вскричал Александр Исаевич с такой силой, что заколыхалась люстра над головой. Он встал и принялся мерить комнату большими шагами.

—  Я, – он поднял перст, – я один знаю, чего хочет русский народ! Хочет народ – не власти, а хочет, прежде всего, устойчивого порядка. И еще, крайне важна духовность. О, знали бы вы, как важна духовность! Если ее нет, не поможет самая разливистая демократия, вот что я вам скажу! Мой проект переустройства государства российского предполагает ряд мер по возрождению духовности, —  Солженицын снова сел и для убедительности принялся стучать ладонью по столу: —  Прежде всего, это повсеместное, повальное, насильственное введение православия. У государства и церкви должны быть твердые руки. Читал я тут письма Ленина, когда он в начале двадцатых жаловался на воровство, неисполнительность, расхлябанность и на, простите, распиздяйство… Поверите ли, мне его, этого кровопийцу, жалко стало. Сейчас то же самое. Все думают только о себе и своем благополучии. Может, ну, ее к лешему, эту вашу демократию?

Он подскочил на стуле и подошел ко мне.

– Негодяи! Мерзавцы! —  закричал он мне в самое ухо. —  Один черт, в России, я все более и более убеждаюсь в этом, никакой государственный строй не приживется. Ни демократия, ни автократия, ни тирания, ни монархия, ни тоталитаризм… Видно, правда, у России особенный путь.

Он взял в руки книгу, лежавшую на столе. Повертел ею.

—     Кто это принес? Наверно, жена… Вечно она… когда ее не просят…

В ажитации он принялся перелистывать страницы.

—    «Как известно, мир несовершенен. Устоями общества являются корыстолюбие, страх и продажность. Конфликт мечты с действительностью не утихает тысячелетиями. Вместо желаемой гармонии на земле царят хаос и беспорядок». Кто это написал? – глаза Солженицына опасно сверкнули, он повертел книгу в руках и прочитал имя автора на обложке. – Довлатов? Кто такой?

—  Это писатель. Известный русский писатель. Многие считают его лучшим писателем второй половины ХХ столетия.

—   Не знаю, не читал.

Тут я совсем осмелел:

—   Простите, Александр Исаевич, а вы вообще что-нибудь читаете? —  сказал и перепугался: как бы не обиделся.

Но он ничего. Даже засмеялся:

—  А как же! Например, Пушкина.

—  А что именно?

— «Историю государства Российского». Как поэт, он, конечно, пишет здорово. Но как историк, тут он полное говно.

—   Вообще-то, «Историю государства Российского» написал Карамзин.

—    Вы уверены?

—    Разумеется.

—    Ну да, черт с ним, с этим вашим Пушкиным. А что Довлатов? Правда, он хороший писатель? Надеюсь, он умер?

– К сожалению, да.

– Его счастье! Будь он жив, я бы ему показал, где раки зимуют! Вот он пишет, что мир несовершенен. Мир-то как раз, к его сведению, совершенен. А несовершенен человек, которого надо бы хорошенько вздуть…

Солженицын продолжал бубнить:

— Да-да, несовершенен и гнусен человек. Облик его мерзопакостен стал, ибо в безверии, слеподанной коммунистами нелюдской срамодеятельностью, он запакощен со слюнтяеродного младодетства. Где нет веры православной, там нет и покоя душе, в которой и есть только спасение каждому пришедшему в животворящую жизнь, данную нам свыше… Токмо преоборясь с проклятогнусной наследовательностью, мы в отдаляемостной сутевой заостренности будущего смогли бы провзгядом пробить просветление и прозор людской. Камнем гробовым давит грудину и разламывает чресла еще не домершим православным русским людям…

Тут я не выдержал:

—  Прошу великодушно простить, но я вас не понимаю.

—    Что такое?..

—   Вы бы еще полностью на церковнославянский язык перешли! Неужели нельзя простые мысли выражать простым и ясным современным языком?

Солженицын выпучил глаза.

– Я и выражаю! – воскликнул он убежденно. – По-моему, яснее и не скажешь… Послушайте, как вас там… Карл, вы не даете мне закончить раздумье, это просто невежливо! Неужели вы не знаете, что только православие, соборность и земство спасут Россию? А сочетанная система управления, это вообще основней! Она выникнет, и обминуть ее уже не сполучится! Никак не вызначит! А нынешний злоключный и людожорский этап?.. Это как вам покажется?.. Эх, выбедняли мы, засквернели… – Солженицын удрученно почесал бороду. – Но так устроен человек, что все губление нам посильно сносить хоть и всю нашу жизнь насквозь! И вот почему: берясь предположить какие-то шаги, Россию затрепали-затрепали, но мы тем временем прикликаем вдолбляемо и прогрохочено! Это же национальный извод! Поколесилось все! Особливо пространнодержавие! Надеюсь, теперь-то вам все понятно!

Что мне оставалось делать? Только согласиться:

—  Разумеется.

–  Слава Богу, – Солженицын счастливо вздохнул, – а то я подумал, что вы совсем уж тяжкодум! Я рад, что мои мысли вкоренились в вас, так сказать, вовнутрились в вашу духовную середку, – он пристально посмотрел на меня, – вы даже как-то взором просветлели. Вот, видите, милостивый государь, небольшая беседа, и вы все поняли. Хотите чаю? Наташа! Куда она подевалась? Эй, кто-нибудь! —  закричал он.

Появилась полная красавица в кокошнике и мини-юбке. Солженицын смущенно попросил ее принести что-нибудь съестное.

Через минуту подали чай с сухариками.

На прощание он сказал, если я избавлюсь от этой окаянной собаки, меня ждет всероссийская слава.

—  Пишите, Карл, пишите. И всегда помните о земстве, самодержавии и православии. Помните, православие основней всего на свете. И еще, нельзя забывать о национальной идее. Вообще, термин «национальная идея» не имеет четкого научного содержания. Можно согласиться, что это — когда-то популярная идея, представление о желаемом образе жизни в стране, владеющее ее населением. Такое объединительное представление, понятие может оказаться и полезным, но никогда не должно быть искусственно сочинено в верхах власти или внедрено насильственно. У французов национальная идея —  это любовь во всех ее видах: даже к женщине. У англичан —  футбол. У немцев —  порядок. У итальянцев —  спагетти. У американцев —  вообще нет никакой идеи, одни деньги, деньги, деньги…

—  А у нас?

—   У нас национальная идея —  это расширение пространства. Хотя у нас его столько, что не знаем, что с ним делать. Итак, резюмирую: православие это основней всего на свете. Кстати, вы православный?

Хотел сказать, что не верю ни в бога, ни в черта, но, вспомнив тетушкино наследство,  я не очень уверенно произнес:

—   По-моему, я католик.

Вот тут-то он и выкрикнул свое долго ожидаемое: «Пшел вон, мерзавец!!!»

—  Когда ты с ним разговаривал?

—   С Солженицыным-то? —  Карл в задумчивости потер переносицу. —  Если мне не изменяет память, на прошлой неделе. Во вторник, кажется.

—    Врешь ты все, —  устало вздохнул я. —  Он же давно умер.

— —  Послушай Илюша. Я без всякого Солженицына понял, что мой колодец  вычерпан все-таки не до дна, и кое-что осталось. И тогда я решил засесть за поэму. Одна беда —  я стал играть в карты. Это отвлекает, верней, не можешь сосредоточиться, ни о чем не думаешь, как только о  пиковой даме и бубновом короле.

—    И что?.. Играй себе на здоровье.

—   Дело в том, что я постоянно в проигрыше.

—   Тогда перестань играть.

—   Как я могу перестать?! Я игроман. Я зависим. Это сильнее меня. Деньги… у меня их… кот наплакал.

—  Но нельзя же такое огромное наследство продуть в карты!

Он тяжело, очень тяжело вздохнул.

—  Можно. Ты знаешь, я тут едва не вляпался в две дурацкие истории, вернее в одну, которая как бы перетекает в другую… Дело в том, что я убил человека.

—  Надеюсь, негодяя? —  не удивился я.

—  Ты послушай. Я убил, но не совсем. Вернее, я вообще не убивал. Но очень-очень хотелось. На днях был я в Питере. Ехал в метро. Хамов, не уступающих место старушкам, развелось как собак нерезанных. Даже в интеллигентном Питере. Вот я и восстал! Я уже замахнулся. Но с трудом сдержал себя. Чтобы скрыть порыв, я ладонью пригладил волосы у себя на затылке. К слову, если бы я убил наглеца, человечество бы не обеднело. И мне польза: успокоил бы мятущуюся душу. Через день я все-таки отдубасил, правда, не его, а другого. В ресторане «Сулико». Дал одному франту по носу, мне показалось мало, я завез его девице…

—  За что?

—   А так… чтобы не обзывали меня Пушкиным. Насмехались! Плевались! Я ведь был в новом цилиндре и крылатке, которую накануне купил по случаю на Полюстровском рынке. Сначала я завез ему, а потом и ей.

—   Ей-то за что?

—   Она плюнула так удачно, что попала мне прямо в глаз. Я ка-а-к размахнулся, потом как раззудился…

—  И что, тоже по носу?

—  Само собой! Официанты, конечно, вызвали полицию, в отделении меня стали пугать разными статьями. Тут я проявил себя во всей красе. Я клокотал от возмущения: я интеллигентный человека, исправный налогоплательщик, музыкант, поэт, добропорядочный, патриотично настроенный гражданин. А меня, как какого-то жулика, как уличного хулигана, как последнего алкаша…

—  Знаете, что вы совершили? —  орал на меня майор. —  Это же умышленное причинение тяжкого вреда здоровью, повлекшее за собой потерю зрения, речи, слуха либо какого-либо органа или утрату органом его функций.

—  Ну, —  стал я его успокаивать, —  какие еще органы? Всего-навсего расквасил два носа.

—  А нос что, разве не орган? —  он ткнул пальцем в сторону вражеских носов,  —  десять лет без права переписки, вот, что вас ждет!

—   Посмотрите на это! —  заорал я в ответ и стал показывать майору свой лоб с отметиной от женского каблука. —  Эта паскудина первая начала! Она всадила мне дециметровую шпильку прямо в лоб. Еще немного, и она бы меня убила. Каблук в руках разгневанной женщины грозное оружие. Хуже пистолета! А вы, майор, не стройте мне тут козью морду, вы не знаете, с кем связались! Мой дед был соратником Камо и сподвижником самого Ягоды! Простите, я оговорился… хотел сказать Дзержинского, а вылез Ягода. Все в наших головах так перемешалось…

Майор чуть не лопнул от смеха. Содрал с меня  штраф и выгнал. Майор был под приличной балдой, это точно. Это меня и спасло, он проникся ко мне родственными чувствами.

 

 

Глава 23

 

 

К сожалению, Карл не прибавил мне оптимизма. В такой момент убеждать его завтра же выкупить у меня участок под могилу и установить там копию черного обелиска было бы чистым безумием. И все-таки я попытался. В двух словах, деловито, я рассказал ему о своих намерениях.

—     Зачем мне резервное место на твоем безразмерном кладбище? — насторожился он. —  Не делай из меня олуха.

Ну, что ж, подождем, когда он, забросив цилиндр на чердак, немного поостынет и приведет свою изломанную психику в норму, то есть в идиотическое состояние. И, может, тогда он оценит выгоды подбойного варианта, а разговоры о похоронах окрасятся иным цветом: ярким, праздничным и жизнеутверждающим, ведь куда веселей говорить о похоронах не тогда, когда смерть ломится тебе во все двери, а когда у тебя бодрое, приподнятое настроение, а похороны похожи на водевиль со счастливым концом. Вот тогда и сделка покажется забавной шуткой, вроде первоапрельского розыгрыша.

В общем, попили водки, закусили мясом по-азиатски… и разбежались. Он все такой же, мой старый друг Карл. Сумасшествие при нем, никуда не делось. Можно даже сказать, что оно идет ему на пользу. В добрый путь, с цилиндром на голове. Все не так уж и плохо.

Меня удивило, как это Карл в своем поместье, вдали от шума городского, обходится без женской ласки.

—     Не вижу женщин. Живешь анахоретом?

—     Почему анахоретом? Завтра должна из Барселоны вернуться моя последняя любовь. Страшная стерва, худая, как вобла, курит сигары, пьет чистый спирт и беспрестанно матерится. Она интеллектуалка с примесью боевого фрейдизма. Она такая страшная, что у меня мороз подирает по коже.  Она должна тебе понравиться.

—   Зачем же тебе такая страхолюдина?..

—    Ты знаешь, надоели красотки, —  Карл сплюнул, —  захотелось чего-нибудь экзотического. Она мне отказывала больше недели. Тогда я решил взять ее силой.

—   И?..

—  Пришли мы к ней домой. Я, как обычно, надрался. Она постелила мне на полу, сама легла на кровать. Ночью просыпаюсь от зверского желания, думаю, если сейчас не вдую, сойду с ума. В темноте полностью раздеваюсь и шарк-шарк к кровати. И сразу натыкаюсь на баррикаду из перевернутых стульев.  Кто бы мог подумать, что эта дура возведет ее, чтобы отгородиться от моих посягательств? Грохот поднялся несусветный! Меня это не остановило. Я взревел, как бык, и опять, воюя со стульями, ринулся к кровати. Мне показалось, что я преодолеваю заграждение из противотанковых ежей. Добрался до нее… Она сопротивлялась, кусалась… Но я был сильней. Овладеваю. И тут я понимаю, что именно этого она от меня и ждала. Теперь мы с ней только этим и занимаемся: она защищается, я наступаю, атакую, борюсь…

—  И опять со стульями?

—  Это как получится.

Последние сомнения отпали —  Карл идет верной дорогой. Еще немного, и он придет к полному идиотизму.

 

 

Глава 24

 

Теперь о рэпере Шорохе, того, который намеревался петь дуэтом с Веретенниковым. Неделю назад рэпер накурился анаши, а в довершение ко всему еще и до умопомрачения опился водкой. И помер. Закономерный финал. Я взыграл духом: самое время было похоронить его по всем законам подбойного варианта: скандальная знаменитость подходила для этого по всем статьям. Но тут вмешались родственные силы: в Москву прибыли  многочисленные сестры. Все из деревни, затерянной в глубинах Гдовского района Псковской области. Приехали хоронить и делить наследство. Они, как только узнали, что их придурок и недотепа, как в деревне еще совсем недавно называли рэпера, выбился в люди и что Шорох на самом деле никакой не Шорох, а их брат Вова Лыткин и что у него три дома в Эстонии, один в Италии, квартира в Лондоне и целое стадо дорогих авто, примчались в столицу и мертвой хваткой вцепились в наследство.

Я велел передать сестричкам, что готов похоронить Шороха бесплатно, но они — вот же идиотки! — решили отвезти тело рэпера, пованивающего водкой и марихуаной, на малую родину, чтобы похоронить его бренные останки на кладбище с покосившимися деревянными крестами.

Но тут удача! Не успел я вдосталь посокрушаться, как ровно через неделю помер друг моего друга Стас Поляков. Его прирезали средь бела дня, когда он, съев двойную порцию галльского петуха в красном вине, выходил из ресторана «Жеральдин», что на Остоженке. Его распотрошили, как лабораторную крысу: взрезали живот от пупка до кадыка. Словно хотели узнать, сколько петухов в него поместилось. Самурайский вариант наоборот: вспороли брюхо не себе, а тому, кто, по их мнению, больше подходил для этого дела. Следователи работали оперативно, и, хотя убийц не поймали, через короткое время его жене, Марине, было выдано тело. Я был с ней шапочно знаком, поскольку несколько раз видел ее в обществе бандитов на их традиционных посиделках. Она, как голубка отличается от ястреба, отличалась от жен и наложниц криминальных авторитетов — грудастых провинциальных блондинок в водопадах брильянтов и в платьях от-кутюр. Было видно, что среди них она чувствовала себя не в своей тарелке. Кроме того, она была красива, причем не той кричащей красотой, что в почете у богатых негодяев, а робкой, трогательной, неброской красотой, за которой скрывается нежная душа и трепетное сердце. Как-то раз мне удалось перехватить ее взгляд: в нем было нечто детское, испуганно-доверчивое, беззащитное. Она как бы говорила, о господи, куда я попала!

Решил навестить, чтобы выразить соболезнование, и все такое. Двухэтажная квартира на Солянке. Охрану в подъезде осуществляла усатая консьержка лет под восемьдесят, а может, и под все девяносто. Вид, как у Бабы-Яги. Не хватает только ступы, метлы да «магнума» 45-го калибра. Впрочем, почему не хватает? Я бы не удивился, если бы она достала из ящика стола автомат с подствольным гранатометом.

—      У бедняжки собрались только ближайшие друзья покойного, — проговорила старуха с сильным среднеазиатским акцентом. — А ты кто такой?

—       Я и есть самый что ни на есть ближайший.

Она слегка пошевелилась, сунула руку в выдвинутый ящик стола.

Сейчас пристрелит, подумал я.

—    Ходят тут всякие, —  сказала она равнодушно. —  Понаехали неизвестно откуда.

Дверь мне открыл заместитель руководителя управы Окуневского района г. Москвы Николай Иванович Бурмистров.

—     Вот уж не думал, что нам придется встретиться при таких обстоятельствах… — сказал он и махнул рукой. Глаза его были полны слез. — Мы дружили двадцать лет. Он был мне как брат… — Бурмистров не удержался, чтобы, быстро осмотрев меня со всех сторон, мрачно не пошутить: — Почему без костылей? Пропили?

Прошли в гостиную. Я незаметно оглядываюсь. Все известные мне люди с сомнительным прошлым, сомнительным настоящим и еще более сомнительным будущим. Некоторые кивнули мне. Главный могильщик Варлам деликатно поманил меня к себе. Он со скорбным лицом пожал мне руку.

—     Невосполнимая утрата, — тихо проговорил он и возвел очи го̀ре, — все под Богом ходим. Не так ли, Тит? — он повернулся к невероятно худому человеку. Тот кивнул. Говорят, Тит страшный человек. По слухам, в молодости был киллером, убивавшим просто так —  из озорства и чтобы скоротать время.

На низеньком диване сидела Марина, спиной к окну. В руке скомканный платок.

Зеркало под черным покрывалом. Журнальный столик. Фотография покойного в траурной рамке. Граненый стакан с водкой и на нем ломоть ржаного хлеба. Все по-людски. Традиции, которым нет ни цены, ни значения, ни смысла. Традиции, которые помогают хотя бы на время справиться с горем.

Я подхожу к Марине. Произношу несколько дежурных фраз, которые никто не слышит.

Наливаю себе водки. К этому моменту соболезнующие подходят к Марине и начинают прощаться. Гостиная пустеет. А я с рюмкой водки замираю посреди комнаты, не зная, что мне делать дальше: то ли выпить и уйти, то ли остаться.

Я выбрал середину: водку выпил и остался.

Марина прижала платок к лицу и разрыдалась. Платок выскользнул и упал на пол. Я подошел и протянул свой. Неожиданно для самого себя положил ей руку на плечо.

—    Зачем ему все это было нужно? — прошептала она.

Говорят, Стас был однолюбом. Легко быть однолюбом, когда у тебя в руках такое сокровище.

Я осторожно поставил рюмку на столик. И, не прощаясь, покинул квартиру.

 

 

 

Глава 25

 

Я постепенно теряю интерес к похоронному бизнесу. Мне все опротивело. Начало пошаливать сердце. А сердце — это душа.  Записался к кардиологу. Обследования затянулись на две недели. Всевозможные анализы, эхокардиография, УЗИ, холтеровское мониторирование и прочее, и прочее. Наконец приговор:

—   Вам бы, батенька, к психологу. А сердце у вас в порядке.

Психолог? Нет, это не для меня. Я боюсь лишиться индивидуальности. Опасаюсь, что моя сущность окажется под угрозой чужого, пусть и благонамеренного, воздействия. Вот так походишь к специалисту по разным душевным недомоганиям, и от твоей сущности останутся рожки да ножки. Настырное влияние психолога вытеснит из тебя твое личностное Я и заменит его черт знает чем.

Припоминаю, что Карл, когда обзавелся цилиндром и трактором, заметил, что многие его знакомые стали как-то странно на него посматривать. У него хватило ума понять, что он, цилиндр и трактор плохо сочетаются. Он понял, что это первые признаки чего-то, что трудно назвать нормой. И вместо того, чтобы расстаться и с трактором, и с цилиндром, он обратился к психиатру.

—   Я надел цилиндр и отправился в поликлинику, —  рассказывал он. —  Вхожу в кабинет. Рассказываю, что пристрастился носить цилиндр, потому что голове под ним думается хорошо.

—   А трактор зачем?  —  спрашивает врач.

—   На нем хорошо ездить по бездорожью. А поскольку у нас в России всюду бездорожье, то без трактора труба. Удивляюсь, почему у нас мало кто раскатывает на тракторах.

Рассказал и о том, что знакомые стали обходить меня стороной.

—  Не удивительно, —  говорит доктор и первым делом велит мне продать трактор и заменить цилиндр кепкой и мол, в этом первопричина моих неприятностей. Я думал, он мне даст какие-нибудь таблетки, а он…   Я поблагодарил его и слинял. Я не хочу, чтобы какой-то медицинский подлец лез в мою бессмертную душу и  переделывал ее на свой лад. Не хочу, не хочу, не хочу! Руки прочь от моего внутреннего мира! Я никому не позволю нарушать мой интеллектуальный и гуманитарный суверенитет! По мне, лучше рехнуться, чем плясать под чужую дудку. Если уж я и рехнусь, то по собственному почину.

Трудно было с ним не согласиться. Короче, психоаналитика я послал к черту.

 

 

Глава 26

 

Прошло полгода. Прикатила весна, после холодной и снежной зимы она прямо-таки навалилась на город, обрушив на улицы и переулки столицы потоки воды, пахнущей асфальтом и кровельным железом.

Марина. Я все чаще вспоминал ее. С такими женщинами я давно не встречался. Прежде мне везло на видавших виды искательниц приключений с невинными глазками десятиклассниц.

Вчера пил с какими-то актерами, такими же бездельниками, как и я. Глубокой ночью вернулся домой и еле-еле добрался до постели. Спал без сновидений.

Утро уже прекрасно тем, что оно наступило.

Долго вертелся на скомканным простынях и мечтал о пиве; стонал от изжоги и клялся, что больше ни капли… Бритье, контрастный душ, чашечка кофе и сигарета не помогли. В груди тиснение: дышалось с трудом. Смертельно хотелось опохмелиться. Но мне нужно было выстоять, и я заставил себя одеться и выйти из дому. Пешком добрался до Александровского сада. Посидел на скамейке. Дышать стало легче.  Некая сила подняла меня, и я поплелся к Манежу. Купил билет. Внутри сильно пахло табаком-самосадом: некогда весь чердак на полметра был засыпан  просеченской махоркой. Насекомые не любят ее. Я тоже не люблю. Пресеченскую махорку сейчас не найти, а то я бы на целый метр засыпал табаком всю  квартиру.

Я вдохнул полной грудью воздух, отдающим махоркой, и мне тут же захотелось чихнуть. Я уже достал платок… но тут увидел Марину, вдову Стаса Полякова.

Она стояла перед полотном Сафонкина, модного нынче и, как принято говорить, востребованного художника. Я подошел ближе и стал рядом. Не замечая меня, она рассматривала картину, живописующую  группу однорогих чудищ с руками-клешнями. Вместо ног —  стоящие торчком винтовки-трехлинейки. Кажется, еще немного и образины выстрелят себе в брюхо. Я не поклонник такого рода живописи.

Посетителей в это раннее время было мало. Я осторожно зашел ей за спину. Лучи весеннего солнца заливали ее всю: от золотистой шапки волос до стройных ног. Мне почему-то стало стыдно, что я так ее рассматриваю.

—    Вот и не верь снам. Вы мне сегодня снились, — обрадовалась она. — А вам что сегодня снилось?

—      Не скажу, —  засмеялся я.

—     Наверно, что-то страшное?

—     Да нет, я спал вообще без сновидений.

—      Счастливец!

—      Не сказал бы, —  мне вспомнилась вчерашняя пьянка. — Не помешаю?

—     Напротив. Обожаю этого художника. Я так рада, что его заметили. Я с ним шапочно знакома. Молодой, талантливый. Дар от Бога. А нем есть еще что-то… трудно объяснимое. Он ни от кого не скрывает, что употребляет наркотики. Говорит, что без них нельзя… Иногда хочется спросить, что он имел в виду, когда изображал этих уродов.

—     И спрашивать не надо.

—      Почему?

—     Он сумасшедший.

Она рассмеялась.

—     Как и все мы.

Я пожал плечами и промолчал. Отвыкший от общения с порядочными женщинами, я не мог найти правильного тона, чтобы разговаривать с Мариной на одном языке.

И все же у меня нашлись слова, чтобы попросить ее о свидании. Она легко, без жеманства, согласилась.

Месяцы, который последовали за этим, можно назвать самым счастливым временем в моей жизни. Нужно ли говорить, что я влюбился. И на время забыл о своих кладбищенских заботах. Похоронные конторы трудились без моего участия, мои работники совсем разболтались и принялись хоронить покойников дедовским способом в обычных могилах. Без пушечной пальбы и плясок на краю могильной ямы. Мои потенциальные жертвы могли спать спокойно. Я не собирался подгонять их к могильным ямам. Мне было не до них.

Я зажил новой, праздной жизнью, итальянцы называют это «дольче фар ньенте», что означает сладкое ничегонеделание. Ты вроде ничем не занят, но в то же время все-таки чем-то занят: лениво следишь, как перед тобой незаметно проплывает время, и оно то ускоряется, то замедляется, и это тебя никак не задевает. Днем мы с Мариной болтались по Москве, находя смысл и прелесть просто в созерцании жизни, как таковой. А ночи! Ах, эти ночи! Нет-нет, мы —  во всяком случае я —  не смели и думать о близости. Мы не спеша и бережно, боясь ранить сердце другого, подбирались к заветной черте, за которой расстилалось безбрежное море чувственной любви — высшего из земных наслаждений, какое бывает между зрелым мужчиной и молодой красивой женщиной. Мы не торопили время. Нам и так было хорошо. Мы боялись опошлить кристальную чистоту нашего духовного единения. Правда, это привело к тому, что во мне во весь голос заговорила неукротимая физиология, и мне пришлось прибегнуть к услугам проституток, чтобы не потерять рассудка, навыка и бодрости духа. Все-таки я не машина, а живой человек, привыкший к регулярной половой жизни. И никакой вины и уж тем более предательства по отношению к Марине я не вижу.  Говоря по-простому, это не было изменой, ибо тут участвовало только грешное тело, нетронутый же дух оставался в стороне и терпеливо ждал своего часа. Я так воспитан и не собираюсь менять своих привычек, слабостей и склонностей. Даже если бы Марина узнала о моих проказах с девицами легкого поведения, уверен, она бы поняла меня и не осудила.

Мы бродили по ночной Москве. Арбат, Сретенка, Петровка. И, конечно, Покровский бульвар, который дорог моему сердцу с детства. Я как бы заново открывал для себя давно забытое время. Таких ночных  путешественников, как мы, оказалось немало. Я и не подозревал, что в Москве столько романтично настроенных натур.

Я читал ей стихи. Избави боже, не собственные! Я приходил в ужас при мысли, что мои вирши могут ей не понравиться. Я читал:

 

Я долго шел и, выбрав для ночлега

Холм ледяной, поставил гибкий шест.

В полярной тьме не Сириус, не Вега,

Как знак Любви, сверкает Южный Крест.

 

Вот дунул ветер, поднял вихри снега;

Запел унылый гимн безлюдных мест…

Но для мечты есть в скорбной песне нега,

И тени белые — как сонм невест.

 

Да, я — один, во льдах пустых затерян…

 

—  Дальше не помню, — я виновато посмотрел на нее.

 

Она улыбнулась своей чарующей улыбкой и к моему удивлению закончила:

 

Мой путь в снегах обманчив и неверен,

Мне призраки пророчат гибель вновь.

Но Южный Крест, мерцающий в тумане,

Залог, что я — не завершил скитаний,

Что впереди — последняя любовь!

 

—    Мы все призраки, мы сами себе пророчим гибель… —  вдруг вырвалось у нее.

Я не мог пригласить ее к себе домой. Но не потому, что дом мой был беден и обстановка начиналась с кровати и ею же и кончалась. Но… что-то мешало мне.

 

Глава 27

 

Антонина перебралась к Нуриманову. От нее в квартире остались только малиновые леденцы и запах подгоревшего кофе.

Во время ее сборов я сидел на диване и курил. В огромный чемодан летели платья, какие-то флаконы, коробочки, чулки, пальто, туфли, перчатки. Неожиданно она присела рядом.

—      Я разлюбила, прости, так вышло… — она смешно наморщила подбородок. — Ты огорчен?

—      Безмерно. Но в то время я рад за тебя.

— —     Разве так бывает?..

—       Меня утешает мысль, что ты станешь счастливой супругой миллионера. Перед тобой открываются широчайшие перспективы. Я очень верю в тебя.

—      Правда? — и она опять наморщила подбородок.

—      И все же, почему Нуриманов?..

—      Честно?

—      Разумеется, какие могут быть тайны в такие трагические минуты?

—      У него в туалете установлен самый настоящий трон, —  сказала она и пунцово покраснела.

—      Знаю, сиживал. И что из этого?

—      Ну, как ты не понимаешь! Разве я могла устоять? Нуриманов клялся, что это трон какого-то короля, кажется, Людовика, большого, как он сказал, засранца. Ну, уж если сам Людовик… то как я могла отказать Нуриманову?

—   Убедительно, —  я с серьезным видом кивнул головой.

—   Вот посмотри, —  она протянула мне тоненькую книжицу, это была брошюра с инструкцией, как пользоваться сортирным троном. На обложке красовались стихи:

 

— —   Не забываясь, повторяюсь,

Избавь от праведных речей.

Я в зареве любви купаюсь

И жду ответа у дверей.

 

И чуть ниже: От Нуриманова в знак любви.

У Михаила Аббасовича в туалетной комнате установлен унитаз-трон. Он впечатляет. А вышеупомянутый Людовик, насколько помнится, действительно, был изрядным засранцем, у него постоянно бывали поносы, и он велел установить троны-сортиры чуть не в каждом зале. Ах, Нуриманов, Нуриманов!  Прельстить красавицу сортиром… это гениально!

На первой странице читаю:

«Подобный унитаз-трон принадлежал королю Дагоберту I, жившему в шестом столетии нашей эры. В начале 17-го века производство тронов возобновили в Европе. В корпус встроили механическую шарманку, которая при поднятии крышки проигрывала старинную французскую мелодию , а также установили бронзовый колокольчик, звенящий при спуске воды. С помощью таких колокольчиков короли оповещали слуг о завершении процесса. На передней панели закрепили табличку с поэмой Альфреда де Мюссе, адресованной Жорж Санд, где описывается само пребывание в туалете. В настоящее время трон претерпел ряд существенных изменений: установлены вентилятор-опахало, кондиционер, спутниковый телефон, компьютер и мощный электромотор, позволяющий субъекту с высокой скоростью передвигаться на троне по туалетной комнате и даже выезжать за ее пределы».

—   Перед троном установлен плазменный телевизор во всю стену, —  захлебываясь от восторга, сказала Антонина.

—  Да-а, —  протянул я с завистью, —  жаль, я не женщина. Будь я на твоем месте, я бы тоже выбрал унитаз: ведь там можно не только какать, но и жить.

Через несколько дней он позвонил мне.

—     У нее испытательный срок, — конфиденциальным тоном сообщил он, — который она поэтапно проходит с огромным успехом. Кроме того, моя главная жена проводит с ней инструктаж. Скоро Антонина станет членом дружной семьи Нуримановых. И я, минуя, так сказать, неизбежные в таких случаях рогатки бюрократических проволочек, присвою ей почетное звание заместителя главной жены. Это награда за ее самоотверженность и бескорыстие. Церемония награждения по законам асперонской традиции пройдет у меня дома. В одной из спален. А пока она  набирается опыта. Тем более, что кое-чему главная жена ее уже научила. Антонина как Сатана в постели. Я не нарадуюсь. Она упоительна и божественна! У нее зад, как у торпедоносца! Такого  нет даже у Шакиры. Я, как все аспероны, стервенею, когда вижу такие мандолинные формы! Главная жена обучила ее разным штучкам, от которых у меня идет кругом не только голова. Еще раз спасибо. Сегодня ночью я посвятил Антонине стихотворение. Слушай и наслаждайся. По-моему, это шедевр!

Я в ужасе замер.

А он тем временем лаял в трубку:

 

Туда, где юности задор,
И черных маков томный взор.
Весной рожденный сладкий вздор,
И псы породы лабрадор.

Где в час растут по двести роз,
И чувства ночью без замков,
Где рифма дергает кадык,
И по утрам журчит арык.

 

—    Это песня о любви! —  сказал он.
Особенно меня тронули «псы породы лабрадор», и вот это:

 

Где рифма дергает кадык,
И по утрам журчит арык.

 

Почему рифма дергает кадык? Других мест нет, что ли? Классический пример оголтелого идиотизма. Если уж ты идиот, то будь им до конца. Нуриманову сейчас посвящают хвалебные статьи в уважаемых журналах. Премий не счесть. Щедро проплаченные критики сравнивают его с Мандельштамом. Он покупает всех  гуртом: музыкантов, композиторов, концертмейстеров.  Против его денег не устоял бы даже Франциск Ассизский, прославившийся своей неподкупностью и тем, что ради экономии дал три обета кряду: бедности, целомудрия и послушания. Все-таки Нуриманов, как был идиотом, так им и остался. Только жен прибавилось. М-да… дергает кадык… журчит арык…

—    Ну как? — спросил Нуриманов.

Убить тебя мало. Спросить бы, у тебя все нормально с головой? Но пришлось покривить душой.

—    Михаил Аббасович, ты превзошел самого Есенина! — ошеломленно произнес я.

—    И только-то?.. — обиделся он. —  А я думал, Пушкина. Кстати, я только недавно понял, как я должен писать. Надо побольше непонятного. Как у Гребенщикова. У того вообще ни черта не поймешь. Сплошные это, эта, эти… Дурит народ. Но народу нравится. Еще раз выражаю тебе искреннюю благодарность за Антонину, она бесподобна, просто божественна в постели. И только я, в отличие от тебя, сумел это оценить.

—     Поздравляю. Кстати, ты обещал мне… Договор дороже денег.

—     Возобновилась продажа мертвых душ?

— —    Души-то как раз живы…

— —    Так уж и быть, покупаю.

—     Считай, что место на кладбище у тебя в кармане.

—     Когда начнут рыть могилу?

—     Ты сначала помри.

Он хмыкнул:

—    За этим дело не станет. И все-таки, когда?

—    Когда переведешь деньги.

—     Считай, —  он усмехнулся, —  что деньги у тебя в кармане.

Надо быть справедливым: если речь идет о деньгах, —   и не только своих, —  Нуриманов, как говорится, способен на широкие жесты. Может, в этом кроется секрет его сказочного богатства?

Он перевел деньги на следующий день. А еще через день спецкурьер доставил ему двойной конверт с вложенным в него документом, удостоверяющим, что Михаил Аббасович Нуриманов является законным владельцем участка с параметрами 2 на 4 метра на Старо-Успенском кладбище. Документ был вложен в красную наградную папку с документом на твердой линованной бумаге; основой документа была типовая Почетная грамота победителю соцсоревнования. На левой стороне документа вместо портрета В.И.Ленина был помещен портрет самого Нуриманова, держащего в руках гусиное перо. Действителен документ был в течение года. Нуриманову предстояло решить, что ему делать: либо помереть в указанные сроки, либо распрощаться с деньгами.

 

 

Глава 28

 

Повторяю, я не мог пригласить Марину к себе домой. Я не хотел омрачать зачатки нашей нежной любви атмосферой квартиры, загаженной моими прежними девицами, среди которых по большей части были дешевые и дорогие шлюхи и не было ни одной порядочной женщины. И потом, я опасался, что гнетущие виды кладбища, открывающиеся изо всех окон, отпугнут ее не только от моей берлоги, но и от меня.

…Позади были годы, которые хотелось поскорей забыть. Но в моей памяти намертво застряли страшные похмельные ночи, когда я не знал, наступит ли для меня утро или оно наступит для кого-то другого. От пьянства до сумасшествия рукой подать, это мне стало ясно уже тогда.

По ночам меня стали мучить воспоминания о греховных поступках, которые прежде я греховными не считал, обидах, сгоряча нанесенных мной, в основном женщинам, об обманах — и не только — за карточным столом. У меня был даже грех мелкого воровства. Я стал стыдиться самого себя, вернее того Кольского, который жил неправедной жизнью, не ведая, что когда-нибудь придет час духовной расплаты. Повторяю, мне было стыдно за самого себя. Я впервые по-настоящему познал, что такое угрызения совести. Прошлое угнетало меня. Меня замучили сны, обращенные в мое темное недостойное прошлое, они были настолько реалистичны, что я стал путать их с действительной жизнью, которая окружала меня и которая по временам сама походила на страшный сон. А не пора ли мне понаведаться в церковь?  И вот я, порочный, циничный, не крещеный, оказался в Елоховской церкви. Стыдливо посматривая по сторонам, я замер перед образами не известных  мне святых; впервые в жизни, впервые в церкви, я осмелился осенить себя крестным знамением, искренне испросив у Создателя покоя своей измученной душе. Я молился и жаждал прощения. Боялся, что дрогнет рука. Не хотел обманывать ни Бога, ни себя. Рука не дрогнула.

Продолжая все так же стыдливо оглядываться, я осторожно опустился на колени. Я видел себя со стороны. Склоненная фигура кающегося грешника, застывшая в благоговейном молчании. Ни дать ни взять, «Блудный сын» Рембрандта. Только вместо пяток, покрытых струпьями и дорожной пылью, —  кремовые подошвы новых туфель от Джона Лобба.

Как же жарко я молился! И как искренне! Примерно в течение двух часов я верил в Бога. Потом, как бы сам собой, мой религиозный пыл поостыл, а после сытного обеда в «Балчуге» моя вера и вовсе пошатнулась, вновь покрывшись налетом сомнений.

 

Глава 29

Я не знаю, как совладать с самим собой. Опять перемены в настроении. Опять жизнь прекрасна. Словно моему  сумасшествию надоело возиться со мной и оно на время взяло паузу.

Я был почти уверен, что впереди нас с Мариной ждет небывалая, удивительная, ни на что не похожая жизнь, неведомая, полная надежд, волнующих загадок и приключений. Мы начнем жить с чистого листа. Не знаю, как Марина, а я с юношеским пылом и романтической наивностью вступал в пору перерождения. Все-таки посещение церкви, видимо, было не напрасным.

Мало задумываясь о будущем, мы проводили время, словно в отпуске, которому нет конца. По утрам мы встречались, чтобы позавтракать на открытых верандах в центре Москвы. Потом бродили по бульварам, переулкам и паркам. Нам обоим было хорошо и беззаботно. Жизнь была прекрасна, беспечна и бесконечна. Мы были счастливы. Она ни разу при мне не упомянула имени своего мужа. Не знаю, из деликатности ли, или потому, что не хотела мучить себя воспоминаниями.

О любви всегда говорить трудно. А уж писать… Легко впасть в сентиментальность, в ложный тон, в слюнявую мелодраматичность, одним словом — в фальшь.

Я отдался любви, как отдавался прежде своим изобретенным в минуту отчаяния обманным представлениям о жизни, счастье и покое.

Я как-то подзабыл, что счастье не бывает безоблачным. У меня был опыт сорокалетнего мужчины, прошедшего огонь, воду и медные трубы, но в помине не было способности здраво рассуждать. Мне хотелось не рассуждать, а просто жить нормальной жизнью, любоваться голубыми просторами, плывущими облаками, наслаждаться обедом в хорошем ресторане, красивым пейзажем и дружеской беседой. И нежно заботиться о любимой женщине. Словом, вести жизнь среднего буржуа.

Все было прекрасно. Каждая мелочь — будь то выщербленная стена особнячка в арбатском переулке или мимолетный взгляд случайного прохожего, или облако, застывшее над головой, или порыв свежего ветра с запахами неведомых цветов, — создавала радостное ощущение слияния с миром природы, с людьми, знакомыми и незнакомыми, и временем, которое неуклонно и покойно двигалось к вечности.

Я заехал за Мариной ранним утром. Зарождался летний день, омытый ночным дождем. Воздух был прозрачен и чист, словно за порогом бушевал океанский ветер.

Накануне мы условились поехать в Новогорск. Там когда-то была дача ее родителей, и там прошло ее детство. Ей, видите ли, захотелось окунуться в прошлое. Я не одобряю подобного отношения к прошедшему времени — по-моему, у каждого жизненного периода свое расписание, свой законченный график и своя атмосфера и не дело вмешиваться в ход индивидуальной и всеобщей  истории: у времени свои законы, которые не от тебя зависят, в детство просто так не попадешь, сколько ни старайся. Это все равно, что на старости лет рассматривать альбомы с давно истлевшими предками и друзьями юности ушедшей: только душу разбередишь. Правда, некоторые персоны в преклонном возрасте возвращаются в слюнявое детство, но им я не завидую, как не завидую старости.

Я попытался ее отговорить, но она сердито сощурилась и возразила:

—  Вы же водили меня, как собачонку, по переулкам вашего детства, по тому же Покровскому бульвару, и ничего с вами не стряслось.  Насколько я поняла, в вашем холодном сердце прошлое преспокойно улеглось рядом с настоящим.

—    Откуда вам знать, куда оно улеглось… —  обиделся я.

Короче, мне пришлось согласиться. Все, что делала Марина, мне было по душе, даже грубость и такая причуда, как ностальгические прогулки по прошлому.

…Держа букетик фиалок в руке, я уже проносился на крыльях любви мимо консьержки, как вдруг необычайно яркое пятно, как стрела, врезалась мне в левый глаз. Густо-красная роза, пышная, размером с блюдце. Я сначала подумал, что это георгин или пион. Как явление из другого измерения, как ослепительная красавица рядом с моими жалкими фиалками, стоит она в банке из-под вишневого компота прямо перед носом старухи, завтракавшей помидором.

— —   Отдайте, отдайте мне! —  умоляюще сказал я.

Она оторвалась от завтрака.

—   Отдать?! —  изумилась она и погрозила мне помидором.

—  Ну, его к черту, этот ваш помидор!  —  я задохнулся от волнения. —  Мне нужна роза!

—  Рада бы, сынок, да не могу. Внук прислал из Бохтара. Он там у меня учителем…

— — Продайте, я вас озолочу, —  не унимался я.

—   Не могу, это подарок.

— —  Плачу любые деньги, —  сказал я и полез за бумажником.

Суровая старуха долго смотрела на меня. Я мялся под ее взглядом. Потом она положила недоеденный помидор в миску.

—    Бери так, —  она вынула цветок из банки. —  И спрячь бумажник.

—   Вы чудо! Как вас зовут? Кого мне благодарить?

—  Тетушку Фирузабиби. Не забудь.

—   Как я могу забыть? —  сказал я. И тут некая неведомая сила остановила меня. Сами собой полились строки:

…а на вершинах гор — снега

Чисты, как помыслы и строчки

И белый лист, в преддверии точки —

В упряжке рифм ведет бега.

 

А у подножия — луга

И трав шелковые укосы,

Как у таджички блещут косы…

 

Тут тетушка Фирузабиби, уже взявшись за свое помидор, улыбнулась мне и к моему невероятному изумлению подхватила:

 

Как у таджички блещут косы…

В которых тенькает таньга.

 

Как на вершинах гор —  снега,

Поют торжественно и хрипло,

Рожком английским сипло-сипло,

Наставив Пушкину рога…

 

—    Господи! —  закричал я. —  Откуда?…

—   Миленький ты мой, я ведь полвека русскую литературу преподавала в Худжанде… —  сказала она и расплакалась.

Проигнорировав лифт, взлетаю на пятый этаж. Марина уже готова. Я невольно делаю шаг назад. Ах, как же она хороша в летнем наряде, в спортивных брюках, туфельках на низком каблуке, клетчатой рубашке с закатанными рукавами. Она коротко постриглась, что делало ее моложе. Она была похожа на озорного мальчишку. Рыжие волосы, плутоватая улыбка…

Я привык видеть Марину в более строгом платье, подчеркивающим ее неприступную женственность. И делающем ее строже и холодней. Я не удержался и сказал банальность, словно извлеченную из лексикона галантного века:

—    Вы очаровательны, прелестны, обворожительны и пленительны, —  сказал я и протянул ей розу.

— —  Это же Поль Нерон! Самая красивая роза в мире! Где вы ее взяли?

—  Это подарок тетушки Фирузабиби.

Мне вдруг захотелось обнять Марину, приласкать, погладить как кошку.

Она подошла к зеркалу, по обыкновению сощурилась и, довольная, подмигнула сама себе:

—   Скажите, сколько мне лет?

—    Не больше пятнадцати.

—    Если бы! Но как приятна лесть, —  она провела цветком по лукавым губам, —  даже от вас.

Мы, по-прежнему, были на «вы».

Марина вручила мне корзинку с бутербродами и бутылкой минеральной воды.

 

Глава 30

 

Путь до Новогорска не близкий, и пока ехали, успели проголодаться. Съели все бутерброды, по очереди запивая их водой прямо из горлышка.

Как же все поменялось! Я смотрел на Марину. Я смотрел на нее и в который раз гадал, почему имени Стаса, ее умершего мужа, мы в разговорах обходим стороной. Будто его никогда не было в ее жизни. То ли она так сильно увлечена мной, думал я, то ли это свойство ее легкомысленного поверхностного характера — быстро забывать то, что может растревожить, обеспокоить, испортить настроение.

Моя жизнь разделилась на две части. В одной были кладбищенские химеры, огромная Антонина, похожая на бегемота, сомнительные знакомства и дурацкая идея — чем и как заполнить свой разболтанный внутренний мир. Вся прежняя жизнь в один миг представилась концертом при пустом зале, в котором каждый дудит в свою дуду.  А в другой… Как может, например, всколыхнуть почти умершую душу нежданная встреча с прекрасной женщиной? Кстати, почему у меня умершая душа? Кто ее умертвил? Не я ли сам? Ленивые поиски истины, которую никогда и никто не найдет, зачем мне все это? Поиски всех этих зачем и почему… У меня не было никакой цели, я жил как придется. Я жил, как живет большинство.

Электричка была почти пуста. Мы смотрели, как за окном, озаренные солнцем, проплывали перелески, поля поспевающей пшеницы, дачные поселки, и молчали. Только раз она, подняв глаза, сказала:

—   Там, в небесной синеве, наверно, жаворонки поют…

Я тут же ответил:

На солнце темный лес зардел,
В долине пар белеет тонкий,
И песню раннюю запел
В лазури жаворонок звонкий.

…Мы стояли на платформе и смотрели, как наша электричка скрывается за поворотом. Поднялись по лестнице и, пройдя по мосту над поездными путями, вышли на пустынную пристанционную площадь. Из открытых дверей сельмага пахнуло свежим хлебом. Купили буханку. Она была еще горячей.

Пересекли шоссе и углубились в лес. Тропинка вела к намеченной цели — переулкам детства. Шли, отламывая от буханки кусочки.

—     Мой отец  души не чаял в моей матери. Обожал ее, очень любил, она была для него святой, — говорила Марина, вышагивая передо мной. — Мама умерла… А через два года — отец. Не смог пережить. Простите, я сегодня сентиментальна. Мне бы помолчать, могу расплакаться. Они мне снятся. Куда все это подевалось? Куда? Куда подевались взгляды, которыми они обменивались?

—    Без следа исчезло, —  сказал я жестко, —  вот и все дела. А потом все это появится вновь, только у других, у которых глаза тоже светятся любовью. И о нас когда-нибудь скажут нечто подобное… Я вас люблю, Марина, —  вдруг вырвалось у меня.

—    Холодно, — сказала она.

Я снял куртку и хотел набросить ей на плечи.

—    Я не то хотела сказать… Это от вас веет холодом, — сказала она и неприязненно сощурилась.

—    Если и веет, то не от меня…

Вот такое объяснение в любви. Наша любовь, не успев разгореться, уже омрачается чуть ли не ссорой.

—    Простите, я не хотела вас обидеть.

—    И вы простите.

В таких случаях говорят: тихий ангел пролетел. Минут десять мы шли молча.

Марина все время, опустив голову, смотрела себе под ноги.

Наконец притопали к поселку.

—      Посмотрите, от нашей деревянной дачи не осталось и следа. Господи, где ты, дом, в котором я была счастлива? — воскликнула она, стоя у высоченного кирпичного забора с пущенной поверху  колючей проволокой. Была видна лишь верхняя часть дома, украшенного башенками и победительным медным петушком. — Снесли и поставили это уродство.

За забором резвились дети. Слышны были их визгливые голоса. Но самих детей не было видно: все закрыл кирпичный забор.

Дачный поселок был перекроен на современный лад. Стояли разнообразные строения современного стиля. В Европе таких поселков не счесть. Скоро и у нас будет столько же. Куда подеваются избы-пятистенки и халупы из фанеры?

—     Хорошо, хоть лес остался, — вздыхала Марина, идя передо мной по тропинке. Вышли на обширную поляну. У Марины глаза наполнились слезами.

—   Господи, как давно это было… Здесь я впервые в жизни ощутила себя счастливой. Я поняла, что впереди жизнь и что она бесконечна. Вы понимаете меня? Вы были когда-нибудь счастливы?

Я не ответил.

Помятая трава, затушенный костер, всюду валяются пустые банки из-под пива. Поляна когда-то была частью колхозного поля. Теперь поле выглядит отвратительно, обнажилась бесприютная кочковатая земля, поросшая бурьяном. На противоположном конце его ржавеет остов трактора, похожий на скелет циклопа. Ландшафт производил удручающее впечатление.

—    Мрачная идиллия, не хватает только виселицы, — буркнул я.

—    А вы бесчувственный человек. Пожалели бы меня…

Я взял ее руку и прижал к своей щеке.

В небесной выси заливался жаворонок.

Но на жаворонка тут же набежали тучи. Пошел дождь. Потом ливень. Спрятаться было негде. Мы побежали в поселок. Остановились у кирпичного забора. Марина надавила на кнопку звонка. Через минуту динамик заговорил грубым женским голосом:

—   Чего надо?

—   Я раньше жила в этом доме… — робко начала Марина. — То есть, не в этом, а в том, который стоял здесь раньше. Вы не могли бы нас пустить, чтобы переждать дождь?

Пауза. Видно, раздумывает. Не воры ли мы.

Но тут, как по волшебству, дождь прекратился. Дверь нам так и не открыли, и мы не смогли оценить степень гостеприимства обладательницы противного голоса.

Пока шли к станции, успели обсохнуть. Вид у Марины был грустный.  Путешествие в детство не удалось. Из закоулков памяти не выудишь что-то, что можно встроить в реальность. Все мы прекрасно понимаем, что пути назад нет, что там стоят непреодолимые и непроницаемые барьеры. Знаем, но нас тянет туда, где когда-то цвели сады,  стучал мяч на волейбольной площадке и тропинки убегали в лес. Но те дни ушли, канули безвозвратно в прошлое, тропинки исчезли под гудронированными шоссейными дорогами, сады вырублены, а на волейбольных площадках полностью сменились команды.  Несколько лет назад я опрометчиво попытался проникнуть в прошлое и поехал на дачу, которую Брежнев подарил моему деду. Ничего из этого не вышло. Если я что и понял, так это, что мне не надо было этого делать. Лучше дачу продать. Или спалить к чертовой матери. Но вместо пожара я выбрал смуглолицего покупателя с кавалерийскими усами.

Словом, жить надо настоящим.

Рядом со мной была прелестная женщина, которую я любил и которая, возможно, любила меня. И это было главным.

…Это случилось, когда мы подъезжали к Москве. В вагон вломилась группа подгулявших переростков. Шпана.

Один из них на минуту картинно застыл в дверях.

—   Какая шмара! — сказал он хрипло, глядя на Марину. Он сел рядом и положил ей руку на плечо.

—   Ну! — он посмотрел на меня. — Что, Винни Пух? Не нравится?

А сзади уже напирала, наваливалась хохочущая кодла. Не меньше дюжины. Многовато даже для моих пудовых кулаков.

Марина передернула плечами и брезгливо сошурилась. Я огляделся. Кроме молодой женщины, которая сразу же отвернулась к окну, и старухи в черном платке, сидевшей с корзинкой на коленях, в вагоне никого не было.  Помощи ждать было неоткуда. Я подумал, а где, интересно, в эту минуту прохлаждается якобы приставленный ко мне телохранитель? Он бы мне сейчас не помешал. Я давно не попадал в столь скользкие ситуации. Я осматриваю возмутителя спокойствия. На правой руке, на безымянном пальце татуировка: так называемый перстень в виде солнца с расходящимися лучами, которое наискось закрашено черным цветом. Точно такая же, помнится, была у Котовича.

— —  Сейчас у тебя на лбу что-то выскочит и назад не зачешется! —  рявкнул я.

Он даже не успел изумиться. Я сидел как раз напротив Марины и ее непрошенного соседа. Не задеть бы…

Я вырубил его двумя ударами. Сначала в нос, чтобы искры посыпались из глаз, а потом ребром ладони по горлу. Все это заняло не более трех секунд.

Следующие три секунды ушли на то, чтобы вырубить его приятеля. Оба моих соперника рухнули в ногам Марины. Крови не было. Казалось, они прилегли отдохнуть. Остальные замерли, не решаясь последовать за первыми двумя. Я погрозил им кулаком.

Женщина у окна, косясь на меня, приложила к уху мобильник. Губы ее шевелились. Старуха в черном платке потрясала корзинкой и сверкала глазами.

На вокзале нас встречал наряд полиции. Человек десять,  без погон, но с автоматами. Всех, включая старуху с корзинкой, нас с Мариной, воскресших мальцов и сопровождавшую их шушеру препроводили в отделение.  Женщина испарилась. Да это и понятно, лучше не связываться ни со шпаной, ни с полицией.

Враги сидели, молодецки расправив плечи и презрительно поглядывая по сторонам. Было видно, что они с трудом сдерживаются, чтобы не рассмеяться. Приводов у них, как у дурака махорки. Для них это развлечение, значит, день не пропал даром.

Старуха, указав на меня костлявым пальцем, сразу же заголосила:

—   Вот он! Убил, убил, интеллигент проклятый! Наел ряху и размахивает кулачищами. Пареньков деревенских ни за что ни про что измордовал. И радуется. Сучий выродок городской… Убивец падлоухий!

Капитан поднял брови:

—   Падлоухий?

—  Падлоухий и есть!

—  Красивое слово, —  оценил он. —  Бабка, ты откуда?

— — От верблюда, —  отозвалась та. —  А ты его посади, гражданин начальник…

—   Гражданин начальник, гражданин начальник… —  Капитан внимательно посмотрел на старуху. —  Сидела?

— —   А тебе какое дело?

—     Не груби, старая швабра.

—    А ты мне не тыкай.

—    Сидели?

—    Ну.

— —  Где?

—     В днепропетровском СИЗО.

—    Так это ж вроде на Украине?

—   А где ж еще?

—    Значит, вы отбывали срок за границей?

—   За границей, гражданин начальник, за границей.

—   Значит, будем судить вас как гражданку иностранного государства.

— —  Начальник, меня-то за что?! —  опешила старуха.

—    А чтобы не лезла не в свое дело. Оскорбляете уважаемого человека, артиста… А вы, товарищ Кольский, не давали бы воли рукам. Вон вы какой здоровила. В следующий раз можете загреметь по сто пятнадцатой. А пока свободны.

На прощание он пожал мне руку и тихо сказал:

—   Моя жена поет ваши песенки.

—   Ты его, душегубца, так просто и отпустишь? —  изумилась старуха.

—  И ты иди, божий одуванчик, чтобы духа твоего  не было, и скажи спасибо, что хорошо отделалась… А этих, — — он глазами указал сержанту на юнцов, —  в камеру, потом разберемся, что это за птицы.

Мне вернули документы, и мы вышли на улицу. Был вечер. Марина положила мне руку на плечо.

—   Ты был неотразим.

Она впервые сказала мне «ты».

—  А что такое шмара? —  спросила она.

Я задумался. Как невинней объяснить ей?

—  Трудно сказать. Думаю, он просто по-своему выразил свой восторг.

Мы шли по незнакомому пустынному переулку. Было темно. Она вдруг остановилась и подняла голову к небу, усыпанному звездами.

—   Вот Большая Медведица, а вот и Малая. Сириус, Марс, Юпитер… Господи, сколько их!  А вот и Южный Крест!

—   Южный Крест, Южный Крест… его отсюда не увидишь, как бы тебе ни хотелось. Его нельзя наблюдать в Северном полушарии. Это мираж.

Она взяла меня за руку. Приблизила лицо. Я увидел ее серебристо мерцающие глаза.

—   Мираж —  это мы с тобой…

Мы смотрели на черное непроницаемое небо, и каждый думал о своем.

Я проводил Марину до дома и остался у нее до утра.

Мои мимолетные подружки получили временную отставку.

 

 

Глава 31

 

Марина гостит у приятельницы где-то на Юге. А я принялся за старое —  затосковал. Стал разбирать свои старые записи. Из ящика письменного стола извлек вот это:

«Господи, пасть бы на колени и, лия горестные слезы, возопить в скорби и тоске, воздевая руки к небу:

О, Боже, зачем Ты дал мне жизнь? Почему жизнь так коротка и хрупка? И где она, эта жизнь?! Я не видел, я не знаю ее! Жизнь почти прожита, а я все чувствую себя так, будто вчера родился, я ничего не видел, я ничего не знаю… Мне не за что зацепиться!

Я не знаю, за что бы хотел и мог себя уважать, я ничего не помню – в прокисшей памяти всплывают только какие-то смутные дни, даже не помеченные в календаре, дни, похожие на засаленные игральные карты… А жизнь?.. Где она?..

Господи, если Ты все-таки существуешь, скажи, что в этом мире зависит от человека и что от воли случая или судьбы?

Как я нуждаюсь в Твоей помощи, Господи! Я жил так расточительно, так небрежно, будто я сын черепахи Тортиллы и Кощея Бессмертного, и у меня впереди еще несчетное множество лет, и я еще все-все успею: и испытать, и повидать, и пережить. Я умудрился, вроде бы бодрствуя, пробыть в дреме большую часть жизни.

И еще, я сделал страшное открытие: оказалось, я смертен! Я чувствовал, как смерть дышит мне в затылок».

Даже для меня это слишком пасмурно. И я с удовольствием, вместе с Тортиллой и Кощеем, сжег написанное в пепельнице.

Уныние сменялось таким же унынием. Вот и пойми самого себя. Все чаще снятся намыленная веревка и чаша с ядом. Все мрачно и безысходно. Яркое солнце в зените кажется бледной луной на ущербе, а все птицы поют одинаковыми голосами — голосами смерти.  Пришлось опять ступить на проторенную дорожку. После ночи с женщиной я словно теряю жизненные силы, которых у меня и так кот наплакал. Порой мне трудно удержаться, чтобы не заорать: спасайся кто может! И без женщины не могу. Опять мысли о смерти. Слишком часто я занимался чужими, пора позаботиться о своей. Чаша с ядом, где ты?

Рассказать о своих страхах Марине, когда она вернется? Нет, нет, только не это! Пусть в ее глазах я буду не сумасшедшим, а мужественным мужчиной, умеющим постоять за себя.

Посреди ночи проснулся в слезах. Вспомнил, что Марина далеко, я с трудом удержался, чтобы ей не позвонить.

Я все больше и больше верю, что скоро умру. Наивная вера, корни которой запрятаны в бессмертном детстве, канула в прошлое. Страшно.

Я теряю интерес к нелепой кладбищенской затее. Только кладбища мне сейчас и не хватает. Кому нужны все эти безумные игры в смерть? Прямо-таки какой-то детский сад, только без детей. Мне все опротивило. Я не мог без отвращения смотреть на себя в зеркало. Все пространство от головы до сердца занято вопросом, как жить дальше?

 

 

Глава 32

 

Марина наконец-то вернулась. Два дня и две ночи мы не расставались.

У Марины есть двоюродная бабка, чуть ли столетняя старуха, молодость которой пришлась на те стародавние времена, когда в ходу были кожаные рубли и деревянные копейки. Она сама не знает, сколько ей лет —  то ли сто, то ли двести. Она одинока.

—  Единственные ее родственники —  это я и племянник, —  рассказывала Марина, —  да и тот недавно умер. Она баснословно богата.

—   Обожаю богатых старух. Не мог бы и я каким-нибудь макаром примазаться к ней в качестве родственника?

—   Для этого тебя надо усыновить.

—   Или жениться на ее племяннице.

—    Мы с тобой приглашены на воскресный обед, —  не слушая меня, сказала Марина. —  Помимо всего прочего, будут блины с икрой. Калерия Ивановна из-за нас отменяет традиционную прогулку: по воскресеньям Володя, ее шофер,  возит Калерию Ивановну в Кусково. Там она в полном одиночестве гуляет по два-три часа. Если есть на свете ангелы, то она одна из них.

—     Столетний ангел? Бывают и такие?

—      Сам увидишь.

Марина сказала, что Калерия Ивановна интеллигентная, добрейшая и почтеннейшая женщина. Что не мешает ей иметь давние и тесные связи с самыми известными преступными авторитетами.

—  Она сейчас совсем безобидна. А когда-то держала в страхе всю Москву. Забавно, но она ни разу не прокололась. Лет десять назад ушла на покой. Но с ней продолжают считаться. И не только бандиты, но и представители правоохранительных органов. Она часто повторяет, что существует некая узенькая дорожка, которую с левой стороны охраняют неподкупные полицейские, а с правой —  разбойники с большой дороги.

—    Это по этой дорожке она ходит во время воскресных прогулок?

—    Не иронизируй, Илюша, ты ведь и сам…

—    У меня руки чистые. Если они чем и запачканы, то кладбищенским черноземом.

Калерия Ивановна владела двухэтажным особняком в одном из переулков на Солянке. Отвоевать дом у стоящей насмерть городской власти помог родственник: тот самый племянник. Ему удалось с помощью мночисленных взяток, ссылаясь на некие выцветшие записи в метрических церковных книгах, доказать, что особняком владели дореволюционные предки Калерии Ивановны, среди которых числился граф Игнатьев.

Племянник настолько пропитался духом благородства, что, добившись победы, незамедлительно покинул сей мир.

—   Твой двоюродный брат и мой племянник был большой сволочью, на его совести много всякого, —  говорила Марине старуха. —  Особняк —  это его единственный благородный поступок. Поскольку он был негодяем, ему не удалось справиться со своим неожиданным благородством… словом,  он не смог это пережить и умер. Правда, ему в этом помогли. Мир праху его.

—   Он умер смертью героя, —  смеясь, рассказывала старуха. —  Его, как куропатку, подстрелили на Поварской улице, когда он, налопавшись паккери с томленой бараниной и козленком с полентой, выходил из ресторана Rossini. Ему попали прямо в брюхо. Ах, не стоило ему так наедаться перед смертью, ведь переполненный желудок не оставляет шансов. Если бы он был голоден, пуля не причинила бы ему особых хлопот, это было бы чем-то вроде укуса пчелы, а так…  А так этот шалопай умер. Сразу, в один миг! Так умирают праведники и негодяи.

Марина сказала, что Калерия Ивановна при этом заливалась смехом. Крепкая старуха. По словам Марины, Калерия Ивановна особенно не убивалась. Тем не менее, отдавая долг прощальному бескорыстию племянника, она в целях экономии, чтобы не тратиться на похороны, установила урну с его прахом на каминной полке, рядом с фарфоровой статуэткой Гермеса, бога обмана и воровства.

—   Тут их последнее пристанище, —  смеялась старуха. —   Два сапога пара. Но тот был хоть богом…

А я подумал, вот две смерти, Альтаира Чернозубова и Стаса Полякова. Надо отдать должное убийцам, они предоставили жертвам возможность на прощание оттянуться по полной, то есть, насладиться деликатесами, пообедать с аппетитом и только потом отправили к праотцам. Оба померли не на голодный желудок. Киллеры словно подкарауливали не их, а минуту, когда те насытятся. Милосердные, сострадательные убийцы.  Кстати, обоих шлепнули при выходе из иностранных ресторанов. Если так дело пойдет дальше, скоро в Москве не останется ни одного подобного заведения, где бы ни прикончили посетителя. Поговаривали, что за этим стоит некий кровный враг Варлама, который имел с ним старые счеты. Уж не Котович ли?.. С него станется.

 

…Я стоял перед сидящей в кресле старухой и скашивал глаза в сторону каминной полки. Чуть правее от статуэтки Гермеса и урны из серого мрамора на ней стояла фотография племянника, снятого в профиль. Создавалось впечатление, что покойник из своего мрачного зазеркалья с интересом поглядывает как на шаловливого бога, так и на свои бренные останки.  Я узнал его: это был почитатель моего бардовского дарования, Альтаир Чернозубов, тот самый друг, который невольно уступил мне доходное место на кладбищенской поляне. Как же тесен мир московских проходимцев!

Ангелом оказалась крепкая старушенция с пронзительными глазами и лошадиными зубами. Она была невероятно говорливой и сразу, не дав мне опомниться, повела разговор так, словно я был ее старинным приятелем.

—     Жизнь катастрофически коротка, —  выпалила она и испытующе посмотрела на меня.

—      Пока она мне кажется непомерно длинной, —  возразил я, втягиваясь в разговор. —  Так бы ее и подсократил.

—    Вот как? —  удивилась она. —  Когда вам стукнет восемьдесят, вы заговорите иначе. Вообще мне все-все не нравится. Знала бы раньше, вообще не затевала бы всю эту кутерьму, эти дурацкие игры в жизнь и в смерть. Взяла бы, да сразу и померла. Или вообще бы не родилась. Вот был бы номер! С другой стороны, пожить еще хочется. Но мешают печальные примеры друзей и родственников. Они, как повадились помирать, так не остановились, словно их кто понукал. Сначала померли все друзья моего старшего брата. Потом начали постепенно помирать мои. Сплошая могила… Все туда ухнем, и нет дороги назад. Говорят, старики не боятся смерти. Не сказала бы. Может, кто-то, свихнувшись от старости, и мечтает помереть, только не я. Холодный ужас перед исчезновением… Неужели все, что меня окружает, исчезнет? Мои воспоминания, мои добрые поступки, мои ошибки? Куда денется все это богатство? Смерть милосердна: она, откусывая кусочки от здоровья, подготавливает нас к печальному концу. Когда все болит, смерть не кажется такой уж страшной. Что вы так на меня смотрите? —  вдруг спросила она. —  Наверно, узрели мои лошадиные зубы. Думаете, наверно, что они искусственные? Как бы не так. Я этими зубами искусала своего первого мужа, в апреле месяце 1945 года. Как раз перед самым концом войны. У меня во рту до сих пор ни одной пломбы, ни коронки, ни имплантата. Запомните, раньше делали людей с несокрушимыми зубами. Вот и вышли лошадиные. Ими очень удобно кусаться. Хотите, откушу вам палец?

Я спрятал руки за спину.

—       То-то… —  пробормотала она. —  Да, детство, юность… Где все это? Закрою глаза и как сейчас вижу нашу дачу… запахи, особенно запахи мучают меня. С закрытыми глазами запахи легче вспоминаются. Дача была отцова, вернее государственная, и ее подновляли каждый год. Запах свежевыкрашенного пола. Еще не высохшая масляная краска… Мы, дети, ходили босиком, прилипая, подошвы потом отмывали неделями, и все же хорошо! Да… краска, красная, охряная. Не успели высушить, бездельники. У нас всегда так. Все в последний момент. Аврал. За ночь успеваем возвести хрустальные замки и тут же их покрасить. Потому и пятки прилипают.

Она задумалась, как бы накапливая воспоминания.

— —   Да… кажется, протяни руку, и окажешься в далеком прошлом, а рука не протягивается, а повисает в воздухе… дотянуться не может, так и застреваешь в этом проклятом настоящем. Сколько лет прошло… а я помню каждую тропинку, по которой в детстве ездила на велосипеде. То, что было вчера, вылетает из головы, а давнее стоит перед глазами, словно я опять там, в прошлом. Иногда мне кажется, что меня зарядили в детстве в пушку и выстрелили. Но промазали. И теперь летишь ты, как ядро, без остановки, и цель все-таки существует — в самом конце… О чем вы думаете? — тут она ласково положила мне руку на плечо.  — У вас такой вид… задумчивый, растерянный.

Я молчал, собираясь с мыслями.

—    Так, все-таки, о чем?

—    Я представил себе, как вас заряжают в пушку.

Она расхохоталась.

Обед подавали нанятые официанты.

Обед был выдержан в древнерусском стиле. Шеф-повар «Метрополя» постарался на славу. Лебедь жареный, медвяной. Мальвазия в золотых кубках, тетерева, журавль под взваром в шафране, лососина с чесноком, заяц в рассоле. И, конечно, блины.

—   Угощайтесь, — сказала старуха неожиданно молодым голосом и рукой, унизанной перстнями, пригласила к столу. — Может, вы хотите еще чего-нибудь? Говорите, не стесняйтесь.

Я напрягся. Когда-то, в период острого безденежья, мне довелось редактировать кулинарную книгу со старинными русскими рецептами. Рецепты, на счастье, память сохранила.

–   Мне бы чего-нибудь… — сказал я, усаживаясь и покрывая колени салфеткой, — чего-нибудь этакого… —  я пощелкал пальцами. —  Вроде тюри с редькой, отварного вымени, гусиным яиц с крапивой и свекольного кваса.

—   Это в следующий раз, – миролюбиво откликнулась она. – А пока — чем богаты, тем и рады.

 

 

Глава 33

 

Меня бросает из стороны в сторону, как лодчонку в бушующем море. То мне хочется повеситься, а то закатить пир на весь мир.

Проснулся ранним утром от ощущения счастья. Сердце бьется в унисон с природой. За окошком слышится пение пташек, оно сулит  необузданную свободу, от которой замирает сердце, а жизнь кажется бесконечной. Давно у меня не было такого чувства. Совсем недавно, по большей части по утрам, даже если небо было безоблачным, в моем сознании оно было черным, как гуталин. Так и жил. Годами не видя солнца и счастья. Впрочем, может, я наговариваю на себя. С воспоминаниями у меня в последнее время  проблема. Они, как бурные волны, бушуют у меня в голове, а потом тают, как сон в летнюю ночь.

Мы с Мариной по-прежнему жили раздельно. Мысль о женитьбе…  Она вдова, недавно похоронившая мужа. Надо соблюдать хоть какие-то приличия. Вообще, Марина на удивление быстро регенерировалась. Как ящерица с откусанным хвостом. Да простится мне сие сравнение. Время сейчас такое. Ни у кого нет свободной минуты. В том числе и на горе. Даже у таких нежных и впечатлительных женщин, как Марина.

Кстати, в адрес фирм «Неотвратимый зов предков» и «Чертог вечности» (к ним, когда я был полон кладбищенского энтузиазма, присобачил еще и фирму «Бессрочный сон») наконец-то массово посыпались давно ожидаемые предложения выкупить места с перспективой захоронения по прогрессивным подбойным правилам, то есть, с барабанным боем, цыганскими или синодальными хорами —  на выбор, и пушечной пальбой. Нашлось место и моей пушечке, до той поры без дела стоящей у меня в гараже. Мои работники, которые пришли на смену уволившимся, были завалены заказами на годы вперед.

Погребальные фирмы приобрели пристойный вид. Это были уже не обшарпанные конторы об одну комнату, с грязным полом, мухами на потолке и запахом хлорки, а солидные учреждения с приветливым и предупредительным персоналом. Вход украшали неизменные колонны, надпись над роскошными дверями из палисандра гласила, что фирма желает родственникам «Помнить, скорбеть и не унывать». Стены внутренних помещений украшали картины в дорогих бронзовых багетах. В основном это были полотна оптимистической направленности с изображением видов праздничной Москвы середины прошлого века. Пришлось потрясти запасники некоторых музеев, где пылятся шедевры соцреализма. Все равно они сейчас никому не нужны. Хотя, надо признать, то время было наполнено энтузиазмом широких масс, и это находило отражение в творчестве художников того времени. А кистью водить по холсту  они умели. Всякие там праздничные демонстрации, колхозные поля с кукурузой в два человеческих роста, передовики производства с глазами, проникнутыми вдохновением созидательного труда, стахановцы, держащие в мускулистых, как у нынешних культуристов, руках отбойные молотки производства Томского электромеханического завода имени Вахрушева, —  все это художники-соцреалисты изображали мастерски и достоверно. И убедительно. И патриотично.

Мой бухгалтер, тот самый, который недавно валил хвойные деревья где-то неподалеку от Верхоянского хребта, еженедельно выдавал мне весьма значительные суммы. Деньги он укладывал в фирменные конверты с печатями погребальных фирм «Неотвратимый зов предков», «Чертог вечности» и «Бессрочный сон»,

—    Хорошо, что по вашему указанию мы взяли маркетолога… — льстиво говорит он, выкладывая на стол пухлые конверты.

—     Что-то я не припомню такого указания.

—     Хорошо, что мы взяли его на работу, — повторил он с нажимом, — образованный, очень способный молодой человек. Окончил Кембридж. Кроме того, он племянник Бурмистрова.

—  Того, что в управе?..

—   Того самого. Так вот, племянник является высококлассным специалистам по продуктам.

—     Разве покойник продукт?

Бухгалтер отвел глаза в сторону и, словно увидев там некий текст, с ужасной улыбкой проговорил:

—       В известном смысле, да. В современном понимании это не просто продукт, который ограничен физической оболочкой, а  предельно конкретная услуга. Продукт давно уже вышел за пределы набора сугубо функциональных параметров, которые определяют его назначение. Сегодня потребитель платит не только и даже не столько за габариты, комплектацию, удобство, эксплуатационный ресурс и послепродажное обслуживание. В современной системе маркетинга не менее важную часть продукта составляют эмоциональные его свойства. К ним относится дизайн, бренд, стиль и манера обслуживания, одобрение покупки окружением и прочее. Таким образом, рациональные и эмоциональные свойства предложения суть современные продукты…

Я оборвал его:

—    Ваша лекция затянулась.  

—  Племянник говорит, что неплохо бы еще в соответствии с вашими указаниями…

— —  Черт возьми, опять какие-то мои указания!

— —  Хочу вам напомнить ваши же слова, уважаемый Илья Ильич, —  подчеркнуто вежливо сказал он, —  вы говорили, что нужно нанять какого-нибудь говорливого пророка…

—   Да-да, —  я наморщил лоб, —  действительно, что-то подобное я говорил…

— Так вот, в нашем деле пророк просто необходим, —  убеждал бухгалтер. — Он нужен для продвижения нашего продукта в рекламных целях в средствах массовой информации.

—   Пока что вы наняли каких-то странных субъектов, — недовольно проворчал я, — которые, насколько мне известно, ничего не делают.

—  Это проверенные, надежные ребята, — отчеканил бухгалтер. — Они, действительно, особенно себя не утруждают. Но они люди Бурмистрова. С этим приходится считаться. Кроме того, они не совсем бездельничают: они создают соответствующую атмосферу, ходят по кладбищу, по-приятельски выпивают с родственниками.

—    Хорошая же у них работа. Впрочем, делайте, что хотите, — устало перебил я бухгалтера. Я получал от него деньги, и этого было достаточно.

А Карла я уговорил. Впрочем, его можно было и не уговаривать: он в очередной раз продулся, играя в карты с каким-то доброжелательным армянином, тот за один вечер раздел его, что называется, до трусов.

Начавший голодать Карл легко согласился на халтурку.

—    Сыграть роль теле-пророка?  А что? Я, наверно, смог бы. Тем более, что денежки-то мои тю-тю. От наследства осталось лишь дивное воспоминание. Я похудел на двадцать килограммов. Скоро буду есть кашу на деревянном масле деревянными ложками из деревянных же тарелок. Знал бы ты, как я задолжался!

—   Скоро денег у тебя будет столько, что ты не только расплатишься с долгами, но и купишь себе новый трактор.

Карл прекрасно справился с задачей. Его пророк носил накладную бороду до пояса, охотно делился с интервьюерами своими соображениями о преимуществах и выгодах гармоничного царства Божия по сравнению с безалаберным царством живых и читал лекции по телевидению о пользе подбойного захоронения. На канале Г-12 пророка приняли на ура. По средам и пятницам пополневший Карл, наконец-то расставшийся с черным цилиндром и облачившийся в кожаные шаровары, сапожки и кафтан, поверх которого был накинут огненно-красный плащ, застегивающийся на правом плече фибулой-булавкой, внушал телеаудитории, что только этот способ достоин внимания: так хоронили древние сарматы, с которых не грех брать пример. Это, мол, давняя традиция, гарантирующая надежный и безболезненный переход в мир иной, который не менее прекрасен, чем Золотая Долина с ее изумрудными полянами, бирюзовыми озерами, искусственными фонтанами и хрустальными водопадами. То есть, обещал вечную жизнь. Повторяю, он прекрасно справился с задачей: поток состоятельных клиентов удесятерился.  Карл и выпускник Кембриджа не подвели.

 

 

 

Глава 34

 

…Я уже начал засыпать. Телефонный звонок. Вежливый, но строгий голос попросил явиться завтра, к семи вечера, на Мясницкую, в офис Варлама. Вот же незадача! Как раз завтра мы с Мариной должны быть на долгожданной премьере в «Современнике». Будут давать «Иллюзии» Ивана Вырыпаева.

—    Давайте отложим, — взмолился я. — Я не…

Ответом были короткие гудки.

Да, шутки в сторону, подумал я, на кону —  моя жизнь.

 

Варлам неординарная личность. Говорили, что он окончил какой-то институт: то ли рыбный, то ли МГИМО. Разные ходили слухи. Знакомством с ним гордились. Можно даже сказать —  щеголяли. От федеральных министров до официантов. Он был известен своей любвеобильностью, и среди его многочисленных любовниц преобладали все известные личности: телеведущие, победительницы конкурсов красоты и даже бывшая прима-балерина Большого театра.

Он сказочно богат. Защищен дорогими адвокатами и приятельскими отношениями с сильными мира

Варлам неукоснительно поддерживает физическую форму: каждое утро, попыхивая сигарой, он бегает босиком вокруг своего дворца, а потом по часу нежится в бассейне с ледяной водой. Несмотря на все его физкультурные выверты и диеты, он толст, как афишная тумба Морриса.

Секретарь проводит меня к Варламу. Кабинет в красных стеновых  панелях, на стене карта Москвы и Московской области, на которой чернеет россыпь флажков с адамовой головой. На первый взгляд, не меньше двух сотен. Карта смерти.

Позади кабинета находится гостиная. Она оформлена в традиционном стиле: тяжелые стулья, обеденный стол на шести львиных ножках, фальшивая изразцовая печь-камин под потолок и голубой ковер, в котором по щиколотку утопает нога. На отдельном столике спортивные кубки и фотография молодого Варлама в спартаковской форме с футбольным мячом в руках.

Стол уставлен редкими экзотическими фруктами, названия половины которых мне не ведомы, и украшен дорогими напитками.

Варлам открыл коробку с сигарами.

—  Прошу… Это мой любимый «Партагас». Корпоративы, на которых вы порой выступаете, я не посещаю. Поэтому захотелось при личной встрече… —  он сделал паузу, —  исключительно из уважения к вам… словом, с завтрашнего дня ваши кладбищенские интересы будет защищать другой человек.

—   Помнится, мы договаривались о возмещении затрат…

—    С кем договаривались?

—    С покойным Стасом Поляковым.

—    Увы, увы,  все это устно, и не на бумаге, печатью скрепленной. Я вам верю, но все-таки… был ли договор? Если уж главы государств и правительств не верят словам, то что говорить о нас, простых смертных. А Стас… —  он искусственно зевнул, —  конечно, царствие ему небесное, но он был изрядным жуликом. Меня нагло обманывал. Вот и вас обманул.

—   Договор был. Пусть не на бумаге. Но был.

Он привстал и сделал шаг в сторону стола с напитками.

— —    Ах, дорогой мой Кольский, не доверяйте никому, в том числе близким друзьям. Что будете пить? Виски? Шампанское?

— —    Какое уж тут шампанское…

Он пожал плечами, но, тем не менее, налил мне и себе.

—  Ладно уж, не буду вас мучить. Словом, позабудьте. Вы будете щедро вознаграждены. Вы проделали хорошую работу. Миллион долларов, два, три? Это не проблема. Участок земли по-прежнему будет принадлежать вам. И вы будете иметь с нее постоянный навар.

Я облегченно вздохнул. Мы дружелюбно чокнулись, выпили.

—  У вас есть прекрасные замыслы… Вы обладаете редким даром: умением генерировать идеи. Вы удивительно точно уловили настроения и чаяния представителей высшего общества. А этот ваш фанатичный идеолог с метровой бородой, он просто неподражаем. И, что важно, достоверен. Теперь о главном, у меня есть условие, —  голос Варлам зазвучал жестко, —  вас часто видят в обществе Марины, вдовы Стасика Полякова.

Он приблизился и зашептал мне на ухо.

—     Я давно в нее влюблен. Без памяти. —  От Варлама пахнуло сигарным перегаром, бараньей котлетой и чесноком. Я невольно отстранился. —  Марина чистое, непорочное создание. В ней есть что-то светлое, чуть ли не святое.  Глаза, как два сапфира, в них неба синь отражена… — он гнусно причмокнул. — В ней есть что-то, чего некоторым из нас не хватает. Вы можете дурно на нее повлиять. Вам не кажется, что это было бы просто преступно оставлять ее на вашем, простите, попечении?

—   Не кажется…

— Вы безнравственный человек, вот что я вам скажу, —  отмахнулся он. —  Я наводил справки. Вы отдали свою прежнюю любовницу какому-то развратному типу, азиату, многоженцу, автору пошлых шлягеров, вроде «Телеграфного столба безумной страсти». Вы поступили, как дешеый сутенер. Передали девушку, словно кошку.

—    Ложь. Это было ее решение.

—    Ага, значит, она вас бросила? Почему?

—   Антонина ушла к очень богатому человеку. Я ее не виню. Рыба ищет, где глубже, человек —  где лучше. Кроме того, она любит роскошь: ее прельстила возможность каждый день какать, сидя орлом на унитазе короля франков Дагоберта Жестокого.

—    Да она просто умница!  —  захохотал он.

Помолчали.

—    Что у вас общего с Мариной? —  спросил он, мусоля сигару.

—  У нас взаимные интересы.

—   Которые вы решаете, —  подхватил Варлам, —  в постели, где она еще совсем недавно шептала слова любви другому.

—   Теперь шепчет мне.

— —   Вы не представляете себе, как я ее люблю! —  с жаром произнес он. —   Я готов отдать полжизни, только чтобы лечь с ней в постель!

—   Чьи полжизни? —  спросил я.

Он встал и нервно заходил по комнате. Потом остановился и долго смотрел мне в глаза. Вдруг он резко поменял тему разговора.

—    В газетах писали, что господин Варламов, дескать, окончил Сорбонну. А до этого, мол, он учился в рыбном институте, из которого его  выперли, как некогда неуча Виссариона Белинского, за леность и нехождение в классы. А того эти олухи не знают, что никакого учебного рыбного  института в природе не существует. Есть научно-исследовательский институт рыбного хозяйства. Оттуда меня, действительно, выставили. Хорошо, не посадили. Дело прошлое… Родители у меня были вполне приличные люди, мама домохозяйка, отец крупный ученый и верный ленинец. Но во мне сидел какой-то бесенок, родителей я не слушался, в школе учился плохо. Окончил ее с грехом пополам и пошел простым подмастерьем в это дурацкое рыбное НИИ. А потом… Случилось это в красном уголке института. Напившись с лаборантами этилового спирта, ваш покорный слуга средь бела дня демонстративно уснул под портретом Владимира Ильича Ленина — основателя первого в мире социалистического государства, вождя трудящихся всего прогрессивного человечества и гениального продолжателя революционного учения Карла Маркса и Фридриха Энгельса. И стыдиться тут нечего. Тогда вся страна спала. Или делала вид, что спит. А Сорбонну я действительно окончил. Факультет менеджмента и экономики предприятий. Золотое было времечко! Вы спросите, как это стало возможным в те закрытые советские времена? Все возможно, если ваш папаша академик и член ЦК. Он давно умер, —  с грустью сказал он. —  Но он оставил мне в наследство друзей. Это целый пласт всемогущих чиновников, которые успешно перекочевали из прекрасного коммунистического вчера в сегодняшний мир суровой капиталистической действительности. В стране правит мощнейший, не знающий управы, бюрократический монолит, который облагорожен связями с теневыми миллиардерами. Кстати, у меня есть почти достоверная и, к сожалению для вас печальная, информация. Погиб ваш лучший друг… —  с грустью сказал он. — Тот самый, который был вашим первым бесценным другом. Гремя уголовными цепями, покинул сей мир… —  он сделал паузу, —  ваш лучший друг Котович. Мир праху его. Какие-то изверги выкинули его из окна. Десятый этаж, не шутка. Страшный конец, никому не пожелаешь. Разбился в лепешку. Говорят, голова укатилась куда-то…  Что неизбежно наводит на мысль, а была ли у него вообще когда-то голова? Оставил прощальное письмо. «Прошу в смерти моей никого не винить: покойник этого не любил…» Начитался Маяковского, дуралей… Сомнительная, странная история. Правда, кто-то сказал, что все это брехня и помер он по другой причине, а именно от удара по голове бутылкой из-под уксуса. Конечно, если от души хрястнуть бутылкой по затылку… —  он мечтательно зажмурился, —  никакая голова не выдержит.

—   Когда это случилось? Он еще не похоронен? —  поинтересовался я.

—   Хотите похоронить его вашим подбойным способом?

—    Слишком большая честь.

—   Согласен. Ему место у помойки. С этим негодяем у меня свои счеты. Я ведь знаком с ним с давних пор.

—   Что, сидели вместе?

—  В Бутырках.

—     Убили кого-то?

—     Я был бы рад, но тогда никто не подвернулся. Я пострадал за правду, —  лицо Варлама озарилось праведным светом. —  В молодости, еще до Сорбонны, я вляпался в некрасивую историю: какого-то черта я решил самоотверженно бороться с несправедливостью, за демократию и равные права. Никакого криминала. Только политика. Вышел на площадь Сахарова с плакатом в поддержку одного претендента в депутаты Госдумы. А тот оказался беглым председателем одного поселкового совета, за которым гонялась вся солнцевская полиция. Не того поддержал, идиот. Мне применили статью, специально  написанную для интеллигентов, помешанных на так называемой гражданской позиции. Отец мог бы помочь выбраться из этой истории, но не захотел. Мы с ним по-разному смотрели на жизнь. Кстати, Бутырка положительно повлияли на меня. Я понял, что бороться надо не с системой, а с людьми…

Варлам закурил новую сигару.

— —  Котович там был козлом, открыто сотрудничал с администрацией. За это его назначили сначала хлеборезом, а потом и завхозом. Это он научил нас играть в буру.  Постоянно выигрывал. Я его уличил в шулерстве. В ответ он на меня настучал, и я угодил в ШИЗО. А вы знаете, что такое ШИЗО? Это карцер, —  Варлам содрогнулся. —  Это холодная малюсенькая камера. Днем уносят матрац и не велят садиться. Вот так и стоишь весь день столбом. Сволочь он, этот ваш Котович… Давно надо было открутить ему голову. И вот, слава богу, ему пришел конец. Ваш лучший друг, и такая позорная смерть! Вы опечалены?

—   Скорее, я ошеломленен…

—  У вас такое лицо, будто вы потеряли что-то дорогое. А ведь всем хорошо известно, что вы в последнее время с ним не ладили. И это еще мягко сказано. Это его скандальное опорожнение кишечника… подтирание задницы стихами, да еще прнлюдно… это гнусность. И все-таки, я вижу, вы переживаете.

—   Вы правы. Потеря невосполнимая. Я очень жалею, что он умер, так и не не получив от меня по морде. Хорошо бы… —  я непроизвольно потер руки, —  хорошо бы из Котовича набить чучело. Когда он был жив, я… а теперь когда его нет, мне кажется, было бы лучше, если бы он был. Чтобы было, кого ненавидеть.

—  Да, я вас понимаю. Ненависть, как и любовь… без этого жизнь не мила… Да, любовь… Вот вы любите, и я люблю… Вы свое отлюбили, а теперь дайте полюбить другому… Марина… она должны принадлежать мне. Без нее моя жизнь далека от идеала.

—   Вы что, издеваетесь надо мной?

—  Нисколько. Я серьезен, как никогда. Соглашайтесь.

— Надо бы спросить для начала у самой Марины. Согласна ли она на предательство…

Он захохотал так, что зазвенели спортивные кубки.

—    Вы плохо знаете женщин. Ах, милый Кольский, не питайте иллюзий! Женщины, все до единой, создания низменные, своекорыстные, лживые. Умные люди им не верят. Женщина —  это ухудшенный вариант гомо сапиенс.

—    Поэты слагают оды в честь женщин!

—     Это лишь доказывает, что и среди поэтов полно дураков, —  заметил он. —  Поэты слагали и слагают в честь дам восторженные вирши, славя вымышленные женские добродетели и вознося до небес их несуществующую нравственность. А на самом деле в каждой бабенции от дьявола стократ больше, чем от бога. Ах, эти женщины… Мужчины! не верьте им, они в одном ряду с аллигаторами, пауками, крысами и жабами. Вы скажете, а как же секс? Я отвечу словами лорда Честерфилда: удовольствие это быстротечное, поза нелепая, а расход окаянный. Человек, как известно, состоит из пороков и добродетелей. Это аксиома. Но в мужчине все это намешано примерно поровну, так сказать гармонично, женщина же целиком состоит из пороков. Всецело и всеобъемлюще! И главный порок, которым они завлекает нас, доверчивых и влюбчивых мужчин, это непредсказуемость. Никогда не знаешь, какой номер эта чертовка выкинет через мгновение. Запомните, все бабы —  это адова смесь из мелкого, из пороков и низости. Самое характерное в женщинах — это непоследовательность. Когда Марине придется выбирать между мостом и голубыми фонтанами, как вы думаете, что  она выберет?

Я решительно поднялся.

Он остановил меня рукой:

—   Я предвидел это, —  он посмотрел на меня чуть ли не с состраданием. —  Экий вы, право. Мало ли на свете баб? Среди них попадаются прехорошенькие. И куда моложе Марины. Вас всегда осаждали поклонницы. Соглашайтесь, и вы будете каждый день обедать в «Национале» в обществе юных красавиц. Если вы откажетесь, вас ждут большие неприятности. Тогда я за вас и ломаного гроша не дам…

—  Убьете? Как Котовича?

—   Слишком просто… А к смерти Котовича, если он действительно сыграл в ящик, я не причастен.

—  Верится с трудом.

—  А вы наглец, однако. Что же мне с вами делать? —  Варлам сделал вид, что задумался. —  Пожалуй, пущу-ка я вас по миру. А что? Это проще, чем вы думаете. И недели не пройдет, как вы проснетесь под мостом. Вы бывали в Париже? —  вдруг спросил он.

—    Не довелось.

—   Там замечательные мосты. Лучшие в мире. Очень рекомендую Grand Pont, словно специально построенный для вас. Там удобно. Почти комфортно, только поддувает со всех сторон. И, к сожалению, очень жестко. По собственному опыту знаю. Камни, брусчатка… Однажды, еще студентом, я провел там ночь с какой-то пьяной цыганкой. Назюзюкался, как цуцик, потом с грехом пополам трахнул эту грязную свинью и уснул. Потом лечился полгода… И все из-за одной единственной ночи! Но вам будет мало одной ночи, вы будете спать на булыганах под мостом все ночи напролет до конца дней своих. Это я вам обещаю. А когда вы от голода окочуритесь, газеты напишут: «Смерть вдали от родины. Кумир молодежи начала двухтысячных Илья Кольский окончательно свихнулся и покинул горячо любимую родину. Грустный конец некогда всеми любимого барда». И ваша фотография. Небритый грязный оборванец с глазами идиота. Вы не боитесь спать под мостом?

—  Клошары же спят.

—  И думаете, им это нравится?

И после паузы добавил:

—  Отныне вам предстоит опасаться не только сквозного ветра и засорения желудка, но и собственных мыслей. Теперь о деталях: вам доставят билет до Парижа.

—   Когда?

Он странно посмотрел на меня.

—    Вам придется запастись терпением. Нет ничего страшней, мой друг, чем неизвестность ожидания.

Тут я заметил, что он смотрит куда-то вниз. Опустил глаза и я. На мне были разные башмаки: один черный, другой точно такой же, но коричневый.

Он засмеялся.

— Это что, сейчас мода такая —  наносить визиты в разных башмаках? Помните, у Довлатова? Каждый раз, покупая башмаки, я думаю, а не в них ли меня будут хоронить. Как вы думаете, вам будет удобно лежать в гробу в разных башмаках?

—  Удобно. Они не жмут. Послушайте, вы хотите отобрать у меня самое дорогое, вы требуете от меня невозможного.

—   Почему ж невозможного? —  он оживился. —  Вы отдаете мне Марину. А взамен получаете миллион. Или два. Или даже все три. По-моему, —  он запыхтел сигарой, —  очень выгодная сделка. Обмен адекватный. Женщина, которая стоит три миллиона, это, знаете ли… —  он покачал головой. —  Не каждый премьер-министр стоит столько. Это мое последнее… —  он замялся.

—   Последнее предложение?

—   Нет, предупреждение.

—   Учту.

—    Мне вас жаль. Мне так нравились ваши песни. Слава богу, они у меня записаны… Поскольку лучшие вы уже спели, —  он засмеялся, —  не так уж важно, жив автор или нет.

Первая моя мысль была —  бежать. Схватить Марину в охапку и дунуть под звездный небосвод, туда, где в бездонном небе мерцает Южный Крест.

 

 

Глава 35

 

Я был в совершенной растерянности. Поехать, что ли, за советом к знаменитому поэту и бескорыстному любителю больших денежных знаков? Он все-таки не последний человек в мире попсы. Богат, знаменит. Глядишь, поможет. Я ему звонил несколько раз. Он не отзывался.  Наконец,  дозвонился. И через полчаса уже сидел в гостиной у пылающего камина, рядом с которым на металлической сушилке висела пара пушистых носков серого цвета. От них шел пар.

—   Мокрые, —  сказал он, —  это слезы жен, —  он усмехнулся. —  Плачут, переживают, никак не могут смириться, что их скоро выкинут на улицу.

Он положил руку мне на плечо и хорошенько встряхнул.

—  Ты что, сдурел? Нашел с кем бодаться. Сам кашу заварил, сам и расхлебывай. Ты думаешь, у тебя есть выбор? Не строй иллюзий.  Нет у тебя никакого выбора. Тебе остается одно: отдать барышню хотя бы на время, она через месяц ему надоест, я его знаю, он непостоянен, и он тебе ее, посвежевшую и набравшуюся опыта, вернет. Да, это цинично и мерзко. Но это выход, который, уверен, устроит всех. Включая барышню. Что я, их не знаю, что ли? У меня этих баб полон дом, не знаю, что с ними делать, одна другой стоит… И не тревожь меня  по мелочам, ты меня отвлекаешь. Кстати, я завершил создание шедевра. Называется он так: «Сладкий вкус волчьей ягоды». А может, я назову шедевр еще хлеще. Например, «Разожги огонь в газовой плите души моей». Тебе понравится.

И он завыл:

 

Сегодня ночь глубокая,

Безрогая луна.

Страдаю, сердце штопая,

Любовь скулит без сна.

Мелькает ночь отрывками,

Секунды семенят,

Летают чувства брызгами,

Сквозь память шелестят.

Моя любовь небритая,

В дырявом пиджаке.

Душа, слезами мытая,

Укрылась в сундуке.

Гвоздем стекло корябаю

И сам себя топчу.

Желаньем страсть царапаю

И по вискам стучу.

 

Мне удалось, к счастью, на время отключить слух. Если бы я этого не сделал, мои мозги расплавились бы. Я мучился минут пять, все смешалось в моей голове: штопаное сердце, царапающаяся страсть, летающие брызгами чувства, небритая любовь и сундук с душой. Жаль, я не пародист.

—  Ну, как? —  рассерженным тоном спросил он.

Может, этот графоман мне и поможет. Я стиснул зубы так, что у меня заболели скулы. Падать так падать. И вложил в свой ответ как можно больше страсти и искренности:

—   Я потрясен! —  заголосил я. —  Бесподобно! Гениально! Поразительно! Шикарно! Блестяще! Новое слово в поэзии! Ты просто превзошел всех: от Тредиаковского до Бродского. Хочешь, я напишу музыку к твоим выдающимся стихам? —  предложил я. Унижаться, так унижаться.

—  Поздно, Цветковский уже написал. Мне жаль, Илюша, я бы помог, но, сам понимаешь, своя рубашка всегда ближе к телу. Жаль, ведь я любил тебя как сына.

Это было правдой. С поэтами и бардами он не дружил. Я был исключением, возможно, потому, что я ему просто нравился. Да и дорогу ему не перебегал. Поет какой-то Кольский под гитарный перебор. И пусть себе поет.

Он  сказал: любил как сына. Любил. Значит, теперь не любит.

—  На этот раз я тебе не помогу. И больше меня не тревожь. Надеюсь, все уляжется, а там и посмотрим. Это ж надо такое учудить! Поссориться с самим Варламом!

—    Да… одно дело купить участок на кладбище, — сказал я мрачно. — Другое —  протянуть руку утопающему.

—   И не проси.  Учти, Варлам шутить не любит.

Лицо у него вдруг омрачилось. Таким я его еще не видел. Глаза стали сумрачно-грустными. В правом глазу, мне показалось, мелькнула слеза.

— —  Послушай напоследок. Это как исповедь. Похоже, тебе осталось жить недолго. Варлам рано или поздно до тебя доберется, поэтому я ничем не рискую: времени у тебя, судя по всему, мало и новостью, которую сейчас услышишь, ни с кем не поделишься. Ты, правда, считаешь меня идиотом?

Посыпались мои последние надежды на дураков. Рухнули надежды на идиотизм Нуриманова. Они не укладывались в мои представления о человеческой дурости. Скорее, они озадачивали, неужели дурак столь многогранен? Или Нуриманов вовсе не дурак? Скорее, последнее. Я уже не раз замечал, что он на словах и на деле нередко выламывается из образа дурака. Играть роль дурака постоянно, без роздыха, не каждому под силу.

—  Я жду, гяур! — подстегнул он меня.

Надо было отвечать. Ведь сила не только у Варлама.

—   Считал. Сейчас так не считаю.

—   Вот видишь, и ты прикидывался! Изображал дружбу, врал. Врал мне, самому себе. Зачем?..

—    Я же твой друг.

—    Друзьям не врут, а если все-таки врут, то делают это в интересах истины. И только в редких случаях. Эх, Илюша, Илюша… Ты что, думаешь, я не знаю цену своим стихам? Медный грош стоит дороже. Все мы прикидываемся: кто больше, кто меньше. Поскольку душа моя скрыта за семью печатями, я давно превратился в мираж. Я оптический обман. Я привидение. Я фантом. Как ты этого во мне не разглядел! Какой же ты после этого инженер человеческих душ. Эх, ты!.. Идиот-то на самом деле ты. И еще подлиза. Как это ты сказал? Новое слово в поэзии?..

—    Зачем тебе все это надо?

—   Что — это?

—   Прикидываться.

—   Скучно жить, а так хоть какое-то разнообразие.

—    Мне тоже скучно жить, но я же не изображаю из себя идиота.

—    Тебе, прости, и изображать не надо…

Мы оба молчали минут пять.

— —    Мир уверенно, —  наконец прервал он молчание, —  торит дорогу к всеобщему безумию. Особенно Запад.  Там давно порушены каноны красоты. Всякие конкурсы, шоу с педиками во главе, шлюхи, которые называю себя порно-актрисами.  Безграмотность всех, включая министров, журналистов, артистов. Но и мы не отстаем. Только у нас, как всегда, свой путь. Словом, Россию, на кобыле не объехать и футом общим не измерить… Все пропахло гниением. Чтобы жизнь не пролетали вхолостую, я сам себя назначил идиотом. Наблюдаю, как к этому отнесутся другие.  Вот и ты попался… Я конструирую жизнь, потому что у нее не хватает размаха, она тускла, примитивна и мелочна. А жизнь должна быть оригинальной, интересной, загадочной и каждый день новой. Помнишь, я тебе рассказывал о своем голоногом детстве и общежитии под Москвой? Это было общежитие Литературного института. Меня взял в свой семинар Константин Паустовский. Значит, увидел что-то светлое во мне. Стал бы он вожжаться с каким-то деревенским олухом. Я с ним, можно сказать, дружил. Если можно назвать дружбой его покровительственное дружелюбие и мое преклонение перед живым классиком. О нашей дружбе сейчас никто не вспоминает, его и моих однокорытников на том свете невесты с фонарями ищут.  Я же от обиды на весь белый свет катаю стишата, от которых с души воротит… Знал бы Константин Георгиевич, что я превращусь в знаменитого автора шлягеров. Он бы меня прибил.

—  Еще раз повторяю, зачем?..

—  Хочу посмотреть, до какой низости может дойти человек, когда он выбирает, где ему сегодня обедать: в роскошном «Балчуге» или в забегаловке у Тишинского рынка.  Скажи, чего стоят эти люди, все эти композиторы, певцы, прекрасно знающие цену всему этому дерьму, которое я им скармливаю? Они тоже миражи, Илюша, они тоже хотят жить красиво, с шиком, в роскоши. И, посмеиваясь над собой и публикой, наигрывают и поют эту мерзость.

—   У тебя есть ответ, почему все так опростилось? — Хотя у меня рот был полон своих забот, я слушал его во все уши.

—  Законы развития общества непостижимы, они не поддаются никакой логике. Почему? Никто не знает. Может, там, на небесах, так задумано, чтобы мы в массовом порядке топали к выгребной яме… А может, существует некое тайное интернациональное правительство, которое, благодаря несметным богатствам, заправляет всем миром.

—   А им-то зачем это надо?

—    А вот этого я не знаю.

В конце концов Нуриманов мне надоел. Все, о чем он говорил, я знал и без него.

—  Если уж говорить о нашем брате, писателе и поэте… —  он презрительно скривился, —  не надо забывать, что десятилетиями нас дурачили сказками о соцреализме. Все мы из того времени, Илюша, когда бесчинствовали орденоносные и краснознаменные Корнейчук, Софронов да Кочетов. Мы их наследники. Мы просто не способны писать нормальным человеческим языком. И мы не можем избавиться ото лжи. Сегодня наши лучшие писатели — это посредственные Пелевин и Сорокин.

Я не хотел вступать в дискуссию и промолчал.

—   Ты, наверно, скажешь, что есть Бродский, Венедикт Ерофеев. Точнее… были. Других нет. Все мы живем в мире призраков, миражей. Трудно сказать, когда появятся новые Гоголи и Чеховы… или хотя бы Куприны…  — вздохнул Нуриманов.

Я молчал, а он так разошелся, что не мог  спокойно усидеть на одном месте. Он переместил свое громоздкое тело на стульчик у камина, усилив его мягкость еще одной малиновой подушечкой.

—  Весь, так называемый, коллективный Запад,  —  тут он злобно хохотнул, —  давно ничего не читает. А если читает, то только те дешевые романчики, где в финале победительный герой обзаводится кейсом с миллионом и грудастой блондинкой. Обывателю хочется не рыданий, а безбедного существования и здорового смеха. Теперь советская литература,  —  продолжает кипятиться Нуриманов. — «Все остается людям!», орет при большом стечении скорбящего народа какой-нибудь тяжело раненный передовик производства. А затем передовик умирает с довольной улыбкой на устах. Увлеченный его пламенным призывом народ с небывалым воодушевлением устремляется к станкам и отбойным молоткам, чтобы тут же превысить производственные рекорды. И что мне этот народ? Ты его видел? Может, ты, который выступал на стадионах, перед тысячами рыдающих от умиления и восторга психопатов? Но это же не народ. Это публика. Вообще, наша литература всегда отдавала нытьем, плесенью. Никакого веселья. Одни страдания. От Глеба Успенского до Достоевского. У них были «Три мушкетера», а у нас три брата Карамазовых. У них Эмма Бовари, а у нас Анна Каренина. Эмма, хоть и в муках, все-таки исхитрилась помереть в своей постели, а нашу Анну бессердечный Толстой пристроил под поезд…У нас, у русских, тяга к горю, к несчастью…

— —  Ты-то здесь при чем?

—    Я тоже русский.

— —  Ты не русский, ты россиянин. Русский это национальность. А ты асперон. Ты российский кавказец,

временно проживающий в Москве.

Он рассмеялся. Потом запрокинул голову и сказал:

— — Цитирую Довлатова, из «Заповедника»: «В прихожей у зеркала красовалась нелепая деревянная фигура — творение отставного майора Гольдштейна. На медной табличке было указано: Гольдштейн Абрам Саулович. И далее в кавычках: «Россиянин». Фигура россиянина напоминала одновременно Мефистофеля и Бабу Ягу».  —  Нуриманов опять засмеялся. —   Вот тебе и весь россиянин. Тебе нравится? Кстати, Довлатов, полуармянин-полуеврей, был пожалуй, самым русским, подчеркиваю, русским, писателем конца 20-го столетия. Мы вообще придаем излишнее значение национальности. Подчеркиваем еврейское происхождение Пастернака, абхазское —  Искандера, татарское —  Ахмадулиной. Ну, это наша особенность. Ничего с ней не поделать. Дос Пассос, Ирвин Шоу, Сол Беллоу… они кто? Евреи, португальцы? Они все американцы. И никому в голову не придет копаться в их родословной.

—   Но тебе же пришло.

—   Пришло. Потому что я асперон. Российский асперон. Скучно жить, Илюша, ах, как скучно! Все надоело, надоело даже косить под дурака, вот возьму да и зарежу кого-нибудь под осенний свист, — мрачно закончил он. — И извини, я действительно ничем не могу тебе помочь. Ты сам вляпался… Постарайся выжить. А теперь забудь обо всем, что я тебе тут наговорил. Для всех мы по-прежнему идиоты. Так легче скользить по жизни: ни от кого не отличаешься…

Вот и пойми этих асперонских мудрецов!

Он проводил меня до дверей и даже помог надеть пальто.

На прощание он сказал мне:

—    Еще раз уясни себе: все мы живем в ужасном мире, в призрачном мире фантомов и комплексов. Ну с фантомами понятно, это то, что видит наш сумасшедший червивый  глаз. А вот комплексы… Комплекс, как тебе, наверно, известно, —  он усмехнулся, —  это совокупность представлений, мотивов и установок, оказывающая влияние на функционирование психики. У тебя, например, комплекс мученика. Ты его сам выдумал от скуки. Ты можешь проживать чувства только через страдание, ты так и притягиваешь к себе сложные ситуации. Страдаешь сам и не даешь покоя другим. К тебе лучше не приближаться.

—    А у тебя?

Он опять усмехнулся:

—  А у меня комплекс отсутствия комплексов. Знал бы ты, как мне тяжело из-за этого жить! —  тут он засмеялся во весь рот. —  Завалялся, правда, еще один комплекс: комплекс отсутствия мании величия. Я не такой идиот, чтобы быть Наполеоном. Помнишь, как он кончил?.. И в то же время без этой наполеоновской мании ничего не добьешься. Вот и решай, кем тебе быть, императором Франции или сборщиком собачьего дерьма. Еще раз напоминаю, этот разговор должен остаться между нами.

—– Само собой. Третьего сюда нечего мешать; что по искренности происходит между короткими друзьями, то должно остаться во взаимной их дружбе.

Он помолчал. Потом полез в ящик стола и извлек рукопись.

—    Посмотри на досуге… Можешь не возвращать. Она мне уже не дорога. Я от нее устал. Если напечатают, один черт никто читать ее не станет. Если хватит терпения, дочитай до конца. А потом снеси на помойку.

Скажу сразу, последнее его пожелание я вскоре исполнил.

И вот рукопись. Первая страница, она же последняя. Читаю…

…когда я умру, ты не  смейся,

Когда я умру — неожиданно  остро и просто,

Трепыхнув на ветру поутру,

Как Васильевский  пламенный  остров,

Разрываясь меж  рифмами снов и словами, как снами,

И подснежник  в ладонях согрев,

Как любовь между нами

 

Когда я умру,

В жарком вареве солнца и света,

Так смешно и нелепо и слепо,

В лёгком взмахе руки и венки поплывут  в царство Лота,

По широкой  реке – от излучины до поворота,

Как в петле,  как в пике , налегке –

Словно мёд, истекает из сота

 

Когда я умру,

Блудный сын возвратится к отцу

И припав на колени, позабыв о хандре и о лени,

Словно Герда, слезой обольёт

И прозрачной и сладкой,

И молитву прошепчет свою –

Горячо и украдкой

 

И тогда, все года навсегда,

Словно пагоды пряничной  крыша,

Прохудившихся лет и просвет

Осеребряной мыши,

Позолоченных яблок фольга

Клавесинами  Баха

И слепая  пурга, как урга — во чертогах  Кранаха…

 

…раздвоен персик, нежен плод,

А косточка, щекой колючей —

Так ластится и нервно мучит,

Как жизнь — бастардовый приплод…

 

И грезит красками Кранах,

Оргазмом вымысла и смуты,

В стремлении дойти до сути

И развенчать всё в пух и прах

 

И род продлив, как в недород,

Настырной, сладострастной остью,

Как пёс, давясь жирнючей костью,

Спасительный ищу я брод…

 

Дальше читать не хотелось.

На кухне я открыл зловонную пасть мусоропровода. Мало мне своих забот… И тетрадь зашелестела страницами.

 

 

Глава 36

 

Позвонил Карлу. Оказалось, он занят по ватерлинию, снимается в сериале «Кладбище как место для прогулок».

Я рассказал ему о своих страхах, об угрозах со стороны всемогущего бандита.

Карл рассвирепел.

—  Сколько шума из-за какой-то бабы! Она еще не успела выйти за тебя замуж, как вот-вот станет вдовой. Она об этом подумала? Или эта корова вообще ни о чем не думает? Если можешь, Илюша, постарайся не быть идиотом. На твоем месте я бы давно дал под зад коленом этот жирной скотине… неужели ты забыл, как она пожирала нашего поросенка? А потом пердела так, что чуть стекла в окнах не повылетали. Жрет и днем, и ночью. Жрет и жрет, жрет и жрет. Смотри, как бы она и тебя ненароком не слопала.

—  Речь не о ней. У меня другая женщина.

Пауза. Обдумывает ответ.

—   Надеюсь, она не обжора? —  наконец спрашивает он.

—  Я ее боготворю.

—   Боготвори себе на здоровье, только делай это на безопасном от меня расстоянии. Помучаешься немного, охолонешь и успокоишься. Было бы хорошо, если бы ты управился со своими душевными воплями за неделю. Помнишь, я рассказывал тебе о стерве, худой, как вобла, которая курит анашу, пьет чистый спирт и все время сквернословит? Об интеллектуалке с примесью боевого фрейдизма? Я ее страшно любил. Но потом, когда узнал, что она ярая приверженка лесбоса, плюнул и успокоился.

—   Ты с ней расстался?

—  Боже упаси! Я ее… как бы тебе сказать… я ее по-прежнему люблю, но только косвенно.

—  Как это?..

—   Дело в том, что я нашел выход. Мы теперь совокупляемся вместе… с ее новой подругой. Да и девка из соседней деревни помогает. У нее зад, как у арденской кобылы. И никаких проблем. Вот и тебе стоило бы найти какой-нибудь всех устраивающий выход.

—    Ты предлагаешь мне совокупляться с арденской кобылой?

—   А почему бы и нет? Тоже мне, чистоплюй. Надо, брат, экспериментировать. Вся жизнь, в сущности, один большой эксперимент. Мне повезло: я люблю их всех троих.

—    Даже арденскую кобылу?

Было слышно, как он с кем-то препирается.

— —  Отвали! Чтоб тебя!.. —  орал он кому-то. —  Разве не видишь, я разговариваю! Прости, Илюша, меня дергают… вот, один рукав чуть не оторвали… зовут… Напоследок тебе скажу, Илюшенька, посмотри, сколько баб вокруг. Возьми себе любую и люби ее себе на здоровье. Прости, ты отрываешь меня от работы.  Я могу перегореть. Ты не представляешь, какое это мучение —  на камеру убеждать людей распрощаться с жизнью.

—  Ты должен выслушать меня.

—  И не подумаю!

—  Ты мне друг или нет?

—   Я твой друг. Но я друг ответственный. У меня обязанности перед потенциальными покойниками и перед съемочной группой, у меня договор… Я снимаюсь в умопомрачительном клипе о виртуальных похоронах. Мне деньги нужны, Илья, деньги, деньги, деньги! Как ты не поймешь?

Тут в трубке послышались женские голоса:

—   Карлуша, хватит бить баклуши!

Потом кто-то истерично заорал:

—   Мотор!!!

 

**************

 

Академический бас не поможет, он на гастролях в Израиле. Да и как он может мне помочь? Разве что спеть под похоронный марш.

Больше у меня друзей нет. Не звонить же Котовичу на тот свет.

Пошатнулась моя вера в персональное бессмертие. Какое там бессмертие, если за дело взялся главный похоронщик Москвы и Московской области. Закатают в ковер, чтобы не брыкался, и придавят гранитной плитой. Я так расстроился, что стал мечтать о смерти без мучений. Но без мучений у них не получится.

Шли недели, но Варлам никак не проявлял себя. Ожидание чрезвычайно мерзкая вещь. Тут он прав.

Марине я ничего не говорил. Мы по-прежнему бродили по Москве, бывали на вернисажах, в ресторанах, на театральных премьерах. Я с ужасом чувствовал, что она от меня отдаляется, на первый взгляд незаметно, но у меня чуткая душа и печальный опыт. У меня не было никаких планов, я не знал, где окажусь через месяц, через неделю, да что там, я знал, что ждет меня через день, через час. Это, наконец, заметила Марина.

—  Что-то тебя гложет…

Я не удержался и все ей рассказал. Такой озабоченной я никогда ее не видел.

—   Надо позвонить Калерии Ивановне, —  сказала она.

—    На поклон к столетнему ангелу?

—   Почему бы и нет? Она все еще влиятельна.

—   Поверь мне, — — мрачно сказал я, —  от нее будет мало толку.

Но Марина все-таки ей позвонила. Я стоял рядом. Калерия Ивановна выслушала Марину. Долго молчала. Потом сказала:

 

—   На вашем месте я бы не канителилась и паковала чемоданы. Говорят, сейчас над всей Италией безоблачное небо.

 

Глава 37

 

Флоренция создана для того, чтобы губить нежные, впечатлительные души. Если верить слухам, по количеству романтических историй на душу населения, она превосходит Верону. Принято считать, что Флоренция опасней Венеции. Флоренция —  страшный город. В нем можно раствориться, как растворяется сахар в стакане с кипятком. Раствориться и стать его частью.

Этот город притягивает. Уже на второй день мне захотелось поселиться в нем навсегда. И если бы не жара, которая царит здесь чуть ли не шесть месяцев в году, и не скудость средств, я,  возможно, прикупил бы в предместьях Флоренции квартирку или домик.

Окна нашего гостиничного номера смотрели на площадь Республики. По утрам я выходил на балкон и, попыхивая трубкой, самодовольно озирал окрестности. Пусть на краткий миг, но что-то в этом мире принадлежало и мне.

Слева, над крышами отелей, парил в серебристом мареве, похожий на крышку гигантской масленки купол собора Санта Мария дель Фьоре. Справа, метрах в трехстах, высилась башня Арнольфо, будто высеченная из единого куска камня. Небо было, как и говорила старуха, без единого облачка. Внизу шелестела и переговаривалась праздная толпа. Я любовался всей этой прелестью, курил и ждал, когда проснется Марина – моя последняя, грустная, тревожная любовь.

…Внизу, в ресторане, мы пили утренний кофе с бискотти. Потом до полуночи бродили по городу. Все было, как в сусальном кино про любовь. Казалось, мы по уши погружены в незамутненные воды неореализма. На всем лежал налет печальной сказочности.  На первых порах нам это нравилось.

Вечером, на площади Синьории, произошло то, что уже несколько раз происходило со мной и прежде – в других местах. Вдруг странное чувство вошло в меня. Я остановился и замер. Огляделся. Увидел знаменитые статуи. Копии и оригиналы. Меня окружали сделанные из бронзы и мрамора фигуры богов и героев. Они очень походили на реальных людей. Только боги и герои были красивей и значительней.

Попирая подошвами древние камни, по площади толпами, группами и в одиночку сновали туристы со всех концов света.

Так было вчера и двести лет назад. И так будет завтра и послезавтра, и через сто лет.

Я стоял и пытался разобраться в себе.

В меня вкрадывалось удивительное ощущение. Это была смесь из сладкой грусти, любви ко всему, что окружало меня, и короткого, как удар молнии, прорыва ко всем временам разом – в прошлое, настоящее и будущее.

На мгновение я потерял способность воспринимать себя как индивидуума. Я как бы разлился в пространстве, просочившись во все закоулки и потаенные места волшебного города.

Я вдруг почувствовал с трагической ясностью, что сюда, на эту площадь со стертой и выбитой брусчаткой, моя нога уже никогда не ступит, что это мгновение никогда не повторится, что это мое прощание с этим местом, что это не только прощание с этим местом, но это и мое постепенное и неизбежное прощание с миром живых людей, что это прощание уже началось, и это прощание мне дорого. И опять сладостное и горестное предчувствие частичного бессмертия охватило меня. Это можно сравнить с тем, что испытывает пылающий страстью рогоносец во время завершения любовного акта с бесценной возлюбленной. Он уже знает, что очень скоро, может даже сегодня, она будет ласкать другого. Ревность испепеляет его. Его охватывает томительное ощущение безвозвратной потери, сопоставимое с болезненно-сосущим чувством голода, когда у страждущего отбирают последний кусок, от которого зависит жизнь. Но сейчас любимая принадлежит ему и ласкает его, и он готов пойти на что угодно, даже на убийство – только бы продлить это сладостно-болезненное мгновение.

Постояв некоторое время на одном месте и выжав из чувства грусти все до капли, я бросил взгляд на Марину. Ее глаза были тусклыми, усталыми, чужими.

Мы зашли в первую попавшуюся тратторию. Живая музыка. Старенькое пианино, за ним юноша с безразличным лицом. Лысый саксофонист. Скрипачка, она же и певица. Кстати, играет и поет совсем не дурно. Молоденькая, хорошенькая, скорее всего, студентка музыкального училища.

Меня с необыкновенной силой потянуло в роялю. Я с трудом усидел на месте. А девушка пела, печально и проникновенно. Вдруг  меня мои глаза словно заволокло пеленой. А она все пела.

 

—  Sola, busco, una luz

Tan sola yo como tú

No alcanzan mis manos para tanto vacío aquí

En el abismo de este cuarto gris

Al amanecer

 

— —   О чем она поет? —  тихо спросила Марина.

Я наморщил лоб и, вспомнив свое филологическое прошлое, попытался перевести:

—     Одинокая, в поисках света. Я так же одинока, как и ты… Дальше что-то о рассвете в пустой комнате.

—    Симпатичная девчонка, —  сказала она, глядя в сторону. —  Закажи мне что-нибудь. Что-нибудь покрепче.

Через минуту официант принес две рюмки граппы. Даже на расстоянии граппа пахла земляникой и миндалем.

А девушка все пела о любви и невозможности увидеть любимого.

Я попросил официанта принести еще. Потом еще и еще…

В тот вечер Марина впервые напилась. А ночью шептала: Возьми меня, возьми меня…

Как-то утром, за день до отъезда, я никак не мог разлепить глаза. Спал и спал.  Накануне мы до полуночи бродили по набережным вдоль Арно, и я страшно устал. Я продолжал бы дрыхнуть, наверно, до обеда, если бы меня не разбудили странные звуки: словно ветер теребил шелковую ткань. Я открыл глаза. И увидел нагую Марину, застывшую посреди комнате в странной позе. На миг замерев с поднятыми руками и согнутыми в коленях ногами, она, не мигая, глядела прямо перед собой. Вряд ли она заметила, что я слежу за ней. Затем она сделала движение, которое трудно передать словами.  Я чуть с катушек не съехал. Было что-то завораживающе сексуальное в этих невероятных движениях, позах и частом дыхании. Казалось, что, оставаясь на месте, она парит сама над собой. Это можно было сравнить с полетом амура, вооруженного отравленными стрелами; если амуры существуют, то один из них, поменяв мужской пол на женский, стоял сейчас передо мной. Движения Марины были полны неги и страдострастия. Я лежал и наслаждался зрелищем.

–  Что это было? – спросил я, когда она распрямилась, завершив свои эволюции финальным круговым движением рук.

–   Это Мохини-аттам, —  нехотя отреагировала она. Было видно, что ей неприятно, когда за ней подсматривают. —  «Танец чаровницы», классический стиль индийского танца. Он представляет собой чистейшее воплощение Ласьям — изящного женского стиля танца, источником которого является богиня Парвати, которая отличается особой пластикой, мягкостью движений и обворожительностью линий.

—    Все, что ты сказала, невероятно интересно. Но я хочу совсем другого…

Марина накинула на плечи халат и ушла в другую комнату, где долго разговаривала с Москвой. Вернулась мрачнее тучи.

—  Калерия Ивановна при смерти.

Утром следующего мы с Мариной были в аэропорту Перетола. Вечером —  в Москве. Весь полет я чувствовал себя очень скверно: видно, простудился, гуляя по флорентийским набережным.

Марина поехала к Калерии Ивановне без меня.

Вернувшись в Москву, я рисковал немногим: лишь жизнью.

 

Глава 38

Дня два я провалялся в постели. Мед, горячее питье, аспирин, горчичные ванночки для ног. На третий день полегчало. Никуда не выходил, питался консервами. Марина не звонила, словно забыла обо мне. Какие только мысли ни терзали мое воображение! Временами мне было совсем невмоготу. Да и Варлам не выходил у меня из головы.

Звонок в дверь. Я посмотрел на часы: полчетвертого ночи. Будь, что будет, сказал я сам себе. Если это гонец от Варлама, хуже не будет: я устал от ожидания. На всякий случай помолившись, я пошел открывать. В дверях стоял Карл. Вид у него был воинственный, похоже, пьян.

Я усадил его на кухне, напротив окна, смотрящего в темноту. Поставил стаканы, налил водки.

—    Ты зашел в своем чувстве  непозволительно далеко, — прихлебывая из стакана, поучал он меня. — Тебе надо осмотреться, чтобы потом не ошибиться. Я вот что подумал, было бы здорово, если бы ты предпринял что-нибудь экстраординарное, вроде убийства, — говорил он, прихлебывая из стакана.

—    Хорошенько дело! Убить любовницу!

—    Нет-нет, ее можно оставить. Я бы на твоем месте грохнул этого гробовщика. Купи себе ятаган. Или что-нибудь огнестрельное. Вроде реактивной системы залпового огня. А лучше зенитку. Прицелишься —  и в лоб! Прямое попадание, и все твои проблемы решены.

—   У меня есть пушка. Полевая пушка XVII века. Она недалеко, охраняет вход в погребальную контору. Стреляет ядрами.

Карл не удивился:

—    Все-таки зенитка лучше.

—    Зенитка мне не по карману.

—   Не хочешь зенитку, купи карабин или штурмовую винтовку, но непременно с оптическим прицелом, чтобы не промазать с близкого расстояния. Сейчас их продают на каждом шагу. Потренируешься на кладбище, тем более, что оно у тебя под боком. Лучше по ночам, чтобы никто не видел.

—   Не могу —  боюсь темноты.

—    Узнаешь, где живет эта каналья, —  не слушая меня, продолжал он. —  Наверняка где-нибудь в Подмосковье. Займешь исходную позицию под кустом. Непременно по кустом цветущей черемухи.

—  Черемуха давно отцвела, —  вставил я.

—   В душе влюбленного поэта и хладнокровного убийцы черемуха цветет круглогодично. Итак, притаишься. Заодно узнаешь, насколько это романтично — одному сидеть ранним утром с винтовкой в укромном месте, любоваться рассветом и поджидать жертву. Прицелишься… только надо задержать дыхание, так все киллеры делают. Ты говоришь, он толстый! Значит, не промажешь. Что ты об этом думаешь?

—   Мне нравится твое предложение.

—    Я слышал, этот толстяк по утрам, попыхивая сигарой, в интересах сохранения здоровья бегает вокруг своего дворца. Пусть бегает, придется бить его влет, как дикого гуся. Упреждение два корпуса. Все зависит от расстояния, скорости ветра…

—     Он не похож на дикого гуся, скорей на бегемота. Он ведь такой толстый…

Он посмотрел на меня отсутствующим взглядом.

—   Бегемот тоже, хоть и толстый, бегает что твой спринтер. Если бегемота хорошенько разогнать, —   значительно сказал он, —  его никто не догонит. Его остановит только пуля. Помни об этом. Только пуля!

Он на минуту задумался, как собираясь с мыслями.

—   Я бы грохнул этого мерзавца, грохнул из интереса. Чтобы проверить свою мужественность и хладнокровие. Потом набил бы из него чучело. С Котовичем не повезло, так, может, с этим подфартит.

—    А если серьезно?..

—    Бери свою вдовушку под мышку и дуй в Италию.

—   Мы только что вернулись оттуда.

—   Откуда оттуда?

—    Из Флоренции.

— —  Теперь дуй в Палермо.

— —  Ты с ума сошел, там же одни мафиози!

—    Вот с ними и познакомишься.

 

**************

Слава богу, слухи о смертельной болезни Калерии Ивановны оказались блефом. Много шума из ничего. У нее был приступ старческой ипохондрии. Через неделю она была снова в строю. Я навестил ее.

—   Пора заказывать гроб, —  с мрачной улыбкой сказала она. Видно, тень ипохондрии все еще крепко витала над ней. —  Непременно деревянный, а то сейчас делают гробы из пластмассы и клееной бумаги. Мне такой не нужен.

—    Вам все шуточки, а мы с Мариной, рискуя свободой, а может и жизнью, примчались к вам на всех парусах. Ах, какой у нас был отель во Флоренции, какой вид открывался с балкона! Из-за вас мы были вынуждены прервать наше романтическое путешествие.

—    У меня есть достоверные сведения, дорогой мой Кольский, что о вас на время забыли. Но будьте начеку. В любой момент все может случиться. Я знаю Варлама. Коварный человек. Расправляется не только с врагами, но и со своими. Бей своих, чтобы чужие боялись. Скорее всего, это он сделал Марину вдовой. Я ему звонила. Попросила его, чтобы он вас не трогал. Он поклялся, что будет пушинки с вас сдувать. Но я ему не верю. У него сейчас неприятности, а вот, когда он от них избавится, вас ждут нелегкие испытания. Берегитесь.

После паузы она сказала что-то совсем уж непонятное:

—    Я часто бываю при смерти.

—     Не понимаю вас…

—     Это  случается по субботам. С двух до восьми. А потом ничего, словно это было не со мной.

—    И?..

—     И так до следующей субботы, —  и она засмеялась, на этот раз весело и беззаботно.

Марина после приезда в Москву словно в воду канула: не звонит, не отвечает на звонки. Странно и тревожно. На сердце скребут даже не кошки, а целые тигры, львы и леопарды.

 

 

 

 

Глава 39

 

Меня повадились будить среди ночи. Вот и на этот раз… Звонок в дверь.

Я долго раздумывал: открывать или не открывать. А что если это курьер с билетом до Парижа? Будет хуже, если не открою.

В дверях стоял человек, небритый, со спутанными волосами, с синяками под глазами, в рваном плаще и в заляпанных глиной сапогах.

—    Вам кого?

—   Не узнаешь?

—  Узнаю.

—  Пустишь?

—    Нет.

—   Почему?

Я пожал плечами:

—   Гость в горле кость.

—    Неужели прогонишь?

—    Проходи, черт с тобой. Только сними сапоги, у меня пол чистый.

—   Сниму. Но, учти, я ноги не мыл целую неделю.

—    И ты решил помыть их у меня?

Я впустил его и захлопнул дверь. Котович сразу опустился на пол и, кряхтя, стал разуваться. Я стоял рядом и старался не дышать.

—   Ты знаешь, сколько лет этим сапогам? —  спросил он.

Я скосил глаза на его потрепанную обувку и принюхался.

—   Судя по запаху, лет двести.

—  Ты недалек от истины. Это хромовые сапоги. Парадные, —  уточнил он,  —  редкая вещь.  Именно в них в 1913 году маршировал на смотру в Царском Селе мой дед-кавалергард. Эти сапоги видели самого императора Николая Второго! Я ими горжусь и берегу, поскольку они не подвели меня в трудную минуту.

—   Это все, что осталось от деда?

—    Слава богу, —  Котович вздохнул, —  что хоть что-то осталось.

—    А что, дед тоже не мыл ноги неделями? —  осведомился я.

—    До 37-го года мыл каждый день, а после… не до мытья было, —  сказал он. —  У тебя есть тапочки для почетных гостей?

Ни слова не говоря, я поднялся и принес ему розовые шлепанцы.

—   Так они же женские!

—    Зато твой размер. Не хочешь, ходи босиком.

— — Вот оно: гостеприимство по-московски.

—   Как ты меня нашел?

—   О, это, брат,  была целая эпопея! Несколько месяцев подручные Варлама меня не беспокоили. Вроде как, забыли.

—  Ничего не понимаю, Варлам и ты… Какая связь?

—  Самая прямая. Я тебе все расскажу. Только дай отдышаться.

Мы прошли в комнату.

—  После твоего юбилея я понял, что Варлам просто так от меня не отвяжется. И я дунул в Европу. В Канны. Но оказывается, я не могу долго жить вдали от родимых березок. Меня так скрутила ностальгия, что я, на все наплевав, вернулся. Думаю, назло Варламу буду жить открыто, ни от кого не скрываясь, —  рассказывал Котович, развалившись на диване.

—   Ты всегда отличался смелостью и безрассудством.

Он признательно склонил голову.

—   Я завтракал в баре «Дома фарфора», обедал в «Славянском базаре», ужинал в «Савойе». Я вел себя так, словно надо мной не черные тучи, а ясное небо. И вообще стал вести себя непозволительно нагло. Какое-то время мне это сходило с рук. У Варлама, наверно, были какие-то другие дела, и ему было не до меня. Хорошо, хватило ума в какой-то момент одуматься. Ведь рано или поздно он бы все равно до меня добрался. Я занервничал, завибрировал, так сказать. На всякий случай  обзавелся бронежилетом. Потом двинул к себе на дачу. Мало кто знает, что у меня вообще есть дача. Думаю, пока суд да дело, поживу-ка я там, отсижусь, приду в себя и попробую найти способ, как из всего этого выкрутиться. Приехал, переоделся в прорезиненный плащ, натянул на себя вот эти сапоги и сразу в лес, по грибы. С бронежилетом на груди. Вернулся с полной кошелкой, у меня там грибное место, затопил баню. Пытаюсь снять бронежилет. А он словно прикипел к телу! Так и парился в бронежилете. Сижу, греюсь. Вдруг слышу, к дому подъехала машина. Меня словно током ударило. Варлам с молодцами! Схватил шмотки и на всех парах помчался куда глаза глядят. Как они меня нашли, ума не приложу.

—   Наверно, раскололи одну из твоих баб.

Он задумался, видимо, перебирая в памяти имена любовниц. Потом махнул рукой и взмолился:

—  Оголодал я, Илюша. Сжалься…

Пришлось приготовить ему дежурное блюдо —  любимое блюдо свинопасов и ковбоев: глазунью с копченой грудинкой и фасолью.

Он, тупо уставившись в одну точку, молча, жадно и быстро съел все это. Потом откинулся на спинку стула и продолжил:

—  Огородами, садами долго бежал куда-то сломя голову, пока совсем не выбился из сил. Спал на каком-то деревенском кладбище, под дождем, в грязи, чуть ли не в луже. Среди ночи проснулся. Так дрожал, что слышал, как екает селезенка. Хорошо, сапоги грели, если бы не это, врезал бы дуба. И еще голод… Дождь прекратился, луна вынырнула из облаков. Я обнаружил, что лежу на могильной плите, прямо перед носом —  букетик ромашек в банке с водой, размокший кулич, конфета «Мишка на Севере», два каленых яйца и полчекушки. Я так устал от этой нервотрепки, я так намаялся, что готов был помереть прямо там, в луже. А что, думал я, здесь совсем неплохо: есть кулич и ромашки… Поблагодарив покойника и его родственников, я набросился на еду. Оказывается, можно есть яйца без соли. Насытившись и согревшись, я уснул и так проспал до вечера. Слава богу, меня никто не потревожил. Дождался темноты. Побродив вокруг кладбища, увидел невдалеке огни, оказалась железнодорожная станция. Денег ни копейки. Два часа побирался, жаловался, напирал на то, что у меня в деревне сгорела изба. Насобирал на билет и доехал до Москвы. И пешком отправился к тебе, на Покровку, не зная, что ты давно переехал. Два часа ночи, время детское, думаю, ты еще не спишь. Открывается дверь, и я сразу получаю по морде. Только и успел заметить, что у грубияна кавалерийские усы и здоровенный кулак. Я настолько растерялся, что позвонил еще раз. И здоров же драться этот усач! Несмотря на то, что я оборонялся, я схлопотал по морде вторично. Вот посмотри, у меня два фингала, разнесло во всю морду. Я звоню в третий раз! Ору во все горло, что я твой старый друг. Короче, он, обматерив меня, дал твой адрес. Я даже выцыганил у него денег на такси.

—    Почему ты не позвонил своим ребятам?

—    Мобильник-то я оставил на даче. Да и кому звонить? Мои ребята, как только узнали, что за мной гоняется главный похоронщик страны, слиняли. У тебя можно принять душ?

Я помог ему содрать бронежилет, и через полчаса, благоухающий лосьоном, с мокрыми волосами, в моем халате и дамских тапочках на босу ногу, он сидел на кухне и уплетал еще одну яичницу с беконом.

—    Спасибо, ты спас мне жизнь, —  говорил он, отдуваясь.

Я налил ему водки.

—    Нет! —  отшатнулся он. —  Кто же пьет «Столичную» в такую рань! Вот если бы коньяку…

Мы перешли в столовую. Он, презрительно скривившись, осматривал комнату.

—   Одно слово, хлев.

—   Скоро у меня и этого не будет.

—   Переезжаешь?

— — Да.

—   А куда?

—  Наш общий друг Варлам предлагает мне обосноваться под мостом.

—   Под каким еще мостом?

—   Под парижским.

— —  Что ж, совсем неплохо: все-таки заграница.

—     Говорит, там мне самое место. Он лично проследит за моей посадкой в самолет. Билет могут доставить в любой момент.

—    Париж… — — Котович мечтательно зажмурился. —  Я бы сам туда поехал, если было бы на что.

—    Я влюблен в одну очаровательную женщину. А он хочет  у меня ее отобрать. Если буду артачиться… —  я провел ребром ладони по горлу.

Он расхохотался:

—   Соглашайся, дурень!

Я посмотрел на него долгим взглядом. Котович закрутил головой.

—    Твое положение куда предпочтительней моего. У тебя есть выбор. У меня — увы, нет. И если ты меня не спрячешь, мне хана: Варлам меня придушит. Возьми меня в Париж.

—    Чтобы вместе ночевать под мостом?

—   Я готов на все! Предадим забвению наши прежние размолвки и заживем новой счастливой жизнью…

—   Еще до пересечения границы тебя сцапают головорезы Варлама. И потом, не исключено, что за моей квартирой следят.

—   Я проверил. Слежки нет.

—   Как?

—   Я пока шел, все время оглядывался.

—  Ну и дурак же ты, братец!

—   Возьми меня в Париж! Возьми меня, Илюша, христом богом…

—    В качестве кого?..

—    В качестве слуги, лакея…

—   А кто подтирался?..

—   Как ты мог подумать?! Это была просто чистая бумага… я подложил… Тетрадь…

—    И где же она теперь?

Котович вышел из комнаты и вернулся с бронежилетом.

Он ножницами распорол подкладку и извлек оттуда новехонький паспорт. Распоров подкладку выше, он вынул слегка помятую тетрадь и протянул ее мне.

—   Теперь мы квиты, —  сказал я.

—   Квиты?! Как бы не так!—  закричал он. —  Кто увел у меня Антонину?

—    Ты хочешь, чтобы я тебе ее вернул?

—   Избави боже! Но ты хотя бы спросил…

—   У кого мне было спрашивать? Ты бесследно сгинул, и Антонина оказалась бесхозной. Надо было, чтобы кто-то взял на себя заботу о ней.

—   Хороша забота… в постели. А что с ней теперь?

—  Она находится в резерве верховного главнокомандования. Вернее, в распоряжении моего друга, генералиссимуса пошлости…

—  Михаила Аббасовича Нуриманова, — захохотал Котович. — Черт с ним, с тобой и с ней, я вас простил. Если честно, она мне надоела хуже горькой редьки. Спала до двух и много ела.

—    Я так и не понял, чем ты-то досадил Варламу?

—   Меня подвела тяга к риску. Я, как дерзкий, но самонадеянный полководец, действовал сразу по нескольким направлениям: во-первых, какого-то черта залез в его бизнес, во-вторых я…

—   Так… —  протянул я угрожающе, —  значит, это ты, сукин сын, гадил мне?

—    Откуда мне было знать? Говорили, что какой-то инвалид без обеих ног…

—  Врешь. Скажи спасибо Варламу. Если бы ты попался мне первому, я из тебя набил бы чучело.

—  Я в твоей власти. Только возьми меня в Париж.

—  Чем ты еще попортил нервы Варламу?

—  Стыдно сказать, но я трахнул его любовницу, балетную примадонну,  которая находится в отставке по достижению ею пенсионного возраста. Кстати, она еще очень и очень недурна. Какой-то доброжелатель донес Варламу. Вот он и осерчал.

—   С чего бы это? Он же, кажется, давно с ней завязал?

—  Все бабы, с которыми он когда-либо спал, должны принадлежать только ему. Так, ты возмешь меня в Париж?

—   Нет. Тем более что я и сам не знаю, когда туда отправлюсь. И отправлюсь ли вообще.

—  Тогда хотя бы спрячь! — взмолился Котович. — Будь он проклят, этот мерзавец Варлам! Если бы ты знал, как мне пришлось за последний год изворачиваться. Пришлось дважды помереть. Спасибо двойникам. У меня старинный приятель работает прозектором в морге. Туда свозят неопознанные трупы всяких опившихся бродяг. Их там складируют как бревна. Пропажи одного-двух никто и не заметит. На мое счастье, почти одновременно в морг привезли двоих, похожих на меня ростом, возрастом и комплекцией. И вот, открутив голову и обрядив в мой халат, одного из них мы с моим приятелем-прозектором сбросили с балкона моей квартиры. С одиннадцатого этажа!

—  Варлам говорил, с десятого.

—  И ты ему веришь!

—  А голову куда дели?

—  Мой прозектор отвез ее к себе на дачу. У него там человеческих черепов хоть пруд пруди. Он их коллекционирует. Варит головы не менее восьми часов, чтобы сухожилия и мышцы отошли от костей, потом готовые черепа подсушивает в духовке, как сухари, и вешает на стену. Вместо оленьих. Он давно свихнулся. Да и как тут не свихнуться, если днем и ночью общаешься только с мертвяками. Тут у любого крыша поедет.

—  А почему он с тобой дружит? Рассчитывает на твой череп?

Котович поежился:

—  Все может быть.  Ах, этот окаянный Варлам, будь он трижды проклят! Настоящий людоед! Пришлось для верности принести в жертву еще одного дохлого бедолагу. И опять мне пришлось трудиться. Мертвеца я нарядил в свой старый костюм и треснул по кумполу бутылкой из-под шампанского.

—   Варлам говорил, из-под уксуса.

—   Много он знает, этот твой Варлам! Я так разукрасил мертвецу физию, что родная мать не узнала бы. Кто бы мог подумать, что я из-за страха за свою жизнь на такое способен? Посадил его в свою старую машину, поджег и в районе Воробьевых гор столкнул в Москву-реку. Один фальшивый Котович последовал за другим фальшивым Котовичем. Увы, Варлам все равно не поверил и пустил по моему следу своих головорезов.  Он подозрителен и недоверчив, как камышовый кот.  Его бы, гаденыша, в бронежилете самого заставить ночевать на могильной плите и питаться объедками. Ах, как мне жаль кошелки с грибами, там были одни белые, осенние боровички, такие, знаешь, крепенькие, без единой червоточинки. Я все не могу успокоиться: Варлам, гадом буду, сварил себе из них грибной суп…

Пока Котович трепался, я уже решил, что отдам ему ключи, а сам на время перееду к Марине. Коли Котович говорит, что он мне друг, пусть докажет это.

Я плечом отодвинул шифоньер в сторону, указал Котовичу на потайную дверь. Он недоуменно воззрился на меня.

—  И куда она ведет?

—  Это путь к свободе. Помни об этом.

Мы придвинули шифоньер на прежнее место и вернулись на кухню.

—   Никому не открывай, — предупредил я. — Пусть думают, что я в отъезде.

—   А жратва?

—  Холодильник полон еды. На первое время хватит. Потом что-нибудь придумаем. А пока вооружись. Я дам тебе пистолет. Винтовка под кроватью…

—   Это еще зачем?!

По совету Карла, я неделю назад приобрел карабин с оптическим прицелом.

—  Чтобы было чем отстреливаться. Стреляй только по команде «Пли!».

—    А кто мне подаст команду?

—    Сам себе и подашь. Главное —  крикнуть погромче. Я верю в тебя, мой юный друг, ты будешь представлять собой грозную боевую единицу. Как-никак, ты бывший чемпион по пулевой стрельбе.

—   А если принесут билет до Парижа? Стрелять через дверь?

—  Действуй, как подскажет тебе совесть.

Он взвесил карабин в руке.

—  Волына что надо. А патроны?

—  Найдешь на антресолях, рядом с золотыми тапочками и дуэльным пистолетом мастера Ле Пажа.

—   Зачем мне пистолет?

—   Чтобы рука не дрожала.

Он долго переваривал мой ответ.

—    Все понятно, —  мрачно сказал он. —  Мне придется отдуваться за двоих.

Я похлопал его по плечу.

—   Завтра я покину тебя, мой нежный, добрый друг. Мужайся! Ты справишься! Я уверен в тебе.

Я ликовал: вот будет потеха, когда громилы Варлама вместо меня обнаружат здесь Котовича!

Утром я собрал шмотки и вызвал такси. Ключи в кармане, консьержка меня обожает. Даже если Марины нет дома, поживу у нее недельку, полежу на диване, почитаю «Диалоги» Платона.

Покоя в душе все равно не было. Почему Марина не отвечает на звонки, почему? Может, она сидит одна дома и плачет? Или она не берет трубку, только когда звоню я? Или она наплевала на рай под мостом, даже если это мост над Сеной, и предпочла голубые фонтаны, что бьют в поднебесье на 150 метров? Я не знал, что и думать…

—  А я вас узнал, —  таксист повернул ко мне сияющее лицо, —  вы сели тогда, ночью, у ресторана… Пистолетик при вас? —  он ухмыльнулся.

В этот момент я с изумлением увидел, что он держит в руках вместо рулевого колеса чугунную сковородку без ручки.

—   А на ней можно жарить? —  не удержался я.

Таксист коротко кивнул.

—    А рулить?..

Он еще раз кивнул.

—  От пассажиров отбоя нет. Заказывают меня по многу раз.

Я уже ничему не удивлялся. Очередной сумасшедший.

 

 

Глава 40

 

…Много лет назад, поддавшись неясному порыву, я сорвался с места и очертя голову помчался к  любимой женщине, дабы завершающей ревизией на лояльность проверить прочность наших предбрачных романтических отношений. С моей стороны они были достаточно прочными: кое-что из своих вещей я еще до свадьбы перевез к ней. Это были стоптанные шлепанцы и любимый халат с золотыми драконами по черному полю.

Надо ли говорить, что я застукал ее с любовником, который открыл дверь, не осведомившись предварительно, кто это звонит столь нервозно, требовательно и настойчиво.

В дверном проеме я увидел коренастого мужчину с залысинами. Бисеринки пота покрывали его гладкий желтый лоб. Мой любимый халат с драконами ловко обхватывал его мощный торс. Я перевел глаза ниже и обнаружил, что он стоит в моих тапочках. Мужчина интеллигентно сощурился и обратился ко мне с вопросом:

—    Вы, собственно, к кому?

Это «собственно» мне очень не понравилось.

Я стоял и больше прислушивался не к плеску воды, доносившемуся из ванной, а к тому, что происходит в моих внутренних органах, особенно в области грудной клетки, и перебирал в памяти схожие случаи из жизни известных мне литературных рогоносцев.

Рогоносцы, помнится, поступали по-разному: кто-то намыливал веревку. Кто-то вострил ятаган. Кто-то устремлялся в кабак. Кто-то названивал девкам.  Я же прикидывал, что лучше — сразу дать крепышу по морде или с избиением повременить и задать ему трепку на улице, предварительно вытряхнув его из моего халата.

Пока я раздумывал, мужчина разглядывал меня. Видимо, в голове у него стало что-то проясняться.  Поскольку я молчал, он начал проявлять нетерпение.

Я так ничего и не придумал. Вдруг равнодушие охватило меня. Я посмотрел на человека, облаченного в мои домашние доспехи. В качестве соперника он был мне не интересен. Оставим все, как есть. Одно меня огорчало: придется заново обзаводиться  тапочками и халатом.

Я сказал ему, что ошибся квартирой.  Потом повернулся и вышел на улицу. Помню, шел теплый московский дождь, он барабанил по карнизам, успокоительно шумел в водостоках. Легковушки шуршали мокрыми шинами. Мне вдруг стало легко на душе. Я снова был одинок и свободен. Я шел по какому-то тихому переулку — все происходило в глубинах Арбата — и вдыхал воздух, пропахший кошками и отработанным бензином.

Прошло совсем немного времени, и я все-таки на ней женился. Я прекрасно понимал, что совершаю ошибку, но ничего поделать с собой не мог. Трагическое решение, которое не делает мне чести. Это было заблуждение, это была слабость, которую я себе простил. Я был рабом своих сексуальных причуд. Надо было как-то погасить в себе ревность, и я не нашел ничего лучше, как жениться. Видно, во мне есть что-то жалкое, что-то, что я в себе ненавижу. Но побороть это я не в силах. Любил ли я ее? Наверно, любил. И страшно ревновал. Ревность выворачивала меня наизнанку. До меня доходили слухи, что она спит черт знает с кем. Это оскорбляло мое самолюбие. Если бы она изменяла мне со студентом, инженером или врачом, я бы это как-то вытерпел и постарался принять, и мне бы не было так обидно: все-таки это люди моего или почти моего круга. Но она изменяла мне со всяким отребьем: то с депутатом Госдумы, то с репортером глянцевого журнала, то со звездой шоу-бизнеса, то с карточным шулером, то со знаменитым астрологом, то с каким-то целителем-травоедом. Я сам не святой. Но я был куда более осмотрителен при подборе партнерш и не опускался так низко: я старался общаться с интеллигентными девушками, даже среди проституток попадались такие.

Я попытался, придушив ревность, как-то наладить семейную жизнь. Я посчитал, что для начала следовало разобраться в мотивах поведения моей жены. Что тянет ее нá сторону? Какого черта ей все это нужно? Я прямо спросил ее об этом. Лучше я бы этого не делал. Она просто все отрицала. «Никаких мужиков у меня нет. Я живу с тобой и больше ни с кем». Тогда я принялся приставать к ней с известного рода нежностями чуть ли не еженощно. Чтобы мои сексуальные наскоки выглядели убедительней, я проштудировал множество специальной литературы, посвященной искусству плотской любви. Дошел до того, что разыскал статьи философов начала прошлого века, прочитав в один присест все, что писали об Эросе Бердяев, Мережковский, Гиппиус, Розанов и другие. Я полагал, что, применив все это на деле, смогу довести ее до экстатических припадков и тем самым отвращу от измен, принудив сосредоточиться на одном партнере, то есть на мне. Обогащенный теорией, я на практике поднимался до таких немыслимых, прямо-таки заоблачных, сексуальных  высот, что у меня у самого дух захватывало. Это было как покорение Эвереста. Но, увы, это ни к чему не приводило. Ко всему, что исходило от меня, она относилась с оскорбительным безразличием. Она высмеивала мои новации, издевательски хохотала, обвиняя меня в непрофессионализме и беспомощности. Она была презрительно холодна, и это еще больше распаляло меня. Во время близости она лакомилась шоколадными конфетами и курила. Близость со мной она рассматривала как вынужденный физиологический процесс, сравнимый с опорожнением кишечника. Где уж тут до экстатических припадков…

Да, и я ей изменял. Что было, то было. Почему? Вовсе не потому, что я такой уж страшный ловелас. Просто я полагал, что это избавит меня от страданий. Что в чужих объятьях я обрету успокоительное забвение. Но это не приносило ничего, кроме новых страданий: к моему изумлению, это даже усиливало и обостряло чувство ревности. Поистине, загадочна душа человека, особенно если ее пьянит и будоражит воображение, отравленное ядом больной любви, и вот что происходит с нежными чувствами, когда ими завладевает необоримая физиология.

В какой-то момент я понял, что был бы абсолютно счастлив, если бы она умерла. Я был уверен, что ее смерть пошла бы и ей и мне на пользу. Она бы перестала попусту коптить небо, а я бы быстренько угомонился, и муки ревности остались бы в прошлом: нельзя же испытывать чувство ревности к покойнице, думал я. Но она казалась крепкой особью, и я был уверен, что она, куролеся и дуря, дотянет до преклонных лет. Я подумал, вот было бы здорово, если бы ее укокошили. Я бы и сам с удовольствием это проделал, если бы имел опыт в подобных делах и не боялся возмездия. К счастью, обошлось без моего участия, и мне не пришлось марать свою совесть грехом убийства. Как ни крепка она была, против внезапно обрушившейся на нее болезни она не устояла.

Прошли годы. Она давно лежит в земле, ее грешное и когда-то божественно прекрасное тело превратилось в прах, но странное дело – чувство ревности, игнорируя мои надежды и прогнозы, по-прежнему меня изводит. Я продолжаю ее ревновать, словно она жива-живехонька и развлекается с очередным любовником в соседней комнате. Порой я просыпаюсь от ощущения, что она находится рядом и чего-то ждет. В темноте я протягиваю руку и шарю по пустой подушке. Уже многие годы она моя непреходящая боль. С этой сладкой мучительной болью я живу и с этой болью сойду в могилу. Моя жена – это царапающее сердце воспоминание и наваждение. И отличный повод обратиться к психиатрам.

Я жаждал покоя и надеялся, что обрету его с Мариной. Напрасные надежды! Моя старая боль не ушла, к ней прибавилась еще одна, сколько еще я могу вытерпеть? И какая из них мне доставит больше хлопот?

Летят за днями дни, и каждый час уносит

Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем

Предполагаем жить… И глядь — как раз — умрем.

На свете счастья нет, но есть покой и воля.

Недаром, да, недаром я когда-то приобрел частичку кладбища. Это не случайно. Не случайно. Во всем надо искать закономерность предначертаний, нашептанных нам по секрету на ушко, которое, как это ни странно, находится где-то рядом с сердцем. Наверно, именно там, на кладбище, и обосновался Покой. Эта мысль как-то успокаивает меня. Дает последний —  самый последний —  шанс, с которым можно смело шагать к финалу. Вот если бы еще и сбылась надежда на жизнь за порогом!

Мне сорок, и давно пора понять, что покой нам только снится.

 

 

**********************

…Длинная черная машина стояла во дворе. Возле нее прохаживался толстый шофер в униформе. На голове толстяка фуражка с кокардой.

Прижав к животу баул, —  не к месту оторвалась проклятая ручка, —  я вошел в подъезд. Мне показалось, что консьержка странно посмотрела на меня. Вызвал лифт. Пятый этаж. Знакомая дверь. Рука дрожала, ключ никак не попадал в замочную скважину. Наконец мне удалось открыть дверь. Забыв ее захлопнуть, я шагнул в холл. Мне стало трудно дышать. Сердце колотилось, словно я только что пробежал стометровку. Если я найду соперника в моем халате и шлепанцах, я не буду пасовать, как когда-то. Убью негодяя! И ее заодно. И будь, что будет. Меня не страшили последствия.

Я действовал, как в тумане.

—   Марина!.. —  позвал я.

В ответ тишина. Я облазил всю квартиру, засунул нос в каждый уголок, надеясь увидеть следы пребывания удачливого соперника. Халат и шлепанцы были на месте. Шлепанцы я даже обнюхал: не воняют ли они чужими ногами. В гостиной  я открыл окно и глянул во двор. Из подъезда медленно вышла пожилая женщина и направилась к машине. Шофер снял фуражку и распахнул заднюю дверцу.

Я вернулся в прихожую. Входная дверь была по-прежнему открыта. Девчонка в короткой юбке, скривив в мою сторону дерзкий рот, перемахивая через три ступеньки, проскакала мимо меня вниз по лестнице. Сварливый бабий голос прокричал ей что-то вслед. Где-то, этажами выше, хлопнула дверь. Наступила тишина.

Я стоял  и чего-то ждал. Потом затворил дверь и прошел в спальню. Кровать была аккуратно застелена. Возле нее, на тумбочке, стояла моя фотокарточка. Я сел на кровать… Что-то я стал слезлив в последнее время.

Я разобрал баул. Потом открыл дверцу платяного шкафа. На вешалке висела изрядно поношенная черная мантия из грубого габардина с отделкой бархатом и выцветшей золотой тесьмой. Такие, насколько мне известно, носили госпитальеры. На спине белый крест. Свои вещи я повесил рядом. Неплохое соседство, зловещий плащ рыцаря и убогие шмотки барда.

Я пробыл в квартире Марины до начала октября. Я чувствовал, что Марина жива. Скорее всего, ей просто не до меня.

 

Чтобы скоротать время, я взялся за Платона. Его сочинения я проштудировал от корки до корки. Книга чрезвычайно увлекла меня. Как известно, она построена в форме диалогов между различными историческими и вымышленными персонажами. Родилась сумасшедшая мысль: а недурно бы и мне, человеку 21-го века, подключиться к дискуссии. Все-таки я кое-что знаю, я обогащен (допускаю, что это слишком сильное слово) знаниями, накопленными человечеством за те тысячелетия, что отделяют древний  мир от сегодняшнего дня. Уже на второй странице я мысленно внедрился в текст и взял на себя смелость стать одним из оппонентов Сократа, заменив не кого-нибудь, а самого Тимея Локрийского.

Целую неделю я отчаянно бился с иллюзорным Сократом. Временами мне казалось, что он ожил, ожил исключительно для того, чтобы поссориться со мной.  Ему-то легко, ляпнул что-то философское две с половиной тысячи лет тому назад и преспокойно ушел в небытие. Мне куда трудней. Состязаться с ним, это все равно, что закрывать солнце соломенной шляпой.

Но, по-моему, я не ударил в грязь лицом. Дискуссия о соотношении добродетели, справедливости, рассудительности и благочестия  доставила мне истинное наслаждение. Я как бы играл в шахматы с самим собой. Увлекательнейшее занятие! Как это прекрасно —  знать, какой ход вот-вот сделает твой воображаемый соперник! Я наголову разбил Сократа. Этого мне этого показалось мало, и я, даже не втягиваясь в спор, а лишь изрыгая проклятия, заодно морально уничтожил и его оппонентов. Неоценимую помощь в этом мне оказали труды основоположников научного коммунизма и особенно —   статьи Ленина, изобилующие оскорбительными —  а подчас и матерными —  нападками на политических антагонистов.

А ведь поначалу мне хотелось прекратить спор: настолько Сократ допек меня своей болтовней. «Где справедливое, там и благочестивое, или же где благочестивое, там и справедливое, —  не всюду,  где справедливое, там и благочестивое». Тут у любого зачешутся руки. Взять бы дубину да ка-а-к ахнуть…  Только так можно было переубедить Сократа, который никого не слушая, настаивал на своем. Он не истины добивался, а победы над соперником.

Я пригрозил ему дубиной, и он сдался. Победа была безоговорочной! Ах, если бы я с такой же легкостью мог предугадывать хоть что-нибудь в реальной жизни!

Сумасшествие надвигалось на меня семимильными шагами. И Платон с Сократом в этом меня основательно поддержали.

 

**********

Марина по-прежнему не подавала признаков жизни.

 

 

 

Глава 41

 

Спустя несколько дней Котович повел себя как настоящий герой. Два часа ночи. Котович не спит, сидит на кухне и ест руками холодные котлеты. Звонок в дверь. Котович деловито облизывает пальцы и берется за оружие.

…Варлам, уверенный, что я отсиживаюсь у себя в квартире, в сопровождении лишь телохранителя, похожего на Пеле, и Тита, похожего на самодвижущийся скелет, решил нагрянуть ко мне как гром среди ясного неба. Ему не терпелось самому расправиться с несговорчивым соперником. Он хотел подкрепить свой пошатнувшийся в последние месяцы криминальный авторитет личным примером, то есть, показать, кто в доме хозяин. За что и поплатился.

Глубокой ночью эта троица оказалась у дверей моей квартиры. Тит нажал на кнопку звонка.

Тем временем вооруженный до зубов Котович прильнул к глазку. Забыв о моем совете, он сразу приступил к делу. Взвел курки пистолета Ле Пажа. Распахнул дверь. Ошарашив незванных гостей истошным криком «Пли!», выстрелил. Словно гроза обрушилась на дом. Воздух в подъезде заволокло дымом. Был субботний вечер, и жильцы, среди которых преобладали горчайшие пьяницы, спали беспробудным сном.

Котович стрелял так удачно, так метко, что, на ходу перезаряжая, в один миг поразил всех троих. Чтобы успокоить свою душу, он добил их контрольным выстрелом из карабина с оптическим прицелом. Втащил трупы внутрь, запер дверь и только после этого  позвонил мне.

—  Подыскивай себе другой мост. Не парижский…  —  хохотнул он и повесил трубку.

Через полчаса он позвонил снова.

— — Докладываю, —  говорил он что-то жуя. —  Завалил Варлама и сопровождавших его официальных лиц.

—    Ты ешь?!

—    Доедаю последнюю котлету. Не могу же я убивать на голодный желудок! —  возмутился он.

—   Как тебе удалось?

—  В прежние времена умели делать оружие. Пистолет Ле Пажа ни разу не дал осечки. Да и карабин с оптическим прицелом с близкого расстояния бьет без промаха. Но тебе придется купить новый ковер.  Пришлось разрезать его на три части, чтобы закатать негодяев.

—   Уноси ноги. Только постарайся не оставлять следов.

 

Котович позвонил своему другу прозектору. Объяснил ему все. Сообразительный прозектор вскоре подъехал к дому на маленьком грузовичке. Под покровом ночи они, чтобы запутать следы, через потайную дверь вытащили трупы на улицу,  загрузили их в грузовик. Спустя минуту машина со страшным грузом скрылась во тьме. Бог тебе в помощь, мой старый друг!

Он позвонил мне еще раз, утром, уже с дачи прозектора.

— — Прозектор электропилой одним махом отпилил им головы. Развел костер и отваривает их теперь в двухсотлитровой пожарной бочке. Дух от варева…

Я содрогнулся.

—   Смотри, как бы соседи не сбежались.

—    Да нет, пахнет в общем-то аппетитно. Все-таки свежее мясо, парное, вчера забили… А Варлам пахнет лучше всех —  бараниной с чесноком.

—    Он и при жизни так попахивал, —  сказал я, вспомнив свой визит в офис на Мясницкой.

—  Прозектор говорит, что уже к вечеру высушит черепушки, отполирует их и повесит рядом с черепом моего двойника. Вообще-то я его боюсь. Он стал часто как-то странно посматривать на меня.

—    Как бы он не включил тебя в свою коллекцию. Головы головами, а что вы сделали с туловищами?

—     Закопали под вишневыми деревьями. Чтобы лучше плодоносили.

—   Не знал, что трупы могут плодоносить. А что с квартирой?

—  Проветрил, чтобы не воняло порохом, кровь смыл, пол вытер твоим блейзером. Ты знаешь, он очень хорошо впитывает влагу.

Я запыхтел от злости.

— Теперь акварели… —  сказал Котович. —  Я их прихватил с собой, не мог же я пройти мимо прекрасного, —  он хихикнул. —  На одной какая-то бабешка, почти голая… Мне кажется, я где-то ее  видел… Вспомнил! Это вдова Стаса Полякова. Акварель первый сорт. Да и баба… Чистый Боттичелли. Повешу у себя в гостиной. Ты не против?

Портрет Марины был написан по памяти. Акварель мне удалась. Марина была изображена в апельсиновом саду, в голубоватой дымке раннего утра. В правой руке красная роза. Легкие одежды подчеркивают пленительные изгибы молодого красивого тела. Видно, сластолюбцу Котовичу именно это и понравилось.

—    Не касайся, Котович, своими грязными лапами…

—    Оказывается, ты до женского пола большой Дон-Жуан, —  он противно засмеялся. — Тем больше у меня оснований прикарманить его.

—    Свинья!

—   Сам такой! Пойми, дурак, не сегодня-завтра соседи очухаются и вызовут полицию. Взломают двери, возьмут твои картинки, потому что у тебя другого ничего больше нет… А там, сам понимаешь… от твоих акварелей останется неосязаемый чувствами звук. Прости, прозектор зовет. Надо поддерживать пламя…

—    Под головами?

—   Теперь он варит борщ.

—    В той же бочке?

—   В какой же еще?.. Она у него одна на все случаи жизни. Пойду, посмотрю… Он и меня сварит, если зазеваюсь… Для него все едино: что борщ, что человек.

Как скажет спустя какое-то время Калерия Ивановна, расследования, как такового, не будет. Во-первых, помешают сподвижники Варлама, для которых смерть шефа была истинным благом: уж слишком многим надоел он своими фараонскими замашками. А во-вторых, Варлам давно сидел у правоохранительных органов в печенках.

—  Поэтому следствие, скорее всего,  придет к заключению, —  предрекла она, —  что вся троица погибла в результате несчастного случая, то есть, из-за неосторожного обращения с огнестрельным оружием. И дело закроют.

Калерия Ивановна оказалась права.

Таким образом, Котович в который раз вышел сухим из воды. Он опять завтракал в баре «Дома фарфора», обедал в «Славянском базаре», ужинал в «Савойе».  Выждав пару недель, я позвонил ему.

—     Что ты сделал с орудиями убийства?—  спросил я.

—      Скажи лучше, орудиями возмездия! Винтовка с оптическим прицелом лежит на дне морском, вернее на дне канала имени Москвы, на глубине пяти метров.

—    А Ле Паж?

—   Чтобы запутать следы, я подарил его одному симпатичному армянину, с которым часто играю в карты. Армянин страстно увлечен коллекционированием  оружия. Я сказал ему, что это пистолет Ильи Кольского. Я, мол, выиграл его в стукалку. Он поинтересовался, а нет ли  у знаменитого барда зенитной установки?

 

 

 

Глава 42

 

Марина как в воду канула, ни слуха, ни духа. Поэтому я зажил в ее квартире, как у себя дома. Рестораны игнорировал, готовил себе еду на кухне: жарил котлеты, запекал судака в духовке, варил рассольники, одним словом, пировал наедине с самим собой. Целыми днями слонялся по квартире и чего-то ждал.Так продолжалось до ноября. Ударили первые морозы, пошел снег. Я позвонил Калерии Ивановне.

—    Я устала давать тебе советы, Илюша. Будет время, заезжай, поболтаем. А Марина? Когда-нибудь вернется, никуда не денется. Она всегда возвращается.

…С утра, забыв побриться и позавтракать, я сидел у рояля, наигрывая что-то невразумительное, тоскливое, и предавался ленивой печали. Пальцы помнят. Когда-то мечтал стать Рахманиновым. А стал бардом. Что ж, тоже неплохо. Меня знали и любили.  Рахманинову и не снились стотысячные стадионы с рукоплещущими рыдающими фанатами. Ему бы позавидовать, а он…

Услышал, как бухнула входная дверь.

…Марина решила все за нас обоих. Она сказала, что нам стоит расстаться. Она меня любит, но так будет лучше. Я кричал, что никому от этого лучше не станет.

—     У тебя другой мужчина?

—     Завтра я уезжаю.

—       С кем? —  гремел я.

Она посмотрела на меня так, что у меня зашевелились волосы на голове.

—    В Бразилию, —  невпопад ответила она. —   Хочу посмотреть, на месте ли Южный Крест.

Я до того обезумел, что не удержался и начал напевать ей свои лирические стихи, которые некогда доводили моих криминальных приятелей до слезливого умиления. Слава Богу, запнулся в самом начале. Марина качала головой и все ждала, когда я уйду. Она была холодна, как лед, и неумолима, как палач. Я ничего не мог понять. Ведь, на первый взгляд, все вроде бы складывалось в нашу пользу. Враги — пусть и без моего непосредственного участия — были в прямом и переносном смысле разбиты наголову.

—    Илюша, прости, —  тихо сказала она. Она прошла в спальню. Я следом за ней. Я понадеялся, что таким макаром она хочет попрощаться со мной. Я уже потянулся к верхней пуговице на рубашке. Но она ленивой походкой прошла мимо кровати и отворила дверцу шкафа. В одном углу висели мои пиджаки и старое пальто, а в другом —  черный плащ госпитальера с белым крестом на спине. Как бы не замечая меня, она стала доставать вещи из чемодана и развешивать их на вешалки. Сам не знаю зачем, я спросил:

— —   Какого черта?.. Этот плащ?..

—   Мои предки по отцовской линии были рыцарями Мальтийского Ордена, —  нехотя объяснила она. —  Я надеваю его, когда хочу слиться со своим миражом.

Я закрутил головой. И так вокруг меня одни сумасшедшие, если еще и она…

—  Что с тобой? —  спросила она.

—   Рыцари… Мальтийский Орден… Господи! Помнишь поездку за город? Когда в небесной синеве пели жаворонки…

—   Нет, не помню. Я устала, я перегорела, я охладела. И ничего с собой поделать не могу. Никто не виноват…

Я положил ключи на тумбочку рядом с моей фотографией. Хотел хлопнуть дверью, но духа не хватило. Конечно, у нее другой мужчина.

…Шел снег, было морозно. Пиджаки и пальто я позабыл в шкафу. Я был в демисезонной куртке и летних туфлях. Дорожную сумку нес на плече. Я долго брел на сильном ветру по заснеженным переулкам. Наконец обнаружил, что стою на каком-то оживленном перекрестке.  Передо мной было три дороги. И все вели в никуда. Я мог выбирать любую.

Я поймал такси и поехал домой. Не топили, было очень холодно. Почти, как на улице. Поздно вечером заказал по телефону представительницу известной профессии. Под утро выяснилось, что я схватил жесточайшую простуду, сказались мороз и летние туфли. Чихал с таким остервенением, что проститутка не выдержала и сбежала. Пришлось вызвать другую. Более морозостойкую. Потом еще одну, не уступающую ей в морозостойкости.

Прежняя жизнь возвращалась, словно не было жаворонка в небесах и прогулок по ночной Москве.

 

 

Глава 43

 

Ни для кого не было секретом, что моя дружба с вдовой Стаса переросла в нечто большее. Знал об этом, само собой, и друг покойного, Бурмистров. И, наверно, он должен был испытывать ко мне если не ненависть, то вполне законное чувство неприязни.

Он занял место Варлама. Теперь он мог одним росчерком пера отобрать у меня инвалидную привилегию владеть 10-ю тысячами бесценных квадратных метров. Отберет, подумал я, как пить дать, отберет. То, что не успел сделать Варлам, завершит Бурмистров.  Я ждал звонка.

И дождался.

И вот я в его кабинете, бывшем кабинете Варлама на Мясницкой.

— —   А как же ваш государственный пост в управе?

—    Это пост столь же государственный, как и все, что считается в нашей стране частным. А теперь о деле. Хватит, —  он решительно рубанул воздух ладонью, —  пора и честь знать, уважаемый господин инвалид! Пора бы вам и выздороветь! Из чувства сострадания я заплачу вам…

И он назвал смехотворную цифру.

—    Надеюсь, вы шутите? —  сказал я.

—    Берите, берите, скоро и этого не будет, —  хмыкнул он, садясь в кресло Варлама и закуривая унаследованный «Партагас».

—  А я-то надеялся, что печальный бизнес, торгующий человеческим горем, попал в руки порядочного человека!

Он с изумлением посмотрел на меня.

—   Вам ли об этом говорить!

—   Мне подачки не нужны.

—  Это как вам будет угодно, —  сказал он устало.

—    А где ваш шкаф с Блоком?

—    Я его сжег.

—   Все двадцать томов?

—   Отвез на дачу и сжег.

—   Что так?..

—  Блок мешал мне в работе!  — истерично закричал он.

Как же быстро бывшие интеллигенты превращаются в негодяев!

Я не ошибся, не прошло и недели как Бурмистров присвоил себе все три мои кладбищенские конторы. Вместе с персоналом, землей, гробами, лопатами, кирками и даже пушкой.

 

*************

Я еще раз попытался поговорить с Мариной.

—    Я не знаю, как буду жить без тебя, —  сказал я ей. —  Я не могу понять…

—     Ты меня удивляешь, что ж тут непонятного? —  равнодушно сказала она. —  Мы слишком по-разному смотрим на жизнь. Ты ненормален, Илюша. Я так жить не могу и не хочу. Каждый раз, обнимая тебя, я буду чувствовать, что обнимаю сумасшедшего. Мне бывает страшно, когда… Я и сама понемногу становлюсь ненормальной. А с тобой я вообще рискую потерять разум. Один сумасшедший еще куда ни шло, а два —  это портативный сумасшедший дом.

Возможно, в этом что-то есть. Дома открыл медицинскую энциклопедию. Первая глава, «Признаки сумасшествия». Если все перечислить, то окажется, что девять из десяти жителей нашей страны страдают теми или иными психическими недомоганиями. Успокоила меня следующая глава, в которой говорилось, что один из вернейших признаков —  это  исчезновение либидо, отсутствие утренней эрекции у мужчин. Тут оснований для беспокойства у меня не было.

Тяга к смерти? Была. Но не каждый же день. От нее я избавлялся, стоило мне только хорошо пообедать и забыться крепким сном. Но когда я бывал голоден, на меня накатывали черные мысли. Чтобы подкрепить свой колеблющийся оптимизм, я решил предпринять вояж за границу. На неопределенный срок. Глядишь, поможет. Говорят, перемена мест лечит. Выбор пал, естественно, на Париж. Эту будет данью покойному Варламу, ведь он так этого хотел.

В Москве сейчас конец зимы, значит, в Париже начало весны. А мосты там —  залюбуешься!..

 

Глава 44

 

Целыми днями я бродил по набережным, подолгу стоял на мосту Луи-Филиппа, впиваясь взором вдаль, в сторону острова Сен-Луи, туда, где Сена, по-змеиному изгибаясь, скрывается за дырявым шпилем храма Сен-Луи-ан-л’Иль.

Я был одинок, наедине со всеми своими несчастьями. Я как бы пестовал в себе печаль и лучшего места для этого не нашел. Если уж погибать от тоски, думал я, лучше всего это проделать в столице мира. Это так романтично.

…Шла третья неделя моей тоски. По-наполеоновски скрестив руки на груди, я наблюдал, как низкие облака тяжело наплывают на храм Сен-Луи-ан-л’Иль и надолго застревают над шпилем. Казалось, еще немного и тучи подхватят строение и унесут его вместе с католическим персоналом на небеса, туда, где обитает Вседержитель, который решит, что делать с церковниками дальше – вернуть ли обратно, на грешную землю, или оставить на небесах, на курсах повышения квалификации.

На улице Saint Plaside я застываю у одной из витрин. Вижу себя, вернее  свое отражение, в сверкающих зеркалах. Моя голова с больными глазами и хохолком на макушке мелькает за спинами разодетых в пух и прах манекенов. Так и хочется прицепить на хохолок ценник, чтобы поставить отметку не столько отражению, сколько оригиналу. Я поворачиваюсь, разглядываю себя со всех сторон. И хотя в зазеркалье не я, а мое отражение, возникает дивная иллюзия моего присутствия в бездушном мире подделок под людей. Я давно заметил, что лучше всего я смотрюсь в витринах магазинов женской одежды. Мой зеркальный образ вторгается в застывший мир цветного пластика, изящных туфель на высоком каблуке, котиковых манто, шуб из норки и фальшивых драгоценностей, которые сияют ярче и убедительней настоящих. Высший свет, выставленный на  продажу. Котиковые манто из кролика. Норка из эрдельтерьера, умерщвленного в угоду бережливым декораторам и модельерам. Драгоценности из ограненного бутылочного стекла. Мой витринный двойник начинает чувствовать себя там как дома.  По всей видимости, ему там нравится. Вижу это только я. Я единственный свидетель своего, такого естественного, перехода в другую реальность. Меня занимает мое отражение. С каждым днем мой облик меняется. Каждый новый день старит меня на год. Наверно, из-за отрастающей щетины и глаз, которые все глубже влипают в глазницы. А может, еще почему-то.

Каждый новый день неотвратимо приближает меня к вожделенной смерти. Велик соблазн исчезнуть из этого мира, незаметно и плавно перебравшись в мир призраков. От души налюбовавшись своим отражением, я не прихватываю его с собой, на память, а оставляю в зазеркалье, за узкими спинами имитаций живой жизни, и медленно бреду к себе в гостиницу. Мне становится его жаль, как близкого человека, попавшего в беду.

Я знаю, путь мой долог, но спешить мне некуда: жизнь почти не задевает меня своими шестеренками, она не вовлекает меня в свое равнодушное монотонное вековечное движение, и вообще, пока ей не до меня. Я бреду, опустив голову, и не смотрю на прохожих. Бреду и думаю, каково ему, моему покинутому одинокому отражению, там, в горестном мире манекенов? Мне становится так жалко его, что я заливаюсь слезами.

По утрам я долго валяюсь на своем ложе, думая, а не ложе ли это смерти, и смотрю в сторону реки. Время тянется с ужасающей медлительностью. Ничего полезного для души Париж не приносит. Равнодушные лица, уклончивые холодные улыбки, паутина безликих улиц и переулков, по которым я плутаю часами.

Весны не видно. Вчера выпал снег. Снежинки, похожие на гагачий пух, кружились, поднимаясь вверх, и от того казалось, что их рождает не небо, а земля. Говорят, ожидается похолодание. Вообще-то зимы в Париже мягкие, без наших российских морозов, но пережить их дано не каждому. Парижский воздух зимой смертоносен. Особенно для тех, кто ночует под мостом. Я ночую, слава Богу, не под мостом, которым стращал меня Варлам, а в неотапливаемом гостиничном номере. Здесь можно помереть за милую душу. Как от холода, так и от тоски. Надо было выбираться отсюда, ведь уже почти месяц, как я какого-то черта торчу здесь. Город не принес мне ничего, кроме душевной усталости. Уехать бы  туда, где солнце греет даже в феврале. Да, надо было уезжать. Или – что тоже неплохо – попытаться умереть до надвигающихся морозов. Я тут же обрываю себя: нет-нет, мне сейчас не до шуток со смертью, я должен, должен выжить! Слишком много испытаний выпало на мою долю за этот год, я не могу позволить себе так вот запросто распрощаться с жизнью.

Отслужи свой век, проживи его достойно от первого дня до дня последнего. Стисни зубы и в поте лица твоего снеси свой крест. Это моя жизнь, а моя жизнь – это мой ответ Богу на дарованное мне чудо рождения. Это будет моя благодарность Создателю. Или проклятие.  Это уж как получится. «Каждый на свой лад отрабатывает свою судьбу», сказал Генри Миллер. Который был всегда бодр и весел. Хорошо бы поднабраться у него оптимизма. Но я не знал, как это делается. Я барахтался в своих сомнениях и не знал, как из них выбраться.

Одноразовая попытка покончить с хандрой при помощи коньяка привела к тому, что я, проклиная все на свете, после этого два дня провалялся в постели.

Когда я по нужде наведывался в уборную, то вид призывно торчащего оконного шпингалета приводил меня в состояние полнейшего уныния. А не купить ли мне удавку? Неделю назад я видел нечто подходящее в магазинчике, где продают ошейники для крупных собак. Думаю, такой ошейник меня выдержит. Чем я хуже собаки? Но боязнь быть обнаруженным парижскими ажанами в непотребном виде, с вывалившимся распухшим языком, в луже мочи, отвратила меня от этого постыдного намерения.

Вокруг меня были фантомы. И я был фантомом. Фантомом, у которого в руках, вместо расстроенной гитары, тетрадка со стихами,  написанными в галлюциногеном угаре. Мои стихи… Мои ли? Кем они написаны? Мной или кем-то, кто мною прикидывался?

Везде было одно и то же. Что в Москве, что в Париже. Те же улицы, те же люди, которым до меня не было никакого дела, те же мысли, от которых нет спасения ни днем, ни ночью. Фантомы, фантомы, фантомы.

Жизнь на глазах теряла смысл.

Париж не излечил меня от хандры. Более того, я там едва не свел счеты с жизнью. Я стал опускаться все ниже и ниже. Много пил. Меня стали выкидывать даже из второсортных бистро.

Марину я вспоминал, но все реже и реже. И потом, я не знал, где ее искать. Да и нужно ли мне это? Не могу же я исходить пешком всю Бразилию.

Один раз из любопытства заночевал под мостом. Клошары, добродушно посмеиваясь, подкинули мне вместо матраца четыре картонных коробки из-под бананов и кипу газет под голову —  вместо подушки. Хотел перед сном почитать газеты, но под мостом было слишком темно.

Мне там не понравилось. Жестко и продувает со всех сторон. Хуже, чем в моем московском дворе, где, наверно, по-прежнему спит на скамейке героический профессор Новинский. Не хватало только пьяной цыганки, о которой, помнится, рассказывал Варлам. Уснул только под утро. Когда от ожившего автомобильного шума и солнечного света я проснулся, ни мифической цыганки, ни гостеприимных клошаров рядом не было. Не было и бумажника. А в нем были кредитные карточки и почти все мои деньги. Вот до чего могут довести необдуманные эксперименты. Пора было прекращать игры с собственной жизнью. Паспорт кто-то аккуратно положил рядом с моим ложем. И на том спасибо. Кто он? Кто сей благодетельный и законопослушный гражданин Франции?

 

 

*******************

По ночам за стеной лает большая собака. Кто пустил сюда ее? Потом понял, так, по-собачьи лая, кашляет от простуды сосед. Будь он проклят.

Над Сеной стелется невесомый туман. Цвет у него, как у всего Парижа, серо-голубой. За окном февраль. Холодно. Холодно даже в отеле. Владелец отеля, неуловимый Давид Буше, завел прескверный обычай не подавать тепло в номера и теперь прячется от постояльцев. Когда я наконец-то выловил его, он сначала отнекивался, с жаром утверждая, что я ошибаюсь и что на самом деле он лишь посыльный, которому нет дела до холоде и тепла, но потом неожиданно расхохотался и, цепко схватив меня за руку, поволок к барной стойке.

—   Савелий, голубчик, —  по-русски обратился он к бармену, —  налей-ка господину Кольски водки, да покрепче. На счет отеля.

Франция теплая страна, говорит он, поэтому он не топит и топить не собирается.  А в Израиле в квартирах вообще никогда не топят. Экономят. Кроме того, там всегда замечательная погода.

—   Вам бы понравилась. Хорошая страна Израиль.

—   Мы не в Израиле, —  напоминаю я.

—    Все это так, но дослушайте. Когда там холодает, а бывает и такое, бережливые евреи, приходя домой, обходятся тем, что помногу и активно дышат. И в комнатах становится тепло. Савелий, голубчик, —  поворачивается он к бармену, —  повторить! Можешь и себе налить… Итак, о чем это я? Ах, да! Надо в дышать и дышать. Выдыхаемый воздух согревает комнату. Дышите глубоко, дышите с чувством, не торопясь, но активно. А как надышите, в номере сразу станет теплей.  Дыхание экономит электроэнергию!

—   Дыхание экономит электроэнергию, а вы экономите на мне. А мне и так несладко, одна ночь под мостом чего стоит…

—    Ночь под мостом?.. —  не понял Буше. —  Как это?..

—    Когда мне холодно, я ночую под мостом, разве непонятно? Даже там теплей, чем в вашем дурацком отеле.

—    Нет-нет! Послушайте! Попробуйте надышать у себя в номере: я уверен, у вас получится.

—    У меня с детства ледяное дыхание, могу доказать, —  и я дыхнул в его сторону.

—    Савелий, голубчик, —  он опять повернулся к бармену, —  налей-ка нам еще по одной. И по полной.

—   Если вы сегодня не включите отопление, я вас прирежу.

—   Пейте, пейте, это вам поможет,  —  сказал Буше ласково. —  Выпейте и вам сразу станет тепло. Сейчас всем нелегко приходится. Надо экономить… Что поделать, энергетический кризис.

Месье Буше с грустью разводит руками, такие, мол, настали времена.

—   Иначе вообще пришлось бы закрыть отель.  Но зато я не экономлю на водке, —  подчеркивает он. —  Савелий, голубчик, налей… чего уж там! Налей и себе. По полной.

Я выпиваю, и через пять минут мне на самом деле становится лучше.

 

************

Отель словно вымер. В коридорах ни души. Я смотрю по телевизору баскетбольный матч. Играют «Нью-Йорк Никс» и «Бостон Селтикс». Бостонцы ведут с разницей в очко. Вежливый стук в дверь. Я недовольно отрываюсь от экрана.

Месье Буше. С приветливой улыбкой и бутылкой «Смирновской».

— —   Зашел на минутку, —  говорит он. —  Можно присесть?

— —  Мой отец был известным врачом, —  рассказывает он, наливая мне и себе. —  лечил от всех болезней. Его знала вся Одесса. Приходит такой больной, жалуется на боль в груди. Да, забыл сказать, отец обладал феноменальным даром убеждения. Вы не поверите, ни о кого во всей Одессе  больные не выздоравливали с такой быстротой, как у него. Вы спросите, как он это делал? Наливает больному спирта. Тот, естественно, выпивает. Наливает еще. Выжидает, смотря пристально в глаза больному и по ним следя, как изменяется взгляд пациента.  Проходит еще минут десять. Потом спрашивает, что у вас болит, а они вместо ответа протягивают ему стакан. Помер только один, который отказался от второго стакана.

Мы чокаемся.

— —   В Москве я ходил на ваши концерты… —   говорит он. —  Вы грустите, я вижу… вы мне очень нравитесь… сам не знаю почему. Могу ли я вам чем-то помочь?

—    Я сижу без денег…

—  Сколько вам надо?

— — На билет до Москвы.

Он сразу полез за бумажником.

—   Я вам сразу вышлю, —  говорю, —  как только…

—   Можете не торопиться.

В тот же вечер в номерах появилось тепло. Видно, разбушевавшаяся доброта в моем новом друге не ограничилась лишь деньгами на билет.

А спустя день я, окончательно протрезвев и собрав остатки мужества, сил и решительности, плюнул на Париж и взял билет до Москвы. Решил, так будет лучше. Приеду, оживлю свои ностальгические настроения. А заодно расплачусь со старыми долгами. Переведу деньги милейшему господину Буше. А потом махну в Австрию. Во-первых, немецкий язык я знаю лучше, чем французский, во-вторых, что очень важно, там нет подходящих мостов.

 

 

Глава 45

 

 

Парижская привычка бродить по большому городу осталась при мне. Я медленно шастал по Москве,  не избегая мест, где бывал с Мариной. Мне было несладко. Все-таки я был болен Мариной. Жизнь была однообразной и тягучей. Уныние. Уныние во всем: во мне и в каждом знаке вне меня. Я тяготился самим собой. Было бы неплохо поскорей постареть, думал я, чтобы чувства утратили остроту, свойственную влюбчивой юности.

Я подолгу спал. А когда просыпался, мечтал уснуть снова.

Сны были самые разнообразные. Иногда они повторялись…

…Мартовская ночь на излете. Мы  с Мариной бредем нескончаемыми московскими переулками. Несмотря на снег, на Марине невесомая накидка и летние туфельки-лодочки.

Падающий с небес крупными хлопьями снег имеет театральный, сказочный вид, и мне кажется, что это зыбкое, неустойчивое, волнующее, окрашенное в бледно-вишневые тона предутреннее время никогда не кончится.

Пересекли пустынное Садовое Кольцо и незаметно очутились во глубине Арбата.

У меня горестно защемило сердце – меня поразил ее звездный, тревожно мерцающий взгляд.

Я приник лицом к ее ладони и застонал. Ладошка была легкая, теплая. Я поцеловал ее и заплакал.

— Марина, Марина, любовь моя, – шептал я.

Во сне мне казалось, что я давно ее потерял и теперь нашел. Но это обретение было смутным, неустойчивым. Я чувствовал, что могу в следующий миг опять ее потерять. Я понимал, что все это мне снится, и в то же время жил в этом мире сновидений, словно он был реальностью.

Мы смеялись, и смех наш был ломким и холодным, как льдинки, что крошились под ногами.

В моих руках оказалась бутылка шампанского.

Я пил вино, я пил, пил, пил… Исчезло время, потом исчезли сырой воздух, дымное сиреневое небо, а потом и я сам.

Не знаю, как долго все это длилось. Когда я, пьяный, с трудом разлепил глаза, то понял, что сижу на деревянном ящике в незнакомом старом дворе. Пахло кошками и подвальной сыростью.

Меня окружали дома с мертвыми темными окнами. Голова была пуста, только тонко звенел в ней не дающий покоя звук, словно далеко-далеко кто-то бил в пожарный рельс.

…Марины рядом не было.

Я вновь был один. Сердце набухло тяжелой кровью, потом страшно содрогнулось и остановилось. Я всматривался в серо-вишневое мглистое утро, надеясь вновь обрести прекрасную женщину с мерцающим взглядом.

Я долго ходил по дворам и переулкам.

И наконец я нашел ее. Марина спала, сидя на скамейке, под уличным фонарем, и в мутном свете этого фонаря снежинки кружились и опускались на ее склоненную голову.

Я осторожно присел рядом и долго всматривался в прелестное лицо, неповторимую легкую улыбку, полные, почти детские губы, потом бережно обнял ее. Она вздрогнула, счастливо вздохнула и доверчиво прижалась ко мне.

В тот предрассветный час мы еще не раз прикладывались к бутылке, она оказалась сказочно бездонной, и  бродили по холодным переулкам, лишенным жизни.

Я проснулся и пустыми глазами уставился в окно. Сон. Всего лишь сон. А слезы так и не высохли. Слащавая лирика пыталась из сна перекочевать в реальность. Надо бы выпить что-нибудь успокоительное. Может,  водки?..

 

 

 

 

Глава 45

 

…Сердечная боль, слава богу, все-таки постепенно утихала. Через пару недель я купил два билета в один конец и ранним утром со своей новой подругой вылетел в Вену. Надеюсь, новая женщина мне поможет. Надо выколупывать из проблесков оптимизма хоть какие-то крохи.

Мы остановились в отеле «Бауэрнхоф», близ озера без названия. Впрочем, название у него, наверно, какое-то было, но мне на это  наплевать. Мою спутницу зовут Рита. Она приятельница Антонины Владимировны, которая с неожиданной легкостью отправилась на небеса.  Жены Нуриманова из боязни, что Антонина займет место главной жены, подвергли сомнению ее вековечную живучесть и не просчитались. Не понадобились ни меч, ни бронепоезд.

—  Наверно, отравили, суки, —  шипел Нуриманов, он был безутешен.   —  Всех перережу. Еще неделю назад она была в постели, как пантера: ее было не оттащить от меня! А потом притихла и… словом, не смогла на должном уровне исполнять свои супружеские обязанности. А потом и вообще перестала говорить. Я очень разочаровался в своих женах. Пора отправить их на свалку, тем более что они давно перевыполнили план по гольфам: навязали их столько, что хватит на целый асперонский аул.

Нуриманов пожелал похоронить Антонину по древнему сарматскому обычаю: то есть, в круглой могиле, устланной коврами, с воем штатных плакальщиц, песнями, плясками, фейерверком и пушечной канонадой.

Мои бывшие коллеги постарались на славу, все было по высшему разряду: ансамбль песни и пляски Асперонских казаков, пальба из трофейных гаубиц времен Первой мировой и, конечно, хор мальчиков училища имени Свешникова. Цыган было всего двое, они не пели, а плясали, и топот подняли такой, словно отплясывала команда колодников.

—   Все, как у людей, —  удовлетворенно кивал головой Нуриманов. Особенно ему понравилось, что из-за грохота не было слышно прощальных речей.  Огня от фейерверков было столько, что все подумали, горит склад горюче-смазочных материалов. С воем сирен примчался расчет пожарных машин. Любопытных было не счесть. Казалось, на церемонию стихийно собралось пол-Москвы. В общем, все удалось на славу.

—    Вот и почин, —  отметил Нуриманов.

—   Это точно. Никакой рекламы теперь не потребуется, —  с горечью сказал я. —   Широкий поток желающих упопокоиться таким же шумным и шикарным образом обеспечен.

—  Осталось позаботиться о памятнике. У меня созрела идея взять за основу так называемую девушку с веслом, что стоит в Парке культуры имени Горького. Сейчас она в реставрационных мастерских. Я уже договорился. Сделают гипсовую копию. И дешевле выйдет. Антонина очень на нее похожа, та же стать, грудь, ноги и прочее. О голове и говорить нечего: такая же пустая.

—  Гипсовая Антонина? Но гипс недолговечен.

—  Все в этом мире недолговечно, —  философски заметил он. —  Включая Антонину. На поминки не приглашаю. Их просто не будет. Глупая традиция, ненавижу. И часа не пройдет, как все перепьются. Всякие посторонние субъекты, которых покойница и в глаза-то не видела, будут трагическими голосами произносить поминальные тосты, славя ее выдающиеся душевные качества. А у нее, кроме роскошной задницы, ничего не было. Она была дурой. А какие могут быть тосты в честь дуры? Прости меня, грешного…

— —  Все-таки, это будет не по-людски. Согласись, без поминок и похороны не похороны.

— — Ты полагаешь? —  сказал он в раздумье. —  Черт с тобой, подскажи, как это делается? Я бы не хотел устраивать это в ресторане, поминки и ресторан… это плохо сочетается. У нас, у асперонов, вообще никаких поминок нет, а покойника хоронят не в земле, а на свежем воздухе: просто за ноги подвешивают к осине, чтобы проветрился.

—    Не ври, в Асперонии нет осин.

—    Но к чему-то же их подвешивают!

—   Зачем?

—   Что —  зачем?

—    Подвешивают зачем?

—   Я ж говорю, для просушки. Я уже подумывал, а не подвесить ли ее? Но это вряд возможно, кому приятно видеть у себя перед окнами болтающегося на осине покойника. Да и осин в столице нет. Так что с поминками?

— — Я позвоню директору Елисеевского магазина. Он мой хороший знакомый. Оглянуться не успеешь… все привезут в лучшем виде. Он и официантов организует.

И действительно яства и напитки были доставлены в его дом быстрей, чем мы туда добрались.

Во время траурной церемонии я познакомился с прелестной девушкой. Недурное знакомство —  на кладбище. За поминальным ужином мы сидели рядом, и она под столом, сняв туфельку, положила мне ножку на колено. Мы стали любовниками в тот же день.

Я не ловелас, но история моих знакомств, полагаю, заслуживает отдельного рассказа. Она, на мой взгляд, может явиться поучительным подспорьем для тех, кто страдает неизлечимой скромностью.

Много лет назад, в съемной квартире на Арбате, мы, трое молодых лоботрясов, прогуливая лекции и не зная, чем себя занять, придумали необычное состязание. Суть его заключалась в следующем: надо было как можно быстрей закадрить барышню и уложить ее в постель. Кинули жребий. Я вытянул короткую спичку и, ни слова не говоря, помчался к метро. Мои друзья включили секундомер. Не помню уж, как мне это удалось, но некая смазливая охотница до приключений лежала подо мной уже через 28 минут и 34 секунды после знакомства. Скорость, даже по нынешним меркам, достаточно высокая.

Рекорд был перекрыт в тот же день, еще до обеда. Одному из моих  друзей хватило двадцати двух минут, чтобы пулей вылететь из квартиры, вернуться с какой-то сопливой оборванкой на костылях и удалиться с ней в спальню. Через мгновение заскрипели пружины матраца.

Мы с другим моим приятелем в ужасе переглянулись: у отроковицы был мужской кадык и нос, как у сайгака. И потом – эти костыли… Думаю, нужно иметь известное мужество, чтобы лечь в постель с такой образиной. Уже одно это могло бы вызвать уважение к сопернику. Но нам было не до уважения.

–    Это некорректно! – заорали мы в один голос, когда вечером приступили к подведению итогов. – Такую кикимору соблазнить куда легче, чем красотку!

–     Начхать мне на ваши претензии, – невозмутимо ответствовал рекордсмен. – При заключении пари не оговаривались ни внешность, ни возраст, ни гендерная принадлежность жертв наших сексуальных притязаний. Я мог привести кого угодно – хоть Красную Шапочку, хоть старуху Изергиль, хоть солиста Большого театра или солдата-сверхсрочника. Я мог привести даже трансвестита, если бы имел на то охоту и знал бы, где они околачиваются. Главное – проделать все максимально быстро.

…Однажды я сподобился познакомиться с девушкой совсем уж невероятным образом, назовем это методом беспроводной сантехнической коммуникации. Случилось это зимой, в новом, только что открывшемся пансионате «Голицыно». Катаясь на лыжах в очень морозный и ветреный день, я подхватил жесточайший насморк и решил поэкспериментировать с собственной носовой полостью, промыв ее раствором 72-х процентного хозяйственного мыла. Совет мне дал уж не помню кто, скорее всего какой-то изувер, желавший мне мученической смерти. Склонившись над раковиной, я трубно чихал, сморкался кровью и отчаянно матерился. И тут я услышал девичий смех, который шел прямо из слива умывальника. «Эй! – взревел я, мгновенно позабыв о страданиях. – Я не знаю, кто вы, прекрасная незнакомка, но я уже влюблен в вас! Я живу над вами, в шестом «люксе»!» Через полчаса мы уже сидели с ней в баре, наливаясь коктейлями, а ночь она провела у меня в номере. Утром она мне сказала: «Знаешь, чем ты мне сразу понравился? Ты душу вкладывал в сморкание».

Кстати, она напомнила мне, что вечером, когда мы изрядно нарезались, я поклялся, что на ней женюсь. Поэтому, дескать, она мне и уступила. Если бы, не это, она сохранила бы честь в целости и сохранности.

Я подумал и сказал:

–   Очень сожалею, но ты не оправдала моих надежд. Поэтому встреча объявляется товарищеской.

Она долго хохотала. Люблю девушек с чувством юмора.

Однажды, было это лет двадцать назад, на автобусной остановке я только что купленным ковром, скатанным в трубу, неловко развернувшись, случайно ударил по лицу молоденькую девушку. По улице разнесся звук, словно лопнула автомобильная камера. Слава богу, звук был несравненно сильнее боли. Девушка испугалась, но даже не поморщилась.

Извинялся я, стоя на коленях. Вокруг все смеялись. Засмеялась и она. Плюнув на автобус, мы шли по улице, положив на плечи ковровую трубу: девушка впереди, я сзади. Как это стало возможным? Черт его знает. Итак, она впереди, я сзади. Тут только я хорошенько ее рассмотрел: девушка была… одним словом, она была чрезвычайно хороша собой. Позже выяснилось, что она учится в хореографическом училище. А туда, сами понимаете, чувырл не принимают. Словом, все при ней: ножки, фигурка, нежная шейка, затылок, словно созданный для поцелуев, а походка, вернее поступь, даже под тяжестью ковра была легка, изящна и пружиниста. Это прибавило мне красноречия: о чем говорил, не помню, но говорил я безостановочно. Дошли до моего дома. Далее последовало невинное приглашение на чашку чая. Я сразу же налил ей водки. Мы расположились на только что купленном ковре. На нем же и заночевали.

 

Глава 46

 

И вот это треклятое озеро  без названия.

—  Ты обещал мне бушующий океан. А привез в рай для пенсионеров, —  куксится Рита.

—  Подожди немного, будет тебе океан, скоро куплю самолет, и мы махнем с тобой на Гавайи. А пока терпи и наслаждайся покоем.

Поселиться в малолюдном месте – моя идея. Когда голова идет кругом от собственной безалаберности, надо, слепо доверившись случаю, выбрать одну идею, самую дурацкую, и следовать ей до конца. Так вот, отель «Бауэрнхоф» – это мой конец. Ну, если и не конец, то окончание некоего временного отрезка, знаменующего еще и перемены во мне самом.

Я не знаю, нравится мне здесь или нет. Но уезжать отсюда я пока не собираюсь.

Если я потом и отправлюсь куда-нибудь, то, скорее всего, это будет не слишком далекий край света, вроде паперти перед церковью Святой Женевьевы в Париже или Люнебургской пустоши, куда меня занесет неугомонная Судьба и где меня заставят возделывать картофель и пасти овец.

Я готов принять все что угодно. Тем более что вышеупомянутая паперть совсем не плохое место: это ведь не что иное, как вход в Пантеон, где всегда многолюдно и подают там, наверно, не скупясь. А окапывать картофельные грядки и пасти овец я мечтал с детства. Кстати, эта чертова Люнебургская пустошь находится не так уж и далеко: наземным видом транспорта, поездом или машиной, туда можно домчаться за пару-тройку часов. И до Парижа с ее мостами рукой подать. Да и пешком туда бодрым кладбищенским шагом можно запросто добраться за полгода, прямо к новогодним праздникам. Заодно, особенно не торопясь, ознакомиться с окрестностями и пасторальными пейзажами, что затруднительно, если ты проносишься мимо них, как сумасшедший. А их, этих окрестностей и всевозможных пейзажей, там, в Северной Франции, девать некуда: смотри и наслаждайся.

Такой карманный и не слишком далекий край света мне по душе. Европа, в сущности, не так уж и велика, особенно для тех, кто не понаслышке знает, что такое бескрайние российские просторы. Россия, сказал мой любимый писатель, это безбрежная равнина, по которой носится лихой человек. Вот он и носится, как полоумный, никак не успокоится. Бывает, ему маловато своих равнин, и тогда он вырывается на соседние.

Отель «Бауэрнхоф» – это малюсенькая гостиница со всеми атрибутами современных сельских отелей: теннисным кортом, бассейном, сауной, бильярдной и национальной кухней, включающей в себя традиционные цвибельростбратен, венский шницель и линцские пирожные. Отель стоит, как я уже говорил, на берегу озера.

Озеро довольно большое. Других отелей здесь нет. Зато гор – хоть отбавляй. И они громоздятся вдали, чем-то напоминая людскую очередь за дарами Господа, который вместо ячменных лепешек и бурдюка с вином предлагает вечность, уныние и беспамятство.

Чем дальше, тем горы выше и грозней, с меловыми, а может и снежными, вершинами, черт их там разберет. Когда нет ветра и поверхность озера успокаивается,  горы имеют обыкновение отражаться в зеркальной воде, и тогда весь пейзаж кажется списанным со старинной раскрашенной открытки, которую хочется изорвать на мелкие клочки и развеять по ветру.

Хотя время летних отпусков еще не миновало, постояльцев можно перечесть по пальцам.

…Рита закидывает руки за голову и подмигивает мне. Я с удовольствием рассматриваю ее. Рита неотразима. Ах, эта с ума сводящая обольстительная улыбка, которая открывает ровный ряд жемчужных зубов! Не улыбка, а сексуальный призыв. В Риту можно влюбиться, если закрыть глаза на ее слишком уж извилистое и пестрое прошлое. Рита всегда весела, беззаботна, и она  скрашивает уныние, которое, смею надеяться, поселилось во мне не навсегда.

Свежий альпийский ветер овевает наши тела, разомлевшие от любви и лени. Мы сидим в шезлонгах на балконе второго этажа и обозреваем окрестности. Всюду, куда ни глянь, изумрудные лужайки с коротко стриженой травой. По этой траве можно без опаски ходить босиком, она не колется. Я не раз ступал на этот ласковый травяной ковер, когда по утрам направлялся к озеру. Лужайки окружают теннисный корт и небольшой бассейн с лежаками, креслами и изящными столиками. Лужайки обрываются только у безлюдного песчаного пляжа. Золотой песок и синь альпийского озера. И небо над головой, словно опрокинутый вверх ногами океан. Сочетание что надо. Золото и индиго. Как в сказке. Но Рите этого мало, и она мечтает о море.

Во мне вдруг начинает расти обманчивое ощущение, что время можно растянуть, как жевательную резинку.

—    Тебе жаль Тоньку? – вдруг спрашивает Рита.

Я сначала не понял, о ком это она.

—   Ты же с ней жил, —  напомнила она.

—  Антонину Владимировну? —  поправляю я. —  Конечно, жаль. Она прожила недолгую, но счастливую жизнь.

—   Недолгую с Котовичем, счастливую —  с тобой?

—    Скорее, наоборот.

—    Ты знал, что она была известной спортсменкой, рекордсменкой по толканием ядра?

—     Господи! Какой ужас!

—    А если бы знал?

—    Я бы передал ее Нуриманову значительно раньше.

—    Почему вы расстались?

—    Рита, уймись.

—    Нет-нет, мне интересно, как и почему расстаются с женщинами.

—    По разным причинам.

—    И все же?

—   Антонина Владимировна слишком много ела. Я думаю, это достаточно серьезное основание. Она меня объедала. Впрочем, не могу не уточнить: вовсе не я, а она со мной рассталась. Не могла устоять перед соблазнами Нуриманова: ее прельстила возможностью каждый день какать, сидя орлом на унитазе короля франков Дагоберта Жестокого.

—   Ай-ай, Илюша, стыд-то какой! О покойниках либо хорошо, либо ничего.

—     Разве я сказал о ней что-то дурное? Я бы сам, будь я бабой, не устоял бы перед таким унитазом.

—     Кстати, Нуриманов, когда узнал, что спал с чемпионкой, велел на ее могиле заменить весло ядром.

—    Нуриманов во всем следует правде жизни. Кстати, я бы сделал то же самое.

Рита – не Антонина Владимировна, она другая. Антонина, несмотря на все ее победительные статуарные достоинства, скорее была достойна сочувствия, нежели любви. Если честно, я ее жалел. Жалел с самого начала. Неприкаянная она какая-то…

Повторяю, Рита другая. Она и внешне другая. Антонина была, конечно, очень хороша собой. Но в ней всего было в преизбытке, на пределе. Она неудержимо набирала вес, она полнела, что для женщины ее темперамента непозволительная роскошь. Прошло бы еще полгода, и она не смогла бы влезть ни в одно из своих платьев. Словом, смерть припожаловала к Антонине Владимировне как нельзя кстати.

Да, Рита была женщиной иного рода. Точней, другой породы. Только здесь я хорошенько ее рассмотрел. Точеная, почти худощавая фигурка, идеальные ноги, роскошные русые волосы, всегдашняя, что очень важно, готовность лечь в постель. В ней есть непреодолимая притягательность, которая кружит голову. И не только голову. У нее за плечами, помимо завидного сексуального опыта, еще и занятия в юном возрасте художественной гимнастикой, поэтому у Риты осанка, как у королевы. Она знает, как пользоваться всем этим богатством. И она умело им пользуется.

Она все из той же компании, где властвовали Варлам и его душегубы. Она ничего не скрывала от меня. Но и не вдавалась в подробности. Социальный статус Риты —  содержанка. По ее словам, она непродолжительное время побывала подружкой Варлама, Нуриманова, Бурмистрова, Котовича и… Стаса Полякова.

—  Хороша коллекция…

—   Это лишь часть, — многозначительно заметила она.

—  Говорят, —  осторожно заметил я, — он был однолюбом?

—  Кто?

—   Да этот Поляков.

—  Однолюбом? —  она расхохоталась. —  Вот уж не сказала бы. Да он ни одной юбки не пропускал!  Кстати, Илья, не слишком ли затянулась наша милая дружба? Надо что-то решать. Я свободна, ты свободен… —  намеки подобного рода мне не по нраву. Я с трудом удерживаюсь, чтобы не поморщиться.

Рита мне нравится, несмотря на все ее легкомыслие, граничащее с порочностью. Она типичная женщина: то есть, ветрена. Она органична в своей похоти. Но в ней нет пошлости продажной женщины. Она не скрывает, что любит заниматься любовью, она знает многое из того, чего не знаю я, но я бы поостерегся называть ее нимфоманкой. Просто она дитя не моего времени. Она из другого времени, из другого поколения, в котором мне не хочется разбираться. Рита много читает, она в курсе последних театральных постановок, хорошо знает кино, и вообще она милая современная девушка. И именно поэтому она совершенно не подходит к роли жены.

Поскольку я молчу, она продолжает наступать на меня:

—  Смотри, вот разозлюсь, да и выйду замуж…

—  В добрый путь, милая. Но за кого? За первого встречного?

— -Зачем? Есть у меня один достойный претендент на примете.

Похоже, Рита не шутила. Я взял ее за плечи и хорошенько встряхнул.

—   И кто же этот мерзавец?

—    Вернемся в Москву, узнаешь.

Я скребу ногтями затылок, делая вид, что с трудом перевариваю новость. Потом трагическим голосом говорю:

—  Вот и подошла к концу пора нашего маленького счастья.

Рита смеется, болтает точеной ножкой и покусывает травинку.

Минуты две мы молчим, потом она спрашивает:

–   Хочешь, услышать одну маленькую историю?..

–    Валяй.

–    Когда мне было пятнадцать, я уже была очень… очень соблазнительной.

–    Верю.

–    Когда мне было пятнадцать, – повторила она со значением, – я втюрилась в парня, который был на год старше. Хорошая семья, папа полковник, такой, знаешь, основательный полковник в штатском, за ним черная большая машина приезжала. Короче, я прожила у парня, пока его предки лопали дыни в Сочи, две недели. Тем временем моя мамаша с ног сбилась, меня разыскивая.  Наконец, когда пошла третья неделя, она обратилась в полицию. Меня объявили во всероссийский розыск…

Она замолчала.

–   И?.. – не выдержал я.

–   Ты же писатель, попробуй придумать продолжение. Итак, меня объявили во всесоюзный розыск…

–   И ищут до сих пор?

Рита захохотала.

–   Нет, нашли. Нашли еще тогда.

–    И где же?

–    У другого шестнадцатилетнего парня.

Рита повела девичьим плечиком и показала мне розовый язычок. Чертовка. Знает, как меня завести.

Рита потягивает Auslese: слабенькое, сладенькое, очень вкусное винцо. Я опять с удовольствием разглядываю Риту, она необыкновенно красива. Встречается такая неброская красота, которая расцветает, чем больше ей любуешься.

Никто из нас не строил иллюзий, все это было просто болтовней, чтобы заполнить пустоты во времени, которые обычно возникают от безделья. Она была молода, и ей хотелось еще покуролесить, впереди у нее было еще много времени, старость и смерть были за высокими горами —  наверно, так думала она и так думал я. Я был для нее почти таким же объектом, как десятки других ее любовников. Просто я оказался рядом. И ей было со мной хорошо.

– Мне необходимо остудиться! – говорит она.

Рита решительно встает, зная, что я на нее смотрю, с хрустом потягивается и, взяв полотенце, спускается к озеру.

Она что-то напевает и машет мне рукой.

Здесь все миниатюрно, и озеро передо мной, как на ладони.  Не доходя до мостков, Рита разбегается, на ходу получает занозу в правую пятку, вскрикивает, прихрамывая и чертыхаясь, добегает до края мостков и обрушивается в воду, поднимая фонтан чуть ли не до небес. Кажется, в воду упал бомбардировщик. Темно-синие воды смыкаются над Ритой. Некоторое время поверхность озера остается спокойной, и, когда я уже начинаю испытывать легкое беспокойство, метрах в двадцати появляется фыркающая голова с выпученными глазами. Дурачится. Плавает она, как дельфин. Я же, несмотря на все свои атлетические достоинства, плаваю как топор. Мне больше нравится плескаться на мелководье.

 

Глава 47

…Прошло шесть дней.

По утрам мы завтракаем на открытой веранде. Естественно, с видом на озеро, по которому плавают дикие утки и две пары белых лебедей.

В остальном озеро пустынно. Как и берега. Виднеется, правда, на противоположной стороне какое-то безрадостное одноэтажное строение, которое выглядит, как заброшенный сарай. Строение отсюда кажется настолько ничтожным, что на нем не останавливается взор. Возле сарая я там ни разу не видел ни людей, ни животных.

За столом нам прислуживает Мартин, сын хозяйки гостиницы, студент Клагенфуртского университета. Мартин изучает славистику и вполне сносно говорит по-русски. Очень приятный юноша. Розовощекий блондин, голубоглазый и улыбчивый. Красавчик пасторального типа.

Мартин как порочный ангел на распутье, который никак не может определить, чем ему заняться в первую очередь: согрешить или покаяться.

Надо бы ему посоветовать не тянуть и сразу же приступить к покаянию. А потом уж со спокойной совестью, заручившись впрок покаянием, начать грешить направо и налево. Во всем должен быть порядок. Австрийско-немецкий порядок. Орднунг! Католическая церковь еще в тринадцатом веке апробировала сей способ сделки с совестью, придав ему – естественно за деньги – законный характер в виде индульгенций.

Помогает Мартину Ингрид, нет-нет, не пасть, тут падение свершилось, в этом можно не сомневаться, против ее прелестей не устоял бы даже святой, —  она помогает ему по хозяйству.

Ингрид на вид лет двадцать. Живет она у родителей в местечке Зеехам, в километре от отеля. У нее есть малюсенький «Ситроен», но она предпочитает добираться до работы на велосипеде. Экономя на бензине, а заодно тренируя свое молодое и красивое тело.

Сегодня я решил не спускаться к завтраку. Рита отправилась в ресторан без меня.

…Я наблюдаю за тем, как Ингрид прибирает у нас в номере. Делает она это не торопясь: ни одного лишнего движения, все просчитано,  потому что проделывалось тысячу раз. На ней короткая серая юбка и клетчатая рубашка с закатанными рукавами.

Я сижу в кресле на балконе и любуюсь ею.  Я представляю себе, какова она без юбки и без этой дурацкой рубашки.

До этого я с тоской листал газеты. Я был очень недоволен собой. Еще с вечера я принял твердое решение. Я решил проснуться рано-рано, засесть за письменный стол и наконец-то родить хотя бы страничку полновесной высококачественной поэзии.

Сел за стол, положил перед собой стопочку чистой бумаги, зажал между большим, указательным и средним пальцами перьевую ручку, прицелился и… нарисовал женскую головку. Спустя минуту – еще одну.

Вспомнился великий пиит, в ожидании творческого озарения развлекавший себя подобным образом. Я изрисовал разнообразными головками, по преимуществу женскими, всю стопочку от первого листа до последнего. Убил на это два часа. В отличие от великого поэта, чередовавшего женские головки с бессмертными строками, я не сдвинулся с места. Мозг замер.

Из-под моего пера выплывали головки, головки, только головки, и – ни единого слова! Я, конечно, мог бы написать какое-то слово, мог бы написать и два. Мог и три. Мог, наверно, и больше.

Но я знал, что каждое слово будет фальшивым. Фальшивым от начала до конца. Лживым насквозь, до основания.

Я знал, что, рисуя головки, по крайней мере, не лгу. Почему так происходит?

Откуда во мне эти сумерки? Неужели подают голоса остатки здравого смысла?

Я бросаю взгляд вниз и вижу, как Мартин из шланга орошает теннисный корт.

У него вид человека не только чрезвычайно довольного собой и всей своей юной беспечной жизнью, но и абсолютно уверенного в том, что завтра ему будет ничуть не хуже, чем сегодня. А может, и лучше. Острое чувство зависти гложет меня.  Оно настолько велико, что я начинаю почти ненавидеть этого симпатичного мальчика.

Ингрид, думая, что меня нет в номере, продолжает прибирать, сейчас она стелет постель. Как грациозно она это делает! С каким вдохновением —  словно готовит алтарь грехопадения.

А что если прямо сейчас повалить эту деревенскую девчонку на кровать и силой овладеть ею? Впрочем, зачем же силой? Вряд ли она станет сопротивляться.

От возникшего желания у меня начинает стучать в висках.

Я посмотрел на Мартина. Он заметил меня и улыбнулся. Мне почудилось – поощрительно. Интересно, знает ли он, что Ингрид стелет постель в моем номере?

Газета выпала из моих рук, и Ингрид резко обернулась. Я подмигнул ей. Я вдруг увидел себя со стороны: вид у меня был, наверняка, пошловатый, слащаво-игривый. Ингрид тоже подмигнула, показала рукой на прибранную постель, шутливо сделала книксен и, сильная и легкая, как молодая лошадка, ускакала.

Я опять посмотрел вниз. На корт вышла Рита. В руках полотенце. Она еще не успела обсохнуть после купания. Влажные волосы облепили идеальный затылок. Я это вижу даже отсюда, с балкона второго этажа. В последнее время она часто купается и играет в теннис без меня. Все правильно, тем более что играть я не умею, а плаваю, как уже говорил, скверно.

Следом за ней  вышагивал крупный мужчина с ракетками под мышкой. Мужчина самоуверенно улыбался. Выглядел он внушительно: шляпа с красным пером – чуть ли не с плюмажем, мятая ковбойка и спортивные штаны, которые пузырились на коленях. Он был похож на человека, которого только что оторвали от послеобеденного сна. Мужчина этот – венский композитор Эрвин Ройсс, представитель мистического символизма, рабски преданный Вагнеру.

В холле, на втором этаже, стоит «Август Форстер», концертный рояль, стоимость которого, уверен, превышает не только стоимость самого отеля «Бауэрнхоф», но и всех прилегающих к нему земель. При случае надо бы поинтересоваться, откуда он здесь взялся.

Композитор приехал одновременно с нами. Когда в холле второго этажа Ройсс увидел рояль, то застыл возле него, словно наткнулся на черта.

Раскачиваясь, как пьяный, он с потерянным видом простоял у рояля минут пять. Он приводил свои мысли в порядок. Я понимаю его. Я сам становлюсь таким же, когда желание и долг упираются во всемогущую лень.

Думаю, Эрвин рассчитывал в глухой австрийской деревушке наконец-то хотя бы на время отделаться от того, что ему смертельно надоело: от всех этих прелюдов, музыкальных пьес и рапсодий. А тут – рояль. И не какой-нибудь там ширпотреб, а превосходный инструмент, вид которого мог испортить ему настроение, напомнив о работоспособности и трудолюбии великих предшественников. У Эрвина короткий нос и глаза мопса.  Мне жаль его: наверно, это не просто —  взирать на мир такими глазами. В течение нескольких дней композитор отлынивал от того, что самим Господом предначертано ему заниматься, ссылаясь на скверное нравственное самочувствие и отсутствие творческого порыва.

–    Это все из-за вашей проклятой русской лени, – брюзжит он. – Я ею заразился, когда учился в Московской консерватории.

Я внимательно вглядываюсь в лицо лупоглазого композитора. Мне начинает казаться, что много-много лет назад оно попадалась мне в музыкальных классах на Большой Никитской.

Как-то утром, во время завтрака, не донеся до рта бутерброд с копченой лососиной, Эрвин подскочил на стуле и, перепрыгивая через две ступеньки, помчался на второй этаж.

Мы с Ритой услаждали себя бисквитами и ждали, что последует дальше.

Я закрыл глаза, представив себе, как Эрвин, высунув язык, подлетает  к инструменту. Вот он с размаху плюхается на банкетку, поднимает крышку клавиатуры, запрокидывает голову, на секунду задумывается, потом страстно растопыривает пальцы, стараясь захватить как можно больше клавиш, вспоминает что-то устрашающее из «Тангейзера» и обрушивается на инструмент, как на заклятого врага.

Моя фантазия, вне всякого сомнения, работала в правильном направлении, ибо через полминуты стены гостиницы, сложенные  из сосновых блоков, дружно завибрировали. Грохот поднялся такой, что задребезжала посуда в шкафах и зазвенели люстры.

Кошмар этот длился и длился. Стены отеля выдержали. Чего нельзя сказать обо мне. Чтобы как-то  успокоить нервы, мне пришлось выпить лишнюю рюмку водки.

Композитор упражнялся до тех пор, пока не завыли хозяйские псы.

…Я продолжаю следить за событиями на корте. Эрвин играет отвратительно. Если он столь же плохо, как играет в теннис, сочиняет музыку,  я не завидую его слушателям.  Через час игра заканчивается. К этому времени я уже дремлю в кресле, вижу цветные картинки из детства: вот дача в Подмосковье, вовсю пылает знойный августовский день, я вижу свой первый велосипед с выгнутой рамой, матросский костюмчик с белым отложным воротничком… резиновый мячик, прокусанный соседским бульдогом… завтрак на веранде, глазунья, посыпанная зеленым лучком, еще теплый черный хлеб… молодая матушка, которая нежно гладит меня по голове, потом вижу себя возле колхозного поля, бушующего золотом… —  все это вертится, вертится, вертится, картинки переплетаются, мысли сладко путаются… потом я и вовсе засыпаю.

В один из дней мы с Ингрид тайно уединились в подсобке, рядом с ресторанной кухней. Помню, воняло бараньим жиром. Как в чайхане. Кроме того, там было не повернуться. А повернуться бы стоило. Все произошло так быстро, что я ничего не понял. Я даже не уверен, что у меня что-то получилось. Ох, уж эти мне деревенские красотки! Потом Ингрид долго мялась в дверях. Хотя в меню этого не значилось, пришлось дать ей сто евро. За ошибки надо платить, иногда – деньгами.

 

Глава 48

 

Случай – если это действительно случай, а не подстроенный подвох – каждодневно вторгается в казалось бы предопределенный жизненный порядок, расшатывая, размывая его. Я убедился в этом, когда в ресторан, к вечерней трапезе, композитор спустился не один, а с дамой.

…Где-то в середине дня к отелю подкатило такси с зальцбургскими номерами. Задняя дверца автомобиля распахнулась, и с небес на землю ступило некое эфирное создание, на вид совсем юное, одетое в легкое платье и… босое. Дамы с голыми пятками на улицах Европы сейчас редкость: причуды сумасбродной Марлен Дитрих давно канули в прошлое.

Гладкие черные волосы были узлом подвязаны на затылке. Что-то неуловимо знакомое почудилось мне в ее движениях, в том, как она откинула челку со лба и сощурила глаза, вроде как бы давая оценку всему тому, что видят ее прекрасные глаза. Ройсс подал девушке руку.

В ресторане она появилась уже обутая в мягкие туфли на низком каблуке. Несмотря на теплый вечер, на ней был вязаный кардиган бледно-розового цвета. При электрическом освещении экстравагантная женщина не показалась мне такой уж юной. Рита внимательно посмотрела на нее и фыркнула:

—   Только ее здесь недоставало.

—   Кого ее!

—  Да это же Марина, вдова Стаса Полякова. Ты с ней знаком?

—  Нет, – солгал я.

Я давно заметил, стоит женщине изменить цвет волос, например, из златовласой блондинки превратиться в угольно-черную брюнетку, и ее не узнает даже многолетний любовник. Но вот что касается мужчин… как ни маскируйся, твоя товарка узнает тебя сразу.

Сколько прошло лет? Десять? Сто? Тысяча? Подруга композитора скользнула по мне летучим взглядом и отвернулась, потом опустила голову и уткнулась в карту вин.

Было ясно, что с Мариной произошла некая гибельная перемена, затронувшая не только ее внешность, но и сущность. Это видно по ее ускользающему взгляду. Меня теперь не обманешь. А этот ее розовый кардиган в жаркий вечер, блестящие волосы цвета вороньего крыла, как у гадалки, голые ноги… Особенно ноги. Может, она всегда была такой, изменчивой, как саламандра? Наверно, все так и есть. Просто я, ослепленный любовью, прежде этого не замечал.

Против ожидания, я был совершенно спокоен. Даже холоден. Видно, черная душа моя оглохла от страданий. И потом рядом со мной была юная красивая девушка. А это придавало мне уверенности и силы.

С каждый днем в ресторане появлялись новые люди. В основном это были молодые пары самого скромного вида. Вежливые и веселые. И, как я заметил, щедрые. На парковке перед отелем, в тени столетнего дуба, воцарились дорогие спортивные авто. Мое арендованное вольво на их фоне выглядело, как замарашка на балу. Я загрустил. Они были молоды, богаты… Рита посмеивалась надо мной.

—    Вон та, кудрявенькая, —  она указала глазами на девушку, похожую библейского барашка, —  стоит не меньше миллиона.

—  За ночь?

—   За час.

—   Мне не потянуть, —  вздохнул я.

 

**************************

 

…Как-то за ужином мы оказались за одним столом. Марина смотрела в окно, Рита с легкой улыбкой следила за тем, как Эрвин услаждает себя венским шницелем и картофельным салатом. Насколько я помню, это пища простолюдина, вроде каменщика или гробокопателя. Но уж никак не автора классической музыки.

Ройсс, лениво пережевывая свой шницель и пребывая в легком подпитии, разговорился.

–   Иногда мне кажется, – сказал он, откидываясь на спинку стула и устремляя задумчивый взгляд в потолок, – что клавиатура не может отобразить все звуки. Мне так и чудится, что они, эти таинственные звуки, застряли где-то между клавишами. Они пропущены. Или спрятались. Или о них забыли. А они должны там быть, черт бы их побрал, я в этом уверен. Звуки в голове есть, а клавиш нет. Клавиатура несовершенна, потому что в I-ом веке до нашей эры ее изобрел какой-то глухой, Марк Витрувий, кажется. А что может изобрести глухой? Вот он и изобрел черт знает что… Он изобрел, а ты играй…  Только не подумайте, что я спятил.

–    Я как раз так и подумала, –— засмеялась Рита.

—   Я бы мог обидеться, но вы столь хороши, что я умолкаю, —  Эрвин шутливо поклонился.

– Некоторые животные, например дельфины, издают звуки высокой частоты, которые мы уловить не можем. Вы об этом? —  спросила Рита. —  Вы хотите написать ультразвуковую музыку? Чтобы потом ее исполнил на струнах из китового уса в «Карнеги-холл» Американский симфонический оркестр? И чтобы зачарованная публика, все эти разодетые в пух и прах эстеты, сидели в плюшевых креслах и делали вид, что что-то слышат? Да это будет какой-то… Пикассо со смычком!

–    Простите, милочка моя! Но вы ни черта не понимаете! – вызверился композитор. – В том-то и дело, что мои звуки должны слышать все! Повторяю, мои звуки, которые я буду издавать…

—    Как, ты издаешь звуки?! Только этого не хватало! — перебив, усмехнулась Марина.

—   Не придирайся к моему русскому! —  озлобился Эрвин. —  Попробую объяснить, – успокаивая себя, сказал он. – Для сравнения возьмем жизнь обычного человека. Современный человек привык к нормам, стандартам, его приучили жить и думать в соответствии с общепринятыми правилами. Жизнь современного человека запрограммирована. Она у всех примерно одинакова. Внутренний мир человека выстроен по примитивным образцам. По образцам толпы, стада. В действительности же, внутренний мир человека неизмеримо богаче и глубже, чем принято думать. Просто мы очень мало что о себе знаем. В человеке сокрыты духовные и интеллектуальные клавиши, на которые пока еще никто не нажимал. Как в музыке, о которой я вам толкую.

За все это время мы с Мариной не обменялись ни словом, ни взглядом. Не скажу, что меня это все как-то сильно задело. Но и приятного было мало. Хотя… Я был с любовницей, она —  с любовником. Все нормально. Правда, мне показалось странным, что они жили в разных номерах, и даже на разных этажах. Не знаю, может, в Австрии так принято?

Одного я не мог понять. Как она, некогда ловившая глазами и слухом жаворонка в поднебесье, читавшая трогательные стихи, могла променять двухметрового красавца, пусть и слегка поблекшего, на урода с выпученными глазами?.. Может, она променяла не меня, а что-то внутри себя?

****************

 

Через день мы с Ритой покинули отель. Паперть перед церковью Святой Женевьевы и Люнебургская пустошь подождут: их время не пришло.

В Вену мы прибыли к полудню, едва успев на дневной рейс до Москвы.

—  Я скоро выхожу замуж, – сообщила мне Рита, когда самолет оторвался от земли.

—   Ты мне уже говорила об этом, —  проворчал я. —  Кто он, этот негодяй, покусившийся на наш нежный союз?

—   Один преступный тип. Он не молод, что мне очень нравится в мужчинах, и сказочно богат, что мне нравится еще  больше. Идеальный вариант.

—  А ты умней и хуже, чем я думал. Ты меня любишь? —  с неожиданной злобой спросил я.

Она отвернулась.

Я понизил уровень злости:

—    Я тебе нравлюсь?

—     Очень.

Вроде не врет.

И вот Москва. Шереметьево.

—  Отвези меня куда-нибудь, —  тихо сказала она, когда мы погрузили свои баулы и чемоданы в такси.

…Двор по-прежнему продувало со всех сторон. Профессор Новинский, как всегда, спал на скамейке, подложив под голову книгу «История лингвистических учений». Столб с фонарем убрали, установив на его месте цементную мусорную урну, очень похожую на надгробный памятник.

Поднялись на второй этаж. Дверь опечатана. Значит, кто-то из протрезвевших жильцов настучал куда следует. Хорошо, что Котович успел проделать всю грязную работу до приезда полиции. Рита стояла и молча следила за тем, как я сдираю с двери охранную пластиковую ленту.

Я едва узнал свое жилище: обои ободраны, словно по ним прошлись тигриные лапы, люстра валялась на полу, ящики письменного стола выдвинуты и опустошены. Книги, посуда, одежда, обувь – все скомкано, разбито, изрезано, искрошино, разбросано по комнатам. Диван и кровать разбиты, словно орудовали топором непримиримые противники уюта. Единственное кресло перевернуто, напоминая торчащими кверху ножками противотанкового ежа. Шифоньер был на месте, значит, тайную дверь никто не обнаружил. В центре комнаты высилась груда грязного белья вперемешку с чистым. рядом выстроились в ряд мои туфли с оторванными  подошвами и каблуками. Что там искали? Шпионские коды,  микрофотопленку? Кстати, никто из правоохранительных органов мною, как человеком, прописанным на данной жилплощади, не интересовался. Никто мне звонил и не наносил визитов. Странная манера правоохранительных органов вести расследование.

Я слонялся по разгромленной квартире и испытывал противоречивые чувства. Разумеется, мало приятного в том, что кто-то без спроса потрошит твой дом. Дом, даже такой убогий, как этот, – это не только стены и двери, это все-таки какая-никакая крепость и, выражаясь высокопарно, материальное прибежище духа. В то же время я был доволен, что успел арендовать банковскую ячейку,  куда уложил некие суммы, которые получал от своего бухгалтера и которые прежде хранил в двух чемоданах под кроватью. Хорошо, что вовремя сообразил, деньгам там не место: под кроватью, как известно, держат эмалированные ночные горшки и хранят несгораемые рукописи.

–   Д-а-а- а… не судьба нам, видно, сегодня попрощаться так, как следовало бы, – уныло протянула Рита, наподдав ногой башмак с оторванным каблуком. – Неплохо здесь похозяйничали.  Объясни мне, что все это значит?…

—    Без комментариев, —  отрезал я. Ответ, казалось, ее удовлетворил. Она вообще не проявляла излишнего любопытства в случаях, которые не касались ее напрямую. Очень похвальная черта.

—   Суровый у тебя быт, однако, —  заметила она. — Ты соришь деньгами направо и налево, а живешь, как голодранец.

Я остановился и воззрился на кучу белья. На самом верху рукотворной горы картинно возлежал белый носок с красной каймой.

—   Не понимаю, чем тебе здесь не нравится, — я нагнулся, поднял носок и, убедившись, что он не свеж, помахал им у нее перед носом, — люблю, знаешь ли, когда все под рукой…

Конечно, я бодрился. На самом деле я чувствовал себя отвратительно. Я никак не мог избавиться от ощущения, что кто-то пробрался мне в душу и наследил там грязными ногами.

Это не ускользнуло от Риты. Она положила мне руку на плечо.

—   Не переживай. И это пройдет.

—    Куда тебя отвезти?

—  Мы поедем вместе. И не возражай. В гости к моему преступному типу. У него громадная квартира в центре Москвы. На двадцать шестом этаже.

Я посмотрел на часы.

—  Почти полночь, поздновато для визитов. Да и высоковато.

—  Не глупи.

—   И потом, он, только взглянув на нас, сразу же раскусит, что мы любовники.

—  Его это не волнует.

—  Странный жених.

—  Жених как жених. Сейчас время такое.

—  Зачем тебе все это надо?

—  Не хочу сегодня оставаться одна.

—  Ничего не понимаю.

—  Он импотент.

—  Опять ничего не понимаю.

— Мы спим раздельно, —  уточнила она.

—   Зачем же он тогда женится?

—    Разве женятся лишь для этого? —  удивилась Рита. Что ж, подумал я, определенная логика в этом есть. — Кроме того, он скучает по платонической любви.

—   А что такое платоническая любовь?

—   Вот у него и спросим… Илюша, я тебя по-своему люблю. Может, впервые в жизни. Среди всей этой мрази ты единственный, кто похож на человека и с кем не стыдно ложиться в постель. Но одной любви мало. Я не могу жить в нищете. Я чувствую, у тебя деньги подходят к концу. А я хочу жить в достатке, для этого нужны деньги, деньги, деньги… А они есть у этого субъекта, у которого скоро истечет срок годности. Побыстрее бы…

Вот у кого надо поучиться цинизму, подумал я.

Она вызвала такси.

—  Котельники. Высотка. Второй подъезд, — распорядилась она.

 

 

Глава 49

Левон Торгомович Шагинян был бравым мужчиной лет под шестьдесят. Крепкий, осанистый, с пышной шевелюрой, в которой, как луна в облаках, затерялась лысина. На полных плечах бархатная домашняя куртка темно-вишневого цвета. На груди розетка ордена Почетного легиона. На шее голубая перевязь с каким-то подозрительно ярко сияющим орденом. Еще один сумасшедший.

Увидев незнакомого человека с баулами своей невесты, он и бровью не повел.

Он знаком отослал лакея, открывшего нам входную дверь, и со змеиной улыбкой сделал выговор Рите:

—  Как снег на голову. Могла бы и предупредить, ведь первый час ночи, — ворчал он. — А если бы я был с бабой? Что бы ты сделала?

Рита пожала плечами.

—   Составила бы вам компанию.

—   Вот и женись после этого… — он покачал головой. —  Вы, наверно, устали с дороги, — он повернулся ко мне, мгновенно сменив змеиную улыбку на радушную. —  Проходите. Хотите выпить?

Я вдруг почувствовал страшный голод.

—  Я бы чего-нибудь поел.

—   Ах,  беда, беда! Повариху-то я рассчитал, оказалась такая воровка… — запричитал он. — Ресторан, что внизу, закрыт: уже первый час ночи. Что же нам делать? А холодная курица вас не устроит?

Я посмотрел на него. Он что, шутит? Достаточно позвонить, и через пятнадцать минут у тебя на столе будет все что душа пожелает: от пиццы до соловьиных языков.

—   Меня устроили бы и сушеные акриды, —  пробурчал я в ответ.

—   Что ж ты стоишь, растяпа? Неси! — набросился он на лакея. — Я рад каждому новому человеку, — говорил он, усаживая меня за стол. — Только не говорите, что Рита не была вашей любовницей, все равно не поверю. Как каждый разумный и практично мыслящий человек, я желаю добра своей невесте. Я счастлив, что ей было с вами хорошо. Коли ей хорошо, так и мне хорошо. Это же так естественно! Не могу же я желать ей зла. Если все это в прошлом, мы с вами станем друзьями. Кольский… Кольский… — он на минуту задумался. — Уж не тот ли вы Илья Кольский, который…

—  Тот самый.

— Очень, очень рад! У меня где-то завалялись кассеты с вашими шансонетками. Когда-то мы их вовсю распевали… Ах, как быстротечно время! — не переставая,  молол он языком. — Фамилия-то у вас польская, но на поляка вы не похожи, скорее на южанина, — он принялся с интересом меня рассматривать, — у вас в роду не было армян?

—  Много кого было, но армяне, вроде бы, не попадались.

— Жаль, — огорчился он. — Армянские корни вам бы не повредили. Можно, я изредка буду обращаться к вам так —  пан Кольский?

—   Сделайте одолжение.

—   А Рита… что ж тут поделаешь… Многочисленные увлечения молодости. С кем не бывает? Я почти старик, а Рита молода, а у молодости свои… эти, как их?…

— Непреложные права, — подсказываю я.

— Вот именно. Я не ревнив. Чувство ревности у меня от частого употребления пришло в негодность: его вывели из строя мои любовницы и жены, которых было хлебом не корми, дай только потрахаться на стороне. Я теперь, как жеваная отбивная: ни вида, ни вкуса. Я понял одно: ревность сокращает жизнь, она не плодотворна, надо беречь свои чувства, не расходуя их по пустякам. Дольше проживешь. А тот, кто гоняется за неверной женой с тесаком или, того хуже, с топором, живет недолго. С какой стати мне страдать из какой-то профурсетки… Слуга покорный! Надо понять раз и навсегда: все женщины проститутки. Им только дай волю…

—  Ты говоришь так, словно меня здесь нет, —  обиделась Рита.

—   Ах, оставь! Повторяю, все женщины… —  сказал он и осекся. Рита в ответ погрозила ему кулачком. —  И в тоже время мы, с завидным упрямством обманывая себя, возносим женщину до романтических небес и мечтаем, чтобы они протянули нам свои нежные цепкие ручки и подтянули до этих мифических небес.

Если бы я знал, что ты такой пустомеля, ни за что бы не поехал. А он продолжал:

—   Я был женат много раз, и каждый раз удачно. Поэтому у меня на голове целый лес рогов. Ну, прибавится еще пара… Велика важность! А Рита умна, хороша собой, умеет вести себя в обществе, с ней не стыдно появиться на людях. Что мне еще надо? —  он с улыбкой посмотрел на Риту. —  Да и девка она хорошая. И вообще сейчас многие женятся на королевах конкурсов красоты, а это один черт, что королева, что проститутка. Главное, чтобы баба была красивая.

Пока я расправлялся с курицей, Рита поведала ему о моих неприятностях с квартирой. Шагинян состроил на своем лице соболезнующую мину:

—  Так-так… Значит, вам негде жить? Поживите у нас, здесь пятнадцать комнат.

—   Тесновато, —  сказал я, обгладывая куриную ножку.

—   И не говорите. Но я здесь ни при чем. Прежде эти хоромы принадлежали моему покойному брату. Царство Небесное этому шалуну. Он выкупил пять квартир на этом этаже и, сделав перепланировку, объединил их в одну. Странный человек был мой брат! Он был не умерен во всем, что касается женщин, еды и прочих удовольствий. Чуть ли не каждый день дам менял, —  не скрывая зависти, сказал Шагинян. —  И с утра до ночи жарил на балконе карские шашлыки. Дым поднимался до небес, жирная копоть оседала повсюду – на соседних балконах и даже на шпиле, увенчанном, как вы знаете, золотой звездой с серпом и молотом. Его сосед, живущий этажом выше, держит дома петуха. Большой оригинал. Так вот, этот одомашненный  петух из-за гари и дыма потерял голос. Соседу пришлось  кукарекать самому. Налопавшись шашлыков, мой брат, приобняв очередную пассию, принимался на грузинском распевать «Сулико», мы ведь родом из Тбилиси… Кстати, изящные вкрапления талантливых армян в грубоватую грузинскую культуры облагородили ее несколько примитивный шарм. М-да.. Он пел так громко, что его слышали аж на противоположном берегу Москвы-реки. Возмущенные соседи направляли к нему депутацию за депутацией. Ничего не помогало, он продолжал реветь как иерихонская труба. Соседи обратились в суд, и моему громкоголосому брату пришлось эмигрировать в Ниццу, где, говорят, можно петь хоть днем хоть ночью, без ограничений. Увы, через год он скончался, обожравшись протухшей австралийской бараниной. Мой бедный брат своей преждевременной смертью доказал, что неумеренность наказуема. Он помер, а я унаследовал все эти пятнадцать комнат. Можете выбирать любую.

—   Не хочу вас стеснять. Лучше я поеду к себе.

—   Но позвольте, зачем вам квартира без кровати, да еще и у черта на рогах? Не можете же вы спать на голом полу.

—   Ничего, мне доводилось спать и под мостом.

—  Ну, если так… —  он с уважением посмотрел на меня.  И тут же спросил:

—  Вы в карты играете? В «Макао», например?

—   Когда-то я был сильным игроком.

—    Замечательно! —  обрадовался он. —  По средам у меня собирается известная вам компания картежников.

—    Почему вы так полагаете, что известная?

—   Они же все приятели Риты. И вы, можно сказать, —  он ухмыльнулся, —  тоже приятель. А коли так, то, рассуждая логически, можно с большой долей вероятности предположить, что вы с ними хорошо знакомы. Приходите. Проверим, насколько вы сильны. Только должен вас предупредить, мы собираемся в полночь. Такова традиция. Поэтому советую вам перед этим хорошенько выспаться. Приходите. Будете желанным гостем.

—    Почту за честь.

— —   Вот и славненько. Послезавтра как раз среда. Не забудьте, ровно в полночь.

—    Непременно буду. За ужин спасибо, —  я поднялся из-за стола. Голод был утолен, но мне показалось, что курица… как бы это поделикатней сказать… местами дурно попахивала.

—    Куда же вы? Я думал, вы нам что-нибудь споете…

—   Увы, все это в прошлом.

—  Газеты писали, что вы зарыли свой талант, став, простите, гробокопателем. Разработали какой-то экстравагантный похоронный церемониал. С пением, плясками и пушечной канонадой. А потом и на это святое дело плюнули. Почему?

—   Иссяк ручеек желающих. Кто хотел, тот помер. Покойнички привержены дедовским обычаям, им не до новаций и экспериментов, им хочется одного —  чтобы их без проволочек похоронили. А наш способ предполагает длительную подготовительную процедуру, мало кто соглашается на это. Да и конкуренты не сидели сложа руки.

—  Может, вам стоит вернуться на сцену? Я могу это устроить. Почему бы вам не спеть с известным оперным певцом. Сейчас это модно, даже Паваротти пел с каким-то безголосым негодяем.

Сравнение с негодяем меня покоробило.

—   Вряд ли это возможно, —  сухо сказал я. И, тем не менее тут же подумал о Веретенникове. При моем образе жизни деньги таяли не по дням, а по часам. «Деньги — это свобода, пространство, капризы… Имея деньги, так легко переносить нищету».  Веретенникова же можно уломать: ведь он уже готов был петь с рэпером. И спел бы, если бы тот внезапно не окочурился.  Думаю, достаточно тронуть в артистическом сердце Веретенникова струны его слегка поблекшей славы и он, расправив крылья, заверещит, как соловей.  Я ему подставлю вместо рэпера самого себя и свою, тоже изрядно потрепанную, славу. Чем я хуже рэпера? А без денег я никто, я давно это понял.

—   Я бы на вашем месте не отказывался от такого выгодного предложения, —  соблазнял меня Шагинян.

—  А где взять начальный капитал для раскрутки?

—   За кого вы меня принимаете? —  он засмеялся. —  Это легко решаемая проблема.

—   Я подумаю.

—   Вот и чудненько! И я бы на вас, простите, заработал. А то в последнее время я обленился и живу в нищете. Автомобильный парк не обновлялся уже два года. Не хватает даже на содержание яхты.

—    Сочувствую.

Мне показалось, что он посмотрел на меня с интересом.

—  Ну, мне пора, —  повторил я.

Рита из-за спины жениха послала мне воздушный поцелуй. Шагинян пошел меня провожать.

—    Не понимаю, как вы можете так запросто расставаться с любимой женщиной? —  он пожал жирными плечами.

—   Моих любимых женщин было слишком много, чтобы я убивался по каждой из них.

—   Зачем так грубо? —  сказал он с укоризной. —  Не разочаровывайте меня.

—  Простите… Сегодня я сам не свой, не знаю, что говорю. Она любит вас, Рита мне сама признавалась.

—   Под вашими нежными пытками?

— — Кто-то недавно говорил, что не ревнив.

—   Армянин без ревности, что грузин без вина, русский без Достоевского, еврей без анекдота. А вообще-то, я, наверно, плохой армянин, поскольку считаю, что ревность не порок. Дайте, дайте мне немного ревности, чтобы я не чувствовал себя обделенным этим постыдным чувством, на котором зиждется вся литература от Вильяма Шекспира до Зигмунда Фрейда, —  он засмеялся.

—   Еще раз спасибо за ужин. А Рита замечательная девушка. Не обижайте ее.

—   Я где-то слышал, —  вкрадчиво сказал он, —  что знаменитый бард Илья Кольский до беспамятства влюблен в одну прекрасную вдовушку. Конечно, это не мое дело, но все же… с одной стороны моя будущая жена, с другой —  вдовушка. Разве можно так разбрасываться, так распылять силы, так не беречь себя? Как вас на всех хватает? Ах, молодежь, молодежь… Я в ваши годы, несмотря на всю мою кавказскую прыть, был экономней.  М-да… Кстати, эта очаровательная вдовушка здесь бывает. И даже, случается, проигрывает здесь незначительные суммы. А иногда и выигрывает. Все зависит от ее настроения.  Итак, жду вас в среду. Может, она и заедет, —  сказал он, заглядывая мне в глаза. —  Страсть как хотелось бы с вами сразиться, —  он подмигнул. —  А Рита… Что ж, она вот-вот станет моей женой, с какой мне стати  обижать родного человечка?

Я вышел на улицу. Накрапывал теплый дождик. Ночевать было негде. Я нащупал в кармане ключи от Марининой квартиры. Нет, только не это. В результате мне пришлось снять номер в гостинице неподалеку от метро.

Окаянная курица дала о себе знать посреди ночи. Замучила изжога, а потом и икота. Выпил всю воду, что была в холодильнике.

Не перестаю удивляться самому себе: между приступами изжоги я занимался тем, что душил в себе ревность… Рита и Шагинян…  черт бы их подрал обоих!

 

 

Глава 50

 

Перед визитом к Калерии Ивановне я заехал на Центральный рынок и купил роскошный букет хризантем.

—   Спасибо, дорогой мой, давно меня никто так не баловал, —  расчувствовалась она. —  Машенька, —  обратилась она к круглолицей девушке в белом фартуке, —  поставь цветы у меня в спальне. Люблю засыпать и просыпаться под пьянящие ароматы цветов. Ты застал меня, Илюша, в самый последний момент. Как я тебе нравлюсь?…

Калерия Ивановна была в вечернем платье аспидно-зеленого цвета. Тяжелое, как подкова, рубиновое колье ниспадало на впалую грудь, седой пучок на затылке был пронзен золотой булавкой с алмазным бантом. Она светски сощурила глаза и поприветствовала меня царственным взмахом перламутрового веера.

Я в деланом изумлении сделал шаг назад.

—  Вы неотразимы!  Восхитительны, божественны!

—    Врун!

Тем не менее, она не пропустила мои восторги мимо ушей: ее морщинистые щеки покрылись слабым румянцем.

—    Машенька, ты не забыла предупредить Володю, что мы должны быть в театре ровно в семь?

— —  Машина у подъезда, Калерия Ивановна.

—   Еду в Большой, Илюша. Дают «Бориса Годунова». Бенефис Веретенникова. Вроде бы прощальный. Уходит эпоха. И с ней уходит старая гвардия.

—   Увы, Калерия Ивановна, с гвардиями это случается сплошь и рядом.

—  Ты знаешь, Илюша, мой водитель совсем обнаглел, на моем «мерседесе» левачит бомбилой. Ничего святого, стоит только дать им волю… А ведь был интеллигентным мальчиком, закончил филфак. Работал учителем, но там такие зарплаты…

Она стояла у зеркала и с грустью рассматривала свое отражение.

—  Помирать, когда ты стар, но у тебя свежа голова, когда у тебя не болит под ложечкой и когда ты под завязку не замучен болезнями, страшно, глупо и несправедливо. Кроме того, ужасно не хочется отдавать себя на закуску могильным червям. Проводил бы ты меня, Илюша.

—  Как сказал один умудренный жизнью бездельник, —  говорила она мне уже в машине, —  во всем должна быть капелька абсурда. Без этой капельки жизнь была бы убийственно скучна. Абсурд – это отсутствие намека на порядок, на общепринятую норму. От отсутствия нормы до сумасшествия – пара шагов. Первый шаг – это утрата чувства реальности. Второй – потеря своего «я», то есть потеря себя как личности. Тебе нужно опасаться уже первого шага. Скажи, ты не чувствуешь себя сумасшедшим?

—   Только этим и занимаюсь: шизофрения мой конек.

—   Пройдет совсем немного времени, и мы растворимся в потустороннем мире, обретя бессмертие. Вот эта часть абсурда по мне. Я всегда мечтала о бессмертии. Думаю, об этом мечтают все – все без исключения. Хотя очень часто публичные лгуны орут, что они ни за какие коврижки на это не согласятся. Они утверждают, что даже если бы известный инфернальный соблазнитель гарантировал им бессмертие даром и без каких-либо предварительных условий, они бы с негодованием отказались.

Она смотрела на меня своими черными глазами дьяволицы и улыбалась. Она как бы угадывала мои мысли: ведь не так давно я думал об этом и даже про себя проговаривал это теми же словами.

— — То есть, лучше, —  говорила она, —  проигнорировав эликсир бессмертия, умереть, к примеру, восьмидесятилетним,  чем жить до тысячи, как Агасфер, считают они. Умереть, умереть, умереть! Пусть не сегодня, пусть завтра, но – умереть. Это ли не сумасшествие – предпочесть жизни смерть?! Неужели люди не замечают, что мир близок к тому, чтобы полностью погрузиться в сумасшествие? Я бы с удовольствием подтолкнула его в этом направлении.

—  Я бы с удовольствием вам помог.

—   Страшная пора, —  она вздохнула. —  Время сумасшедших. Такого количества идиотов не было никогда.

Она замолчала, поглядывая по сторонам. Мы ехали по Тишинской площади.

—  Тебе нравится? —  она глазами показала на уродливую стелу Церетели.

—   Я от нее без ума.

И после паузы сказала:

—  Брось ты думать об этой метелке, —  она положила мне руку на плечо. —  Она не стоит тебя. Она хоть и родственница мне, и я люблю ее как дочь, но скажу тебе со всей откровенностью: она изведет тебя. Она многих уже… Корчит из себя роковую женщину. А на самом деле, она метелка: подбирает все, что плохо лежит. Ты плохо лежал, вот она…

—    Не говорите так о ней!

Калерия Ивановна отмахнулась от меня.

—    Она живет в твоем расшатанном воображении, Илюша. Ее нет. В худшем случае она мираж, оптический обман. В лучшем —  хамелеон. Забудь ее. Она, как лиса, от которой не смог сбежать Колобок. От зайца, волка и медведя сбежал, а от лисы —  не получилось. Забудь. Беги!

—   Не могу. Я помню, каждое ее движение, каждый взгляд.  Я спать не могу. Я все помню.

—   Все это глупости, —  рассердилась она. —  Помню, помню… —  передразнила она меня. —  Умрешь ты, умрут и твои воспоминания, а также воспоминания о тебе, потому что умрут те, кто о тебе худо бедно вспоминал. Она мираж. Отправилась, говоришь, в Бразилию, чтобы проверить, насколько прочно к небосклону приколочен Южный Крест? Врет. Она мираж, плод твоего, как я говорила, воображения. А реальная Марина сейчас шляется с кем-то под ручку, загорает на пляже Копакабана, пьет шампанское на Елисейских Полях и —  страдает. И заставляет страдать других. Она подмела, таких как ты, уже целый легион. Она мне как-то призналась, что не может жить без перемен. Моногамия, сказала она мне по секрету, не для нее. И дело тут не в сексе, сказала она, а в любопытстве. Говорит, что чрезмерно любопытна. А по-моему, она просто шлюха.

—  Я ее люблю. И ничего с собой не могу поделать. И буду любить, пока не околею.

— — Когда ты в последний раз был у психиатра?  —  она внимательно заглянула мне в глаза. —   Мне кажется, ты свихнулся на почве несчастной любви.

—    Вам кажется, а я уверен.

—    Ты в меру умен и, говорят, талантлив, а вот с сумасшествием я бы на твоем месте повременила… Куда спешить?

—  Не хочу отставать от века.

—    Перемелется,  мука будет, ты молод, у тебя все еще впереди. Что касается Марины… Не надо быть пророком, чтобы предречь, что у вас ничего не сложится. Время лечит. Время —  это жестокий, неутомимый лекарь. И чрезвычайно надежный. Не унывай. Как говорят в народе, присмотришь себе другую, во сто крат краше прежней. Вот если бы ты был стариком… Кстати, уж коли я опять о смерти, не верь старикам, этим краснощеким мухоморам, пренебрежительно говорящим о ней. Они кокетничают со смертью. Это от страха.

—   Наверно, вы правы.

—   Вот послушай. Была намедни я в церкви. Слушала проповедь. Священник говорил часа два. По его словам, после смерти наши души разлетятся во Времени и Пространстве. Кому повезет, воскреснет. Но уже в другом времени и в другом обличие. И при полной потере индивидуальной памяти. Душа останется, но она будет очищена от воспоминаний. Девственно чистая душа будет внедрена в тело новорожденного младенца. Поскольку время плюет на прошлое, настоящее и будущее, ты можешь повторно родиться не только в будущем, но и в прошлом. Это кому как повезет. Ты можешь угодить во времена каменных топоров, а можешь —  в век частных марсоходов и искусственного разума. Я задаю ему вопрос: если душа так тщательно очищена, что в ней останется от меня? Священник не ответил. Он просто мне ничего не ответил!

—    Я стала завидовать чужой молодости. Помирать не хочется, Илюша, ах, как не хочется… —  мне показалось, она всхлипнула. —  Одна надежда, что увижу тех, кто когда-то был мне дорог. Я и в Бога-то стала верить не из страха перед смертью, а потому, что надеюсь встретиться с ними там… —  она ткнула пальцем в пол машины, —  или там, —  она возвела очи горе.

—  У меня такого желания нет.

—   Появится, когда постареешь, когда у твоей больничной койке будут толпиться алчные родственники, которых ты никогда не видел и которые мечтают о наследстве.

—   У меня нет родственников. Ни алчных, никаких других. Да и наследства нет.

— — Погоди, появится и то, и другое… У меня на сегодняшний вечер в Большом забронирована ложа. Ложа бенуара. Это так близко от сцены, что можно ухватить солиста за нос. Не хочешь послушать Веретенникова?

—  Не хочу. Может, в другой раз.

—  Другого раза может не быть, —  вздохнула она и толкнула меня локтем. —  Илюша, я заметила, ты бездельничаешь. Ты знаешь, куда человека твоего возраста и твоего темперамента может завести праздность? Безделье разлагает, по себе знаю. Ты увлекся своими переживаниями. Это тупик. Дальше только больничная койка и, если повезет, душ Шарко. Займись чем-нибудь. Чтобы, по крайней мере, твой день не был короче твоей ночи.

—    Я хорошо с ним знаком… —  невпопад начал я.

—    С кем?

—    С Веретенниковым. Может, надумаю спеть с ним дуэтом. Говорят, сейчас это модно. Вот и конец безделью.

—   Петь с Веретенниковым? —  она захохотала. —  Боже, как мне его жаль!

На следующий день я проснулся в восьмом часу утра. Все в той же гостинице. В окне увидел высотку, где мне предстояло вскоре сесть за игорный стол.

После бритья простоял под душем не менее получаса. До вечера было далеко. Утро тянулось и тянулось. Я спустился в ресторан. Позавтракал. Вернулся в номер. Выкурил две сигареты. До вечера было по-прежнему далеко. По телевизору давали концерт эстрадной музыки. Вспомнился Веретенников.  Я позвонил ему.

—    Я бы с радостью, —  прохрипел он. —  Да голос, понимаешь, сел.

—    А как же ты вчера выступал?

—   А так и выступал. Пел, вот и осип.

—    Будем сипеть вместе. Сейчас все так поют.

—    Согласен.  Все же лучше сипеть с тобой, чем с рэпером. Ты знаешь, у меня полный каюк с деньгами, даже на сырые яйца не хватает. Захарушке задолжал… Словом, труба. Я совсем собрался, как ты помнишь, петь в одной упряжке с рэпером. Да тот, увы, помер. Я уже и слова разучил.

—  И какие же это слова?

—  «Я не знаю, чего я хочу». Надо было, не сбившись, пропеть их 52 раза. Но рэпер помер, подлец, а вместо него сейчас поет эту чудную песню другой мудак, который, когда я ему предложил свои услуги, послал меня на две буквы, на три он посылает тех, кто поважней меня. Такие вот дела… Говорят, что автора слов уже объявили  гением, он, якобы, теперь миллионер и раскатывает на «Бугатти».

После паузы он спросил:

—     А сколько заплатят?

—     Ты будешь доволен, —  сказал я, вспомнив предложение Шагиняна.

—     На похороны хватит?

—     Хватит. И еще останется.

—     Значит, придется выжить, —  закряхтел он.

 

Глава 51

 

 

Я и сам не знаю, какого черта, в среду, ровно в двенадцать ночи, я стоял у дверей пятнадцатикомнатной квартиры Шагиняна и жал на кнопку звонка. Открыл уже знакомый слуга, на этот раз он был во фраке дворецкого. Поклонившись, попросил подождать.

Я присел на пуфик у зеркала. Увидел свое отражение. Лицо бледное. Нос заострился, как у покойника. Глаза блуждают. Полный набор настораживающих признаков. Мне стало так жаль самого себя, что я застонал. Как вести себя перед смертью? Думаю, было бы недурно, громыхая костями, демонстративно хлопнуть дверью, ведущей из живой жизни в царство теней. Безрадостные мысли. Наверно, пора заканчивать игры со смертью и переходить на игры за карточным столом.

Через минуту в холл, потрясая карточной колодой, ворвался Шагинян.

— Входи, полночный гость!—  заговорил он гладкими певучими стихами. —  Ты братом станешь мне. А Рите, наконец-то, станешь другом. Пускай кругом бардак — есть худшие напасти! Пусть дует из окна. Пусть грязен мой сортир. Свобода — мой девиз, мой фетиш, мой кумир!

Я напрягся и выговорил:

— Быть вашим гостем чрезвычайно лестно. От всей души спасибо за приют. Тем более что, как давно известно, все остальные на меня плюют…

—    Преклоняюсь перед талантом этого замечательного писателя, —  проговорил он с мягкой улыбкой. —  Меня особенно радует, что Довлатов отчасти армянин. Это прибавляет мне уверенности, что армяне еще держатся, что они еще покажут себя. Одно мне не нравится в нем, вернее в его книгах: там слишком много говорят о зоне, о заключенных, о евреях. Это меня сильно огорчает… Хочется чего-нибудь повеселей. И так жизнь никуда не годится… А тут еще Довлатов со своими евреями… Проходите. Все только вас все и дожидаются. У всех слюнки текут —  так всем жрать охота.

За столом знакомые все лица. Шагинян был прав. Конечно, Котович, как без него-то. Одет во все черное, словно собрался на похороны, на носу совершенно не нужные ему очки в модной золотой оправе, из нагрудного кармана выглядывал белоснежный платок. Словом, картинка, а не Котович. Сразу вспомнилось, что этот прожженный негодяй держит у себя портрет Марины. Вид серьезный, благообразный, даже, можно сказать, богобоязненный, и не подумаешь, что совсем недавно он хладнокровно укокошил трех пышущих здоровьем головорезов. На мой взгляд, он самый нормальный среди нас. Может, еще Рита. Она то появляется в комнате, то исчезает. Два раза она мне по-приятельски подмигнула.

Бурмистров при моем появлении насупился и отвернулся к окну.

Субъект с крашеной бородой до пояса, в котором я без труда, но с изумлением, узнал Карла. Похоже, и он удивился, увидев меня. Каких только чудес не бывает на свете. Поистине, круг москвичей определенного пошиба не так уж и велик. С ним изящная дама под густой вуалью и в шерстяной шапочке, нахлобученной на голову по самые уши. Я вижу ее со спины. Она сидит прямо, очень прямо, словно аршин проглотила. Почудилось что-то знакомое. Уж не Марина ли это? У меня сегодня было такое настроение, что я готов был принять за Марину даже телеграфный столб.

—   Позвольте представить вам, господа, моего нового друга Илью Кольского, —  торжественно произнес Шагинян.

Котович широко улыбнулся мне, видно, вспомнил, подлец, кто в трудную минуту дал ему приют.

—   Можешь не представлять, мы все его хорошо знаем.

—   Даже слишком… —  недовольно промычал Бурмистров. Тем не менее, он представился: —  Лейбгусаров, Петр Петрович.

—    А куда подевалась ваша прежняя фамилия? — — невинно поинтересовался я.

—    То был псевдоним, —  сказал он и махнул рукой. Мол, чего не бывает. —   А Кольский, это тоже псевдоним? Или воровская кличка? Ведь на Кольский полуостров ссылают и поныне.

—    Вам лучше знать.

—    Я не хотел вас обидеть. Я просто хочу докопаться до истоков. Илья Кольский… Что-то это мне напоминает. Например, Вована Новгородского, Олега Краснопресненского, Марата Симферопольского, Кирилла Петропавловского…

—    Тебе на надоело? —  прикрикнул на него Котович. —  Тоже мне… святоша!

—    Сам дурак! —  злобно ответствовал Бурмистров.

—    От дурака слышу!

—    Сейчас же прекратите паясничать! —  заорал Шагинян. И мне, уже мягко: —  Как я был прав, пан Кольский, когда уверил вас, что здесь вы встретите столько близких вам людей, которые друг в друге души не чают. Продолжим презентацию. Перед вами милая дама, —  сказал он и поклонился особе под вуалью. —  Если честно, я даже не знаю ее имени. Пусть уж она сама…

Дама грациознно откинула вуаль и сдернула с голову шапочку. Все, кроме Карла, вздрогнули. Я поклонился. Обнажилась совершенно лысая голова. Тусклые глаза, нос длинный, вислый и толстый, как у павиана. Катастрофа, а не женщина.

—    Виктория, —  процедила дама.

—   Вы не смотрите, что она такая… —  Карл замялся.

—    Такая страшная?.. —  ухмыляясь, тихо сказал Шагинян. Но Карл услышал.

—   Виктория —  прелестнейшая женщина! —  возвысил он голос, глядя на павиана с обожанием, —  только вчера вернулась из Барселоны. И сразу ко мне.

Виктория с индифферентным видом закурила сигару.

Из ресторана доставили изысканную закуску. Два вежливых, благовоспитанных официанта прислуживали гостям, которых обносили бесшумно, проворно и обильно. Стол, накрытый на восемь персон, весело сверкал, отражая пламя свечей под розовыми абажурами.

«А говорил, ресторан ночью не работает, ссскотина! —  подумал я, усаживаясь за стол и разглядывая дымящиеся блины, свежепросольную икру и ассорти из мяса диких животных. —  Скормил мне, жмот, залежалую курицу и еще цитирует Довлатова. Негодяй. Жаль, что Рита выходит за него замуж. Очень жаль».

При одном воспоминании о проклятой курице у меня опять началась икота.

Перекусив, перешли в гостиную и расположились за большим полированным столом. Неужели за этим столом мы будем играть? По всем правилам столешница должна быть покрыта бильярдным сукном, чтобы не отражалось «лицо» карты.

Незаметно окидываю взглядом помещение. Конечно, натыканы камеры. Поблескивают стеклышки окуляров с сиреневым отливом. Вон их сколько. Ну, что ж, посмотрим, насколько сильны мои соперники.

И игра началась. Искусством выигрывать обладают избранные личности, которым везет и любви, и в игре. Как я ни старался, у меня ничего не получалось. Я не выиграл ни копейки. Но, слава богу, и не проиграл ничего. Видно, все-таки не пропали даром уроки моего давнего учителя, мастера шулерской игры. А ведь ставки были очень высоки.

Принялись за подсчет. Сияющий Шагинян был в основательном плюсе. Котович, видимо, в отличие от меня, позабыв шулерские уроки, проигрался вдрызг.

—   По этому случаю угощаю всех, кроме проигравших, заливным поросенком. Два месяца на моей подмосковной ферме лично воспитывал на молоке, — сказал хозяин, облизываясь, — ухаживал, как за сыном! Фарширован трюфелями и орехами, —  добавил он деловито и гаркнул дворецкому:

—  Вели подавать!

—   Слушаю-с, ваше сиятельство.

Когда тот удалился, Шагинян сказал:

—   Чтобы не отставать от моды, я обзавелся мажордомом, поваром, экономом и ключником. И научил этих жуликоватых типов обращаться ко мне согласно давно канувшей в прошлое Императорской Табели о рангах.

В комнату вернулся дворецкий. Вид у него был смущенный.

—     Ну-с, милый, чего тебе? —  вкрадчиво спросил Шагинян, он уже заподозрил неладное.

–       Прошу великодушно простить, ваше сиятельство…

–      Только не говори, что поросенок не готов!

–       Не застыл-с, Ваше превосходительство. Желе еще…

–      Протобестия! Каналья! – обрушился Шагинян на несчастного слугу.  – Разжалую в ливрейные лакеи!

Дворецкий исчез.

–      Превосходительство, сиятельство?! – изумился я. – Как это понимать? Как причуду?

–    Как же быстро народ забывает своих героев! —  посетовал Шагинян. – А ведь еще совсем недавно я занимал пост заместителя председателя госкомитета по драгметаллам. У меня разряд государственного советника 1-го класса. А это не хрен собачий, это соответствует чину тайного советника в царской России, то есть чину штатского генерал-лейтенанта. А к тайным советникам обращались именно так. Тогда умели с должным уважением относиться к верным сынам отечества.

–    С сиятельством – та же история?

–     Нет, это уже за деньги. Один чрезвычайно сообразительный пройдоха, – он впился глазами в Котовича, – открыл в подвале на Кузнецком мосту балаган. Назывался он так: Международный Монархический Двор, или что-то в этом роде. Короче, пройдоха принялся за деньги раздавать дворянские титулы.

—   Это по какому праву? Кто этот самозванец? Имя! Скажи имя!—  неожиданно взвился Лейбгусаров. —  Мои предки не щи лаптем хлебали, а пивали меды из братины при царе Алексее Михайловиче. Это дискредитация великой дворянской истории!

—    Это Котович, который присутствует здесь на правах гостя.

—    Если бы я был первый! —  защищался Котович. —   Полвека назад, пользуясь отсутствием государственных орденов в Итальянской республике, какой-то итальянец объявил себя принцем польским и великим приором выдуманного им Великого Приората Подолья. Липовый принц осуществлял продажу мальтийских крестов, пока ему не был предъявлен иск за жульничество. Другой жулик утверждал, что он великий приор Святой Троицы Вильнева, но быстро отказался от своих слов после визита полиции. Организация, правда, вновь всплыла на поверхность в США в 1975 году, где до сих пор продолжает свою деятельность. Америка есть Америка: им все можно.  А мне что, нельзя?

—   Ты пройдоха, вот ты кто. Ты перещеголял своих зарубежных коллег. Ты ручался, что за три лимона ты кому угодно, хоть свинопасу, хоть дворнику, раскопаешь в древних архивах, анналах и летописях достоверную запись о том, что предки соискателя дворянского титула произошли если не от Адама, то уж точно от Вещего Олега или Святополка Окаянного, а графство получили из рук самого Ричарда Львиное Сердце.

–    И ты, конечно, не устоял, – засмеялась Рита.

–    А чем я хуже других? Предложение было уж больно заманчивое. Всем хотелось потешить свое тщеславие. От Березовского до Чубайса… Э, да что говорить! У пройдохи была такса: лимон – дворянство. Два – баронство. Три – графство. За четыре лимона он твердо гарантировал герцогство или даже курфюрство. Это он сделал Лужкова светлейшим князем. А меня – графом.

–   Не понимаю, почему ты на меня так ополчился, пройдохой обозвал… – надулся Котович. – Гордись! Не каждому удается получить знаки дворянского достоинства из рук потомка католического священника.

—   Не смеши меня! —  с презрением оборвал его Шагинян. —  Какой там еще католический священник?

— —  Мой прапрапрапрадедушка по отцовской линии, был религиозным и церковным деятелем Великого княжества Литовского, смоленским католическим епископом с 1673 года. Не веришь? У меня и фотография есть.

—    Разве тогда умели фотографировать?! —  вытаращил глаза Шагинян.

—   У меня есть фотография его могилы, —  уточнил Котович.

—  Откуда ты все это знаешь?

—   Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам… —  туманно ответил Котович.

—   Значит, твой предок был епископом. А ты —  жуликом. Кем, интересно, будут твои потомки?

—  Увы, род Котовичей на мне обрывается. Я не могу иметь детей.

—    Какое счастье!

— — Да… Это самое могу. А вот детей —  нет.

—    А почему?

—    Натер себе стержневую мозоль. Кроме того, заело спусковой механизм. Прошу дам простить мне сию вольность, —  он уважительно склонил голову в сторону Виктории.

—   И слава Богу! —  радостно закричал Шагинян. —  А то нарожал бы еще целый эскадрон Котовичей. С одним-то не знаешь, как сладить, а если Котовичей будет сто или двести?.. Ну с дедом понятно. А по материнской линии?..

—   Мне нечего стыдиться. Моя бабку звали Сара Израилевна Шустерман.

—    И это все?

—   Разве этого мало?

—   А она кем была?

—   Кем, кем… еврейкой!

—  Это что, профессия?

—   Не думаю…

—   Значит, ты тоже еврей?

—    А что здесь зазорного?! —  окрысился Котович. —  Правда, во всех анкетах я пишусь русским. И, если честно, я не чувствую себя евреем.

—   Ты не чувствуешь, другие чувствуют.

—   Языка предков не знаю.

—   Язык можно выучить. Вы способные. Даже талантливые. Ненавижу! И вера ваша никуда не годится.

—   Я же православный…

—   Какой там православный… скажи лучше выкрест,  —  отмахнулся Шагинян. —  Мало того, что вы Христа распяли…

—    Не суй свой армянский нос в нашу еврейскую жопу. Распяли, не распяли… это наше, сугубо еврейское, дело.

—  Это еще почему?

—   Одни евреи распяли другого еврея: вам-то какое до этого дело?! —  ринулся в атаку внезапно превратившийся в еврея Котович. —  Мы как-нибудь сами разберемся!

—  Ты меня сбиваешь с мысли! Вы… такие… такие, как бы это сказать…—  Шагинян крутит рукой в воздухе. —  Чтобы, значит, примазаться к нормальным людям, вы, евреи, на все идете. Евреи были даже католическими епископами. И православными священниками. А вот попробуй-ка найти русского, который стал бы раввином. А все потому, что между нами существует непреодолимая преграда. Есть евреи, а есть не евреи. Вот и вся премудрость.

—     Меня всегда унижали… В школе жидом обзывали… Учителя, которые, как ни странно, в большинстве были евреи, придирались даже по пустякам.

—     И правильно делали! —  закричал Шагинян. —  Но ты же все равно окончил школу с золотой медалью.

—     Приходилось выкручиваться. Там, где русский за учебниками сидел два часа, я просиживал ночами. Кольский знает, мы же с ним одноклассники…

—    Зачем?! Лучше взял бы в руки лопату… Или метлу.

—     Был такой анекдот. Самый короткий…

—     Ну?..

—     Еврей-дворник.

—      Сейчас это не актуально. В Израиле их навалом.

—     Ложь. Там дворники только арабы и негры. Попадаются еще русские профессора из Москвы, они там пытаются выдать себя за евреев, но им не верят. Вот они и машут метлами.

Карл глухо заметил:

—     Сколько можно? Вам не надоело? Все про евреев да про евреев.

—     А о чем нам еще говорить? —  не унимался Шагинян. —  Котович, друг сердечный, повернись ко мне фас. Не прячь лицо. Повторяю: зачем… вы такие?

—    А потому, что нам надо каждый день доказывать вам, гоям, идиотам, антисемитам, что мы ничем не хуже вас. А в большинстве случаев —  даже лучше. Вот мы и влезаем в нобелевские лауреаты, в композиторы, в шахматисты, в миллиардеры. Нас всего-то на земном шаре шесть миллионов. Меньше, чем… ну, например, фламандцев. Но  сколько среди нас известных всему миру людей! Артисты, поэты, музыканты, писатели, ученые, художники… А у фламандцев ничего этого нет.

—   Какого черта ты припутываешь каких-то фламандцев?!

—   Это как пример. Фламандцев тоже около шести миллионов…

— —  Я тебе про евреев, а ты про фламандцев… Вспомнил! У фламандцев были великие художники,  например: Рубенс, братья Брейгели…

—   Думаю, они тоже евреи, —  неожиданно вклинился в спор Лейбгусаров. —  Мой сосед по лестничной площадке Натан Рубенс. А этажом выше живут братья Моня и Яша Брейгели. Моня постарше, Яша помладше. Правда, они не художники, а евреи.

—    Заметьте, —  опять овладел разговором Котович, —  заметьте, что процент выдающихся людей у евреев несравненно выше, чем у всех остальных народов. Ни одна нация не может похвастаться этим. Одно можно сказать —  избранная нация.

—    Доказали и — что? —  возмутился Лейбгусаров. —  Думаете, вас за это любить станут больше? Покроете себя славой, а вас за это из зависти еще сильней возненавидят. Впрочем, слава тебе не грозит… Всем известно, что ты низкий человек, Котович. Иметь таких прекрасных предков и превратиться в жулика!

Шагинян поддержал его:

— — Ты человек без стыда и без совести. Ты дошел до того, что стал присваивать титулы посмертно! Естественно, за деньги. К тебе обратилась одна из вдов Березовского. И ты за пять миллионов соорудил ей документ, в котором покойник был назван внучатым племянником персидского падишаха Сулеймана Злокозненного.

—   А ты как бы хотел? Чтобы я вкалывал бесплатно? Да я по сравнению с тобой сущий ангел. Да и кого мне было надувать, как не тебя… Расскажи нам лучше, как ты на вес продавал алмазы?

—    Я продавал?! —  Шагинян покраснел от возмущения. —  Какие такие алмазы?

— — Алмазы, принадлежащие простому народу.

—   Давайте поговорим о футболе.

—     Это еще зачем?

—   Сейчас поймешь. Был я на днях на стадионе «Динамо». Приехал на час раньше. Решил с телохранителем-водителем побродить по Петровскому парку. Дай, думаю, подышу свежим воздухом, посмотрю, как отдыхает перед матчем простой люд.

Хожу, неторопливо вспоминаю историю парка. Здесь во время революции были расстреляны чекистами царские министры Маклаков, Хвостов и еще кто-то… Идем, идем и вдруг натыкаемся на лежащих на земле  в безжизненных позах людей. Ну, думаю, чекисты опять взялись за дело. А это оказался контингент напившихся до изумления болельщиков. Спят. Один руками и ногами обнял молодую ольху. Не поймешь, где ольха, а где болельщик, так переплелись. Словно перед сном болельщик героически боролся с деревом.

— —   Прием под названием двойной нельсон, выполнен профессионально, —  оценил мой водитель. Он у меня бывший чемпион, борец вольным стилем. И вообще остроумный парень.

Отмечаю про себя, что все они, даже героический болельщик, лежали строго головами к стадиону. Словно сговорились. Заметил это и мой шофер.

—  Эх, не дошли… —  посочувствовал он.

Все с интересом слушали рассказ Шагиняна.

—    И что ты хочешь этим сказать? Это же не народ, это пьяницы.

—   А что, пьяницы разве не народ? —  заорал Шагинян. —  И потом, простой народ, к твоему сведению, не должен ходить в золоте и бриллиантах,

—     А как, по-твоему, он должен ходить? С железной цепью на шее и в кандалах?

Шагинян положил правую руку на грудь:

—  Клянусь мамой, я никогда не продавал алмазы на вес. Только поштучно, только поштучно! Да что мои алмазы! Это сухой бездушный материализм. Ты же был похуже. Ты бил по нравственности, ты развращал нежные души простых российских миллионеров! Ты учредил ордена и раздавал их за доллары. Среди многочисленных наград, самовольно учрежденных тобой, были ордена, названные именами Петра Великого, Александра Невского, Малюты Скуратова, Никиты Хрущева и Трофима Лысенко. Тебе показалось этого мало, и ты стал заниматься организацией гнусных развлечений для бизнесменов, не знавших, куда девать деньги.

—    И что здесь плохого? —  изумился Котович. —  Я никого не обманывал, они за деньги получали то, что хотели.

—    А как ты начинал?

—   Я начинал вполне традиционно…

— — То есть, с грабежа?

—   Нет-нет, все было законно. Я занимался организацией вечеринок и банкетов для очень состоятельных людей. Однако вскоре им все это наскучило, они возжаждали большего, хотели быть заинтригованными. Я стал устраивать развлечения всех видов – от экзотических до непристойных.  Я придумывал игры. Например, одевал клиентов, как бродяг, и вез их на вокзал. Они должны были просить милостыню. Кто наберет больше всего монет за утро, тот и выиграл.

—   Не густо же у них и у тебя с изобретательностью, —  громко зевнув, сказал Лейбгусаров. Ему, судя по всему, давно надоели пикировки друзей, и он попросту скучал. —  Мог бы придумать что-нибудь и поинтересней.

—   Поинтересней? Извольте! Вот послушайте. Жены этих бизнесменов тоже захотели играть. Я их отправлял работать официантками в забегаловки. Выигрывала та, которая получала больше чаевых. Иногда они должны были играть роль стриптизерш.

—  Вот это уже получше, —  воодушевился Лейбгусаров.

—  Некоторые очень богатые женщины хотели играть роли проституток. Я организовывал и это. Конечно, светские дамы не идут до конца. Почему им хочется делать такие вещи? Думаю, ими движет страх, что когда-нибудь они могут оказаться нищими или проститутками… да и многие помнят, что начинали именно с этого. Не удивительно, что ваши жены приняли деятельное участие в этом захватывающем марафоне.

— — Мои жены были чисты, как воздух на вершине Арарата! —  закричал Шагинян.

—   Может, они и чисты и пахнут Араратом, но твоя пятая жена тогда выиграла с большим отрывом, –— напомнил Котович.

–—    Да, удалая была женщина, –—  Шагинян мечтательно прикрыл глаза,  — — кстати, она чуть-чуть опередила твою суженую, —  тут он повернулся всем телом к Лейбгусарову, —  а та ведь долго лидировала.

—    Неправда! Она никогда не принимала участие в ваших гнусных развлечениях!

—    Ой-ли! Наши жены это не пушки заряжены, вот кто наши жены… Но, если честно, все это бешенство от жира, все эти трюки – от безделья, от скудости духа и ума! – последние слова он произнес с пафосом и даже приподнялся со своего места.

–   Кстати, я так и не понял, зачем тебе графство… – опять влез в разговор Лейбгусаров. – Мог бы удовольствоваться и баронством. И  обошлось бы дешевле.

–   Нет, баронства мне было маловато, – сказал хозяин дома, немного остывая. – Если кто забыл, я в качестве зампреда госкомитета по драгметаллам курировал алмазодобывающую промышленность всей страны. А это тянуло на графство. Я был, так сказать, главным государственным ювелиром Российской федерации.

–   Не понимаю, почему ты оставил такое хлебное место? —  спросил Лейбгусаров.

–   В тени меньше потеешь. Вовремя уйдя на покой, я сохранил, кроме жизни, еще и незапятнанную репутацию. Кто от этого выиграл и кто проиграл?

–   Выиграл, несомненно, ты, – сказал Котович, – а проиграл я, ведь ты до сих пор не заплатил мне за графство…

–   Не позорься! – страшно вращая глазами, воскликнул Шагинян. – Какие могут быть счеты между закадычными друзьями! Кстати, когда ты отдашь мне карточный долг?

—  Расплатись сначала за графство.

Шагинян махнул рукой и вернулся к теме о «хлебном месте».

–    Вообще-то все было не совсем так, я имею в виду свой уход с государственной службы. Меня «ушли». Причем как раз тогда, когда меня больше всего хвалили за успешную работу. Меня знал президент, однажды я даже удостоился его рукопожатия. Я так обнаглел, что уже подумывал о министерском портфеле. Даже можно сказать, что я пламенно ждал этого назначения. Но тут-то меня и прихлопнули. Я ничего понять не мог, ведь еще вчера я был принят на самом верху, мне жали руку первые лица государства, я превосходно справлялся со своей работой, заключал выгодные контракты… В тот самый момент, когда у меня на спине выросли крылья удачи и везения…

—   Они у тебя не на спине выросли, а на заднице, и не крылья, а хвост. Самый настоящий армянский хвост. Распушил его, как павлин…

—   Но мне же везло и без хвоста!

–    Тебя «ушли» именно поэтому, – цинично заметил Лейбгусаров, – пушение хвоста и удачливость раздражают. Надо было вести себя скромней. Но ты же не можешь. Тебе нужны рукоплескания, овации, фанфары… Гремел, наверно, о своих достижениях на каждом углу. Вот и загремел…

Шагиняну недовольно пожевал губами. Ему был явно неприятен этот разговор.

—  Господа, вы не находите, что вам пора бай-бай? На этой здравой пессимистичной ноте предлагаю закрыть нашу дискуссию. Вечер окончен. Напоминаю, с нетерпением и жду вас через неделю. Я друзьям всегда рад. Даже таким, как вы.

—    А как же заявленный поросенок? —  в один голос возмутились гости.

—    Он достанется лучшему из нас, то есть мне. Я его съем сам. А теперь, мои дорогие, в путь дорогу, дорогу дальнюю, дальнюю… Дворецкий поможет вам одеться.

—   А вас, пан Кольский, попрошу остаться, —  сказал он и, распрощавшись с гостями, провел меня в кабинет. Спартанская меблировка. Даже, можно сказать, убогая. Шатающийся письменный стол, продавленные кресла, закопченный камин и полное отсутствие книг. На стене, в простой раме, увеличенная фотография президента, с деловой полуулыбкой пожимающего руку Шагиняну.

—    Здесь мне хорошо работается, ничто не отвлекает, —  пояснил он. —  Вернемся к моему предложению… Если вы согласитесь, вас ждет слава, вы вернетесь на сцену, как триумфатор!

—   Мне предлагал нечто подобное Котович, он может обидеться… —  стал я набивать себе цену.

—    Он не обидится. Он уже раз вам кое-что предлагал… Что вы думаете о Веретенникове?

 

***********************

Через два дня мы с вновь обретшим голос Веретенниковым входили в скромный подъезд звукозаписывающей студии «Сретенский бульвар Продакшн».  Дело свое студийцы знали прекрасно. Час работы, и наша «Песня Колобка»в тот же день попала в вечерний эфир.

Мальчики из кинокомпании «Фокус-Солянка» ни в чем им не уступали: за час с небольшим они сварганили видеоклип, где мы с Веретенниковым не только поем, но и пляшем.

Надо ли говорить, что уже в воскресенье, благодаря завидной оперативности сотрудников музыкальных теле- и радиоканалов, вся страна слушала нашу «Песню Колобка».

Я от дедушки  ушел,

Я от бабушки ушел,

Я мукою припорошен,

Словно снежною порошей,

И судьбою — занесен…

 

Я качу себе  привольно,

Никому не сделав больно,

По дорожке, по морошке,

Мимо лап когтистых кошки.

 

По сусекам, по парсекам,

Все по сирым  да калекам,

По стерне колючей поля,

По истертым в кровь мозолям.

 

Веретенников после этого два дня плевался. Но деньги взял.

— —   Теперь запасусь куриными яйцами на всю оставшуюся жизнь, —  сказал он с воодушевлением. —  Заодно расплачусь с Захарушкой.

Я всю ночь не спал и думал о том, что я ничем не отличаюсь от Колобка: так же качусь по истертым в кровь мозолям. Так же, как у Колобка, у меня не поймешь, где голова, а где жопа. Ног нет, вместо них застывшая улыбка идиота.

*****************

…Я второй день живу в своей квартире. По всей видимости, ни квартирой, ни мной больше никто не интересовался: ни полиция, ни грабители, ни соседи. Я соскоблил остатки пластиковой ленты с двери и косяков и вошел внутрь. Как мог, прибрался на кухне и в комнатах. И попытался зажить так, словно ничего за последние несколько месяцев не произошло. Мебель пришлось обновить. Квартира постепенно приобрела жилой вид. Только голые стены напоминали об утраченных акварелях.

 

Двор по-прежнему продувало со всех сторон. Прохожих не прибавилось. С деревьев облетала последняя листва. Профессор Новинский готовился к студеной зиме: нахлобучив на голову потертую каракулевую папаху, он с маниакальным упорством чертил что-то  на песке концом костыля. Все, как всегда.

 

Да, чуть не забыл, тараканы, комары, пауки и клопы никуда не делись.  Ночь, улица, фонарь, аптека.                                                                                                Бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века — все будет так. Исхода нет.

Я подолгу спал. А когда просыпался, не мог вспомнить, что мне снилось.

 

Глава 52

Через неделю, ровно в двенадцать ночи, я какого-то черта опять стоял у дверей хозяина пятнадцатикомнатной квартиры Шагиняна. Все та же массивная входная дверь из мореного дуба с позолотой и ручной росписью, все тот же дворецкий, на этот раз он был облачен в руническую медную кирасу; на голове шлем с начищенным до зеркального блеска стальным гребнем и плюмажем из ярких перьев; на ногах сапоги со шпорами. При каждом движении доспехи громыхали, как тележка с кастрюлями, катящаяся под откос. Глаза несчастного  выражали неподдельное страдание.

У камина все те же. Вялый разговор о погоде. Я пришел, когда беседа уже подходила к концу.

Двери в кухню распахнулись, и дворецкий провозгласил:

—  Ужин подан!

Все с радостным шумом поднялись. Шагинян потер руки.

—    Ну-с, господа! Прошу к столу!

И закипела работа! Сновали официанты с тяжелыми подносами. Чего тут только не было! Салаты, соленья, пироги с мясом, рыбой, капустой, картошкой, блины, копченое мясо, рыба, колбаса, ветчина, икра и царь всех рыб разварной осетр на полстола.

Ужин прошел как нельзя лучше. Спать никому не хотелось. Тостам не было конца. Все были так увлечены едой и выпивкой, что даже Бурмистров-Лейбгусаров выпил за мое процветание на ниве песенно-поэтического искусства. Я ответил ему тостом из Блока:

И в новой жизни, непохожей,

Забуду прежнюю мечту…

Взор Лейбгусарова затуманился, и он, видимо сам того не желая, продолжил:

Но верю — не пройдет бесследно

Все, что так страстно я любил,

Весь трепет этой жизни бедной,

Весь этот непонятный пыл!

Но тут же спохватился и посмотрел на меня.  В его глазах застыл ужас. Помню, как в курилке филфака под одобрительный гул сокурсников этот поклонник Блока пламенно кричал о справедливости, свободе выбора, благородстве, чести…   Юноша с белокурой челкой, мечтательный, розовощекий, где ты?..

—   Жаль, —  сказал я, —  от преданного почитателя великого поэта не осталось и следа. Блок бы вас по головке не погладил.

—   Да что Блок, меня бы и профессор Новинский… —  разоткровенничался он.

—    Я бы на вашем месте не медлил и помер, а я бы вас похоронил на вашем кладбище.

—    Я бы сам себя похоронил… Но пока там похоронили мою жену. На прошлой неделе.

—   Примите соболезнования. Зачем ей это понадобилось?

Он осуждающе посмотрел на меня. Мне стало стыдно.

—  Простите, я сегодня сам не свой…

Я верю своим предчувствиям, по восторженным и радостным взглядам, которыми изредка они обменивались, по округлым движениям рук, по обрывкам речи, казалось, что все чего-то или кого-то ждут.

Уже светало. Был пятый час ночи. Послышался далекий звонок у входной двери. Все встрепенулись. Спустя минуту в дверях гостиной возникла заспанная фигура дворецкого, шлем он держал в руке.

—    Ее сиятельство княгиня… имени не разобрал, простите, ваше превосходительство, —  запинаясь, доложил он.

Все повернули головы в сторону двери. У меня дрогнуло сердце. Я закрыл глаза.  Послышались легкие шаги.

—   И где вас только носит в столь поздний час, дорогая моя? —  услышал я подобострастный и вкрадчивый голос Шагиняна. —  Штрафную ее сиятельству!

Я внезапно уснул.  Говорят, так, за секунду до гибели, засыпает на изматывающей сотой версте утомленный водитель-дальнобойщик. Внезапный сон, как долгожданный спасительный перерыв, как две капли похожий на смерть.

Перед моими глазами возникло видение. Взбитая шапка золотых волос, воздушное платье, подчеркивающее стройность фигуры, обманчиво-чарующая улыбка, знакомый прищур.

Я узнавал и не узнавал ее. Сон дробился… Греза… Черное небо, усыпанное звездами… Томительное чувство одиночества… Бледные губы в лукавой улыбке… Утомленная рука, нежно перебирающая волосы у меня на затылке… невнятные слова любви… томный шепот, прерывистое дыхание, болезненный вскрик…

Призрак… В бездонных глазах серебристо-хрустальный  отблеск Южного Креста. Мерцающие глаза душевно больного человека, очень похожего на меня и не скрывающего своего сумасшествия.

—     Вы что, спать сюда пришли? Очнитесь, очнитесь, вы, осквернитель могил!

Я помотал головой и кулаками протер глаза. Калерия Ивановна. Красное платье до лодыжек. На груди знакомое колье, на поясе, украшенном сверкающими каменьями, кинжал в кожаных ножнах. Она очень внимательно рассматривала на меня.

—    Что-то вы мне не нравитесь, у вас лицо сумасшедшего, —   проговорила она, отводя меня к окну и беря за руку. —  Что с вами происходит?

—   Что-то происходит, —  признался я, —  понять бы что…

Она погрозила мне пальцем, потом подошла к столу, села, взяла в руки две колоды карт. Со всех сторон осмотрела их, даже понюхала.

—    Меченые, —  вынесла она вердикт. —  Принесите другие, голубчик, —  велела она дворецкому.

— —   К сожалению, мадам, других нет, это последние.

—     Ну что ж, придется играть этими. Кстати, полированный зеркальный стол для плутовской игры подходит как нельзя лучше.

— —  Это почему же? —  встопорщился Шагинян.

—    Велик соблазн передернуть. Ну, да бог с вами. Итак, игра называется «Рекреат». Я вас научу, игра простая, проще пареной репы. Вам понравится.

С этими словами она начала метать карты для возбуждения азарта. Обучение длилось не более получаса. Игра, действительно, всем понравилась. Что-то подсказывало мне, что нужно постараться всеми силами уцепиться за привычный нуль.  И мне это удалось. Догадливый и недоверчивый Шагинян шипел мне в ухо:

—   Зачем вы это делаете?

Я посмотрел на него ясными глазами:

—    Боюсь выиграть.

Игра закончилась ровно через два часа, никто и глазом не успел моргнуть. Все с изумлением услышали, как в комнату вместе с надвигающимся утром ворвалось победное «кукареку» выздоровевшего соседского петуха.

Приступили к подсчету. Калерия Ивановна разорила всех, включая Шагиняна, Лейбгусарова, Котовича, Викторию и даже Риту. Уцелел только я. Не знаю, кого благодарить: то ли моего учителя-шулера, то ли Калерию Ивановну с ее милосердным ко мне колдовством. Оказалось, что она обладала какой-то немыслимой сверхчеловеческой способностью порабощать сознание людей. Она вторгалась в основы психики. Она отключала чужое сознание, как отключают электрический чайник, она всех подчиняла своим прихотям. Каждый из игроков ничего так не хотел, как прекратить игру, которая с каждым коном становилась все более катастрофичной. Но вырваться из магических объятий старухи никто не мог. Когда игра закончилась, то у всех появилось такое ощущение, что они очнулись после наркотического сна. А уж когда Калерия Ивановна потребовала, как полагается в таких случаях, расписок, в рядах картежников началось брожение.

Никто не хотел отдавать карточных долги. Да и не мог. Суммы были такие, что у всех волосы, даже у лысой Виктории, стали дыбом. Но карточные законы суровы, непреложны. Карточный долг —  это нерушимая обязанность, которую обязаны соблюдать даже прожженные мошенники. Карточный долг священен. Не случайно говорят, что это долг чести. Человек, не заплативший по счетам, оскорбляет тем самым не того, кто выиграл, а саму игру. К таким людям навсегда прилипает позорная кличка «крыса». Он уже не человек. Он становится кем-то вроде прокаженного, изгоя, перед которым закрыты все двери. В преступном мире он приравнивается к крысе — человеку, укравшему пайку хлеба у такого же зека, как он сам. Лучший выход для таких людей —  пуля. А что? Красиво и благородно. И честь сохранена.

Назревало что-то страшное; это страшное, неопределенное, загадочное витало в воздухе. И все это чувствовали. Калерия Ивановна поднялась.

—    Надеюсь, господа, вам не надо напоминать… завтра до обеда жду,— — она одарила всех любезной улыбкой и направилась в туалетную комнату «попудрить носик».

— —   Старая швабра… —  злобно прошипел Котович.

—    Я разорен, —  признался Шагинян, еще не веря в свой проигрыш и глупо улыбаясь.

—    У меня ничего нет, кроме невинности, —  скромно потупила глазки Рита.

— —   У меня тоже… — — растерянно произнес Лейбгусаров. —  То есть, я хотел сказать, что я тоже разорен. А не отдать нельзя… Она тебя на весь белый свет ославит. Придется продать имение под Можайском. Да и под Псковом… Хорошо, что я застолбил два местечка на кладбище. Они нам с Любочкой скоро понадобятся. Господи!  —   в ужасе он привстал. —  Я совершенно потерял голову! Ведь Любочка уже лежит там и ждет меня! Друзья, —  он сумасшедшими глазами посмотрел на нас, —  как это получилось? Волшебство, наваждение… Что с нами было? Гипноз?

—    Может, убить ее? —  шепотом спросил Котович.

—     Кого? — переспросил я.

—    Старуху.

—    Так-то она тебе и дастся. Она же ведьма, ты что, еще не понял?

—    Ты так думаешь?

—    А что тут думать? Посмотри, как она обчистила вас. В два счета. Матерых картежников надула, как младенцев. Ведьма.

—   Не говори глупостей, просто она играет лучше нас. Нет-нет, убить —  это единственный выход. Призываю всех! Кому дорога собственная жизнь, к оружию, за топоры, товарищи! —   вставая в позу трибуна, выкрикнул он.

—   Тебе бы только убивать! Никак не остановишься. А убивать беспомощную старуху…

—   Беспомощную? Посмотри, какой у нее тесак за поясом.

—   Это не тесак, это перочинный ножик.

—   Она и им кого хочешь прирежет.

—   Не позволю.

—   Это еще почему?

—  Она мне нравится. Она лучше всех нас, вместе взятых. Мы ее мизинца не стоим.

—   Я все слышала, —  сказала незаметно появившаяся у нас за спиной Калерия Ивановна. Она окинула взглядом гостиную и вздохнула. —   Да, надо будет здесь много переделать. Осталось теперь одно только: лисицу отсюда выкурить… — она кивнула в сторону Шагиняна.

—  Согласна, вы попали в тяжелое положение. Но у вас есть выход, господа. Уверена, вы будете приятно удивлены. —  Картежники несмело заулыбались, а она загадочно добавила: —  Я готовлю для вас сногсшибательный сюрприз. Каждый сыграет в русскую рулетку. В случае удачи выигравший, вернее выживший, получает в награду жизнь. В результате я прощаю ему долг, а он может идти на все четыре стороны.

—   А если проиграет? —  спросили все в один голос.

—  Значит, награду получит кто-то другой, что ж тут непонятного?

—   А не лучше ли дуэль?  —  спросил Карл.

—   И с кем вы намерены стреляться? Не со мной ли?

—   Это я пошутил, —  отступил Карл.

— — У тебя есть пистолеты? —  она обратилась к Шагиняну.

—   Найдутся.

Как ни странно, все оживились: деньги перевесили жизнь. Легче было помереть, чем отдать последнее.

По знаку Шагиняна сверкающий медным гребнем дворецкий на тележке, на которых развозят по кладбищам покойников, вкатил в гостиную похожий на гроб деревянный ящик, инкрустированный серебром и перламутром, и поднял крышку. Револьверы и пистолеты  разных систем и разных размеров. Коллекция впечатляла. Поскольку у меня было музейное прошлое, связанное с историей огнестрельного оружия, я без труда узнал складной револьвер Апаш с кастетом и кинжалом, который был в ходу у парижских хулиганов начала прошлого века, сороказарядный револьвер системы Наган с барабаном несуразных размеров, трехствольный пистолет Оранж, способный выстрелить залпом сразу из трех стволов, огромный револьвер Тобыса весом около тридцати килограммов, два пистолета с ударно-кремневым замком, самозарядные Люгеры, бывшие на вооружении в армии фюрера. В центре, на почетном месте, лежал хорошо знакомый мне изящный пистолет Ле Пажа.

Шагинян, разгибая по-американски пальцы, озабоченно бормотал, пересчитывая гостей.

—    Нас как раз семеро.

—   Семеро трусов… —  криво усмехнулся Котович.

—  Меня можете исключить, —  поспешно сказал я, —  я в такие игры не играю…

—   Нет уж, —  разом вскричали все, —  если уж играть в смерть, так всем!

—    Мне незачем менять нулевой выигрыш на свою бессмертную душу.

Шагинян извлек из ящика Магнум 357. Любовно взвесил его в руке, загнал в магазин один единственный патрон и ладонью нежно прокрутил барабан. Послышался приятный звук, напоминающий рассыпающися по столу горох.

—  Как часы, —  он обвел всех ехидным взглядом. —  Великолепная вещь! Как раз для самоубийц.  Голову разнесет на куски! Собирать останки будем зубочисткой. Только надо нежно нажать на курочек и…

—   Ты с ума сошел! —  вскричал Лейбгусаров. —  Из магнума стреляют по броневикам! Давай уж лучше браунинг, вот этот например, —  он показал на малюсенький пистолетик. —  На маленькую дырочку в голове любой согласится…

—    Элегантная вещь, помещается в дамской сумочке. Из такого не хочешь —  застрелишься, —  с энтузиазмом поддержал его Котович. —  И всегда остается шанс, что пуля не достигнет цели. Или застрянет в лобной кости…

—  Это если лоб толоконный,  —  мрачно заметил Карл.

—  А вот Магнум не подведет, —  уверенно продолжал Шагинян. —  В прошлом году из этого, кстати, Магнума успешно застрелился мой приятель. Он узнал, что его жена спит с массажистом. Надо было застрелить ее, но он, дурак, решил иначе. А жена продолжает спать уже не с одним, а с целой бригадой массажистов. А из браунинга только по воробьям стрелять. Из браунинга в прежние, чувствительные, годы стрелялись поэтессы да студенты. А вот Магнум штука надежная, не промахнешься. Это верняк! Да и не все ли нам равно, из какого пистолета дырявить голову? Всех нас, чтоб вы знали, ждет один и тот же конец. Не все ли равно, когда он настанет?  Еще Пушкин сказал, что нет правды на земле, но правды нет и выше. А коли правды нет ни там ни сям, то… «Всему и всем — одно: одна участь праведнику и нечестивому, доброму и злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертвы; как добродетельному, так и грешнику; как клянущемуся, так и боящемуся клятвы». Это не я сказал, это — Екклесиаст. Так что смело беритесь за оружие, друзья! С Богом!

—  Довольно болтовни! Давайте стреляться! —  заорал Лейбгусаров, —  Кто первый?

Виктория, ни  слова не говоря, поднялась и направилась к дверям.

—    Вы это куда? —  грозно спросил Шагинян.

—    Буду я подставлять свою голову под вашу дурацкую пулю. Да у меня и денег нет. Меня до нитки обобрал Карлуша.

С Викторией попытался улизнуть и Карл, но Лейбгусаров, который стал его работодателем, пригрозил ему увольнением.

По совету Калерии Ивановны  в шлем кирасира положили, предварительно свернув в трубочку, накрахмаленные салфетки с фамилиями игроков. Всего четыре салфетки. Калерия Ивановна взяла шлем в руки, хорошенько встряхнула его, словно тот был наполнен водой, и протянула мне.

—   Тяните.

Все замерли. Я сунул руку в шлем. Нащупал первую попавшуюся салфетку. Вытянул. И стал ее разворачивать.

—   Ну! Кто тот баловень судьбы?.. —  нетерпеливо спросила старуха.

— — Бурмистров!

Лейбгусаров охнул.  Остальные с облегчением вздохнули и выжидательно уставились на счастливчика.

—    Тут какая-то ошибка… —  пробормотал он. —  Я, к вашему сведению, Лейбгусаров. И никакой не Бурмистров. Перепишите имя на салфетке, —  надменно распорядился он. —  Чтобы не нарушать последовательность действий… Словом, тяните дальше… тяните свой жребий черный

— —    Когда тебя приперло, ты Блока вспомнил, —  пробормотал Котович.

Я пожал плечами и полез в недра шлема.

—  Ну, кто очередной баловень?

—   Котович, —  сказал я, разворачивая салфетку. — А вот этого я бы поставил последним, пусть помучается ожиданием,—  ледяным тоном сказал я. —  Кроме того, ему нельзя доверять оружие. Он не застрелится, скорей перестреляет всех нас.

—   Вот было бы здорово! —  воскликнула Рита.

—   Уложит всех и спокойно пойдет обедать, —  поддержал ее Шагинян.

—   Одной пулей не уложишь, —  засомневался Карл.

—   Этот уложит: он же бывший чемпион по пулевой стрельбе.

—   Не тяните кота за яйца! Дайте ему пистолет!—  выкрикнул Шагинян. —   А ты, Котович… Если ты застрелишься, я скажу тебе спасибо. Стреляй! Я не боюсь, —  сказал Шагинян и вжал голову в плечи.

Я выжидательно посмотрел на Котовича.

—    Я стрелятся не буду, —  категорично заявил Котович и тоже вжал голову в плечи. —  Лучше я отдам все, что у меня есть, лучше я сниму последние штаны…

—    Ты однажды снимал, — заметил я.

—   Нехорошо, Илюша, напоминать мне о моих ошибках и трагических заблуждениям в такие судьбоносные минуты. Впрочем, дай мне револьвер. Надо же кого-то пристрелить, —  он зловеще усмехнулся и крутанул барабан. Потом поднял пистолет вверх и нажал на курок. Выстрел оглушил нас. Из окон вылетели стекла. Люстра качнулась и с грохотом обрушилась на игорный стол. Лейбгусаров вскрикнул, извлек прозрачный осколок из нагрудного кармана и почему-то передал его Котовичу.

—   Ну, что я говорил, —  спокойно сказал я, —  он готов перестрелять всех нас. Начал люстрой, закончит Шагиняном.

Левон Торгомович сидел ни жив ни мертв.

—  Выстрел удачный, —  констатировал Котович. —  Сосредоточенным высокоточным ударом сбита люстра. Но вдумайтесь! Я едва избежал смерти. Вот был бы номер! Котович без головы.

—  Черт бы побрал твою окаянную голову! —  очнулся Шагинян. —  Люстра… ей цены нет! Тридцать пять тысяч долларов Котовичу под хвост! Горный хрусталь из швейцарских Альп!

—   Черта-с два. Это издержки, вынужденные потери. И потом, —  он внимательно осмотрел осколок, —  это обычное стекло. Хуже бутылочного. Тридцать пять тысяч, говоришь? Тебя надули.

При всеобщем молчании я вложил еще один патрон в барабан и опять покопался в шлеме.

—    Шмидт, —  я потыкал во все стороны развернутой салфеткой.

—     Тебе не жаль меня, Илюша? —  я никогда не забуду его взгляда.

—    Я тебе сострадаю. Но долг превыше всего, —  цинично сказал я.

—    Это смотря какой долг… Никогда не думал, что помирать будет так трудно, —  вздохнул Карл и робко крутанул барабан. Приставил дуло к груди…

—    Надо к виску, к виску! Так вернее будет, —  раздраженно поучал Лейбгусаров. —  Надо, брат, умеючи… И так плавно, плавненько…

—   Легко подсказывать… —  прокряхтел Карл, страшно посмотрел на Лейбгусарова и нажал на спусковой крючок. Раздался резкий короткий звук, и револьвер упал на пол. Карл вытер вспотевший лоб тыльной стороной ладони.

—   Повезло, —  разочарованно произнес Шагинян.

—   Теперь ваша очередь, —  с противной улыбкой сказал Карл, поднимая револьвер и протягивая его Лейбгусарову.

—   Я уступаю ее Шагиняну, по праву старшинства он имеет преимущество… —  с достоинством сказал тот, рукой отводя револьвер в сторону.

—   Бросьте ваши штучки! — прикрикнул на него Шагинян.

—   Вы задерживайте остальных участников игры! —  строго сказала до сей поры дремавшая в кресле Калерия Ивановна. —  Не медлите!

—   Да он просто издевается над нами! —  бушевал Карл.

—   Милая девушка,  —  обратился Лейбгусаров к Рите, —  может, вы?..

—   Завтра вам будет стыдно, Лейбгусаров, —  усмехнулась она.

—   Но то завтра, а стреляемся-то мы сегодня.

—    Женщины не участвуют в этой трагикомедии, —  заметила Калерия Ивановна.

— — Ну, конечно! —   уныло сказал Лейбгусаров. —  Женщинам у нас везде дорога, женщинам везде у нас почет…

—     Не валяй дурака, мужчина ты или не мужчина? —  укорял его Котович.

— —   Черт с вами! —  решился Лейбгусаров. Он распрямился, выкатил грудь. —  Погибаю, но не сдаюсь! Так орал мой пьяный дедушка адмирал, когда бабка гонялась за ним вокруг по кухне с половой тряпкой. Десятипудовая старуха значительно превосходила моего тщедушного деда не только весом, но и точностью нанесения ударов, а уж что касается  огневой мощи и быстроты перемещения, ей просто не было равных. Я тоже погибаю, но не сдаюсь!

—   Ты нам зубы не заговаривай! Мы по горло сыты твоими семейными байками, —  прикрикнул на него Шагинян.

И Лейбгусаров остервенело крутанул барабан. Потом еще раз. Потом еще и еще…

—   Не боишься набить себе мозоль на пальце? —  с издевкой осведомился Шагинян.

—  Эх, была не была! —  выкрикнул Лейбгусаров.

Все замерли. Тишина, как в морге.

Лейбгусаров сморщился, в отчаянии закрыл глаза и нажал на спусковой крючок.

Щелчок, и револьвер с глухим стуком падает на ковер, рядом с ним падает потерявший сознание Лейбгусаров.

—    Вот тебе и баловень, —  произнес Шагинян.

—   Вот она, нынешняя интеллигенция. Кишка тонка, —  бездушно констатировал Карл, поднимая револьвер.

—   В каске кирасира осталась только одна салфетка, к сожалению, — — сказала бездушная Калерия Ивановна, —  ваша очередь, любезный Левон Торгомович.

Шагинян потемнел лицом и не шевельнулся.

—     Банда сумасшедших, —  говорил мне уже в холле Котович, напяливая на голову шляпу; он так переволновался, что надел шляпу задом наперед.

—    Да, —  согласился я, —  банда сумасшедших. Не исключая нас с тобой.

В этот момент из гостиной донеслись грозные звуки. В них слились грохот от  выстрела, звон разбитой посуды и падение чего-то мягкого и тяжелого.

—  Кажется, Шагинян застрелился, —  удовлетворенно подвел я итог.

—  Наконец-то. Туда ему и дорога, —  не менее удовлетворенным тоном добавил Котович. —  Рита, не успев выйти замуж, овдовела.

В этот трагический момент я вдруг вспомнил:

—  Когда вернешь портрет?

Он уже открыл рот для ответа, когда над нашими головами загремел звонок. Дворецкий распахнул дверь. Перед нами стояла Марина. Точно такая же, какой она была во время нашей поездки за город, где мы бродили по тропинках ее детства, такая же обманчиво-очаровательно-беззащитная, с глазами, мерцающими звездным серебром. Она держала в руке ярко-красную розу —  огромную розу Поль Нерон, такую же, какую я некогда выпросил у усатой консьержкой. Марина снова была похожа на озорного мальчишку.

Красная роза Поль Нерон… Значит, Марина знала, что я буду здесь.

Я позабыл обо всем, что хотел ей сказать, то есть, выплеснуть на нее всю боль, что накопилась в душе… Но пробормотал что-то избитое, пошлое:

—  Вы очаровательны, прелестны, обворожительны и пленительны.

—      Да будет тебе… —  тихо сказала Марина.

— —  Вы всегда желанная гостья, — взял ее за руку волшебным образом оживший Шагинян; он, как собака, принялся крутиться возле нее. —  Экая вы бессовестная, заставляете нас ждать. Мы тут, вас дожидаясь, обожрались до коликов, а потом еще и чуть не перестреляли друг друга.

Тут он поймал негодующий взгляд Котовича.

—  Ты, гаденыш, видимо, ждал, что я и вправду, застрелюсь. Накося выкуси. Пока я не вытрясу из тебя карточного долга, я буду жить хоть до Второго пришествия. А вот Лейбгусаров действительно пал смертью храбрых, —  с грустью поведал Шагинян. —  Понимаешь, пуля угодила в Лейбгусарова, да так удачно, что попала в мочку правого уха.  Этот трус опять лежит на ковре. Сейчас над ним хлопочет Рита. Мне его совсем не жаль. Не надо было подставляться. А вот чего по-настоящему  жаль, так это редкую немецкую вазу XVIII века… Вдребезги!

Котович посмотрел на меня, потом на Шагиняна, постучал пальцем по лбу.

—  Сидите тут, как пауки, света белого не видите, —  сказал он и, смерив Марину быстрым мужским взглядом, проскользнул мимо нас к лифту.

 

*********

 

Ночь. Тянется, тянется ночь. И нет ей конца. Мы с Мариной стоим на балконе. Высота страшная. Под нами огни огромного города. Мигают светофоры. Во все стороны расходятся нескончаемыми потоками автомашины с включенными фарами. Город не спит и живет заманчивой ночной жизнью. С земли поднимаются волнующие запахи, природа которых необъяснима, но они тревожат душу — что-то томительно-печальное, даже горькое, из детства, из мечтательного, полузабытого сна. Нежданные слезы подступают к глазам. Одной рукой я опираюсь на поручень. Хочется улететь к чертовой матери. Но как улетишь, если нет подручных средств, нет ни  крыльев, ни парашюта, ни воздушных шариков.

Взошла луна, безмятежная, светлая. А рядом, затмевая ее, победительно и торжественно воссиял Южный Крест. Опять обман…

Глухой шум поднимается снизу, словно из владений подземного владыки. Луна прячется в облаках. А Южный Крест никуда не уходит, слабо мерцают Акрукс и Мимоза.  Опять во мне прорастает всепобеждающее желание укротить строптивое время.

—    Я все время думала о тебе, —  говорит она и плачет. —  Даже тогда, когда…

Я зажал ей рот ладонью.

Как утешительна ложь. Я так исстрадался со своей запоздалой любовью, что готов верить во что угодно, лишь бы успокоить душу.

Из квартиры Шагиняна не доносится ни звука. И тут откуда-то сверху неожиданно полилась неземная музыка, от которой сладко замирает сердце. Арфа и орган. И ангельский звенящий голос, словно кто-то пальцем водит по кромке хрустального бокала. Но ведь наверху, кроме шпиля со звездой и беспредельной черной бездны, ничего нет. Я успокаиваю себя: наверно, это голос Бога, который слышен только мне. Смутные воспоминания о прожитой жизни обступают меня со всех сторон. Казалось, я целиком состою из томления и грусти. Прекрасная музыка звучит все громче. Не понять, где я нахожусь —  то ли в душе, изнывающей от тоски и уплывающей в неизведанное, то ли в теле, похожем на тряпичную куклу. Музыка Бога.

А она все о том же:

—  Я думала о тебе, вспоминала…

—    Мы будем теперь все время вместе, —  лжет она. —  Я поняла, ты единственный, кто мне нужен всегда: и днем, и ночью. Я люблю тебя всего —  от макушки до пяточки. А с Ройссом у меня ничего не было.

Вспоминаются слова старой ведьмы. Метелка. Ни слова правды.

Я поднимаю глаза. Облака умчались на Север. За шпилем, совсем близко, в чистом черном небе опять выплывает Южный Крест. Долгожданный мираж. Все правильно, так должно быть, так всегда бывает с умалишенными: видеть нечто, чего не видят другие. Я смотрю на Восток, который давно должен был бы вспыхнуть зарей, но ночь молчит, потому что ей некуда спешить. Она может длиться столько, сколько я захочу. Мир отныне будет навечно погружен во мрак. Скоро, очень скоро все видимое и невидимое станет мертво. Все в моих руках. Я всесилен. Я могу остановить время. И я это сделаю. Не так уж это и сложно, надо только иметь твердую руку и решимость.

Марина опускает голову. Слезы серебрятся в ее глазах. Она словно знает, что произойдет через минуту.

Я беру ее за руку, и мы входим в гостиную. На скрученном проводе болтается единственная уцелевшая лампочка. Она освещает гостей, замерших в усталых позах, и стол, на котором лежит пистолет. Скрипит под ногами битый фарфор. Я отпускаю руку Марины и подхожу к столу.

Калерия Ивановна разговаривает с кем-то телефону. Наверно, вызывает машину. Остальные молчат. Я оглянулся. Марина стоит у окна и кивает головой: раз, два три… раз, два, три.

Я повторяю про себя: ночь может длиться столько, сколько я захочу. Мир отныне будет навечно погружен во мрак. Как это прекрасно, когда все видимое и невидимое станет мертво. Все в моих руках. Я всесилен. Я могу остановить время. И я это сделаю. Я беру револьвер в руки. В напряженной тишине набиваю барабан шестью патронами. Главное не передумать… Все замерли, все следят. Тишина такая, что, кажется, ее можно резать ножом. Остановились даже напольные часы. Я крутанул барабан. Быстро приставил револьвер к груди. Главное —  не передумать, говорю я себе. Время замедляет свой бег и предлагает поиграть в Будущее, которого у меня нет. Я втягиваюсь в игру и чувствую, что Время — это я. Мою голову распирает от воспоминаний. Своих и чужих. Я одинок, и в то же время я кладезь всемирной истории. Нас много. Миллионы и миллионы людей, которые никак не поймут, живы они или умерли. Миражи, одетые в призрачные одежды, окружают меня со всех сторон, они заполоняют мир. У всех одна и та же мысль: побыстрей бы мир ухнул в космическую выгребную яму. Я закрываю глаза и сильней прижимаю револьвер к груди.

Напряжение нарастает. Рука устала. Сейчас, сейчас я решусь. Еще мгновение, и грудь пробьет раскаленная  пуля. Жизнь вспыхнет в последний раз, и моей черной кровью окрасится равнодушный мир. Марина застыла в углу, не шелохнется. На губах замершая улыбка. Рита сдавленно вскрикивает и делает мне шаг навстречу. Я предостерегающе поднимаю руку. Все-таки нашлась одна, кому я дорог. От тишины начинает звенеть в ушах.

— — Да стреляйте же, черт бы вас побрал! Это невыносимо! —  истерично кричит Шагинян. —  Представьте себе, что вы стреляете в кого-нибудь из нас!

****************

Бесцельная беспутная пустая  жизнь… Кому она нужна. Жизнь не приносит ничего, кроме страданий, уныния и неуверенности в своих силах. Я от нее устал. Я не поэт. Скорее, поэт —  Котович. Тот хоть не потерял интереса и злости к жизни. А это уже половина поэзии.

***********

Таблетки, инъекции. Болтливые сестры не дают спать ни днем, ни ночью. Шесть месяцев затворничества.

Убогий больничный парк. Очень подходящее место для кладбища. Со стороны главного корпуса доносятся звуки расстроенного пианино. Наверно, какой-то тоскующий санитар наигрывает «Мелодию любви». Оттуда же прерывистые потоки слабого ветра доносят запахи тушеной капусты. Похоже, протухшей. Запахи и печальная мелодия  почему-то вызывают в памяти картинки из детства: мальчик в матросском костюмчике склонился над клавиатурой и плачет от ненависти к инструменту.

На мне засаленный халат, в руках книжка, раскрытая на «Плачах Иеремии».  Конец мая —  весна перезрела. Жарко как в июле.  Рядом стоит Марина и гладит меня по голове теплой ладошкой. Она навещает меня каждый день. Передает поклоны от Калерии Ивановны.

Странная она женщина, эта Марина. Никак не могу ее понять. Каждый день говорит, что любит меня. Она тоже сумасшедшая. Да кто, скажите, станет полгода ухаживать за живым скелетом, у которого черепная коробка чуть не лопается от мучительных мыслей и неразрешимых вопросов. Марина тысячу раз уходила и тысячу раз возвращалась. Я знаю, она будет и впредь уходить и возвращаться. Так будет, пока я окончательно не сойду с ума или умру. Она сидит во мне, как гвоздь в трухлявом дереве. Мне от нее не отделаться, даже если она живет лишь в моем воображении.

…Мне часто стала сниться покойная жена. «Вот мы и опять вместе…» Ее предсмертные счастливые слезы.  «Приснился мне тот день… в лесу… —  говорила она мне слабым, еле слышным голосом. —  Господи, как это было давно и прекрасно…» Тогда мне показалось, что это не она умерла, а я. А может, не показалось?..

Эти женщины, что живые, что мертвые, от меня не отстанут. Давно надо было это понять.

…Марина прижимается ко мне и целует в голову. Я вижу себя со стороны. За месяцы затворничества я страшно ослаб. Седой, рано постаревший человек без будущего. Высохшие плечи, трясущиеся руки. Готовый продукт для похоронной команды или для церковников. Остается только приколотить меня к кресту. Смерть витает надо мной: сначала атаковала голову, потом занялась сердцем. Спасения нет. И если есть, то оно сокрыто в «Плачах Иеремии». Я Навуходоно́сор. Я разрушил Иерусалим, то есть, самого себя.

«Мелодию любви» сменяет разухабистая песня.  Я узнаю ее. Это наш с Веретенниковым шлягер «Колобок». Будь он проклят.

По ночам я слышу странные голоса. Они вконец измучили меня. Впрочем, возможно, это сестры за стеной переговариваются со своими кавалерами.

Часть моего «я» навсегда улетучилась, ушла в неизведанное. Остался лишь кусочек, с которым я не знаю, что делать. Сознание двоится. Как когда-то в Париже, перед витриной на улице Saint Plaside. Один Кольский прикован к земле, другой раньше времени подался на Небеса. И вот я на небесах. Я вижу свое тело, распростертое на земле. Душа разрывается от жалости… То ли от жалости к себе, то ли ко всем, кто жив и кто умер. Я становлюсь беспокоен, плачу, рвусь из палаты на волю. И тогда сестра вызывает мудрого доктора в хрустящем халате и золотых очках. Доктор, несмотря на сравнительно молодые годы, все-все знает, а если чего-то не знает, то делает вид, что знает.

Он красиво и неумело лжет мне.

—  Вам стоит только набраться спокойствия и терпения, —  говорит он спокойным тоном. —  И все будет в ажуре. Вся человеческая мудрость заключается в двух словах: ждать и надеяться!

Как-то в разговоре доктор признался мне, что со студенческих лет увлекается поэзией. Он и сейчас состоит в каком-то любительском обществе неформальных поэтов. Он не упускает случая пространно поговорить на литературные темы с профессионалом. Вместо того чтобы спать, я из вежливости выслушиваю его.  Мне кажется, болен не я, а он.

—   Поэт ничего никому не должен, —  с жаром доказывает он, хотя я с ним не спорю. —  У поэта ни перед кем нет никаких обязательств. Возьмите альпийского  пастуха…

—  Ну, взял, —  я согласно киваю головой и загибаю указательный палец.

Доктор отмахивается от меня, как от назойливой мухи.

—    Пастух знает, что должен выгонять стадо каждый день, ранним утром, чтобы успеть до полудня добраться до райских полян, где небывало сочна трава и чист воздух. Художник тот же пастух, только гоняет он по горним высям не стадо баранов, а собственный дух…

—    Хороша метафора! —  смеюсь я.

—    Для художника, для настоящего художника, – распаляет себя доморощенный поэт, – важен не сиюминутный успех, а посмертная слава.

—   Далась вам эта посмертная слава, милый доктор, наплюйте на нее, слава нужна сейчас, сегодня.

— — Поэт свободен, —  продолжает горячиться он. —  Свободен как птица.

—   Или, скорее, как смертельно больной, —  грубо замечаю я, –- который со всей определенностью знает, что завтра, ровно в двенадцать, умрет. И тогда на эти ваши горние выси вскарабкается кто-то другой. Доктор, велите принести мне бумагу и карандаш! Мне надо успеть… надо успеть до полудня добраться до этих ваших идиотских райских полян…

—   Доберетесь, когда подоспеет время. А пока еще рано, —  нетерпеливо обрывает меня добрый доктор. —  Вы крупный поэт. И мне дорого ваше мнение о моих стихах… Сейчас я вам прочту…

—   Вот это вы зря… — хмурюсь я.

Тем не менее доктор принимается читать:

Я медленно сходил с ума

У двери той, которой жажду.

Весенний день сменяла тьма

И только разжигала жажду.

 

Я плакал, страстью утомясь,

И стоны заглушал угрюмо.

Уже двоилась, шевелясь,

Безумная, больная дума.

 

Я морщу лоб.

—  Кажется, это Блок…

—  Вы совершенно правы! Замечательные стихи. Выдав их за свои, я прочитал их на поэтическом семинаре молодых врачей-психиатров.

—   И?..

—    Раскритиковали, распушили. Сказали, стиль хромает, поэзии маловато.

—    Зачем вы это сделали? Мальчишество какое-то.

Он неопределенно пожал плечами.

—    Я признался, что это Блок. Тогда они меня изгнали.

Он помолчал.

—   Я знаю, в скором времени вас выпишут, вас ждет бешеный успех, громоподобная слава. Но не сейчас, это может повредить вашему здоровью. Потерпите немного. Да-да, скоро вы выйдете отсюда и займетесь тем, что для вас дороже всего на свете.

—  Дороже всего на свете, милый доктор, покой и воля.

Он сделал паузу, потом как-то нервно измерил мне давление.

— Как и следовало ожидать, повышенное,  —  он оттянул мне нижнее веко. —  Мд-а… Вам бы женщину… Сразу полегчает. Кстати, мне доносят, что вы пристаете к молоденьким сестрам. У вас что, проблемы с коитусом?

—    Я полгода сижу на голодном сексуальном пайке.

—   Все понятно. Когда выйдете отсюда, подыщите себе партнершу. Желательно нежную, юную, но с богатым профессиональным прошлым. Она бы быстро поставила вас на ноги. Сейчас таких как собак не резанных.  Хорошо бы из среднего медицинского персонала, —  он сластолюбиво пожевал губами. —   Присмотритесь, ходит тут одна, ножки, как у богини. Она бы вам подошла.

Он мечтательно посмотрел за окно.

— — Да… — протянул он. —  Медицина… это уж такая профессия, что сам бог ей покровительствует. Но надо быть сверхосторожным. С вашим сердцем вы рискуете… жизнью. Поэтому вам надо выбирать: либо полный отказ от секса, либо смерть в седле, то есть, с юной красоткой в постели.

—   А вы что бы выбрали, доктор?

—    Конечно, последнее! Во всяком случае умрешь с удовольствием. А вы?

—   Надо подумать.

Вместо карандаша и бумаги я получаю успокоительные пилюли. Кажется, доктор и сам их принимает. Когда он уходит, я не могу понять, с кем разговаривал: с ним ли или с самим собой. Ловлю сестру:

—  Передайте вашему доктору в золотых очках, что завтра утром мы с ним встретимся у подножия самой высокой поэтической горы мира…

Пожилая медсестра понимающе кивает головой и равнодушно проходит мимо. За свою долгую медицинскую жизнь она всякого наслушалась.

Меня посещают видения. Иногда забавные. Приснилось, что я стою на верхней площадке исполинского лыжного трамплина. Трамплин так грандиозен, так высок, что вокруг верхней площадки плавают облака. Гора разгона круто уходит вниз, гора приземления теряется в морозном льдистом тумане, но меня это не пугает. Я нахожусь в состоянии радостного возбуждения. Я иду на мировой рекорд. По обеим сторонам трамплина – бушующие волны болельщиков. Я жду команды. Заглушая рев толпы, из облаков доносится громоподобный судейский глас:

–      Прыжок выполняет заслуженный мастер спорта Илья Кольский! Приготовиться маршалу Советского Союза Семену Михайловичу Буденному!

Я так хохотал, что проснулся. Пожалел, что недосмотрел сон до конца и не увидел, как прыгает с трамплина Семен Михайлович – на коне или без.

…Шизофрения в зените, в самом разгаре. Интересно, кто привидится мне в следующий раз? Любимчик всех сумасшедших Наполеон? Меня удивляет, что я, психически больной, могу здраво мыслить и здраво рассуждать. Как это так?.. Потом успокаиваю себя: все-таки у меня на плечах не дырявый котел, а голова, которая еще что-то варит.

…Скамейка. Жара, как в июле. Но мне холодно. Байковый халат не греет. Я прижимаю руку Марины к своей груди.

—   Все будет хорошо, —  в тысячный раз слышу я.

Я поднимаю голову. Смотрю на небо. Солнце скрывается за тучами. Вот-вот пойдет теплый московский дождик. Я подхвачу Марину и понесу через поле к лесу, что синеет вдали. Я буду сильным и нежным. В лесу мы укроемся от дождя. Но дождь все равно настигнет нас. Небесный капли смешаются со слезами и омоют наши лица. Все будет хорошо. Все будет хорошо. Потом снова засияет солнце, в поднебесье запоет жаворонок, и мы будем счастливы, как когда-то, когда были на год моложе.

—   Вы идете на поправку, —  слышу я ласковый голос сестрички. Она делает мне укол, и я опять проваливаюсь в сон.

Просыпаюсь я только вечером следующего дня. Марины рядом нет. Я голоден, поэтому набрасываюсь на скудный больничный ужин, забыв обо всем на свете.

 

Глава 53

Прошло еще полгода. Доктор в золотых очках, если он не привиделся мне, был прав: клиника поставила меня на ноги. Марина испарилась, растаяла, как дым над догорающим костром, исчезла, как Чеширский кот, не оставив мне на прощанье даже улыбки.

Я опубликовал стихи, когда-то написанные под мухоморным дурманом. Шумной славы не жду. Да и кому нужны сейчас стихи? Кто их читает? Разве что библиотекарши. Но библиотечные работники к славе не имеют ни малейшего отношения. Сейчас время смартфонов. Вокруг меня полно сумасшедших, среди которых я, сумасшедший, чувствую себя, как на минном поле.

Сумасшедшие, в отличие от меня, уверены, что они нормальны. Все правильно, все закономерно. Я же знаю, что у меня не все в порядке с головой. Но меня это не сильно волнует. Я все думаю, как бы проникнуть своим больным сознанием в будущее. Вдруг там,  за дальним поворотом, помимо черных обелисков и деревянных крестов, я увижу Южный Крест, который будет сиять только мне.

Чтобы не сидеть сложа руки, я решил заняться благотворительностью. Начал с профессора Новинского. Теперь он живет в моей квартире, в тепле и уюте. Квартира не бог весть какая, но все же это лучше скамейки во дворе, продуваемом со всех сторон. Новинского подлечили, и вот уже месяц, как он обходится без водки и костылей. Теперь я за него спокоен: жена его не найдет, и ноги профессора останутся в целости и сохранности. Он ходит по комнатам и самому себе читает лекции по основам теории литературы. Мне бы его заботы. Он всем доволен. Профессорской пенсии хватает на хлеб и воду. И даже на зрелища: стоит ему только по пояс высунуться из окна, повернуть свою профессорскую голову в сторону кладбища, как он увидит такую картину, от которой дух захватывает: там упокоена Вечность, не подлежащая Времени. Это ли не зрелище?! Когда его взволнованным мыслям становится тесно в ограниченном пространстве под черепной коробкой, и они кипят и переливают через край, он так и делает, то есть высовывается из окна. И тогда свежий кладбищенский ветер приходит на помощь, остужая голову и приводя в относительный порядок его бурливые мысли.

Калерия Ивановна никак не постареет. На досуге она какого-то черта заинтересовалась моей фамилией. Вызвала на дом некоего подозрительного знатока-ономаста, имеющего доступ к государственным архивам. Тот начал лазать по нашим генеалогическим древам. Лез сверху вниз. И уже у корней добрался до нашего общего предка. Оказалось, что мы с ней дальние родственники: ее прадед тоже Кольский.

—   Илюша, —  сказала она. —  Хорошо, что у вас с Мариной не было детей. Ты мог жениться на шестиюродной сестре. А это кровосмешение. Родился бы какой-нибудь урод с тремя ушами, двумя членами, как у кенгуру, и одним глазом, как у циклопа. Поскольку мы с тобой теперь одна семья, я вписываю тебя в завещание. Если я помру раньше тебя…

—   Вы вечны, милая бабушка!

—   Без шуток, дуралей! Если я помру раньше тебя… Словом, я отписываю тебе мой дом.

—   Господи, куда мне такие хоромы? —  охнул я. — Устанешь, пока будешь по ним ходить.

—   Купишь себе велосипед. Заодно заедешь ко мне на кладбище.

—   Но я не умею ездить на велосипеде!

—    Если хочешь вступить в права наследования, научишься.

***************

Не надо думать, что мир сумасшедших обходится без правил. Поверьте, их не меньше, чем в 16-томном «Своде законов Российской империи». И все они подчиняются абсурду, который в свою очередь не подчиняется ничему и никому. Одно из основополагающих правил —  это олимпийское равнодушие созерцателя.

Чтобы доказать всем, что чувство юмора мной до конца еще не утрачено, я решил жениться. На Рите. Безумный и бездумный шаг. Как раз то, что мне сейчас надо. Она месяц назад развелась с Шагиняном и была свободна как ветер.

—   Почему ты с ним разошлась? —  задал я дурацкий вопрос.

—    Ты не можешь себе представить, —  вздохнула она, —  как тяжело жить с человеком, думающим только о платонической любви!

Это событие не прошло мимо Карла, он, посасывая трубку, философски заметил:

—    Женишься? Ну, ну. Тут один мой приятель ухаживал за милой, скромной девушкой, дарил цветы, водил по ресторанам, музеям, театрам. А потом женился. Проходит полгода, и он случайно узнает, что жена его до свадьбы в течение трех лет трудилась в  заведении «у мадам». Пользовалась ошеломительным успехом. Тысячи клиентов со       всех концов света. Когда это все кое-как улеглось у него голове, он решил ничего не менять. Конечно, это решение далось ему нелегко. Я его понимаю: зачем менять шило на мыло —  следующая жена может оказаться похлеще прежней. Свою жену он по-прежнему называет «мой Одуванчик». У тебя же все иначе: ты прекрасно все знаешь, для тебя прошлое Риты — открытая книга. Тебе не надо переживать и страдать. В твоем случае все куда проще и честней: ни для кого не секрет, что Рита успела повертеться, как акробат под куполом цирка. Она ничего не скрывает. Рита замечательная девушка. И ее добрачные связи ее никак не пятнают, скорее даже, добавляют ей сексуального и таинственного шарма. И потом, это сейчас модно —  жениться на шлюхах.

—   Полегче на поворотах!

—    Прости, я же не говорю, что она проститутка. К ней ничего не липнет. С нее все как с гуся вода. Такой вот парадокс. Что касается меня, то я, если бы не Виктория… Рита красива, а за это ей можно многое простить… —  он задумался. —  Если надумаешь помереть, не забудь меня заблаговременно известить, чтобы я успел избавиться от своей швабры…

—   А как поживает твоя арденская кобыла?

—    Арденская кобыла? Ах, эта… Она выбыла из игры: вышла замуж. За оператора машинного доения.

После развода Шагинян пожал плечами и купил себе «Мазерати» и заодно покрасил яхту в синий цвет.

Помимо постели, его с Ритой связывал брачный контракт. Шагинян повел себя как джентльмен: не дожидаясь решения суда, он передал Рите третью долю своего состояния.

—    Меня не убудет, —  сказал он. —  А Рите пригодится.

В общем, Шагинян оказался порядочным человеком.

Рита напевала:

—  Я это сделала рассудку вопреки и ничуть об этом не жалею.

Что она имела в виду? Короткую связь с Шагиняном, развод? Она объяснила это так:

— —  Я же говорила тебе, что ты единственный, с кем мне не стыдно ложиться в постель.

—    Похоже, я не единственный, —  заметил я, имея в виду благородного армянина.

*******************

Прошел еще год. Марина исчезла, на этот раз, кажется, окончательно. Она опасный вкрадчивый зверь, она непредсказуемый мираж. Мираж не может быть постоянным. Ну, повисит-повисит в небе над горизонтом и сгинет к чертовой матери. Я даже думаю, что Марина мне привиделась. Как тот доктор в золотых очках.

Калерия Ивановна, слава богу жива. И здорова, насколько ей позволяет возраст. Неожиданно она всем простила карточные долги.

—   Дурачье! —  сказала она. —  Может, это чему-то их научит.

Шагинян из соображений экономии сдает половину своей несуразной квартиры Карлу, который поселился там с Викторией. Мало того, Карл на ней еще и женился. Каких только глупостей не делает человек! Оказалось, что в числе прочих достоинств, Виктория еще  страдает и лунатизмом. Она по ночам ходит по квартире и всех пугает. Когда она приходит в себя, они все вместе садятся за стол, хлещут винище и режутся в карты. Других занятий у них нет. У них часто бывают и другие бездельники —  Котович и Лейбгусаров. Они окончательно обленились и живут на проценты по банковским вкладам. И постоянно играют в карты. Увы, ничему хорошему печальное происшествие их не научило. Напрасны надежды Калерии Ивановны.

Уехать к черту на кулички созрело как-то разом у всех. Сидели, сидели, дулись в «очко», и вдруг Шагинян швырнул карты на стол.

—  Надоело! —  выпалил он. —  Мы совсем одурели от безделья! Пора менять «modus vivendi»! Предлагаю что-нибудь предпринять, ну, хотя бы взять пару троек и рвануть куда-нибудь. Хорошо бы за город, к Карлу, например. Подышим свежим воздухом, отдохнем на природе, это оттягивает, осаживает и дубит. Одну из троек назначим тачанкой, установим пулемет, девок с собой прихватим… И эх, залетные!

—     Ничего не выйдет, —  холодно изрек Карл. Он опять носил цилиндр и не снимал его даже, когда ложился спать.

—   Почему это не выйдет? —  напирал Шагинян.

—  Во-первых, тройки остались в невозвратном прошлом, из которого их не извлечь даже с помощью твоих несметных миллионов. Во-вторых, я женат и Виктории не понравится, если я буду раскатывать на мифических тройках с уличными  девками.

—   Успокой ее: мы и ей найдем девку.

—   В-третьих, я продал трактор, а без него до имения не добраться: одна дорога перекопана строителями газопроводной магистрали, а другая засыпана и засеяна газонной травой, там теперь поле для гольфа. Кстати, оно принадлежит какому-то засранному армянину.

Шагинян закинул голову назад и смущенно засопел.

—   И, наконец, последнее, я не принимаю гостей.

—   Почему?

—   Надоели, —  он посмотрел на меня. —  Да я и сам, как ты видишь, там не бываю, поэтому я и поселился здесь,  деревенский воздух мне вреден. Но в твоем предложении есть рациональное зерно, я бы тоже рванул куда-нибудь, если это не сопряжено с издержками.

—  Если не можем нанести визит Карлу, предлагаю махнуть в Латинскую Америку, —  неожиданно вырвалось у меня.

—  Почему в Латинскую?

—  Только там виден Южный Крест. Хорошо бы в Бразилию.

—  На кой черт нам сдался твой Южный Крест? И почему в Бразилию? —  в один голос спросили Лейбгусаров и Котович.

—  Вот так и помрете, ничего не ведая. В испаноязычных краях Бразилия это единственная стране, где говорят на португальском.

—   Это важно?

—    Это существенно.

После минутной паузы Котович спросил:

—  Ты знаешь португальский язык?

—  Нет.

—  А как же ты будешь заказывать водку в баре?

—  А на что пальцы?! Показал два, и тебе нальют двойное. И потом, там хорошая, здоровая атмосфера, пахнет свинарником.

—  Вся страна?!

—  Дело в том, что Бразилия поставляет свинину во все страны мира. Поэтому Бразилия так пахнет, атмосфера у нее такая. Замечу, что есть атмосфера больницы, атмосфера школы, библиотеки, атмосфера болезненного духа, атмосфера домашнего очага. Есть протухшая атмосфера тягостных воспоминаний. А есть атмосфера Бразилии. А у нас здесь вообще никакой атмосферы нет.

Все надолго задумались.

—    Господа, —  произнес наконец Лейбгусаров, —  Бразилия, так Бразилия.

Все согласно закивали головами и послали слугу за ресторанным обедом. Такие разговоры они ведут чуть ли не каждый день. И каждый день режутся в карты. И каждый день, сидя на одном и том же месте, куда-нибудь отправляются, то в Бразилию, то в Австралию, то в Бурунди.

Предсказываю, когда им все это надоест, они возьмутся за пистолеты.

Мне опять стала сниться Марина.

 

 

Глава 54

Печальная новость: на шестидесятом году жизни умер Шагинян. Вернее, погиб. А еще вернее, застрелился. Я как в воду глядел, когда говорил, что эти бездельники вот-вот возьмутся за пистолеты. Вот и взялись. Первым оказался бравый армянин.

Не знаю, радоваться этому или нет. С одной стороны он не сделал мне ничего дурного. И даже более того: благодаря ему я пою и пляшу с Веретенниковым и получаю за это приличные деньги. А с другой… Впрочем, другой стороны просто нет и быть не может, потому что Левон Торгомович был настолько благороден, что после бессмысленной покраски яхты и столь же бессмысленной покупки дорогущей машины написал завещание, в соответствии с которым его бывшая жена, то есть Рита, получала остальные две доли его состояния. А это огромные деньги. Рита сказала, что мы будем тратить их вместе. То есть, вместе пустим под откос. Я пристально посмотрел на нее:

—     Я не альфонс. Я не хочу сидеть на шее твоего покойного мужа.

—    Тебе недолго придется сидеть: я умею тратить деньги. Кстати, их никогда не бывает слишком много. Рано или поздно они подойдут к концу. Профинтим шагиняновские, потом примемся за твои.

За минуту до рокового выстрела Шагинян сказал:

—  Я удручен. Приелась жизнь. Да и игра приелась. Все приелось. Ради чего жить? Неплохо бы повторить опыт того вечера, когда мы играли в испорченную русскую рулетку. Мы в последнее время заладили играть на деньги. А пора бы и на жизнь, но вас ведь не уломаешь. Поэтому я сам… —  сказал он, заряжая револьвер. Потом крутанул барабан.

—    Зачем?.. Зачем крутанул-то? — успел спросить Карл.

— —   А чтоб вернее было, —  сказал Шагинян и с удовольствием пустил себе пулю в лоб.

Он сделал то, что совсем недавно должен был сделать я. И сделал это без моего показного драматизма.

Лейбгусаров похоронил его на счет кладбища. В идеально круглой могиле, по-сарматски, с канонадой и плясками. Пел и танцевал выписанный из Еревана ансамбль Нарек. На поминках подавали коньяк Эрибуни. Господи, откуда у этих негодяев столько денег и столько благородства?..

Шагинян оставил посмертную записку. В ней он извещал, что действовал сознательно и просит никого в своей смерти не винить. Напоминал, что все свое состояние завещает Рите. Ее будущему мужу просит передать фальшивый орден почетного Легиона.

 

************

Мы Веретенниковым опять пели и плясали. Мы трудились не покладая рук и выдавали на горá каждую неделю по шлягеру. Фанаты безумствовали. Несколько раз мы пели на стадионах. Под громовые аплодисменты. Полурэп в исполнении бывшего барда и оперного баса покорил миллионы. Юные психопатки рыдали, как на концертах Битлз. Сборы ошеломили нас, заставили вспомнить те благословенные времена, когда мы купались в славе. Наши бумажники так раздулись, что не влезали в карманы.

Веретенников взял еще одного слугу: один разбивает яичко, другой сливает его в стакан. Кроме того, лакеи каждое утро выстраивались по стойке «смирно», и он устраивал им перекличку. Порядок должен быть во всем. Даже у сумасшедших. Но и это не все. Новый слуга, которого Веретенников нарек Лукой, выполняет обязанности сводника, то есть, поставляет знаменитому басу барышень. Лука и сам не теряется. У него кошачья морда и мощные бицепсы.

—    Жизнь только начинается! Как жаль, что мне семьдесят! Я полон сил и азарта! Ко мне вернулся интерес к жизни! —  восклицает Веретенников, треща кредитками. На столе вместо дешевой водки появились «Мартель» и виски «Макаллан». —   Лука, милый, позвони-ка девочкам.

Слуга понимающе кивает головой и выходит из комнаты.

—   Мы с ним работаем на пару, —  говорит Веретенников. —  Я люблю молоденьких, а он —  постарше, поопытней, говорит, только они умеют работать с задором и огоньком. Кстати, если у тебя есть потребность, он может и тебе… Стоит только сказать.

Я хотел отремонтировать свою конуру, но посчитал, что и так сойдет. Скромная благотворительность а-ля Кольский: во-первых, это стоит немалых денег, а во-вторых, не стоит заходить в своих щедротах слишком далеко, это может развратить привыкшего к нищите Новинского.

Рита подумывала поселиться в бывшей квартире Шагиняна. Ей не терпится вступить в права наследования, вкусить, так сказать, все прелести овеществленного желания жить в роскоши, а заодно, предав забвению страсть покойного к платонической любви, предаться со мной известным радостям молодоженов. Но там живет и благоденствует Карл со своей мымрой. Поэтому я ее отговорил: можно дружить с Карлом, но каждый день видеть его рожу с цилиндром на его яйцевидном кумполе, жить рядом с ним, бок о бок… Увольте. А выгонять его и Викторию не годится. Поэтому мы с Ритой сняли квартиру на Покровском бульваре, вернее в Малом Трехсвятительском переулке, рядом с баптистской церковью. Как-то я заглянул туда. Строгая простота, никакой позолоты, никакой помпезности, без которой не обходятся традиционные католические и православные храмы. Тишина. На видном месте два транспаранта: «Бог есть Любовь» и «Истина в Боге. Ищи и обрящешь». Увидев транспаранты, я сразу захотел поступить в баптисты: не все же мне в одиночку искать Истину.

По утрам я люблю прогуливаться по бульвару. В надежде встретить кого-нибудь из прошлой жизни. Здесь я родился, пошел в первый класс и вообще… Но никто не попадался, ни одна живая душа. Не было даже кулачного бойца с кавалерийскими усами, который наставил синяков Котовичу. Прошлое, давнее и недавнее, словно вымерло.  Однажды решил побывать там ночью. Рита осталась дома, а я осторожно выбрался из кровати, накинул на плечи знаменитый свой халат драконами и в трусах и тапочках на босу ногу вышел в ночь. Пересек трамвайные пути и очутился на слабо освещенном бульваре. Ни души.

Дай, думаю, посижу на лавочке. Может, какие-то здравые мысли придут в голову. Но в голову лезли воспоминания, которые никак не назвать приятными. Я их просеивал, оставляя от них лишь то, чего не было, но могло статься, если бы жизнь сложилась иначе. Бульвар по-прежнему был пустынен. Я закрыл глаза и решил посидеть так до утра. Вспомнил, что когда-то где-то здесь я набил морду своему однокласснику, который позже стал заместителем министра иностранных дел. Не сказать, что это было приятное воспоминание. Нам обоим было лет по двенадцати. В сопровождении секундантов, своих однокашников, желавших развлечься зрелищем чужой драки,  дуэлянты пришли на бульвар, чтобы выяснить, кто из нас больший дурак. Он ударил первым и промазал. Я коротко размахнулся. Мой кулак угодил ему прямо в челюсть. Он пошатнулся, сделал шаг назад и разрыдался. Впервые в жизни я испытал чувство острого сострадания. Я подошел к нему и стал успокаивать.

Второй раз чувство сильнейшего сострадания я испытал, когда ударил женщину. Верней, юную девушку, почти девчонку. Я только что отметил совершеннолетие. А ей не было и шестнадцати. Я узнал, что она спит с каким-то демобилизованным солдатом. Я тоже попал ей в челюсть. Выбил зуб, который потом, ползая на карачках, мы с ней вместе искали. Я потом долго носил ее зуб в карманчике для часов.

Видимо, я уснул. Сквозь сон слышу шаги. Шаги приблизились, и над головой прогремел строгий голос:

— —   Гражданин! Спать здесь не полагается! Прошу предъявить документы.

Я открыл глаза и увидел перед собой… Нет, никого не увидел. Сон.

Я вернулся домой, когда Рита на кухне варила кофе.

— —   Не бросай меня, —  сказала она. —  Не бросай меня по ночам.

 

******************

 

Еще одна новость. На этот раз —  радостная. Нуриманов запил! И в минуту просветления создал это:

 

Все слепки фальшивы, как песни Нерона,

Старанием Шивы и Пигмалиона.

Под сенью цветенья персидской сирени,

Ночными туманами —  вознесся Есенин.

 

 

И злая голубка — изменчиво бредит,

Толстого Алупка —  блистающей медью,

Все балует страстью незримого эго,

Сумбурных мечтаний цветистого лего.

 

А вехи, как Чехов, так просто и страстно,

Внедряются в жизнь —  обезумевшей сказкой,

И бабочки трепетом, некто Набоков —

Лолитою бредит во сне одиноко…

 

Нуриманов, где ты был все эти годы?!

Единственный человек, кому пьянство пошло на пользу. Почему ты так долго скрывал свой талант и свое сумасшествие?

Я по-прежнему выступаю перед публикой с Веретенниковым. Как долго продлится это безобразие, можно только гадать. Веретенников стар, уже который год поговаривает о смерти. Но при этом с неизбывным энтузиазмом интересуется юными особами.

Когда удается выкроить время, я путешествую по миру  с Ритой. Лучшей женщины-приятеля не найти. Вместе с ней мы проделали традиционный вояж молодых влюбленных. Позади Питер, Вена, Мадрид, Лондон, неизбежный Париж и не менее неизбежная Венеция.

В Вероне, на миниатюрной площади, стоит трехэтажный дом. Гид клянется, что именно здесь Джульетта посылала воздушные поцелуи Ромео. Мы долго стояли под балконом.

—    Как изменился мир! —  воскликнула Рита. —  Балкон как средство коммуникации. Сейчас обходятся без этого: сразу в койку.

Думаю, на год меня хватит. А там, как будет угодно Судьбе. Рита стала часто посматривать на меня без улыбки. Я подумал, не хочет ли она меня бросить. И прямо спросил ее об этом.

—    Я хочу от тебя ребенка, —  сказала она.

 

 

 

Глава 55

Кажется, я стал лучше писать:

Прости, мой маленький вокзал,

В туманном абрисе вагонном

И в грустном профиле оконном,

Прости за все, что не сказал.

 

Прости за трусость и за лесть,

За перепутанные плечи,

За обезумевшие речи,

За мыслей гаденькую месть.

 

За недоласканность крыла,

За недосоленость молитвы,

За мысль, сгоревшую дотла,

За поле после битвы.

 

Прости за нервные гудки,

За нетерпенье сладких пауз,

За ностальгию чистых Яуз,

И за гитарные колки.

 

Что держат струны в удилах,

В рассветных скомканных подушках,

За духа нищенство в полушках,

За нерешительность и страх.

 

Прости, мой маленький вокзал,

За дальних странствий злые вехи,

За все каверны и прорехи,

За то, что так и не связал

 

В один единственный узор

Обворожение и муку,

Всю жизнь, обрекши на разлуку,

На пепелище и разор.

 

**********************

Расщедрился Бурмистров. Когда я ему сказал, что на моей могиле будет установлена стела с именами поэтов Серебряного века, а у подножия будут вкопаны в землю вылепленные из шамотной глины и покрытые цветной глазурью их поясные фигуры, он пришел в восторг и выделил мне участок втрое больше стандартного.

—   Вот бы и Блока… хорошо бы и его вкопать… по самые яйца… —  смущаясь, сказал он. Видно, печалится, что столь бездарно, предав память свою и певца Прекрасной Дамы, расправился со своей библиотекой. Хотел памятником отделаться от предательства.

—  Разумеется, и Блок, —   я, конечно, утаил, что намерен поместить там и свой бюст.  —  А также Мандельштам, Гумилев, Есенин, Ходасевич, Хлебников, Мережковский, Бальмонт, Багрицкий, Андрей Белый.

Он поморщился:

—   С Белым я бы поостерегся. Спал с женой Блока, опять же дуэль… Я бы заменил его…

—   Егором Исаевым?

—   Избави Боже!

—  Демьяном Бедным?

Он содрогнулся:

—   Уж лучше Маяковским… Все-таки какой-никакой поэт, футурист, с приличными людьми был знаком…

На том и порешили. Меня порадовало, что не все человеческое умерло в Бурмистрове-Лейбгусарове. Кое-что осталось.

 

*******************

 

Костя Борисоглебский. Пьющий гений. Обладатель пропитого им еще двадцать лет назад Красного диплома об окончании Суриковки. Непревзойденный мастер по изготовлению изумительных по красоте и достоверности глиняных фигурок ослов, крыс и крокодилов, которые он еще совсем недавно сбывал оптом и в розницу на Басманном рынке.

Мы стоим на краю Старо-Успенского кладбища, у бетонной стены, к которой прислонен чей-то велосипед со спущенными шинами. Велосипед напомнил мне разговор с Калерией Ивановной, когда она в шутку посоветовала мне приобрести это средство передвижения, чтобы я мог после ее смерти свободно колесить по дому на Солянке.

Рассматриваем земельный участок, на котором предположительно я когда-нибудь упокоюсь. В руках Кости остро отточенный карандаш и сложенный вчетверо лист ватмана.

—   Интересненькое дело, —  говорит он, размашисто чиркая карандашом, —  первый раз в жизни делаю эскиз надгробия в присутствии живого покойничка.

—   Я тоже в первый раз стою рядом со скульптором, который делает эскиз в присутствии пока еще живого покойничка.

—    Размер фигур? —  озабоченно спрашивает Костя.

—   А какой у твоих крыс и крокодилов? Умножь на десять.

—    Скульптурное трехмерное изображение верхней части человеческой фигуры в погрудном либо поясном срезе обойдется тебе в… —  он делает вид, что слюнявит пальцы.

—    Ты же меня знаешь, Костя. Переведу на счет.

—    У меня нет счета.

—   Тогда привезу в чемодане.

Серенькое небо над головой. Тишина такая, что гудит в ушах. Даже птицы молчат. Хочется и убежать куда глаза глядят и остаться здесь навеки. В душе расслабленность, преддверие покоя.

 

Конец июля. До осени далеко. Но с чахлых деревьев, одиноко стоящих возле могил, чуть слышно шелестя, уже слетают листья. Воздух пропитан  ароматами хвои и сладковатыми запахами известного происхождения, которые бывают только на кладбищах, в моргах и, наверно, на полях сражений через день после кровопролитных боев.

Костя трезв. Говорит, что завязал.

—  Надолго ли? —  грубо спрашиваю я.

—   Не пью второй месяц, —  отрезал он.

—    Что так?

—    Борюсь сам с собой.

Он  продолжал деловито работать карандашом.

—  Эх, разжиться бы небольшим блоком каррарского мрамора! —  воскликнул он. —  Я бы не дрогнувшей рукой отсек все лишнее и сотворил шедевр.

Сузив глаза, он посмотрел вдаль, туда, где раскинулись бескрайние кладбищенские гектары.

—  Сколько здесь разбитых сердец, сколько горя. Сколько… —  он горько усмехнулся, —  сколько индивидуальных вселенных здесь упокоилось. Сколько несчастных горемык.

—   Не все же были несчастливы. Кое-кому удалось прожить свои жизни вполне сносно, бодро и весело, без особых переживаний.

—   Я не знаю таких. Несчастье гнездится в нас с самого рождения. По-моему, даже у самых удачливых и веселых людей счастье не бывает долговечным, оно мелькнет и исчезнет. Оно сохраняется только в воспоминаниях и то не у всех. Люди бывают счастливы не долго, какое-то мгновение, например, в минуты близости с любимой женщиной. Проходят годы, и эти мгновения сидят в тебе, и их не вернуть и не прожить заново, —  он помолчал. —  Даже не знаю, чего мне хочется больше: надраться или повеситься.

—  Кладбище не место для печали! Прекрати! —  прикрикнул я на него.

—    Не могу отделаться от ощущения… и вспомнить-то нечего… водка, крокодилы, ослы, барсуки, крысы, лягушки… полжизни отдал Басманному рынку, а ведь это не жизнь… Боже, как же стыдно! Как обидно! Вернуть бы… отвернуть назад лет двадцать и начать все сначала! Пил годами и лечился годами, три раза в психушке лежал. Столько лет… И все без толку. А тут… Рраз! В один день. То ли понял, что грешно раньше времени ставить точку, то ли еще что-то… Видно, осталась живая частичка в душе. Я грешен перед теми, кто меня родил, перед Богом, перед собой, а ведь дар-то оттуда, сверху. Ведь это Бог решает, кем тебе быть. Грешно ему мешать. Я ведь всегда знал, что я талантлив. Дар не каждому дан. А я столько лет топил его в водке. Грех, когда его осознаешь, вроде как бы уже и не грех, как ты думаешь?

—   Спорно, но хочется, чтобы это было именно так. Сколько тебе понадобится времени на все про все?

—    Спешишь?

—   Спешу. Мне надо добраться до райских полян, где небывало сочна трава и чист воздух.

—   За год управлюсь. Кстати, как ты отнесешься к тому, если я раскрашу всех в разные цвета?

—    Кого всех? —  не понял я.

—    Да этих… всяких там Мандельштамов, Блоков, Багрицких.

—    Ты с ума сошел!

—    Будет карнавально, оригинально, празднично. Это будет как раз то, чего многим из них не хватало при жизни. Тебе понравится.

 

 

 

Глава 56

 

Минул год. Мы стоим на том же месте. Велосипед по-прежнему прислонен к бетонной стене, только кто-то подкачал колеса.

—    Заказ практически выполнен, —  с гордостью говорит Костя. —  Работы осталось немного. Но она трудоемка. Понадобятся десятки шахтеров, кузнецов, лесорубов, землекопов.

—  Откуда я их тебе возьму?..

—  Не знаю, это твое дело. В Улан-Баторе, когда устанавливали конную статую Чингисхана, кстати, самую большую конную статую в мире…

—  Никто не просит тебя сажать поэтов на коней.

Затрезвонил мобильник. Я знал, что звонит женщина, которой —  пусть на время, пусть на мгновение —  я дорог и нужен. Пусть на мгновение. Которое будет длиться, сколько будет угодно Судьбе.

Жизнь, в сущности, вся состоит из мгновений. А из чего ей еще состоять?

 

******************

Прошел еще месяц. За это время ввысь, в сияющее поднебесье, взметнулась стела из сплава керамики и литейного чугуна. Это навеки. Мы помрем, помрут наши дети, потом — дети наших детей, сотрутся под напором времени надписи, а она будет стоять, как немое напоминание о прошлом.

На бетонном основании бюсты выдающихся  поэтов. Удивительное сходство!  Так и кажется, что у поэтов отпилили верхнюю часть туловища и вкопали ее в землю. Обрубки поэтов вызывают восхищение и ужас.

Бюсты окрашены в разные цвета. Я покосился на Костю.

—   Я хотел сделать тебе приятное. —  ухмыльнулся он.

—    Тебе это удалось. Да-а… —  ошеломленно протянул я. —  Привык раскрашивать своих крокодилов. И тут не удержался. А ведь поэты не крокодилы.

—  Разные бывают.

Разноцветные стихотворцы облепили стелу со всех сторон. Плясовой хоровод безногих инвалидов. Я пересчитываю. Блок, Мандельштам, Гумилев, Есенин, Ходасевич, Хлебников, Маяковский, Бальмонт, Кольский, Багрицкий и еще два каких-то бюста. Тринадцать… Я пересчитываю еще раз.

—    Почему тринадцать?

—    Пришлось добавить Кузмина и Волошина. Таким образом вышла чертова дюжина. Символика дюжины в христианстве обозначает десятку и Троицу, вместе это  сочетание символизирует Вселенную. Странно, что ты этого не знаешь.

—  Почему у тебя Кузмин голубой?

—   Разве непонятно?

—   Тогда всех голубым закрась.

—   Не все же голубые. Вот Есенин зеленый. Андрей Белый, соответственно белый. Маяковский красный…

У основания стелы на гранитной плите выбиты годы жизни каждого. Под моей фамилии пустота. Словно я никогда не рождался и никогда не умру.

—   Мемориал, —  говорю, —  прямо «Уголок поэтов», совсем как в Вестминстерском аббатстве.

Костя довольно улыбается:

—  По-моему, получилось удачно, великие поэты вышли как огурчики, не хуже моих крыс и крокодилов. А ты вообще получился лучше, чем в жизни.

Я делаю шаг к своему глиняному двойнику.

— —  А почему я черный?

—    Какова душа, таков и…

—    У меня такое впечатление, что ты меня уже похоронил.

— —   Ты расплатись сначала.

—   А почему у моего… без дат?

— —  А зачем тебе?

—    Чтобы знать, когда придет час дудеть в трубу Гавриила, —  говорю и вручаю Косте кейс с деньгами. — Если честно, мне все нравится. Похоже на шатер цирка-шапито.

Какой-то, неизвестно откуда взявшийся мальчишка, чумазый, обтрепанный, похожий на Гавроша, протискивается между мной и Костей и дергает меня за рукав. Молча протягивает красную розу. Потом —  сверток, похожий на большой конверт.  Я хватаю Гавроша за руку. Кто? От кого? Он показывает рукой в сторону бетонной стены и убегает. Я вижу, как кто-то стремительный, в черном плаще с белым крестом госпитальера на спине,  оседлывает велосипед и прорывается к кладбищенским воротам. Я вскрываю конверт. Акварель… тридцать на сорок… Плод моего наивного восторга, моих доверчивых надежд, моего кратковременного счастья. Рядом листок,  знакомый почерк.

«Ты и я —  это как Северный и Южный Крест. Мы никогда не сойдемся. Прости».

Она всегда любила дешевые эффекты.

В один миг с меня слетает наваждение. Я расправил плечи, поднял голову. Передо мной расстилалось бескрайнее море угасших человеческих судеб. Могилы облагорожены природой, добрыми людьми с лопатами, землей, деревом и камнем надгробий. Необозримая равнина. Моя родина в миниатюре. Умершая вечность. Здесь по-прежнему носится чеховский лихой человек. На плечах у него черный плащ с белым крестом.

И тут в свежем голубом небе воссиял Южный Крест, исчезли гранитные и деревянные кресты, их накрыл золотой ковер, волнующийся на теплом ветру. Передо мной расстилался бескрайний океан вечности. У меня снова стало легко на душе, словно с нее сняли оковы.

—   Акварель хороша. Твоя работа?—  спрашивает Костя.

—  Я когда-то любил эту женщину.

—    А теперь?

—    А теперь я себя презираю…

Я изорвал письмо на клочки. Ветер подхватил их и унес.

—    Ты знаешь, Костик, у меня вдруг появилось желание еще немного пожить. Пожить весело, беззаботно. Кто знает, может так живут в раю, да вот спросить не у кого. Когда-нибудь, Костик, время поглотит не только нас с тобой, но и наших потомков, а здесь будет не смерть покоиться, а колыхаться вечное море жизни.

—    Размечтался. Пойдем лучше выпьем. На один день ведь можно развязать, как ты думаешь?

—     Можно. На один день. И на одну ночь.

Появляется знакомый философ, торговавший некогда астрами. Он отрастил бороду и стал походить на  подвыпившего деревенского батюшку. Философ толкает перед собой тележку, на которой стоит оцинкованная бадья с надписью на вдавленном боку —  «27-й участок».  В бадье, как часовые, на толстых стеблях выстроились розы Поль Нерон.

—   Куда путь держишь, старче? —  спрашивает Костя.

—  Ноги затекли, вот я и решил проветриться, чтобы убедиться, насколько хорошо поживают мои покойнички. Походишь тут меж гробами и всякого наберешься…

—  Ты,—  говорю я ему, — как горевестник Судьбы, являешься по ходу действия по знаку небесного режиссера.

—  Напрасно вы так… — бормочет философ. Он наклоняется, сгребает цветы и протягивает мне. — Берите даром. Все равно пропадут.

Я забираю розы и все, кроме одной, бережно кладу к подножию стелы.

Философ выливает воду из ведра и подает мне нож.

—  Это еще зачем?.. — спрашиваю.

Костя поворачивается ко мне:

— Мне кажется, он хочет, чтобы ты его зарезал.

—  Ополовиньте, — уныло говорит мужик. — Цветы, говорю, ополовиньте. Не то украдут.

—  Плевать. А что твои астры?

Мужик махнул рукой:

— Астры не только аромата не дают, но и дохода. Да и розы… Сейчас повадились хоронить без цветов, но с плясками и пушечной пальбой. Не знаю, что и делать.

— Я бы на твоем месте устроился заряжающим, — предложил Костя.

— Видно, придется, — вздыхает мужик.

Все деньги, что остались у меня после расплаты с Костей, я кладу в тележку рядом с ведром.

Мужик перекрестил бороду и сказал:

— Пошли вам царица небесная… Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный… избави нас от лукаваго…

—  Уж не расстрига ли ты? — подозрительно спрашивает Костя.

— Какой там расстрига…  Хотите верьте, хотите нет, —  разоткровенничался мужик, —  а окончил я адъюнктуру Военно-политической Академии имени Ленина, философский факультет. Работал на кафедре атеизма и диалектического и исторического материализма.

—  Господи! А почему… здесь?

—  Разочаровался в диалектическом и историческом материализме.

Щелкнули замки кейса, и Костя кладет в тележку еще несколько банкнот.

Вечер. Ресторан в районе Марьиной Рощи, название которого вылетело у меня из головы, как только я выпил первую рюмку. Роза Поль Нерон стоит на столе в ведерке для шампанского. Костя не пьет. Но с интересом смотрит, как пью я. Время до полуночи пролетает незаметно. У меня нет ни копейки, и Костя расплачивается за обоих.

***************

Я смотрю на спящую Риту. Молода, красива, что тебе еще надо? Вчера она сказала, что меня любит. Вчера я был пьян и готов был поверить даже ей.

Вчера же она подарила мне алмазную пилку для ногтей.

—  Чтобы ты не очень-то обольщался,  — сказала она. — Ею очень удобно шлифовать ро́жки.

— Мерзавка! — сказал я и повалился на кровать.

Уже засыпая, я слышал, как она смеется. Кажется, Рита пополнела. Как раз в том месте, где женщинам полагается полнеть.

Спал без сновидений.

Проснулся рано.

На прикроватной тумбочке, рядом с недопитым стаканом и пепельницей, лежит роза Поль Нерон. Рита забыла поставить ее в вазу. Я делаю неловкое движение, и роза летит на пол. Почерневшие лепестки разлетаются по полу. Я вдруг вспомнил карту в кабинете Варлама, с черными флажками, обозначающими кладбища. Хочешь не хочешь, символика всегда рядом с тобой.

Я переворачиваюсь набок и подсовываю Рите под голову ладонь. Желание сильней, чем в молодости, захлестывает меня.  Она, не открывая глаз и улыбаясь, слабо сопротивляется. От ее волос упоительно пахнет яблоками и морским ветром. Она стонет и что-то шепчет.

Словно длань Отца Небесного касается мой головы —  головы беспутного, неблагодарного сына.

 

Туман рассеялся обманом,
И с синевой смешал хрусталь,
И в ожиданьи с неба манны,
Прищурив очи, смотрит вдаль.

А речь чиста, как омовенье,
Дрожит в испуге тонкий свет,
И дарит чудные мгновенья,
И легкий несказанный бред.

 

…Голова пуста, как у новорожденного. Удивительно светлое, чистое, прямо-таки аптекарское, чувство!

Как это прекрасно —  умереть, когда ты опустошен близостью с женщиной!

Познав высшее из наслаждений, можно спокойно и равнодушно наблюдать, как мир обваливается и летит в пропасть. Как, зловонно чадя, сгорает жизнь. Как не вспомнить тут японцев, мудрых японцев: их наплевательское отношение к своей и чужой жизни не может не завораживать.

Все, что должно было произойти со мной дальше, не имело никакого значения.

Теперь было можно без сожалений и ропота отойти в лучший из миров. Это и будет высшая познанная справедливость. Или счастье абсолютного покоя, если воспринимать его, как полное отсутствие желаний.

Мое внутреннее  состояние в эти мгновения можно было определить как благодушие, смешанное с полнейшим безразличием ко всему, что происходит во мне и вне меня.

Я целую Риту в губы и иду на кухню варить кофе.

Я пью чашку за чашкой, курю, и все это в одиночестве.

Рита все спит. Пусть спит. Пусть спит, видит меня во сне и набирается сил.

Я иду к себе в кабинет. Чистый лист бумаги и ручка ждут меня.

Начинается новый день, который будет длиться, пока ему на смену ни придет следующий. И так будет всегда. И даже если мне придет в голову сумасшедшая мысль оборвать эту нескончаемую вереницу дней, в мире мало что изменится.

…Впереди была Жизнь. Она могла сложиться по-разному: угадать, что меня ждало завтра, мне не дано, одно знаю точно, что впереди меня ждали и неизбежные потери, которые мне предстоит мужественно встретить, и некие неизбежные благоприобретения, от которых не отвертеться, например, возникновение из небытия нового человека, который является продолжением тебя, а значит, и твоего бессмертия. И то, и другое меня устраивало.

Все уйдет, все уплывет в прошлое, останутся в памяти лишь размытые воспоминания о детстве, о слабых, едва уловимых, ароматах, которые тревожат сейчас сильней, что тревожили тогда, о книгах, о юности, о девушках, которых я когда-то любил, о друзьях, врагах и преступлениях. Я буду неколебим и покоен, как Волга в срединном ее течении. Меня очистит равнодушное и благодатное время. Оно постепенно вымоет из моей памяти и остатки воспоминаний. Я очищусь и превращусь в Ничто. Я истаю в пространстве и во времени, как истаивает свет давно умершей звезды, от которой если что и осталось, так это мерцающий в ночи бриллиантовый луч, который не меркнет лишь потому, что его улавливает человеческий глаз.

 

 

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Вионор Меретуков. Южный Крест (роман): 2 комментария

  1. Валерия Ву

    Сносное графоманство, но положительное оценка только с учетом тщательной технической редактуры. Нагловатый слог автора, уверенного в своём остроумии, может, найдет в ком-то отклик, но с лексико-грамматическими ошибками — плохо выглядит. И плохо выглядеть будет не (столько) автор, а журнал.

  2. admin Автор записи

    При чтении этого объёмного опуса меня всё отчётливее занимал вопрос: какую художественную задачу поставил перед собой автор, садясь за этот внушительный труд? Что за идея двигала им? Для кого он создал это произведение? Что хотел сказать? К каким мыслям подтолкнуть читателя? Какое впечатление оставить о себе? И к финалу чтения я ощутил пугающую пустоту вместо ответов. Просто бездну какую-то. У меня даже вариантов нет. Крайне неприятное ощущение. Увы.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.