Я не претендую на всестороннее освещение деятельности этого человека. Это мне не по силам. Надо соизмерять свои слабые возможности с явлением мирового масштаба. Моя задача — высмеять окружение человека, который три десятилетия держал в страхе весь мир.
Высмеять — говорили древние, — значит приговорить. Но я далек от мысли высмеивать эпоху — трагическую и великую Историю моей страны.
***************************
…В далекие Средние века некий канувший в Лету английский писатель придумал хитроумный композиционный ход, предлагая Читателю ознакомиться с рукописью, которую он якобы нашел не то в дедовском сундуке, не то на чердаке заброшенного дома. Таким незамысловатым способом писатель с первой строки погружал Читателя в интригу. Сразу брал, так сказать, быка за рога. Этот фокус и по сей день исправно служит нашему брату литератору. Признавая это, я тем не менее не могу заставить себя пойти против истины и выдать чужие записи за свои. Я готов подтвердить под присягой, что нашел этот дневник на антресолях квартиры на Воздвиженке, в которую въехал после смерти ее владельца, знаменитого профессора Виноградова, который много лет был личным врачом Иосифа Виссарионовича Сталина. Я заплатил за квартиру… впрочем, неважно, сколько и кому я что-то заплатил. Главное – я нашел дневник.
Профессор Виноградов был крупным специалистом в области кардиологии. Кроме того, он был одаренным психиатром, последовательным приверженцем идей Зигмунда Фрейда и Рудольфа Штайнера, что по понятным соображениям в те суровые годы ему приходилось держать в глубочайшей тайне. Именно Фрейд и Штайнер своим незримым присутствием способствовали тому, что Виноградов каким-то метафизическим (или телепатическим) образом сумел проникнуть в сокровенные мысли своего пациента. Профессор, следя за состоянием здоровья Сталина, вел записи, наличие которых скрывал не только от соответствующих органов, но и от членов своей семьи, справедливо опасаясь, что тех могут обвинить в соучастии или в недоносительстве. Профессор много лет умело играл роль льстивого царедворца, и Сталин, несмотря на всю его дьявольскую проницательность, так ни разу его не раскусил. То, что я прочитал, меня ошеломило. И я не мог, как честный человек, не предложить записки профессора, вернее, мысленные дневники, приписываемые им И. В. Сталину, вниманию широкой читательской аудитории.
Я ничего не менял в рукописи. Мысленные дневники публикуются в том виде, в каком скрупулезным профессором, к слову, не лишенным своеобразного, слегка мрачноватого, чувства юмора, были записаны. Можно с большой долей вероятности предположить, что профессор кое-что добавил от себя, что-то приукрасил, а что-то — может даже в ущерб правде — вообще выпустил из повествования. Уверен, деликатный профессор многое смягчил, облагородил: например, при чтении не встретишь непечатных слов, коими, как свидетельствует История, любили щеголять персонажи, о которых пойдет речь ниже.
Поддавшись простительному соблазну, я взял на себя смелость разбить текст рукописи на главы и предпослать ей два эпиграфа, которые, на мой взгляд, в полной мере передают смысл и дух исторического документа.
И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков,
которых Я сотворил, от человека до скотов, и гадов и птиц небесных истреблю,
ибо Я раскаялся, что создал их.
Священное Писание.
Создают и формируют человека три силы: наследственность, среда и неизвестный
фактор Икс. Вторая сила — среда — самая ничтожная из трех, а третья — фактор
Икс — самая важная.
Владимир Набоков
Глава 1
Это ведь так просто: рассказать всю правду о себе. Нельзя утаивать от потомков ни своей подлости, ни своего благородства. Рано или поздно это все равно вылезет наружу: и правда, и ложь. Я знаю, пройдут годы, и мое имя будет предано анафеме. Пройдут еще годы, может даже столетия, и меня оценит беспристрастная и великодушная История. И памятники, варварски поверженные теми, кто когда-то их возводил, будут восстановлены благодарными потомками, и все повторится сначала.
…Всякую жизнь можно уподобить системе координат. Человек — это трансцендентальная точка, которая может передвигаться по оси координат как горизонтально, так и вертикально. И не произвольно, а только тогда, когда это будет угодно Богу, в которого верит каждый, у кого на плечах голова, а не кочан капусты. Так вот, я всегда передвигался строго по вертикали: начал свой трудовой путь с должности мелкого служащего, завершаю его в качестве победоносного полководца, генералиссимуса и гения всех времен и народов.
Начнем с юности. Мне 17 лет. Позади опостылевшая семинария. Начинается взрослая жизнь: я работаю картографом в Тифлисской обсерватории: в мои должностные обязанности входит наблюдение за астрономическими объектами в темное время суток.
У местной красотки я снимаю чистенькую комнату с видом на церковь. Черноглазой хозяйке лет тридцать. Она дважды вдова. У нее на трельяже, в окружении изящных флакончиков с духами и коробочек с турецкой пудрой, стоят две фотокарточки, на которых запечатлены бравый прапорщик и не менее бравый мичман с такими неслыханными усами, что дрожь проходит по телу. Красотка неутешно плачет, иногда плач перерастает в рыдания. Примерно раз в неделю я помогаю ей справляться с горем.
На досуге я занимаюсь революционной деятельностью: она заключается в том, что я подговариваю приятелей бить стекла у входа в губернское управление полиции.
…Южная ночь. Тишина такая, что, кажется, слышишь, как стрекочут цикады в моем родном Гори; я один на один с вечностью, я прильнул к окулярам, и вся Вселенная у моих ног. Меня тянуло к звездам. Звезды были окутаны вечной тайной. Вселенная завораживала. Ее безмерность потрясала. Я чувствовал себя не песчинкой, а существенной частью всеобщего необъятного мира. Каждый раз, когда я вглядывался в ночное небо, меня переполняло трепетное предчувствие счастья: оно стояло за порогом и ждало, когда я найду время, чтобы схватить его за горло. Сердце сладко замирало от предвкушения предстоящих побед; я верил в свою звезду, которая — я твердо знал это — будет светить только мне. И я нашел ее. Подмигивая, она соседствовала с яркой двойной звездой, которая называлась Эпсилон Лиры. Свою звезду я назвал Джуга.
Сколько дивных мыслей будоражили мою юную голову в те ночные часы, когда я оставался один на один с небесными светилами! А что если там, в зачарованной бездне космоса, притаились живые существа, а может даже и люди, которые только и ждут, как бы навалиться на землю? Людей и так развелось у нас столько, что не знаешь, куда их девать, а тут еще некие марсиане, которые размножаются, как утверждал всезнайка Уэллс, почкованием. Тут никакая земля не выдержит.
В одной книге я прочитал, что человек и Вселенная равнозначны. Умирает человек — умирает Вселенная.
Вывод: если умру я, то угаснет моя Вселенная. Означает ли это, что все — весь этот огромный, противоречивый мир — от черной ветки за окном, окурка, раздавленного сапогом, грязного попрошайки, которому я по воскресным дням подаю милостыню у церкви Преображения Фавора, до Атлантического океана, Скалистых гор, песков Сахары, непролазных болот Амазонии, лондонского Тауэра, Большого Каменного моста, титановой плевательницы перед входом в Хрустальную пещеру, гниющего распятия на Лысой горе, засушенной розы в книге с бессмертными стихами Данте — исчезнет без следа и памяти?
Нет, нет! Так не должно случиться! Надо сделать так, чтобы следы и память обо мне не исчезли вместе с моей смертью безвозвратно: чтобы звезда Джуга не померкла на девятый день после моей смерти, а светила столько, сколько хватит сил у Вселенной.
Сколько миров умирает на земле каждый час, каждую минуту, каждое мгновение! Но не стоит так уж убиваться: тут же рождается столько же. Поток Вселенных не иссякнет никогда. Он неисчерпаем. Угаснет одна, родится новая. И ничего страшного в этом нет.
У Карла Юнга я вычитал: «Наша психическая структура повторяет структуру Вселенной. Все происходящее в космосе повторяет себя в бесконечно малом и единственном пространстве человеческой души». Самонадеянный Юнг полагал, что ему первому пришла в голову эта гениальная мысль, но он заблуждался: все это открыл я — и задолго до него.
По пути на работу я каждый раз прохожу мимо церкви Преображения Фавора, колокол которой отбивает одинокий полночный час. Церковь окружена вековым кедровым садом. Лунный свет во всей своей несказанной силе, золотисто-серебряный, мягкий, сливается с зеленью деревьев и травы. Рядом с могучим кедром видится мне некто в черных одеждах, этот некто замер в робком ожидании далекого рассвета. Я замедляю шаг, останавливаюсь и тоже замираю — замираю в ожидании чуда, тайны! Вот так стоял скорбный Иисус в Гефсиманском саду, уже зная, что ожидает его на исходе ночи. И уже виделись мне не кедры, а старинные оливы в три обхвата, свидетельницы предательства, которое потрясает наши души уже две тысячи лет.
По утрам я той же дорогой возвращаюсь домой и опять прохожу мимо церкви, колокол которой шестью ударами возвещает рождение нового дня, и наслаждаюсь восходящим солнцем и своей молодой силой. Перед старинными церковными дверями, украшенными грубой резьбой, трава примята и хранит очертания человеческого тела. Словно усталый странник прилег отдохнуть перед дальней дорогой. Я знаю, кто он, этот странник, и знаю, куда он держит путь. Если бы я мог… Ах! если бы я мог!.. Я даже протягиваю руку… Но странника нет, он ушел, не дождавшись меня. Ушел и не обернулся. Мне грустно, но грусть моя светла.
Я полной грудью вдыхаю воздух — свежий воздух ранней весны. Я счастлив: учеба позади, отец, слава богу, в могиле, а дома меня ждет прекрасная вдова с лавашом, сулугуни и зеленью. Простые радости, но как они греют душу!
…У меня всегда было прекрасное зрение: оно позволяло мне видеть то, что не могли увидеть мои престарелые коллеги-астрономы, носившие колпаки звездочетов и очки-лупы. Мое от природы острое зрение усиливало и расширяло оптические параметры телескопа. То, что мои подслеповатые коллеги видели в размытом виде, я видел так отчетливо, словно объект находился у меня под носом. В ночное время я планомерно, потрясая ветхозаветное воображение коллег своими сверхъестественными астрономическими талантами, дюжинами открывал новые космические объекты, а в дневное — развлекался тем, что устанавливал трубу телескопа в горизонтальное положение и наводил ее на объекты, имеющие земное происхождение и не имеющие к астрономии никакого отношения. И то и другое меня чрезвычайно забавляло. И за то и за другое меня уже через полгода вытурили из обсерватории без выходного пособия.
…При рождении меня нарекли Иосифом, в честь того Иосифа, что был мужем Пресвятой девы Марии. По закону Иосиф являлся отцом Иисуса. На самом деле он был лишь отчимом. Иосиф был очень раздосадован тем обстоятельством, что юная Маруся до венца путалась с каким-то подозрительным Святым Духом, но потом смирился, прилюдно называя Иисуса своим сыном. Умер Иосиф в возрасте 102 лет — завидный геронтологический показатель.
На имени Иосиф настояла моя мать. Думаю, она надеялась, что ее сын не ударит в грязь лицом и протянет столько же.
Отец мой был сапожником. И все его предки были сапожниками. Отца назвали Виссарионом в честь Святого Виссариона, чудотворца Египетского, который принял на себя суровый обет, на сорок дней посадив себя на сухую диету. Сухая диета — это полный отказ от еды и питьевой воды. По слухам, упрямый Виссарион продержался все сорок дней. Впоследствии за эти заслуги Синодальная комиссия возвела его в ранг святого. Моего отца нарекли Виссарионом в надежде, что он хоть в чем-то будет походить на чудотворца Египетского. А он не то что сорока, дня не мог прожить без питья. Без закуски он какое-то время еще обходился, а вот без чачи никуда. Пил запоем. До святости ему было далеко. Когда он напивался, то начинал буянить: брался за сапожную ногу, которая много лет по наследству передавалась от предка к потомку, и гонялся за будущим генералиссимусом по всему двору. Я прятался от него за огромным платаном, за которым, как гласило семейное предание, пряталось не одно поколение юных Джугашвили. Умер отец, когда ему не было и шестидесяти. Слава Богу, что он умер так рано, не то он этой окаянной сапожной ногой продырявил бы мне башку еще до моего совершеннолетия.
К слову, его тезка, Святой Виссарион, был неизлечимо болен гордыней. Эту же болезнь когда-то подхватил и я. Я мечтал о славе, почете и любви соотечественников, видел себя начальником Земного шара и чуть ли не земным богом. Что в общем-то укладывается в планы любого мечтательного юноши. А вот когда мне стукнуло семьдесят, мне удалось излечиться, и гордыня сама собой перекочевала к кому-то, кто нуждался в ней больше, чем я. Слава, почет и любовь народа к этому времени уже и так были при мне. И для этого мне не пришлось изнурять свой организм противоестественным голоданием. Я поступил просто: я очень сильно захотел, и все свершилось. А гордец Виссарион, мечтая прославиться, какого-то черта подверг себя насильственной абстиненции и бесчеловечной разгрузочно-диетической терапии. Вместо того чтобы на приватных пирушках со всей приятностью проводить часы быстротекущей жизни в обществе лихих друзей и хмельных красавиц, Виссарион предпочел, в угоду своей гордыне, голодать и не потреблять воды сорок дней. Простодушные члены Синодальной комиссии умилились и постановили присвоить изможденному и еле живому Виссариону статус Святого. Они, видно, понимали это так: стоит тебе поголодать сорок дней, как ты незамедлительно превращаешься в святого. Да таких голодающих по всему миру пруд пруди. И что, все святые?!
Члены Синодальной комиссии, скорее всего, недостаточно прилежно изучали Библию. А там, во Втором Послании к Фессалоникийцам (Рим 8, 17, 5), сказано: «Во веки веков мы должны класть поклоны Господу за то, что Он ниспослал нам радость живой жизни. Каждый верующий может найти приятное в сытной еде, питии сладкого вина и плотских наслаждениях. Итак, едите ли, пьете ли, или иное что делаете, все делается во славу Божию». Тот, кто изрек это, прекрасно знал истинную цену жизни и умел пользоваться ее благами. Это был апостол Павел, известный своим умением лихо проводить досуг. Любил он и подраться. Когда Павел еще не был апостолом, он принял участие в уличной потасовке (вернее, побивании жертвы камнями — существовал такой суровый и поучительный обычай в Древнем Риме). Он с такой силой завез кирпичом по первомученику Стефану, что того пришлось собирать по частям, ибо от него остались одни мощи. Спустя какое-то время в Павле взыграла совесть, и он перековался: из непримиримого, воинствующего язычника он превратился в почтенного христианина. Он покаялся и попросил Иисуса принять его в апостолы. Доверчивый Иисус, привечавший всяких проходимцев, пошел ему навстречу, и таким образом Павел стал апостолом.
К сожалению, мне было не до развлечений апостола Павла: вся моя жизнь с младых лет была посвящена священной борьбе за счастье народа. На лихих друзей у меня просто не хватало времени, а хмельных красавиц всякий раз уводили у меня из-под носа некие шустрые весельчаки. Кирпичи же у нас в Гори служили иным, более гуманным, целям: их приноровились использовать мои приятели, крушившие оконные стекла в губернском управлении полиции.
Ах, эти хмельные красавицы! Хмельные, обольстительные, прелестные девушки! Кто устоит перед вашими чарами! Не буду лукавить: иной раз мне везло, и мне в лапы попадались первоклассные экземпляры.
С некоторых пор меня величают Величайшим гением всех времен и народов, а также Великим Кормчим, Отцом народа, Величайшим полководцем и Великим интернационалистом. Кроме этого, много позже, меня стали называть Великим Другом советских ученых, Великим Другом пионеров и даже — Великим Другом физкультурников, водолазов и бегунов на длинные дистанции.
Эти окаянные бегуны на длинные дистанции не дают мне покоя. Я много бы отдал, чтобы узнать, сколько ночей не спали наши прославленные марксисты-пропагандисты, идеологи, агитаторы и философы, когда сочиняли эти льстивые восхваления, похожие на карикатуры. Это ж надо, выдумали каких-то бегунов на длинные дистанции! Будто нет на короткие. И почему — водолазов? Я ни от кого не скрываю, что у меня не было и нет ни одного знакомого водолаза. Почему не поваров, не золотарей, не продавцов баранок, не трубочистов, не садовников, не гинекологов, не парикмахеров? Как здорово это звучало бы — Великий Друг Гинекологов и Великий Друг Цирюльников. Одно слово — идиоты! Или здесь кроется что-то более серьезное? Решили выставить Отца народов на всеобщее посмешище?! Конечно, это злой умысел. Лаврентию Павловичу Берии стоило бы обратить на этих опасных шутников самое пристальное внимание.
Я точно знаю, что в моем окружении меня называют Хозяином. Коротко и ясно. Это полностью соответствует моему статусу руководителя великой страны.
В 1897 году в ходе первой всероссийской переписи населения Николай II в анкетной графе «род деятельности» написал, что он «Хозяин земли русской». В 1917-ом мы показали ему, какой он Хозяин. Бесцветная, инертная, жалкая, слабовольная личность. Он был подкаблучником. Психически неуравновешенная императрица, чуть ли не ежедневно устраивала ему сцены и, по слухам, колотила его мухобойкой. Мне жаль его. Ему бы стукнуть кулаком по столу и сказать, кто в доме хозяин. Нет, не таким мне видится настоящий хозяин земли русской. Не таким.
Глава 2
Способность наблюдать не только за звездами на небе, но и за людьми на земле, дана не каждому. Что-то подсказывает мне, что наблюдать и тех, и других мне осталось не так уж и долго. Я стар, и болезни стали донимать меня все чаще. Я накопил их так много, что готов без ущерба для себя поделиться ими со всеми членами Политбюро.
С годами число болезней устрашающе возрастает: по одной-двум-трем-четырем-пяти новым болезням каждый год. Увы, это закономерно. Но несправедливо. На мой взгляд, было бы куда лучше, если бы болезни наваливались на тебя не тогда, когда ты немощен, бессилен, а когда ты крепок и телом и духом и способен без труда расправляться с любой болячкой. «Жизнь коротка и печальна. Ты знаешь, Коба, чем она вообще кончается?», спросил меня однажды Бухарчик, мой бывший друг и соратник. Я ответил, что не знаю. А он сказал — что знает.
К слову, первым мысль о печальной краткости жизни высказал Вольтер. Высказал, как он это умел, с юмором. В переписке с президентом Дижона де Броссом он сказал, что повременит с возвратом ему долга, ибо жизнь слишком коротка и печальна, чтобы тратить время на всякую дребедень, вроде денег. И долги, естественно, не вернул.
Бухарчик… Иногда он мне снится. Я все жду, когда он расскажет мне — что́ он знает о краткости жизни и прочем, что так пугает нас с детских лет.
Кстати, вопрос о смерти и моей старости, о болезнях и перегруженности работой я поставлю на ближайшем Пленуме. Пусть поищут мне замену. Пусть поищут, путь поищут… пусть найдут. А там посмотрим. Посмотрим, кто он, этот самонадеянный ополоумевший претендент.
Иногда мне кажется, что я прожил свою жизнь слишком быстро. Быстрей, чем другие. Мне часто снится, что я снова маленький мальчик, и матушка гладит меня по головке. А проснешься, посмотришь на себя в зеркало и ужаснешься. Глаза тусклые, как у человека, который по целым дням смотрит внутрь себя и что-то там видит. Так и хочется снова погрузиться в благодатный сон и оставаться там столько, сколько хватит терпения у того, кто заведует нашими снами.
Как же стремительно и незаметно промчалась жизнь! Только начал жить, а тут уж и помирать пора. И появляется нестерпимое желание замедлить бег безжалостных часов, притормозить, чтобы, оглядываясь назад, вернуться в прошлое не только в воспоминаниях, но и чудесным образом въявь, и прожить свою жизнь заново. Скольких ошибок я бы избежал!
Не боюсь показаться банальным: жизнь — это лестница. У кого — короткая, у кого — длинная. Карабкаешься наверх, думаешь, что именно там тебе откроется некая великая истина. А там — смерть и больше ничего. Смерть, которая ни на какие вопросы не дает ответа. Но ты все равно карабкаешься, карабкаешься, карабкаешься… В надежде, что именно тебе повезет.
У каждого свой Бог. Ты можешь не ходить в церковь, но это не значит, что ты неверующий. Я убежден, что являюсь избранником бога, и не простого бога, а особенного, уникального, специального, глубоко законспирированного бога, который симпатизирует только мне. Я все надеюсь, что когда-нибудь Он открутит упрямые стрелки назад, и тогда моя жизнь вновь заиграет ослепительно-яркими красками. Детство и юность запомнились мне не только сапожной ногой, но и святыми слезами матери, которая единственная, кто когда-либо по-настоящему любил меня.
Думаю, что какой-то части моей души удалось зацепиться за прошлое, и кажется мне, что я вижу огромный платан — а за ним насмерть перепуганного мальчугана, которому никак не вырваться из детства. Чуть подыми голову и увидишь горы, горы, цветущие долины, слияние рек — бурной Куры и маленькой, но не менее бурной Лиахви. Я так часто вижу все это, что это мешает мне жить. Говорят, что я не люблю вспоминать детство и посещать родные края. Я не посещаю их лишь потому, что боюсь расплакаться. Плачущих генералиссимусов не бывает. Нет слов, Подмосковье, где расположены Ближняя и Дальняя дачи, живописно и прекрасно, но разве оно может сравниться с моими горами?
Несколько слов о детях. Детей своих я люблю. Но, как сказал поэт, странною любовью. И все-таки, что бы там ни говорили, я люблю их всех — и приемного Тему, и балбеса Ваську, и ветреную Светланку. И даже «волчонка» Якова. К сожалению, с Яковом я никогда не мог найти общего языка. Это был тихий упрямец. Близости между нами не было. За своеволие я не раз поколачивал его. Не терплю упрямцев. Не терплю. И не только в семье.
Приемного сына Артема люблю, как родного: он послушен, вежлив, у него доброе, мужественное сердце. Он, правда, немного глуповат, но это, как ни странно, вызывает во мне сострадательную нежность. Именно такие ребята, слегка глуповатые, не рассуждающие, нужны нашей армии: солдат думать не должен, за него думает Сталин. Некоторые задумались, особенно когда в побежденной Европе насмотрелись всяких чудес… и что? Естественно, до добра это не довело. Вместо Европы отправились в Азию, причем в северную ее часть. Не балуй!
Дети. Мои дети. Повторяю, я их всех люблю. Но любовь ко всем моим чадам имеет границы, которые я вполне осознанно оберегаю: мое личное интеллектуальное пространство неприкосновенно. Я не могу расточать, распылять свою любовь направо и налево: тогда мне самому ни черта не останется. Это эгоизм, чего уж там: я никого не люблю так сильно, как самого себя. У меня лицо в глубоких оспинах, лоб в морщинах, я маленького роста, почти карлик, пальцы на правой ноге срослись, кстати, их не пять, а шесть, к чему бы это? Одна рука короче другой и подсохла еще в детстве, когда я ею защищался от сапожной ноги. Я безобразен, я почти урод.
А вот моя мама, по словам соседей, в молодости была редкой красавицей. Да и отец, пока не спился, тоже выглядел вполне прилично, пристойно, особенно, когда у него в животе не плескался литр чачи и когда он не был вооружен сапожной ногой. А вот я… Не понять, в кого я и от кого я…
Великий натуралист Чарльз Дарвин утверждал, что все люди произошли от обезьян. Трудно с ним не согласиться. В пользу этого говорят мои наблюдения: некоторые субъекты по всем физическим параметрам — могу смело утверждать это, тут не надо быть профессиональным физиономистом — вне всяких сомнений произошли от обезьян.
Не знаю, от кого произошел сам Дарвин, но на фотографиях он выглядит совершеннейшей обезьяной. Разумеется, он об этом знал и, чтобы найти оправдание своей откровенно звереватой внешности, всех людей, чтобы они не отличались от него, причислил, привязал, присобачил к потомкам млекопитающих из отряда приматов. Такой поступок можно только приветствовать, на его месте так поступил бы каждый. Он был внуком учёного-натуралиста Эразма Дарвина по отцовской линии и художника Джозайи Уэджвуда— по материнской. Я видел их портреты: эти почтенные джентльмены тоже были похожи на обезьян — орангутанов с острова Борнео.
Дарвин поступил в высшей степени дальновидно, рачительно и мудро: он не стал тратиться на дорогостоящие экспедиции и исследования: ему за глаза хватило того, что он знал о своих предках, как по материнской линии, так и по отцовской. Гениальный труд он создал, никуда не выезжая, в своем рабочем кабинете. Он самым внимательным образом изучил свою родословную. Этого оказалось достаточно, чтобы создать невиданный зоологический шедевр. Основываясь на личном генеалогическом опыте, он вывел знаменитую теорию происхождения видов. Там он убедительно доказал, что абсолютно все люди произошли от обезьян.
К слову, его знаменитое путешествие на «Бигле», десятипушечном бриг-шлюпе, на котором он якобы совершил кругосветное путешествие, чистой воды выдумка. Он был дружен с французским фантастом Жюлем Верном, а тот его многому научил. Жюль Верн имел сильное влияние на Дарвина. Именно он посоветовал Чарльзу не высовываться, сидеть дома и не валять дурака. Дарвину очень понравилась идея попутешествовать по миру, не сходя с места. Поэтому он безвылазно сидел в своем имении под Лондоном, крепко спал после сытного обеда, поливал цветы, писал свой труд и не помышлял о путешествиях. Ему и так было хорошо. Кстати, у него было 10 детей. Это значит, что он не терял времени даром и неустанно, в поте лица своего, производил потомство. Не до путешествий тут.
В начале двадцатых годов начались опыты по скрещиванию человека и шимпанзе. Профессор Иванов добился ошеломительных успехов, скрещивая мышь и крысу, зебру и осла, корову и лося, крокодила и черепаху. Нобелевский комитет всерьез заинтересовался опытами советского ученого. Знаменитый селекционер Мичурин поддержал работы Иванова. Идея вывести породу людей, которой можно управлять с помощью цирковой дрессировки, заинтересовали и меня. Дешевая, не рассуждающая масса работоспособных человеко-обезьян стала бы движущей силой, этаким локомотивом, который быстро бы привел человечество к мировой революции. И потом, насколько мне известно, рацион орангутанов состоит в основном из растительной пищи. Хорошо бы вывести такую популяцию людей, которые питались бы только сеном, как коровы и ослы.
Вернемся ко мне и моим гипотетическим предкам. Родословную в горах, труднодоступные вершины которых круглый год покрыты снегом, отследить сложно. Мне было бы очень не по себе, если бы основоположником рода Джугашвили оказалась обезьяна. Хотя… черт его знает… Старики рассказывали, что Грузия некогда была наводнена теплолюбивыми обезьянами, по какой-то причине даже зимой не замерзающими в суровых условиях кавказского высокогорья. Что ж, может, старики и не врут. Почему не допустить, что Кавказ некогда был прародиной человечества и еще с древних времен был заселен приматами, которых не отличить от людей. По утрам я верчусь перед зеркалом, осматривая себя со всех сторон. Низкий лоб и волосяной покров по всему телу — густой, жестковатый, как у якутской ездовой лошади. Похож. Очень даже похож на обезьяну. Но это вовсе не означает, что я от нее произошел. Должен заметить, что волосатость — отличительная особенность настоящего кавказца не только мужского, но, увы, и женского пола. Не редкость усатая женщина. Поэтому кавказцы так любят белотелых безусых блондинок.
В конце тридцатых я попросил академика Зернова, директора Ленинградского Зоологического института, прислать мне результаты исследований по сравнительной генетике человека и обезьяны рода орангутанов. В тот же день я получил от него короткую записку, в которой сообщалось, что он и группа его сотрудников в результате многолетних исследований пришли к выводу, что скелеты человека и обезьяны (например, борнейского орангутана) совершенно идентичны. К записке были приложены два рисунка.
Рис. 1 Рис. 2
Академик Зернов прав: отличий практически нет. Если они и есть, то они почти не заметны. Академик, вероятно по забывчивости, столь свойственной людям науки, не указал, какой рисунок кому принадлежит. А без научной подсказки определить это достаточно сложно: скелеты похожи один на другой как две капли воды.
Скелет на Рис. 2 мне понравился больше, он произвел на меня исключительно благоприятное впечатление: скелет демонстрировал основательность физических достоинств и несокрушимую волю к победе. Сразу видно, что скелет принадлежал особи, с которой не стоит связываться. Это скелет примата, мощная тазовая часть которого дает основание предполагать, что и детородный орган там располагался что надо. Это неутомимый производитель, давший жизнь множеству кривоногих и косоглазых потомков, которые со временем заселили острова Юго-Восточной Азии. Привлекала фундаментальная седалищная основа и ноги кавалериста. Хотелось незамедлительно посадить скелет на лошадь и пустить вскачь. Кого-то он мне напоминал… Но кого?.. Если мысленно нарастить на скелет мышечную массу, то получится… то получится родной брат одного из прославленных маршалов Советского Союза.
Рисунок 1 я не удостоил внимания. Ну, скелет и скелет. Точно такой стоял у нас в анатомическом классе Горийской духовной семинарии. Ему постоянно вставляли в зубастый рот зажженную папиросу. Относились к скелету без почтения. Не прошло и полугода, как кто-то украл обе руки и череп. Остатки скелета иеромонах Василий лично снес в подсобку, а на его место поставил статую апостола Варфоломея, вытесанную из сандалового дерева. Это было творение местного умельца, самодеятельного скульптора, бывшего горского князя Реваза Дадешкелиани, позже — деревенского дровосека (о его трагической судьбе я поведаю в свое время). Деревянный апостол был изваян голым. И не просто голым, а — без кожи. Как известно, Варфоломея казнили весьма поучительной казнью — содрали кожу. Неплохо бы Берии изучить этот способ лишения человека жизни. Скульптор проработал все детали тела ободранного апостола: мышцы, сухожилия и прочее. Получилось очень, очень достоверно, особенно ему удался детородный орган: он был таких устрашающих размеров, что привел в смятение поварих и уборщиц духовной семинарии. Видно, скульптор придавал большое значение этой части человеческого тела. Через неделю Иеромонах Василий вынужден был прикрыть стыдное место черной тряпицей.
*******************
…Да, я не красив, но это ничего не значит: меня это никогда особенно не волновало. И потом, я многим нравлюсь, даже Ленин сказал обо мне, что я «симпатичный грузин». А уж о моих портретах и говорить нечего: там я красив, как Иосиф Прекрасный. Спасибо живописцу Герасимову, скульптору Меркурову и многим, многим другим художникам, работающим в соответствии с высокими принципами соцреализма: они знали, как создать художественный образ вождя мирового пролетариата, чтобы он получил одобрение народа и — самого вождя.
Итак, теперь все ясно: я люблю себя, моя любовь к себе нетленна. Мало того, я заметил, что она мистическим образом перетекает к другим людям, заполняя в их сердцах все пространство, отведенное чувствам. Оно изгоняет из их сердец все чувства, не связанные с любовью ко мне. Это называется всенародное поклонение.
К любви примешивается изрядная доля страха, и это делает любовь крепче гранита. Есть древняя русская поговорка, которая приписывается некой анонимной страдалице: «Бьет — значит любит». Бить — значит держать предмет любви в постоянном страхе. А страх превращает любовь в бесконечное обожание. Это аксиома, подтверждаемая многими историческими примерами.
С годами моя любовь к себе не ослабевает, мало того — она разгорается, крепнет, увлекая за собой миллионы и миллионы влюбленных в меня сограждан. Меня любят и почитают, как самого дорогого, родного и близкого человека.
Мои жены. Катя, Като, как я любовно называл ее. Рано, ах, как рано она покинула меня! Туберкулез унес нежное создание в самом расцвете юной красоты. Родила мне сына, когда я в Туруханской ссылке изнывал от тоски по ней и родному краю. Тогда я был молод, мне не было и тридцати. Я изнывал не только от тоски, но и от воздержания. Физиология без труда победила супружескую верность. Туземки готовы были на все, только дай им глотнуть огненной воды. Но мылись они не часто, если вообще когда-либо мылись. Надо было быть сексуальным героем, чтобы преодолеть отвращение. Но… приходилось преодолевать. Все-таки в моих жилах течет горячая южная кровь, которая не давала мне покоя. Кстати, одна из местных соблазнительниц, Илана, очень походила на незабвенную Этери (об Этери речь ниже). У нее была такая же мандолинистая задница. Только грушевидности ей не доставало. Как и Этери, во время наших оргий она любила орать во все горло. Она орала на всю тайгу, да так, что от ее рева по тайге разбегались медведи. Ах, если бы она еще и мылась почаще!..
Моя вторая жена — Надежда. Эта по глупости застрелилась. Из ревности. Дура. Сильно подвела меня. Любил ли я ее? Если когда-то и любил, но после ее постыдного поступка я ее почти возненавидел. Стараюсь о ней не вспоминать. Она приняла самое деятельное участие в воспитании пасынка, Якова. Приняла, как родного. И оказала на него пагубное влияние. Именно из-за ее влияния он чуть было не расстался с жизнью еще в юности, когда по глупости решил застрелиться из моего пистолета.
Мои дети. У каждого из них свой путь. Некоторые хотели прожить свои жизни так, как им хотелось, а не так, как задумывал их отец. Многие не оправдали моих надежд. Яков погиб. Не как герой, а как военнопленный. Артем тоже попал в плен, но умудрился бежать. А Яков не смог: всегда был слаб духом. Он и в юности был таким, недаром я называл его слабаком. Но упрямства в нем было выше крыши. В неполные двадцать ему вдруг приспичило жениться. Я был против. Чтобы насолить мне, он решил застрелиться. Но пуля прошла навылет, и он долго болел. Естественно, я стал относиться к нему ещё хуже. При встрече говорил ему: «Ха, не попал!». И велел передать ему, что он поступил как хулиган и шантажист, с которым у меня нет и не может быть больше ничего общего. Пусть живёт где хочет и с кем хочет. Этот глупец воспринял это, как сигнал к действию, и незамедлительно женился. Его женой стала шестнадцатилетняя дочь православного священника, редкостная дура, жадная до денег, которая сразу стала наставлять ему рога. В конце концов он разобрался что к чему и пинком вышиб ее из дома. Единственный раз поступил как мужчина.
Потом он спутался еще с одной бабой, кажется, Ольгой. Вот эта поначалу мне даже понравилась. Этакая застенчивая пышечка. Но у них тоже не заладилось, и они разошлись, так и не поженившись. В 1936 году у нее в Урюпинске родился сын. Ополоумевшая от счастья Ольга бегала по всему городу и орала, что — от Яши. Мне докладывали, что на самом деле она родила она не от Яши, а от Абрама Сауловича Каца, главного врача местной психиатрической больницы. Я был вне себя от ярости: не хватало только, чтобы на каждом углу трепали мое имя в связи с какими-то Кацами! Чтобы избежать кривотолков, надо было что-то предпринять. Я позвонил Берии. И не прошло дня, как Ольгу, моего сомнительного внука и Абрама Сауловича Каца упекли в ту самую психбольницу, где еще совсем недавно Абрам Саулович сидел в кресле главврача. А потом эта семейка и вовсе испарилась, словно ее никогда и не было. Пришлось наградить Лаврентия именными часами с гравировкой: «За беспощадную борьбу с контрреволюцией».
Еврейский бог и в дальнейшем не оставил мою семью в покое. Очередной женой Якова стала балерина Юдифь Исааковна Мельцер, неумная, малокультурная бабенка. До Яши она побывала замужем пять раз. Он у нее шел под номером шесть. Столько раз выходить замуж — это тебе не хер собачий. Вскоре у них родился сын. Еврейский бог не подкачал: он превратил-таки Сталина в дедушку еврея! В общем, Яков доставил мне немало хлопот и огорчений.
Артем, сын моего трагически погибшего друга, воспитывался в семье как родной. В самом начале войны Артем был тяжело ранен и попал в плен. Едва оправившись, бежал. Добрался до своих. Воевал в партизанском отряде. Участник обороны Сталинграда, битвы за Днепр, боёв в Восточной Пруссии, Венгрии, Германии. В общей сложности имел 24 ранения, в том числе два тяжёлых. После первого ранения, удара штыком в живот, Артем лечился у знаменитого хирурга Вишневского, а позднее оторванную раздробленную кисть ему лечил сам Бакулев. Войну закончил в мае сорок пятого заместителем командира артиллерийской дивизии, полковником и кавалером нескольких орденов и шести медалей. Теперь он уже генерал. В отличие от Васьки, который всю войну шлялся по бабам, Артем заслужил свое генеральство потом и кровью.
Родной сын Яков проторчал в плену три года. Его пристрелил немецкий ефрейтор. Сына великого Сталина прихлопнули как крысу! На мой взгляд, Яша мог бы избрать себе какой-нибудь иной вид смерти. Хоть он и мертв, я его не простил и никогда не прощу.
Светланку я люблю. Но у нее что ни муж, то еврей. Будто не могла обойтись русскими. Браки, разводы, любовники… Первый муж еврей. Потом последовали какие-то Терцы, Каплеры, Кауфманы, Застенкеры, Синявские, Магазинеры… Всех и не упомнишь. Я порадовался, когда она наконец-то вышла замуж за русского парня. Но тот продержался недолго, потому что она увлеклась Исидором Шустером, картежником, игроком на бегах и завсегдатаем оперетты. Я все жду, когда она перебесится и остановится на ком-нибудь одном — желательно не на еврее. Я не раз пытался призвать ее к порядку. Но все тщетно. По моему указанию всех ее любовников, чтобы не мозолили глаза, сослали в места не столь отдаленные. Но и это не помогло. Она смеется и грозит, что выйдет замуж за индуса.
Кстати, может и на самом деле есть какая-то неизбывная закономерность в том, что ко мне со всех сторон липли и липнут евреи. Надо признать, что среди них попадаются добротные экземпляры, но все же… все же они евреи. Еврей должен знать свое место. Если он игнорирует это правило, то рано или поздно это приведет его к печальному концу. Народ талантливый, спору нет. Это-то и опасно. Не знаешь, какой номер непредсказуемый еврей выкинет через минуту.
Да, действительно, умные, талантливые. Хотя среди них — правда редко — попадаются и глупые, вроде Льва Мехлиса. В 1928 году он работал у меня секретарем. Был трудолюбив, требователен, непреклонен, въедлив. Видно, он знал, что он дурак, и умело скрывал это. Он был умным дураком. Бывают и такие. В тридцатые он резко пошел в гору: нам нужны были послушные, фанатично преданные революции, ни в чем не сомневающиеся работники. Брался за любое поручение. Не вдаваясь в рассуждения, охотно и даже с упоением составлял и подписывал расстрельные списки. В 1942 году для наведения порядка в частях Красной Армии его направили в Крым. А там неразбериха, паника, словом, бардак. Он сразу приступил к делу: по обыкновению принялся расстреливать. Это было все, что он умел делать. В своем рвении переборщил. Необоснованно обвинил боевого комдива Разуменко в трусости и велел расстрелять перед строем. Да… навел порядок. Навел так, что Крым пришлось сдать. Но он все равно продолжал усердно расстреливать, пока я его не отозвал в Москву и лично не навешал ему пиз…лей.
Участие в расстрелах не прошло для него даром. Он стал плохо спать. Мне докладывали, что он избивает жену. А потом на коленях просит у нее прощения. Потом стал избивать любовницу. Потом — домработницу. Потом — собаку. Его деликатная еврейская душа просто не могла вынести воспоминаний о пролитой им крови. В результате Центральный Комитет нашей партии проявил о Мехлисе трогательную заботу, засадив его в привилегированный сумасшедший дом для старых большевиков-ленинцев. Кстати, там отменно кормят: каждый день гороховый суп и перловая каша.
Теперь сын Васька. Разгильдяй. Мое дело, великое дело Ленина-Сталина, ему не по плечу. Максимум, на что он способен, это летать на аэроплане и командовать футболистами. Я завидую черной завистью русским царям. Вот кто спокойно и уверенно чувствовал себя, перед тем как отдать Богу душу: у смертного одра русского царя выстраивалась длинная очередь, состоящая из великих князей, в любой момент готовых сесть на трон. Выбирай любого. Мне выбирать не из кого. Один сын погиб, другой разгильдяй, а дочка думает не о троне, а о евреях.
Васька. Василий Иосифович Сталин. В 28 генерал-лейтенант авиации. Без царя в голове. Пьяница. Садится за штурвал, только когда примет стакан «Асканели». Но я люблю его и многое прощаю. Парень он хороший, но не орел. Чуть ли не каждую неделю влипает в какую-нибудь историю. Он неисправим. Если со мной что-нибудь стрясется, ему не жить: любой из моих восприемников открутит ему голову. Так повелось издревле. Еще в Древнем Риме так поступали без исключения все цезари с родственниками своих предшественников. Наши времена ничем не хуже и не лучше прежних.
Знаю, этот дурак любит меня. И не за то, что я Сталин, а за то, что я его отец.
Глава 3
Мои враги называют меня параноиком и шизофреником. Неправда! — у меня есть справка. Виноградов, академик, профессор и мой лечащий врач, клятвенно заверяет меня, что я абсолютно нормален и вменяем. Я ему безоговорочно верю. Но не все думают так, как профессор.
Кремль. Мой кабинет. Я и Виноградов. На столе американский медицинский журнал, рядом — листки с переводом. Я ткнул в них пальцем.
— Вот, некий Роберт Такер в статье, опубликованной в научном сборнике Принстонского университета, отмечает в моем характере такие черты, как: нарциссизм, порождённый комплексом неполноценности, тщеславие, садистские наклонности, манию преследования и параноидальность. Такер утверждает, что на самом деле Сталин умственно болен, что он клинический идиот. Как вы думаете, Такер прав?
— Боже упаси! — закричал профессор и так крутанул шеей, словно хотел, чтобы она, как лампочка, вывернулась из тела.
Я открыл тетрадь с записями, которые вел Верный Оруженосец.
— Вот послушайте, что пишет обо мне некий профессор Цинкельштейн, опубликовавший месяц назад статью под названием «Свихнувшийся тиран» в газетенке «Нью Йорк Геральд Трибюн»: «Диктатор Сталин последовательно прививает идиотизм всем слоям общества. Размах репрессий поражает воображение. Миллионы коммунистических идиотов пишут доносы на другие миллионы коммунистических идиотов. Процессы, тюрьмы, ссылки, расстрелы… Скоро от его страны не останется ничего кроме пепла. Он сам совершенно патологический тип, словно извлеченный из мифологии Древней Греции. По идеологической части он прямой потомок Нерона и Калигулы. Кровожадный, циничный, непреклонный, жестокий правитель. Он заразил сумасшествием весь Советский Союз. С 1917 года его страна находится под гипнозом бредовых идей Карла Маркса, Фридриха Энгельса и примкнувшего к ним Владимира Ленина. Сталин неуклонно проводит политику, направленную на истребление народа. Он ведет свою страну к исторической пропасти. Тридцать лет страной правит сумасшедший, и Запад этого не замечает. Пример Сталина показывает, что этой варварской страной может управлять кто угодно: пьяница, сумасшедший или наркоман. Следуя заветам Ленина, они готовы во главе государства и правительства поставить даже простую кухарку! Вот до чего доводит гипертрофированное увлечение шулерскими утопиями авторов «Капитала», «Анти-Дюринга» и «Государства и революции». Каково?
— Бред, чистейший бред!
— А известный психоаналитик Эрих Фромм, — неумолимо продолжаю я, — ставит меня по уровню деструктивности и садизма в один ряд с Гитлером. Называет меня злобной личностью, склонной к паранойе. Скажите откровенно, профессор, я нормален?
Виноградов успокоительно наклоняет голову:
— Абсолютно нормальны, товарищ Сталин! И даже более того. Я не одинок в своей уверенности. Вот например… по памяти… в незначительных деталях могу ошибиться… В научных трудах уважаемого Института исследований мозга имени Макса Планка в статье о вашем психическом состоянии говорится: «У Сталина нет о ни одной черты, свойственной болезненному состоянию психики. Он всегда рационален, точен, всегда учитывает ситуацию, обладает выдающейся сообразительностью и феноменальной памятью. Рассуждения тех, кто приписывает ему психическую болезнь, лишены объективной аргументации».
— Кто это сказал?
— Профессор Гейзенберг, лауреат Нобелевской премии.
— Да? Напишите господину Гейзенбергу, что в СССР он удостоен высокой чести: ему присуждается Сталинская премия первой степени за объективную аргументацию касательно нравственного и физического состояния здоровья товарища Сталина. Однако постойте… Гейзенберг, кажется, не психиатр?
— Совершенно верно, не психиатр. Он физик.
— Припоминаю… Кроме того, он работал на фашистов!
— Тем ценней его свидетельство, — авторитетно заверил меня Виноградов.
Я не менее минуты молча смотрю на него. Не мигает.
— А почему вы вообще заинтересовались этим вопросом? — спросил я.
— Надо быть во всеоружии, товарищ Сталин, я ведь лечащий врач руководителя государства: я бываю на международных конференциях, симпозиумах… там иной раз такое говорят… Я всегда настороже, надо давать решительный отпор нашим врагам. Когда заходит речь о вас, товарищ Сталин, то мне всегда удается убедить агрессивно настроенных оппонентов, что все лучшее, что есть в человеке, — с этого места голос профессора зазвучал, как победоносная песнь, — сосредоточено в личности товарища Сталина. Это образец человека без недостатков. Он чист как исландский шпат.
— Исландский шпат? Что это? — насторожился я.
— Это кристаллическая разновидность кальцита. Исландский шпат поражает красотой, он чист и прозрачен, как горный хрусталь. Я им всегда говорю, что товарищу Сталину, — продолжал уверенно профессор, — в высшей степени свойственны милосердие, чистота помыслов, доброта, верность идеалам, честность, отзывчивость, щедрость, юмор, человечность и…
— Но вот что пишет обо мне уважаемый, — перебиваю я, — журнал «Вестник неврологии, психиатрии и нейрохирургии», издающийся в Лондоне. Цитирую, ручаюсь, в отличие от вас, за точность:
«Сталин совершенно здоров с точки зрения психиатрии. Решительный, циничный, проницательный, безжалостный тиран, без сердца и души, которому чужды мораль и милосердие. Это определяет его поступки».
— Я врач и ставлю только медицинский диагноз, — решительно сказал профессор. — А это какой-то грязный пасквиль, не имеющий к медицине никакого отношения. За свою справку я ручаюсь головой. И потом, я же не психиатр. Я терапевт, кардиолог и просто человек, — тут профессор впился в меня преданными глазами, — который смотрит на вещи трезво и объективно.
Хотя меня и покоробило, что Виноградов назвал меня вещью, в целом я был удовлетворен его ответом.
В то же время мне хотелось возразить ему, что никакой это не пасквиль, а достоверный факт, и что лондонский «Вестник» поставил мне исключительно точный диагноз. Я решительный, проницательный, безжалостный политик. И мне чужды гнилая буржуазная мораль и фальшивое милосердие. И именно это определяет мои поступки. Дело в том, что чужая жизнь для меня не представляет ни малейшей ценности. Кто-то скажет, что я жесток. А я просто равнодушен к чужой жизни. Я не равнодушен к судьбам моей страны, вот в чем дело. Это правда. Не знаю, сожалеть об этом или радоваться. Нет, я не жесток, просто я рационален и начисто лишен чувства сострадания. Искусственно возбуждать в себе это чувство, я не могу: это было бы притворством, цинизмом. Какого черта я должен кому-то сострадать? Сострадание — это слабость. Это я понял еще в детстве. Слабость презираю. Силу воспеваю! Сильные чувства — эта эгоизм, страх, ненависть, зависть, ревность. Откуда взялось во мне это равнодушие? Уверен, среда и наследственность здесь ни при чем. Таким уж я уродился. Видно, так было угодно тому, кто на небесах распоряжается нашими чувствами. Является ли мое равнодушие недостатком? Не думаю. Если бы не это, целый ворох судьбоносных решений в нашей стране не был бы реализован. Моему индивидуальному Богу было угодно поставить меня во главе государства как раз в тот наиважнейший исторический момент, когда страна нуждалась не только в крепкой, но и в беспощадной руке. Иначе она бы не выстояла, исчезла бы с карты мира. Мое появление закономерно, оно предопределено Богом. Я родился, мужал и трудился как раз тогда, когда это было необходимо моей стране. Я опередил время, таких, как я, в мире наперечет, хватит пальцев на одной руке. Но когда-нибудь весь мир будет состоять из таких, как я. Из людей следующей человеческой генерации. Не знающих жалости, сострадания, то есть чувств, без которых не может обойтись современный обыватель и без которых спокойно обхожусь я. Будет создано идеальное общество, где главным будет забота только о себе. И люди перестанут ссориться, воевать и строить друг другу козни. У них просто не будет времени, чтобы думать о ком-то еще — они постоянно, днем и ночью, будут думать только о себе. А это и есть залог мирного сосуществования. Исчезнет зависть — основа большинства распрей. Зачем завидовать кому-то, если у тебя и так все в порядке, а все твои помыслы сосредоточены на себе любимом?
Когда-то я обнаружил в себе эти качества — безжалостность и полное отсутствие чувства сострадания. Потом, поняв, что это может сослужить мне добрую службу, развил эти качества, доведя их до совершенства. Какого черта, спросит иной, надо было уничтожать Зиновьева, Каменева, Михоэлса, Бабеля, Воскресенского и других, преданных стране и партии людей? Отвечаю: человеческое общество — это не лото, где выигрывают благодаря случаю, а шахматная партия, где приходится жертвовать даже тяжелыми фигурами ради конечной победы. Были ошибки, были. Но как без них-то? Я ведь не господь бог, чтобы знать все наперед. Но Господь, тем не менее делегировал мне право на эту шахматную партию. И я ее выигрываю, выигрываю, выигрываю, осталось сделать пару ходов… Надо только быть над схваткой, сохраняя олимпийскую безмятежность, как Пушкин… И сохранять уверенное спокойствие даже тогда, когда на Лубянке, в двух шагах от Кремля, хрипят от боли твои враги и друзья. Это не каждому дано. Изверг? Нет, справедливый, дальновидный правитель, заботливый радетель народа.
Роль личности в Истории. Наполеон. И — что Наполеон? Еле ноги унес этот самовлюбленный авантюрист с Бородинского поля. Потом в Ватерлоо получил нагоняй еще и от англичан и отправился на пенсию. Франция повержена? Ничуть не бывало. Она немножко покачалась и заковыляла дальше. И никакой Наполеон ей не помеха.
У нас та же история. Под татаро-монголами просидели три века, и ничего. Где теперь эти татаро-монголы? Машут метлами на улице Горького. А Русь, как стояла, так и… Только у большинства глаза стали поуже и скулы острей.
Позор русско-японской? Да, что было, то было. Из-за идиотизма Николая Второго и бездарных генералов под Мукденом уложили в гробы пятьдесят тысяч русских солдат. Позорный мир в Портсмуте… Но это исключение из правил, оно лишь подтверждает правильность моей мысли.
Роль личности… Что случилось бы, если бы место Сталина занял кто-то, пусть даже Троцкий? Да ничего бы не случилось, все было бы, как всегда.
Просто могли отправиться на эшафот те, кто сегодня сам отправляет кого-то на эшафот… совсем запутался, словом, кто-то кого-то, неважно, кто и кого, но — непременно отправлял бы.
В остальном ничего бы не поменялось. Также построили бы Днепрогэс, одолели фашистов, выпустили на экраны страны киноленту «Волга-Волга» и вырастили под чутким руководством шарлатана Лысенко ветвистую пшеницу.
Герасимов писал бы не мои портреты, а Льва Троцкого — Величайшего гения всех времен и народов. Троцкому бы поклонялись миллионы доверчивых олухов. Великий вождь Советского народа Троцкий… Только этого не хватало. Он забыл, что побеждает не тот, кто умней, а тот, кто дальновидней и хитрей. Кстати, кто у нас в политбюро самый умный? Лаврентий Берия? А кто самый хитрый? Хрущев? Да, есть над чем задуматься. Меня тревожит мысль, что мое место может занять какой-то колхозник. Это принизило бы память обо мне. Вот если бы Берия… Он, пусть и мингрел, но, некоторым образом, все же грузин. Пусть его прошлое подмочила работа на мусаватистов, но он исправился и живет, и не тужит, а вот от мусаватистов остались только две строчки в Большой советской энциклопедии.
Если бы Троцкий выиграл в борьбе со мной, то по всему миру гонялись бы не за троцкистами, а за сталинистами. А что я? Тут двух мнений быть не может: башку ледорубом проломили бы не Иудушке Троцкому, а мне. И не в Мексике (я не люблю заграницу), а где-нибудь под Тамбовом, где волки воют и шастают туда-сюда мышки-норушки.
Роль личности в истории… Глупости все это. Роль личности в истории не значительна. Дело в том, что история шарахается из стороны в сторону, она хаотична и развивается по законам, которые нам неведомы: история сама по себе, человек сам по себе. Фатум, Судьба, Рок, Перст Божий — это все не про нас, это забота того, кто, посиживая на небесах, равнодушно ковыряет в носу и следит за проделками человечества. Личность, если она действительно личность, не управляет миром, а умеет точно, к своей выгоде, предсказывать ход истории.
Я не мог высказать всего этого профессору.
Уже уходя, он с озабоченным видом сказал:
— Я настоятельно рекомендую вам, товарищ Сталин, поберечь себя. Все-таки загруженность работой, огромная ответственность… А вам, простите, уже давно не двадцать. Не тридцать, не сорок, не пятьдесят и даже не шестьдесят.
Я пришел в ярость. Чтобы скрыть ее, я пожелал профессору на досуге, который в избытке скоро появится у него, почитать труды по психиатрии.
Словом, профессор Виноградов меня разочаровал. Я думаю, он нуждается в кратковременном отпуске. Длительного он не выдержит, поскольку по-интеллигентски жидковат. А во время кратковременного отдыха пусть попытается с медицинской точки зрения охватить во всем величии образ товарища Сталина.
После его ухода я позвонил Лаврентию.
— Подбери ему что-нибудь индивидуальное… комнатку… на одного. С мелкой решеткой., в которую не может пролезть даже крыса. Создай ему все условия.
— Все выполню, товарищ Сталин.
— И чтобы спальня, кабинет, столовая и гальюн для удобства находились рядом, в одном помещении. Чтобы он не терял времени даром на утомительные перемещения по комнатам. На пару-тройку месяцев…
— С какой формулировкой? — оживился Лаврентий.
— Он недостаточно хорошо разбирается в психиатрии. Надо дать ему время, чтобы он подтянулся. И потом, он сравнил меня с кристаллической разновидностью кальцита, то есть, с исландским шпатом.
— Каким таким шпатом?
— С исландским!
— Да это же государственная измена! — возрадовался Лаврентий. — Мы привяжем его к делу еврейских врачей. Дело врачей плюс исландский шпат, плюс всякие разновидности… Он что, еврей? Нет? Это не беда, мои ребята за ночь сделают из него такого еврея, что к утру у него сами собой вырастут пейсы. Расстрел, расстрел, другого мнения быть не может!
— Нет-нет, его не трогай. Он все-таки меня лечит.
— Дорогой товарищ Сталин, — заныл Лаврентий, — есть немало других врачей, я вам подберу таких специалистов, пальчики оближешь…
-— Знаю я твоих специалистов…
-— А Виноградова… Его хорошо бы в котел с кипящей смолой, он враг, он залечил товарища Жданова до смерти.
— Его залечил кто-то другой. И ты прекрасно это знаешь. Три месяца, не больше. И пусть твои головорезы подберут ему книги по психиатрии.
Мое поручение Лаврентий выполнил лишь наполовину: снабдив моего личного врача учебниками по психиатрии под редакцией академика Ганнушкина, он засадил изменника родины профессора Виноградова в камеру, рассчитанную не на одного, а на двух врагов народа. Чтобы Виноградову не было скучно, к нему подсадили еще одного врага, безродного космополита профессора Меера Симоновича Вовси, чрезвычайно злобного, агрессивного и физически сильного субъекта. Двухсоткилограммовый профессор Вовси не стал медлить и набросился с кулаками на профессора Виноградова и нещадно дубасил его на протяжении трех месяцев. За что? Дело в том, что профессор Вовси был женат на дочери академика Дмитрия Плетнева, которого по доносу профессора Виноградова в 1937 года обвинили во вредительских методах лечения Максима Горького и которого в этом же судьбоносном году поставили к стенке. Профессор Вовси таил в себе ненависть к профессору Виноградову почти двадцать лет и был счастлив, что пусть и не на свободе, повстречал человека, повинного в смерти любимого тестя.
Господи, как я их всех упомнил-то — всех этих академиков и профессоров?.. Иногда моя феноменальная память меня угнетает.
Итак, Лаврентий сделал все по-своему. Виноградов сидит, сидит крепко, основательно и без надежд на спасение. Да, надо признать, мои соратники давно вышли у меня из повиновения. Они действуют по собственному разумению. А мои враги в зарубежной печати пишут, что я тиран и что я единолично управляю страной! Если бы это было так!
Лаврентий обвинил Виноградова в умерщвлении Жданова и шпионаже на американскую разведку. Профессор, естественно, во всем сознался, но, надо отдать ему должное, никого не выдал, никого не опорочил. Хотя его подвергали серьезной обработке озорники Лаврентия. Выдержал, выдержал все муки. Видно, жестокие уроки профессора Вовси пошли моему лечащему врачу на пользу: они физически и нравственно закалили его.
Предвидение… Что-то подсказывало мне, что Виноградова от смерти спасет чудо, случайность, везение. Кто-то умрет, якобы своей смертью, кого-то прикончат выстрелом в затылок, и профессор в последний момент выпорхнет из котла с кипящей смолой посвежевшим и поумневшим.
Глава 4
Поскребышев. Секретарь. Помощник. Слуга. Я слуга народа, а он слуга Великого Сталина. Некоторые — надо бы узнать, кто? — называют его Главным. Главный — это одно из его прозвищ. Второе — Верный Оруженосец. Последнее нравится мне больше. Первое совершенно ему не идет. Толстенький, круглоголовый, лысенький, маленький, серенький. Пахнет от него барахолкой. Так в ином старом театре пахнет закулисье: от пыльного занавеса с парящей чайкой до продавленных диванов и стульев, купленных в антикварной лавке. Ну, какой он, к черту, Главный… Ни солидности, ни сосредоточенной умственности во взоре. Похож на Колобка. Полвека назад испекли и до сих не съели. Лежалый товар.
Вывернулся, словно черт из табакерки. Верно, стоял под дверью. Прилабунился всем телом к двери, прислушивался и дрожал от страха. Как можно дрожать столько лет? Наверно, можно. Дрожат же остальные и — ничего, только крепче стали. Интересно, что он подслушал? Сам с собой я не разговариваю, нет у меня такой привычки. Зачем тогда подслушивал? Из пустого любопытства? Или задумал что-то?..
Поскребышев мягко, бесшумно, как кот, ступает по паркету и останавливается в двух шагах от меня. Ближе нельзя. Дистанцию надо соблюдать: рядом со мной мог стоять только Ленин. Кто не понимал этого и подбирался слишком близко, того на том свете с фонарями ищут. Я смотрю на своего секретаря. Так и есть, покрасневшее распухшее ухо прилипло к лысой башке и никак не отлипнет. Подслушивать нехорошо! Особенно Отца Народов. Мало я его бил. Помню, в тридцать седьмом вот об этот самый стол. Мордой, мордой! А почему? А потому что потерялась и до сих пор не найдена ценнейшая папка с делом изменника родины, бывшего царского полковника, которому по преступному недомыслию пришили к воротнику звезды маршала Советского Союза. Давно надо было разобраться с этим контрреволюционным типом и теми, кто пришивал ему звезды. Он хоть и из дворян, но у него была пролетарская, прямо-таки рабоче-крестьянская ряха, которая всех вводила в заблуждение: хотелось сходу вручить ему либо молот, либо серп. Маскировался, вражина. Кроме того, он был пьяницей. Сказалась прискорбная склонность царских офицеров напиваться до изумления. Я и сам люблю выпить, это правда. Но я знаю меру. Как каждый грузин. Вы видели когда-нибудь пьяного грузина? То-то и оно. Даже абрек, который на свое горе повстречался мне в ущелье Гудаутского перевала и о котором я скажу в свое время, был крепко выпивши, но — не пьян!
Короче, бывшего царского полковника и без всякой папки расстреляли. За что? Его обвинили в шпионаже и принадлежности к военному заговору. Кроме того, в кругу своих армейских собутыльников он допускал оскорбительные выпады в адрес руководителей партии и правительства, а обо мне говорил, что я усатый-полосатый. Что мой хвост тянется за мной с тех времен, когда я якобы занимался кровавыми эксами на Кавказе. По его словам, выходило, что я лютый зверь и бесчеловечный изверг. А я всего-то в 1903 году возле деревни Абелиани (там сейчас горный курорт), использовав десять пудов бакинского динамита, поднял на воздух карету тифлисского генерал-губернатора Алышевского вместе с женой, двумя малолетними отпрысками, лошадьми и форейтором. И что тут необыкновенного? Дети? А что дети?.. Жалости нет места в стальном сердце революционера! Велика беда — отправить на тот свет парочку сопляков. Прикажи революционеру: расстреляй собственного отца, и он расстреляет, а заодно и тех, кто подвернется под руку. И сделает это без излишних сантиментов, с революционным, так сказать, задором. А тут какие-то заморыши… Признаюсь, я даже поцокал языком от удовольствия, когда увидел, как Алышевский, его жена, форейтор и сопляки, дрыгая ногами и вопя, подлетают к небесам. Прекрасная смерть, о которой можно только мечтать. Всем бы так. Пусть на том свете скажут мне спасибо. Таким образом, благодаря моим стараниям, семейка Алышевского без промедления отправилась на тот свет. Что было, то было. Все правда. Но нельзя же об этом трепаться на каждом углу. А бывший полковник трепался. И углы имеют уши. Я посмотрел на пунцовое ухо Верного Оруженосца. Вот такими ушами и подслушивают. Кстати, позже стало известно, что Алышевский, к сожалению, выжил. Подлетев после взрыва чуть ли не к облакам, он, своевременно расправив полы генеральской шинели, мастерски спланировал на стог сена. После революции вдовый губернатор еще раз женился, обосновался в Польше и там тоже стал генералом. Потом мы его все равно прикончили, но уже как польского военнопленного в первые месяцы Отечественной войны при отступлении наших войск с Западной Украины. Повесили на историческом дубе имени императора Франца Иосифа прямо в центре Львова. Тогда многих пришлось ликвидировать. Вынужденная мера, продиктованная суровыми законами войны: нельзя было оставлять на свободе предателей трудового народа. Алышевский. Русский генерал-губернатор. И польский военнопленный. Какая гнусная судьба! И какой дрянной человечишка! И какая позорная смерть! Лучше бы он в 1903 году оставил свою воздухоплавательную генеральскую шинель дома.
Поскребышев стоит и ждет, когда мне надоест перебирать воспоминания. Он склонил голову, и я вижу его лысую голову. Так и хочется химическим карандашом написать на ней какой-нибудь широко известный революционный лозунг. Например: «Могила Ленина – колыбель свободы всего человечества!» Сравнение могилы с колыбелью, а Ленина со свободой… В этом лозунге что-то есть, что-то трагикомическое. К слову, транспарант с этим малопонятным призывом к смерти я видел на первомайской демонстрации: его несли рабочие московского крекинг-завода имени И. В. Сталина. Надо бы узнать, кто автор. И найти его. Он не лишен совершенно неуместного в данном случае кладбищенского чувства юмора.
Поскребышев в последнее время резко полысел. Почему люди так рано лысеют? От страха? У меня, в мои семьдесят два, такая же густая, жесткая, как медная проволока, шевелюра, какой была полвека назад. Значит ли это, что я вовсе не испытываю страха? Разумеется, испытываю. Страх… это… это — когда очень страшно. И нечего тут стыдиться. Бесстрашие придумали. Все боятся — от мала до велика. От смельчака до труса полшага, не больше. Вообще-то, я невысокого мнения о человеке. Человек не ангел. Он даже до падшего не дотягивает. Человек заслуживает не уважения, а насмешки.
Сколько лет Поскребышев — вот так передо мной сгибается-разгибается. Конечно, он смертельно устал. Три десятка лет видеть каждый день мою изрытую оспой недовольную физиономию и делать вид, что он меня обожает, задача не из простых. Знаю, знаю я его! Он мечтает о том дне, когда меня кондрашка хватит. Хотя какая ему от этого польза? Никакой. Стоит мне помереть, как ему тут же проломят черепушку… Странный он человек, это Верный Оруженосец.
Когда я в хорошем настроении, я с ним на «вы».
— Э-э-э… товарищ Поскребышев, что у нас на сегодня?.. — я делаю рукой некий таинственный жест. Он поймет. Он всегда меня понимал. Сообразительность верного Оруженосца на высоте. Угадывать мои намерения его прямая обязанность. У него прекрасная память, не хуже моей. Да и со слухом у него полный порядок. Он еще не понимает, что, когда придет время, его феноменальная память и хороший слух сослужат ему в жизни дурную службу. На мой взгляд, лучше быть глухим, чем мертвым.
Оруженосец утыкается в свою записную книжку.
— Повестка дня на 6 августа 1952 года…
— Товарищ Поскребышев, — перебиваю я, — сколько лет вы у меня служите?
Он вздрагивает. Я слышу, как у Оруженосца трещит кожа на затылке. Кажется, вот-вот голова Оруженосца лопнет от напряжения.
— Почти тридцать, товарищ Сталин, — упавшим голосом мямлит он.
— Давненько. Наверно, устали? — с угрозой замечаю я и внимательно смотрю на него.
— Если быть точным, то с 24 августа 1934 года я приступил к работе в вашем секретариате.
— Вы ведь были фельдшером? — продолжаю я.
— Так точно, был, товарищ Сталин.
Когда он выработает свой ресурс, отправлю-ка я его заведовать медпунктом на Камчатку. Пусть оттуда шлет мне благодарственные письма и поздравительные телеграммы.
— На доктора не выучились, так? Почему?
— Тогда помешала революция, товарищ Сталин, а позже я…
— Помешала?! Революция?! Да вы в своем уме?! Когда вы научитесь правильно выражать свои мысли, товарищ Поскребышев?
— Я не это имел в виду, товарищ Сталин. А на доктора я выучился позже, уже на медицинском рабфаке.
— На рабфаке?! На медицинском?..
— Так точно.
— То есть, заочно?!
— А что здесь такого? Ленин тоже учился заочно…
— Товарищ Поскребышев!.. — прикрикнул я.
— Кстати, по окончании рабфака я получил диплом хирурга широкого профиля, — с гордостью подчеркнул Оруженосец.
— Что значит широкого? Значит ли это, что вы можете искромсать всего человека — от головы до жопы?
— Нет, товарищ Сталин, этого я не умею, а вот советы давать могу.
— Советы и я могу. Да-а… — Я оглядел Оруженосца. — Ну и врач нынче пошел. Не врач, а членовредитель. Не удивительно, что это вы, липовые врачи, залечили и Горького, и Куйбышева, и Щербакова, и Жданова и прочих…
В ответ напряженное молчание. Я меняю тему разговора:
— Что с погодой?
— Атмосферное давление 747 мм ртутного столба. Температура воздуха 15° C. Относительная влажность 64.2 процента, — рапортует он.
— А ветер?
— Направление ветра юго-западное.
— Хороший ветер, правильный. И дует куда надо.
— Товарищ Сталин, на 15.00 вы назначили встречу с господином Стассеном, президентом Пенсильванского университета. Он хотел бы взять у вас интервью для газеты «Нью-Йорк таймс».
— Черт с ним, пусть берет.
— На встрече вы разрешили присутствовать американскому аналитику из агентства «Юнайтед пресс» господину Бейли. Корреспонденты томятся в приемной. Третий час пошел…
— Не велики баре. У меня Мао просидел в приемной полдня, и ничего… а этим сам бог велел. Пусть сидят хоть до завтра.
— Очередное заседание Политбюро…
— Знаю. Помню. Но не очередное, а расширенное. Поэтому вызови Троцкого, Пятакова, Рыкова, Бубнова, Рудзутака, Чубаря, Блюхера, Егорова, Тухачевского, Бухарина, Постышева, Каменева, Зиновьева, Косиора, Якира и… позвони еще какому-нибудь сионисту. Радеку, например.
Я вижу, как стекленеют глаза моего верного Оруженосца.
— Но многие из них не члены Политбюро… — говорит он.
Хороший ответ, отмечаю я про себя, очень хороший, грамотный. У кого он научился так тонко острить? Или это у него от недалекого ума? Иной раз дурак с дуру ляпнет что-то, а мы с вниманием прислушиваемся, пытаясь найти там божью искорку. И — часто находим.
— Пригласите всех, кого я назвал, — настаиваю я.
После долгой паузы, необходимой для обдумывания надлежащего ответа, он еле слышно говорит:
— Ваше приказание невыполнимо, товарищ Сталин.
— Это еще почему?
— Так они же расстреляны, товарищ Сталин!
— Да? — удивляюсь я. — Вы уверены?
— Да-да, все расстреляны. Одного только Троцкого не расстреляли.
— Что, пожалели?
— Нет, его тоже убили.
— Да? А как?
— Топором.
— Надеюсь, острым?
— Не знаю, его ударили обухом.
— Не могли наточить, что ли?
Я валяю дурака: и генералиссимусы временами любят пошутить. Я все это давным-давно знаю, но такие разговоры меня тешат: это светлые напоминания о приятных минутах прошлого. Они освежают голову, выдувают из нее все мрачное. Жить становится веселей.
— Ну, что ж, — говорю я с воодушевлением, — обухом так обухом. Так даже надежней. Так любили убивать в деревнях, топор у крестьянина всегда под рукой. Обухом тоже, надо сказать, можно так огреть, что голову потом не соберешь: это народный обычай, традиция, к которой надо относиться с уважением и которую следует всячески приветствовать.
Верный Оруженосец молчит.
Помнится, в 1907 году в Гудаутском ущелье я, обвешанный сумками с динамитом, минами и гранатами, верхом на ахалтекинской трехлетке ехал на ответственное партийное задание. Повстречался мне там один очень задиристый пеший абрек. Он принялся лаяться со мной из-за пустяка: ему, видите ли, не понравилось, что я сижу на его лошади. А я как раз тогда был не только с боевым черкесским топором, но еще и с турецкой саблей и маузером. А он, соответственно, без топора, без маузера, без сабли и, естественно, без лошади. А абрек без лошади как бы уже и не совсем абрек. Я выглядел, как легковооруженный древнегреческий всадник. А он — как безлошадный бродяга. Да-а… Было дело. О моя молодость, о моя свежесть! Где вы! Сейчас скучно. А раньше, что ни день, то праздник: то одного ухлопаешь, то — другого.
Обухом топора мне удалось повалить абрека на землю с первого удара. Но голова у него была сделана словно из чугуна. Мне даже показалось, что она зазвенела, как малый зазвонный колокол. Но не прошло и минуты, как абрек, потирая лиловую шишку на лбу, как ни в чем не бывало поднялся и принялся отделывать меня на все корки. Он стоял, раскачиваясь и держась за голову, и со жгучей ненавистью смотрел на меня. Я внимательно выслушал его. В своей зажигательно-похоронной речи он налегал на сладкозвучный имеретинский диалект, орнаментируя и обогащая его цветистыми выражениями, заимствованными из обсценной русской лексики. Получалось очень красиво. Даже талантливо. Своей неповторимой напевностью и мелодичностью речь походила на лирические стихи Важи Пшавелы.
Видно, он хорошо подготовился к вербальной части нашей встречи. Не было сомнений, что за всем этим стояла тщательно продуманная подготовка: абрек все это держал в голове — как раз для таких смельчаков и отчаянных голов, каким я был в те лихие годы. Короче, безлошадный абрек посвятил мне целую поэму. Я прямо заслушался. Иногда я вслух за ним повторял наиболее понравившиеся мне места. Вот так мы с ним мирно беседовали добрых полчаса. Он помянул всех моих родственников, друзей и соседей. Никого не упустил. Досталось всем. Временами я вставлял в диалог громкие возгласы, как бы восторгаясь красноречием оппонента. Повторяю, он хорошо подготовился к устной части нашей встречи. А вот со второй, военизированной, частью, — все обстояло значительно хуже: без оружия абрек выглядел неубедительно. Постепенно он стал мне надоедать: нельзя же тараторить об одном и том же столько времени. И когда он в своей речи добрался до меня, я почувствовал, что мне пора вновь браться за топор. Тем более, что меня поджимало время: я не мог опаздывать на деловую встречу с каретой очередного генерал-губернатора. Кстати, топор был хорошо наточен.
К слову, топор — это грозное оружие пролетариата и трудового крестьянства. Хорошо наточенный топор — это своеобразный меч революционного правосудия. А этот дурак Троцкий этого не знал, вот и сунулся…
Спрашиваю:
— Троцкий помер сразу?
— Нет, прожил еще два дня.
— Что, плохо ударили?
— Да нет, просто у него голова такая…
— Какая — такая?..
— Крепкая, товарищ Сталин.
— Правильно, он всегда был крепколобым. Страдал, мучился?
— Так точно, товарищ Сталин. Кричал, что вместе с ним погибают великие идеи троцкизма.
— Ерунда! Нет Троцкого, значит, нет и никаких идей. Как долго страдал, как долго мучился?
— Целых два дня.
— Всего два?!
— Но и эти дни ему не просто дались: он мучился и орал как резанный.
— Он что, так просто дался? И не оборонялся?
— Докладывали, что оборонялся.
— Чем?
— Книгой.
— Какой еще книгой?!
— Томиком с работой Ленина «Пролетарская революция и ренегат Каутский».
— Нашел чем обороняться! А остальные?
— Что — остальные, товарищ Сталин?
— Ну эти, которые…
— Остальных, как я вам уже докладывал, расстреляли.
— Всех?
— Подчистую: до единого.
— А расстреливал-то кто? Кто посмел уничтожать старую ленинскую гвардию?!
— Это все Ягода и Ежов. Был бы жив Ленин, они бы и его кокнули. Присобачили бы ему изменнические связи с немецкой, французской, швейцарской, английской, польской и итальянской разведками. Коли он там проживал, значит, преступно сотрудничал. И шлепнули бы гениального продолжателя великого дела Карла Маркса и Фридриха Энгельса ни за понюх табака. Но он всех оставил с носом: взял да и помер.
Хотя меня мало интересует мнение слуги, я согласно киваю головой.
— Да-а-а… — протянул я, думая о Ягоде, Ежове и старой ленинской гвардии. — А все-таки хорошо, что их расстреляли.
Да, тревожное было время. Всегда трудно расставаться с людьми, с которыми ты еще вчера чаи гонял и обнимался. Но это на первых порах, а вот когда войдешь во вкус, когда познаешь сладость мести, то и жизнь хороша, и жить хорошо! Главного комсомольца страны Косарева накануне вечером хвалил, даже поцеловал, назвал комсомольским орлом, орденом наградил, а наутро его уже ждал «воронок». И поделом ему. Ни одной комсомолочки не пропускал. Насиловал девчонок. Прямо в служебном кабинете. Днем! Нетерпелив был, гаденыш, не мог вечера дождаться. Не по чину брал: что дозволено Лаврентию, то не дозволено Косареву! Негодяй! Возомнил себя маленьким Сталиным!
За четыре года до этого, в 1935-ом, Косарев женился. На дочери Виктора Нанейшвили. Я тогда сильно рассердился и прямо заявил ему: «Нанейшвили знаю. Он — мой личный враг». Косарев тогда повел себя по-мужски: тут же развелся. Правда, его это не спасло. Да и жену тоже. В народе шутили: Косареву — Косарево, Косаревой жене — Косарево сечение.
Ненавижу и презираю Левку Троцкого, но как он был прав, когда охарактеризовал Косарева следующим образом: «Во главе комсомола в течение ряда лет стоял Косарев, который был признан морально-разложившимся типом». Я редко соглашаюсь с Троцким, но тут, надо прямо сказать, этот грязный ренегат попал точно в яблочко.
********************
Да, приходилось расстреливать, в том числе невинных. Это была историческая неизбежность. Лес рубят, щепки летят. Люди, хотя и состоят не из дерева, а из животрепещущей плоти, — они те же щепки.
Надо, надо расстреливать. Ради революционной целесообразности, порядка и партийной дисциплины. И Ленина, подвернись он под горячую руку — тут мой слуга прав — не пощадили бы. Прикончили же Бубнова, Зиновьева, Каменева, Сокольникова, Троцкого и прочих… А ведь это была старая партийная гвардия. Революционеры первый сорт. Чем Ленин-то лучше, почему он должен был оставаться в стороне? Это было бы не по-товарищески. Но он действительно помер до известных чисток. А то бы и его… Если бы он не помер своевременно, его политический авторитет и всенародная популярность доставили бы мне немало хлопот. А так он остался иконой: поскольку большевики отменили Христа, то надо же на кого-то молиться, вот они и молятся.
Припоминаю, что Троцкий, Зиновьев, Каменев ожесточенно спорили с Лениным. Дурачье! Им бы помнить, что Ильич мнил себя вождем революционного народа, у него были диктаторские замашки, он не переносил, когда ему вставляли палки в колеса. Он всех держал на коротком поводке. Но при этом Ильич временами бывал не в меру либерален. Надо было их не на поводке держать, а — в карцере. Вначале он бывал потверже. В 1919 году он писал Дзержинскому:
«Необходимо расстрелять — и как можно больше! — бывших офицеров, проституток и — попов! Необходимо как можно быстрее покончить с религией. Выкорчевать Христа из сердца обманутых людей! Попов надлежит арестовывать как контрреволюционеров и саботажников, расстреливать беспощадно и повсеместно. И желательно прямо в церквах. И как можно больше. А сами церкви подлежат закрытию. Помещения храмов опечатывать, а потом превращать в хранилища для картофеля, капусты, моркови, огурцов, сахарной свеклы, репы, лука, гороха и других ценных сельхозпродуктов».
В 1922 году он писал, на этот раз уже мне:
«Товарищ Сталин!
К вопросу о предании революционному расстрелу без суда и следствия и высылке из России меньшевиков, народных социалистов, кадетов и тому подобных. У меня, Надежды Константиновны и Инессы Федоровны взяты билеты на скорый поезд до Ялты. Я не могу переносить дату отъезда на более поздний срок: в Ялте пойдут дожди и исчезнут из продажи арбузы. Поэтому до моего отъезда на отдых надо расстрелять как можно больше врагов, чтобы я мог спокойно отдыхать в Крыму.
Пешехонов, Мякотин, Горнфельд, Петрищев и другие… Это Союз возрождения России… Всех, всех расстрелять! Безжалостно!
Всех сотрудников «Искры» расстрелять.
Меньшевики: Розанов (подлец), Викдорчик (негодяй), Любовь Радченко (мерзавка) и ее молодая дочь (тоже мерзавка), это злейшие враги большевизма, Рожков (неисправим), Франк (изменник). Комиссия под Вашим руководством должна представить списки нескольких сот подобных господ на предмет постановки их к стенке. Очистим Россию надолго.
Озеров, как и все сотрудники «Экономиста»,— враги самые беспощадные. Арестовать несколько сот и без объявления мотивов гнать поганой метлой вон из России! Делать это надо сразу, не дожидаясь моего возвращения из отпуска.
Всех авторов «Дома литераторов» и питерской «Мысли» расстрелять. Харьков обшарить, найти изменников и повесить в центре города на фонарный столбах.
Надо понимать одно: чем больше расстрелов, тем уверенней будет чувствовать себя класс рабочих и крестьян. Чистить надо быстро. В этом — залог нашей победы! Не будем чистить мы, контрреволюционеры вычистят нас.
Еще раз повторяю: чтобы к концу моего отпуска все были расстреляны или высланы! Я не смогу полноценно отдыхать, если не буду уверен, что мои указания выполняются.
С коммунистическим приветом, Ленин».
******************
Когда Ильич умер, Троцкий и иже с ним передохнули, набрались наглости и переключились на меня. И все это по-подлому, из-за угла. Идиоты! Если Ленина нет, значит, всё позволено. Достоевского начитались. Рассчитывали, что я такой же добренький, как Ильич. Вот и поплатились. А ведь это был первый состав Политбюро. Крепкие были люди, закаленные в революционной борьбе, отважные, непреклонные. И именно поэтому их необходимо было раздавить, как тараканов. Чтобы не маячили, не светились там, где не надо. Возомнили о себе невесть что, размечтались, заважничали, стали вмешиваться не в свои дела. Лезли повсюду со своей дурацкой демократической позицией, будь она неладна. Дай им волю, они бы всю страну по ветру пустили. Не понимали, что демократия у нас никогда не приживется. Хорошо, что их расстреляли, очень хорошо. Да, так уж у нас повелось: стрелять в того, в кого целишься. Крепкие и отважные, а когда дело дошло да допросов с пристрастием, быстренько признались, что были самыми оголтелыми контрреволюционерами и платными агентами иностранных разведок. Да и как тут не признаться, если тебя за загривок подвешивают к потолочной балке. Признаешься как миленький. И не только признаешься, но и сам себя расстреляешь. Я крепко-накрепко усвоил, что в высших эшелонах власти желанна и необходима постоянная, неуклонная, регулярная ротация, смысл которой в полном истреблении предыдущей генерации руководителей. Оздоровление партийных рядов должно идти безостановочно, конвейерно-поточно, квадратно-гнездовым способом. В этом смысл коммунистического строительства. Победа коммунизма возможна только через усиление органов диктатуры пролетариата путём развертывания классовой борьбы, путём уничтожения классов, путём ликвидации остатков капиталистических классов, в боях с врагами как внутренними, так и внешними. Чистка, освобождение народа от плевел, построение общества, где все будут думать одинаково и слаженно, — вот основная задача Коммунизма! А уж если рубишь, то руби с плеча и под корень! А если потенциальные враги еще и упираются, упрямятся, то надо истребить не только их, но и их семьи, близких и дальних родственников, друзей, соседей, сослуживцев, то есть, всех тех, кто так или иначе с ними соприкасался. Чтобы от них не осталось даже следа. Но некоторых мне жаль. Леву Каменева, например. И Бухарина. Но Бухарин был двуличен. По-приятельски называл меня Коба. А за моей спиной воду мутил. В далеком 1928 году он как-то втихомолку, ночью, зашёл повидаться с Каменевым, чтобы выразить тому поддержку в борьбе со мной. Говоря с Каменевым, Бухарин охарактеризовал меня такими словами: «Он беспринципный интриган, всё на свете подчиняющий своей жажде власти. Он всегда готов изменить свои взгляды, если считает, что это поможет ему избавиться от кого-либо из нас. Его интересует только власть. Пока что он, чтобы остаться у власти, делает нам уступки, но потом передушит нас всех. Сталин умеет только мстить, вечно держит кинжал за пазухой. Нам бы следовало помнить его мысль насчёт «сладости мщения»!» Ах, Бухарчик, Бухарчик, как ты был прав, как гениально все предвидел! Но прекраснодушный, нежный Бухарчик не понимал, что любое его слово через минуту станет известно мне! И все-таки чем-то он мне был симпатичен. Был похож на милого домашнего пса. Но, увы, заигрался. Не протестовал открыто, а гавкал из-за угла, отсиживался, все чего-то ждал. Вот и дождался, дурачок. Я такие вещи не привык прощать. Я все помню.
Да, Бухарчик обрисовал меня со всех сторон. «Сменить взгляды, делать уступки, жаждать власти, мстить, держать кинжал за пазухой… это его стиль…» Что здесь плохого-то? Это же характеристика прагматичного и мудрого политика. Если бы я миндальничал, то не продержался бы на посту Генсека и недели.
Кое в чем я ними согласен. Например, по поводу Ленина, и вообще…
«Вспомни, — говорил Каменев Бухарчику, — вспомни его торжественный приезд в Питер в конце октября, когда все уже было кончено, и мы захватили власть. Мы спокойно обошлись без него. Ильича это страшно раздосадовало. Ему очень хотелось, так сказать, возглавить восстание, вот он и полез на броневик, чтобы толкнуть речь. Голос у него был слабенький, да еще и картавый. Я тогда стоял рядом и слышал, как из толпы неслось: «Долго будет балаболить этот лысый хрен? Пора идти взламывать склады с вином и водкой, а он тут нас потчует своей болтовней». А он кричал, что теперь он самый главный и поведет всех на штурм Зимнего дворца. Он всю сознательную жизнь провел за границей. И оттуда, по газетам, следил за революционной ситуацией в России. Мы с риском для жизни грабили банки и отправляли ему деньги на житье-бытье. А он со своей лупоглазой мымрой на наши рабоче-крестьянские деньги лакомился там анчоусами, спаржей, венскими шницелями, жареными сардельками с парижской горчицей, запивая все это баварским пивом. Он там жил как барин: прислуга, путешествия по Европе, гостиницы, театры… Я подсчитал: он провел вне России большую часть жизни. Он ничего не знал о нашей стране. Пытался руководить нами из Швейцарии, Вены и Берлина. Как только почувствовал, что мы можем обойтись без него, он на поезде с пломбированным вагоном очертя голову примчался в столицу. У него был при себе чемодан, набитый немецкими марками…»
Бухарчик ответил: «Да-а, заварил Ильич эту свою Великую Октябрьскую социалистическую революцию; он заварил, а нам расхлебывать. Начитался, понимаешь, Маркса с Энгельсом и принялся всем давать советы, как организовать общество будущего, где не будет частной собственности и где все бабы будут общими. Основоположники научного коммунизма написали утопическую статью о счастливом человеке будущего, а Ленин им поверил. Он вообще верил всяким шарлатанам. Он был неуч. Как практик он был никто. Он ни одного дня не работал. Кабинетный марксист. Утверждал, что все будут равны. То есть, по его мнению, трубочист должен быть равен академическому профессору. Договорился до того, что предложил назначить свою кухарку на должность председателя Совнаркома».
После этих слов они оба, Каменев и Бухарин, хохотали минут десять.
Об их беседе мне доложил Дзержинский. Именно ему принадлежит идея расстрелять их к чертовой матери. Они должны были последовать за поэтом Гумилевым. Но Дзержинский вскоре умер, и идея расстрела как-то сама собой отошла на второй план. Все силы были брошены на борьбу с Троцким, и мне было не до них. Вернуться к этой идее удалось только в 1937 году.
— Все-таки позвони, — напоминаю я Оруженосцу, — может, кто и придет,
Поскребышев переминался с ноги на ногу. Не может понять, куда ему звонить — то ли на Донское, то ли в «Коммунарку».
— Что ж ты молчишь?
— Будет сделано, товарищ Сталин, позвоню не откладывая, — сдавленным голосом отвечает он. Думает, наверно, что Хозяин спятил.
Голова у Верного Оруженосца круглая. Похож на Хрущева. Только Никита потолще будет. Два лысых умника. Может, произвести рокировку? Никиту сделать личным секретарем, а Поскребышева членом Политбюро? Вот был бы номер! А что тут особенного? Ведь превратился же в члена ЦК сам Поскребышев, который всего лишь за месяц до этого носился по этажам городского комитета партии, разнося почту. И никто не удивился. Поменять их местами, а потом обоих отправить на Камчатку. Я думаю, возражать они не станут. Но это все шутки, на самом деле Никита еще может мне понадобится.
Я закрываю глаза. Пусть интервьюеры еще подождут. Может, я их вообще не приму…
…Люблю пошутить. Произнесешь что-нибудь в высшей степени остроумное, нечто тонко подмеченное, и наблюдаешь, как у людей глаза лезут на лоб и рот перекашивает от ужаса. Мне докладывали, что многие считают, будто товарищ Сталин напрочь лишен чувства юмора. Гнусная ложь! Привожу доказательства, которые полностью опровергают эти порочащие меня измышления.
Недавно на Ближней даче, во время дружеского застолья, я шутки ради велел всем моим доблестным соратникам надеть на головы поварские колпаки. И ведь надели! Никто и пикнуть не посмел! А потом пьяный Булганин в этом дурацком колпаке, без кителя, босой, без галифе, но в подтяжках, откалывал «Барыню» под гармонь Ворошилова. Мне доставляло огромное удовольствие смотреть, как унижаются те, чьи портреты рабочий люд, как партийную святыню, носит на праздничных демонстрациях. А потом я велел им всем — пожалел только Клима, поскольку он гармонист и ему надо беречь руки — обернуть пальцы на руках бумажными салфетками и окунуть их в восьмидесятиградусную чачу. Потом Поскребышев поджег.
Язычки голубого пламени, счастливые и признательные вопли соратников… Это не могло не радовать. Я редко смеюсь, но тут хохотал так, что у меня разболелась печень. Кто-то скажет, что это издевательство, чуть ли не садизм. Нет-нет, какой я, к черту, садист. Просто у меня своеобразное чувство юмора. Я ценю шутку. Шутки могут быть грубыми, но всегда должны быть веселыми.
Пальчики горели у всех, кроме Лаврентия, он сказал, что они у него огнеупорные. Верю, я однажды видел, как он пальцами шевелил угли в мангале у меня на Ближней. Шевелил и напевал, думая, что я не понимаю по-мингрельски: «ვადიდოთ გმირებივადიდოთ ქართველები». «Воздадим хвалу героям, воздадим хвалу мингрелам». Значит, воздавать хвалу мингрелам можно, а другим?..
Часто они у меня на Ближней даче всерьез сражаются на саблях. Правда, деревянных. Как-нибудь, думаю, вооружить их настоящими. Но и деревянными они рубятся от души. Лаврентий так треснул Никиту по темечку, что того еле откачали.
Я не люблю пьяных, но люблю смотреть, как они напиваются. Все жду, когда они сморозят какую-нибудь внутриполитическую глупость.
Пьют все, кроме Молотова. Даже мне трудно его уговорить. Но вчера я решил его обдурить: предложил выпить за здоровье жены его Полины. А она в Кустанае второй год подряд под наблюдением местных чекистов коров доит. А все почему? Язык распускала. А это наказуемо. Я ткнул пальцем в грудь Молотову и сказал:
— Знай, Вячеслав, что грузинские тосты — это целое искусство. У тоста, как у всякой литературной формы, свои правила: тост должен долго вертеться вокруг да около, но имя того, в чью честь он произносится, звучит в последний момент. Я нарушу эту традицию: зачем тянуть кота за яйца, лучше сразу взять быка за рога. Вячеслав! Мы все пьем за твое здоровье и за то, чтобы ты исполнил мою просьбу. Выпей, выпей до дна, — я велел Поскребышеву подать Молотову поллитровку «Столичной». — Может, тебе мало одной бутылки? Только скажи, принесут еще.
Вячеслав схватился за сердце.
— Не бойся. Чтобы легче пилось, представь себе, что пьешь не водку, а коктейль Молотова. Если не взорвешься, твоя Полина уже завтра утром будет варганить тебе гефилте-фиш, фаршированную щучьей икрой.
Все сдержанно засмеялись. Засмеялся и Вячеслав.
По выражению его каменного лица определить что-либо невозможно. Против ожидания, он выпил. Куда ему деваться. Как он мог отказаться, коли сам Сталин предложил?
Я обратил все в шутку. Сказал, что Полина осуждена правильно, и будет освобождена, когда придет время. И не мое это дело, а независимого революционного суда. Что роится у Вячеслава в голове после моих шуток? Может, он счастлив, что вместе с ней он сам не загремел в Кустанай?
Клим Ворошилов приносит с собой какую-то мензурку, к которой прикладывается всякий раз, перед тем как хватить водки. Часто бегает по нужде. Думаю, в мензурке какой-то мочегонный настой на травах. Поэтому Клим хлещет водку стаканами, может, кажется, выпить два литра, и ему все нипочем.
В конце тридцатых чекисты на двух черных машинах приехали к Ворошилову на дачу. Перепугавшийся Клим приказал военизированным поварам выкатить в чердачное окно 6-дюймовую гаубицу образца 1915 года, а сам бросился к телефону звонить мне:
— Коба, предупреждаю, я буду отстреливаться до последнего снаряда!
— Как долго продержишься? — поинтересовался я.
— Час-другой.
— Клим, — после минутной паузы говорю я, — тебе сколько лет?
— Сегодня стукнуло пятьдесят.
— Дурак, они же хотят поздравить тебя!
На баяне он мастак играть, если бы не это, я бы его выгнал к чертовой матери.
Лаврентия ни разу не видел пьяным. Он хоть и мингрел, но настоящий грузин!
Каганович и так-то не очень разговорчив, а когда напивается, вообще молчит как рыба. Но однажды его разговорил Никита, который многим в своей партийной карьере обязан Кагановичу. Но Никита не помнит добра, и поэтому он с удовольствием напустился на своего благодетеля:
-— Признайся, Лазарь, что ты еврей.
-— Ну, еврей, — покосился на него Каганович, — а тебе-то что?
-— Вы, евреи, распяли Христа.
-— Ну, распяли. Что ж тут необыкновенного. Просто евреи распяли еврея. За дело, чтоб не дурил народ. И вообще, не лезьте куда вас не просят, это наше частное еврейское дело.
Булганин напивается раньше других. И тогда без удержу поет. Мы все с удовольствием слушаем. Частушки в его исполнении великолепны! Утверждает, что это русские народные песни. Частушки нанизываются одна на другую складно, но не совсем литературно. Наиболее безобидная начинается словами: «Сели девки под корову, а попали под быка…» А та, что погрубей, звучит вот так:
Как у Дуньке в ж… пе
Разорвалась клизма,
Ходит, бродит по Европе
Призрак коммунизма.
Вообще-то за эту частушку уже посадили все мужское и женское певческое население деревни Жуковка, что под Москвой. Но у Николая приятный баритон, и за это ему многое прощается.
И снова на ум приходит Никита. Прикидывается дурачком. Приглядываюсь к нему уже лет тридцать. Ест много, а вот пьет мало, украдкой сливает водку в кадку с фикусом. Фикусы не выдерживают, вянут. Поскребышев меняет их каждую неделю.
Микоян. Анастас Ованесович. Естественно, армянин. Заведует питанием всей страны. Придумал диетическую колбасу. Народ назвал ее «микояновской». Хотели назвать «сталинской», но вовремя спохватились. Колбасный фарш имени Генерального Секретаря товарища Сталина? Нет, товарищи, это никуда не годится. Нельзя кушать бутерброды со Сталиным. Можно подавиться. Моим именем можно называть только что-то крупногабаритное, крупнокалиберное, основательное, масштабное, фундаментальное и монументальное. Вроде небесных светил, горных вершин, заводов, городов, проспектов, научно-исследовательских институтов, театров… А тут какая-то колбаса.
А вот с Ильичом в свое время дали маху, и появились названия, вызывающие смешки простого люда. Порода свиней «Ленинская». Сорт овса – «Ленинский». Завод по производству гинекологических инструментов имени В. И. Ленина. То есть, по свинарнику разгуливают хряки имени Ленина, овес имени Ленина засыпают всяким кобылам и ослам, а ножницы для разрезания пуповины носят имя основателя первого в мире государства рабочих и крестьян Владимира Ильича Ленина. Идиотизм, если его не обуздать, может послужить причиной развала страны.
Анастас ест мало. Он худой как жердь, завтракает вареной тыквой и обедает бананами. На мясо переходит, когда бывает в загранкомандировках, на официальных обедах. Дипломатический этикет обязывает есть то, что подадут. Мао Цзе-дун, когда Анастас с делегацией был в Китае, кормил его удавами. На завтрак жареный удав. В обед удав. На ужин опять удав. Сплошные удавы. Китайцы ревниво следили за Микояном. Не съешь, доиграешься до международного скандала. Анастас морщился, давился, но с удавами героически справился, не посрамил, так сказать, чести члена Коммунистической партии Советского Союза. За это он был удостоен высокой государственной награды — ордена Ленина. У Анастаса нюх, как у собаки. То он поддерживал Ежова, то Ягоду, то Лаврентия. «У нас каждый трудящийся — сотрудник НКВД», — написал он в газете «Правда». Многим понравилась мысль превратить каждого гражданина в стукача и доносчика. Анастас. У него на руках кровь, но народу он нравится: вот что значит добрая улыбка, приятные усики и микояновская колбаса. Это доказывает, если людей сытно кормить и при этом улыбаться, с таким народом можно горы своротить.
Вчера под мою любимую пластинку с кумпарситой в исполнении аргентинского певца Карлоса Гарделя в Большой столовой парами в ритме танго кружилось политбюро в полном составе. Я бы и сам пустился в пляс, если мелодия была бы повеселей. А мелодия была слезливой, душещипательной, была в ней грусть по утраченной любви и… и еще что-то, хватающее за сердце. Известно, что Карлос придерживался предосудительного образа жизни: вел себя не как благородный идальго, а как последняя скотина, поэтому его покинули друзья, даже попугай, сквернословя, вырвался из клетки и улетел в неизвестном направлении, любимая ушла к другому, словом, хоть в петлю. Вот он и пел про это. Понять его можно: тут не то что кумпарситу запоешь, а волком взвоешь.
Я стал получать — чего раньше не бывало — иезуитское наслаждение при виде мучений этих негодяев, моих верных сподвижников. Все они готовы продать жену, сына, дочь — только бы уцелеть. У многих жены в тюрьме, а они и в ус не дуют. Негодяи. Ничего святого. Не люди, шакалы. И кого ни возьми, все такие. Это они повинны в том, что мой революционный романтизм привел меня к полноценной революционной жестокости. Все, все негодяи! Как с ними обращаться? Только как с животными. Их жен, может, сейчас насилуют, а они отплясывают кумпарситу, словно им все нипочем.
У них внутри все прогнило, все извращено, зачерствело, вывернуто наизнанку: там, где должна быть голова, красуется жопа, там, где должна быть жопа, красуется вторая жопа. Когда надо, Каганович делает доброе дело: запускает новую, столь ожидаемую народом, станцию метро, а когда надо — злое: ни за грош продает родного брата. Во время войны его старшего брата обвинили в предательстве. Брат со страху полез в сортир и там застрелился. Застрелился, значит, виноват! Боялся возмездия. А Лазарь сказал, что знать ничего не знает.
Молотов несмотря на то, что я его беспрестанно шпыняю, обо мне никогда плохо не отзывался; он настоящий большевик, в переговорах с нашими врагами стоек и непреклонен. Но он допустил грубейшую ошибку: поделился с женой секретными решениями Политбюро. Полина — кикимора, каких поискать. Она, как я уже говорил, доит коров в Кустанае. И будет доить, пока не выдоит всех буренок Кустанайской области. А когда выдоит последнюю, перебросим ее в Биробиджан: пусть там учит евреев рекордной дойке коров. Кстати, в этих далеких краях, в Кустанае и Биробиджане, отличный климат: зимой и летом одинаково холодно. Поэтому там хорошо закаляться. Пусть Полина набирается сил. Полина. Какая она, к черту Полина, если по паспорту она Перл Соломоновна Карповская? Вячеслав верен своей Полине. Ему еще нет и шестидесяти, возраст полового расцвета, а он хранит целомудрие, словно дал обет безбрачия. Верен, дурак, своей швабре. Лаврентий с Булганиным из сострадания подсылают ему поднаторевших в этом деле балерин из второго состава Большого. Лаврентий говорит, что именно во втором сосредоточились такие милашки, что просто дух захватывает. Девки готовы на все, только бы попасть в первый состав. Отчаянные. Все красавицы, как на подбор. Вячеслав наотрез отказывается, он верен своей мымре и стоит на смерть. Но Лаврентий ему не верит, говорит, что «у Молотова не стоит, и именно поэтому он, мол, стоит насмерть». Надо признать, иногда Лаврентий бывает чрезвычайно остроумным.
Итак, Полина сидит. Крепко сидит, основательно. И не скоро выйдет. А произошло вот что. Пока Вячеслав давал дипломатический отпор мировому империализму и самоотверженно, не щадя живота своего, отбивался от наседавших на нас со всех сторон капиталистов, Полина за его спиной завела у себя дома литературно-художественный салон. Тоже мне, экая Анна Павловна Шерер выискалась! Там она точила лясы с сионистами, такими отчаянными хулителями Вождя всех народов, каких и в тридцатые было не сыскать. Лаврентий не дремал и в миг проверил всех на лояльность по отношению к советской власти. Наказал всех. Кое-кому повезло, и им сразу открутили голову. А кое-кому не очень, и им откручивали головы значительно дольше.
Вячеслав говорит, если бы знал о салоне, то набил бы из Полины чучело. Врет. Конечно, врет. Знал. Или догадывался. Чтобы он не очень-то переживал, я его успокоил, нечего, мол, ему руки марать: набьют чучело из Полины и без него — охотники найдутся. У Лаврентия в штате есть таксидермисты высочайшей квалификации, специализирующиеся как раз на таких особах, как Полина. Набьют и выставят в музее НКВД на Лубянке.
Полина странная особа. Ну, скажите, какая еврейка будет вынашивать «стратегические планы решительного разгрома евреев, которые погубили Россию»? Это она написала еще в двадцатые годы. Я знаю, что она верит в меня как в мессию. Верит даже сейчас, когда доит коров. Но… придется ей посидеть. Пусть подумает, времени у нее много. Может, тогда полюбит меня еще сильней. Пусть подумает, пусть подумает… Нельзя безнаказанно молоть языком. Пусть все знают, что даже самые близкие мне люди в случае провинности могут угодить либо за решетку, либо на плаху.
**********************
В 1945 году в Кремле на торжествах по случаю очередной годовщины Великого Октября, в коридоре перед Георгиевским залом, мне повстречался бравый генерал. Вся грудь в орденах. Я узнал его.
— Товарищ Босенко?
— Так точно, товарищ Сталин!
— Разве вас не расстреляли?!
Генерал побелел. Стоит, молчит, руки по швам. Рот, как положено, перекошен, глаза вытаращены.
— Никак нет, товарищ Сталин, не расстреляли.
— Почему?! — я поворачиваюсь к Берии.
— Сегодня же приведем в исполнение, товарищ Сталин, — отчеканил Лаврентий.
Босенко отважно воевал, сам водил войска в атаку. А тут, вижу, обделался. Обделался как новобранец во время первой в жизни атаки. Страх. Страх. Страх. Все в нашей стране на страхе держится. И пусть держится. Страх — основа предстоящего благоденствия. Если бы не страх, мы бы с места не сдвинулись, веками ковыряли бы в носу да лежали на печке.
Был еще и такой случай. Подходило к концу совещание, посвященное организации производства тяжелых танков и дальнобойной самоходной артиллерии. Я был доволен, министры, военные и директора заводов поработали на славу. Я поблагодарил всех. Все сдержанно заулыбались и с облегчением перевели дух. Потом все потянулись к выходу. Маршал бронетанковых войск Курнаков, известный тем, что у него живот больше, чем у Маленкова, замешкался и застрял в дверях. Пытаясь вырваться, он пукнул. Да так громко, что показалось, взорвалась автомобильная камера.
— Вы совершили грубейшую политическую ошибку, товарищ Курнаков! — отчитал я его.
— Я исправлюсь, — пролепетал маршал, — я больше буду.
— Идите, идите, товарищ полковник. Чтобы это было в последний раз…
Маршал в одночасье превратился в полковника. Будет ему наука: нельзя в кабинете Сталина пукать даже прославленным маршалам бронетанковых войск.
Глава 5
…Я бросаю взгляд на настенные часы. Прошел еще час — час, равный годам. Верный Оруженосец стоит навытяжку и не дышит. Я вижу, он хочет что-то сказать, наверно, что интервьюеры заждались…
-— Пусть подождут, пусть подождут эти гнусные приспешники капитализма, — говорю я, с трудом сдерживая зевоту. —А на завтра пригласишь тех, кто, к сожалению, еще остался: Ворошилова, Берию, Молотова, Маленкова, Кагановича, Микояна, Булганина, Хрущева…
— Хрущева хорошо бы вздернуть на первой осине, да и Лаврентия Павловича не мешало бы… — слышу я. Или мне показалось? Я резко вскидываю глаза и смотрю на Поскребышева. Когда я так делаю, у моих друзей и врагов останавливается сердце. Но Поскребышев стоек. Рот его сжат, будто никогда и не разжимался. Глаза честно округлены и смотрят с собачьей угодливостью.
Я заметил, он в последнее время взял в Кремле слишком большую власть. Слишком. Думает, если я стар, то ему можно делать то, что нельзя было делать, когда я был молод. Оруженосец при всех его талантах, глуп, как пробка. Полагает, дуралей, что может давать мне советы. А я и сам знаю, кого на осину, а кого на пьедестал. Я знаю цену людям: она не высока. Пьедестала заслуживают немногие. Да и на пьедестале их цена не возрастает, поскольку они там, на пьедестале, как правило, надолго не задерживаются.
Лицо у Оруженосца непроницаемо. Видно, послышалось…
Посребышев напоминает мне:
-— Товарищ Сталин, так как же быть с господином Стассеном?
— Что же ты?.. — набрасываюсь я на Оруженосца. — Заставляешь ждать уважаемых зарубежных гостей столько времени!
Открываются двери, и в кабинет входят интервьюеры. Я поднимаю правую руку и приветствую их:
— Пролетарии всех стран соединяйтесь!
Оба интервьюера были очень маленького роста, ниже меня сантиметров на десять. Мое внимание привлекла грудь Стассена: она была больше, чем у Валентины. Некоторое время я внимательно рассматривал ее. Он заметил это и криво улыбнулся.
Поскольку оба хорошо говорили по-русски, обошлись без переводчика.
В течение следующих двух часов я отвечал на вопросы.
Стассен спросил:
— В прошлом между СССР и США возникали недоразумения из-за того, что у советской стороны не было желания обмениваться идеями, что выразилось во введении цензуры на сообщения иностранных корреспондентов из Москвы. Например, отказ газете «Нью-Йорк Геральд Трибюн» в разрешении иметь своего корреспондента в Москве был одной из причин отсутствия взаимопонимания между народами СССР и США.
– Случай отказа в визе корреспонденту «Нью-Йорк Геральд Трибюн», – отвечаю я, – действительно, имел место. Но это недоразумение – случайное явление, оно не связано с политикой Советского правительства. «Нью-Йорк Геральд Трибюн» – солидная газета. Но нельзя не учитывать, что часть американских корреспондентов плохо настроена в отношении СССР.
— Такие корреспонденты действительно имеются, — согласились интервьюеры. — Корреспонденту «Нью-Йорк Геральд Трибюн» было дано разрешение на временное пребывание в Москве и только на время сессии Совета министров. Теперь газета ставит вопрос о посылке своего, уже постоянного, корреспондента в Москву. «Нью-Йорк Геральд Трибюн» является ведущим органом республиканцев, который приобретает еще большее значение теперь после того, как республиканцы получили большинство в конгрессе.
— Мы не видим большой разницы между республиканцами и демократами. Они у вас, простите, из одного корыта… Что касается вопроса о корреспондентах, то мне припоминается такой случай. В Тегеране три державы провели конференцию, на которой они проделали хорошую работу в дружественной атмосфере. Один американский корреспондент послал сообщение о том, что на официальном обеде в честь дня рождения Черчилля Иосиф Сталин, на что-то рассердившись, дал затрещину маршалу Тимошенко. Но это клевета! Тогда на обеде Тимошенко вообще не было! На самом деле я дал затрещину не ему, а заместителю народного комиссара иностранных дел товарищу Вышинскому А. Я. за то, что тот ел жареного поросенка с ножа и рассовывал сахарный миндаль по карманам. Это могут подтвердить десятки гостей Черчилля. Тем не менее этот корреспондент послал в газету свое вымышленное сообщение, и оно было опубликовано в прессе США. Можно ли доверять такому корреспонденту? Мы не считаем, что в этом виноваты США или их политика. Но такие инциденты бывают. Это создает плохое настроение у советских людей.
Принесли чай и печенье. После паузы в беседу вступил Бейли:
— Как вы полагаете, господин Генеральный секретарь, если бы не было цензуры в СССР, это стало бы основой для сотрудничества и взаимопонимания между нашими народами?
— Вряд ли. В СССР трудно обойтись без цензуры. Молотов несколько раз пробовал, но ничего не получилось. Всякий раз, когда Советское правительство отменяло цензуру, ему приходилось в этом раскаиваться и снова ее вводить. Осенью позапрошлого года цензура в СССР была отменена. Я был в отпуске, и корреспонденты начали писать о том, что Молотов заставил Сталина уйти в отпуск, а потом они стали писать, что Иосиф Сталин вернется и за самоуправство надает товарищу Молотову тумаков, как это практикуется в высшем советском руководстве. Таким образом, эти корреспонденты изображали Советское руководство каким-то сборищем, состоящим из диких зверей. Конечно, советские люди были возмущены, и мы снова должны были ввести цензуру.
Проходит час в подобных дурацких вопросах и моих убедительных ответах, наконец я даю им понять, что меня ждут куда более важные дела. На прощанье я пожимаю им руки и прошу заглядывать ко мне почаще.
-— И без церемоний, господа, — говорю. — Я принимаю во все дни недели, даже ночью.
А после их ухода приказываю Верному Оруженосцу:
— Чтобы духа их не было! Впредь не подпускай этих прислужников империализма ко мне на пушечный выстрел. Если еще раз впустишь ко мне иностранных корреспондентов, спущу шкуру.
— Нельзя, товарищ Сталин.
— Это еще почему?
— Они ведь граждане другого государства.
— Я говорю о твоей шкуре, дуралей! Кстати, проследи, чтобы эти вруны прислали мне свои статьи для визирования. Не то напишут, что я каждый день арапником избиваю своих маршалов.
Глава 6
В кабинет входят Берия, Булганин, Ворошилов, Каганович, Микоян, Маленков, Хрущев. Вид у всех сосредоточенный, деловой. Солидно рассаживаются и смотрят на меня. Молчат. Ждут, когда я начну. Я каждому, по очереди, заглядываю в глаза. Встречаю в ответ готовность выполнить любое мое повеление. Никто ни разу не моргнул. Все знают, товарищ Сталин не любит, когда моргают. Если моргает, значит, совесть не чиста. В углу сидит Верный Оруженосец и глаз не спускает с команды соратников. Словно целится в каждого. В руках у него записная книжка. Для записи тех, кто моргает.
Хороший обычай существует в одной демократической африканской республике. Там Председатель правительства по давней традиции съедает своих заместителей. Причем не фигурально, а буквально. По заместителю в день. Посидит, посидит, проголодается, посмотрит на часы, потом на заместителей, придирчиво оглядит каждого со всех сторон, выберет одного, на его взгляд наиболее аппетитного, сладострастно облизнется и отправит к поварам на кухню. Хорошо бы и у нас ввести такой обычай в повседневную практику. К сожалению, это неосуществимо: уже год как я на диете — почти не потребляю мяса. Академик Трубников, мой новый лечащий врач, предупреждает, что большое количество белковой пищи может превратно отразиться на моем здоровье. «Диета, диета и еще раз диета», твердит он.
В приемной томятся молодые перспективные руководители нашего государства. Смена ныне действующим. Все сидят и с воодушевлением трясутся от страха. Кто его знает, что взбредет в голову Отцу Народов. Может наградить, а может и головы лишить.
Говорят, что я и народ едины. Народ давно стал для меня безликой многоголовой массой, однородной, доверчивой, обмануть его не составляет труда. Это все равно, что отобрать медяки у беспомощного калеки. Никакого удовольствия. Народом следует управлять. Управлять ради его же пользы.
Моя жизнь бедна на события. Когда-то я мечтал о путешествиях. Но потом мои мечты как-то увяли: мою голову и мое сердце, вытеснив все остальное, оккупировала Революция.
Мне пришлось передвигаться по земле на поезде, на машине, я даже дважды летал на самолете. Это были чисто деловые поездки, мне было не до развлечений.
Меня не занимало чужое небо. Все равно нашенское — лучше: голубей и прозрачней. Я одинок. Никто не знает, как я одинок. Да, я одинок. Говорят, что у одинокого человека болит душа. Но я не знаю, что такое душа, и не знаю, где она находится. Может, Черный Человек подскажет? Черный Человек — это Призрак, который повадился приходить ко мне по ночам.
Жизнь верховного правителя, как правило, недолговечна: исторических примеров не счесть. Яд, кинжал, инфаркт, авиационная катастрофа, удавка, пуля — набор возможностей, чтобы ее подсократить, необычайно широк. Жизнь правителя полна опасности. Чтобы ее продлить, надо убрать со своего пути все препятствия. Препятствия — это люди, рядящиеся в тогу преданных друзей. Мои преданные друзья сейчас сидят напротив меня и впиваются в меня немигающими глазами.
…Я продолжаю изучать лица своих соратников. Как же мне трудно! Как же мне трудно каждый день вращаться в кругу людей, которые меня боятся и ненавидят! Чуть-чуть расслабишься, зазеваешься, и они тут же отвернут мне голову. Как вырваться из этого круга?..
Они одряхлели, пора их менять. Пусть отдохнут. Новодевичье кладбище, думаю, самое подходящее для них место. До кремлевской стены дотянут не многие. Да… работали они неплохо, но слишком, слишком много знают. Слишком. А излишнее знание не доводит до добра. Оно порождает сомнения и каверзные вопросы.
Глядя на угодливые рожи, я думаю том, что скоро в моем кабинете появятся другие. Впрочем, и новые рожи вряд ли украсят строгий интерьер моего кабинета. Все, кто лезет наверх, на одно лицо. Стоит ли их менять? Конечно, стоит. Сменяемость, ротация руководителей на всех этажах власти — это ведь тоже один из эволюционных компонентов страха.
Разминаю в трубке две папиросы «Герцеговина Флор». Чиркаю спичкой. Все почтительно следят за голубым дымком над трубкой. В глазах, глубоко-глубоко, прячется ужас. Будто от этого дыма зависит их судьба. А что, если, и вправду, зависит? Курю. Гроблю здоровье. Мое здоровье — что хочу, то с ним и делаю. На самом деле я не затягиваюсь. Уже год, как я делаю вид, что курю. Трубка и Сталин. Сталин и трубка. Привычный образ должен работать.
Я встаю с кресла и начинаю мерить кабинет медленными шагами. Мои соратники сидят. Так сказать, внимают. Тишина, только слышно, как поскрипывают сапоги. Молчат. Не дураки, все понимают. Опасаются, подлизы, что сегодняшний день может стать для них последним.
— Политбюро необходимо распустить, то есть, упразднить, — начинаю я, подтверждая их возможные опасения. Голос мой, тихий, уверенный и спокойный, звучит в тишине, как пушечный выстрел.
Я делаю паузу. Шеи вытянулись. Чистые гусаки! По очереди — в третий раз! — оглядываю каждого.
Я опять перебираю в памяти их достоинства и недостатки. Молотов. У него хватает ума не ввязываться ни в какие аферы. Он трудолюбив, послушен, поэтому подписывает все, что ему подсовывали сначала Ягода, потом Ежов, потом Абакумов, а теперь и Игнатьев. Мало того, он еще добавлял от себя: «Не десять лет этому рас…яю, а смерть!». Вячеслав отличный организатор, прекрасно разбирается в современной политике. Умеет сказать: «Нет!», когда все ждут от него «Да!». Все это очень мило, но он стал делиться закрытой информацией с женой, а та все выболтала сионистке Голде Меир, с которой она пировала в израильском посольстве в Москве. Пусть Вячеслав благодарит Бога, что его не расстреляли, а лишь понизили в должности. У него светлая голова и, как однажды метко выразился Ильич, каменная жопа. Когда его Полину, которую он очень любил, сослали, Вячеслав, стиснув зубы, сказал: «Нет такой любви между мужчиной и женщиной, ради которой можно было бы изменить Партии!» Сильный человек! Несгибаемый! У него не только жопа, но и душа из камня. Нечто подобное говорили о Гнее Домиции, прапрапрадеде Нерона: зад у него из гранита, а сердце из мрамора. Мне докладывали, что по ночам Вячеслав очень тоскует по Полине. Я ему и говорю: «Вячеслав, если ты так уж убиваешься, возьми себе бабу. И не такую, как твоя сухопарая кляча, а молодую девку с крепкими зубами и твердой походкой. Позаимствуй у Лаврентия, у него этих баб, как собак нерезаных. Он охотно с тобой поделится». Вячеслав надулся и отделался молчанием.
Вячеслав умный, но не совсем. Мне не понять, как можно обходиться без женской ласки столь длительное время?
Итог моих размышлений: Молотов еще пригодится, ибо надежен, как скала. Ни о чем, кроме как о революции, думать не может, и верит в нее больше, чем в свою кикимору. «Нет сомнений, что в Молотове советская машина нашла способного и во многих отношениях типичного представителя –— крепкого семьянина, верного члена партии и последователя коммунизма». Так высказывался о нем Черчилль.
Ворошилов примитивен. Он все думает, что гражданская война идет полным ходом: гремят пушки, сверкают сабли и по полям носятся тачанки с революционными матросами. По сей день считает, что роль кавалерии в современной войне решающая. Лошадь вместо танка. Великолепная идея! Надо бы посадить Клима на лошадь и двинуть против него бронированную боевую машину на гусеничном ходу. Интересно, как долго он продержится? Это ж надо быть таким остолопом! Никаких выводов из результатов Великой Отечественной войны не сделал. Витает в облаках. Но… и такие дураки мне нужны — для равновесия в Политбюро. Говорит, что верен мне. А продаст ни за копейку. На роль главного никогда не претендовал. «Ворошилов-Балалайкин», «деревенский голова» — это лишь некоторые прозвища, которые использовал ядовитый Ильич для его характеристики. Со смерти Ленина прошла треть века, а Клим все такой же. Мерзавец Троцкий дал ему точную характеристику: «Ворошилов есть фикция. На головокружительной высоте он остался тем, чем был всегда: ограниченным провинциалом без кругозора, без образования, без военных способностей и даже без способностей администратора». Клим в общении мил, приятен, но непроходимо глуп. Лихо играет на гармошке. Вот и все его достоинства. Дурак, но… он мне нравится.
Маленков работоспособен, но, увы, слишком смахивает на свинью. По этой причине находиться во главе государства не может. Он ничем не отличается от своих коллег: он искусно меняет внутриполитическую ориентацию. Как-то в пьяном угаре он разговорился с Лаврентием. «Купить можно любого, — сказал он, — все зависит от суммы. Кого-то — за 30 сребреников, кого-то — за 330». Рассуждения верны, но… Сегодня дружит с Лаврентием, завтра даст команду придушить его. В узком кругу говорит, что он частично дворянин. Не глупый, не глупый, но… рожей не вышел.
Булганин пьяница, обжора и бабник. Ему хорошо, когда у него стакан полон до краев, а юные балерины сидят у него на коленях и выдергивают волоски из его бороды. Обожает носить форму Маршала Советского Союза, которая идет ему как корове седло. Он послушный раб. У него нет ни малейших нравственных принципов, и именно поэтому до поры до времени он крепко держится за меня.
Микоян армянин. Грузин во главе государства — еще туда-сюда, но армянин… У Анастаса хорошие дети. Летчики-испытатели, авиаконструкторы. Большую пользу приносят. Дети детьми, а Анастаса все-таки придется на Пленуме основательно пугнуть, покритиковать и указать ему на ошибки. Итог: пусть остается министром торговли и лопает свою микояновскую колбасу. Знает свое место.
Каганович еврей, и этим все сказано. Правда, он всем говорит, что по национальности он большевик. Большевик большевиком, но куда деть его родителей — Моисея Гершковича и Геню Иосифовну?.. Итог: никто ему не верит, и никто не допустит, чтобы во главе СССР стоял большевик с таким гнилым генеалогическим древом.
Хрущев. Как многие неумные люди, хитер как лис. Как был малообразованным мужичком, так им и остался. Но локти у него из железа. В бытность свою секретарем ЦК Украины перестарался: слепо и бездумно выполняя директивы Политбюро, расстреливал и правых, и виноватых. Сам не знал, что делал. Главным для него было отчитаться перед Москвой о количестве репрессированных. По собственному почину удесятерил число подлежащих расстрелу. Полагал, что его действия я одобрю. Если у всех руки в крови по грудь, то на Никите — по горло. Перегнул палку. В ногах у меня валялся, подлец, молил простить. Я пинал его сапогом и говорил: «Грохнул, сукин сын, пол-Украины!». Глазки свинячьи, с хитрецой. Спит, по его собственным словам, спокойно. Совесть не мучит: она не мешает ему считать себя порядочным человеком. Он прямолинеен, как телеграфный столб. Вкопан глубоко. Не раскачаешь. Но что-то в нем неразгаданное есть. Думаю, что если ему в голову взбредет некая идея, то никакими силами ее оттуда не выбьешь. Итог: он загадочен и непредсказуем. На мой взгляд, опасен. Хитрован, мужичок. Его бы надо первым, либо… либо переманить на свою сторону.
Лаврентий. Мой самый большой друг и самый большой враг. Вообще, я не сделаю открытия, если скажу, что наверху друзей не бывает. У Лаврентия власть, органы госбезопасности. Он коварен, опытен, предприимчив, умен, хитер. В интриге ему нет равных. И народ его любит. Ежов когда-то пересажал полстраны, а Лаврентий освободил. Народ это знает. Выдающийся организатор и управленец. В начале войны сотни заводов переправил на Урал. Спас военную промышленность. Сейчас вместе с Курчатовым работает над созданием бомбы, которая может расколоть землю на две неравные части. Под чутким руководством Лаврентия Королев вот-вот запустит в космос искусственный спутник земли. Но Лаврентий мерзавец, каких поискать. В своем кабинете завел привычку избивать подозреваемых. А порой и расстреливать. Этот опыт он превратил в традицию, которая была быстро подхвачена его соратниками по всей стране. Итог: может, очень даже может предать. Был бы опасней Никиты, если бы не был так откровенен в своих амбициях. Никита действует, как говорится, из-под коряги, а Лаврентий открыт, слишком открыт. Слишком самоуверен. Умный, но — не совсем. Лучше быть глупым: тогда к тебе будет меньше вопросов и ты будешь меньше заметен. Поскольку он несравненно более предсказуем, нежели Никита, его надо предупредить, чтобы он был более осторожен в своих высказываниях. Пусть думает, что я ему особенно благоволю.
Пусть они все будут в настороженном напряжении. Лучшего способы управлять людьми не придумать.
Соратники… Но других у меня нет. Молодые претенденты в члены Президиума ЦК пусть пока посидят в приемной.
На кого опереться? Ведь рано или поздно мне придется на кого-то оставить страну. И нет у меня никакого решения. Я впервые в жизни не могу определиться… Каждый день я меняю решения. Их много. И я никак не могу прийти к одному, единственно верному. Вчера я хотел их всех под нож. Сегодня — среди них ищу себе замену. Зачем ищу? Я ведь не собираюсь помирать. Ну, вырою я им могилу… и что? И так страна живет в страхе со времен Великой Октябрьской революции. Добавишь еще страха?.. Продуктивно ли это? Не слишком ли много страха? В то же время, люди так пропитались страхом, что новый страх может стать лишь помехой.
Прежде мне приходилось сметать со своего пути прямых и потенциальных соперников. Я боялся заговоров. А теперь? Меня убеждают, что никаких заговоров нет, что все они раскрыты. Так ли это? Я и раньше-то был недоверчив, а с годами, с опытом вполне закономерно стал еще подозрительней. Я за тысячу километров чую угрозу…
Я умею с давних пор критически оценивать себя, видеть себя как бы со стороны. Это дано только не каждому. Это помогает верно оценивать ситуацию. Нельзя ни преуменьшать свои достоинства, ни преувеличивать. Середина! Золотая середина! Шаг вправо, шаг влево, шаг вперед и шаг назад. Как в одесской песенке. Никуда шагать не надо. Надо оценивать себя не сходя с места. Тогда получится объективная картина.
Мои соратники дружат, водой не разольешь. Ходят друг к другу в гости. Бражничают. Иногда даже напиваются. Обнимаются и клянутся в вечной дружбе. А у каждого тесак за пазухой.
Они ненавидят друг друга. И правильно делают. В борьбе за власть слабость — непозволительная роскошь. Пожалуй, я начну вызывать их по очереди, по одному. Это сразу создаст напряжение. Пусть думают, что я подыскиваю себе преемника, продолжателя великого дела Ленина-Сталина. А там уж они сами перегрызут друг другу глотки. Испытанный прием.
Чем мне нравится Великая французская революция? Тем, что она подала пример, как надо расправляться с друзьями. А якобинцы поднабрались опыта у Рима. Там почти все цезари дня не могли прожить, чтобы кого-нибудь не укокошить. Особенно доставалось родственникам и близким друзьям.
Якобинцы. Меня восхищает их определение демократии: «Демократия — это такое государство, где суверенный народ, руководимый им же самим созданными законами, делает сам всё то, что возможно, и при помощи своих представителей — все то, что он не может делать сам… Извне вас окружают все тираны; а внутри страны все друзья тирании составляют заговоры; они будут составлять заговоры до тех пор, пока преступление может надеяться на успех. Нужно подавить внутренних и внешних врагов Республики или погибнуть вместе с нею; а в данном положении первым правилом вашей политики должно быть управление народом при помощи разума и врагами народа — при помощи террора».
И еще: «Если в мирное время орудием народного правления является добродетель, то во время революции орудием его является и добродетель, и террор одновременно: добродетель, без которой террор гибелен, террор, без которого добродетель бессильна.
Террор есть не что иное, как быстрая, строгая, непреклонная справедливость; следовательно, он является проявлением добродетели, он — не столько особый принцип, сколько вывод из общего принципа демократии, применяемого отечеством в крайней нужде». Это слова Робеспьера. Как хорошо сказано, сколь прекрасна эта его идеологическая установка на лишение человека жизни! Лучше не скажешь! Как же он хорош, когда рассуждает о праве на свою и на чужую жизнь! «Невиновные или виновные, мы все должны отдать наши головы республике. Республика узнает своих по ту сторону эшафота». После этих слов ему не оставалось ничего другого, как самому взобраться на эшафот, и… и его круглая голова — голова председателя национального Конвента — скатилась в специально приготовленную для этого бельевую корзину, сплетенную из ивовых прутьев сторонниками восстановления монархии. Робеспьер, конечно, достоин подражания, но ему не хватало размаха, по его указке отправили на казнь лишь какие-то жалкие три тысячи человек — сторонников и врагов Революции. Мы Россия, у нас другие масштабы.
Концепция «сладости мщения». Я высказал её в дружеской беседе с Каменевым и Дзержинским. Дело было летним вечером 1923 года, задолго до всех этих процессов. «Выискать врага, — говорил я и со значением посматривал на них, — отработать каждую деталь удара, насладиться неотвратимостью мщения. Что может быть слаще?..»
Козни, заговоры… Может, их и не было. Но они могли возникнуть. Скрытые враги еще и думать не думают о заговорах, а ты их ррраз и по шее!
Я и партия едины. Партия и народ тоже едины. Значит, все мы вместе настолько едины, что нас не разорвать даже Гераклу. Троецарствие — Сталин, народ, партия. Или Партия, Народ, Сталин. Сталин, Народ, Партия… И так далее. Изыми из этого триединства одно звено, и вся конструкция рухнет. Более остальных здесь уязвим Сталин. Не будет меня — не будет Советского Союза: не дай бог, если после моей смерти он развалится.
«Нет такой силы, которая могла бы заставить советского человека работать так, как трудится его коллега в Германии или Англии — методично, не покладая рук», — сказал Уинстон Черчилль. Неправда! Есть такая сила! Только кнутом, только гнутом, а подчас и виселицей! Я понял это давно. Разруха после Гражданской, голод в начале тридцатых, невиданная по жестокости война… Миллиону убитых. Миллионы калек. Миллионы беспризорных. Чтобы все это исправить, надо было создать нашему, советскому, человеку соответствующие условия: это работа на стройках коммунизма. В массовом порядке. Принудительно, под страхом смерти. И бесплатно! Благодаря этой методе, мы в невиданно короткие сроки, возродили страну из пепла, подняли из руин города и деревни.
Нам нельзя играть в демократию, демократия для СССР — все равно что для Великобритании землетрясение.
Могли бы мы превратиться в процветающую Швейцарию? Наверно, могли. Но при этом мы потеряли бы язык, национальное достоинство, забыли бы свою историю. Такого допустить было нельзя. Я не мог рисковать. Поэтому процессы, процессы, процессы, расстрельные списки и прочая, и прочая. Демократию надо было душить в зародыше. Надо было подавить малейшее сопротивление, даже намек на инакомыслие. Надо было переделать не одного человека, а целый народ. Начали с малого, с малюсеньких процессов, а потом колесо раскрутилось само собой, и его было трудно удержать. В людей словно бес вселился. Люди увлеклись процессами. Я даже не ожидал, что людям все это так понравится. Перековка народа шла невиданными темпами. Закладывали, подслушивали соседей, писали доносы, вострили топоры. Пришлось даже осаживать наиболее ретивых: не то от народонаселения остался бы неосязаемый чувствами звук. Люди черствели, зверели, вместе с ними черствел, зверел и я. Поэт во мне постепенно сдавал свои позиции. Хотелось посмотреть, как расстреливают. Но меня удерживала мысль, что это мелко, недостойно великого человека. И потом, по большому счету это попахивало сумасшествием и садизмом: наслаждаться чьими-то страданиями — это испытывать свою душу на прочность перед лицом Бога.
В то же время, чем я хуже Петра Великого? Тот собственноручно рубил головы. Не одна шея отведала его топора.
Я не жесток, я недоверчив и злопамятен. И в то же время — я справедлив. Пусть люди это знают. Вообще, я лишний раз убедился, что русские — это чрезмерно увлекающийся народ, они ни в чем меры не знают, как начнут расстреливать, так и не остановятся, пока всех не перестреляют. На Западе говорят, что я истребил миллионы. Один я знаю истинные цифры. Они куда скромнее.
Одно я усвоил: цена человеку дерьмо. Уточню, любому человека.
— Политбюро необходимо упразднить, — повторяю я. — А заодно и ВКП(б).
Вытянувшиеся шеи опали. Головы поникли.
— Мать честная… — прошелестело по кабинету.
Посерел лицом Молотов, прищурился Лаврентий, съежился Микоян. Никита ошалело завертел лысой башкой, Булганин и Маленков недоуменно уставились друг на друга. Каганович глубокомысленно возвел глаза к потолку. Мое ухо уловило:
— Теперь он, наверно, назначит себя императором.
— Кто это сказал?
— Это я сказал, — Хрущев преданно посмотрел на меня. — Я думаю, это было бы правильно. Император Советского Союза, звучит коротко, победоносно, убедительно. Вас и нас поддержат. И народ этого давно ждет.
— Посмотрим.
— Коба, а что будет с нами? — поинтересовался простодушный Ворошилов.
— Тебе нечего опасаться. Ты останешься в памяти народа, как герой Гражданской войны.
— Что значит — в памяти? — заволновался Клим.
— Когда будет надо, тебя похоронят. И не где-нибудь, а со всеми почестями у Кремлевской стены.
— Коба, а если серьезно?.. — плачущим голосом спросил Ворошилов.
— Ты должен знать, — жестко сказал я, — что я всегда говорю серьезно. Тебе, Клим, стоит задуматься, насколько долго ты будешь жить в памяти народа. И другим членам бывшего политбюро не стоит расслабляться… Короче, по каждому будет принято отдельное решение, — говорю я. — Партия же отныне и вовеки будет называться КПСС, то есть Коммунистическая партия Советского Союза. Надеюсь, нет возражений?
Все дружно закрутили головами.
Я выждал минуту и продолжил:
— Тут поступило предложение от наших израильских товарищей. В современном Израиле существует такой обычай: ежегодно присваивать звание Еврея Года самым выдающимся своим гражданам. У них это почетная награда, вроде нашего ордена Ленина. Иногда, в исключительных случаях, этого звания удостаиваются иностранцы за заслуги в борьбе за мир между евреями всех стран. Надо выдвинуть из нашей среды достойного партийца, хорошо известного за пределами нашей великой Родины. Какие есть предложения?
Все напряглись. Никому не хотелось быть не только Евреем Года, но и Евреем Месяца.
— Тут и сомнений быть не может, — ухмыльнулся Хрущев и ткнул пальцем в Лазаря Кагановича. Тот завертелся на стуле.
— Я не еврей. Я уже устал повторять, что по национальности я большевик. Могу и паспорт показать…
— Лазарь запел Лазаря… — хмыкнул Хрущев. Он уже забыл, что своим нынешним положением обязан Кагановичу.
-— Кроме того, — Каганович с ненавистью покосился на Никиту, — кроме того, меня за пределами СССР никто не знает. Надо Молотова, он самая подходящая кандидатура. Немеркнущая слава о его коктейле гремит по всему свету. Кроме того, у него жена еврейка. По-моему, это веский аргумент…
— Молотова, Молотова! — закричал Булганин. — Вот и Черчилль хвалил тебя. Он описывал тебя так: «Вячеслав Молотов — человек выдающихся способностей и хладнокровно беспощадный. Его улыбка, дышавшая сибирским холодом, его любезные манеры делают из него идеального выразителя советской политики».
— Какой еще, к черту, сибирский холод? — Молотова передернуло. — Я родился на Волге, а там арбузы на каждой грядке… Вранье.
— Да, ты прав, Вячеслав. Раз тебя хвалил наш враг, то… — Берия покрутил пальцем перед носом Молотова, — то как бы чего не вышло…
— Верно, Молотов не подходит, — согласился я. — Есть еще какие-нибудь предложения?
— А если Буденного?.. — предложил Маленков.
— Правильно, — поддержал Каганович, — ему все равно делать нечего. Пусть годик побудет евреем и на своей шкуре испытает, что чувствует еврей, когда ему вслед пускают «жида».
— И потом, Семен известен в Париже, — сказал Молотов, — признанном центре европейской культуры и политики. Там только о нем и говорят.
-— Почему?
-— Каждый день его проклинают в парижском Свято-Троицком кафедральном соборе, любимой церкви миллионов прихожан белогвардейского происхождения.
Выходили из кабинета толкаясь, не заботясь о приличиях.
Представляю, что думали обо мне и своем будущем мои верные соратники, когда проходили по приемной и посматривали с ненавистью на свою смену. Дурачье! Неужели не понимают, что и этих, и тех ждет одна и та же участь?
— Лаврентий, задержись, — сказал я Берии.
Глава 7
Политика и борьба за власть грязное занятие. Грязнее не бывает. Даже у золотаря руки чище. Но если хочешь чего-то добиться, надо без тени сомнения и сострадания убирать со своего пути всякого, кого ты считаешь соперником, каждого, кто может в дальнейшем — даже в отдаленной перспективе — перебежать тебе дорогу. Он еще, может, и сам не знает, что перебежит, а ты его рраз! — и за загривок. В этом и состоит главная задача политика. Надо всё, все мельчайшие детали, все тактические повороты соперника, все неожиданные его телодвижения, предвидеть. Надо на шаг — лучше на два — быть впереди. Предвидение. Без предвидения не бывает победителя.
*********
Верить мемуарам нельзя. Мемуарист всегда врет. Мемуарист никогда не напишет о себе плохо: он всегда безупречен и выглядит, как хорошо отглаженный пиджак.
В отличие от традиционного мемуариста, я честен и предельно откровенен. Мне нечего стыдиться, и я не выбираю выражений: главное — чтобы меня поняли. Может, когда-нибудь будет найден способ расшифровывать мысли и намерения давно умерших выдающихся представителей рода человеческого. Насколько полней и поучительней тогда была бы наша, человеческая, история!
Не каждый способен на подвиг, но каждый способен на предательство и подлость. Жизнь предложит тебе некие обстоятельства, и ты не устоишь ни перед деньгами, ни перед страхом, ни перед мучениями, ни перед издевательствами, ни перед сомнительной славой. Поэтому я, мысленный бесписьменный мемуарист, извлекаю из своего прошлого самое сокровенное, я не скрываю ни от кого ни своих черных мыслей, ни своих деяний — как благородных, так и не очень. Обнажить свою душу, свою черную душу… Только великий человек, знающий себе цену, способен на это.
********
Берия садится напротив меня.
— В последнее время, Лаврентий, ты проявляешь мягкотелость.
— Не понял…
— Жаль нет Дзержинского, — не слушая его, сокрушаюсь я. — Он бы мигом расправился с врагами отечества. По его приказу уничтожили всю царскую семью. Он не пощадил даже детей. Он не церемонился. А ты… ты в последнее время стал слишком либерален. А я на тебя очень рассчитывал. И сейчас рассчитываю. Сегодня такое время… надо быть во всеоружии, опять мы окружены врагами.
Берия снимает пенсне и начинает протирать его носовым платком. Я продолжаю:
-— Нам надо вернуться к идеалам революции, к нормам социалистической законности.
-— Понимаю, Иосиф Виссарионович, надо поднажать на расстрелы.
— Верно. Нам и Ленин это завещал.
Короткая пауза.
— В Политбюро засели враги, — говорю я. — Маскируются. Говорят, что они, мол, старые большевики, продолжатели великого дела Ленина.
— Я знаю, кого вы имеете в виду.
-— Повторяю, ты слишком мягок. Я слышал, ты хочешь выпустить на свободу сына Ахматовой? Зачем?
— Он смертельно болен. Пусть подохнет на свободе. Меньше будет разговоров. Можно, правда, устроить ему случайную смерть… — Берия загадочно улыбнулся.
— Сколько тебя учить, Лаврентий! Смерть случайной не бывает. Она всегда закономерна.
— Ну что ж, можно и закономерную. Лестничный пролет… как в случае с Савинковым… Или под машину… как с Михоэлсом, Котовским, Камо и другими. Орджоникидзе, Фрунзе, Киров, Куйбышев, Жданов… — ну, с этими было все просто: они были сердечниками… Надо только уметь пользоваться лекарствами и хирургическими инструментами. Да и Дзержинский…
— Остановись! — оборвал я его.
Минуты две мы молчим.
— Надо решить, кого оставить в Политбюро, — говорю я.
Лаврентий насадил пенсне на нос и промокнул лоб платком.
— Я не могу давать вам советы, Иосиф Виссарионович. Но, будь моя воля, я бы оставил только вас и себя.
— Я слышал, Лаврентий, что ты лично выкалываешь подследственным глаза. Пытаешь в своем служебном кабинете каминными щипцами.
— Оговор! Это все кляузы Хрущева! Я меня в кабинете и камина-то нет.
— Зато есть щипцы. А потом расстреливаешь. Скажи, зачем ты застрелил прямо у себя в кабинете первого секретаря компартии Армении товарища Ханджяна Агаси Гевондовича, уважаемого человека, верного ленинца и старого революционера? Что, не мог перепоручить это кому-то другому?
-— Я не мог сдержаться! Он меня вывел из себя! Он стал называть себя Сталиным Армении! — вскричал Берия.
— Я знаю, ты предан делу партии…
— Прежде всего, я предан вам, товарищ Сталин, — он прижал руку к груди.
— Ты решителен и бескомпромиссен, поэтому ты должен заменить меня.
Лаврентий замотал головой.
— Я готов выполнить любой ваш приказ, но только не этот, Иосиф Виссарионович. Вы здоровы и полны сил. И выглядите как новый медный пятак.
— Лаврентий, покажи-ка руки.
Он с готовностью показывает мне и правую, и левую, крутит ими, как школьник перед дежурным санитаром.
— А теперь вытяни их.
Он послушно вытягивает в мою сторону обе руки.
— Коротковаты, — с досадой заметил я. — Даже очень коротковаты. А тебе надо, чтобы они были длинней.
— Я приложу все силы, чтобы они подросли.
— А теперь о главном. Готовь списки…
— Наконец-то, я займусь любимым делом! Я сделаю все, чтобы оправдать ваше высокое доверие! — он опять берется за пенсне.
— Хорошо, оправдывай. Что еще у тебя? — спросил я, видя, что он начал вертеться на стуле.
— Тут такое, Иосиф Виссарионович, дело… Посребышев. Я, конечно, понимаю… столько лет… Вы привыкли, доверяете… Но он стал рассеян, документы теряет. Так недолго и до беды. Надо бы его на время отстранить от работы. Пусть отдохнет, создадим ему все условия.
— Хорошо. Создавай.
На том и порешили.
Лаврентий напоминает мне Германа Геринга. Геринг — военный преступник, отправивший на тот свет миллионы людей, в быту был мягким, приветливым человеком, заботливым мужем и примерным отцом. Помогал людям, попавшим в беду, в том числе евреям. «В гармоничном человеке, — утверждал этот изувер, — все должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли». Геринг сам себя всегда считал гармоничным человеком. Видно, в юности начитался Чехова.
Лаврентий тоже гармоничен: у него жестокость сочетается, когда надо, с мягкостью и добросердечием. Недавно жен своих друзей, которые валят вековые сосны в местах столь отдаленных, куда не всякая птица долетит, он у себя в кабинете поил чаем с крыжовенным вареньем и ватрушками. Просил простить его подчиненных за мордобой, выбитые зубы, сломанные ребра, вырванные ногти…
Лаврентий днем занимается серьезным делом — расстреливает врагов народа, а вечером с женой Ниной Теймуразовной читает по-грузински «Витязя в тигровой шкуре».
Лаврентий примерный семьянин и заботливый сын и брат: в течение многих лет он содержал мать и глухонемую сестру.
Жена обожает Лаврентия и гордится им. Лаврентий погуливает от нее. Она относится к этому с пониманием и чуть не с одобрением. Я слышал, как она говорила: «Да, он увлекается… Но у него нежная душа. Да и работа у него не приведи господи».
Хорошая жена, верная. Вот такую бы Молотову.
Глава 8
Час спустя. Я разбираю бумаги. В двух шагах, еле слышно дыша, замер Оруженосец. Скоро, скоро, братец, ты отправишься на заслуженный отдых.
Читаю: «Еврейский антифашистский комитет немедля распустить, органы печати этого комитета закрыть, дела комитета забрать». Поверх матерных резолюций Никиты, Молотова, Кагановича я написал резолюцию: «Всех этих Лозовских, Феферов, Фишманов, Брегманов, Гофштейнов и иже с ними расстрелять к чертовой матери. Родственников, близких и дальних, сослать на Соловки».
— Передашь Игнатьеву, на исполнение.
-— Есть, товарищ Сталин. А что делать с теми?..
-— С кем?
— Да с теми, что в приемной…
Я думаю почти минуту.
-— Потребуй от каждого заявление в письменной форме о принятии в члены Президиума ЦК. Посмотрим, что они там напишут. Напомни…
Поскребышев листает свою книжицу. И начинает перечислять:
— Андрианов, Аристов, Игнатьев, Коротченко, Кузнецов, Куусинен, Малышев, Мельников, Михайлов, Пономаренко, Чесноков, Шверник, Шкирятов, Суслов. Это полный список, товарищ Сталин.
— Отличные выйдут из них члены Президиума.
— А что с остальными-то делать, товарищ Сталин? — спрашивает Верный Оруженосец.
— С кем?
— Ну, с этими, которые только что от вас вышли.
— Расстреляем, — смеюсь я.
Я бы с удовольствием это сделал, если бы имел им полноценную замену и если бы у меня под рукой был винчестер.
В последнее время я стал редко проводить расширенные заседания Политбюро. В них мало толку. Это не театр и не цирк. Заседания, как правило, рассматривают один вопрос, и вполне достаточно присутствия одного-двух-трех министров или члена политбюро, чтобы решить любой вопрос. Нечего другим пялиться на докладчиков и, изнывая от безделья, отвлекаться от своих неотложных дел. Разговоров стало меньше, зато дел — больше.
**************************
После 23.00 просмотр тассовок и газет на завтра, на 7 августа 1952 года. Оруженосец кладет мне на стол стопку только что подготовленных вырезок, пахнущих свежей типографской краской. Все датированы завтрашним днем. Все правильно, Сталин должен знать обо всем на свете лучше всех и раньше всех — опережая читателей хотя бы на один день.
Отдельно Оруженосец кладет свежий номер газеты «Уолл-стрит джорнэл» с переводом на русский. Дата 6 августа 1952 года. То есть, сегодня. Я уже давно не удивляюсь такой оперативности. Жаль народных денег, но ничего не поделать, надо быть на шаг впереди: поэтому приходится ежедневно гонять почтовый «Дуглас» в Лондон, где печатается европейская версия газеты, и обратно. Вооружаюсь карандашом с толстым красным грифелем. Интересно, что эти продажные писаки напишут обо мне на этот раз.
Когда-то я велел Оруженосцу любую информацию, какой бы негативной и ругательной она ни была, доносить до меня в первоначальном виде. Переводчиков, по понятным причинам, изолируют от внешнего мира — для их же пользы: чтобы информация не разлетелась по всей стране, а их за разглашение, пусть и не невольное, не сослали куда Макар телят не гонял.
По всему миру распространяется ложь, будто я за день прочитываю всего лишь 400 страниц машинописного текста. На самом деле — 600! В это число входят газетные статьи, техническая и художественная литература, печатные письма и прочее. 600 страниц… Конечно, это очень много. Может, поэтому я стал по ночам плохо спать, дополняя ночной сон внезапным погружением в сон дневной. Старость, черт бы побрал… 600 страниц… Наверно, мне стало не по силам одолевать такие объемы. Все-таки, мне семьдесят с гаком. Поэтому и снится Черный Человек. Каждую ночь.
Я надеваю очки и принимаюсь за чтение.
Бернард Килгор, шеф газеты «Уолл-стрит джорнэл», пишет обо мне в передовой:
«Дядюшка Джо (это так обзывают меня заокеанские мерзавцы!) прочитывает до шестисот (наконец-то нашелся один заокеанский мерзавец, который сказал обо мне правду!) страниц машинописного текста в день. Тут и романы, и техническая литература, и философские труды и прочее. Но его нельзя назвать интеллектуалом. Его внутренний мир ограничен. Он примитивен, как папуас, как лесной зверь, как дикарь с острова Пасхи…». Ну, не сволочь ли?!
Читаю дальше:
«Дядюшка Джо полагает, что люди должны быть объединены одной целью — верой в победу Коммунизма. Все держится на страхе. Все напуганы.
Необычайную осторожность Сталина и его постоянный страх за собственную жизнь лучше всего иллюстрируют такие примеры.
Известно, что во время официальных торжеств на Красной площади Сталин появляется на мавзолее, охраняемый отборными воинскими частями и массой телохранителей из секретных служб. Тем не менее под кителем он всегда носит массивный пуленепробиваемый жилет, специально изготовленный для него в Германии на заводах концерна Круппа. Когда Сталин стоит на трибуне Мавзолея, то в случае холодной погоды возле него всегда ставят электрический обогреватель, чтобы тиран не застудил ножки. Лицо его закрыто железной маской, которую не отличишь от подлинного лика Сталина: усы, брови, низкий лоб дегенерата, оспины, нос — все как у этого вершителя судеб мира. Если Сталин плохо себя чувствует или не в настроении, его подменяет один из двойников. По данным ЦРУ двойников у Сталина около десятка.
Чтобы быть уверенным в собственной безопасности во время частых поездок в загородную резиденцию, Сталин потребовал выселить три четверти жителей улиц, по которым он проезжал, и предоставить освободившиеся комнаты сотрудникам секретных служб. Сталинский маршрут от Кремля до загородной дачи днём и ночью охраняется сотрудниками «органов», дежурящими здесь в три смены, каждая из которых насчитывает тысячу двести человек.
Сталин не рискует свободно передвигаться даже по территории Кремля. Когда он покидает свои апартаменты и переходит, например, в Большой кремлёвский дворец, охранники усердно разгоняют прохожих с его пути, невзирая на их чины и должности».
Ложь! От первого до последнего слова — ложь, ложь, ложь!
Во-первых, пуленепробиваемый жилет изготовлен не в Германии, а на тульском оружейном заводе имени Сталина; наш жилет надежней немецкого аналога: он толще на 30 миллиметров, и поэтому его не пробивает даже пуля «дум-дум», пущенная в упор.
Во-вторых, маска изготовлена не из железа, а из легированной стали, которая идет на танковую броню.
В-третьих, двойник у меня всего-то один. Да и тот мало на меня похож.
В-четвертых, выселили не три четверти, а полностью.
В-пятых, дежурят сотрудники не в три, а в четыре смены. Количество каждой смены не тысяча двести человек, а двенадцать тысяч.
В-шестых, никто никаких прохожих не разгоняет — они разбегаются сами.
**********************
Чуть позже я опять вызываю Поскребышева и машинистку. Первым входит Оруженосец и кладет на стол письмо…
-— От подполковника Рюмина, — говорит он. — Там много интересного, товарищ Сталин.
«№ 266. Письмо старшего следователя МГБ СССР М. Д. Рюмина
И. В. Сталину о нарушениях при ведении следствия в органах МГБ
Сов. секретно
Товарищу Сталину И. В.
От старшего следователя МГБ СССР подполковника Рюмина М. Д.
В ноябре 1952 года мне было поручено вести следствие по делу арестованного
доктора медицинских наук профессора Этингера Э. А.
На допросах Этингер признался, что он являлся убежденным еврейским
националистом и вследствие этого вынашивал ненависть к ВКП(б) и советскому
правительству».
И дальше в том же духе.
«В Следственной части по особо важным делам систематически и грубо нарушается постановление ЦК ВКП(б) и советского правительства о работе органов МГБ в отношении фиксирования вызовов на допрос арестованных протоколами допроса, которые, кстати сказать, почти по всем делам составляются нерегулярно и в ряде случаев необъективно. Руководители ряда управлений МГБ (Ройзман В. Б, Абрамович В. К., Швибельман С. С. Этингер И. А. — родной брат вышеуказанного профессора) ввели практику нарушений и других советских законов, а также проводят линию, в результате которой, особенно по делам, представлявшим интерес для правительства, показания арестованных под силой принуждения записывались с недопустимыми обобщениями, нередко искажающими действительность».
-— Однако, какой же он безграмотный… Подготовь, — говорю я Оруженосцу, — подготовь бумаги на Рюмина.
-— К расстрелу?
-— Пока на должность заместителя министра МГБ.
— Это одно и то же, — тихо пробурчал Оруженосец.
-— Что?!
— Но он всего лишь подполковник…
Я задумался.
— Ничего. Пусть подполковник покомандует генералами. Пусть. Пусть нагонит на них страха. Ленин говорил, у нас всеми будет скоро руководить кухарка. Пока обойдемся подполковником.
Я кинул взгляд на машинистку. Губы подкрашены, глазки подведены, чулки капрон со стрелкой. Куда она так разоделась? Посмотрим, как она будет за мной поспевать…
Начинаю диктовать:
«Законы политической экономии при социализме являются объективными законами, отражающими закономерность процессов экономической жизни, совершающихся независимо от нашей воли. Люди, отрицающие это положение, отрицают по сути дела науку, отрицая же науку, отрицают тем самым возможность всякого предвидения, – следовательно, отрицают возможность научного руководства экономической жизнью. Кроме того, эти люди отрицают Конфуция, который сказал, что три пути ведут к экономическом знанию: путь размышления — это путь самый благородный, путь подражания — это путь самый лёгкий и путь опыта — это путь самый горький».
— Повтори, — говорю я Оруженосцу.
— Я не могу… — поперхнулся он.
-— Почему?
— Не могу уловить… Голова кружится.
— Голова, говоришь? Отлично, значит, и у остальных будет кружиться.
Я основываюсь на опыте древних авторов, а те знали, что делали.
— Чувствуешь, как запахло Конфуцием? — спрашиваю я, имея в виду только что надиктованную абракадабру.
Оруженосец с опаской поводит носом.
— Да, действительно, чем-то пахнет, товарищ Сталин.
Книга Конфуция «Лунь юй» предвосхищала, на мой взгляд, не только «Капитал» Маркса, но и Библию. Идеалом конфуцианства является создание гармоничного общества, в котором всякая личность имеет свою функцию. Гармоническое общество построено на идее преданности — лояльности в отношении между начальником и подчинённым, направленной на сохранение гармонии и самого этого общества. Библия говорит о том же: долг каждого подчиняться тому, кто знатней и богаче тебя, это в твоих же интересах: «…будьте покорны всякому человеческому начальству, то есть, верховной власти».
Вот и я говорю о том же: все подчинено Партии, как верховной власти. А свою абракадабру я подверстал под законы политической экономии. Ценю в себе способность серийно выдавать на-гора́ соображения о вещах, смысл которых неясен никому.
Все, что я пишу, это для людей, для простых советских людей. Пусть эту абракадабру изучают на политсеминарах. Каждый гражданин СССР должен расти политически не по дням, а по часам. Пусть у них кружится голова в правильном, партийном, направлении.
Глава 9
7 августа 1952 года. Четверг. Я все чаще на ночь остаюсь на Ближней. Проснулся в полдень и через час выдвинулся в Кремль. Люблю это слово — «выдвинулся». Словно речь идет не обо мне, а о крупном воинском соединении. Что в общем-то, учитывая количество машин эскорта, в какой-то степени соответствует действительности.
Проезжаем Арбат. Бронированный лимузин ЗИС 110 идет плавно, мягко. Шеститонная махина словно плывет по зеркальной глади горного озера. Первый послевоенный автомобиль. В начале 1945 года я велел передать директору автомобильного завода Лихачеву, что если он не уложится в три месяца, то его ждут серьезные неприятности. К проектированию машины приступили в январе 1945 года, уже в марте того же года первый экземпляр сошел с конвейера. Лихачев уложился в два. Вот до каких высот может подняться гений русского человека, если его хорошенько напугать. Рессоры лучше, чем у «Паккарда». Мотор еле слышен. Прекрасная машина.
Подкатываем к ресторану «Прага». Пустынно, улицу будто вымело. Только топтуны, только топтуны. Прячутся в подворотнях и подъездах. Я вижу, как сизый дымок стелется по выщербленным стенам: курят, шакалы.
За зеркальным стеклом ресторана рожа швейцара с бородищей, как у адмирала Макарова. Глаза пучит, будто увидел чудо морское.
За рулем Паша Удалов. Он знает, быстрая езда не по мне, и поэтому ползет как черепаха. Вообще, все надо делать основательно, не торопясь и навеки. Абсолютно все! Непрерывно, методично, пунктуально, аккуратно, бережливо, дисциплинированно, педантично и неуклонно. Это мои знамена и мой лозунг.
Паша возит меня уже тридцать лет. Похож на гнома. Не люблю людей высокого роста.
Проплываем мимо театра имени Вахтангова. Велю притормозить. Ну, что там, на афише? Читаю, шевеля губами: «Большевики», «Человек с ружьем», «Сталинская гвардия», «Я — сын трудового народа». Что ж, неплохо, неплохо. Так держать. Репертуар революционный. Поняли, что надо идти в ногу с народом. Как же своевременно было принято Постановление ЦК ВКП(б) «О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению». С этого момента все театры были обязаны ежемесячно ставить как минимум два-три «новых высококачественных в идейном и художественном отношении спектакля на современные советские темы».
Машины сопровождения спереди и сзади. Эти тоже едут медленно, как на параде или на похоронах. Представляю, о чем думает охрана. Я не обольщаюсь, человек есть человек. У него больше слабостей, чем достоинств. Такова природа человека, и нечего с ней бороться. А уж если борешься, то сразу переходи к чему-нибудь революционному, конкретному, фундаментальному, непреклонному и решительному: к удушению, например. Души, души его, гада, пока он не позеленеет. Это будет по-мужски. И тут не может быть места постыдному состраданию. Все люди примерно одинаковы — и герои, и трусы. Кто в большей мере, кто — в меньшей. С трусом понятно, продаст родного отца, да еще и плюнет вдогонку. А вот герой?.. Я уже говорил об этом. Стоит героя грамотно пощекотать под ребрами, как он тут же превратится в труса и точно так же, как природный трус, продаст родного отца.
Как проникнуть в мысли смелого человека, даже героя?.. Нет ничего проще: надо его запугать. И он у тебя весь как на ладони. Степень испуга можно дозировать в зависимости от того, что тебе от него надо. Если ты намерен добиться от него признания в неумышленном развале работы, можно ограничиться иголками под ногти, лубянским мордобоем и десятилетним сроком. А вот если нужно добиться признания в измене революционным идеалам, в сотрудничестве с иностранными разведками, придется использовать иные меры воздействия. И не было случая, чтобы эта метода дала сбой. Может, и были исключения, но я о них не слышал: ломались все, от маршалов до почтальонов.
Парикмахерская. Ей, наверно, лет сто. В молодости я здесь часто бывал: подравнивал молодую бородку и взбадривал шевелюру. Похоже, здесь ничего не изменилось: та же дверь с облупленной серой краской, то же немытое окно, за ним — огромные ножницы из картона и расческа размером с грабли, которой, наверно, можно расчесывать лошадиные гривы. Над дверью висит портрет генералиссимуса. Странная идея — повесить портрет Сталина рядом с граблями, которыми можно расчесывать лошадейоо. Портреты Сталина хороши на Красной площади, а что касается парикмахерской… Это явное принижение образа великого человека. Стричься под портретом Отца Народов… Понимающие люди перестанут стричься и бриться, и весь Арбат будет состоять из нечесаных бородачей.
Я велю Паше притормозить.
Припоминается 1949 год. До моих семидесяти осталось всего ничего. Какая страшная цифра 70! Как триумфально-похоронно она звучит!
Со всех концов необъятного СССР, а также из других стран стали поступать подарки к моему юбилею. Их оказалось около 100 000. Самые примечательные из подарков я велел выставить на всеобщее обозрение.
Под экспозицию выделили 277 залов. Среди экспонатов — макеты доменных печей из червленого серебра, сервизы из тончайшего фарфора, изделия народных промыслов, оружие, курительные трубки, оловянные солдатики, автомобили, детские коляски, черкесский кинжал, как две капли воды похожий на тот, каким я в Гудаутском ущелье в 1907 году зарезал зазевавшегося абрека, миниатюрная виселица из платины и серебряная гильотина в натуральную величину.
Умельцы Лаврентия Берии изготовили чернильный прибор из переплавленных пуль, извлеченных из затылков врагов народа. Среди подарков было рисовое зернышко с выгравированным на нем моим портретом.
Из Запорожской области прислали рваные шаровары гетмана Мазепы и булаву, которой он отмахивался от Петра Великого. Из села Прогорклое прислали личные вещи партизана Назаренко: пулю из его черепа и гвоздь, которым он ранил фашиста. Из деревни Кикишовка дед Иван (я так никогда и не узнал, кто его надоумил) прислал сапоги, которые он украл в 1912 году у будущего наркома по морским делам Павла Ефимовича Дыбенко (позже расстрелянного за связь японской разведкой), когда тот на рынке города Бердичева, примеряя новые сапоги, лаялся с сапожником из-за пятиалтынного. Каждый присылал что мог.
Строители Беломорканала привезли кайло из золота и оправленную в серебро берцовую кость генерала НКВД Лазаря Когана, одного из бывших руководителей строительства. Кость по моему приказу обследовали кремлевские патологоанатомы, которые пришли к выводу, что эта кость принадлежала вовсе не Когану, а полковнику Моисею Рапопорту — заместителю Когана по холостяцкой части.
Лаврентий докладывал мне тогда, что в недрах Политбюро вызревало смелое предложение присвоить товарищу Сталину в связи с семидесятилетием титул Главного Императора Советского Союза. Инициатором был Хрущев.
— Не следует ли из этого, что и нам, его соратникам, верным ученика и последователям, должны присвоить высокие титулы? Почему бы членам Политбюро не стать маркизами, графами, баронами, виконтами и великими князьями? — задал вопрос Хрущев.
Все посмотрели на него, покачали головами и от предложения отказались.
Из всех презентов я оставил себе только присланные из Сибири одеяло и пуховую подушку.
Я еще раз окидываю взглядом свой портрет над арбатской парикмахерской и велю Удалову продолжать движение.
Про себя я продолжаю ворчать: портрет над входом в парикмахерскую?.. Разве это место для портрета вождя? Надо сказать Лаврентию, чтобы разобрался.
Вообще, с моими портретами надо давно навести порядок. В Эрмитаже портрет Сталина работы Александра Герасимова повесили рядом с картиной Рембрандта «Возвращение блудного сына». Это что? Тонко завуалированное вредительство?!
Я всем говорю, что не люблю, когда меня славят. Хорошо, конечно, если из каждого окна высовывается вождь. Но слишком много вождя может привести к тому, что он может приесться. Во всем должна быть умеренность. Умеренность и движения.
Кстати, о движениях, это очень важно. Все должны знать, что движения должны быть сдержанными, походка — неторопливой, вкрадчивой и в то же время уверенной. В качестве образца — движения вождя: он всегда, прижимая левую руку к животу, ходит медленно, с достоинством и не таращится без толку по сторонам.
Что касается восхвалений, здесь тоже надо знать меру. Нельзя перегибать палку. Недавно в Мурманской области один дурак, секретарь Кольском райкома, позволил себе повесить на главной и единственной площади райцентра рядом с моим портретом портрет своего начальника, секретаря обкома. Понятно, он сделал это от доброго сердца, но его тут же за идиотизм пришлось снять с работы, а заодно и его непосредственного начальника — секретаря обкома. Теперь оба валят вековые сосны в предгорьях Верхоянского хребта. Говорят, хорошо работают, с огоньком. Закаляются, телесно укрепляются и набираются ума разума. Там отличный строевой лес, раньше шел на корабельные мачты, теперь — на гробы. И пусть скажут спасибо, что их не расстреляли. Они, видно, забыли, кто в доме хозяин. Другой дурак, секретарь Обводненского обкома, ввел по всей территории области деление года не на 12 месяцев, как делают повсеместно, а на 13, как в Древнем Риме. Это давало ему возможность сдавать государству молоко, мясо и зерно на месяц позже. Тринадцатый месяц он распорядился назвать в мою честь — Иосием. С Цезарем решил сравнить. Образованный. Вот и потрудись теперь на благо отчизны. Вполне закономерно, что теперь и он, этот областной Светоний Транквилл, валит сосны там же, в предгорьях Верхоянского хребта. Во всем должен быть порядок. Взять, к примеру, тех же немцев: я уже припоминал, что мы их лупили в хвост и в гриву, а они, благодаря дисциплине и порядку, вновь на коне. А как добьешься порядка с народом, который знать не хочет, что это такое. Только силой, только силой. И много-много страха. Страх всегда действовал возбуждающе, продуктивно и безотказно. Народу нравится, когда его порют. У нас все держится на страхе, на авось, на аврале. Солидная порция каждодневного страха бодрит. Если мужика разбудить, согнать с печки, хорошенько встряхнуть, напугать, он тебе за ночь отгрохает такой дворец, что по сравнению с ним Вестминстерское аббатство будет выглядеть, как собачья конура. Правда, потом он, скорее всего, не снимая портянок, опять вознамерится завалиться на печку. Поэтому мужичка к печке вообще нельзя подпускать, а заставлять возводить хрустальные дворцы постоянно, планомерно, методично — по штуке в день.
Чтобы приучить народ к систематическому труду, надо воздействовать на него методом террора и нескончаемого насилия. Ему же самому потом лучше станет. Ну, если и не ему, то его детям и внукам. Пусть люди задумаются над этим. Ведь именно их потомки унаследуют хрустальные дворцы. А пока можно пожить и в хижинах.
Я приподнимаю занавеску. Где-то неподалеку прежде размещался Народный комиссариат по делам национальностей. Мысль поставить представителя небольшой нации во главе комиссариата, который ведает делами всех наций, принадлежала Ильичу. Именно здесь я научился работать по ночам.
Впрочем, я тогда и днем работал. Но ночью лучше: кажется, что ты управляешь целым миром. С некоторых пор мне и днем стало так казаться.
Приподнимаю занавеску чуть выше. На каждом углу топтуны из охраны. Но почему на улицах нет простых советских людей? Где, интересно, обретаются коренные жители Арбата? Ведь сейчас обеденное время. Не хотят выходить на улицу из-за лени и боязни натрудить ноги? Или все объелись пельменями и валяются на диванах кверху пузом, вместо того чтобы дружно выйти на улицу, выстроиться в ряд и, сияя счастливыми лицами, озаренные невиданным восторгом, с энтузиазмом поприветствовать любимого вождя? Но, увы, на Арбате, нет жителей: здесь одни топтуны. А топтуны не приветствуют, им не до этого. Их дело топтаться там, куда их поставили.
Почему выгнали коренных жителей и вселили в их квартиры топтунов? Я не давал таких указаний. Пусть никто не подумает, что я не знаю, кто сейчас проживает в квартирах, окна которых смотрят на Арбат. Знаю, очень хорошо знаю! Это те же топтуны, которых дома поджидают верные женушки со щами, котлетами и зефиром в шоколаде.
Многие считают меня справедливым, добрым, ласковым, вроде новогоднего дедушки. Надо это всячески поддерживается в народе. Меня боятся не только враги, но и друзья, которых, увы, с каждым годом становится все больше. Надо так скомбинировать, чтобы уцелели только те, кто до конца верен Партии. А их — целая страна. Но и их придется придержать. Чтобы не очень-то зазнавались, чтобы каждый знал свое место.
А вот и здание Наркомнаца. Помню. 1923 год. Народный комиссариат по делам национальностей РСФСР. Скромный двухэтажный домишко. Интересное было время, грозовое, непредсказуемое, опасное: легко было промахнуться и выбрать не тот путь, который ведет к победе коммунизма, а тот, который может привести в крематорий Донского кладбища.
Национальные вопросы я решал вместе с соратниками, судьбе которых не позавидуешь. Но никого из них мне не жаль. Нет, вру: одного жаль — Ваню Товстуху. Отличный был работник, понимал меня с полуслова. И без амбиций. Он умер от чахотки в 1935 году. До процессов, на свое счастье, не дожил. Если бы его настигла карающая десница в лице мерзавцев из заведения Ягоды, представляю, что он наговорил бы обо мне…
Сова-Степняк, Кулик, Павлович, Бройдо, Каменский. Сплошные евреи. Пестковский, Карклин. Рабинович. Евреи. Диманштейн — еврей или еврейка. Мои подчиненные по Наркомнацу. Соратники. Сионисты. Безродные космополиты. Где сейчас их косточки? А ведь когда-то были живы, имели семьи, играли в карты, гуляли по паркам, посещали театры, отдыхали в Гаграх, изменяли женам, дискутировали, шумели. И спорили, спорили — все больше со мной, своим непосредственным начальником. Не подозревали, что спорят с будущим вождем мирового пролетариата. Вот и поплатились… Государственный деятель должен многое предвидеть. Если не умеешь, рано или поздно тебе открутят башку. На заседаниях болтали без умолку. Говорили обо всем, только не о национальном вопросе. Для них национального вопроса после Революции вообще не существовало: они его давно решили. Все равны. Равны ли? В таком случае почему почти на все основные посты в государстве взгромоздились фигуры с самыми сомнительными фамилиями? Каждый раз я им говорил: работать надо, товарищи, а не пустословить. Трепачи. С соратниками так всегда: только что были, а вот их уже и нет.
Говорят, что я ненавижу евреев. Ложь! Ерунда! Я готов доказать это примерами. Итак. Еврей Семен Гольдштаб сыграл молодого Сталина в фильме «Ленин в Октябре». Неслыханная вещь! Грузина играл еврей! А кто авторы фильма? Евреи Ромм и Каплер. Вот до чего я докатился со своей терпимостью к евреям! А ведь этого Гольдштаба не хотели утверждать на роль Сталина. Это я настоял, сказал, что в его фамилии есть что-то военное, офицерское: Штаб… Гольд… штаб.
После просмотра фильма ко мне подошли Буденный и Ворошилов.
— Коба, это никуда не годится… Создатели фильма дискредитируют тебя! Был Ханджян Агаси Гевондович, армянский Сталин, это еще куда ни шло, но… еврейский Сталин! Это тянет на статью о принижении образа товарища Сталина.
Я тогда посмеялся над ними. Не понимают, идиоты, что второй Сталин может когда-нибудь мне понадобиться. И что, что Семен Гольдштаб еврей? Главное, что очень похож на меня.
Другой пример: Каганович. Правда, он единственный еврей в Политбюро. Но прежде их было значительно больше. Если бы мы не приняли соответствующих мер, евреи заполонили бы все Политбюро. Имя Кагановича носят совхозы, институты, фабрики, заводы, города, дома культуры, паровозы, крейсеры, ледокол, московский метрополитен и даже троллейбус. Думаю, одного еврея в высшем руководстве партии вполне достаточно. Повторяю, раньше их было больше, и что вышло?.. А то и вышло, что всех их на том свете на сковородках поджаривают. На подсолнечном масле. Вывод: не высовывайся. Сидел в мелочной лавке и сиди, пока тебя оттуда за шиворот не выволокут. Зная свой шесток. Какое-то время в Политбюро на приставном стульчике посидел Лев Розенфельд. Лева не совсем еврей, потому что я решаю, кому быть евреем, а кому — нет. Но и его, на всякий случай… Нельзя быть человеком без национальности: то ты Каменев, то Розенфельд… То ли дело Сталин, один раз назвали и — навеки. Или Ленин. Не посмотрели, что у него прадед Мойша Ицкович Бланк.
Трудно понять, почему мои соратники берут в жены евреек. Что, других нет? Или ушлые и хищные еврейки с помощью хитроумных бабских уловок подтаскивают их к семейному очагу? Не понимаю!!! У Коли Ежова жена Суламифь Абрамовна Фейгенберг. У Молотова — Перл Соломоновна Карповская. У Ворошилова — Голда Давидовна Ройзман. Даже у верного ленинца, большевика по национальности Кагановича жена Фрида Натановна Бровман.
У Левы Каменева первая жена Ольга Давидовна, кстати родная сестра Иудушки Троцкого. Понятное дело — еврейка. Вторая — русская. Красотка Таня Глебова, которая была моложе его на тридцать лет. Лева был весьма прагматичным человеком. Его совершенно не волновал ее образ жизни. Таня ему изменяла. Практически у него на глазах. Являлась под утро, от нее пахло хересом и мужскими подмышками. Он по-отцовски журил ее, смеялся и называл непослушной дочкой. Его устраивала такая ситуация. В этом был весь Лева. Конформист. Не только в любви, но и во всем остальном.
Он был моим другом. Неверным, временами подлым. Но — другом. Его долго будет мне не хватать. Его не стало, и из моей холодеющей души вынули частичку сердца.
Я прекрасно знаю, что многие дела нашей партии и народа будут извращены и оплеваны. Сионизм будет жестоко мстить нам за наши успехи и достижения. И мое имя тоже будет оболгано, оклеветано. Мне припишут множество злодеяний. Мне передавали, что кто-то считает меня чудовищем. А я чист перед партией и народом. Правда, были перегибы, но с кем не бывает? Мы же их потом и исправляли. Соратников тоже исправляли, воспитывали. А кто сопротивлялся воспитанию, тех отправляли в Туруханский край. Там кого хочешь перевоспитают. Там хорошая природа и прекрасный климат. По себе знаю, только зимой температуры были такими низкими, что лопались градусники Реомюра. Летом — комары и мошка. Но в целом климат бодрящий, здоровый, почти санаторный. Кормят хорошо. Однажды меня угостили жареным медведем, то есть медвежатиной. Отказаться было невозможно: я был в гостях у местного батюшки. Жирно и невкусно. Итог: две ночи и два дня я провел в продуваемом со всех сторон сортире. Меня, как говорится, чистило сверху и снизу. Это стало мне наукой, я понял, что медведю место либо в зоопарке, либо на воле, в тайге. Но уж никак не в нежном желудке грузина.
Помню зиму 1910 года. Край света под названием Восточная Сибирь. Я, мой молодой друг Лева Каменев и еще шестеро ссыльных отмахали за день верст пятнадцать по просеке, пробитой лесорубами в тайге. Холод — смерть! Зуб на зуб не попадает. Хорошо, что начало зимы выдалось малоснежной, что здесь редко бывает, поэтому по тайге прошли больше, чем предполагали. Наконец вышли к какой-то деревне. На околице огромная изба-пятистенок, сложенная из сосновых бревен. Хозяин, угрюмый старообрядец с дворницкой бородой, встретил нас неласково:
— Ходят тут всякие… Вместо того чтобы шататься по тайге, богу бы молились.
Он поставил сальную свечу на табуретку и бросил на пол картофельные мешки из рядна. Пыль поднялась до потолка и едва не погасила свечу. Мои приятели, как по команде, принялись чихать. Хозяин с усмешкой процедил сквозь зубы:
— Вот здесь и будете спать. Как говорится, чем богаты, тем и рады. Спите… Если сможете. Клопы заели, нет от них никакого спасения. Только не курить и без позорных слов — я этого не люблю. Еды нет, самим не хватает. Вода в сенях, в бочке. Она подмерзла… поэтому ледок осторожненько краем кружки… В избе мать-старуха и я.
Как бы в подтверждения его слов за стеной раздались девичьи голоса и смех.
Старик нахмурился.
— Это гостьи из соседней деревни… Не баловать. Дробовик у меня всегда при себе. Бьет без промаха. Специально для тех, кто шляется по ночам. Вчерась белке в глаз…
Гостеприимство по-сибирски. Хорошо, что не выгнал. Но даже у этого чёртова бородача хватило сердобольности не отказать нам, ссыльным, в ночлеге.
— Когда будете укладываться, загасите свечу. Свечи, они ведь тоже денег стоят.
Мы были молоды, и нам было все нипочем: главное, что в избе было тепло.
Лева чихнул, высморкался в платок, который каким-то немыслимым образом сохранял девственную чистоту. Подняв облачко пыли, он опустился на картофельные мешки. Остальные легли рядом, прижались друг к другу, как поросята к свиноматке, и через минуту захрапели.
— Никак не согреюсь. Жестковато, — ворочаясь, пробурчал Лева. — Голову никак не пристрою. Почему?
— Она у тебя слишком большая. И привыкла к чужим пуховым подушкам.
— Эх, перину бы сюда!
— Или бабу.
— Было бы неплохо. Бабы, они того, согревают, — сказал он, лязгая зубами, — надо бы чего-нибудь подложить под голову.
— Подложи валенки.
— Тогда я вообще не усну, — сказал он, морща нос. Он опять чихнул. — Черт, так можно и насморк подхватить.
— Надо бы загасить свечу. Дунь на нее, ты ведь ближе…
— Я не могу спать без света.
Вообще-то, Лева мне нравился. Было в нем что-то от российского интеллигента и одновременно от хулигана с Разгуляя.
Он полез в вещевой мешок, достал оттуда несколько книг, придирчиво осмотрел их.
— Иммануил Кант, три тома. Ты знаешь, у него голова была, как у мартышки: маленькая, с кулак, не больше. Раза в три меньше, чем у меня, и раза в два… — Лева с ухмылкой посмотрел на меня, — чем у тебя. Но соображал он ей лихо. Представляешь, насколько он был бы умней, если бы у него была башка нормальных размеров… страшно подумать.
Лева положил книги стопочкой у изголовья, заботливо подровнял их и лег. Затих, но ненадолго. И через минуту прогундосил:
— Анафемски жестко, черт возьми. Кажется, лежу не на Канте, а на могильной плите Шопенгауэра.
Пройдет немало времени, и Лева ляжет, ляжет в землю безо всякой могильной плиты. Но… какое чудное предвидение!
— Нет, — вздохнул он, — сегодня мне не уснуть.
— Не вертись, черт бы тебя побрал…
— Подложу-ка я еще книжечку, может, лучше станет, — он снова полез в вещевой мешок. — Кажется, нашел то, что надо, — удовлетворенно произнес он. — Людвиг Фейербах, этот помягче будет.
Мы оба засмеялись.
Помолчали. Я уловил нежное шуршание. Что это? Не могут же издавать такие звуки клопы. Может, мыши?
— Э-э, — услышал я, — да тут кошка. Пришла. Легла. Теплая, пушистая, толстая, видно, сытая. Может, мышь съела. Или на сносях. Родит кота. Кот вырастет и тоже начнет гонять мышей. Мурлычет, шельма… Вот… пристраивается. Прижалась к животу. А с ней теплей, знаешь! Если нет бабы, сойдет и кошка.
Спать расхотелось. Да и клопы мешали. Мы разговорились. Заспорили. И так увлеклись, что проболтали с ним до утра. Несмотря на свою широчайшую образованность и недюжинный интеллект, он был политически туповат. И наивен, как гимназист.
— Все поступки человека, — говорил он убежденно, — надо собрать вместе, потом разложить их на разные чаши, дурное — на одну, хорошее — на другую, и посмотреть, какая чаша перетянет. И тогда уже выносить решение. А то можно, не разобравшись, погубить человека.
— Погубить человека! — передразнил я. — Когда речь идет о судьбах нации, жизнь одного человека… грош ей цена, она не стоит и плевка! А коли так, то нечего будоражить свою совесть в стиле Достоевского. Все это бабья трескотня. Надо действовать жестоко и последовательно. И желательно быстро, чтобы у врагов не было времени на раздумья. Разложить их на разные чаши, — с издевкой повторил я. — Ничего не надо раскладывать. И, тем более, перетягивать. Что плохой, что хороший, — один черт, если он против меня, значит, он враг и подлежит уничтожению. Это правда, это наша, самая настоящая, рабоче-крестьянская правда.
— Это не правда, это мерзость. Надо найти середину… — начал он задумчиво.
— Я знаю, что такое середина: справа враг и слева враг. А я посередине. Это непререкаемая истина. Все должно быть просто: выигрывает тот, у кого нет сомнений в победе. Это, как колумбово яйцо, которое надо разбить с нужного конца.
— Кто знает, с какого конца…
— Я знаю.
— И с какого же?
— С любого. Главное, чтобы оно не вытекло.
— Тогда его надо сварить.
— Очень хорошо, я согласен: ты будешь варить, я — разбивать.
Лева приподнялся и очень внимательно посмотрел на меня.
— Мне кажется, ты готов убить любого, кто тебе противоречит.
— А как иначе? — изумился я. — Настоящего революционера без этого не бывает.
Он покачал головой.
— Ты самый страшный человек из всех, кого я встречал в своей жизни. Страшнее Евстигнеева.
Парфемий Кондратьевич Евстигнеев был полковником и главным жандармом Уссурийского края. Я видел его. Его лицо не было отмечено печатью благочестия. Правый глаз у него смотрел налево, а левый — направо. Тем не менее, видел он лучше любого другого жандарма. Его другом был подполковник Гавриила Пшеничный, который отрезал каторжанам уши — для домашней коллекции, и у которого правый глаз смотрел направо, а левый — налево. Таким образом, этих глаз им хватало, чтобы с легкостью охватывали бескрайние просторы Уссурийского края.
Говорили, что страшный Евстигнеев лично пытал ссыльных поселенцев, подвешивая их на дыбе.
Значительно позже, уже после Октября, эта парочка, скрыв прошлое, пришла работать в ЧК. Только в 1937 стали известны их дореволюционные развлечения, и им пришлось отвечать за отрезанные уши и дыбу.
— Разумеется, страшней, — засмеялся я. — Евстигнеев поддерживает друзей и расстреливает врагов, я же буду расстреливать и тех и других.
— Ты готов на все, — добавил Лева.
— Это ты верно заметил… — легко согласился я.
— Мне кажется, что ты никогда ни в чем не сомневаешься.
— Истинная правда! Сомневаться, значит, попусту тратить время. Сомневается лишь тот, кто не уверен. А я уверен. Знаю, знаю, что ты хочешь сказать. Ты хочешь сказать, что не сомневается лишь тот, кто глуп, кто ничего не знает и знать не хочет. Но эта мерка подходит к обычному человеку… Но мы-то необычные! У избранников эта максима не работает. Я твердо знаю, какую роль мне скоро придется сыграть в истории. А сомнения можешь оставить при себе. Большинство не знает, что принесет завтрашний день, а я знаю.
Лева замотал головой.
— Не дай бог, если страна попадет в руки таких, как ты.
— Бог здесь ни при чем. А страна попадет к тому, кто того заслуживает. И кто не боится испачкать руки кровью.
— Ты ужасен! Ты злой и несправедливый.
— Не обижайся, но… ты… ты дурак. Что значит злой? Запомни, от зла до добра всего лишь шаг. И добро и зло мало чем отличаются друг от друга. Все зависит от того, как на это посмотреть.
— Готовишься в тираны?
— В России иначе нельзя. Только жесткая рука справится с народом, который никогда не знал, что такое порядок.
Помолчали. Меня потянуло рассказать ему о своем не таком далеком прошлом.
— Я учился, — начал я, — в Тифлисе, в православной духовной семинарии…
— Да знаю я, тебя оттуда выперли с позором.
— Я сам ушел. Именно там, как ни странно, я разочаровался в православии. Среди преподавателей был отец Пафнутий. Он был тайным иезуитом, каким-то макаром, пробравшимся в православные кандидаты богословия. Наверно, он был шпионом Рима. Так вот, этот отец Пафнутий факультативно преподавал томизм. Ты знаешь, что такое томизм?
— Припоминаю… — Лева закрыл глаза. — Томизм — это исторически сложившаяся совокупность философских и теологических концепций, восходящих к идеям Фомы Аквинского. Томизм утверждает, что душа едина и неделима и поэтому не исчезает после смерти тела. Душа бессмертна. В конечном счёте, она не зависит от тела.
— Мне очень понравился томизм. Особенно меня привлекала идея бессмертия души и независимости ее от тела. Но я остановился на марксизме. Однако кое-что полезное от тайного иезуита я взял на вооружение. Идеи иезуитства хорошо ложатся на идею Коммунизма.
А Православие мне не нравится, оно архаично: слишком много бород. Напялят пудовую рясу, вспотеют, распушат бороду и начнут орать на всю церковь о царстве божьем. Там, на небесах, на мягкой перине-облаке, по их словам, сидит добрый дедушка Бог, в которого верят две тысячи лет и в которого перестанут верить, как только я возьму веру и церковь в свои руки. Церковь утверждает: царство божье прописано на небесах. А мне нужно на земле! И еще, если бы они носили только усы, это еще можно было бы как-то вытерпеть. А так — борода на бороде! Молодцы католики. Да и протестанты тоже… Выглядят вполне современно, если и носят бороды, то модно их укорачивают. Поэтому я без колебаний выбрал марксизм.
— Все шутишь!
— Какие там шутки! Уже позже я понял, что сделал правильный выбор. Если марксизм приправить изрядной порцией иезуитства, получится то, что надо.
— А как с Богом? Продолжал верить?
— Мне тогда приснился сон, будто я спорил с самим собой. Один Сосо спорил с другим Сосо.
— Какой еще Сосо?
— Меня так в детстве звали.
— Спорили, говоришь? — Лева зевнул. — И что, какой Сосо победил? Кто был прав?
— Оба правы. Вот послушай. Один Сосо сказал другому Сосо: когда-то, когда Христа еще и в помине не было, люди решили, что неплохо было бы его сфабриковать. И люди придумали очень красивую сказку. Христос должен был как-то родиться, но он не мог родиться сам по себе. Придумали Святого Духа, который вдул некий ветер в лоно Марии, матери Иисуса. Люди наделили Иисуса идеальными высококачественными чертами, которых у них самих-то не было и в помине.
— Сколько в тебе яду, Коба!
— Я старше тебя на пять лет, а мудрей на пятьдесят. Тебе бы слушать умного человека да помалкивать. Так вот, люди наделили Иисуса добротой и прочими никому не нужными качествами и принялись верить в него во все лопатки. Придумали обряды, построили храмы, написали очень талантливую, но полную вымысла книгу, учредили целую армию священников, которые за деньги принялись валять дурака, утверждая, что у них есть прямая связь с Небесами. Чтобы Иисус на небесах не тосковал в одиночестве, за ним закрепили дюжину апостолов. Апостолы прежде были изрядными негодяями, а потом исправились и записались к Иисусу в ученики.
— Что-то у тебя другой Сосо помалкивает…
Я засмеялся.
— Другой Сосо, который был хитрей и умней первого, сказал, что он не возражает. Но имеет по данному вопросу иное мнение, которое может не совпадать с мнением оппонента.
— Непонятно, зачем тебе два Сосо, если они оба дуют в одну дуду?
— Нет, это только кажется, что они дуют в одну дуду. На самом деле они дуют в разные, просто один Сосо, как я тебе уже говорил, умней другого Сосо. Но скрывает это. Это диалектика. А диалектика… это, брат, такое дело… запутанное. Сам черт в ней ногу сломит. Тебе можно и соглашаться, да так, что не поймешь — соглашаешься ты или протестуешь. Почитай Маркса, там все это есть. Почитай, может, поумнеешь.
— Я лучше почитаю Шеллинга и Гегеля.
— Не пытайся меня подловить. Я, конечно, не получил, как ты, классического образования. Но кое-что кумекаю. И мы не лыком шиты. И Шеллинга, и Канта, и Фихте, и Гегеля подчитывали. И Николая Кузанского, и Кампанеллу, и кое-кого еще.
— Не обижайся, Коба, — примирительно сказал Лева.
— — Еще чего! На дураков не обижаются. Итак, второй Сосо согласился. Правда, у него была одна поправка: поскольку человек не может жить без веры, надо сделать Богом живого человека, назначив его избранником Судьбы. Мало того, сделать это должен сам избранник. Он должен сознавать свою значимость, исключительность, предназначение. Когда он это полностью осознает, он превратится даже не в полубога, а в самого настоящего кондового бога. И люди, еще вчера верившие в святую церковь и в первоначало Святой Троицы, сегодня будут бить поклоны новому идолу. Поверь, так оно и будет.
Я замолчал, было слышно, как начали ворочаться на картофельных мешках мои товарищи по несчастью. Светало.
— Да, неплохо было бы найти такого человека, — задумчиво сказал Лева. — Его можно использовать в революционном движении.
Я засмеялся.
— Этот человек найдется. Смею тебя уверить, найдется. Вернее, он уже нашелся.
— Ленин?
— Не смеши меня!
— И кто же это?
— Я на твоем месте был бы более догадлив.
Он покачал головой и засмеялся.
— Вот что я тебе скажу, Коба, ты примитивен и упрям, как ишак. И это опасно, ох, как опасно! Учти, очень часто тот, кто рвется к власти, умирает быстрей своих врагов.
Этих слов я ему никогда не прощу.
Кстати, настоящая фамилия Левы — Розенфельд. Это потом он стал Каменевым.
Глава 10
В августе 1936 года, накануне расстрела, Лева просил передать мне письмецо.
Он, наверно, надеялся, что я умилюсь, пущу слезу и отпущу его на все четыре стороны. Но я не мог поступить иначе. На моей шахматной доске ему не было места. Но я, действительно, умилился и чуть не расплакался. Вспомнились его бархатные, подернутые влагой глаза, глядящие на меня с любовью и ненавистью. Когда Берия сообщил, что с Левой покончено, я облегченно вздохнул. В моей груди что-то щелкнуло, словно сработал выключатель. Мне стало легче дышать. Не надо лукавить: когда умирает долго болевший родственник или друг, который изводил нас своим предсмертным нытьем, то мы, в душе тайно стыдясь, радуемся, что его стонам пришел конец. То, что друг при этом умер, нас, разумеется, огорчит, но зато исчезнет проблема душевной озабоченности — а это важнее. Лева был как раз таким другом.
По-человечески мне его жаль. Он не был интриганом. Не умел работать, не ладил ни с друзьями, ни с врагами. Он был идеалистом. Он был, как и Бухарчик, двуличным политиком и, что самое омерзительное — криводушным трусом. Итак, читаем…
«Уважаемый тов. Сталин,
Я обращаюсь к Вам с горячей личной просьбой: помогите мне ликвидировать глупейший период моей жизни, приведший меня
на 15-ом году пролетарской революции к полному отрыву от партии и советского государства. Глупостью была с самого начала моя попытка бороться с ЦК и с Вами лично, глупостью была солидаризация с Ленинградской оппозицией, сугубой, непростительной глупостью союз с Троцким. Я помню разговор с Вами, кажется еще в 1925 году, когда Вы сказали мне: «Союз с Троцким погубит всех вас». Вы были правы и здесь, как в десятках других случаев, когда мне казалось, что вы не правы. История страны, партии, всей партийной борьбы и всех принимавших участие в этой борьбе групп показали, что правы были Вы и только Вы. Мне грустно, что я поздно пришел к этому сознанию. Но мне тем легче это сказать, раз я в этом убедился, что никогда я в своей борьбе против ЦК и Вашего руководства не руководился личными мотивами. В старые времена из всего старого руководства Вы были для меня всегда ближе других. Когда мне показалось, что Ваша политическая линия неправильна, что Ваше руководство не возместит партии того, что ей необходимо после смерти Ленина, я открыто выступил против Вас. Так же открыто признаю, что это была коренная ошибка.
С коммунистическим приветом Ваш искренний друг Лев Каменев».
«…помогите мне ликвидировать глупейший период моей жизни…», пишет он. Ну, коли он сам просит… Почему не помочь, почему не ликвидировать? Слабак. Ему бы не в политику лезть, а учить детишек сказкам про белого бычка. Или заведовать библиотекой для работников физического труда.
Ты думаешь, я забыл?.. Тот ночной разговор на мешках из-под картошки?
«Вот что я тебе скажу, Коба, ты примитивен и упрям, как ишак. И это опасно, ох, как опасно! Учти, очень часто тот, кто рвется к власти, умирает быстрей своих врагов».
Нет, братец Розенфельд, я ничего никогда не забываю. Кто из нас умирает быстрей? Не тот, кто рвется к власти, а тот, кто не успел примкнуть к власти.
Лев сожалел о том, что в 1917 году не было сформировано однородное социалистическое правительство: «Если бы только
тогда Ленин нас послушал. Мир теперь не был бы враждебен к нам. Не пришлось бы возлагать такое непосильное бремя на плечи народа. Мы оказались бы на некоторое время в оппозиции, а потом, когда народ поддержал бы нас, пришли бы к власти».
Пришли бы к власти?! Допускаю, что могли бы прийти. Могли. Но власть надо удерживать. А вы не знали, как это делается. Террор, террор и еще раз террор. Беспощадное безжалостное кровопролитие. Без сантиментов и без тени сомнений. Вот этого у вас и не было. А Ильич вас не послушал, потому что перед этим имел встречу со мной. Я его уговорил, склонил к беспощадной борьбе против уклонистов, фракционных смутьянов и прочей нечисти. Вы чистоплюи. Боялись замарать руки кровью. Так революции не делаются. Кровь и еще раз кровь. Только так, только так. А ты, друг мой ситный, не примкнул ко мне, вот и вляпался.
*************************
…Письма Бухарчика. Он завалил меня ими. Я помню их точное число — 26. Как бакинских комиссаров. Правда, их, расстрелянных комиссаров, на самом деле было на одного больше, двадцать седьмым должен был стать Анастас Микоян. Но хитроумный армянин каким-то образом выкрутился. Лаврентий говорит, что знает — каким.
…Бухарчик два года лакомился тюремной баландой. Просил сохранить ему жизнь. Я читал и посмеивался. Кому ты нужен, Бухарчик? Жалкий человек, жалкая жизнь!
Более двух дюжин слезных, якобы исповедальных, писем.
Вот что он, этот слабовольный изменник, написал мне в последнем, двадцать шестом, письме. Здесь его, что называется прорвало, все письмо закапано слезами. Не верю! Не закапано, а заляпано, и не слезами, а слюнями с соплями! «Ты, зная меня хорошо, поймешь: я иногда смотрю в лицо смерти ясными глазами… я способен на храбрые поступки, а иногда я бываю так смятен, что ничего во мне не остается… так что, если мне суждена смерть, прошу тебя о сократовской морфийной чаше».
Если бы я хотел ему ответить, то написал бы: «Врешь, врешь, Бухарчик! Ты плохо знаешь древнюю историю. Древний грек Сократ молил не о морфии, а о цикуте, да и какой мог быть морфий в 399 году до Рождества Христова, если морфий был выделен немецким фармакологом Фридрихом Сертюрнером только в 1804 году».
Плачущий идеолог партии… Если кому и пристало плакать, так это мне.
Но это не конец! Сколь тупым становится человек, когда ему на шею накидывают веревку! Дальше он, с каждой строчкой становясь все глупее и глупее, писал: «Если мне будет сохранена жизнь, то я бы просил: выслать меня в Австралию лет на двадцать. Аргументы за: я провел бы кампанию по процессам, вел бы смертельную борьбу против Троцкого, перетянул бы большие слои колеблющейся интеллигенции, был бы фактически анти-Троцким и вел бы это дело с большим размахом и энтузиазмом».
Ишь, чего захотел! В Австралию! Да еще с большим размахом и энтузиазмом… Ты бы еще на Луну попросился! Так каждый, набедокурив, будет мечтать о далекой и прекрасной Австралии, где все троцкисты, и даже анти-троцкисты, ходят вверх ногами. Наивен, как малое дитя. Кто ж тебя отпустит? Нашел дурака. Бухарчик со своими шальными метаниями из стороны в сторону, может там такое натворить, что и Троцкого за пояс заткнет.
Я смеялся — да так, что у меня потекли слезы. Я не вытирал их. Вот говорят, крокодиловы слезы. Крокодил, пожирая антилопу или другого крокодила — бывает и такое — заливается слезами. Люди смеются, издеваются над чувствами крокодила. Конечно, жертве приходится несладко. Но никто не подумал, насколько несладко приходится самому крокодилу, какие чувства при этом его обуревают. А ведь он действительно плачет. По ничтожному поводу не плачут даже дети. А тут крокодил… Значит, у него есть для этого веские основания. Какие? Спросить бы, да крокодилы немногословны.
Глава 11
…Я тогда мало что знал о евреях. В Грузии евреев не было. А те, что были, давно превратились в грузин. Новые грузины ничем не отличались от старых: только носы были длинней.
Ну, евреи и евреи. Лавочники, портные, сапожники, мелкие ростовщики, шапочники — словом, пройдохи, пейсатые, со скорбно опущенными головами, щуплые, жалкие, униженные, сгорбленные. Лучшим людям России хотелось вызволить их из векового плена черты оседлости. Наконец вызволили. И что?..
Очень скоро пришло прозрение, и лучшие люди России в ужасе схватились за волосы. Орды воинственных евреев наводнили государственные учреждения, включая высшие эшелоны власти. Евреи массово окопалось в органах НКВД. Подавляющее большинство сидело в генеральских креслах. Государственные учреждения стали доходным местом для бывших лавочников и ростовщиков. В коридорах и кабинетах государственных учреждениях завоняло рыбной лавкой. Все это стало приобретать угрожающие масштабы. Надо было что-то делать. Еще вчера они были ничтожной, презираемой нацией, огороженной чертой оседлости. И вдруг тысячи пейсатых стали революционными командирами и борцами за свободу. Их можно понять. Униженные и оскорбленные, они вдруг почувствовали себя полноценными членами общества, людьми с будущим. Облачились в кожаные доспехи, препоясались пулеметными лентами, навешали на себя маузеры и принялись топтать народ, который на этой земле всегда был преобладающей, государствообразующей нацией. Повылезали изо всех щелей и принялись расстреливать направо и налево! Не щадили никого. Господи, что за народ!
Пришлось многим сделать обрезание и не на складке свободной кожи на конце полового органа, а на шее.
*************************
Оруженосец стоит у меня за спиной и ждет, когда я соблаговолю спустится с высот прошлого в сегодняшние грешные низины.
— Тут такое дело, товарищ Сталин… Мошенник Беня Вайсман. Сидел 8 раз. Совершал побеги. Во время одного из них отморозил себе конечности. Его оперировали, еле спасли ему жизнь. Но остался без обеих ног и руки. Беня вышел на свободу и стал выдавать себя за героя войны. С поддельными документами дважды Героя Советского Союза Вайсман обращался за помощью в разные министерства. Министерские олухи уши развесили и давали ему деньги и товары. Даже выделили квартиру. В итоге он надул 27 министров, в том числе министра финансов Зверева. Вот как Вайсман объяснял свое падение. Однажды, еще до всех его художеств, крупный советский госслужащий, спеша на работу, толкнул инвалида Вайсмана так, что тот упал и расквасил себе нос. Чиновник даже не извинился. Мало того, он еще и плюнул в сторону Вайсмана, обозвав того жидовским отродьем. После этого Вайсман решил мстить. Для этого, решил он, ему надо было обзавестись боевыми наградами. Две его звезды Героя Советского Союза были изготовлены фальшивомонетчиками. Выглядели лучше настоящих, потому что были сделаны из чистого золота.
— Его поймали?
— Дали три года. В зоне его называли дважды евреем Советского Союза. Вообще он ба-а-альшой оригинал. Когда ему что-то не нравилось, он говорил: «Это не для меня, я умываю руку». В шутку он сам себя называл одноруким двурушником. Слов нет, остроумный мужик, его бы эстраду. После отбытия срока он лично, на моторизованной инвалидной коляске, подъехал к МУРу и заявил: «Я больше не буду». Как ни странно, ему поверили. Обещание своё он сдержал. Следователи помогли Вайсману устроиться в Дом инвалидов в Оренбургской области, где он пробыл пять лет, попутно посадив все руководство Дома инвалидов за мошенничество.
Я расхохотался.
— Талантливый человек! Надо бы подыскать ему какую-нибудь работенку.
— Он не может работать, он инвалид. Без ног, как я уже говорил, и без одной руки.
— Но одна же рука у него есть. Этого достаточно. Но зачем ты мне все это рассказываешь?
— Дело в том… — Оруженосец закашлялся, — дело в том, что он представлялся летчиком и однополчанином Василия Сталина. И сейчас представляется!
Я задумался.
— Пусть назначат его главным инвалидом Советского Союза и дадут пенсию как боевому летчику-истребителю. Пусть никто не думает, что я не симпатизирую евреям.
Вижу, Оруженосец мнется, не уходит.
— Ну, что еще?
— Тут такое дело…
— Не тяни!
— Николай Сидорович Власик…
— Что с ним?
— Хорошо бы за него похлопотать.
Идиот! Перед кем хлопотать? Сталину перед Сталиным?
Власик — мой главный человек в охране. Много лет служил. Осторожный и подозрительный Власик. Он отвечал за мою жизнь. Но делал это слишком прямолинейно. Настроил сотни жителей Арбата против товарища Сталина, а значит, и против власти рабочих и крестьян. Выселил из дома старых евреев, коренных жителей Арбата, и в их квартиры вселил своих топтунов, которые ничего не делают, только покуривают у подъездов. Нельзя обижать простых граждан, даже ради товарища Сталина. Вот уже год, как Власика со мной нет. Он направлен на ответственную работу в город Асбест, который настолько мал, что никто не может найти его на карте. В Асбесте он занял высокую должность заместителя начальника исправительной колонии по работе с женским контингентом. Словом, есть, где развернуться. Генерал Власик оказался в подчинении у подполковника. Не балуй, Николай Сидорович! А ведь был как родной в моем семействе, сколько лет был вроде няньки для моих детей. В 1935 году прикрыл своим телом грудь генералиссимуса от пули диверсанта. Правда, Лаврентий сказал, что нападение спланировал сам Власик. Чтобы, значит, быть еще ближе к персоне товарища Сталина.
— Пусть не обижается, за ошибки надо платить, — холодно говорю я. — Пусть все знают, что товарищ Сталин наказывает любого, кто провинится. Невзирая на звания и заслуги. Исключений нет. А теперь вызови Курнакова.
Придется, придется вернуть Курнакова звезды маршала. Предупредить его, чтобы он вел себя прилично в высоких кабинетах. Метеоризмом могут страдать только аристократы. А какой он аристократ… В преданности Курнакова я ни секунды не сомневаюсь, за маршальские звезды он перегрызет горло кому угодно.
Генерал-майора Босенко повышу до генерала армии. При условии, что Лаврентий его не расстрелял.
Скоро съезд, а там и Пленум… Ох, друзья-соратнички, держитесь за штаны!
Глава 12
Приносят электроплитку. На ней я разогреваю себе обед: пустые щи и гречневую кашу с постной телятиной. Все сам: сам разогреваю, сам ем — никому не доверяю. Я-то знаю, как легко можно отправить человека на тот свет. Немного крысиного яда, и ты в гостях у бабушки с дедушкой. Кстати, телятина могла быть помягче: застревает в зубах. Качество продуктов, поставляемых мне в последнее время, понизилось. Где они нашли этого худосочного телка? Да и телок ли это? Все это наводит меня на разные мысли.
После обеда пять минут отдыха.
— Товарищ Сталин, в приемной маршал Буденный, — докладывает Оруженосец.
— А полковник Курнаков?
— Ищут.
— А генерал Босенко?
Оруженосец пожимает плечами:
— Видно, Лаврентий Павлович его все-таки расстрелял.
Я в задумчивости тру подбородок. Оруженосец напоминает:
— Буденный, товарищ Сталин…
Я киваю.
Входит. Я оглядываю его. Господи, кому взбрело в голову сделать Семена маршалом Советского Союза?! Не может избавиться от унтер-офицерской выправки. Так и топочет своими начищенными до зеркального блеска сапогами.
— Я слышал, ты их сам, лично, полируешь.
— Что правда, то правда. Нельзя доверять это ответственное дело кому попало.
— Ну, что у тебя?
— Вопрос о продовольствии. Я ведь заместитель министра сельского хозяйства.
— Так…
— Стране не хватает мяса.
— Ну и что, его всегда не хватало, — говорю я, ковыряя спичкой в зубах. — Надо просто меньше есть.
— Народ и так перебивается с хлеба на квас.
Немногие могут говорить со мной в таком ключе.
— И что ты предлагаешь?
Он подкрутил ус и выкрикнул:
— Надо забить на мясо лошадей!
Я чуть не поперхнулся. Смотрю на Семена. Глаза шальные. Наверно, сошел с ума.
— А на ком тогда будут ездить наши военачальники? На ослах?! Ты стал бы ездить на осле?
— Если партия прикажет…
— Скажи, Семен, а разве лошадей можно есть?
— Еще как.
— А ты сам-то ел?
— До 1921 года только ими и питался. В Первой Конной мы часто ели лошадей. Бойцы очень любили жареную лошадь, особенно если она отбита у неприятеля. Поджарят на вертеле и едят, пока от нее не останутся только грива да хвост. Насытятся, и в атаку! Белогвардейцы при виде сытых красноармейцев разбегались, как тараканы. Если бы не лошади, мы не установили бы на Дону Советскую власть. Вообще конина хоть и жестковата, но вкусная штука. Вот и Ленин в эмиграции чуть ли не каждый день, по словам Крупской, ел жареные сардельки из конины.
— Зачем ты приплел Ленина? — спросил я с подозрением.
— Не я же, а она говорила, что он ел сардельки из конины. Ел и нахваливал. А коли сам Ильич ел лошадиное мясо, то нам сам бог велел.
Я продолжаю разглядывать героя Гражданской войны. Нет, не сошел с ума. Глаза, как глаза…
— Скажи, Семен, твои конники, твои отчаянные рубаки-кавалеристы… они на что-то способны? Где они?
Буденный подкрутил ус.
— На гражданке они. Кое-кого, правда, в 1937 шлепнули. Припомнили им победу на Дону. Что и говорить… Они там побезобразили от души: пограбили, повешали, баб, понимаешь, держали в обозе… А остальные… Кто бухгалтером, кто на кладбище могилы роет, кто кондуктором, кто в официантах, кто в парикмахерах… Кое-кто сидит. Другие — в бегах. Словом, все при деле.
— Ты можешь поставить их под ружье?
-— В любой момент, по моему зову. Они соскучились по настоящей работе.
– И?..
— Если последует приказ Верховного Главнокомандующего, я их волью в конно-механизированное соединение с высокой мобильностью, которое будет поддержано с воздуха собственной авиацией.
— А где ты возьмешь авиацию?
— Обменяю у Булганина лошадей на самолеты.
— Если я прикажу твоим архаровцам арестовать Лаврентия, Вячеслава, Георгия, Анастаса, Клима, Николая, Никиту?.. Всю эту шайку-лейку, пробравшуюся в Политбюро?
— Арестуют, а если надо, то и разрубят на куски, им это раз плюнуть: опыта не занимать, да и руки помнят. Им только свистни. Шашки-то у них всегда наготове. Есть и тяжелое вооружение.
— Это правда?
— Пулеметы, мортиры Шнейдера и гаубицы Виккерса спрятаны до лучших времен в надежных местах.
— Ишь ты! А где?
— Да здесь, неподалеку…
Мы смотрели друг на друга, и каждый думал о своем. И тут я вспомнил:
— Удивительное дело, Семен, ты мне сегодня приснился.
— Рад стараться!
— Рано радуешься. Ты в моем сне чуть не погиб. Я проснулся как раз в тот момент, когда ты… Вот послушай. Ты стоишь на стартовой площадке гигантского лыжного трамплина. Высота немыслимая! Тебя окружат облака, летают горные орлы, ты готовишься к прыжку, далеко внизу шумят нетерпеливые толпы болельщиков, они ждут, когда же в конце концов кто-нибудь из спортсменов свернет себе шею: такова природа любого человека — люди не могут без этого. Гремит голос диктора, усиленный мощными динамиками: «Прыгает маршал Советского Союза Семен Михайлович Буденный. Приготовиться Маршалу Советского Союза Лаврентию Павловичу Берии».
Я увидел, как у Буденного зашевелились усы.
— Какие-то люди в цирковой униформе, — продолжаю я, с трудом сдерживая улыбку, — быстро устанавливают на месте приземления гигантскую стиральную доску. Ты крестишься и шепчешь: Свят-свят-свят, с нами Бог… и тут я, к сожалению, проснулся. Скажи, Семен, ты мог бы сигануть с лыжного трамплина?
— Если партия прикажет…
— А как ты будешь прыгать, Семен, на лошади или без? С разбега или с места?
— Как партия прикажет, так и прыгну.
— Кстати, ты как ко мне приехал? Верхом или на тачанке?
Молчит.
— Ну, ладно, пошутили и будет. Иди.
Он поднимается и идет к двери. Я гляжу ему вслед.
— Как коня-то твоего зовут?
-— Моего?
-— Ну, не моего же.
— Софист.
— Софист? Он у тебя что, умеет разговаривать?
— Если партия прикажет, заговорит. Этот Софист — прапраправнук того Софиста, которого я отбил у Улагая.
— Ты и его готов пустить под нож?
Он тяжело задумался.
— Партия прикажет, — наконец прокряхтел он, — пущу.
Нелегко выдержать шутки генералиссимуса, если сам ты всего лишь маршал. Но он справляется. Старая школа. Умный мужик, но весь в прошлом.
Я опять оглядываю фигуру героя Гражданской. Эти страшные усы, эти стоящие колом галифе шириной с Черное море, эти яловые сапоги, обтягивающие кривые ноги кавалериста. Хорош! По-моему, вот так должен выглядеть образцовый маршал Советского Союза.
Уже год как Буденный трудится в министерстве сельского хозяйства. Ходит на работу в форме. Первое время носил на боку казачью шашку, которой на Дону снес голову вышепоименованному генералу Улагаю. Ходит, недобро посматривает по сторонам и погромыхивает своими орденами. А министерство это сугубо мирное. Служащие прячутся по углам и смеются. Неделю назад я велел переодеть его в штатское. Переодели и привели, чтобы я, значит, одобрил. Впервые я видел его таким несчастным, жалким и нелепым. Если Булганин в маршальской форме похож на швейцара, то Семен в штатской одежде — на сантехника. Не хватало только вантуза.
— Нет-нет! — запротестовал я. — Товарищ Буденный в штатском костюме дискредитирует высокое звание советского полководца. Переодеть назад! Срочно!
На прощание я спрашиваю его:
— Семен, ты подписывал расстрельные списки?
— А как же. Я всегда подписываю все, что мне кладут на стол. Дисциплина и еще раз дисциплина.
— Правильно делаешь. Я слышал ты наехал на Исаака Бабеля?
— А как на него не наехать, если он написал «Конармию», насквозь лживое произведение, искажающее светлый образ революционного красноармейца… Я бы его…
— И без тебя ему башку свернули.
— Так как с лошадьми-то, товарищ Сталин?
— Передай Микояну, чтобы он лично изготовил пробную партию колбасы из конины. Может, что и выйдет. Кстати, как ты себя чувствуешь после того, как тебе присвоили звание еврея года?
Буденный покосился на портрет Ленина.
— Я испытываю законную гордость, — хмуро ответил он, — окреп, и вроде сил прибавилось.
— Учти, Семен, скоро твои конники мне понадобятся. Держи их наготове. Набирай этих твоих… как их?.. Росинантов, Буцефалов и Инцитатов…
— Наберу. Всех наберу. Наберу и Росинантов…
Моя товарищеская беседа с Семеном еще раз доказывает, что большие начальники в обыденной жизни такие же люди, как все остальные. В приватной обстановке государственные мужи не произносят мудреных сентенций и не выкрикивают лозунгов: они разговаривают простым человеческим языком, позволяя себе иной раз такие словечки, от которых у составителей «Словаря великорусского языка» волосы стали бы дыбом. Они такие же люди, как все остальные. Не надо делать из них святых: святые водятся только на небе.
Кстати, еще немного о Буденном. Мне докладывал генерал Штеменко, что Буденный признавался Жукову и Рокоссовскому: «Сталин надо мной измывается, а я не шут гороховый: я герой Гражданской. Я маршал, а он сделал меня заместителем главного огородника СССР. Стыдно».
Глава 13
После ухода Буденного я встаю со стула и иду к дивану. Меня качает, как на качелях. Все плывет перед глазами. Я расстегиваю китель. Хочется завопить во все горло: спасите, спасите меня, спасите мою бессмертную душу! Но язык прилип к гортани. Неведомая сила погружает меня в сон. Глухой барион, похожий на голос Оруженосца, гудит у меня над головой:
— Булганин, Булганин, Булганин…
— Зови.
Входит Булганин. Он в пижаме и домашних тапочках.
— Товарищ Сталин, я хочу жениться, — сходу заявляет он.
— Да ты, помнится, женат?
— Дело в том, что я хочу жениться на жене Маленкова.
— Ну, и женись себе на здоровье. Но постой… они что, развелись?
— Не знаю, думаю, что нет.
— А Георгий Максимилианович знает?
— Вряд ли.
— А его жена?
— И она не знает.
Я опять воззрился на него. Пьян.
— Как только узнаешь, — говорю, — приходи.
— Слушаю-с.
— Подожди! — окликаю я его, когда он уже подходит к двери. — Скажи, почему в расстрельных списках я ни разу не видел твоей подписи?
— Выпивши был.
— Смотри у меня, чтобы это было в последний раз. Ты много пьешь, тебе надо лечиться. Сходи к врачам.
— Я сегодня с утра я уже был у одного такого. Вернее, такой.
— В пижаме и тапочках?
— А как же иначе?! Молоденькая врачиха, миленькая такая, у нее все время халат спереди распахивался… грудь, как у богини… она измерила давление, сделала ЭКГ. Потом начала меня допрашивать:
— Вес?
— 82 кило, — отвечаю.
— Возраст?
— 57 лет, — говорю и остроумно шучу: — от Рождества Христова.
— Рост?
— 2 метра 16 сантиметров. Как у Петра Первого.
Она привстала и осмотрела меня с ног до головы.
— Что-то не похоже.
Она подошла ко мне, оттянула резинку трусов и заглянула внутрь.
— Вот так стержень! — изумилась она. — Вы его когда-нибудь замеряли?
— Я это делаю каждую ночь.
Она покачала головой.
— Вам надо жениться, — говорит.
Булганин просительно смотрел на меня.
— Вот я и решил жениться на жене Маленкова. Но в то же время я прошу вас разрешить мне изредка баловаться с балеринами…
— У кого ты всему этому научился? — спрашиваю.
— Чему — этому?
— Заманивать к себе в постель несовершеннолетних танцовщиц?
— У Михаила Ивановича Калинина. Он завещал их мне. А ему завещал Сергей Миронович Киров…
-— Всех?
— Всех, до единой. Товарищ Сталин, так можно мне жениться-то? Может, я тогда исправлюсь.
-— А куда ты денешь нынешнюю свою жену, Елену Михайловну?
-— Я безвозмездно передам ее Маленкову.
— Николай, тебя, пожалуй, стоило бы расстрелять. Ты не против?
— За что, товарищ Сталин?
— За идиотизм.
…Кто-то деликатно подкашливает. Меня трогают за рукав. Я открываю глаза. Верный Оруженосец.
— Товарищ Сталин, вы поедете сегодня на Ближнюю?
— Я спал?
— Так точно. Спали, товарищ Сталин.
— Я что, часто в последнее время вот так… так неожиданно?..
— Бывает, товарищ Сталин.
— Пригласи Булганина.
Через полчаса в кабинет без стука входит Булганин. Рост нормальный. Вид цветущий. Видимо, я еще не совсем проснулся, потому что спрашиваю:
— Николай, почему ты не в пижаме?
Он искоса смотрит на меня: не понять, шутит товарищ Сталин или угрожает.
— Напомни, чем ты занимаешься в последнее время?
— По должности заместителя председателя Совета министров СССР, — деловито докладывает он, — я контролирую работу министерства финансов, министерства авиационной промышленности, министерства вооружения, комитета по реактивной технике, комитета по радиолокации и Министерства Вооружённых Сил… И еще кого-то, всех и не упомнишь.
— Обязанностей много, работы мало.
— Я работаю по 24 часа в сутки. Ни на что не остается времени…
— Даже на баб?
— Для них у меня есть двадцать пятый час, — ухмыляется он.
— И все же работа твоя многим не нравится.
— Я знаю, кто поставляет вам эту лживую информацию.
— И кто же? — я смеюсь.
— Лаврентий, кто еще…
— Значит, справляешься?
— Это ведь не сложно: я же окончил реальное училище, поэтому знаний у меня хватает.
— Реальное училище… это же среднее учебное заведение… этого что, достаточно?
— Разумеется. Вы ведь тоже университетов не кончали, а руководите целой страной. Что реальное училище, что духовная семинария, один черт…
—Мне давно пора на покой, — говорю я, тяжко вздыхая, — придется кому-то из вас меня заменить. Я устал, понимаешь, стал засыпать на ходу. Сплю помногу, но все равно не высыпаюсь. Скоро буду спать стоя, как лошадь. Выгляжу плохо…
— Вы выглядите молодцом, всем бы так!
Глава 14
— Вызови Клима, — говорю я Оруженосцу.
— Он в Астрахани, прилететь сможет только через день.
— А что он там делает?
— Рыбалка. Осетры, стерлядь, белуга, икра паюсная, зернистая, ястычная, а также деревенские бабы…
Оруженосец кладет мне на стол несколько листов машинописного текста.
— Это перевод статьи из газеты «Вашингтон пост».
— Зачем?
— Там про Ворошилова…
— Читай.
— «Как политическая личность Ворошилов значительно уступает многим другим деятелям из окружения Сталина по своему влиянию, но столь же заметно превосходит их по своей легенде. Ворошилов не обладает умом, хитростью и деловыми качествами Микояна, у него нет организаторских способностей, активности и жестокости Кагановича, а также канцелярской работоспособности «каменной жопы» — Молотова. Ворошилов не умеет ориентироваться, подобно Маленкову, в хитросплетениях аппаратных интриг, ему недостает огромной энергии Хрущева, он не обладает теоретическими познаниями Берии. Как полководец Ворошилов больше понес поражений, чем одержал побед. Но, может быть, именно из-за отсутствия каких-либо выдающихся способностей он дольше других сохраняет свое место в верхах партии и государства. И чем меньшими были реальные достижения Ворошилова как руководителя, тем больше различных легенд возникает вокруг его имени».
— И такого, с позволения сказать, деятеля мы терпим столько лет! — возмущается Оруженосец.
— Дурак ты, братец, ничего не понимаешь. Он легенда. И этим все сказано.
Государственные мужи — это обычные люди. И не надо делать из них небожителей. Сложись жизнь у того же Клима иначе, и он стал бы не национальным символом, а слесарем на заводе, каким был до революции. Да и другие… Каганович был бы обувщиком 5-го разряда. Никита пас бы коров. Молотов, которого выгнали из политехнического института, и по сей день был бы вечным студентом. Булганин был бы конторщиком в каком-нибудь захолустье. Маленков… трудно сказать, кем он мог стать: он как-то сразу ввинтился в коммунизм. А вот Лаврентий Берия мог стать архитектором, но не захотел: ему больше нравится отправлять людей на тот свет.
А я мог стать православным священником. Но мне этого было мало. И я стал иконой. Несомненной, безоговорочной, официальной иконой.
Сошлись звезды: моя Джуга и Солнце. Остальные — все эти Нептуны, Сатурны, Меркурии, Венеры, Марсы, Ураны — пристроились им в хвост, образовав грозный и почтительный Парад Планет. И Парад Планет состоялся. Как по заказу состоялся. В день смерти Ленина. Когда основатель первого в мире государства рабочих и крестьян в возрасте 53 лет 21 января в 18 часов 50 минут в усадьбе Горки Подольского уезда Московской губернии отдал душу пролетарскому богу в результате размягчения мозга.
Выстроились звездочки, выстроились, никуда не делись: и все это ради одного человека, имя которого с того времени у каждого на устах.
*************
Опять на столе листки с переводами из зарубежных газет. Профессор Дональд Брукс в газете «Нью-Йорк Таймс» пишет, что Сталин жесток, что Сталин безжалостен. Мол, он не щадит никого. Что жестокость и непреодолимая жажда власти руководят каждым его поступком. Это, мол, приводит к массовым неоправданным репрессиям. Ерунда! Каждый мой поступок, который может на первый взгляд показаться необоснованным, капризным, вздорным, на самом деле тщательно выверен и обоснован. Одна из моих главных черт — это непредсказуемость. Да, я часто непредсказуем. Это проблема и для друзей, и для врагов. Мой противник не знает, что я совершу через мгновение, через час, через год. Мои соратники живут в постоянном напряжении.
Мной руководит Убежденность. Убежденность и еще раз Убежденность. Убежденность в правильности избранного пути. Я достаточно сообразителен, чтобы понять, что в безоглядной убежденности могут таиться зерна распада и порока. В этом ее возможная слабость. Убежденность надо хладнокровно контролировать.
Моим друзьям приходится не сладко. Жить столько лет в страхе… Но и мне, чтобы направить свои намерения в нужное русло, приходится напрягать свои внутренние ресурсы. Нелегко быть руководителем такой огромной страны с таким количеством бездельников. Поверь мне, мой гипотетический читатель, что мне действовать и жить в этих условиях совсем не легко. Я тоже живу в постоянном, неизбывном страхе. Страхе, что некая внезапная сила может неожиданно для меня перевернуть мою жизнь и жизнь всей страны. Страхе, что мои соратники в какой-то момент могут избавиться от страха. И тогда мне несдобровать.
*********
Мемуаристы, как правило, люди известные. Иначе их бы не стали читать.
Верить им нельзя. Они почти всегда врут. Мемуарист выставляет себя в выгодном свете, он старается выглядеть фигурой без изъянов, этаким идеалом человека, который должен служить образцом для читателя, а оппонента или даже соратника выставляет недотепой или пустомелей. Мемуарист перевирает даты, события, происшествия, случаи, которых никогда не было и быть не могло. Но покладистый читатель ему все прощает при условии, что мемуарист пишет увлекательно.
В отличие от врунов-мемуаристов я честен, точен, правдив, достоверен.
Не каждый способен на подвиг, но каждый способен на предательство и подлость. Жизнь предложит тебе некие обстоятельства, и ты не устоишь ни перед деньгами, ни перед страхом, ни перед мучениями, ни перед издевательствами, ни перед славой, сомнительной и не заслуженной. Поэтому я извлекаю из своего прошлого как дурное, так и хорошее. Обнажить свою душу, свою черную душу — мой нравственный долг перед самим собой и перед потомками. Только великий человек, знающий себе цену, способен на правду о себе. Я приближаюсь к концу своей жизни, и поэтому не хочу и не могу врать.
**************
Я все чаще вспоминаю молодость и то время, когда, с романтическим энтузиазмом увлекаясь эксами и революцией, я тем не менее находил время для любовных утех. Я отдавал предпочтение замужним женщинам. Почему замужним? Почему не девицам? Да потому, что замужних не надо долго раскочегаривать, они многоопытны и не любят тратить время попусту. Они сразу приступают к делу. А с молодыми только даром теряешь время, а время дорого. Так что женщины женщинами, а революция во сто крат дороже. Делу время, а утехе час.
И все же были, были в моей жизни незабываемые минуты, сладостные мгновения, при воспоминании о которых у меня и сейчас голова идет кругом. Ах, где моя молодость, где моя сладость! Много-много лет назад я и юная женщина по имени Этери на берегу Большой Лиахви, в сосновом перелеске, после оздоровительного купания в реке с хрустальной водой (спустя пару лет эту воду местные жулики будут разливать по пузатым бутылкам — так родятся знаменитые «боржоми» и «Воды Лагидзе»), предавались безумным ласкам. Этери все время куда-то спешила. А поскольку и у меня времени всегда было в обрез, мы подходили друг к другу, как кинжал подходит к ножнам. Мы встречались днем, но нам казалось, что на нас опускается пленительная ночь, что на небе сверкают серебряные звезды и плотину Большой Лиахви всякий раз прорывает там, где надо.
Именно тогда у меня, по уши влюбленного юнца, родились гениальные строки:
Раскрылся розовый бутон,
Прильнул к фиалке голубой,
И, легким ветром пробужден,
Склонился ландыш над травой.
Дивная, очаровательная, неотразимая, соблазнительная Этери! Она была замужем за лечхумцем Ревазом Дадешкелиани, дровосеком из горного села Шиндиси, который на досуге любил мастерить скульптуры из сандалового дерева.
Дадешкелиани — известный княжеский род. Реваз был последним, кто унаследовал право называться князем. Остальные Дадешкелиани — все до единого — пали в кровавой многолетней борьбе с другим княжеским родом — кажется, то был род князей Амилахвари. Но победителей тоже изрядно потрепали: их ряды сильно поредели. Но все же кое-кто — из самых кровожадных и мстительных — остался. И они принялись гоняться за последним князем Дадешкелиани по всей Грузии. Ревазу хватило ума донести до своих врагов весть, что он слагает с себя княжеский титул и, вооружившись топором дровосека, удаляется в деревню. Князья Амилахвари поняли, что их обвели вокруг пальца: не станут же они, князья, гоняться за каким-то дровосеком.
Вот так бесславно увяло генеалогическое древо знаменитого рода. К слову, у нас, на Кавказе, каждый, кто вскарабкался на гору повыше, именует себя князем. А кто не вскарабкался, тот берет в руки топор. Поэтому у нас дровосеков не меньше, чем князей. А тех и других больше, чем в Италии, Монако и Лихтенштейне вместе взятых.
У Этери была задница совершенной формы: она была похожа на мандолину с грушевидным корпусом и резонаторным отверстием в виде розетки. К этой мандолине допускались лишь те, кто умел на ней играть. В ту пору я был одним из них. О, ее мандолина!.. Это было нечто невообразимое, фантастическое, неописуемое. Этери могла стать моделью не только для художников прошлого, таких как Тициан или Рубенс, но и современных, в числе коих Тулуз Лотрек, Анри Матисс и многих, многих других, владевших тайной притягательности женской полноты. Но художников такого уровня, к сожалению, в Гори никогда не было, поэтому, чтобы полюбоваться ее несравненной грушевидной мандолиной, приезжали сластолюбивые ценители задниц со всех концов Кавказа. Реваз прогонял их топором. Известно, что у нас высоко ценят женскую красоту. И задница занимает в этих оценках не последнее место. Женщина без задницы — это, по-моему, все равно что топор без топорища.
Никто не мог с ней сравниться. Прекрасная вдовушка с ее лавашом, сулугуни и покойными мужьями была на какое-то время забыта.
К слову, Реваз всегда и везде носил с собой огромный, хорошо наточенный топор. Никогда не расставался с ним. Этери клялась, что он и спит с ним. Обнимет и спит. Я не очень-то ей верил. Лежать рядом с обладательницей такой победоносной, сногсшибательной задницы и обнимать презренный металл?.. Если бы это было так, то Реваза можно было бы назвать Блаженным, представителем сонма святых подвижников, избравших особый подвиг – юродство и идиотизм.
То, что она была замужем, придавала моим ласкам тревожно-волнующий аромат ревности. А ревность, как известно, многократно усиливает сексуальную прыть.
…Во время нашей первой встречи пылкая Этери вскрикивала так, словно ее раздирали на части. Ее страстные завывания заглушали рокот бурной Лиахви. Потом оказалось, орала она не столько из любви к этому самому делу, сколько оттого, что сосновые иглы искололи ей всю задницу. Но ее это не остановило, и она назначила мне новое свидание. Только сказала, чтобы я прихватил с собой что-то, чем можно было бы обезопасить нежные части ее божественного тела. Следующая наша встреча состоялась там же, на берегу Большой Лиахви, но место на этот раз мы выбрали чистое, без иголок. Я прихватил с собой «суровую» бурку из шерсти медведя — чтобы мягче было. Задницу она к этому времени подлечила. Этери опять кричала, да так, что у меня звенело в ушах. Наши встречи стали носить регулярный характер. Спустя час или два Этери возвращалась домой, где ее ждал дровосек с топором. А он с каждым разом все больше и больше мрачнел: видно, стал что-то подозревать и для верности прикупил себе еще один топор.
Не могу не отметить, что по части криков я не отставал от Этери, в завершающей стадией я вопил так, что горные орлы, привыкшие парить над нами, в ужасе улетали в сторону Турции.
Наше счастье продолжалось около года. Настал час, когда Реваза Дадешкелиани путаные объяснения жены не удовлетворили.
…Поляна. Ровная как стол. И без иголок. Лучшего места для встречи с околпаченным мужем не найти. Место безлюдное, словно созданное природой для того, чтобы люди без помех кроили друг другу черепа. Шумят кроны деревьев, кажется, не облака летят на Восток, а сами сосны летят на Запад. Ревет Лиахви. Два горных орла, закрепившись на верхнем суку столетнего кедра, предвкушающе клекотали, нетерпеливо переминались с лапки на лапку и косились на поляну, где вот-вот должна была разыграться кровавая драма, финал которой сулил им изысканный обед.
Пеший Реваз, вооруженный пусть и хорошо наточенным топором, выглядел неубедительно. Он не мог долго противостоять мне, отважному воину с турецкой саблей, винчестером и черкесским кинжалом. Кроме того, я был на коне. Я положил руку на эфес сабли… Орлы оживились и перелетели с дерева на землю.
— Ты соблазнил мою жену! — вскричал страшный во гневе бывший князь и поднял топор.
— Было немножко. Извини, батоно Резо, я больше не буду, — пообещал я миролюбиво.
Резо погрозил мне топором. Орлы опять заклекотали и переместились ближе — вероятно для того, чтобы лучше видеть поле битвы. Реваз шагнул ко мне. Я снял винтовку с плеча и прицелился. Да, так уж у нас, на Кавказе, повелось: стрелять в того, в кого целишься.
Бежал Резо быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла. Не знаю, что так перепугало последнего потомка княжеской фамилии: орлы или вооруженный до зубов соблазнитель. Кстати, мне не забыть, как волнительно пахла винтовка, из которой только что был произведен выстрел.
Спустя год калбатони (так у нас в Грузии уважительно зовут почтенных женщин) Этери снова вышла замуж. Раньше нельзя: вдовы в грузинских селениях свято блюдут старинные обычаи.
************
Опять сны. Приснилось… Совершенно идиотский сон с сортирно-гигиеническим мотивом.
Молотов доносит, что Каганович подтирается газетой с моим портретом. И вот Лазарь стоит передо мной.
— Я газетой с вашим портретом не подтирался, — оправдывается он, — Вячеслав нагло врет, я знаю, он ненавидит евреев.
— Но у него же жена еврейка!
— Поэтому и ненавидит. А я вообще никогда не подтираюсь.
— Почему?
— Я подмываюсь. С мылом, после каждого раза. Я делаю это уже много лет и вам советую.
— Хорошо. Надо этот вопрос вынести на заседание Политбюро.
Сумасшествие начинается со снов.
Проснувшись, я медленно встаю с дивана и подхожу к окну. Ночь. Луна. За окном жизнь, таинственная жизнь. В памяти ожили строки…
Плыви, как прежде, неустанно
Над скрытой тучами землей,
Своим серебряным сияньем
Развей тумана мрак густой.
К земле, раскинувшейся сонно,
С улыбкой нежною склонись,
Пой колыбельную Казбеку,
Чьи льды к тебе стремятся ввысь.
По-моему, написано не дурно. Чувствуются энергия и талант. Не стоит кокетничать: это мои стихи. 1896 год. Мне всего 15. Как Пушкину, когда он написал:
Люблю я в полдень воспаленный
Прохладу черпать из ручья
И в роще тихой, отдаленной
Смотреть, как плещет в брег струя.
Когда ж вино в края поскачет,
Напенясь в чаше круговой,
Друзья, скажите, — кто не плачет,
Заране радуясь душой?
Да будет проклят дерзновенный,
Кто первый грешною рукой,
Нечестьем буйным ослепленный,
О страх!.. смесил вино с водой!
Да будет проклят род злодея!
Пускай не в силах будет пить,
Или, стаканами владея,
Лафит с цимлянским различить!
Хвалю. Был бы Пушкин жив, я одобрительно пожал бы ему руку. И снова я:
Сияй на темном небосводе,
Лучами бледными играй
И, как бывало, ровным светом
Ты озари мне отчий край.
Я грудь свою тебе раскрою,
Навстречу руку протяну
И снова с трепетом душевным
Увижу светлую луну.
Позже мои биографы, наверно, скажут, что, судя по этим строкам, во мне умер великий поэт.
Кстати, о поэтах. Впрочем, не только о поэтах, но и о режиссерах и прочих деятелях культуры. Могу же я, простой советский генералиссимус, высказаться по этому поводу.
Есенин. Повесился в двадцать пятом. В копеечном номере ленинградской гостиницы «Англетер». Как паяц, болтался на намыленной (!) веревке под самым потолком, прижавшись лицом к раскаленной отопительной трубе. Кстати, мыла так и не нашли…
Мне докладывал Дзержинский, что правая щека даже на мертвеце была зловеще-красной — словно ее ошпарили кипятком и не остудили. Отвратительно. Певец страданий, певец русской печали, а погиб, как заурядный пьяница. Удел пьющего русского поэта. По-разному прощались они с жизнью: кто под забором, кто в канаве, а кто, как Есенин, прижавшись к раскаленной трубе — как ребенок к матери. Смерть позорная, некрасивая. Но поэт он был первоклассный!
До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.
До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
Не грусти и не печаль бровей, —
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
Написал, кровью написал, вскрыл осколком бутылочного стекла вену на правой руке. Струей потекла темная кровь, поэт обмакнул в нее перо, написал бессмертные строки и полез на табуретку. Читаешь, и мороз по коже… Даже у меня, сурового, не склонного к сантиментам революционера, сердце сжимается. Возможно, с веревкой, хозяйственным мылом и отопительной трубой ему помогли. Возможно, возможно… Могли подвесить, вопреки желанию постояльца копеечного номера, душегубы с Лубянки, не знакомые с поэзией Серебряного века. Есенин. Повесили, как драную кошку, и спустились вниз, в ресторан гостиницы «Англетер» завтракать сосисками с кислой капустой и «Венским» пивом. Такая у них, у душегубов, привычка — плотно подкрепляться после удачно выполненного дела.
Есенин. Великий поэт, но дурной человек. Правильно сказал о нем белоэмигрант Иван Бунин, ненавидевший все советское: «Морфинист и садистический эротоман».
Хулиганские стихи писал:
Не тужи, дорогой, и не ахай,
Жизнь держи, как коня, за узду,
Посылай всех и каждого на х*й,
Чтоб тебя не послали в пи*ду!
Он был непредсказуем. Скандалил. Бил зеркала в ресторанах. Щипал официанток за соблазнительные места. Безумствовал. Пьянствовал. Раскатывая по заграницам, мог сболтнуть что угодно. А наши враги на Западе не зевают. Был задирист, не управляем. Заигрался. Считал, что ему все можно. А это соблазн для других. Меры не знал. Сам виноват. Женился на перезрелой американской потаскухе. И потом, я уверен, — ему просто пришла пора помереть: все, что мог и все, что отмерено Богом, он написал. Вот говорят, сколько бы еще шедевров создали рано умершие поэты, писатели, композиторы, если бы дожили до глубокой старости. И называют Байрона, Шелли, Китса, Пушкина, Лермонтова, Грибоедова, Блока, Шопена, Моцарта, Шуберта, Беллини… Ах, ах, печалится читатель, какая жалость, какая несправедливость! Скольких шедевров лишился читатель, сколько великих творений унесла в неведомую тьму преждевременная смерть гения. Ерунда все это. Ничего бы они не создали. Сколько Бог отмерил, столько и написано. Некоторые умники уверены, что почившие писатели и композиторы дорабатывают, дополняют свой земной дар, главные свои произведения дописывая на том свете. Там, мол, звучит небесная музыка, там слагаются бессмертные вирши. Они считают, что именно там, в иных сферах, созданы невиданные шедевры; с ними можно ознакомиться, если сам туда угодишь. Не знаю, не знаю. Я сильно в этом сомневаюсь: я, хвала Создателю, ни разу там не был. Думаю, что там, за чертой, вообще ни черта нет, там пустота, там нет ни Пушкина, ни Шелли, ни Байрона, ни Лермонтова, ни их шедевров. Повторяю, там ничего нет, все живое живет на земле. Хотя, возможно, для некоторых субъектов Господь делает исключение. Хорошо бы попасть в число этих некоторых. Иногда мне кажется… я думаю, я надеюсь, что весь я не умру и буду жить вечно, и ко мне не зарастет народная тропа.
Маяковский беспрестанно менял женщин. Отбил у артиста Яншина жену. Правда, непонятно, зачем ему это было надо: ведь общеизвестно, что этот трагический красавец был импотентом. Всю жизнь страдал из-за этого и, наверно, именно поэтому пустил себе пулю в лоб. Кроме того, путался с нимфоманкой. Естественно, с еврейкой. Которая в его присутствии развлекалась с другим. Это никуда не годится. Нимфоманка… Кстати, надо бы посмотреть, что это такое. Застрелился. В народе гуляла весть, что его застрелили. Написал предсмертное письмо.
«Прошу в моей смерти никого не винить: покойник этого не любил». Вряд ли у того, кто мог бы прилаживать дуло пистолета к его груди, хватило бы таланта найти юмористическую нотку в этом послании перед стартом в бессмертие. Сам, сам застрелился. Зачем?.. Он был молод, красив, знаменит…
Попали мне на стол стихи, в которых он описывал любовь, как он себе ее представлял:
Лежу
на чужой
жене,
потолок
прилипает
к жопе,
но мы не ропщем —
делаем коммунистов,
назло
буржуазной
Европе!
Пусть х*й
мой
как мачта
топорщится!
Мне все равно,
кто подо мной —
жена министра
или уборщица!
Вон сколько грубого юмора! Только за одну эту гадость ему надо памятник воздвигнуть. Где-нибудь в центре Москвы. Но он умер. А мне нужен живой, самый лучший писатель или поэт, на которого бы равнялись массы и другие поэты.
Демьян Бедный? Нет, не подходит: дурак и бездарен.
Незадолго до войны я написал Мехлису, который возглавлял «Правду» и курировал у нас литературный процесс, следующую записку:
Тов. Мехлис!
Басня Демьяна Бедного «Борись иль умирай», по-моему, художественно-посредственная штука. Как критика фашизма, она бледна и не оригинальна. Как критика советского строя — глупа и вредна.
У нас литературного хлама и так выше крыши, и не стоит умножать залежи такого рода литературы еще одной дурацкой басней.
Демьяна, пока не поумнеет, держать вдали от литературного процесса. Он ведь, кажется, живет на территории Кремля? Вытурить его оттуда к чертовой матери, чтобы уже завтра его духу там не было!
И. Сталин.
Рожденный Ефимом Придворовым, этот дурак решил сменить имя и свою почти дворянскую фамилию. Выбрал кличку: Демьян Бедный. В этом просматривается дерзкая, ничем не мотивированная попытка сравняться с самим Горьким. Демьян Бедный, Максим Горький… вроде как родные братья. Бездарный подлиза! А ведь начинал совсем не плохо.
Пою. Но разве я «пою»?
Мой голос огрубел в бою,
И стих мой… блеску нет в его простом наряде.
Не на сверкающей эстраде
Пред «чистой публикой», восторженно-немой,
И не под скрипок стон чарующе-напевный
Я возвышаю голос мой —
Глухой, надтреснутый, насмешливый и гневный.
Наследья тяжкого неся проклятый груз,
Я не служитель муз:
Мой твердый четкий стих — мой подвиг ежедневный.
Родной народ, страдалец трудовой,
Мне важен суд лишь твой,
Ты мне один судья прямой, нелицемерный,
Ты, чьих надежд и дум я — выразитель верный,
Ты, темных чьих углов я — «пес сторожевой»!
Написал и понял, что за это ему не дадут ни копейки. И тогда он сказал самому себе: «Бедный, бедный, надо перестроиться». Вот так он стал Демьяном Бедным. Отпихнул локтем Михаила Зощенко и стал катать рифмованные частушки о наших социалистических недостатках:
Говорила дураку:
Не курил бы табаку,
А сосал бы соску.
Рубль за папироску! Исходила я все лавки,
Канифасу не нашла.
Пуд муки за три булавки
Я приказчику дала. Ой, хохонюшки, хо-хой.
Ходит барин за сохой,
В три ручья он слезы льет:
Нашей кровушки не пьет! Косит Федя на реке
В новом барском сюртуке.
Нарядился дуралей, —
Ты в поддевке мне милей! На платочке я для Феди
Вышиваю буки-веди.
В Красной Армии, в бою,
Помни милую свою! Будь я парнем, не девицей,
Была б вольною я птицей.
Не сидела б, не тужила,
В Красной Армии служила!
Народ читает и плюется. Но у него приятели во всех издательствах: поэтому горизонты его расширились, блага посыпались ему на голову, как из рога изобилия: квартира в Кремле, потом — в Доме на набережной, дача в Мамонтовке, личный «Паккард». Замаячило престижное Новодевичье кладбище… Я не против, чтобы памятник ему поставили именно там.
Эх, жаль, нет Пушкина! Он бы нам сейчас подошел. Но такие персоны рождаются не часто. Раз в сто, даже в тысячу лет. Рождаются и рано умирают: Пушкину было всего-то 37, когда его укокошил на дуэли иностранный прохвост, который приударял за его женой.
Пушкина редактировали цари: Александр Первый и Николай Первый. Мог бы и я: не глупее же я императоров. Кстати, редактирование высоких особ пошло Пушкину на пользу. Если бы не они, его вообще бы перестали печатать.
За стихи он получал гроши, которых едва хватало на хлеб, воду, зрелища, собственный выезд, стальную трость весом в 4 кг, тысячные туалеты для ветреной жены, ночные попойки и ложи бенуара в Большом. Он влезал в сумасшедшие долги, он страшно переживал, что не может вовремя погасить долги, словом, жизнь была нелегкой. Друзьям в письмах жаловался, что бедствует. Тем не менее снимал для жены и детей на Мойке квартиру о 20 комнатах.
Пушкин мечтал бежать. Как Толстой. Матерый человечище (так обозвал Льва Николаевича Ильич, восхищенный его философско-нравоучительными притчами, которые, кстати, никто, кроме Ленина, не читал) бежал он жены, старой дуры Софьи Андреевны, которая годами изводила его перловой кашей и супчиком из ревеня. Пушкин же бежал от заимодавцев. Он поэтому и подставил себя под пулю, чтобы таким образом уладить контры с кредиторами.
Как же он хорош, этот повеса с внешностью обезьяны!
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь — как раз — умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
Даже если все эти наши поэты от натуги разом обосрутся, им так не написать.
Увы, чуть ли не каждый день мне приходится читать макулатуру, посвященную мне и революции. Тома макулатуры! Центнеры макулатуры! Как трудно редактировать графоманов! А — надо. Тяжкая обуза. Но без нее нельзя. Все должно быть подчинено революционной идее. Но… трудно, ох, как трудно… легче самому написать… Бедный, бедный Сталин!
Вернемся к выборам головного советского поэта. Может, Мандельштам? Он не подходит по известным мотивам: во-первых, он тоже умер, а во-вторых, подкачала национальность. Я его пожалел. Не расстрелял. Ему бы спасибо сказать. А он взял, да и помер. В лагере.
Лаврентия я давно предупреждал, что евреев у нас в стране развелось слишком много. Численность их вызывает раздражение. От скольких врагов надо избавиться… Работы непочатый край. Бабель, Мейерхольд, Михоэлс, Плучек, Шток, Тункель, Эйзенштейн, Дунаевский, Утесов, Долматовский, Донской, Маршак, Бернес, Кацман, Дунский, Фрид… вон их сколько: устанешь считать.
Бабеля жаль, все-таки воевал в Гражданскую. И Михоэлса – тоже, но его предупреждали, что нельзя переходить улицу в неположенном месте. И не попал бы он тогда под колеса трехтонного грузовика, специально для него доставленного в Минск из Москвы.
А вот Мейерхольда не жаль. Давно его надо было уничтожить. Еврей, а говорил всем, что немец. Обманывал народ. Уродовал русских классиков. Зина Райх. Жена. Тоже — немка. Из Одессы. Симпатичная, но не в моем вкусе. От красавца Сережки Есенина босиком перебежала к Мейерхольду, который был страшен, как смертный грех. Один крючковатый нос чего стоил… А она все равно перебежала. Вот и пойми после этого баб! Почему перебежала к уроду? Видно, важна не только красота, но и еще что-то. Думаю, Всеволод Эмильевич был сноровистей в постели. И, в отличие от Сережки, совсем не пил.
Мейерхольд был популярен среди гнилых интеллигентов и ничего не соображающих рабкоров. Им нравилось, что в его спектаклях даже короли и принцы щеголяют в резиновых сапогах, а дамы высшего света сморкаются на пол и в прозрачных юбочках на цирковой проволоке отжаривают гопак. Отвергал соцреализм, гаденыш.
«Он из всякой пьесы делает фрикадель. То, что у негров является взрыванием варварской весёлости, кажется допингом для буржуазии, создает пестроту и оглушительный шум, большей частью с приправой порнографии, что как нельзя лучше характеризует оголтелую внешнюю жизненность пушечно-электрического периода умирания буржуазии». Это Луначарский сказал о Мейерхольде. Красиво, но непонятно.
Таиров. Пусть благодарит Бога, что все силы НКВД были брошены на Мейерхольда, не до Таирова было. А надо, надо было бы, очень надо было и его укокошить. Только и делал, что без передышки ставил пьесы наших врагов. Опять еврей, нет от них никакого спасения! А женат он был, хитрец, на русской бабе с бельгийской родословной. В своем мелкобуржуазном Камерном театре ставил «Багровый остров», эту Булгаковскую макулатуру. Как Таиров уцелел? Непонятно. Бывали и у меня просчеты.
Саша Гладков. Поэт. Талант! Талантище! И идиот, каких мало! Я его лично просил, чтобы он не делал глупостей. А он… Мог и его отправить на тот свет. Но пощадил. Приказал лишь сослать в Каргополь. Вот же человек! Я его пощадил, а он, неблагодарный, взял да и накатал в «Северной тетради»:
Мне снился сон. Уже прошли века
И в центре площади знакомой, круглой —
Могила неизвестного Зека:
Меня, тебя, товарища и друга…
Мы умерли тому назад… давно.
И сгнил наш прах в земле лесной, болотной,
Но нам судьбой мозолистой и потной
Бессмертье безымянное дано.
На памятник объявлен конкурс был.
Из кожи лезли все лауреаты,
И кто-то, знать, медаль с лицом усатым
За бронзовую славу получил.
Нет, к черту сны!.. Бессонницу зову,
Чтоб перебрать счет бед в молчаньи ночи.
Забвенья нет ему. Он и велик и точен.
Не надо бронзы нам — посейте там траву.
«Медаль с лицом усатым»! Это у кого лицо усатое?! «Усатый» и «лицо» по отдельности нейтральные, нормальные слова, но когда они объединяются, то это уже оскорбление! За это следует «вышка»! Но я пожалел его, когда узнал, что его любимые книги — «Вопросы ленинизма» и «Краткий курс ВКП(б)». Он выкрал их из читального зала МГУ. Поскольку он украл книги, написанные и отредактированные лично мною, я его пожалел и велел лишь сослать его на год-другой в места, где нет ни читален, ни библиотек.
Николай Гумилев. Талантлив, но — враг.
Кончено время игры,
Дважды цветам не цвести.
Тень от гигантской горы
Пала на нашем пути.
Область унынья и слез —
Скалы с обеих сторон
И оголенный утес,
Где распростерся дракон.
Острый хребет его крут,
Вздох его — огненный смерч.
Люди его назовут
Сумрачным именем: Смерть.
Распростерся дракон?! Это он — о чем? Или — о ком?..
Гумилева расстреляли. Правильно сделали.
Юрий Олеша. Тут разговор особый. Сложный случай, поучительный. Талантлив как черт. Себе на уме. Мудрый человек. Конечно, враг. Скрытый. До нутра не докопаться. Чувствую, как он сопротивляется. Пьет. Ушел, как принято говорить, в себя. Денег нет, он побирается. У входа в ресторан Союза писателей сшибает рублики на опохмел. Ночует на улице, спит на скамейках. Иногда в канаве — если не может найти ничего лучше. Единственный галстук, выстиранный и отглаженный неизвестным лицом женского пола в январе 1939 года и завязанный морским узлом тем же неизвестным лицом в том же 1939 году, он носит в кармане пиджака с чужого плеча. Я его специально оставил в живых, чтобы все знали, что ждет писателя, если он не марширует в ногу с Партией. В сочетании с алкоголем это ведет к распаду личности. Вот он и распался. Никак собрать не могут. Короче, не бунтуй! Кстати, Олеша пьет дешевый портвейн. Не дисциплинирующую водку, а расслабляющее сладенькое винцо. У него были просветления, когда в 1937 году он выступил в «Литературной газете» со статьей «Фашисты перед судом народа», обличая бывших руководителей партии, обвинённых в создании подпольного параллельного троцкистского центра.
«Они покушались на Сталина. На великого человека, сила которого, гений, светлый дух устремлены на одну заботу — заботу о народе. Мерзавцы, жалкие люди, шпионы, честолюбцы, завистники хотели поднять руку на того, кому народ сказал: ты сделал меня счастливым, я тебя люблю. Это сказал народ! Отношение народа к Сталину рождает в сердце такое же волнение, какое рождает искусство! Это уже песня!»
Хорошо сказано, это он умеет. Ах, если бы он еще и думал, как писал! А так… каждодневный ночлег в канаве, под забором. А мог бы жить припеваючи. В Переделкине. Где живут щедро вознаграждаемые слуги народа. Все это не так уж и сложно: главное — это дружить с властью и писать, как все. За примерами далеко ходить не надо. Даже Пушкин и тот дружил. Царь это понял и оценил. Когда транжира и вертопрах Пушкин поиздержался и залез по уши в долги, царь выкупил его долговые обязательства. Благородный, дальновидный поступок. Если не можешь переубедить человека, купи его. К моменту кончины поэт был должен около 140 000 рублей. Невообразимая по тем временам сумма. Среди его многочисленных кредиторов были ростовщики, партнеры по карточной игре, портные, лавочники, обманутые мужья. Все его ненавидели.
Великий был человек, а пропал, как заяц, сказал Фаддей Булгарин. Вдова задолжавшего поэта, красавица Наталья, уже была готова идти по миру с протянутой рукой. Говорили, что она уже и место присмотрела, где была намерена христарадничать: это Церковь Спаса Нерукотворного Образа на Конюшенной площади. Но царь спас Наталью и ее детей от позора. Не такими уж и кровопийцами были мои предшественники. Царь распорядился выплатить все долги Пушкина, в том числе и по заложенному отцовскому имению. Задолженность казначейству, разумеется, тоже была прощена. Чуть позже царь выдал вдову Пушкина за очень приятного человека, генерала от кавалерии Петра Петровича Ланского, который с кредиторами не имел ничего общего, поскольку предпочитал с ними вообще не расплачиваться.
Надо Олешу как-нибудь пригласить и втянуть в беседу. Попробую разговорить его, чтобы вытащить наружу его нутро. Интересный мог бы состояться разговор. Олеша выбивается из ряда. Писатели разделились на апологетов власти и на пособников капитализма. Кто-то успел удрать на Запад еще в начале двадцатых. Остальные приноровились. Этот Олеша не примкнул ни к одной из сторон. Болтается где-то посередине. Его давно перестали печатать. Страдает от этого и потому пьет горькую. Талант — страшная сила, талантливый человек почти всегда умен, а это опасно. Олеша это знает лучше, кого бы то ни было. Ему, видно, нравится спать в канаве. Если нравится, пусть спит. «А книжки пусть пишут те, кто в ладах со своей дырявой совестью». Это он сказал Демьяну Бедному в частной беседе, ну а тот уж, естественно, передал мне.
*************
«Все его любят. Любят и боятся. Все его боятся. Боятся и, естественно, любят». Это написал обо мне Федор Раскольников, перебежчик и негодяй. Правдоискатель и правдолюбец. Если бы… Всегда держал нос по ветру. Когда было надо, кривил душой. Как только почуял, что я прижимаю Булгакова, с пролетарским энтузиазмом набросился на выдающегося писателя. Решил отомстить Булгакову за то, что тот публично раскритиковал его пьесу «Робеспьер». Я читал. Дрянная, беспомощная писанина. Но ее поддержали мгновенно превратившиеся в трусов деятели культуры товарищи Таиров и Берсенев…
После начала Первой мировой войны Раскольников, чтобы увильнуть от призыва, лег в психиатрическую лечебницу. Трус. Прикрылся немощью, чтобы уцелеть.
Я познакомился с ним во время Гражданской, когда он командовал Каспийской флотилией. Я его тогда так напугал ревтрибуналом за то, что он по указанию Иудушки Троцкого потопил все военные суда Каспийского флота, что он у меня из труса мгновенно превратился в героя. После войны его потянуло к литературе. Написал несколько говенных пьес.
В тридцатые сбежал. Побоялся, что его отправят вслед за Бабелем, Карсавиным, Мейерхольдом, Пильняком, Флоренским, Мандельштамом, Малышкиным и Артемом Веселым к головорезам (чего уж там…) Лаврентия.
К слову, вообще-то Лаврентий молодец. Я сказал ему, чтобы в случае с Раскольниковым комар носа не подточил… И, как всегда, Лаврентий не подкачал. Интересно, чем это Федора так напоили, что он с криком «Полундра!» сиганул с крыши парижской психиатрической лечебницы? Надо бы узнать у Лаврентия рецепт: глядишь, пригодится.
Да-а… Лаврентий. Умеет. Потренировался на голове Троцкого. Кстати, мне передали, что ледоруб, коим укокошили эту проститутку Троцкого, до последнего времени хранился среди его прочих личных вещей в Вашингтоне, в музее Шпионажа. В прошлом году его выкрали оттуда молодчики Лаврентия. Наверно, с намерением выставить его на всеобщее обозрение в Музее НКВД на Лубянке, а в дальнейшем использовать это проверенное и столь необходимое в сложной работе спецслужб орудие в борьбе с нашими злейшими врагами.
Раскольников, перед тем как рехнуться, написал мне открытое письмо, где, в частности, были такие строки:
«Рано или поздно советский народ посадит вас на скамью подсудимых как предателя социализма и революции, главного вредителя, подлинного врага народа, организатора голода и судебных подлогов».
Меня посадит народ на скамью подсудимых?.. Курам на смех!
«Никто в Советском Союзе не чувствует себя в безопасности. Никто, ложась спать, не знает, удастся ли ему избежать ночного ареста, никому нет пощады. Правый и виноватый, герой Октября и враг революции, старый большевик и беспартийный, колхозный крестьянин и полпред, народный комиссар и рабочий, интеллигент и Маршал Советского Союза – все в равной мере подвержены ударам вашего бича, все кружатся в дьявольской кровавой карусели».
Тогда я прочитал это с удовольствием. Федор все подметил верно. Но неверно оценил. «Никто в Советском Союзе не чувствует себя в безопасности». Он это трактует как нечто негативное. Дурак! Так и должно быть. Только так мы построим Коммунизм! Страх преодолевает любые преграды. Умный Федор, но не совсем. А мог, мог стать первым: если бы был немного поумней, занял бы кресло руководителя писательской организации.
***********************
Не спится. Вернее, я все-таки сплю, но как-то странно, в рваном ритме. Что поделать, старость: даже баня, маджари и Валентина не помогают.
А тут еще этот треклятый Черный Человек. Черный. Чернее не бывает. Повадился бродить по моим снам. Черный Человек… Есенин говорил, что у каждого есть свой Черный Человек. Когда-нибудь он явится каждому. Вот он и явился.
Опять все мысли о том же. Привязалось… Евреи. Никак не могу от них отделаться. Революция и Гражданская. Повылазили, черти, из всех щелей. Как клопы. Еще вчера они часами корпели над Талмудом, лопали свой сельдяной суп, кроили штаны из дерюги и шили сапоги на картонной подошве, сало трудового крестьянства перепродавали рабочим фабрик и заводов, давали деньги в залог под людоедский процент, поставляли в шинки самогон и колбасу из дохлых непарнокопытных. А сегодня осмелели, стали страшно революционными, облеклись во все кожаное: тужурки, фуражки, краги. Все-все кожаное. Даже галифе и те из кожи! И принялись руководить эти кожаные революционеры пролетариатом и трудовым крестьянством. Верней, руководили. Сидели на всех постах: от самых высоких до тех, которые поменьше и пожиже. Женились, мерзавцы, на русских бабах. Это, значит, для того, чтобы разбавлять свою гнилую кровь православной русской кровью и быть поближе к простому народу. Многих, слава богу, вычистили. Вся старая гвардия, сплошные евреи, которую они сами называли «ленинской», повернулась лицом к стенке. Потом дошла очередь до евреев в НКВД. Там окопался рассадник сионистов. Понадобились годы, чтобы их оттуда выкорчевать.
Черный Человек. Сегодня он не уходил до самого утра. Странное состояние, когда не можешь понять, спишь ты или бодрствуешь.
Помню всю нашу беседу. Мы с ним то на ты, то на вы.
— Какого черта ты опять здесь? — возмутился я.
— Я не дам тебе покоя ни здесь, на грешной земле, ни там, в преисподней.
— Какая еще к черту преисподняя?! Мое место в раю!
-— Тиран, тиран, тиран! Сколько людей на тот свет отправил!
— Ты пойми, нужна была твердая рука… Надо было в кратчайшие сроки ликвидировать разрыв между нами и Западом…
— Идите вы к черту с вашей твердой рукой! Россия и так отстает от всего цивилизованного мира на сто лет…
— Вранье! — взорвался я. –— Не отстает, а отставала! Но за годы сталинских пятилеток был ликвидирован разрыв между странами Запада и Советским Союзом во всех областях науки, техники и промышленности! Мы выиграли величайшую из войн, когда-либо бывавших на земле…
— Но какой ценой?!
— Цена в России другой не бывает. Давно пора всем это понять. Да, мы положили на полях сражений больше бойцов, чем немцы. Да, положили, но это была единственная возможность выстоять.
— И все же, – не унимался Черный Человек, – миллионы погибших… в этом ваша вина. Вы расстреливали мальчиков во время войны лишь за то, что они на уборке картофеля клали себе за пазуху пару картофелин. А после войны? За потерю партийного билета чуть ли не расстрел. В Англии, например, если ты потерял билет консервативной партии, тебе без проволочек выдают новый. А у нас потерю партбилета приравнивали к измене родине.
— Дурак, в Британии нет никаких партийных билетов. Там только проездные.
— Вам никогда не бывало… не по себе?
— Существует такое понятие, как историческая неизбежность. Надо лишь уметь провидеть ход предстоящих событий. Даром политического и исторического предвидения обладают немногие. А способностью управлять этими событиями обладают, слава богу, единицы. Да, я ошибался, чего уж там. Но случалось это редко. Не ошибается лишь тот, некогда сказал основоположник научного коммунизма, кто ни черта не делает.
— Но такие ошибки… страдания миллионов, расстрел невинных…
— Переживания на эмоциональном уровне оставь курсисткам, особам, как известно, слабонервным и склонным к обморокам. А политик, когда речь идет о государственных делах, должен действовать, не забивая себе голову вопросами нравственности.
— Макиавелли? Цель оправдывает средства?
— Дурак! Пойми, в мире все так перемешано… Вот возьми, к примеру, приказ № 227, его назвали в народе «Ни шагу назад». Так вот, если бы его не было, мы бы проиграли войну. За отступление — расстрел на месте! Жестоко? Да, жестоко. Но настоящий мужчина не имеет права сдаваться в плен! Иначе он не мужчина!
— Может быть… А кто виноват в том, что в начале войны у солдат подчас была одна винтовка на троих? Уж не вы ли? И как прикажете воевать одной винтовкой? Что, стрелять по очереди?
— Это ложь! Что ты знаешь о том времени? Лишь то, что вам нарыли в архивах западные журналисты, которые, как проститутки, отдаются тому, кто больше платит, или горе-историки, отличающиеся от писак лишь тем, что меньше берут с клиента.
— А в кого вы превратили мужика? В крепостного? Лишили его даже тех прав, которые были у него при царе-батюшке. Лишили возможности самостоятельно решать собственную судьбу, отобрали паспорт и тем самым навсегда привязали его к одному месту, к деревне, где он родился и где обречен умереть. Вы вернули русского мужика в крепостное право! И это в двадцатом веке!
Я ответил четко и уверенно:
— Ты ничего не понимаешь. Крестьянину надо жить в деревне, иначе он не крестьянин. Днем трудолюбивый и правильный крестьянин самоотверженно возделывал колхозные поля, а вечером при лучезарном свете лампочки Ильича изучает «Краткий курс ВКП (б)». И решительно все довольны и счастливы – ведь они родились в такое замечательное время и в такой замечательной стране. Даже песня была сочинена. Я запел:
Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек!
За столом никто у нас нелишний,
По заслугам каждый награжден.
Золотыми буквами мы пишем
Всенародный Сталинский Закон.
Этих слов величие и славу
Никакие годы не сотрут.
— А зачем вы затеяли эту дурацкую революцию?
– Вообще-то, моя профессия в молодости — это грабить банки. А когда я грабил банки, я меньше всего думал о революции. Я грабил, потому что мне всегда не хватало денег. И это помогало хоть как-то справляться с провинциальной скукой. Кроме того, грабить — это очень интересно, грабеж — это, можно сказать, творческий процесс. Есть где разгуляться инициативному, склонному к умеренным авантюрам отважному человеку. А революция… это разговор отдельный. Ее с восторгом встретила и передовая часть русской интеллигенции, и широкие массы рабочих и крестьян, доведенных до последней черты непосильным трудом на эксплуататоров –- помещиков и капиталистов.
Черный Человек незаметно посмотрел на часы.
— Мы беседуем уже три часа. Вижу, тебя не переубедить, упертый ты, а значит, не очень умный, — сказал он. — Скоро утро, и я должен уйти…
— Революция была неизбежна. Первая мировая, — не слушая его, сказал я, — эта страшная бойня, унесшая миллионы жизней по обе стороны фронта. Война переполнила чашу народного терпения. И потом, всем надоело видеть на троне императора, царя Николая II, не блиставшего, мягко говоря, умом и добродетелью. Он был примитивен, этот обожатель Мариинских шлюх, как какой-нибудь заурядный коллежский асессор. Открою вам секрет, Николай был по-детски наивен и глуп. Не удивлюсь, если когда-нибудь станет известно, что он всю жизнь ходил под себя. Русская Православная церковь, эта насквозь продажная и изолгавшаяся организация, которую я в свое время приручал с помощью кнута и пряника, когда-нибудь канонизирует Николашку, сделает его святым. А он повинен, пусть и неосознанно, в позоре и гибели Российской империи. Как можно канонизировать царя, которого сам народ прозвал «Кровавым»?! Праздновать восшествие на престол в день, когда погибли сотни его подданных и устраивать бал во французском посольстве? Молодой царь весело плясал, когда его подданных везли в мертвецкую. На это способен только бездушный идиот. Канонизировать Николая Второго!.. Смех, да и только! Церковные иерархи, если примут такое решение — а я уже предвижу это — совершат святотатственную ошибку, каких немало на совести святой церкви. Самого Николая оправдывает лишь то, что жил он в ирреальном мире – мире фантазий, догадок, утопий, гаданий на кофейной гуще, он существовал в мире химер и туманных иллюзий, в мире, где царили спириты, привидения и лично Гришка Распутин, кстати, весьма предприимчивый мошенник. Из всей тупоголовой камарильи, окружавшей полоумного императора, Гришка, пожалуй, единственный, кто достоин упоминания в истории. Яркая, неординарная личность на фоне тривиальности, ограниченности и вульгарности, – всего того, что было свойственно вырождавшемуся классу аристократии.
Черный Человек только покачал головой.
-— Мне кажется, ты читаешь мне лекцию.
— Лекцию? А почему бы и нет? Да, я просвещаю тебя, олух ты царя небесного. Император, живя в далеком от реальной жизни мире, созданном им самим и его приближенными, практически не ведал, что творил. Не дай бог, если у церковников когда-нибудь хватит духу назвать святым человека, абсолютно равнодушного к чужим жизням, чужим судьбам, чужим страданиям. А ведь назовут, я это предвижу!
Я делаю паузу: уж больно я разгорячился.
— Николай Второй по своей природе был холоден, как черепаха. Ему было скучно жить, да он и не понимал, что это такое – жить. Почитай его дневники. Он жил по схеме: ешьте меня мухи, мухи с комарами. В то время, когда на полях Империалистической войны гибли миллионы его подданных, он скрупулезно, по-немецки пунктуально, записывал, как он провел тот или иной день и что он, российский император, успел совершить полезного, знаменательного и великого. И выясняется, что дни свои царь проводил удивительно однообразно: один день от другого у него отличался количеством выигранных у царедворцев или родственников карточных партий, числом выкуренных папирос, выпитых чашек чая и подстреленных ворон в царскосельском парке. Последнему занятию он, похоже, предавался с некоторой долей страсти, если слово «страсть» не приходит в противоречие с его абсолютно бесстрастной натурой. Какой нафталиновой тоской и безысходной скукой веет от его дневниковых записей! Ему было скучно жить, и он плохо осознавал себя в реальном мире. Посредственность, серая, ничтожная личность, по воле слепого случая вознесшаяся на вершину власти, – вот что такое царь Николай Александрович. Если бы он был простым смертным, сердобольные родственники непременно засадили бы его в психиатрическую лечебницу. Там, среди таких же ненормальных, он чувствовал бы себя комфортно. Уверен, когда по тайному приказу Ленина и Свердлова его прикончили, он не слишком огорчился, мы проявили истинно христианское милосердие, освободив царя от утомительной необходимости думать и принимать с таким трудом дававшиеся ему решения. По сути, мы избавили его от альтернативы «жить или умереть», мы тяжкое и неблагодарное бремя выбора взяли на себя, и он на том свете должен быть нам благодарен. Ему было на все наплевать. Абсолютно на все. И на себя в том числе. Он был глуп как пробка. И женился он на дуре и психопатке. Она отдавала ему приказания, словно он подчиненный, а она председатель совета министров. Она, именно она, эта истеричная мерзавка, подсказала царю мысль о войне с немцами.
— С царем ясно. Прикончили вы его, бедолагу… А дети? Вы же и детей расстреляли! Они-то в чем повинны?
— Это все Ильич. Жестокий и мстительный человек. Не мог царям простить смерти брата. Вот и решил их всех… под корень.
И тут я проснулся. Повернулся на другой бок и через минуту снова забылся сном.
Черный Человек сидел на том же месте. А меня опять потянуло поболтать:
— Никому верить нельзя. Накануне войны поступали сообщения о намерении Германии напасть на Советский Союз. Я не был ни в чем уверен. Доверять никому не мог. Я был в раздумье. Но не в нерешительности! Очень хотелось, чтобы сообщения разведки о нападении не подтвердились. Рихард Зорге сообщал, что «главный удар будет нанесен 22 июня по Советскому Союзу и что сосредоточение немецких войск у Ла-Манша, блеф. Их там не более пяти дивизий». Но как верить пьянице, почти алкоголику, бабнику, который спал с женой германского посланника? Оказалось, Рихард был прав. Пришлось отчитать Лаврентия за то, что он недостаточно убедительно доказывал правоту своего агента. По-хорошему, Лаврентия надо было бы расстрелять: в те годы и не за такое расстреливали.
— Первые дни войны… Враг у Москвы… Почти четыре миллиона красноармейцев в плену. Практически вся армия разгромлена, наши в концлагерях гибнут каждый день десятками тысяч… Что ты сделал, чтобы этого не произошла?
— На тот момент мы сделали все, что могли. Заводы и фабрики работали на полную катушку. В армию поступало новое вооружение.
— Которое очень часто не доходило да частей… Куда оно девалось?
— Разгильдяйство — одна из основополагающих черт русского народа. Издревле…
— А кого ты поставил, — перебил он меня, — на главном направлении в начале войны? Буденного, Ворошилова и Тимошенко? Три былинных богатыря, которые сразу все просрали…
— Это правда. Все не без грехов… — вздохнул я. — Но очень скоро в армию влились новые молодые силы. Уже к середине 1942 года мы настолько пришли в себя, что на отдельных направлениях могли оказывать немцам серьезное сопротивление, а временами и переходили в наступление.
Нам было страшно тяжело. На Германию работала вся Европа. Чехи, например, выпускали оружия столько, что немцы могли воевать с нами до скончания века. Добродушный чех, например, днем выпускал снаряды, которыми немцы бомбили наши города, а вечером шел в трактир пить пиво и трепаться о бабах.
— А Америка?
— У них, и у англосаксов было много забот на фронтах в Африке. Им дела нет… У немцев там было всего десять дивизий, а на Западном фронте — почти 150. Вот и посчитай, от какого страшного врага…
— Американцы помогали?
— Да, помогали. Сильно помогали. Но мы и без них бы справились. Только положили бы еще несколько миллионов наших бойцов.
На какое-то время Черный Человек исчезает… Я поворачиваюсь на другой бок…
— Что вы читаете в последнее время? — слышу я.
— Да много чего. Вот Гай Светоний Транквилл написал прекрасную книгу «Жизнь двенадцати цезарей». Мне понравилось жизнеописания Тиберия, Калигулы, Нерона. Особенно Нерона. Почему? Они не церемонились не только с обычными гражданами Рима, но и с прославленными полководцами и сенаторами. Кроме того, крепко доставалось родственникам, любовницам, женам и закадычным друзьям. Вместо благодарности и почета им перерезали горло. Надежный, безотказный способ, только крови много, можно запачкаться. Древние вообще, если и приканчивали кого-то, то старались объяснить это волей Богов. Умные были. Есть, чему поучиться у них. Кроме того, они успешно применяли яды. Цикуту, например. Цикута — великолепная вещь! Жаль, что теперь ее заменили цианидом. Цикута и звучит красивей, и действует быстрей. И упоительно пахнет только что выдернутой из грядки морковкой. Так и хочется ее попробовать на вкус. Чрезвычайно соблазнительный, укрепляющий и оздоровляющий запах! Что может быть лучше?! Сам Сократ его рекомендовал.
Потом я рассказал ему, что, одолев Транквилла, набросился на Набокова. Он, хоть и белогвардеец, но пишет занятно, получше наших красножопых борзописцев. Ему запретили издаваться в Штатах и Англии, потому что он слишком откровенно писал о любви. Коли они запретили, мы разрешим. На английском языке Набоков написал порнографический, — так утверждали те, кто в этом ни черта не смыслит, — роман «Лолита». Закончил Набоков роман вчера, а уже через неделю роман лежал у меня на столе. Роман, написанный на английском, доставили дипломатической почтой из Итаки, городе в Штатах, где проживает Набоков. Пока писатель обивал пороги американских издательств в тщетной попытке опубликовать роман, наши товарищи тайно посетили его квартиру и сняли копию оригинала рукописи. В Москве роман перевела Рита Райт-Ковалева, которой под страхом смерти было велено закончить работу над переводом за сутки, к утру следующего дня. И она перевела! Успела даже раньше, к первым лучам солнца. Вот что значит страх, и какой поразительной, всепобеждающей силой он обладает. Перевод получился первоклассный, образцовый!
Я в один присест прочитал роман и ничего порнографического в нем не нашел. Ну, пристает мужик к девке, и что?.. Эка невидаль! Будто никто из нас не приставал! Кстати, она сама была не против. Лолита вообще любила это дело и дня не могла прожить без мужика. А ей всего-то пятнадцать. Что бы с ней стало, если бы она не умерла вовремя? В кого бы она превратилась? В дешевую проститутку? Я считаю, что книга этого белогвардейца следует не только правде жизни, но и законам романного жанра, и Лолита правильно сделала, что померла, не дожив до совершеннолетия; она сохранила пленительную неотразимость и отсутствие какой-либо стыдливости. Последнее должно привлекать молодого читателя мужского пола. Роман можно было бы включить в школьную программу, если бы Набоков не был противником советской власти.
Главный герой романа Губерт Губерт (странное имя и странный субъект, хозяин имени словно дублирует самого себя), от ревности рехнулся, и чтобы как-то совладать со своими страстями, решил ради душевной разрядки убить одного из её хахалей. Вот и весь пафос книги. Да таких книг, например, в той же Франции, десятки. Достаточно вспомнить Бальзака, Золя, Стендаля, Мопассана, Флобера, Жорж Санд… У них, что ни слово, то постель, шпага или пуля…
На мой взгляд, Набоков излишне натуралистичен, но пишет живо, увлекательно. Одно меня удручает: зачем Губерт Губерт убил любовника, а не саму Лолиту?!
Девочки, положим, могут привлекать взрослых мужчин. Можно допустить, что влечение к малолетним девочкам встречается у людей, понимающих в этом толк. Я к их числу не отношусь: мне всегда нравились половозрелые, многоопытные женщины.
Недавно перечел всего Юрия Олешу. Вот кому бы памятник на улице Горького поставить. Но нельзя, во-первых, потому что он жив, во-вторых, плохо обо мне думает и крепко выпивает. Но он меня чрезвычайно занимает. Вот если бы он умер… Ах, мечты, мечты… Но, если сильно постараться, они сбываются.
Черный Человек на какое-то время исчезает из моего изнурительного полусна. Потом появляется снова…
— Вот вы все о подлецах, глупцах и изменниках… По-вашему выходит, что хороших, добрых, положительных людей вообще не бывает. Но это же неправда!
-— Опять ты дурак. Все зависит оттого, как и откуда на это посмотреть. Вот, например, Буденный. Для белых он был отрицательным. А для красноармейцев — положительным. Или, например, Геринг, если к нему внимательно присмотреться, он не так уж и плох. Этот жирный пройдоха был смелым офицером Первой Мировой, отважным и умелым летчиком. А потом какого-то черта ввязался в политику, что в конечном итоге привело его в камеру смертников. Для огромного количества уничтоженных им несчастных он — отрицательный персонаж, а для близких — он нежный любящий муж и заботливый отец. Для товарищей по партии — преданный друг и покровитель. Еврея помиловал! Еврея! Правда, всего одного, но все же еврея. От смерти спас. Потому что еврей этот во время Первой мировой войны был его командиром, Геринг служил под его началом, и этот еврей хорошо, по-человечески к нему относился. Впрочем, я повторяюсь… Но тебе это надо вдалбливать в башку, потому что с первого раза ты ничего не поймешь.
Пойми, человек многообразен. Все зависит от обстоятельств. Адольф Гитлер мог стать, если бы его на вступительных экзаменах не стерли в порошок евреи, засевшие в Венской академии изобразительных искусств, крупным самобытным художником. За его картинами гонялись бы на аукционах. А он стал кровавым тираном.
А все они, эти проклятые евреи, я даже имена их запомнил… До войны я сильно сочувствовал Гитлеру, и меня глубоко оскорбило, как о Гитлере, как о художнике, отозвались президент венской академии Соломон Бухман и его заместитель Исаак Левенштейн. Скрытно завидуя талантам Гитлера, они написали в официальном заключении: «Это грубая мазня, которую создает любой любитель, впервые приложивший кисть к холсту. Эти картины показывают увлечённость Гитлера пустыми, заброшенными местами. Гитлер редко изображает людей, возможно, он думает, что их вообще не стоит рисовать. Притом работы Гитлера демонстрируют изрядную долю ловкости. Но этого недостаточно. Пусть абитуриент Гитлер найдет место, более соответствующее его, так называемым, талантам». Вот он и нашел. Нашел себе и нам на голову. А во всем повинны Бухман и Левенштейн: если бы они отнеслись к дарованию Гитлера объективно, благожелательно и с должным пониманием, не было бы Второй мировой войны, а сами они не погибли бы в Освенциме.
Или, к примеру, Лаврентий Берия. Мог стать архитектором. Проектировал бы строительство стадионов, проспектов, театров с дорическими колоннами, а стал убийцей первого секретаря компартии Армении товарища Ханджяна Агаси Гевондовича, уважаемого человека, верного ленинца и старого революционера, и многих других уважаемых товарищей, среди которых попадались не только первые, но и вторые секретари, а также люди, не имевшие ни к первым, ни ко вторым никакого отношения.
— А ты?..
— Что я?
— А как ты стал Сталиным? — спрашивает он.
— Видишь ли, чтобы добиться поставленной цели, надо очень этого захотеть. И не просто захотеть, а захотеть так, чтобы у тебя и мыслей не было ни о чем другом. И еще, тебе всегда должна сопутствовать удача. Удача, везение развивают бодрость духа. Повезло, и ты проникаешься уверенностью в своей богоизбранности. Везение — это дар божий. В народе с завистью говорят — удачливые пройдохи рождаются в рубашке.
Вот послушай. Давно это было. Жили мы в Гори. Там и сейчас наш дом в сохранности. Люди сделали там музей. Обнесли старенький домик мраморными стенами, наставили крышу. Построено на века. И теперь это сооружение своей кладбищенской пышностью напоминает грандиозный саркофаг. Может, стоит подумать, не там ли мне найти последнее пристанище? Там, в Гори, было много мальчишек, с виду таких же, как я. Это они думали, что я такой же, как они. А я уже тогда знал, что я особенный, не такой, как другие, я знал, что я – это я! И что у меня будет необыкновенная судьба и великое будущее. Уже тогда я знал, что когда-нибудь стану выше всех. Мне было недостаточно сравняться с самыми великими людьми, какие были на земле за все время до моего рождения. Я знал, что буду равен Богу и что я бессмертен. Я это знал, повторяю, но никому об этом не говорил. Только один раз я разоткровенничался, было мне тогда лет десять. Я поделился своей тайной с одним мальчиком, которому по неопытности и малолетству безгранично доверял. Сначала он просто не понял, о чем это я. Потом понял и принялся бешено хохотать. Тогда я познал, какая сладость может быть в неистовом гневе. Я мутузил его минут двадцать, а потом сказал, что, если о моих признаниях узнает еще хоть одна живая душа, я его зарежу. И я заставил его поклясться…
— Он, конечно, испугался, и клятву сдержал.
— Нет. Не сдержал. И я его…
— Зарезал?!..
Я рассмеялся.
— Нет. Поколотил еще раз.
Я проснулся от прикосновения руки, пахнущей огуречным рассолом.
— Товарищ Сталин, — услышал я голос Валентины, — пора в баньку.
— А потом в Кремль? — приободрился я.
— Так сегодня ж воскресенье! Выходной, люди гуляют, ходят в кино, в рестораны, в парк Горького…
— Учти, Валентиночка, товарищ Сталин днем и ночью работает в своем кремлевском кабинете, в котором никогда не гаснет свет. Пусть об этом все знают. Товарищ Сталин, — сказал я, зевая во весь рот, — никогда не спит! Запомни это.
Глава 15
Прибыл в Кремль к 14.00. До пяти разбирал бумаги. Не нравится мне работа Жоры Маленкова. Все силы бросил на вооружение. Это хорошо, но не забыть бы о нуждах народа. Перерыв. Пора обедать. Пойду включать электроплитку. Вернее, три. Сегодня мой Верный Оруженосец принес мне еще две. Включу и стану в предвкушении потирать руки.
Обед приносят две официантки с фигурами тяжелоатлетов. Груди такие, что ими можно играть в футбол. Где только Лаврентий их берет? Лица непроницаемые. Бесшумно принесли и также бесшумно удалились. Осталось только разогреть обед. У меня разыгрался аппетит. Я опять перешел на мясо. Хватит изводить себя изматывающими диетами. От них только живот болит. А живот Генерального Секретаря надо беречь: генералиссимус не должен голодать.
У меня вставные зубы: уникальная работа стоматолога Якова Ефимовича Шапиро… опять еврей, но ему можно быть евреем, потому что он замечательный, хороший, идеальный, надежный еврей; Яша совершенно удивительным образом и, главное безболезненно, установил мне два ряда платиновых зубов, которые выглядят лучше настоящих и которые пережевывают и измельчают пищу, как мельничные жернова.
В 1915 году, в Туруханской ссылке, я заболел авитаминозом, то есть цингой и лишился почти всех зубов. Заняться своим беззубым ртом удалось только после революции. Сначала мне поставили железные. Это было ужасно. Казалось, у меня во рту лежит оконный шпингалет. Потом поставили медные. Но они окислялись. Кроме того, я, как волк, стал при еде лязгать зубами. Потом поставили золотые. И я стал выглядеть, как мокрушник с Привоза. И наконец Шапиро! Этот не подкачал. В 1947 году за выдающиеся достижения в области стоматологии он был удостоен Сталинской премии первой степени.
Посматривая с вожделением на баранью ногу, я думал о том, какими же жирными стали мои соратники! Особенно Маленков. Про себя я посмеиваюсь. Если нельзя съесть члена Политбюро, то почему бы не заменить его чем-то менее калорийным, зато более аппетитным? И я набрасываюсь на баранью ногу, томившуюся в духовом шкафу не менее трех часов. Она настолько аппетитна, что я, проигнорировав первое, начинаю обед с нее.
Я решил наплевать на диету. У меня сегодня обед чревоугодника: студень из свиных ножек, копченый говяжий язык, заливная осетрина, украинский борщок с пампушками, вышеупомянутая баранья нога (задняя!), чанахи с маринованным луком, соусом сацебели и лавашом. На серебряном подносе, в ведерке со льдом, стоит трехлитровый хрустальный кувшин со свежайшим гранатовым соком — для поддержания угасающей мужской силы. На третье грузинский чай высших сортов (куда до него хваленому йоркширскому!) с вареньем из грецких орехов и слоеными пирожками с курагой. Я оглядываю все это великолепие, снимаю китель, предвкушающе потираю руки, подвязываю крахмальную салфетку под подбородок и с улыбкой вспоминаю своего любимого Дюма: Лукулл обедает у Лукулла!
Слышу, как работают мои челюсти — энергичные челюсти генералиссимуса. Как богат русский язык, ну, кто, скажите, какой немец или француз, скажет, что у него за ушами трещит! Полчаса на обед, и полчаса отводится отдыху. Официантки уносят плитки и посуду. Я сажусь на диван. Я так объелся, что мне трудно дышать. Несмотря на это, я испытываю приятное чувство легкого голода. Вспоминается африканский диктатор. Тот, который дня не мог прожить без того, чтобы не полакомиться кем-либо из своих заместителей. Чувство голода никогда не покидало его, об этом хорошо знали его подчиненные и тем не менее сидели с ним за одним столом и ждали своей горькой участи, то есть, ждали, когда их сожрут. А ведь могли рвануть за границу. Могли спрятаться в саванне. Но не сделали этого. Удав и кролик. Наверно, удав сидит в тебе самом… Странен, загадочен, необъясним человек!..
Хорошо бы кого-нибудь съесть. Я перебираю в памяти своих соратников. Все сгодятся. Толстяк на толстяке. Маленков. Лазарь. Никита. Лаврентий. Да и Молотов не так чтобы слишком толст, однако ж и не тонок. У Булганина пузо выпирает. Говорят, он часами сидит за обеденным столом. И, пока не съест бочонок черной икры и сорок пожарских котлет, из-за стола не встанет. Его желудок, говорят в народе, так устроен, что способен переваривать мухоморы. Нельзя маршалу Советского Союза так обжираться. Нельзя так открыто потворствовать своим гастрономическим пристрастиям. Его уже за глаза называют Бородачом-Гаргантюа.
Все в теле, хоть на выставку достижений народного хозяйства. Остается Микоян. Но им не насытишься: суховат и жилист. Но если его провернуть через мясорубку, замариновать в минеральной воде и часик подержать над открытым огнем, то, может, из него получится постное блюдо, богатое белками. Вообще странный он какой армянин, — статистический армянин, как правило, не отличается худобой, а Микоян, этот двадцать седьмой, счастливо и загадочно выживший бакинский комиссар, похож на сушеную треску.
Скоро съезд и пленум. Вот тут-то я и отыграюсь, тут-то я их и поем. Начну с самых безобидных. С Вячеслава и Анастаса. Кстати, не такие уж они и безобидные. Каждый подписывал расстрельные списки. Они по уши в крови. В расстрельных списках их друзья и товарищи, которых они предали и в безымянные могилы которых наплевали. Молотов и Микоян. Посмотрим, кто из них скоромный, а кто — постный.
А остальным скажу: я проголодался, братцы-кролики, берегите свои окорока!
На этом я приостанавливаю воспоминания. Надо придержать, накопить их, а уж потом вываливать на головы простодушным потомкам. Вернусь к своим мысленным дневникам после Пленума, который я назначил на 16 октября — через два дня после закрытия XIX съезда. Мне надо собраться. Голова должна быть свежей, а руки — твердыми.Как говаривал незабвенный Железный Феликс: у настоящего революционера должны быть холодная голова, горячее сердце, чистые руки, а также внушительный детородный орган. Кстати, надо сегодня вечером показать его Валентине: пусть сравнит его с елдой колхозного конюха.
Глава 16
И вот оно, шестое октября 1952 года!
Аплодисменты, переходящие в овацию. В течение пяти минут делегаты яростно рукоплещут. Я аплодирую вместе со всеми.
Я делаю рукой небрежное движение, и всё смолкает.
— Два дня назад, — вкрадчиво начинаю я, — мы провели съезд партии. Что он показал? Он показал, что у нас нет никакого единства. Некоторые выражают несогласие с нашими решениями. Кто же эти негодяи?
Угрожающий шум в зале. Отдельные выкрики:
— Политическим бандитам смерть! Долой двурушников и пособников капитализма!
— Мы, старики, скоро перемрём, кто раньше, — продолжаю я и пальцем тыкаю назад, туда, где как истуканы замерли мои верные соратники, — кто позже, — я прикладываю ладонь к груди, — но нужно подумать, кому, в чьи руки вручим мы эстафету нашего великого дела. Кто ее понесет вперед? Для этого нужны более молодые политические деятели. Мы освободили от обязанностей министров Молотова, Кагановича, Ворошилова.
— И правильно сделали! — выкрикнули в зале. — Расстрелять подлых пособников капитализма! Повесить подлых прихвостней фашистов!
— Всему свое время, товарищи, всему свое время. Расстрелять и повесить всегда успеем, — усмехаюсь я.
Овации и смех в зале.
— Эти зазнавшиеся вельможи думают, что они незаменимы и что они могут безнаказанно нарушать решения Партии. Их надо без колебаний снимать с руководящих постов, невзирая на их заслуги в прошлом. Но… — я делаю паузу, — хотя они и являются ярыми поборниками капитализма, мы переведем их на работу заместителями председателя Совета Министров. Посмотрим, как они справятся. Если нет, то, может, кого-то расстреляем, а кого-то повесим, — пошутил я.
Радостное оживление в зале. Я продолжаю:
— Нельзя не коснуться неправильного поведения товарищей Молотова и Микояна. Молотов – преданный нашему делу человек. Если его хорошенько попросить, он, возможно, согласится отдать свою жизнь за наше правое дело.
Я обернулся и посмотрел на отъевшегося в последнее время Вячеслава. Непохоже, чтобы он готовил себя к смерти за правое дело.
— Но нельзя пройти мимо его недостойных поступков. Товарищ Молотов, находясь под «шартрезом» на дипломатическом приеме, дал согласие английскому послу издавать в нашей стране буржуазные газеты и журналы. Почему? На каком основании потребовалось давать такое согласие? Разве не ясно, что буржуазия – наш классовый враг и распространять буржуазную печать среди советских людей – это, кроме вреда, ничего не принесет. Такой неверный шаг, если его допустить, будет оказывать вредное, отрицательное влияние на умы и мировоззрение советских людей, приведет к ослаблению нашей, коммунистической, идеологии и усилению идеологии буржуазной. Это первая политическая ошибка товарища Молотова.
А чего стоит предложение товарища Молотова передать Крым евреям? Это – грубейшая, непозволительная ошибка товарища Молотова. У нас есть Еврейская автономия – Биробиджан. Там, правда, мало евреев. Вернее, их совсем там нет. И наша задача — заселить ими этот благодатный край. Только одному товарищу Молотову это непонятно. Для евреев надо наладить регулярное железнодорожное сообщение. Если не хватит купейных и плацкартных вагонов, можно использовать товарные, в которых возят скот. В вагонах надо забрать окна решетками, чтобы евреи по дороге не рассредоточились. К исходу Пятой пятилетки мы переселим абсолютно всех евреев в Биробиджан: пусть там живут и благоденствуют себе на здоровье. Евреи должны жить компактно, в одном месте, а не рассеиваться по всему белому свету, как какие-нибудь кочующие цыгане. В Биробиджане прекрасный климат, идеально подходящий для выживания. Кроме того, там обитают редчайшие эндемики: гнус, мошкара и мокрец. Не каждому выпадает счастье жить в таких условиях. Климат там умеренный. Это значит, что зимой и летом там примерно одинаковая температура: зимой холодно, летом — тоже. В общем климат здоровый. Положительное влияние на климат оказывает рельеф местности: там сплошные горы и непроходимые болота. В течение года выпадает 2 600—2 700 мм осадков. Причём около 99 процентов осадков приходится на июль. Это мировой рекорд, которым евреи должны по праву гордиться. Этот климат не может не нравиться. Условия лучше, чем в Сочи.
Еще одна грубая ошибка товарища Молотова, он так сильно уважает свою супругу-кикимору, что не успеем мы принять решение Политбюро по тому или иному важному политическому вопросу, как это быстро становится известным его старой кляче, уважаемой товарищу Жемчужиной. Получается, будто какая-то невидимая нить соединяет Политбюро с супругой Молотова и ее друзьями. А ее окружают друзья, которым нельзя доверять. Ясно, что такое поведение члена Политбюро недопустимо. Вообще-то за это раньше расстреливали.
Выкрики в зале:
— И правильно делали! И сейчас бы неплохо…
Лицо Молотова пошло пятнами.
— Теперь о товарище Микояне. Он, видите ли, возражает против повышения сельхозналога на крестьян. Кто он, наш Анастас Микоян? Что ему тут не ясно? Мужик — наш должник. С крестьянами у нас крепкий союз. Мы закрепили за колхозами землю. Навечно! А самих колхозников, по их многочисленным просьбам, тоже навечно, изъяв паспорта, закрепили на той земле, на которой они родились. Крестьянин, если он не кулак и не мироед, должен отдавать положенный долг государству. Поэтому нельзя согласиться с позицией товарища Микояна.
Этот дурак Анастас, вместо того чтобы промолчать, начинает оправдываться.
— Я неправильно выразился, товарищи…
Я его гневно прервал:
— Микоян – это новоявленный Фрумкин. Видите, он путается сам и хочет запутать нас в этом ясном, принципиальном вопросе. Хочу всем напомнить, что бывший нарком Фрумкин за участии в контрреволюционной террористической организации был расстрелян. Микоян, видно, хочет того же.
Радостное оживление в зале.
На Микояна страшно смотреть.
К трибуне, пошатываясь, идет Молотов.
— Я признаю свои ошибки, — говорит он замогильным голосом. На этом бы ему и остановиться, но и он подобно Микояну начинает оправдываться. — Я заверяю Пленум, что я верный ученик товарища Сталина…
Я прерываю его:
— Чепуха! Нет у меня никаких учеников. Все мы ученики великого Ленина. Если не усвоишь это, Вячеслав, тебя ждет судьба Фрумкина.
Все встают и рукоплещут.
— А теперь нам нужно решить организационный вопрос. Политбюро надо упразднить, то есть разогнать к чертям собачьим. Вместо Политбюро надо избрать Президиум ЦК КПСС в значительно… — я делаю паузу, — в значительно расширенном составе.
По залу пролетает одобрительный шумок. Видно, многим захотелось попасть в расширенный состав.
Я поворачиваю голову и некоторое время молча рассматриваю напрягшихся соратников.
По бумажке читаю:
— — В Президиум ЦК можно было бы избрать, например, таких товарищей – товарища Сталина…
Тут все поднимаются с мест. От грома аплодисментов, кажется, обрушится потолок. Яростней всех аплодируют мои верные соратники.
Крики в зале:
-— Главный организатор и вдохновитель всех наших побед — великий вождь мирового пролетариата товарищ Сталин!
Аплодисменты, переходящие в овацию.
-— Ура! Ура-а-а!
Возгласы:
-— Да здравствует наш Сталин! Да здравствует вождь великой армии пролетариата!
Рукой я делаю движение, словно отмахиваюсь от мухи. Выкрики мгновенно смолкают.
— Избрать товарища Берию, — продолжаю я, — товарища Булганина, товарища Ворошилова…
Слышу, как они дышат позади меня. Пощадил! — наверно, шепчут они про себя. Новодевичье и лесозаготовки пока обойдутся без них.
Далее я называю остальные фамилии. Всего нас двадцать пять.
— В списке находятся все члены Политбюро старого состава, кроме Андреева. Относительно Андреева все ясно: он глух как тетерев: ни черта не слышит, работать не может. Сколько помню, он всегда орал как резаный, вот и оглох. Мало того, он еще женат на Доре Моисеевне Хазан-Сермус. А это серьезных промах товарища Андреева.
Зал не сдерживает эмоций. Гневные выкрики с места:
— Долой Андреева! Долой его вместе с Дорой и Хазаном! А также с Сермусом и Моисеем!
Я одобрительно киваю головой. Жду, когда улягутся страсти.
Перекрывая восторги делегатов, раздается командный голос из дальних рядов:
— Надо избрать товарища Сталина Генеральным секретарем ЦК КПСС!
— Избрать, избрать! — подхватывает зал.
— Нет! — говорю я. — Меня освободите от обязанностей Генерального секретаря ЦК КПСС и председателя Совета Министров СССР.
Вскакивает насмерть перепуганный Маленков. Он говорит не громко, но создается ощущение, что он кричит во все горло, столько он вложил в голос истеричного страха. Такое не отрепетируешь! Маленков не дурак, все прекрасно понимает. Примешь предложение Сталина, тут-то тебе и крышка.
— Товарищи! — голос Маленкова вибрирует, жирные щеки трясутся. — Мы должны все единогласно и единодушно просить товарища Сталина, нашего вождя и учителя, быть и впредь Генеральным секретарем ЦК КПСС.
Лаврентий поддерживает:
— Единогласно и единодушно!
И опять зал взорвался аплодисментами.
— На Пленуме ЦК, — говорю я, — не нужны аплодисменты. Нужно решать вопросы без эмоций, по-деловому. А я прошу освободить меня от обязанностей Генерального секретаря ЦК КПСС и председателя Совета Министров СССР. Я уже стар. Бумаг не читаю. Плохо сплю, а если сплю, такое, братцы, снится… врагу не пожелаешь. Изберите себе другого секретаря.
Встает Тимошенко. Голос у него, как иерихонская труба.
— Товарищ Сталин, народ не поймет этого! — гремит он так, что дребезжат оконные стекла. — Мы все, как один, избираем вас своим руководителем — Генеральным секретарем ЦК КПСС! Другого решения быть не может!
В зале ликование. Все встают и с просветленными лицами аплодируют. Овация длилась 10 заранее запланированных минут.
Я долго стоял и смотрел в зал, потом махнул рукой и сел.
Берия сидел в президиуме невозмутимый, как Будда. Мы с ним в чем-то похожи. Только он моложе на двадцать лет.
Боковым зрением я уловил, что Лаврентий смотрит на меня. Чувствует, сволочь. Говорят, вот так акулы чуют кровь за сотни километров от жертвы.
…На следующий день.
Газета «Правда»:
«В результате послевоенного восстановления экономики в годы нахождения И. В. Сталина на посту председателя Совета министров СССР, Советскому Союзу удалось достичь, а в некоторых случаях значительно превысить экономические показатели 1913 года.
Пленум ЦК КПСС 16 октября 1952 года сформировал Президиум ЦК КПСС, Бюро Президиума ЦК КПСС, Секретариат ЦК КПСС и выбрал их состав. Генеральным секретарем вновь избран великий вождь мирового пролетариата Иосиф Виссарионович Сталин».
Глава 17
Мои дневники — это мой феноменальный мозг, это моя гениальная голова и моя гениальная память. Мне не надо ничего записывать: я все помню и так. Помню даже то, что неплохо бы и позабыть. Воспоминания у меня в голове не вертятся хаотично, как у прочих, а в строгом порядке располагаются на мысленных полочках. Захотел и снял с полки нужное воспоминание, сдул многолетнюю пыль и открыл на нужной странице. Я даже вижу эти полочки с книгами-воспоминаниями. Их не меньше, чем в Библиотеке Лондонского королевского общества.
Ялтинскую конференцию я помню от первого до последнего дня, словно это было даже не вчера, а сегодня утром.
Франклин Делано Рузвельт. Уинстон Черчилль. Переписка с ними в сороковые годы… Война… Помощь из океана: знаменитая тушёнка, яичный порошок, алюминий, листовая сталь, самолеты, танки, грузовые и легковые машины… Ленд-лиз… Надо бы потянуть с возвратом долгов: народные деньги самим нужны. Стародавнее правило, завещанное нам мудрыми предками: если берешь чужие, то свои не отдавай никогда.
Черчилль, хитрый лис, страшно злился на Рузвельта за то, что значительная часть грузов, предназначенных Британии, былинаправлены в СССР. Рузвельт мудрый и порядочный политик. Черчилль — мракобес.
В мой адрес он в военную пору высказывался следующим образом:
«Я лично не могу чувствовать ничего иного, помимо величайшего восхищения, по отношению к этому подлинно великому человеку, отцу своей страны, правившему судьбой своей страны во времена мира и победоносному защитнику во время войны».
Циник. За всю жизнь не произнес ни одного слова, не держа нож за пазухой. Я велел главному редактору «Правды» Поспелову ни в коем случае не печатать эти лживые восхваления. Народ может подумать, что раз Сталина хвалит враг, значит, у Сталина рыльце в пуху.
Похвалил, старый лис. Да, похвалил. А спустя пять лет прокаркал свою речь в Фултоне, в которой говорил совсем другое. Напугал всех мировой революцией, которая зреет в СССР. Выудил откуда-то мое довоенное высказывание: «Ленин никогда не смотрел на Республику Советов как на самоцель. Он всегда рассматривал её как необходимое звено для усиления революционного движения в странах Запада и Востока, как необходимое звено для облегчения победы трудящихся всего мира над капиталом. Мы ни на шаг не отступим от заветов Ильича и рано или поздно вооруженным путем свергнем ненавистную власть мирового капитала».
Черчилль держит в британских и заокеанских банках свои многочисленные миллионы, и ему не хочется, что голодающий пролетариат их отобрал. Вот он и разорался в Фултоне на весь белый свет. Он талантливый и разносторонний. На досуге любит заниматься строительными работами. У себя в имении он из обожженных кирпичей выстроил точную, только стократ уменьшенную, копию Вестминстерского аббатства. Владеет кистью (говорят, не хуже Гитлера). Пишет книги. В этом году стал лауреатом Нобелевской премии по литературе. Нобелевский комитет — это сборище русофобов и англосаксов. Дают премии только своим. Русским туда хода нет. Есть один, Бунин. Но он белогвардеец.
Черчиллю еще нет и семидесяти, а он уже отпускает шуточки по поводу своего долголетия: «Своим долголетием я обязан спорту. Я им никогда не занимался. Я всегда следовал правилу: не беги, если можешь стоять; не стой, если можешь сидеть; не сиди, если можешь лежать. Чтобы оставаться в форме, необходим покой, хорошая еда и, самое главное, никакого спорта». Чтобы быть подальше от спорта, Черчилль галлонами наливается спиртным, курит сигару, которую не вынимает изо рта, даже когда принимает ванну. У нас есть похожий государственный деятель, Булганин. Он тоже пьет спиртное галлонами. Правда, он не курит, картин не рисует, а книг не только не пишет, но и не читает.
Рузвельт скончался перед самым концом войны. Странная смерть. Исход войны ясен, Германия вот-вот капитулирует. Предстоит послевоенный раздел не только Европы, но и всего мира. С Рузвельтом было можно договориться: он бы пошел мне навстречу по поводу раздела Европы на приблизительно две равные части. Но он умер. Его место занял Трумэн, сволочь первостатейная, почище Черчилля. С ним и с Черчиллем разговаривать было сложно. Они оба ненавидели Рузвельта. Да, странная смерть. Мог, мог Черчилль… Мог и Трумэн. Коварные, беспринципные… Сволочи одним словом…
Не удивлюсь, если когда-нибудь станет известно, что Рузвельта умертвили по чьему-то тайному приказу. В Штатах принято таким макаром расправляться с президентами.
Трумэн оказался даже сволочней Черчилля. По приказу Трумэна были стерты с лица земли — вместе с населением: стариками, женщинами, детьми — два крупных японских города. Сожгли их смертоносным атомным вихрем, остались только тени на стенах. Минуту назад люди шли за покупками, дети — в школу, артисты репетировали пьесы, молодожены замирали в экстазе, рабочие строили новые сооружения, таксисты развозили людей по домам… И в миг!.. Были люди, и — нет их!!! Американцы совершили злодеяние, которое осудили бы даже фашисты. Но Трумэн во всеуслышание заявил, что это была акция возмездия, месть за трагедию в заливе Перл-Харбор. Месть. Кроме того, уничтожение мирного населения было печальной необходимостью — это, мол, предотвратило масштабные потери с обеих сторон. То есть, другими словами, это был акт высокого милосердия. Ведь Япония уже на следующий день сложила оружие. А коли так, то все было сделано правильно. А ведь в заливе Перл-Харбор погибла лишь тысяча американских военных. А в Нагасаки и Хиросиме — двести тысяч! И не военных, а мирных граждан. Такая вот месть.
Политический деятель всегда циник, без этого нет ни политики, ни политика. Но то, что по приказу Трумэна совершили американцы, это уже не цинизм, а невиданное в истории человечества злодеяние, преступление, которому нет и не может быть оправдания. Ведь даже идиот поймет, что сделано это было только для того, что показать всему миру, кто в доме хозяин. Что мешало американцам сбросить атомные бомбы не на мирные города, а на скопление вражеских войск, тем более что американцам было прекрасно известно, где они базируются? Все подчинять своей воле, все страны выстраивать по стойке смирно — вот национальная доктрина США. Они и нас хотели… Но неожиданно для них у нас тоже оказалась бомба, и не просто бомба, а устройство, многократно превосходящее по своей мощи их «Толстяков» и «Малышей». Будет надо, мы ее, бомбу, равную сотне Хиросим, приладим по Вашингтону. Посмотрим тогда, кто будет в доме хозяин. Устроим им мировую революцию, силы для этого у нас найдутся: пролетарии всех стран соединятся и так долбанут по нашим классовым врагам, что от них не останется даже перьев. И никакие речи в Фултоне их не спасут.
Вспоминается февраль 1945 года. Ялтинская международная конференция. Рузвельт, Черчилль, Сталин. Я опоздал на очередную встречу. Быстро вошел, дружески пожал руку Рузвельту, сидевшему в инвалидной коляске. Краем глаза видел, что Черчилль преспокойно сидит в кресле, курит сигару и двумя пальцами ковыряет в носу. Не знаю, как ему это удавалось. Я бросил на него взгляд, от которого мои маршалы падали в обморок. Черчилль поспешно встал и почему-то вытянул руки по швам.
Сволочь.
Глава 18
Я не красноречив. Мыслей много — слов мало. Элоквенция, увы, не мой конек. Другой на моем месте стал бы лить слезы сострадания к самому себе. Но я не стал этого делать.
Ильич и Троцкий, особенно последний, были говорунами, каких поискать. Когда они видели, что их никто не слушает, то садились за стол и писали свои многотомные произведения, которые они сами называли философскими трудами. На самом деле философии там с гулькин нос: в основном это споры с оппонентами. Часто с оскорблениями, иной раз матерными. Особенно часто этим увлекался Ильич. А поскольку оппоненты давно лежали в могилах и по этой причине не могли вступать с ним в дискуссию, то задача упрощалась донельзя: она сводилась к откровенному, прямолинейному протаскиванию своей, не терпящей возражений теории.
Кстати, от Ильича досталось и мне. Времена, когда он по-приятельски называл меня «симпатичным грузином», безвозвратно канули в прошлое. Ильич был не дурак, и в начале 20-х он понял, что я хоть и грузин, но совсем не такой уж симпатичный. Почувствовал угрозу.
Фотиева, личный секретарь Ленина, доносила мне, что Ильич жаловался на меня Каменеву:
— Наконец-то я понял, что за фрукт этот ваш Сталин! С ним совершенно невозможно работать. Держиморда он, вот он кто!
Изменилась и наши личные отношения. При беседе со мной он все чаще раздражался и даже грубил.
Добавила яду в наш конфликт и его мымра Крупская. Ленин после ранения восстанавливался в Горках. Центральный комитет, заботясь о его здоровье, запретил кому-либо посещение больного. Зиновьев и Каменев, которые рвались к Ленину, пожаловались Крупской. А та — мне.
-— ЦК решил, и врачи считают, что нельзя посещать Ленина, — холодно отреагировал я. — Исключений нет и быть не может. Даже для ваших друзей, уважаемая Надежда Константиновна.
— Но Ленин сам хочет этого!
— Если ЦК решит, то мы и вас можем не допустить. Спать с Лениным — еще не значит разбираться в ленинизме… — как бы про себя пробурчал я.
Она вытаращила глаза, послышалось?.. Нет-нет, не послышалось! Прежде с ней так никто не разговаривал. Как же так, она жена главного человека в стране, и ей грубит какой-то дремучий горец!
— Выбирайте выражения! — надменно сказала она.
И тут я выстрелил из главного орудия:
-— Из-за того, что вы пользуетесь тем же нужником, что и ваш муж, еще не значит, что я должен к вам прислушиваться, — я добавил крепкое словцо, которое у меня давно вертелось на языке. — Учтите, товарищ Крупская, в любой момент Центральный комитет может назначить женой Владимира Ильича другую женщину. Ну… хотя бы Инессу Арманд.
— На она же умерла!
— Именно поэтому и назначат! Чтобы не издерживаться на похороны!
Разумеется, мымра пожаловалась Ильичу. Тот продиктовал мне негодующее письмо. Я ответил. Спустя какое-то время мы еще раз обменялись письмами, на этот раз тон Ильича был помягче. Тем дело и кончилось. Видно, Крупская давно сидела у него в печенках.
Моя природная неспособность к длинным речам привела к тому, что я выражаю свои мысли короткими рублеными фразами, которые именно краткостью своей и привлекают к себе широкие народные массы. Простота и доходчивость. В этом я достиг совершенства. Простое постигается сходу. Я превратил недостаток в преимущество, в достоинство.
«При многословии не миновать греха, а сдерживающий уста свои – разумен». Священное Писание. Иногда там попадаются дельные высказывания. Короткая фраза дает возможность сразу, без задержек, прояснить суть вопроса. Короткая фраза моментально влетает в мозг и моментально им усваивается. Я говорю мало, но значительно. Слушателю не нужно задумываться: за это отвечает тот, кто вещает. Возражения излишни, а если возражения все-таки и возникают, то исходят они от меня самого. Называется это риторическим вопросом. Сам себя спрашиваешь — сам же себе и отвечаешь. Очень удобно.
Глава 19
Черный Человек спросил меня:
— Ты можешь без затей, простым человеческим языком откровенно сказать, что привело тебя к безграничной власти? Каковы мотивы?
Я задумался. И впрямь — почему?.. После минутного молчания я ответил:
— Просто очень сильно захотел. Захотел и сделал. А потом увлекся. Все мое существо подчинено непобедимой тяге к власти. Начал с малого, а потом это так затянуло, что уже не мог остановиться. Только вперед, только вперед. Кто-то сказал, что жизнь — это игра. А что может быть увлекательней игры, если на кону стоят жизни миллионов? Играть людьми, их душами — это лучше всяких шахмат.
-— Не становится ли человек ущербным, однобоким, если он целиком посвятил себя непобедимой тяге к власти? Не лишает ли он сам себя простых человеческих радостей, если с утра до ночи думает о революции, о врагах, о том, как победить в битве за право быть первым?
-— С утра до ночи, говоришь? Не лишает ли он сам себя, говоришь?.. Нет, не лишает. Для простых человеческих радостей у меня отведен определенный час, зависящий от того, какое у меня сегодня настроение. Сегодня у меня настроение впустить в свою постель женщину. Разве это не простая человеческая радость? Кроме этого, есть еще воспоминания… разные воспоминания, которые греют душу. Постоянно жить воспоминаниями нельзя, а вот временами — можно. Контролируемая мной фантазия, когда надо, уносит меня в прекрасное далеко, и дивные воспоминания перекрывают мрак обыденности, заставляя забыть каждодневные заботы. Я могу хорошенько пофантазировать и мигом перенестись в прошлое, которое мне дорого… и не только мысленно. Вчера, например, мне захотелось побывать на родине, что со мной редко бывает. Я напрягся и через минуту входил в родимый дом в Гори.
— Ты сумасшедший.
— Не без того.
— Скажи, ты думаешь о благе народа? Или это только слова?
— Наивный же ты человек! Конечно, думаю. Но применительно к самому себе, при условии, что это выгодно мне. Если это помогает мне сохранить и приумножить власть, то я буду делать для народа все, чтобы ему хорошо жилось. Это очень важно. А когда народу хорошо, то и мне спокойней. То, что выгодно мне, в конечной итоге становится выгодным народным массам. Я эгоист. Но я разумный эгоист. Моя жизнь для меня всегда стояла на первом месте: вокруг меня люди могли помирать тысячами, а мне было все нипочем. Мне очень трудно перестроиться. Да и надо ли?
— Ты считаешь себя умным человеком?
— В последнее время меня стали одолевать сомнения. На старости лет решил сам себя покритиковать. Это сложно — взглянуть на себя со стороны. Скажем так, я умный, но, допускаю, что не совсем. Тот, кто думает только и только о власти, ограничивает себя в чем-то другом: такова участь всех великих государственных деятелей. Исключение Наполеон, тот поспевал повсюду. Он и победоносно воевал, и удачно переписывал законы, которые и посейчас в ходу, и успешно волочиться за девками. И все-таки, он… тоже не совсем умный. Ты помнишь, как он закончил, чем и где? Всеми покинутый, одинокий, сосланный на какой-то безжизненный островок, где его еще и отравили фосфидом цинка, как крысу. Фосфид цинка пахнет чесноком. Отравитель подмешал в буйабес — суп, который обожал император, щепотку фосфида. Наполеон с удовольствием похлебал буйабес с крысиным ядом и окочурился. Позорная смерть. Тело Наполеона после его смерти разделали на порционные части и похоронили в разных местах, как Иоанна Предтечу. Часть похоронили в парижском Доме Инвалидов. Но член императора там не поместился, и ему нашлось место… как ты думаешь, где? Ну, конечно, в Америке, где же еще! Там всегда найдется место всякой дряни, поэтому заспиртованный член императора, помещенный в стеклянный сосуд, вернее, в банку из-под соленых огурцов, нашел место в музее города Сакраменто. Сморщенный пенис бывшего императора прославил этот захолустный городишко. Туда наезжают туристы со всех концов света, чтобы убедиться, что член великого императора ничем не отличается от члена сборщика собачьего дерьма. Французские патриоты каждый год, в день рождения Бонапарта, совершают паломничество к сиятельному члену императора. Они специально приезжают, чтобы помолиться не на Наполеона, а на его член. Странный народ, эти французы! Что ж, у каждого народа свои национальные символы. У нас это гимн Советского Союза, у французов — пенис Наполеона.
— Так, умный он или нет?
— Он стал умным, как только умер.
— Ты боишься умереть.
— А кто не боится?!
— Ты понимаешь, что ты избранник бога?
— Разумеется. У меня был замысел… великий замысел. Я видел в коммунистической партии движущую силу и средство, с которым можно победить буржуазию, сосущую кровь рабочего класса, и установить диктатуру пролетариата, при которой и власть в стране, и все производственные средства будут принадлежать народу. Стал бы я тем, кем являюсь, если бы это было иначе. Избранник бога. Их не так уж и много. Александр Македонский, Иван Грозный, Петр Первый.
— А Ленин? А Троцкий?
— Нет, они не избранники. То есть, я хотел сказать, не совсем избранники. Они остановились в шаге. Вернее, их остановили. Ильича — отравленной пулей, Иудушку Троцкого альпинистским ледорубом, то есть, топором. Топор как орудие возмездия. Чтобы не очень-то вылезал. Замысел у обоих был великий, а вот с осуществлением беда. А без этого великий замысел рассыпается в прах.
Мы помолчали. Мне вдруг захотелось поведать ему одну мысль, которая стала тревожить меня, когда я постарел.
— Жизнь как-то скукожилась. Она оказалась не такой уж и длинной. От мальчика до генералиссимуса рукой подать. Прав был Бухарчик: сколько ни проживешь, хоть сто лет, хоть двадцать, она все равно коротка. Удлинить ее нельзя, а вот укоротить — раз плюнуть.
— Что вы скажете, когда окажетесь перед господом богом?
— Тут и думать не надо. Спрошу: Почему так быстро?..
Глава 20
17 октября. Ближняя дача. Утро, медленно, очень медленно переползает на полдень. За окном тяжелая осень. Потеки дождя на стекле. Кажется, весь мир плачет от горя. Третий день льет. Небо прохудилось. Деревья осыпались. Стоят голые, беззащитные, смотреть противно. Так и будут стоять — до весны, до которой еще надо доскрипеть. В такую погоду хорошо спать на перине и видеть во сне ласковый июльский день. И плакать…
По всему дому разносится приторный запах апельсинового мускуса, которым каждое утро умащивает меня Валентина. Сегодня она переборщила и вылила на меня целую банку. Целую банку! Я верчу головой и принюхиваюсь.
Мускус. Апельсиновый мускус. Помнится, так пахло от одной обворожительной и чрезвычайно разорительной особы, бывшей на хорошем счету в одном замечательном заведении с красными фонарями, свет которых был виден даже в находящемся в двухстах километрах от них морском порту города Турку. На него, как на маяк, ориентировались капитаны во время штормов. Это было в Финляндии, в Таммерфорсе, в 1906 году. Там проходила партийная конференции. Я был ее участником.
Город был такой, словно его перенесли из Средневековья: грязные трактиры, отсутствие мостовых, канализации нет и в помине — помои и иную прелесть из окон домов выливали прямо на головы зазевавшимся прохожим. Говорят, Плеханов, бродя в задумчивости по улицам города, едва увернулся от ведра с сомнительным содержимым. Словом, условия невыносимые. Зачем этот паршивый город выбрали наши партийные руководители? Не могли, что ли выбрать что-нибудь поприличней: Лондон, Париж или Мадрид на худой конец? Чрезвычайно мерзкий городишко… Зато какие там были публичные дома! Пальчики оближешь! Париж безмолвствует! Не публичные дома, а целые дворцы похоти и наслаждений!
Особа была финкой шведского происхождения. Родилась под Санкт-Петербургом в деревне Волосово и перебралась в Таммерфорс, потому что в ее деревне, по понятным причинам, не было ни одного публичного дома. Помнится, звали ее Ляля Линдфорс. По-русски разговаривала с каким-то варварским акцентом, который, как ни странно, придавал ей некое сексуальное очарование. Она пользовалась повышенным спросом на Юго-Западе тогдашней Российской империи. Моряки были от нее без ума. Все деньги она высосала из меня за одну ночь, она так бесновалась, что к утру я остался без единой копейки. Она кричала в порыве страсти:
— Работай, работай, проклятый татарин! Работай, шевелись же, истукан!..
И я всю ночь работал как заведенный: трудился не за страх, а за совесть. К утру я был так пуст, что звенел изнутри. И по силе завываний Лялечке не уступал.
Пришлось, пока длилась конференция, поголодать дней пять.
Воспоминания очень часто окрашены запахами. Запах придает воспоминаниям достоверность. Запах мускуса воскресил в памяти воспоминание о незабываемой ночи любви и пяти днях голодовки. Общеизвестно, память на ароматы живучей других видов памяти. Кстати, в Финляндии я познакомился с Ильичом. Мне показалось, что и он был не против того, чтобы в перерывах между заседаниями заглянуть в заведение под красными фонарями. Я предложил ему прогуляться туда. «Нет-нет! — закричал он. — Никаких красных фонарей! У меня совсем нет времени. Я готовлю доклад по характеру вооруженного восстания и задачах военных и боевых организаций. И потом, это может не понравиться Надежде Константиновне, да Инесса Арманд была бы не в восторге, кроме того, мне сейчас надо повременить, потому что я прохожу лечение…». Ильич не врал, он действительно проходил лечение от так называемой галльской болезни. К сожалению, лечение ни к чему не привело, и Ильич, несмотря на ртутные препараты, отдал богу душу через полтора десятка лет от кровоизлияния в мозг. Вскрытие показало, что мозг был поражен бактериями Treponema pallidumпочти на сто процентов. Но Ильич продолжал работать. Он писал статьи, отдавал приказы, под его руководством принимались законы. На протяжении нескольких лет государством руководил полоумный.Специалистов изумляло, как это при такой катастрофичной обширности поражений мозговой ткани у него сохранились остатки сообразительности. Каких только чудес не бывает на бескрайних просторах нашей любимой родины!
Припоминается забавная деталь. На животе Ляли Линдфорс я обнаружил наколку со словами, которые я, не владевший тогда никакими языками, кроме русского и грузинского, не понимал, но запомнил: «Love me». Позже я узнал, что это означает. Такую же наколку, только на русском, я несколько лет спустя обнаружил на животе одной ссыльной поселенки, но уже не в Финляндии, а в Красноярске. Пороховая татуировка «Полюби меня» — совсем не плохая штука, особенно если она находится там где надо.
Ненасытная Ляля под утро спросила меня, люблю ли я море и не капитан ли я дальнего плавания? Я ответил, что люблю не море, а горы, а в горах капитаны не водятся. Там только орлы да козероги. Кроме того, в старинных преданиях упоминается, что когда-то там водились морозостойкие обезьяны. А вот капитанов не было. Из всего того, что я сказал, она почти ничего не поняла. Поняла только, что Кавказ издревле обходится без капитанов. Это ее сильно огорчило. Без капитанов она не представляла себе полноценной жизни. Чтобы расшевелить меня напоследок, она сказала, что у нее накануне были два капитана дальнего плавания и три — каботажного.
…Я помотал головой, отгоняя воспоминания, и сделал Валентине выговор: генералиссимус не должен пахнуть публичным домом — это, мол, противоречит привычным представлениям о высшей власти.
— А чем он должен пахнуть? — невинно спросила она.
Я строго посмотрел на нее:
— Дымом отечества. Учти, он сладок и приятен.
— А кое-кому нравится… — робко заметила она.
— Кто этот дурак?
-— Лаврентий Павлович.
Я посмотрел на хитрое лицо Валентины.
— Ну ты и ехидна!
— Он еще сказал, что мускус упоительно пахнет свежачком. И еще… — она наморщила лоб, — он сказал, что мускус пробуждает в настоящем мужчине необузданные страсти.
— Он это сказал?!
— И еще… В природе мускус, сказал он, выполняет несколько функций, среди которых привлечение особей противоположного пола.
-— Наверно, Лаврентий хочет, чтобы дача Сталина насквозь провоняла публичным домом! Привлечение особ противоположного пола… — передразниваю я. — Этот сукин сын ждет, когда сюда понаедут проститутки со всего света.
Ведь знает, шакал, что мне все это будет доложено. Не боится. А раньше боялся. От ненависти у меня начинает стучать в висках. Апельсиновый мускус Валентина заменила «Шипром» — одеколоном фабрики «Новая Заря».
Спустя минуту в комнате запахло только что побрившимся штабным офицером.
У Валентины за плечами богатый жизненный опыт. В ее коллекции, она мне сама рассказывала, были последовательно: колхозный конюх, главный агроном, председатель колхоза, секретарь райкома, секретарь обкома. И так она доехала до Поскребышева. А теперь и до меня.
Сегодня ночью она долго рассматривала… Сняла плафон с настольной лампы и сует, сует, куда не надо… Я не вытерпел:
— Что такое, почему так долго?.. Что ты там нашла необыкновенного?
— Я сравниваю.
— С председателем колхоза?
— Нет.
— Тогда с кем?
— С конюхом.
— Убить тебя мало, Валентина.
Я добавляю очень красивое, образное, но неприличное слово, которое употребляю только в исключительных случаях.
Вообще, если вдруг спустя годы мои мысленные дневники расшифруют, то потомки будут изрядно удивлены. Все помнят мои речи на съездах и пленумах, на встречах с работниками как умственного труда, так и не совсем умственного. Там я предстаю этаким скандирующим ментором, говорящим на канцелярско-деревянном языке. Кто-то может подумать, что я и дома разговариваю так же.
На самом деле в быту я разговариваю на языке, которому далеко до трибунной пафосности: что-то беру у толпы, что-то — у интеллигента средней руки. Грузинский акцент придает моей речи приятную убедительность и острую выразительность.
А убить Валентину не мешало бы. Иногда мне кажется, что ее конюх находится рядом и рассматривает меня в лупу.
Полчаса на скромный завтрак. Опять диета. Яйцо «в мешочек», творог со сметаной и чай. С трудом осилил. Аппетита нет. Не подмешивает ли мне Валентина что-то в еду?
Глава 21
Вокруг меня сотни людей, все заняты моей персоной, и в то же время никому нет до меня никакого дела. Не с кем отвести душу, поделиться своими печалями и радостями. А я ведь не функция, не манекен в мундире генералиссимуса, а живой человек. Нет ни близкого человека, ни родственной души, ни друга, который бы понял меня, нет фигуры мне по плечу. Вокруг меня одна мелочь. Персонал не надышится на меня, потому что, пока я жив, кремлевские пайки с осетриной и черной икрой у них никто не отберет. От них правды, понимания и сочувствия, не дождешься. Они меня боятся.
Черный Человек? Но ведь его нет, он существует только в моем зашатавшемся в последнее время воображении, это моя скорбная иллюзия, фантом. Черный Человек — это я сам. Не могу же я без конца разговаривать со своей черной тенью. Это все равно что самому с собой играть в шахматы.
Безрадостный ход моих мыслей нарушает Поскребышев. В последнее время он все чаще стал появляться в самый неподходящий момент. Потерял нюх, старый лис. Или это я настолько изменился, что стал непредсказуем даже для него?
Прячу раздражение за заботливым вопросом:
— Вы сегодня завтракали?
Он посмотрел на часы.
— Никак нет, товарищ Сталин. Но я только что отобедал.
— Чем?
— Тем, что от вашего вчерашнего ужина осталось.
Фамильярничает, подлец, а в голосе обида, укор и ирония.
— Удалось связаться с кем-нибудь?
— Никак нет. Молчат все прямые телефоны. Все исчезли.
— Куда?
Верный Оруженосец неопределенно поводит рукой.
— Отправь нарочного. Или фельдъегеря.
— Уже отправлял.
— И?..
— И они исчезли.
— Армия?..
— Стоит на страже…
— Дурак! Генералитет?
— Все молчат, словно воды в рот набрали.
— А маршал, превратившийся в генерала?
— Все помалкивают. Выжидают. Тоже что-то учуяли. Да и опыт у них есть. Ведь почти все маршалы побывали в тюрьмах. Никто не хочет опять угодить за решетку. Только один верный человек…
— Штеменко?
— Так точно. Он мне звонил ночью, уже под утро… Сообщил, что в последнее время генералы крепко выпивают. Целыми днями только и делают, что пьянствуют. В разговорах недобрым словом поминают вас, Иосиф Виссарионович…
Я делаю паузу. Скверно все это. Оруженосец стоит, ждет, не дышит.
— Что еще? — спрашиваю.
— Анна Ахматова написала письмо с просьбой освободить сына.
— Ахматова? Поэтесса? Это та, что была женой белогвардейца Гумилева?
— Она самая.
— Его, кажется, расстреляли?
— Да, еще в 21 году.
— Кто расстреливал? Феликс Эдмундович?
— Так точно. Лично стрельнул из немецкого самозарядного пистолета Борхардта-Люгера. Патроны калибром 7,65 мм и 9 мм. Пистолет теперь находится в музее Революции среди личных вещей Феликса Эдмундовича — рядом с гимнастеркой, шинелью, голубыми кальсонами, испанскими сапогами, садовым секатором и иголками для ногтей.
Мне нравился Железный Феликс. Он обладал большой работоспособностью и несгибаемой волей, чем-то он мне напоминал раннего Риббентропа, каким его рисует известный американский публицист-риббентроповед Беньямин Дуглас.
— У нее что, есть сын?
— Так точно. К письму приложена докладная записка министра Игнатьева. Он пишет, что за это письмо следует арестовать саму Ахматову, а сыну накинуть еще десятку за то, что он не отказался от матери. Он просит вашего согласия.
— Сколько лет этому прохвосту?
— Сорок.
— Воевал?
— Так точно, воевал.
— Раньше сидел?
— Так точно, сидел.
— Ну… — я с трудом подавил зевоту, — пусть еще посидит. Ну, и семейка! Мать поэтесса, отец расстрелян, сын сидит…
Приятно валять дурака, когда тебя никто не слышит. Оруженосец — не в счет. Помню, конечно, помню эту, с позволения сказать, поэтессу, которая называет себя по-мужски — Поэтом…
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, —
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
Вот за это «к несчастью» и сидит ее сыночек. И будет сидеть, пока Ахматова не поумнеет. За слова надо отвечать. Написала, написала ведь! Теперь топором не вырубишь. Хорошо, что сидит сын, а не она: может, это отобьет у нее желание писать такие стихи. Сильней материнской любви нет ничего на свете. Пусть пострадает. Пусть.
Я вспомнил, какими глазами эта поэтесса смотрела на меня тогда, в ночном кабачке «Бродячая собака», где в начале века собирался всевозможный сброд, вроде Андрея Белого, Цветаевой, Шершеневича, Мариенгофа, Мережковского, Хармса, Хлебникова, Пяста, Игоря Северянина, Блока, Бурлюка, Бальмонта, Волошина, Гумилева, Кузмина, Мандельштама, Ходасевича, Саши Черного… Их имена я тогда уложил на дно своей злобной памяти и выудил спустя годы, чтобы все им припомнить! До кого дотянулся, тем не поздоровилось. Кто-то исхитрился помереть еще до чисток тридцатых годов. Этим повезло.
Анна Ахматова. Ну, конечно, она аристократка, эстетка, а кто я? Дикий кавказец с колючими усами и высохшей левой клешней, по воле случая попавший на вечеринку рафинированного общества акмеистов, футуристов, имажинистов, символистов и прочих истов. Ахматова. Высокомерная особа. Красивая. Ослепительно красивая. Похожа на армянку. Нос с горбинкой, черная челка небрежно нависает над мраморным лбом. Томные глаза, с поволокой. Щурится. Интересно, сколько у нее было любовников? Должно быть, много. Десятки. Смотрит вдаль. Поверх голов. Поверх моей головы! Словно, она восседает на золотом троне среди олимпийских богов, а я взираю на нее из помойной ямы. Надменная, недоступная. Мол, знай, тля, ничтожество, кто ты и кто я. Царит в облаках голубого и розового дыма. Дым, как облака. Она там, в поднебесье. К губам приклеился мундштук с папироской. Прикрывая глаза, затягивается, словно целуется с мирозданием.
…В августе 1911 я совершил побег из вологодской ссылки. В то время это означало, что было можно, позабыв отметиться в полицейском отделении, пешком отправиться на железнодорожный вокзал, а там взять билет куда угодно, например, до Санкт-Петербурга. С паспортом на имя Петра Алексеевича Чижикова, мещанина города Рыбинска, я прибыл в столицу. Поселился у вдовы на Итальянской улице. В отличие от моей тифлисской красотки, двукратной вдовы, похоронившей своих мужей с неслыханными усами и каждую ночь заливавшейся горючими слезами, эта вдова, тоже, кстати, прехорошенькая, была покрепче. И, поскольку она похоронила лишь одного, то скорбела только по понедельникам. Я люблю останавливаться на ночлег у молоденьких вдов. Утешишь вдову, а заодно и себя.
Перед отъездом в Питер, в вологодской библиотеке имени великого князя Константина я украл книгу историка Любомирского. Текст был снабжен раскрашенными фотографиями летнего Петербурга. Мысленно я исходил десятки улиц и площадей блистательного града Петрова. Великие имена зодчих Бартоломео Растрелли, Доменико Трезини, Джакомо Кваренги, Антонио Ринальди, Карло Росси, Валлена-Деламота, Андреаса Шлютера, Огюста Рикара де Монферрана, Воронихина, Баженова навсегда закрепились в моей памяти.
В Питере я прежде не бывал. Город потряс меня своей загадочной трагической красотой. В свободное от заседаний время я бродил по площадям и проспектам Северной Пальмиры. Почти все они были мне знакомы по раскрашенным фотографиям из книги Любомирского.
В кабачок под смешным названием «Бродячая собака» я попал ночью. Меня пригнал голод: целый день я провел в дискуссиях с питерскими товарищами и совсем позабыл не только об обеде, но и об ужине. Мечтал найти лавку, где можно было бы перехватить хотя бы булку с маслом. И набрел… Трехэтажный дом. При свете газового фонаря он казался огромным. Из форточки на уровне тротуара вырывался наружу пар. Я подошел ближе и принюхался. Пахло борщом, жареным луком, пивом и анашой. Я понял, что нашел то, что надо. Пять ступенек вниз. Прокуренный зал с низким потолком. На первый взгляд, обыкновенный второразрядный трактир. Полумрак. Синий чад. Народу — не протолкнуться! Шум, гвалт. На меня никто не обратил внимание. Какой-то молодой, в черном пиджаке, прилизанный, с геометрически правильным пробором, полез на стол, придвинутый к стене, и завыл в полный голос:
Шампанского в лилию! Шампанского в лилию!
Ее целомудрием святеет оно.
Mignon c Escamilio! Mignon c Escamilio!
Шампанское в лилии — святое вино.
Шампанское, в лилии журчащее искристо, —
Вино, упоенное бокалом цветка.
Я славлю восторженно Христа и Антихриста
Душой, обожженною восторгом глотка!
Голубку и ястреба! Ригсдаг и Бастилию!
Кокотку и схимника! Порывность и сон!
В шампанское лилию! Шампанского в лилию!
В морях Дисгармонии — маяк Унисон!
Вялые, верней ленивые, аплодисменты. Я уже тогда знал, что поэты любят только свои стихи.
«В морях Дисгармонии — маяк Унисон…» В каких это таких морях, что это за маяк?.. Я ничего не понял: в моей голове в то время поэзии отводился скромный уголок, поскольку почти вся она была забита цитатами из Маркса и Энгельса.
И тут я вспомнил, что я сам в некотором роде поэт, и черт дернул меня полезть на стол. Я столкнул изумленного триумфатора на пол и оповестил слушателей:
— Посвящается князю Рафаэлу Эристави.
-— Кому-кому?! — захохотали поэты.
— Великому грузинскому поэту!
— Пусть читает! — выкрикнул кто-то. — Надоели акмеисты и символисты. Пусть прочтет свою муру.
Мне было на все и на всех наплевать, и я начал:
Когда крестьянской горькой долей,
Певец, ты тронут был до слез,
С тех пор немало жгучей боли
Тебе увидеть привелось.
Когда ты ликовал, взволнован
Величием своей страны,
Твои звучали песни, словно
Лились с небесной вышины.
Когда, Отчизной вдохновленный,
Заветных струн касался ты,
То, словно юноша влюбленный,
Ей посвящал свои мечты.
С тех пор с народом воедино
Ты связан узами любви,
И в сердце каждого грузина
Ты памятник воздвиг себе.
Певца Отчизны труд упорный
Награда увенчать должна:
Уже пустило семя корни,
Теперь ты жатву пожинай.
Не зря народ тебя прославил,
Перешагнешь ты грань веков,
И пусть подобных Эристави
Страна моя растит сынов.
— Чей перевод? — крикнул кто-то.
— Мой! — гордо ответил я и начал шарить голодными глазами по сторонам. Меня обуял голод.
— Что ж, — проскрипел поверженный триумфатор, — быть тебе помощником письмоводителя. Слезай со стола, дремучий азиат, дай почитать настоящим поэтам.
Все засмеялись. Краем глаза я увидел на одном из столов бутылки пива, надкусанные бутерброды с угличской колбасой и нетронутые — с лососиной. Я присел и… Через пять минут с бутербродами было покончено. Пока я утолял голод, все с интересом и ухмылками наблюдали за мной. Тем временем некая томная красавица, а это была Ахматова, поддерживаемая полупьяными поэтами, полезла на стол. Юбка задралась, и я увидел совершенные по форме — божественные! — ноги.
И Ахматова низким бархатным голосом начала читать:
На шее мелких четок ряд,
В широкой муфте руки прячу,
Глаза рассеянно глядят
И больше никогда не плачут.
И кажется лицо бледней
От лиловеющего шелка,
Почти доходит до бровей
Моя незавитая челка.
И непохожа на полет
Походка медленная эта,
Как будто под ногами плот,
А не квадратики паркета.
И бледный рот слегка разжат.
Неровно трудное дыханье,
И на груди моей дрожат
Цветы небывшего свиданья.
Вот она, истинная Поэзия Петербурга! Это понял не только я. Минутная пауза, и на загаженный подвал обрушилась овация.
А она продолжала:
Вновь Исакий в облаченьи
Из литого серебра.
Стынет в грозном нетерпеньи
Конь Великого Петра.
Сердце бьется ровно, мерно,
Что мне долгие года!
Ведь под аркой, на Галерной
Наши тени навсегда.
Ты свободен, я свободна.
Завтра лучше, чем вчера, —
Над Невою темноводной,
Под улыбкою холодной
Императора Петра.
Ахматову сменил Георгий Иванов. У него было лицо пароходного шулера, мокрые губы, ускользающий взгляд и манера шевелить пальцами, словно он не стихи читал, а грязными руками тасовал карточную колоду.
На грубой синеве крутые облака
И парусных снастей над ними лес узорный.
Стучит плетеный хлыст о кожу башмака.
Прищурен глаз. Другой прижат к трубе подзорной
Поодаль, в стороне — веселый ротозей,
Спешащий кауфер, гуляющая дама.
А книзу, у воды — таверна «Трех друзей»,
Где стекла пестрые с гербами Амстердама!
Знакомы так и верфь, и кубок костяной
В руках сановника, принесшего напиток.
Что нужно ли читать по небу развитой
Меж труб и гениев колеблющийся свиток?
Георгий Иванов. Неприятный скользкий тип!
Заглянул я в кабачок и на следующий день.
Я помню, как Александр Блок, Андрей Белый и Валерий Брюсов, вожди символизма, читали свою поэзию. Каких только званий не давали они сами себе: «Королями поэтов» были Константин Бальмонт и Игорь Северянин, «Маяком поэзии» – Маяковский, а вот «Председателем земного шара» был только один – Велимир Хлебников – основоположник русского футуризма.
Я помню, как Николай Евреинов читал и мимировал свои сценические миниатюры; как Велимир Хлебников, мычащим голосом провозглашал «заумное»… Николай Гумилев, Владимир Маяковский, Георгий Адамович, Осип Мандельштам, Бенедикт Лившиц, Владимир Пяст, Михаил Кузмин, Константин Олимпов, Игорь Северянин, Сергей Есенин, Федор Сологуб, Василий Каменский, даже — Маринетти, даже Эмиль Верхарн… Я их всех запомнил!!! Никого не забыл. Я уже знал, что с некоторыми с расправлюсь, как только придет время. Я буду потирать свои черные руки и посмеиваться в усы.
И снова Анна Ахматова. Элегантно-небрежная красавица, со своей «незавитой челкой», прикрывавшей лоб, и с редкостной грацией полудвижений и полужестов, читала, почти напевая, свои стихи.
Был там и Маяковский. Когда он читал свою поэзию, то можно было подумать, что слышишь, как где-то рядом катится железная бочка с гвоздями. Впрочем, это не помешает мне через много лет назвать этого самоубийцу лучшим советским поэтом…
И опять Ахматова:
Смуглый отрок бродил по аллеям,
У озерных грустил берегов,
И столетие мы лелеем
Еле слышный шелест шагов.
Иглы сосен густо и колко
Устилают низкие пни…
Здесь лежала его треуголка
И растрепанный том Парни.
… Он мне сказал: «Я верный друг!»
И моего коснулся платья.
Как непохожи на объятья
Прикосновенья этих рук…
… А скорбных скрипок голоса
Поют за стелящимся дымом:
«Благослови же небеса —
Ты первый раз одна с любимым».
В ремешках пенал и книги были,
Возвращалась я домой из школы.
Эти липы, верно, не забыли
Нашей встречи, мальчик мой веселый.
Только, ставши лебедем надменным,
Изменился серый лебеденок.
А на жизнь мою лучом нетленным
Грусть легла, и голос мой незвонок.
Грусть была наиболее характерным выражением лица Ахматовой. Даже когда она улыбалась. И эта чарующая грусть делала ее лицо особенно красивым. Меня раздирали противоречивые чувства. С одной стороны хотелось стать ей другом, чтобы она ласкала меня своими печальными глазами. А с другой — жгучая ненависть и осознание того, что мы слеплены из разного теста, и мне никогда на стать вровень с ней. Я мечтал о месте, о которой она и не подозревала.
Дивным голосом читала Ахматова:
Я пришла к поэту в гости.
Ровно в полдень, в воскресенье;
Тихо в комнате просторной,
А за окнами мороз…
… Как хозяин молчаливый
Ясно смотрит на меня!
У него глаза такие,
Что запомнить каждый должен;
Мне же лучше, осторожной,
В них и вовсе не глядеть.
В тот вечер все ждали Блока. Появился. Я сначала подумал, что у него на голове ворона свила гнездо. Оказалось, у него шевелюра такая. Он не полез на стол, а примостился в углу и оттуда зазвучал его сильный красивый голос:
«Красота страшна» — Вам скажут, —
Вы накинете лениво
Шаль испанскую на плечи,
Красный розан — в волосах.
«Красота проста» — Вам скажут, —
Пестрой шалью неумело
Вы укроете ребенка,
Красный розан — на полу.
Но, рассеянно внимая
Всем словам, кругом звучащим,
Вы задумаетесь грустно
И твердите про себя:
«Не страшна и не проста я;
Я не так страшна, чтоб просто
Убивать; не так проста я,
Чтоб не знать, как жизнь страшна».
Прошло сто или двести лет. Или тысяча. Серебряный век испарился, как испаряется вода в ложке, если ее пять минут подержать над огнем. Книги с их стихами я запретил: они уводят черт знает куда. «Бродячая собака» приказала долго жить: теперь там мастерская по пошиву зимних шапок. Поэты, поэты… Кто драпанул на Запад. Кто… словом, кто не успел драпануть, тот опоздал. Выжили только приспособленцы, посредственности, вроде Демьяна Бедного.
Поток воспоминаний прерывает глухое покашливание Верного Оруженосца. Он, видно, устал стоять на одной ноге…
Я смотрю на него и продолжаю думать о далеких днях. Но действительность берет свое, и я спрашиваю:
— А что генерал Босенко?..
— Я уже вам докладывал… Босенко по-прежнему не отзывается. И неизвестно, где он сейчас. Лаврентий Павлович не любит откладывать в долгий ящик…
— А маршал, превратившийся в полковника из-за несвоевременного метеоризма?
— Я тоже докладывал вам…
-— Доложи еще раз!
— Ни слуху, ни духу. Ничего не меняется: ни туда, ни сюда.
— А Жуков?
– Георгий Константинович сейчас командует Одесским военным округом.
– Вот как! Значит, на Одессу перебросили? Что он там делает?
– Он там борется с… одесситами.
– Полководец хренов… раньше с немцами воевал, а теперь… Докатился. Вот до чего доводит зазнайство!
Глава 22
На Ближней даче ни звука. В саду переловлены все вороны и посажены в клетки. Не каркай! — велел им Поскребышев. И они послушались.
Ковровые дорожки в коридорах заглушают почтительные шаги обслуги и охраны. Ходят как цапли, правую ногу задерут, осмотрятся и только тогда переходят на левую – сам видел.
Да, я устал. От всего. И восхваления могут приесться. И не только мне, но и тем, кто восхваляет, и тем, кто им внимает. Вспоминается юбилей, когда мне стукнуло семьдесят. Господи, какую никому не нужную шумиху тогда подняли! Правда, народ в большинстве своем ликовал: рад был, что я все еще дышу. Каждый день мне докладывали, как меня любят простые советские люди. Меня нахваливали и министры, и деятели культуры. Верней, превозносили. Безмерно. Министр Бенедиктов сказал, что «Великий Сталин — творец механизированного колхозного строя». Словно Сталин зерноуборочной комбайн или доильный аппарат. Пришлось серьезно осадить сельскохозяйственного министра: превознося Сталина, надо соблюдать меру.
Демьян Бедный льстил и мне, и моему предшественнику. Сочинил такой куплет:
Ленин — Сталин! В этом зове
Нам священен каждый слог.
В двуедином этом слове
Счастья родины залог.
Какое бесстрашие! Сочинить считалку про Сталина?! Он думает, если он отбил частушку, его объявят гением? Дурак!
Вера Инбер. Ее дядя — Иудушка Троцкий. Все это знают, вот она и вертится, как вошь на сковородке, всего боится, юлит, угождает, готова мне ноги целовать.
Нас осеняет ленинское знамя,
Нас направляет Сталина рука.
Мы будущего светлая стезя,
Мы свет. И угасить его нельзя.
Хорошо! Очень хорошо. Написано от души. Напоминает стихи десятиклассницы.
Но и другие не хуже:
Лучезарными огнями
Жизнь сверкает нам сейчас,
Слово Сталина меж нами,
Воля сталинская в нас!
Это Максим Рыльский, еще один куплетист-частушечник. Сидел. Но недолго: всего 12 месяцев в 1931 году. Вышел. Старался. Исправился. Пришлось дать ему Сталинскую премию. Заслужил.
А вот Сурков действительно интересен, он точен и умен. Светлая голова, умница. Хоть и подхалимничает, но делает это с достоинством, размахом и удовольствием. Тоже награжден Сталинской премией.
Союз сердец объединит народы.
Дороги горя порастут быльем.
Свои незабываемые годы
Мы сталинской эпохою зовем.
Простой избач, а как хорошо сказал! Про эпоху — это вообще прекрасно. Сталинская эпоха… есть над чем задуматься потомкам!
Все они полагают, что я им верю. Считают меня недалеким, неумным, посредственным, взлетевшим на вершину власти по воле случая. Поэтому восхваления лживы от первого до последнего слова.
Как же вымучивают свои души эти по-своему талантливые люди! Как втайне ненавидят и проклинают меня! Народу рано или поздно это надоест. Хорошо, если поздно. Допускаю, что когда-нибудь народ очухается и примется сносить памятники великому Сталину. Как тут не вспомнить Светония, по его словам, почти все памятники цезарям были уничтожены. А почему? Каждый новый цезарь вместе с памятниками своего предшественника выкорчевывал память о предшественнике.
Но нет! Со мной этого не будет! Память обо мне будет жива, даже если снесут все памятники. Народ… Что я, не знаю его, что ли? Я сам народ. Добрая слава светла, но недолговечна, а вот та, что почерней — бессмертна и не смываема. Так что, сноси, не сноси, а помнить будут. Александр Македонский, Аттила, Ганнибал, Чингисхан, Тамерлан, Карл Великий, Наполеон… Вон их сколько, головорезов этих. А всех помнят. Так же будет и со мной.
Когда-нибудь все поймут, что добро всегда перемешивается со злом: понять, где благодеяние, а где злодейство, не смогла бы даже одна бесстрастная особа, которая, повязав глаза платком, с незапамятных времен крепко держит в руках меч и весы.
Мариэтта Шагинян воспевает труд рабочего. Насколько труд нашего рабочего, восторгается она, прекрасней труда рабочего при капитализме. Ее так и распирает желание написать оду, торжественную песнь о радости человека, который работает не за деньги, а за идею. Идиотка! Какая может быть радость, когда ты, проклиная все на свете, с утра до ночи в поту и грязи вкалываешь в забое или шуруешь кочергой в домне или в чем-то еще — столь же огнедышащем? Куда после такой работы пойдет этот бедолага? Естественно, в пивную. И наш трудяга и его капиталистический собрат одинаково напиваются: один водку хлещет гранеными стаканами, другой наливается элем под завязку и дует его галлонами, чтобы брюхо было, как у бегемота. Никакой разницы: труд, что у одного, что у другого, смертельно тяжелый, невыносимый. Дура! Ее бы саму подержать у домны хотя бы часок, чтобы она хорошенько пропотела. Посмотреть бы, какую песнь она тогда завоет!
Какой-то Незлобин написал:
За мостами от заставы
Всходит солнышко во мгле.
Вместе с солнцем встанет рано
Сталин-солнышко в Кремле,
В том Кремле, в заветном доме,
Под рубиновой звездой
Он умоется с ладони
Москворецкою водой,
Белоснежным полотенцем
Вытрет смуглое лицо
И пройдет по светлым сенцам
На высокое крыльцо.
Что это значит?! А то и значит, что великий Сталин по утрам не моется, а только умывается с ладони!
Вообще-то в одном он прав: действительно, я раньше мылся не так уж и часто — только по пятницам. Это правда. Но теперь все иначе. Годам к шестидесяти я стал замечать, что стал пованивать конюшней. Поэтому ввел для себя двухразовый каждодневный душ. Генералиссимус должен быть чистым хотя бы снаружи и служить примером для остальных. Гигиена — основа физического и нравственного здоровья.
А вот профессиональные революционеры гигиену вообще ни в грош не ставили. Мылись редко. Объясняя это тем, что по горло загружены революционной работой, что у них просто нет времени на какое-то там дурацкое мытье. Поэтому пахли они черт знает чем. От Бухарина несло прокисшим супом. От Радека — гнилой рыбой. От Зиновьева — тухлой капустой. От Пятакова — прогорклым маслом. Но они все-таки хоть как-то мылись. А вот Троцкий мылся раз в месяц, как светлейший князь Меншиков. Чубарь — раз в два месяца. А Ленин вообще никогда не мылся.
Итак душ. Каждое утро. Контрастный. Сначала сильно горячий, как кипяток, потом холодный, ледяной. Потом опять горячий, потом опять холодный. И так до десяти раз. Рядом всегда стоит крупногабаритная, полнокровная Валентина. Отмеряя рукой, в которой мне видится шамберьер дрессировщика, она считает: раз, два, три, четыре… десять. Я одним глазком посматриваю на нее и пытаюсь возбудиться. Пытаюсь, но… не возбуждаюсь, хотя налитые груди так и гуляют, так и гуляют: вверх — вниз, вверх — вниз.
Валентина душевно напевает:
Девки спорили на даче
У кого п*зда лохмаче,
Оказалось, что лохмаче
У самой хозяйки дачи.
Она растирает меня до красноты бамбуковым массажным полотенцем, которое преподнесли мне в дар китайские товарищи. Вечером теплая ванна с хвойным экстрактом. Раз в неделю русская баня. Вылетаешь оттуда, красный как рак, и в бассейн! А там ледышки плавают.
Богатые ощущения!
Несколько слов о моих неумеренно пышных юбилеях, когда мне льстиво пророчили бессмертие. Кстати, я хотел бы высказаться по поводу пресловутого долголетия грузин. Все это басни Крылова. Давайте рассуждать логически: если статистический грузин каждый день будет жрать шашлык с пламенеющей аджикой, заливая все это винищем, способным повалить слона, то его грузинский желудок вскорости выйдет из строя, то есть придет в негодность, а вместе с желудком выйдет из строя и сам грузин. Все эти байки о столетних и двухсотлетних представителей рода человеческого надо снести на помойку. В тридцатые годы между газетами «Правда» и «Известия» разгорелась яростная дискуссия. Газеты задались вопросом: кто дольше живет — грузин, армянин, татарин, еврей или русский? Априори первенство отдавалось грузинам. И это понятно: льстецы вождя всегда начеку. Обратились к ученым. Институт продолжительности и полноты жизни при министерстве здравоохранения в лице академиков Углова и Дильмана занялся этой проблемой: ученые, взяв на себя социалистическое обязательство, гарантировали, что к 3234 году доведут продолжительность жизни среднестатистического гражданина СССР до 971 года. Таким образом, по их уверениям, на целый календарный год будет перекрыт рекорд грека Агасфера, проходившего по делу Иисуса Христа под именем Вечный Жид. Как свидетельствует Евангелие от Иоанна, Агасфер, не дотянув тридцати лет до собственного тысячелетия, погиб позорной смертью: он обожрался недозрелыми финиками. В результат он подхватил медвежью болезнь, что привело к стремительно развивающемуся неконтролируемому поносу. Схватившись за живот, он сломя голову помчался в древнегреческий гальюн, где, помолившись своему сортирному богу (о котором речь ниже), орлом взгромоздился на мраморный стульчак. Он успел вовремя. Спустя минуту ему полегчало. Счастливый, он запел арию Менелая из трагедии Еврипида «Орест». Увы, Агасфер был так увлечен пением, что, поскользнувшись, по неосторожности провалился в дыру отхожего места. И, несмотря на все усилия выкарабкаться, утонул, захлебнувшись дерьмом. Тело Агасфера до сих пор не найдено.
Немаловажная деталь: у греков было навалом всяких богов. Греки предусмотрели богов на все случаи жизни. У них этих богов была чуть ли не сотня. Помимо главных богов, таких как: Зевс, распоряжавшийся громом и молнией, Аид, у которого под рукой всегда находились кровожадные черти с раскаленными трезубцами, Аполлон, который по своему усмотрению включал и выключал свет по всей территории Древней Греции, Гермес, за которым гонялись и не могли догнать околпаченные граждане Рима, — был еще и бог сортира Крепитус, который заведовал понятно чем. Крепитус отвечал за метеоризм, то есть за пуканье, и вызывался, когда у человека возникали проблемы с желудочно-кишечным трактом и не было возможности обратиться за скорой помощью к древнегреческому гастроэнтерологу. Очень полезный бог. Древний грек взгромождался на толчок, молитвенно взывал к Крепитусу и пукал на весь белый свет. Трудно сказать, какой бог для тебя главный, если у тебя недельный запор и когда ты, сидя на толчке и взывая к сортирному богу, мечтаешь о полном опорожнении кишечника. Надо рассказать об этом генералу, чтобы он знал, где можно пукать, а где нельзя. И в кого надо верить и кому надо молиться, если тебя подопрет в самый неподходящий момент.
К слову, Агасфер был единственным, кто отвесил оплеуху Иисусу Христу, когда того вели на распятие. Смертельно уставший Иисус вежливо обратился к Агасферу с просьбой, чтобы тот позволил ему прислониться к стене его дома. Агасфер в наглой, вызывающей форме отказал Иисусу, потом подумал и отвесил просителю оплеуху. Подозреваю, что именно это в конечном итоге привело Агасфера к выгребной яме. Сукин сын. Если бы не нелепая смерть, он бы и по сей день шлялся по земле, раздражая людей своим сварливым характером. Агасфер в минуту смерти был в самом расцвете сил — ему было тогда всего-то 970 лет. Неизвестно, как долго бы он коптил небо, если бы не случайная смерть. Вообще, стоит задуматься, что лучше — в окружении нетерпеливой родни сыграть в ящик в своей кровати в возрасте 70 лет или в 970 в тиши персонального клозеты дать дуба, нахлебавшись дерьма? Кстати, если условием продолжительности жизни была бы смерть, пованивающая сортиром, я без колебаний выбрал бы ее: помучаешься в финале несколько минут, зато проживешь тысячу лет. С одной стороны выгребная яма, с другой — 970 лет. Ответ, думаю ясен: явный положительный перекос в сторону сортира.
Глава 23
Вернемся из далекого прошлого в век нынешний. Мы говорили о долголетии. Так вот, газеты приводили примеры. В частности, корреспондент «Правды» отыскал в несуществующем горном селении под Кутаиси пребывающего в добром здравии некоего деда Ираклия, который служил сержантом в гвардии Екатерины Великой. «Известия» парировали: оказывается, в городе Саратове есть улица, где в каждом доме живут не только сержанты времен Екатерины Великой, но и опричники Иоанна Грозного. «Правда» не осталась в долгу и заявила, что нашла еще одного процветающего деда, который был прапрадедом деда Ираклия и который в свою очередь был кумом царя Давида, правившего Грузией с 1089 по 1125 г. г.
Идиотизм, приправленный изрядной дозой вымученного патриотизма. Пришлось прихлопнуть дискуссию. А корреспондентов центральных газет отправить на стажировку в исправительный Кустанай.
Слухи о долголетии грузин сильно преувеличены. Я мог бы припомнить спорщикам, что великое множество грузин погибает не по своей воле, а
вследствие того, что вступают в схватку с заведомо более сильным противником. Пример моего отца тому наглядное свидетельство, его прирезал на рынке грек, у которого тесак был длиннее тесака моего отца на целых десять сантиметров. Генетически же отследить, сколько лет мог бы прожить мой отец, не помри он от ножа в 59, невозможно, потому что он мог помереть и раньше, если бы мой дед и его отец пробил ему голову в нужном месте и в нужное время.
Я знаю точно, что геронтологическим соперником Агасфера был Мафусаил (959 лет), один из праотцов человечества. Наверно, это приятно — быть одним из праотцов и прожить столько лет. Я тоже праотец, вернее Отец Народов, и мне тоже предстоит прожить столько же.
****************
Черт возьми, где мои 600 страниц письменного текста? Я совершенно перестал читать. Выуживаю максимум 20-30 страниц в день из Евгения Тарле и из Салтыкова-Щедрина. И все! Остальное — документы, которые только просматриваю и «расписываю» членам Политбюро.
Почти тридцать лет я во время парадов стою на трибуне мавзолея Ленина. И только год назад понял, что стою на собственной могиле. Не каждому выпадает такое счастье.
Черный Человек меня утомляет: не могу же я постоянно беседовать с самим собой. Надо кого-нибудь найти, кто бы был мне по плечу. Хорошо бы писателя… Свободомыслящего, независимого. Который не боится сказать правду. Который всегда бодр и весел.
Велю Поскребышеву разыскать Юрия Олешу. Почему-то мне кажется, что именно он подойдет для разговора по душам.
Верный Оруженосец в последнее время задумчив, робок и озабочен. Видно, думает, как ему будет житься на Камчатке.
Через час он докладывает, что Олешу нашли, но он в непотребном виде.
— Что значит — в непотребном?
— Его вытащили из канавы. Грязный. Грудь в блевотине. В правом кармане пустая чекушка. Он пьян и посейчас.
— Отмыть и, когда высохнет, дать Сталинскую премию четвертой степени.
— Но такой же нет, их всего-то три!
— Учредим еще одну: специально для Олеши. А потом пусть валяется, где хочет.
******************
Читал я всегда много, а вот писателей своим вниманием жаловал редко. В последний раз виделся с ними в далеком 1932 году, в особняке Максима Горького на Малой Никитской. И мне этого хватило на всю жизнь. По телефону я беседовал с некоторыми из них. С Булгаковым, например, с Пастернаком и еще с каким-то мерзавцем. Позже несколько раз я бывал на даче Горького. Помню один разговор с великим пролетарским писателем.
– Мне докладывают, дорогой Алексей Максимович, что вы спите не только с Екатериной, вашей законной женой, но и со своей гражданской — Марией Федоровной Андреевой, а также с Тимошей, женой вашего сына. Я видел вас на премьере «Иоланты» Чайковского, вы сидели в ложе бенуара со всем этим вашим гаремчиком. Это же вызов общественному мнению. Ни в какие ворота не лезет — спать с женой сына…
— Неправда, — возмутился Алексей Максимович, – я не сплю, а лишь сожительствую: у нас даже комнаты разные. И потом, поймите меня, дорогой Иосиф Виссарионович, я так настрадался в юности, когда у меня месяцами не бывало женщины, что мне сам Бог велел наверстывать упущенное. Кстати, сын об этом знает и полностью меня поддерживает: тем более что Тимоша надоела ему хуже горькой редьки.
— А муж Марии Федоровны Андреевой тоже поддерживает?
— Разумеется. Он присылает мне поздравительные открытки ко дню рождения и на именины.
— Не дурите мне голову, он же умер!
— За него открытки присылает его сын.
— Мне докладывали, что прошлое Марии Федоровны набито богатыми любовниками. Это правда?
-— Не только богатыми, но и бедными. Она состояла в любовной связи с репетитором Димой Лукьяновым, совсем еще мальчиком без гроша в кармане. Потом — со спившимся миллионером Саввой Морозовым, что никак ее не красит. А потом еще и с шефом жандармов Джунковским, что говорит о ее неразборчивости. Были еще какие-то проходимцы. Ее любовники, как нынешние, так и прошлые, бодрят мое сексуальное чувство.
— Зачем вы все это мне рассказываете?
-— А для истории, — сказал Горький задумчиво и пожевал прокуренный ус.
-— И все же, дорогой Алексей Максимович, будьте осторожней. Вы ведь великий пролетарский писатель, на вас смотрят миллионы советских тружеников. С вас берут пример. А какой они с вас могут взять пример, если вы появляетесь на публике в окружении порочного бабья?
— Ивану Бунину, значит, можно? А мне?.. В Ванькином доме постоянно проживают пять-шесть прошмандовок. Он их меняет каждый год. Надоест какая-нибудь, он тут же ее вышвыривает за порог или выдает замуж за какого-нибудь друга семьи. И ничего! У него пять бабенций и все сменные, а мне приходится обходиться тремя — и они неизменные, традиционные. Я придерживаюсь правила: моя личная жизнь — за семью печатями. А этот прохиндей Ванька делает все напоказ, он даже на нобелевскую церемонию приволок всех своих проституток. В прошлом году он давал интервью корреспонденту «Фигаро». Нагловатый журналист поинтересовался его личной жизнью: почему, мол, Бунин живет с пятью бабами. Бунин пожал плечами: «Я их всех люблю. По-разному, но люблю». «Всех?!» — изумился корреспондент. Ответ был неожиданным: «Разумеется, всех. Стал бы я жить с ними, если бы это было не так. Они часть моей жизни, часть меня. Вот вы, например, разве вы не любите свою руку или свою ногу?» То есть, Бунин сравнил нежных женщин со своей вонючей ногой. Все ведь знают, что Бунин не моется с 1931 года.
— Кажется, Бунин сказал, что вы полотер.
— Полотер? — удивился Горький. — Полотёр – это тот, – он задвигал ногами, – кто натирает полы?
— Вот именно. Он уверяет, что вами натирают полы, дорогой Алексей Максимович.
Горький густо покраснел и процедил:
— Обо мне много наговорили всяких гадостей. Тот же Бунин назвал меня большим медведем, которого водят за кольцо в носу.
— Не вижу в этом ничего обидного. Да, вас водят. Но кто водит? Партия! А она прекрасно знает, кого водить, а кого уводить. Кстати, про кольцо в носу сказал не Бунин, а Ромен Роллан. Он сказал это мне по секрету, при личной встрече в 1933 году, у вас на даче в Горках.
— Значит, так, — Горький насупился, — я его пригласил приехать в Советский Союз. Хлебосольно принимал, как дорогого гостя принимал, а он… Налопался рябчиков в сметане и заливным поросенком и принялся секретничать по углам…
— Будьте осторожны, товарищ Горький! — возмутился я. — Со мной никто не секретничает. Тем более по углам.
— Простите, ляпнул не подумав… А Ромен Роллан… не прощу! А еще лауреат Нобелевской премии. А Бунин, тот вообще… У него вкус глубоко провинциальный. Его «психологические» романы – это не что иное, как повторение века Мопассана и Шницлера, только по-русски, то есть с обильной закуской, жаворонками и закатами.
— Интересно, очень интересно. Надо в пропагандистских целях напечатать ваши слова об изменнике и белогвардейце Бунине в газете «Правда». А вот про Роллана не стоит, то он может обидеться.
— Роллан не читает «Правду»: он не знает русского…
—— Пусть люди не забывают, — не слушая Горького, сказал я, —-что Бунин враг Советской власти и что он когда-нибудь получит по заслугам. Говорят, у него страшно вздорный характер. Цепляется к домашним по поводу и без повода. Раздражителен, несносен, придирчив…
— Ну, совсем как я, — заулыбался Горький.
— Разница лишь в том, — холодно заметил я, — что Нобелевскую премию присудили ему, а не вам, почтеннейший Алексей Максимович.
Скуластый Горький прячет ненависть, прикрыв ладонью свои монгольские глаза. Терпи, брат Максим, терпи. Другой и не такое бы вытерпел ради роскошного особняка на Никитской и двадцатикомнатной дачи в Горках, в которой когда-то жили коронованные особы и Ленин. На Капри в последние годы Горький тосковал по гонорарам. Его практически не печатали на Западе, приходилось перебиваться с хлеба на квас и жить в каких-то кельях. А у нас он катается как сыр в масле. Кстати, особого труда уговорить его переехать в СССР не составило. Творчеством писателя, оказывается, руководит не столько муза вдохновения, сколько пустой желудок.
— Иосиф Виссарионович, почему приостановили постановку моих «Дачников». Мне говорили, что это вы распорядились.
— Нет, это репертком. Я только дал им указание.
— Но почему?
— Подражаете нытику Чехову. И потом, у вас не просматривается четкая социалистическая позиция.
Горький тогда сильно на меня обиделся.
Несколько раз я в сопровождении Клима и Молотова бывал в особняке Горького на Малой Никитской.
Помню, как в 1934 году Горький читал нам свою раннюю поэму «Девушка и Смерть». Клим и Вячеслав слушали задумчиво, почтительно и внимательно. На Горького смотрели с уважением и одобрительно улыбались. Я же с трудом сдерживал смех. Единственно, что в ней, в поэме, было хорошего, так это то, что она была написана в моем любимом Тифлисе и не была слишком длинной.
В 1934 году я был молод и не любил сдерживать себя по части выпивки. Молотов и Клим были изрядно под мухой, я же с каждым глотком становился трезвей и язвительней. А Горький все читал и читал, никак не мог умерить свой литературный пыл. Не вынимая папиросы изо рта, Буревестник революции проникновенно сипел:
С той поры Любовь и Смерть, как сестры,
Ходят неразлучно до сего дня,
За любовью Смерть с косою острой
Тащится повсюду, точно сводня.
Ходит, околдована сестрою,
И везде — на свадьбе и на тризне
Неустанно, неуклонно строит
Радости Любви и счастье Жизни.
Наконец Горький закончил свое нытье и откинулся на стуле, вперив глаза в потолок, под которым на шести бронзовых цепях зависла хрустальная люстра, вывезенная по моему указанию из бутафорской Большого театра.
Пауза длилась не менее пяти минут. Хотел сказать ему, что это полнейшая нелепица и крайне слабая вещь. Но как это скажешь… пролетарского писателя это может задеть за живое.
— Ничего лучше я в своей жизни не слышал! — восхитился я. — Эта штука посильнее, чем «Фауст» Гете.
Чахоточное лицо Горького пошло сиреневыми пятнами. Он, конечно, воспринял мои слова всерьез, как неслыханную похвалу. К старости мы все глупеем…
**************
Прошли годы. Памятуя о том, что на долгом пути от юности к старости не меняется лишь тот, кто глуп и прямолинеен, я многое пересмотрел. Изменилось и мое отношение к Горькому и к тому, что он создал. Те же «Дачники», превосходная вещь, написана с юмором и грустью. «Детство» и «На дне» — шедевры. «А вот «Девушка и Смерть»… и этот, как его… безвкусный «Буревестник» никуда не годятся… Ну, что ж, с кем не бывает?
Я никогда не забывал, что Горький оказывал партии значительные услуги. Горький умел, как никто иной, «вытягивать» деньги у богатых людей для нужд революции. Крупные капиталисты, владельцы заводов, либеральные банкиры, польщенные личным знакомством с большим писателем, чувствовали себя не в силах отказать Горькому. После революции эти наивные благодетели оказались в числе ее первых жертв. Урок, суровый урок. Им бы следовало помнить, что нельзя раздавать деньги всем, кто хочет всерьез заняться свержением законной власти. Это называется «ходом истории».
Горький, как часто случается с писателями в России, трагическая фигура.
Горький прожил неровную, напряженную и сложную жизнь. Его искусство было тоже неровным.
Мне доносил Ягода, втершийся в доверие к великому пролетарскому писателю, что один из посетителей Горького в последние годы его жизни спросил его, как бы он определил время, прожитое им в советской России?
Максим Горький ответил:
— Максимально горьким.
Тайна смерти Горького, постигшей его в СССР в 1936 году, остается еще неразгаданной. Это тайна, это тайна даже для меня. Но подозрения у меня были. Вездесущий Лаврентий, кто еще? Его принципиальная особенность — это действие на опережении, на предугадывании событий. Этот подлец умеет угадывать мысли, в том числе — мои…
Надо отдать должное этому противоречивому человеку. Рискуя очень многим, подчас даже собственной жизнью, он нередко спасал писателей, художников, артистов, ученых от карающего меча революции. Многие должны ему поклониться в ноги. Но они, как это часто бывало в прошлом, избежав карающего меча, уже из-за границы обливали своего благодетеля грязью.
Глава 24
26 октября 1932 года. Особняк Горького на Никитской. Встреча с писателями. Много там было разного сброда. Олеша в углу, спиной к окну, развалился на стуле и с трудом — я видел это! — сдерживал ухмылку.
— Товарищи писатели и товарищи поэты, — начал я, — есть разные производства: артиллерии, автомобилей, машин. Вы тоже производите товар. Очень нужный нам товар, интересный товар — души людей.
Писатели похлопали в ладоши и дружелюбно переглянулись: им понравилась идея производить души.
-— Художник должен правдиво показать жизнь, — поучал я. — А если он будет правдиво показывать нашу жизнь, то в ней он не может не заметить, не показать того, что ведет ее к социализму. Это и будет социалистический реализм. Пьесы нам сейчас нужнее всего. Пьеса доходчивей. Наш рабочий занят. Он по двадцать часов вкалывает на заводе. Потом, закономерно и естественно, пивная. Дома у него сварливая жена, дети орут с утра до ночи, словом, не жизнь, а каторга. Где ему сесть за толстый роман? Пьесы сейчас — тот вид искусства, который нам нужнее всего. Пьесу рабочий легко просмотрит. Через пьесы легко сделать наши идеи народными. И потом пьесы писать легко: сел и написал.
Я видел, что меня слушают, затаив дыхание. Когда я заговорил о материальной базе союза, все невероятно оживились. Картина будущего процветания советского производителя душ поразила их писательское воображение. Когда подали вино и закуски, я развернул перед ними радужные перспективы прекрасного будущего.
— В Москве будет построен институт для писательской молодежи, а для маститых — писательский городок с гостиницей, баней, бильярдной, столовой и библиотекой.
По всему было видно, что всем захотелось быть маститыми. Поэтому пили за мое здоровье с невероятным азартом.
Все бы шло своим чередом, если не взял слово сибиряк Иосиф Шварцман. Заплетающимся голосом он сказал:
— Товарищ Сталин, вы ходите в залатанных брюках с бахромой, от вас дурно пахнет, ваше лицо изуродовано оспой, одна рука высохла и не гнется, но при вашей скромности и неказистости вы великий человек!
Я скрипнул зубами от ярости. Дальше было еще лучше: он сравнил меня с Муссолини. Видно, хотел польстить мне.
Я слышал, как Олеша произнес громким шепотом:
— Вот и позови нашего брата…
Поэт Булкин решил разрядить обстановку и начал длинный и пышный тост. Он предложил выпить за несокрушимость моего здоровья, а также собрать со всех писателей деньги на пошив мне новых брюк, кальсон с начесом и ночного колпака.
И вдруг писатель Иван Свекловичный, много лет паразитирующий на ниве колхозного строительства, пьяно выпалил на весь зал:
-— Миллион двести тысяч раз пили за здоровье товарища Сталина. Хватит! Надоело!
Я протягиваю ему через стол руку:
— Спасибо, товарищ Свекловичный, правильно. Надоело это уже.
Писатели разошлись поздно, изрядно подвыпившие и вполне довольные собой и властью. Но уже на следующий день Шварцман и Свекловичный были арестованы, а через день — расстреляны. Один за связь с Муссолини, другой — за связь с дояркой колхоза имени Ленина. Поэта Булкина после этого вечера никто не видел.
А Олеша мне сразу понравился. Большая голова, маленький рост. Отличное, гармоничное сочетание! Особенно мне понравилась его ухмылка. Посмотрим, как он будет ухмыляться в моем кабинете.
***********************
Я не мог обойти своим вниманием иностранных писателей. В СССР приезжали Уэллс, Фейхтвангер, Бернард Шоу. Особенно интересной и поучительной стала встреча с Роменом Ролланом.Роллан, увидев пышный стол, накрытый в его честь на даче Горького в Горках, недоверчиво покачал головой.
– Не удивляйтесь, — заметил я, — вот и товарищи подтвердят, что это каждодневный стол простого советского человека.
Отвечавшие за прием иностранного гостя Поскребышев и кремлевские повара постарались. Чего там только не было! Стол ломится от яств: тут и холодные закуски, и всякого рода окорока, рыба — лососина, осетрина, солёная, копчёная, вяленая, провисная, заливная, стерляди с креветками, бараньи язычки, раковый суп, журавли с пряным зельем, рассольные петухи с имбирем, бескостные курицы и утки с огурцами, гуси с пшеном, тетерки с шафраном и рябчики в сметане — и всё в таком духе.
— Сам себе, — сказал я, — такого позволить не могу, совесть не позволяет. Мой обед обычно состоит из гречневой кашии пустых щей. Щи называются пустыми, потому что в них нет ничего, кроме капусты. Надо быть скромным. Так же, как я, питаются все члены Политбюро. А у простого человека стол должен быть сытным и калорийным. Простой человек — это звучит гордо! Простой человек в нашей стране, строящей коммунизм, не должен голодать. Единственный голодающий в СССР — это Маленков, он давно сидит на кисломолочной диете… Посмотрите, как он распух от голода.
Ромен Роллан бросил недоверчивый взгляд на тучного Маленкова, который отдувался от обжорства, и опять покачал головой.
Впрочем, шумное и изобильное застолье развеяло зарождающиеся сомнения писателя. Произносились тосты. Больше всех пил и говорил Горький. Вообще-то он пьет мало, но по моей просьбе нализался сам и напоил Ромена Роллана.
Примерно через два часа подали крепкие вина. Потом начались танцы. Микоян и Булганин сплясали чардаш. Клим, отчебучивая в сапожках со скошенными каблучками «Яблочко», сам себе аккомпанировал на трехрядке. Хрущев отличился матросской чечеткой. Роллан аплодировал и поощрительно улыбался.
Внесли арбуз. И непросто арбуз, а за 700 рублей арбуз. Огромный, в три обхвата. Арбуз на специальной тележке ввезли в столовую молоденькие девушки — парочка миловидных кадровых офицеров НКВД.
Булганин остановил девушек-офицеров и пояснил через переводчика Ромену Роллану:
— Этот рекордный арбуз весом 120 килограммов вырастили под руководством выдающегося советского селекционера, Ивана Мичурина, который сказал, что мы не можем ждать милостей от природы, наша задача — взять их у нее. Вот мы и берем… — и Булганин плотоядно потер руки.
Яростно жестикулируя, Роллан обратился по-французски к гостям Горького:
— Je dois m’exprimer… Aujourd’hui est un jour… dont je me souviendrai pour toujours…
Переводчик Аросев перевел:
— Я должен высказаться… Сегодня такой день… который запомнится мне навсегда…
Роллан встал и, пошатываясь, поднял бокал с вином. Начал что-то бормотать по-французски. Аросев быстро переводил:
— Самое тяжелое в смерти — это молчание. Кто не молчит, тот говорит. Там, где не велик нравственный облик, нет великого человека. Обед во Франции состоит из трех блюд. Творить — значит убивать смерть. Француз без вина это все равно, что мужчина без яиц. Тот не человек, кто не боролся с жизнью и не оставил в ее логове клочьев своей шерсти. Из шерсти буйвола вяжут рейтузы для членов королевской семьи. Чтобы живописать бурю, незачем живописать каждую волну, достаточно дать картину взволнованного моря. В прошлом году в Средиземном море утонуло сто человек. Чтобы озарять светом других, нужно носить солнце в себе. Мой друг товарищ Сталин один из немногих, кто носит это солнце в себе.
Сказав это, Ромен Роллан в изнеможении опустился в кресло.
Когда он вернулся во Францию, его навестили корреспонденты «Ле Монд» и «Франс-Суар». О России Роллан говорил с восторгом. Все слухи о голоде в России, сказал он, это наглые враки, на столе у любого советского человека каждый день рябчики в сметане, бараньи язычки, раковый суп, журавли с пряным зельем, осетрина, балык, салат из крабового мяса и перепелиных яиц. Много говорил о скромности Сталина, который не позволяет себе роскошествовать, как это делают это простые граждане СССР: каждодневный обед Сталина состоит из вареной капусты и гречневой каши на воде. Его партийные коллеги мало отличаются от него: один из соратников вождя, рассказывал Роллан, так распух от голода, что вынужден сидеть на двух стульях.
Потемкин, наш посол в Париже, докладывал, что французы поверили. Возмущенные рабочие сталелитейных заводов Лиона вышли на демонстрацию, требуя, чтобы и у них каждый день на столе были рябчики в сметане, бараньи язычки, журавли с пряным зельем. И, разумеется, раковый суп.
Глава 25
Голова тяжелая, как после попойки. Я ложусь, засыпаю… и вижу…
Я в своем кремлевском кабинете.
— Ввести арестованного? — спросил некто, похожий на Оруженосца.
И вот входит Олеша. Он прозрачен, словно сделан из стекла. Сквозь него можно видеть не только противоположную стену с портретом Ильича, где руководитель первого в мире государства рабочих и крестьян читает газету «Правда», но и муху, сидящую у него на носу. Постепенно фигура Олеши наполняется плотью. Лицо его багровеет, и грудь и живот начинает сотрясать мелкая алкоголическая дрожь.
Какое-то время мы молча разглядываем друг друга.
Он все такой же, каким был в особняке Максима Горького. Взгляд неуловимый.
Только я хотел предложить ему сесть, как он попросил:
— Мне бы стаканчик очищенной, товарищ Сталин, — он тяжело вздохнул. — Убедительно вас прошу!
— ?!..
— Ну, хотя бы рюмочку, — понизил градус просьбы автор «Трех толстяков».
— Говорят, вы ночуете на улице, товарищ Олеша?
— Случается.
— У вас что, нет квартиры?
— У меня нет даже комнаты.
— Мы дадим вам квартиру в Лаврушинском переулке.
— В Лаврушинском? Но это же писательский дом. А я давно не писатель. Меня перестали печатать 20 лет назад.
— Знаю. Помню. Будете правильно писать, товарищ Олеша, снова начнут. К слову, в Лаврушинском не только писатели живут. На пятом этаже пустует квартира одной эстрадной певички…
— Она сослана, расстреляна? Я не желаю жить в квартире покойницы.
— Нет-нет, она жива-живехонька и продолжает успешно трудиться. Только вдали от культурных центров нашей необъятной родины. И не на сцене, а в селе ИзыканЧунского районаИркутской области. Там она из дубового бруса в одиночку рубит избу-читальню для передовиков сельскохозяйственного производства. Докладывают, что она опережающими темпами выполнила план на 140 процентов. Успешно орудует топором. Ее ждут новые победы и новые избы-читальни. И не только в Иркутской области, но и на Колыме. Вообще-то она не очень-то здесь и нужна, поскольку она уже спела все, что могла. У меня есть ее пластинки, думаю, этого достаточно…
— Квартира певицы, орудующей топором?.. Нет-нет, что вы! Обойдусь как-нибудь.
— Мне хочется сделать для вас что-нибудь приятное. Что вы скажете, если мы снова поставим «Трех толстяков», но переименуем их в «Пять толстяков» ? — не слушая его, говорю я.
Олеша ухмыльнулся.
— Хоть в десять. Наплевать. Я сейчас вообще соглашаюсь со всем, только бы избавиться от головной боли.
— У вас там бунтовщик…
— Тибальд?
— Кажется, вы окончательно пропили свои мозги, товарищ Олеша! Тибальд, к вашему сведению, персонаж трагедии Уильяма Шекспира«Ромео и Джульетта», двоюродный брат Джульетты. Убит Ромео, мстившим ему за убийство своего друга Меркуцио. А вашего звали Тибул! Сами пишете и ни черта не помните.
— Хорошо, ставьте, про этого… как его… Ти.. Тибула. Но у меня есть условие.
— И какое же оно?
— Мне не терпится сесть в мягкое кресло Генерального секретаря союза писателей. Это было бы оценкой моих заслуг перед Отечеством. Мое молчание как писателя тому порукой. Но в то же время, все ведь знают, что я, если не первый, то второй по таланту…
— Ну у вас и аппетиты! А куда мы денем Фадеева?.. — засмеялся я.
— Он вконец спился.
— Может, Эренбурга?
— Он не вылезает из Парижа. Как можно руководить литературным процессом из-за рубежа, из капиталистической вражеской страны?
— А если Алексея Толстого?
— Он умер.
— Какая жалость! Тогда кого же… — в задумчивости я погладил усы. — В 1937 году были расстреляны сотни писателей и поэтов, оказавшихся агентами иностранных разведок и организаторами троцкистского подполья. Помнится, из 593 литераторов, участвовавших в Первом всесоюзном съезде советских писателей в 1934 году, были арестованы свыше двухсот этих негодяев. Как они подвели нашу страну! Изменить партии и правительству в столь ответственный исторический момент… Этого простить нельзя. О чем они думали, когда писали свои антикоммунистические пасквили?!
— Вероятно, о демократии и свободе.
— Черта с два! Каждый из них мечтал стать маститым заслуженным писателем. Они все мечтали жить в Переделкине, привилегированном писательском городке с гостиницей, баней, бильярдной, библиотекой, рестораном с хорошенькими официантками и бесплатным буфетом. Не знаю, не знаю…— сказал я в раздумье. — Может, ответственные товарищи погорячились: все-таки расстреляли, что скрывать, самых талантливых. Но они были врагами уже потому, что слишком глубоко копали и слишком часто задумывались. Остались какие-то недомерки, и выбирать-то не из кого. Пишут все одинаково, словно под диктовку. Все романы похожи, будто писал их один и тот же человек. Может, у вас есть какие-то предложения, товарищ Олеша?
— По-моему, из всех остальных больше подходит Леонид Леонов. На него равняются Корнейчук, Бабаевский, Погодин, Федор Гладков и многие-многие другие.
— Нельзя, не годится. Он запятнал себя тем, что во время войны, вместо того чтобы в свои боеспособные сорок лет с винтовкой наперевес ринуться в атаку на врага, в эвакуации приторговывал туркменскими коврами. Пришлось отобрать у него Сталинскую премию. Черт возьми, что за время! Где Чехов, где Горький, где, наконец, Пушкин? Все деградирует, талантов нет, все поют как радостные щеглы и сами не знают, о чем поют. Мир катится в выгребную яму, и только мы, большевики, можем остановить этот гибельный процесс.
— А по-моему, мир давно уже в выгребной яме. И не вам его оттуда вытаскивать. Сами вы в 1917 году его туда загнали…
— Нет, вы не подходите. Ночуйте себе в вашей канаве… Нет, видно, придется оставить Фадеева. Вылечить его от пьянства…
— Нет, это невозможно, его не вылечишь. Он говорит, что в детстве мамка его ушибла, и с тех пор от него отдает немного водкою. И потом он спал с женой Булгакова. И, что самое отвратительное, в день похорон Михаила Афанасьевича, сразу после поминок. Напились оба и легли в кровать, где за три дня до этого умер Булгаков. Постель мертвеца послужила им похотливым алтарем разврата. Отвратительно! Это все знают.
— А если Константина Симонова?
— И этого нельзя, товарищ Сталин, все ведь знают, он спал с женой маршала Рокоссовского, артисткой Серовой.
— Далось это вам спанье! Мало кто с кем спал! И что здесь дурного? Кстати, помнится, тогда Серова еще не была женой Рокоссовского — она была женой Симонова.
— Но он же все равно спал!
— Иногда вас очень трудно понять, товарищ Олеша.
-— Я и сам часто…
— Так, по-вашему выходит, что никого нет. Вот вы сказали, что вы, если не первый, то второй… Есть ли в нашей советской литературе кто-то, кто пишет лучше вас?
— К сожалению, есть.
— И кто же это?
— Булгаков. Михаил Афанасьевич Булгаков.
— Ага, — я впился глазами в Олешу, — вижу, вижу, вы ему завидуете…
— Да, я ему завидую. Но моя зависть светла. Печальна и светла.
Минута проходит в молчании.
— Что бы еще такое приятное сделать для вас? — задумался я. — Вы знаете, я придумал: надо установить мемориальную доску в Одессе, на доме, в котором вы жили до войны.
— Мемориальную доску?! Но я же еще жив!
— Это поправимо, товарищ Олеша, очень даже поправимо: стоит позвонить Берии… — успокоил я писателя.
Олеша исчезает, и на его месте оказывается Лева Каменев. Я понимаю, что сплю. Он жив… Странное ощущение, пугающее и в то же время завораживающее: я отчетливо вижу морщины на его лице, вижу печальные библейские глаза, каждый волосок в усах и бороде. Да, он жив, он абсолютно реален. Я понимаю, что вошел в иной мир, где царствуют Вечность, Бессмертие и Всепрощение.
— Надо было выбирать между мной и Троцким, — говорю я ему так, будто продолжаю разговор, начатый 30 лет назад. — Это был тяжелый выбор. Троцкий был очень популярен. Предстояло выбрать руководителя страны: либо напористого, говорливого иудея, либо грузина, из которого и двух слов не вытянешь. Ты кого выбрал?
-— Кто сделал ошибочный выбор, тот поплатился головой, — уклончиво ответил Лева.
— Те, кто сделал правильный, — я усмехнулся, — тоже.
— Ну, это уж как кому повезет. Коба, незабвенный мой друг, когда-то ты сказал, что мне не надо бояться, что я могу спать спокойно. Ни с моей головы, поклялся ты, ни с головы Бухарчика не упадет ни волоска. И еще ты сказал, что Бухарчик — это любимец партии, а я идеолог, твой друг и соратник. Но ты уже тогда прекрасно знал, что ждет меня и Бухарчика. Да и мы с Бухарчиком знали, только не знали — когда. А ты знал.
— Вы должны были умереть. И не просто умереть, а умереть с удовольствием, с пониманием того, что так нужно партии, и с осознанием полезности собственной смерти.
Лева смеется.
— До свиданья, друг мой! — весело кричит он и машет рукой, словно зовет меня на тот свет. Я, вместо того чтобы присоединиться к нему, просыпаюсь.
Голова болит не переставая. После сна я не бодр, как бывало прежде, а утомлен, словно прошагал 10 верст с чугунными гирями на ногах. Сны чередуются с беспамятством, а беспамятство — с живой жизнью. Скоро реальность так перепутается со сновидениями, что будет трудно понять, где сон, а где действительность.
Я поднял глаза. Передо мной стоял Верный Оруженосец.
— Где Олеша? — спрашиваю я.
Поскребышев пожимает плечами.
— Передайте ему, — говорю я, — пусть спит в канаве, если ему так нравится.
У Верного Оруженосца вид старого врача, безучастно смотрящего на смертельно больного пациента. Только белого халата не хватает.
— Вижу, вижу, ты стал настоящим врачом, поздравляю, — говорю я ему, — у тебя профессиональный хирургический взгляд. Поэтому сегодня же отправляйся на Камчатку. Решение ЦК подготовишь сам. На Камчатке открыли новый медпункт. Твои знания, уверен, там понадобятся. Тебя уже ждут там. Поможешь камчадалам справляться с сифилисом. Собирайся в дорогу, — напутствовал я, — в добрый путь, мой Верный Оруженосец, и пусть дорога будет тебе пухом…
— Но почему?..
— Не надо было так на меня смотреть.
Глава 27
Сегодня приехал в Кремль пораньше. За последние годы все так привыкли, что я вхожу в кабинет не раньше полудня, что мое появление вызвало невероятный переполох, чуть ли не панику. Разбежались все, кроме охраны и одного из помощников.
Я сажусь за стол и принимаюсь рассматривать почту и кое-какие документы.
Месяц назад мы потребовали от США отозвать их посла в Москве Джорджа Кеннана. Этот негодяй, находясь в Германии, заявил о том, что все дипломаты западных стран в Москве окружены «ледяной стеной» изоляции. Американцы побрыкались, но посла заменили. Поняли, что с нами шутки плохи.
Читаю дальше:
«Первое испытание атомной бомбы Англией». Ну, испытали и испытали. Не первые они и не вторые. Раструбили на весь белый свет. Они пока испытали только атомную, а мы — нам мало атомной — водородную. Британия. Это же остров. Остров — он и есть остров. Но в то же время, какая богатая история: малочисленные воинственные островитяне завоевали полмира. Это просто поразительно! Европа безмолвствовала. Франция и Испания изредка кочевряжились. А остальные плясали под британскую волынку. Англосаксы добрались до Австралии, где научили аборигенов ходить вверх ногами. В Африке прокладывали шоссейные дороги и железнодорожные пути. Приучили азиатов начинать свой день с овсянки. Америка своим рождением обязана Англии. Там даже говорят по-английски. Правда так, что сами себя не понимают.
Так, читаем дальше. «Сланский, бывший секретарь Коммунистической партии Чехословакии, Клементис, бывший министр иностранных дел, и еще 11 человек… — все евреи, с удовлетворением отмечаю я, — преданы суду. Трое из осужденных повешены». Молодец Готвальд! Так держать! Мои советы, когда он был в Москве, пошли ему и дружескому чехословацкому народу на пользу. Сланский, Клементис… так их, так их! Мерзавец Клементис попортил Молотову и мне немало крови. Перед войной критиковал Договор о ненападении между Германией и Советским Союзом.
А ведь прекрасно знал, мерзавец, что подобных договоров были десятки! Почти все европейские страны… Мне память никогда не изменяла! Все помню! Перед глазами…
«Декларация о неприменении силы между Германией и Польшей, подписанная в 1934 год. Пакт Гитлера-Пилсудского».
«Англо-германское морское соглашение от 1935 года, которое предоставило Гитлеру возможность иметь военный флот, запрещенный по результатам Первой мировой войны».
«Англо-германская декларация Чемберлена и Гитлера, подписанная 30 сентября 1938 года».
«Франко-германская декларация от 6 декабря 1938 года, подписанная в Париже министрами иностранных дел Франции и Германии Боне и Риббентропом».
«Договор между Литовской республикой и Германским рейхом от 22 марта 1939 года, подписанный в Берлине, в котором речь шла о воссоединении Клайпедского края с Германским рейхом».
«Договор о ненападении между Германским рейхом и Латвией от 7 июня 1939 года».
Это лишь часть договоров, заключенных в предвоенной Европе с нацистской Германией.
Сланский… Негодяй! Повешен в 1952 году. Не критикуй!
Чтобы успокоится, наливаю себе в стакан воды.
«Законопроект о денационализации угольной и сталелитейной промышленности внесен в британский парламент». Сами не знают, что делают. Только бы насолить нам.
«Польша избирает премьер-министром коммуниста Болеслава Берута». Отличное решение. Но надо за Славом присматривать… Он такой же коммунист, как я католический проповедник.
«Дуайт Эйзенхауэр, избранный президентом США, посещает Корею». Негодяй! Опять готовится к войне.
«После смерти Хаима Вейцмана новым президентом Израиля становится Ицхак Бен-Цви».
Лаврентий говорит, Ицхак большую часть жизни провел в США. Значит, он их агент. Американцы не могут без этого: вербуют всех, кто какое-то время проживал на территории США. Этим они напоминают нас. У нас жили члены Коминтерна из разных стран. Не было ни одного, кто бы не был завербован НКВД.
Чует мое сердце, евреи под руководством Ицхака вильнут хвостом. До сих пор мы их поддерживали, продвигали в ООН идею создания государства Израиль, через Чехословакию оружие поставляли. А они скоро все забудут. Это такой народ… Судя по всему, опять придется поддерживать арабов. А это те еще фокусники, почище евреев.
Вызвал Молотова и Булганина. Молотов:
— Эти гады, США, Великобритания и Франция, направляют нам проект договора по Австрии, урезанный для того, чтобы сохранить в своих руках Западную Австрию в качестве плацдарма НАТО.
— Затягивай, затягивай, Вячеслав, они должны понять, с кем имеют дело. А ты Николай, — я смотрю на Булганина, — придай нашим оккупационным войскам в Австрии танковую бригаду. А лучше — дивизию.
— Товарищ Сталин, как ее туда доставить?!
— Что мне, учить тебя? Своим ходом, своим ходом! Через Белоруссию, Польшу и Чехословакию! А если понадобится, то и через Францию!
— Но Франция, кажется, не по пути?.. — недоумевает Булганин.
— Не по пути, не по пути, — передразниваю я. — Если понадобится, придется заехать… Советским танкистам все равно, где Франция, а где не Франция.Наши давно не пили шампанское в кафе-шантанах на Шанз-Элизе́.
— А что это — Шанз-Элизе́? — робко спрашивает Булганин.
— Это специальное место для наших танков. Танки будут стоять под платанами, а танкисты будут пить Клико́ с развеселыми француженками.
— Тогда я сам пойду во главе танковой колонны!
Молотов смотрел на Булганина и кивал головой.
— Итак… читаю дальше, — произношу я с угрозой, словно мои соратники повинны в том, что международная обстановка накаляется и обостряется с каждым днем. — «Присоединение Турции и Греции к НАТО». Черт бы их побрал! И эти туда же! «Представители Франции, Италии, Люксембурга, Бельгии, Нидерландов и Западной Германии на встрече в Париже приходят к соглашению о принципах организации армии, которую планируется создать в Европейском оборонительном сообществе. 50 дивизий для НАТО к декабрю текущего года».
-— Что ж, будет с кем воевать, — сказал Никита. — Все равно у нас больше.
Я устало махнул рукой, и все потянулись к выходу.
Я просматриваю проекты ряда постановлений:
«О переходе на новую систему орошения в целях более полного использования орошаемых земель и улучшения механизации сельскохозяйственных работ».
«О строительстве Куйбышевской гидроэлектростанции на реке Волге».
«О строительстве Сталинградской гидроэлектростанции на реке Волге, об орошении и обводнении районов Прикаспия».
Через час отбываю на Ближнюю. Я очень устал.
Глава 27
Прошло два дня.
— Как, вы еще не на Камчатке? — спрашиваю Поскребышева.
— Билетов на самолет нет, — соврал он.
— Иди пешком. Как поручик Киже.
Посребышев задумывается. Он не знает такого поручика.
— Почему не прибыл Жуков?
Оруженосец пожимает плечами.
— Жуков и его порученцы не отвечают. Я звоню туда, в Одессу, каждые полчаса. Никакой реакции. Молчат обычные телефоны и «кремлёвка». Я ничего не понимаю. Словно вымерли. Не хорошо.
— Да уж, — соглашаюсь я, — чего уж хорошего.
Проходит день, два, три, неделя, и Верного Оруженосца сменяет Чернуха.
— Куда подевался Поскребышев?
— Поскребышев? — изумляется Чернуха. — Он же утратил важные документы…
— Ну?
— Он теперь заведует медпунктом на Камчатке.
— Кто распорядился? Кто посмел? Какая сволочь?
— Лаврентий Павлович, выполняя ваш приказ…
— Да, — остываю я, — припоминаю.
Значит, Оруженосец достал-таки билеты на самолет…
Память никуда не годится. Вот что делает с человеком безжалостное время. Путаю дни, события, реальность смешиваю с фантазиями. Это преддверие чего-то… о чем не хочется ни думать, ни говорить.
*********
Прошла еще неделя.
Кремль. Чернухе велю никого не принимать. Ложусь на диван и пытаюсь уснуть. Кожа дивана неприятно холодит спину. И никто ведь, ни одна живая душа, ни одна ссскотина не приголубит, не укроет одеялом! Не спится. Есть такой способ: считать животных, чтобы уснуть. Принимаюсь считать верблюдов. По верблюду в секунду. Верблюды стоят в ряд и сонно раскачиваются. У них надменные морды с двойным подбородком, ну, совсем как у Маленкова. На тысячном верблюде, самом сонном и более других похожем на Маленкова, я засыпаю.
Ах, эти сны! Прекрасные и ужасные. Коли сплю, значит, жив. Или нет?..
Мне снится, — а может, и не снится?! — что в кремлевском зале заседаний собралось Оргбюро в полном составе. Решали вопросы производства промышленных товаров.
— Вчера, по пути в Кремль, я велел объехать стороной Арбат, — ворчу я. — Охрана зароптала. А что если нападение?.. Топтунов-то там и в помине нет. Я прикрикнул на охрану. Поехали. Смотрю по сторонам. Обычные прохожие. Обычные советские люди. Одеты хорошо, добротно, я порадовался. Сапоги, галифе, шинели, ушанки, папахи, буденновки, поддевки, пилотки, зипуны, на женщинах оренбургские платки. Валенки. Башлыки. Бурки. Тулупы. Армяки. Унты. Бушлаты. Кацавейки. Ватники. Повторяю, одеты хорошо, тепло, добротно, по-русски, европейцам на зависть. Но цвета! Все в черном, словно едут с кладбища на кладбище. Почему все в черном? Это может таить в себе угрозу существующему в стране порядку, создавая в обществе нездоровые настроения. Люди должны радоваться, что живут в самой прекрасной стране в мире. А они не радуются. Поэтому носят черное. Все куда-то спешат. Физиономии угрюмые. Почему? — спрашиваю я Маленкова. — Вы что, не можете одеть простого человека в разнообразную одежду? Чтобы их пальто и армяки окрасились во все цвета радуги? Как бы выглядели красиво синие армяки, оранжевые бушлаты, желтые сапоги и красные тулупы!
— Оденем, товарищ Сталин! Ваш наказ выполним к Новому году!
Я смотрю на Маленкова. Ничего не могу поделать с собой: меня на лице, наверно, выражение брезгливости. Я не могу удержаться и задаю вопрос:
— Скажите, Георгий Максимилианович, почему вы так похожи на верблюда?
— Моя мама, моя папа… вот и я… — он печально морщит свой двойной подбородок, еще более становясь похожим на верблюда.
— Я задал вопрос. На второй вы ответили. А на первый?..
— Это хорошо, что в черном, — отбрёхивается он. — Я… да и все Политбюро зимой ходит в черном.
— Сейчас не зима.
— Но она вот-вот наступит.
— Они и летом ходят в черном. Поголовно все, даже женщины, ходят в черном!
— Товарищ Сталин, мы же ходим, — поддержал Маленкова Булганин, — мы же ходим, пусть и остальные… В нашей стране, вы же сами говорили, все должно быть одинаковым, и лицо, и одежда, и мысли. Люди не должны отличаться друг от друга. Именно это является основой для создания образа советского человека, человека будущего. Что касается женщин, то наша женщина должна выглядеть как гражданка СССР, на которую может положиться гражданин, строящий социализм.
Все задумываются, пытаясь представить себе женщину, на которую может положиться мужчина, строящий социализм.
— Да, чуть не забыл, — продолжает Маленков, — в одежде сейчас стал преобладать спортивный конструктивизм.
— По-твоему, тулуп — это спортивный конструктивизм?!
Маленков не смутился:
— В моду входят сумочки в виде миниатюрных гробов и шляпки из жести. И потом, я уверен, людям это нравится.
— Шляпки из жести?
— Да, они напоминают каски, то есть, шлемы.
— А почему лица такие?
— Какие — такие, товарищ Сталин?
— Озабоченные. И смотрят себе под ноги.
— Боятся споткнуться, — хихикнул Хрущев.
— Помолчи, Никита! — огрызнулся Маленков.
Я опять спрашиваю Маленкова:
— Почему люди такие мрачные?
— Вспоминают отсутствующих родственников. У многих по тюрьмам…
Смел ты, однако, братец. Я пристально вглядываюсь в его толстую верблюжью морду. Странно, еще вчера он был похож на свинью. Бог мой, как быстро меняются люди!
— Почему наделали столько галош? Можно обуть половину земного шара. Зачем нам столько?
— Чтобы у людей был запас, — степенно отвечает Маленков. — Это последствия войны, когда все исчезло: и нитки, и иголки, и мыло, и соль, и… галоши. У многих же ничего другого не было — одни галоши. Кстати, галоши… это очень удобно: их можно носить и зимой и летом. Посмотрите, — он привстал и поставил ногу на стул, — я тоже в галошах. Резиновые галоши с красной подкладкой выглядят вполне прилично, даже празднично, прямо-таки по-генеральски. А от помытых галош вообще глаз не оторвать: от них исходит ослепительное сияние. Я даже сплю в галошах. В них можно и в слякоть, и на танцы, и на работу, и в театр… И они дешевы. Их всегда не хватало. Вот и запасаются. И потом за это отвечает Госплан. Он спускает предприятиям заказ…
— А кто его составляет, этот ваш дурацкий заказ? — усмехаюсь я.
— Он же сам и составляет, наш любимый Георгий Максимилианович. Госплан же под тобой, — ябедничает Никита. — Окопались, бездельники… Сидят, в носу ковыряют, изобретают! Что придет в голову, то и создают. Потом рассылают директивы по министерствам, а те дальше — заводам и фабрикам. Галоши это еще что, товарищ Сталин. Три года назад Госплан велел всем фабрикам приступить к выпуску зимних черных пальто с хлястиками и каракулевыми воротниками.
— А что здесь плохого? — отбивался Маленков. — Тепло и удобно. А воротник?.. Его можно поднять… чтобы было теплее.
Хрущев замахал на него руками.
— С поднятыми воротниками ходят уголовники, да шпионы в кино. Одел, понимаешь, всю страну в каракуль и не горячится. А мрачные они не потому, что вспоминают кого-то, а от галош и каракуля. Скоро вся Москва провоняет резиной и стриженным бараном. А ведь галоши изготовляют из резины. А резина, нужна, очень нужна! Резина — это стратегический материал: из него делают презервативы и автомобильные покрышки для машин военного назначения. На твои галоши, Георгий, уходит половина всей, столь нужной нашему народу, резины. Ты уже оставил без резины завод автомобильных покрышек имени Сталина и Баковский завод резиновых изделий имени Ленина! А это может привести к бесконтрольному конвейерному воспроизводству населения. Народу и так жрать нечего, а тут еще бабы начнут рожать, как крольчихи. Нам по твоей милости грозит бесконтрольное пополнение Советского Союза незапланированными дармоедами! Ты пойми, раз нет презервативов — появятся подпольные акушеры. Ты подумал о последствиях, Георгий? Ты скажешь — это мелочь. Нет, товарищ Маленков, это не мелочь! Как известно, дьявол кроется в мелочах! Это же измена родине! За это расстреливать надо!
Все закивали головами.
— А ушанки из собаки, — пожаловался Лаврентий и передернул плечами, — а я не могу из собаки. Я кавказец, а все кавказцы в Москве ходят в кепках. Но кепка не греет. Поэтому я даже зимой, в мороз, ношу фетровую шляпу. Натягиваю ее, чтобы не отморозить уши. Как-то посмотрел на свою фотографию, когда я стою на трибуне Мавзолея, и оторопел: вид с нахлобученной на голову шляпой совершенно идиотский, похож черт знает на кого, перед людьми стыдно. Но замечу, голова все равно мерзнет, я же южанин, я никак не могу привыкнуть к вашим морозам. Жизнь простого члена Политбюро превратилась в тяжелое испытание, она стала просто невыносимой.
— Надо рассмотреть следующий вопрос, — я перевожу взгляд на Лазаря, — ослаблена и преступно запущена работа по искоренению безродных космополитов. Среди них много евреев. Товарищ Каганович, ты по-национальности большевик?
— Так точно, большевик! — с достоинством сказал Лазарь.
— Вот товарищ Каганович и возглавит борьбу против евреев-космополитов.
— Мне будет сделать это очень трудно, — начал изворачиваться Каганович, — я ведь по национальности не только большевик, но до известной степени еврей.
— Вот до известной степени и будешь с ними бороться.
Пауза длится не меньше минуты.
— Предлагаю нашему Оргбюро, — говорю я, — подготовить решение о производстве женских сапожков. Ответственный — товарищ Маленков…
— Я уже обеспечил налаживание выпуска женских сапожков, — поспешно докладывает Маленков. — Прошу присвоить звание героя социалистического труда рационализатору обувного производства, который предложил перешивать солдатскую кирзу в модные женские сапожки.
На лицах изумление, смешанное с негодованием.
Все, в один голос:
— Отказать Маленкову! Он хочет преступным образом отобрать кирзу у бойцов прославленной Красной Армии и передать ее каким-то шлюхам! А солдаты, значит, пусть щеголяют в опорках, онучах и лаптях? Нет, нет и нет! Если уж на то пошло, пусть сам Георгий и перешивает…
Тут меня кто-то расталкивает.
— Да… Маленков… — еще не придя в себя, машинально повторяю я. — Мне сейчас не до него. Пусть сам награждает, пусть сам перешивает…
Некий человек стоит рядом и дышит котлетой. Я ощущаю его холодную руку на своем плече.
– Товарищ Сталин, пора ехать.
— Куда?
— На Ближнюю.
— Я что, спал?
— Так точно, товарищ Сталин, спали.
Стало быть, мне все это приснилось. И Маленков, и каракуль и ушанка из собаки. Мне пора на покой. В голове все перепуталось. Как в таком состоянии управлять страной? Что действительность, что реальность — один черт. Можно натворить бог знает что. Кажется, это состояние называется каким-то красивым научным словом. Вроде… вроде бы деменцией? Точно — деменция. Хорошо, хоть это помню. Вот так уснешь умным человеком, поспишь, поспишь и проснешься идиотом.
Но и уйти, помереть нельзя: без меня СССР погибнет, развалится. Прибалтика объединится с Финляндией, Средняя Азии с Турцией, Молдавия отойдет к Румынии, Украина к Венгрии… А куда отправится моя Грузия?..
— Ты кто? — спрашиваю.
— Дежурный капитан Ерофеев.
— Где Поскребышев?
Офицер пожал плечами.
— А где Чернуха?
Офицер молчит.
— Послушай, капитан Ерофеев… Хочешь стать генералом?
Глава 28
Силы покидают меня. Мне уже ничего не хочется. Плевать на все и на всех, только бы добраться до Ближней, а там на диван… Слишком тяжела моя доля. Сумел собраться только на съезд и Пленум. Силы не те. Голова не та. Спать, спать, спать. Вот бы уснуть и… не проснуться. Воля прохудилась, вся жизнь в борьбе. Жизнь, где ты? Как же стремительно ты пронеслась. Слова банальные. Но какими еще словами выразить изумление от этой стремительности! Еще вчера, всего каких-то 50 лет тому назад, я, дурачась,десятками открывал новые небесные тела в Тифлисской обсерватории, а сегодня я генералиссимус, которому готовят место в Мавзолее рядом с мумией основателя первого в мире государства рабочих и крестьян. Наверно, и из меня сделают мумию. Распотрошат, как лабораторную крысу, и забальзамируют на радость всего советского народа.
Просто не верится, что мне 73. Какой ужасный возраст! Напряжение постоянное. Вокруг одни враги. И внутренние и внешние.
Может, меня травят? Может, моя сонливость — это сон перед сном вечным? Все может быть. Я всегда был осторожен, но тут… куда подевалась моя здоровая подозрительность?
Я отрезан от внешнего мира. А что если выйти на улицу и призвать людей? Завопить во весь голос: Спасайся, кто может! Но ведь никто не откликнется: обленились. Такое ощущение, что вся страна сидит на завалинке, курит махру и травит анекдоты про Сталина. И никто ничего не боится. Что за времена? Но скоро, чует мое сердце, наступят времена, еще почище.
Вот так всегда: пока не раскачаешь, ни один не сдвинется с места. Почему-то в голову пришло воспоминание, как во время войны создавались партизанские отряды. Это потом стали писать, что они создавались стихийно. Черта-с два! Пока на парашюте не спустят в тыл к немцам чекиста с деньгами и автоматом, никто и не дернется: деревня пряталась по хатам, избам и тряслась от страха. Эх, поднять бы народ!.. Но хорошего чекиста теперь днем с огнем не сыщешь.
**************
Светланка с мужем третий месяц прохлаждаются в Ялте. Наверно, там и перезимуют. Не звонит, не пишет. Взрослая стала, у нее своя жизнь, об отце не вспоминает… Васька уже третий год подряд пропивает погоны генерал-лейтенанта. На правительственном приеме в Кремле он спьяну обматерил генерала Жигарева, своего начальника. Я взял Ваську за шкирку и выставил. Вот они гены-то, перескочили через отца от деда к внуку.
Артем командует в Прикарпатье танковой бригадой. Приехать не может: служба.
Глава 29
Приснилось, что Лаврентий разрабатывает планы захвата власти и начать хочет с вокзалов, мостов, ресторанов, арсенала, складов с провизией и винами, колхозных рынков, театров, ипподрома, почтамтов, бань… То есть всего того, что и составляет мощь и фундамент государства. В моем сне он сидел в парной на верхнем полке в Сандуновских банях с какими непомерно толстыми женщинами и разрабатывал, разрабатывал и… разработал: баня перешла в его полное распоряжение. Если мне и дальше будут сниться такие дурацкие сны, Лаврентий, глядишь, и вправду захватит не только Сандуны, но и Кремль.
Проснулся с тяжелой головой, словно накануне высадил бочку Хванчкары. Я несчастен. Жизнь вывернулась, ускользнула. В последний раз я был счастлив очень давно, но помню это, словно это было вчера. Этери, прекрасная любовь моя… Я видел землю, а она — звезды на темнеющем небе. Да, я был счастлив, был счастлив на берегу Большой Лиахви, но не тогда, когда стрелял в ее мужа, а когда она исколола себе всю задницу сосновыми иглами.
Вся жизнь какого-то черта была посвящена борьбе за власть, а надо было наслаждаться цветами, пением птиц, поэзией, дружбой, книгами, музыкой, морем, любовью… Валентина, что натирает меня ароматическими маслами, к сожалению, не красавица. Далеко не красавица… Прекрасные женщины любят других — вот что горько. А Валентине место на кухне. Но других у меня нет. Кстати, ее борщи — шедевр кулинарного искусства. Но — только борщи. Только и только борщи. А одними борщами сыт не будешь.
А какие прежде красавицы меня окружали, какие прелестницы! Одно мое слово, и они раскрыли бы мне свои объятья. Но я… я испытывал страх, я боялся увидеть в их глазах отвращение: я не красив, изо рта пахнет собакой… Мне казалось, что они будут отдаваться мне не потому, что я Сосо Джугашвили, а потому — что я Сталин. Почему-то приходит на ум понятие «комплексовать». Как-то не вяжется это с образом великого Сталина. Генералиссимусы не комплексуют. Или комплексуют?.. Думаю, что все-таки верно последнее. Надо быть честным хотя бы перед самим собой и перед Богом, в которого я все еще продолжаю верить. Помнится, термин «комплекс» ввел швейцарец Карл Густав Юнг. Он описывал комплекс как «узелок бессознательных чувств и убеждений, косвенно обнаруживаемых через поведение». Иными словами, если какие-то жизненные события сопровождаются сильным душевным волнением — то впоследствии ассоциации с этим событием будут возвращать человека к этому состоянию. Я понял это так: если я, рассвирепев, сильно разволнуюсь и кого-нибудь зарежу (как нередко случалось в реальности), то спустя годы один только вид ножа, даже перочинного, будет навевать мне запретные соблазны. Юнг и Фрейд отмечали, что человек не может сознательно контролировать это психическое явление. Это я прочитал еще в молодости, когда увлекался аналитической психологией. Увлекся и запомнил. Такой комплекс можно назвать созидательным и перспективным, его надо, не особенно контролируя, развивать, пока не перережешь всех, кто окажется в пределах досягаемости. Или взять, например, отношение плоти к плоти. Когда я с Валентиной в постели (вернее, на диване, что стоит у меня в кабинете), то принуждаю себя думать о божественно нежной Этери. Или о Лялечке Линдфорс, от которой был без ума весь Балтийский флот. Если бы не это, то я вообще никогда бы с Валентиной не дотянул… до прорыва плотины.
Вопросы подобного толка не занимают Лаврентия Берию, известного сластолюбца. Ему не до философии. Он не читал ни Фрейда, ни Юнга, они ему не нужны. Впрочем, вряд ли Лаврентий знает, кто такие Юнг и Фрейд. Да и вообще он книг не читает: обходится газетами. Лаврентий не задается вопросом, нравится он кому-то или нет: он просто валит приглянувшуюся особь на кровать и до утра не дает покоя ни себе, ни ей. Саркисов, его помощник, вечерами курсирует на машине по центру Москвы и отлавливает специально для Лаврентия широкозадых девок прямо на улице.
Лаврентий не комплексует.
****************
Я подавал надежды, я мог стать великим поэтом, но выбрал иной путь, я трагически ошибся, а теперь ничего не вернуть, не проживешь же жизнь заново, как ни старайся: по второму разу прокатиться по жизни могут только святые, а какой я святой… Я добился всего, о чем мечтал в юности. Но жизнь не только борьба. Да, она дается один раз, и я прожил ее бездарно, бесцветно, я сам обездолил свою душу, а жизнь — это не стояние на трибуне, когда тебе рукоплещет одураченный народ, а поляна на берегу Большой Лиахви, где было слышно, как шумят ее хрустальные воды, и звезды над влюбленными видны даже днем.
Я руководил страной на протяжении тридцати лет. И что? Детей упустил, один пьяница, другой чуть ли не предатель, третья потаскуха, внуки евреи… Хуже не придумаешь. И это достойный финал моей жизни?..
Год назад Верный Оруженосец положил мне на стол перевод с немецкого на русский статьи политолога Гельмута Нофке. Вот что пишет этот негодяй:
«Правление Сталина в Советском Союзе было одним из самых длительных и противоречивых периодов в истории страны. Он ввел множество радикальных реформ, которые, с одной стороны, привели к укреплению государства и повышению экономического развития, а с другой стороны, привели к тысячам жертв и смертям во время чисток и репрессий.
Промышленный рост: Сталин управлял переходом СССР от сельского хозяйства к промышленности, что привело к значительному экономическому росту страны. Это было особенно заметно в период Второй мировой войны, когда Советский Союз стал одним из ведущих производителей военной техники.
Модернизация: Сталин внедрил массовую индустриализацию, которая привела к модернизации и повышению производительности во многих секторах экономики. Это помогло Советскому Союзу достичь быстрого развития во многих областях, таких как транспорт, энергетика и строительство.
Укрепление государства: В период правления Сталина Советский Союз стал одним из самых мощных и влиятельных государств мира. Сталин укрепил власть государства, проведя целый ряд реформ, которые повысили эффективность государственного аппарата и укрепили контроль над населением.
Участие во Второй мировой войне: СССР сыграл ключевую роль в победе над нацистской Германией во Второй мировой войне. Сталин был вынужден принимать сложные и смелые решения, чтобы сохранить единство Советского Союза и обеспечить победу в войне.
Минусы: Массовые репрессии: Сталин провел множество репрессий и чисток, в результате которых многие люди были убиты или отправлены в лагеря. Одни оказались жертвами этого режима из-за политических или идеологических причин, другие — из-за личной неприязни Сталина. Это привело к тому, что многие интеллектуалы, творческие люди и другие категории населения были подавлены и лишены свободы.
Культ личности: Сталин установил культ личности, что означало, что его личность была поставлена выше всего остального. Это привело к тому, что многие люди боялись высказывать свои мнения или критиковать политику правительства.
Репрессии во время Второй мировой войны: Сталин провел репрессии против тех, кто был подозреваем в коллаборации с врагом. Это привело к тому, что многие невинные люди были убиты или отправлены в лагеря.
В целом, правление Сталина было периодом противоречивых достижений и жестоких преступлений. Его реформы привели к сильному экономическому росту, модернизации и укреплению государства, но также они привели к террору, массовым убийствам и репрессиям. Вопрос оценки его правления до сих пор вызывает споры среди историков и общественности».
Может, он прав, этот негодяй?
Глава 30
Ходишь ночью по саду Ближней дачи. Все в цветах, пахнет фиалками. Красиво. Пышно. Сказочно. Так и кажется, что у ворот притаился Кот в сапогах и шляпе с красным пером. Но вместо Кота — хмурый часовой с автоматом.
Нет, нет! Это не церковный сад с вековыми кедрами, где я светлой ночью повстречал Иисуса. Здесь нет ни кедров, ни золотисто-серебряной луны. Здесь луна зеленая, словно ее вытащили из болота и на крючке подвесили над землей. На небосводе застряла всего одна звезда. Я забыл, как она называется… И светит она не мне. Смертная, смертная тоска, и нет ей ходу наружу. Одиночество, одиночество, от которого меня тошнит и от которого меня спасет только смерть. Я сам сделал себя одиноким, пересажал родственников обеих своих жен. Кое-кого приказал расстрелять. Для острастки другим. Чтобы все знали, что пощады не будет никому. На страхе держится все на свете. Один ученый пройдоха утверждал, что чуть ли не все в мире держится на влечении мужчины к женщине. Нет, далеко не все! Страх преодолевает любые барьеры и берет любые высоты.
Когда ты трясешься от страха, тебе не до баб. Думаешь только об одном — как бы выжить.
Душа высохла, я живу по инерции. Живу, потому что боюсь умереть. Тяга к смерти… Жду, когда она во мне созреет. Но натура есть натура, даже сейчас я хочу напоследок расправиться со своими соратниками, среди которых нет ни одного друга, а суть только враги. Я сам окружил себя врагами, я сгруппировал вокруг себя банду хищников, они ведь меня ненавидят, эти мерзавцы, которые думают о власти не меньше, чем я. Да, порох в моей старой пороховнице подмочен, но лишь слегка. И если его хорошенько подсушить, он еще сгодится и моим соратникам очень скоро солоно придется. На Пленуме после съезда я огрызнулся. Но в атмосфере зала было что-то не так. Не так, как бывало прежде… словно все чего-то ждут. Не смерти ли моей?..
Надо смотреть правде в глаза: меня никто никогда не любил. Все видели во мне только вождя. Во мне не видели простого человека.
Видели колоссальные портреты, на которых запечатлен розовощекий мужчина аршинного роста, наделенный здоровой тучностью и мудрым взглядом, источающим сосредоточенную скорбь. Видели икону, на которую принято молиться. Уверяли себя, что я самый близкий и родной человек, а на деле получалось, что сосед дядя Миша им дороже какого-то генералиссимуса с усами.
Ах, ну почему я не стал поэтом? Если бы я стал поэтом, то те миллионы, что по моей воле пошли в землю, были бы убиты другим властолюбцем, и моя совесть была бы чиста. А теперь я схожу с ума… И этот Черный Человек… И все-таки хорошо, что он есть. Он спасает меня от одиночества. Он не подведет. Ему, как на духу, я открываю свое больное сердце.
Жизнь подходит к концу. Исчезновение… Неужели я, мое бессмертное «я», исчезнет? Как это ужасно, как трагично это звучит: жизнь прожита. И как банально! Миллионы подводят такие же итоги. Жизнь прожита, и сколько всего упущено! Где обольстительные девушки с нежными лицами и розовыми ножками! Где лебяжьи шеи, природой созданные для поцелуев? Где ласковые губы, где пленительные лукавые улыбки, открывающие ровный ряд влажных зубов? Где манящие взгляды, обещающие райское наслаждение? Где все это? Нет, нет этого! И никогда уже не будет.
Мои жены… Я их любил, но они были далеки от совершенства. Серенькие, плоские, плохонькие, они не могли меня сильно взволновать. А я ведь южанин, во мне бушуют великие страсти. Валентина… или как ее там?.. статная женщина с выдающейся грудью и твердой походкой. Грудь — это хорошо. Но не может же женщина целиком состоять из груди! Лицо деревенское, нос курносый, уши большие — больше, чем у Поскребышева. И во время… этого самого дела шевелятся. Впрочем, с лица воды не пить. Бывшая доярка. От нее, особенно ночью, пахнет парным молоком. Ступает с пятки. Только она одна позволяет себе топотать по даче. Никто не осмеливается, а она топочет. Считает, что ей все можно. А стоит мне только мигнуть, как на ее месте окажется другая Валентина. И с еще более выдающейся грудью. Но мне лень что-либо менять. Валентина… что ж, и так сойдет.
Может, облачиться попроще и незаметно улизнуть куда-нибудь? Как король Лир. Но где мне найти сотню верных рыцарей, которые сопровождали несчастного короля? Тут одного-то не найти… Вокруг одни предатели. Ждут, когда я окочурюсь. Или ждут, когда появится возможность ускорить этот печальный жизненный эпизод.
СССР пребывает в послереволюционном и послевоенном равновесии, в стране установился законный порядок, фашизм побежден, водородная бомба под рукой, люди доброй воли во всем мире смотрят на нас с нескрываемой завистью. Кому надо, тот сидит. Другие работают. Все, все работают. И не просто работают, а трудятся не покладая рук на благо будущих счастливых поколений. Все в стране подчинено партии. Которая указывает народу путь в светлое завтра. Я мог бы устраниться от дел и спокойно отойти в сторону даже без всяких ста рыцарей… Но скорее всего, мне отвинтят голову, как только я потеряю власть. Но как мне хочется уйти и освободиться от страшного бремени, которое давит меня уже 30 лет!
Были же примеры. Лев Толстой. Он тайно ушел из дома, в котором его десятилетиями допекала своими никому не нужными заботами дура Софья Андреевна. Ушел и через два дня он умер на какой-то богом забытой станции. Кажется, в Астапове?.. Умер без покаяния, рядом был только один человек… но каков был замах, какой порыв, какое стремительное неожиданное бегство!
Император Александр Первый… Тоже ушел. Академик Минц точно установил, что Александр Первый, прозванный Благословенным, не умер в Таганроге 19 ноября 1825 года, а тайно бежал в степи и начал скитальческую, отшельническуюжизнь под именем старца Фёдора Кузьмича. По воспоминаниям Аракчеева, Александр жил на два ума, имел два парадных обличья, двойные манеры, чувства и мысли. Он научился нравиться всем — это был его врождённый талант, который красной нитью прошёл через всю его дальнейшую жизнь.
Доподлинно известно, что император под именем Старца Федора писал, обращаясь к потомкам:
«Я сейчас свободен, независим, покоен. Прежде нужно было заботиться о том, чтобы не вызывать зависти, скорбеть о том, что друзья меня обманывают, и о многом другом. Теперь же мне нечего терять, кроме того, что всегда останется при мне — кроме слова Бога моего и любви к Спасителю и ближним. Вы не понимаете, какое счастье в этой свободе духа».
Вот оно! Свобода Духа!
Деятельность императора напоминает мою деятельность на посту руководителя страны. Император упразднил коллегии, переименовав их в министерства, я поступил так же — переименовал наркоматы в министерства. Я ввел военную форму по образцу и подобию царской не только в армии, но и штатской жизни, даже студенты некоторых ВУЗов стали носить форму, напоминающую военную.
Император Александр Первый расширил границы Государства Российского. Им был образован так называемый Негласный комитет, который решал все вопросы внутренней и внешней политики. У нас — Политбюро. В сущности, то же самое. Правда, он ослабил крепостное право, мы его укрепили. За время правления Александра I территория Российской империи значительно расширилась: в российское подданство перешли Восточная и Западная Грузия, Финляндия, Бессарабия, большая часть Польши (образовавшая Царство Польское). Вхождение Финляндии в Россию по сути было актом по созданию национального государства, которого у финнов до этого не было. На Боргоском сейме в 1809 году Александр пообещал сохранить в неизменном виде основной закон страны, «конституцию», как он её назвал, принятый ещё в 1772 году. На императора России этим сеймом были возложены функции, которые до этого выполнял король Швеции, накануне отстранённый от власти. При Александре Первом окончательно установились западные границы империи.
После окончания Второй мировой к СССР отошли такие территории: восточная часть Пруссии, восточная часть Польши, Эстония, Литва, Латвия, Белоруссия, некоторые территории Финляндии, западные регионы Украины, Бессарабия, Курильские острова, Тува, южный Сахалин.
Страны дружественные:
Монгольская Народная Республика
Германская Демократическая Республика
Польская Народная Республика
Чехословацкая Социалистическая Республика
Венгерская Народная Республика
Социалистическая Республика Румыния
Народная Республика Болгария
В том, что мы были окружены не врагами, а искренними друзьями, и в том, что границы нашего государства расширились до невиданных размеров, была и есть немалая заслуга нашей славной армии, нашей дипломатии и моя — лично товарища Сталина.
***************************
Куда пойдет страна, когда меня не станет? Кто продолжит дело Ленина-Сталина? Допустим, Лаврентий Берия. Изменится ли государственная политика? Он, конечно, догадывается, что у меня существуют планы по полному изменению руководства страны. Поскольку он похож на меня, то уберет всех, всех, всех… И продолжит дело Ленина-Сталина. Работать этот негодяй умеет. Придется ставить на него.
Булганин, Молотов, Микоян, Каганович — не в счет.
Остается Никита. Только этого не хватало. Ну вот, представим себе, каков будет расклад после моей смерти… Решением большинства, наверно, поставят малозначащих Булганина или Маленкова на самую вершину власти. Остальные будут из-под коряги наблюдать… Лаврентий будет следить во все глаза за Никитой, а Никита — за Берией. Один неверный шаг, и одному из них придет конец. Борьба за власть, обычное дело. Оба хитрецы. Но Лаврентий еще и умен. И он не скрывает это. А Никита хитрец и работает под дурака. И ум свой держит на коротком поводке. Не зевай, скажет он и отвинтит Лаврентию голову. И пойдет страна под откос… Развал страны начинается с малого. Вот с Никиты развал и начнется.
Впервые в жизни я не знал ответа и не знал, что будет завтра и послезавтра. И я не мог управлять ситуацией. Я страшился будущего страны без товарища Сталина, то есть, без меня. Кроме того, я не собирался умирать: ни сегодня, ни завтра.
А вот исчезнуть… Надо бы обдумать, как это сделать. Может, имеет смысл подключить двойника — Семена Гольдштаба? Или Геловани?
Исчезнуть, двойника заставить вести заседания политбюро и выступать перед депутатами с речами. Как долго он, этот второй Сталин, продержится? А самому из какого-нибудь тайного укрытия наблюдать за их действиями. Допустим, двойник помрет (может, отравят). Как они будут делить власть? Никита не в счет. Его обыграет без труда Лаврентий. Тем более что он сосредоточил в своих руках все карательные органы. Булганин? Армия? Да его никто там не поддержит., он не популярен в военной среде. Маленков? Хитрец, но нерешителен. Отпадает. Микоян? Не смешите меня. Молотов? Трудяга и не интриган. А тут нужен расчетливый циничный делец, козни и внутриполитические игры не про него. Остается Каганович. Да, остается… Пусть и остается…
Итак, Сталин (верней двойник) помирает, и они делят власть. А тут я, живехонек и воинствен. На белом коне и с саблей в правой руке. Я их, голубчиков за зебры…
Черт бы побрал эти мысли! С этими фантазиями мне место в сумасшедшем доме.
Жаль нет Власика. Тут я сам дал промаха. Он ведь однажды спас меня, подставив свою верную грудь под пулю. А если бы не спас? У меня иной раз создается впечатление, что я пережил себя, свою собственную смерть. Зажился на белом свете. Вроде как живу чужой, заимствованной у вечности жизнью.
**********************
Осторожность подсказывает мне, что-то готовится. Убийство Сталина? При мысли об этом я даже обрадовался: если я, не оставив наследника, восприемника, брошу страну на растерзание как внешних, так и внутренних врагов, то от страны останутся рожки да ножки. Пусть оставшиеся в живых знают, что без Сталина СССР существовать не может. Гордыня? Да, гордыня. И нечего тут стыдиться: если Господь существует, Он бы мысленно пожал мне руку.
**********************
Ни одного дельного помощника не осталось. Не к кому обратиться. Одно дежурное офицерье. Из моей охраны нет никого. Помощников разогнали. Оруженосец. Он скорее всего сидит на Камчатке, в своей медицинской берлоге, либо лакает баланду в подвалах Лубянки. О Чернухе ни слуху, ни духу. Секретари и помощники как-то постепенно либо перемерли, либо уволились, либо просто испарились. Это все каверзы Лаврентия… Подбирается. Была бы у меня под рукой винтовка… или топор… я бы и его…
Вызываю Лаврентия.
— Где Поскребышев?
— Товарищ Поскребышев потерял важный документ, — докладывает он и качает головой.
— Опять?.. — я делаю вид, что разгневался. — Это же второй потерянный им документ за последние 30 лет.
— Он не может найти закрытый договор с Китаем.
— Чтобы через час Посребышев был у меня в кабинете.
— Это невозможно, товарищ Сталин, он далеко…
— Через полчаса! — впиваюсь я в лицо Лаврентия. Стеклышки пенсне, скрывая глаза, отражают свет настольной лампы под зеленым абажуром. Поэтому кажется, что верхняя часть лица Берии позеленела от злости.
Нет! Нельзя вручать ему судьбу страны! Нельзя. Нельзя!
Ровно через полчаса Берия вводит в кабинет Верного Оруженосца. Присмотрелся: синяки, кровоподтеки, гематомы…
-— Где документы, негодяй?
Он все отрицает. Я прихожу в бешенство и, как в далекие тридцатые, прикладываю Оруженосца носом к столу. А он голову поворачивает, на меня смотрит. Укор и все понимающие, печальные и ненавидящие глаза… Слышу, как за дверью Берия крякнул от удовольствия.
Оруженосец пробыл у меня всего полчаса.
— Иди, хирург общего профиля, — сказал я.
Глава 31
Вокруг меня образовалась пустота. Сахара. Пустыня без дождей и без единого живого существа. Как я все это допустил?.. Лаврентий воспользовался моей яростной вспышкой и снова отправил Оруженосца в подвалы Лубянки. А заодно с ним и всех моих помощников.
************
Романтика юных лет… Где она?.. Мечтал о прекрасных женщинах, о путешествиях, о дивных городах, что в утренней голубой дымке ждут тебя. О верных и бесшабашных друзьях, которых не надо убивать. Где все это? Жизнь прожита. Как страшно умирать не понятым, не разгаданным! Я угасаю, вот уже и память сбоит… все время что-то болит. Нога, рука… душа.
И вот — Черный Человек, тут как тут.
— А тебя не мучит совесть? Ведь столько верных друзей ты расстрелял?
— Дай я им волю и жизнь, они бы такое намутили со своими революционными замашками, что сто лет было бы не расхлебать. Идеалисты, верившие в сказки Энгельса. Передрались бы, перессорились из-за притянутых за уши идеологических разногласий. Нужно было строить великую страну, а они вместо этого дискутировали о том, кто прав, кто виноват. Они погрязли бы в смуте. В этих своих словесных баталиях они бы попросту теряли драгоценное время, и очень скоро их бы смел голодный люд, который ждет хлеба, а не болтовни и шумных призывов к неким малопонятным, расплывчатым идеалам. Пока они бы мерились идеологическими силами, страна бы просто погибла от голода.
— Ну, можно ведь было их не казнить, а хотя бы сохранить жизнь…
— Это невозможно! Они бы создали коалиции, новые партии, фракции, объединения… и только бы мешали работать. Болтуны!
— И все же приговорить к смерти…
— А ты хотел, чтобы они приговорили меня? Да и кто их приговаривал? Я? Как бы не так! А кто написал 26 миллионов доносов? Я? Половина нашего народа писала доносы на другую половину. Таков человек. К твоему сведению, ни одной моей подписи под расстрельными списками ты не найдешь.
— Врешь!
— Ну, хорошо, иногда, может, я кое-что и подписывал. Но самое главное — это мои устные советы. Советы были, в сущности, скорее дружескими ненавязчивыми подсказками, более рекомендациями, чем директивными указаниями. Но люди все поняли по-своему и ринулись сводить счеты и душить своих оппонентов. Люди так раздухарились, что их было не остановить. Те, кого ставили к стенке, орали, что всегда были верны товарищу Сталину. С моим именем на устах помирали. Вместо того чтобы проклинать… ведь все всё знали… до конца надеялись, что услышат их последние слова и простят… Никто не протестовал, никто не возмущался… Страх, страх, страх… Как понять человека, который еще вчера мужественно воевал, героически рисковал жизнью, а сегодня жалко каялся и, стоя на коленям, вымаливал право хоть на какую-то жизнь? Вот она — наглядная диалектика и двойственность человеческой натуры,
— А если бы тебя самого поставили к стенке?
— Поздно об этом думать. Теперь уже не поставят.
— И все-таки?..
— Зачем задаешь глупые вопросы? Я вот что хочу тебе сказать. Полина Жемчужина, уже после того как ее сослали к черту на кулички, просила передать, что без памяти любит Сталина и будет верна ему до гроба. Сановная дура! У нее были личные маникюрши и массажисты. И даже парикмахер, раз в неделю прилетавший из Парижа. Парикмахер… зачем ей, при ее-то лысой голове, парикмахер? Ей бы помнить, что рядовой гражданин СССР из соображений экономии подстригается раз в два года. А она, мерзавка, каждую неделю! У Полины была не жизнь, а малина. И она всего этого по глупости лишилась. Безответственно заигралась. А я только и ждал, чтобы она чего-нибудь ляпнула. Бабье, одно слово… Надо было повлиять на Вячеслава. Он в последнее время как-то странно стал на меня посматривать. Надо было его предупредительно осадить. Полина каялась, признавалась, что чудовищно ошиблась… Психопатка, пораженная страхом… Глупа как пробка.
— А совесть?..
— Отстань!
— Говорили, что в интеллектуальном плане ты сильно уступаешь очень многим, таким как…
— Знаю, знаю… Бухарчик, Каменев, Троцкий… Высоколобые, умные, образованные. И где они теперь со своим никому не нужным интеллектом? Только у одного из них приличная могила, да и то у черта на рогах, а у остальных даже креста на могиле нет, потому что нет самой могилы, а есть лишь одно воспоминание. Интеллект! Да, я не получил фундаментального классического образования, но я все эти годы работал над собой. Книги — вот моя страсть. Скажи, кто может на протяжении десятков лет каждодневно прочитывать несколько сотен печатного текста?
Моя личная библиотека… это 20 тысяч томов! И почти все из них я прочитал. И не просто прочитал, а прочитал вдумчиво, делая красным карандашом на полях пометки… Даже у умницы Черчилля такой библиотеки нет. Когда у него не хватает книг и знаний, он отправляется в Британскую библиотеку. А если и там ничего нет, то звонит мне. И не было случая, чтобы я его подвел.
— Все шутишь… И все же… Интеллект…
— Интеллект предполагает наличие знаний, а ими я обзавелся в результате упорной работы над собой, без влияния извне. Интеллект, интеллект… Это ведь качество психики, состоящее из способности осознавать новые ситуации, способности к обучению и использованию своих знаний для управления людьми. Это я усвоил еще с младых ногтей.
— Кто-то называл тебя выдающейся посредственностью… Кажется, Троцкий.
— А что ему еще оставалось делать, как не клеветать на того, кому он так бездарно проиграл? Троцкий был умен, образован. Он был выдающимся оратором. Талант! Подслеповатый еврейчик, в пенсне, сутулый заморыш, он своим слабеньким голоском поднимал в атаку революционные полки. Красноармейцы шли в бой с его именем на устах — так он их заводил. Этого у него не отнять, умел увлечь, сволочь. Но он, как многие евреи, был совершенно уверен в своей исключительности. Он высокомерно недооценивал соперника. Задирал голову настолько высоко, что не видел, что делается у него под носом. Троцкий… Он проиграл тому, кто был, по его мнению, заведомо слабей его. Он ошибся. Посредственность оказалась вовсе не посредственностью, а выдающейся, уникальной личностью.
— А Каменев?
— Каменев… Помнится, я давным-давно вызвал Леву Каменева на откровенный разговор. Это еще до революции было. Мы тогда с ним крепко выпили. Спрашиваю:
— Скажи откровенно, Лева, зачем… вы такие?
— Какие — такие?
— Умные.
Он засмеялся:
— А потому, что нам надо каждый день доказывать вам, гоям, что мы ничем не хуже вас. А в большинстве случаев — даже лучше. Вот мы и влезаем в нобелевские лауреаты, в композиторы, в банкиры… Нас всего-то на земном шаре шесть миллионов. Но сколько среди нас известных всему миру людей! Артисты, поэты, музыканты, политические деятели, писатели, ученые, художники… Возьми, например, меня. Я, чтобы быть на голову выше своих одноклассников, вынужден был лезть из кожи вон, только бы заработать высшую отметку в школе. Там, где русский сидел час, я сидел ночами. Они во дворах играли в лапту, а я тем временем спрягал латинские глаголы. Заметь, что процент выдающихся людей у евреев несравненно выше, чем у всех остальных народов. Ни одна нация не может похвастаться этим. Одно можно сказать — избранная нация.
— Это так, — согласился я, — что верно, то верно. Поэтому вас ненавидят и гоняют по всему белому свету. Как цыган. Рассеялись по миру, никто вас собрать не может…
Кто бы знал, что спустя десятилетия я буду всячески поддерживать образование Израильского государства.
Я Левушку стал часто вспоминать. Может, он и был тем человеком, которого я, вместо того чтобы прижать по-дружески к груди, столкнул в яму. Он мог стать мне настоящим другом и опорой. Нет-нет, что это я! Не стал бы: в политике и борьбе за власть друзей не бывает.
Черный Человек отвернулся от меня и уставился в окно, в которое уже проникал утренний свет. Я повернулся на другой бок. Прошло, наверно, минут пять, когда он снова заговорил.
— Зачем ты мне все это рассказываешь?
— Не надо думать, что я к евреям плохо отношусь. У них есть качества, которые сложились в результате многовекового печального опыта унижений, притеснений и постыдных гонений. И эти качества, с одной стороны помогают им, а с другой — мешают. Их ненавидят. За то, что они напористы, целеустремленны, смелы и талантливы. Они выживают во враждебной среде и сохраняют свою идентичность. Иногда их заносит. И тогда я могу только посочувствовать им. Они переступают некие границы… и не замечают этого. От природы одаренный Троцкий не рассчитал силы и возможности. Он слишком высоко ставил себя, он самонадеянно преувеличивал свои таланты. Он, говоря простым языком, слишком много о себе думал. Его занесло. Он о себе возомнил невесть что. У него был синдром величия. Это мешало ему трезво оценивать ситуацию. Ему бы остановиться, осмотреться, а он, как тупой баран, лез напролом. Он считал, что его невозможно обыграть. Он не понял, что в истории часто побеждает не интеллектуал, а тот, кого называют посредственностью — кстати, этот негодяй так меня называл.
— Ты это уже говорил…
— Да, говорил. Но полезно повторить. Не знаю зачем, может, ради красного словца, Троцкий называл меня выдающейся посредственностью, издевательски выделяя меня на фоне просто посредственности. На самом деле я никакая не посредственность. Просто я умней. И я это знаю. А он умный, но не совсем. Ум — это не только знания и образованность, ум — это мудрость. Троцкий увлекся собой, своей гениальностью, своей непогрешимостью. Должен заметить, что интеллигентный человек всегда гуманен. Для политического деятеля это огромный минус. Чем меньше в тебе слюнтяйства, тем больше у тебя шансов победить кого угодно. Интеллект хорош, когда ты сидишь в тиши кабинета, мыслишь философскими категориями и неторопливо размышляешь о судьбах мира. В реальной политике интеллект — это нонсенс. Троцкий был интеллектуалом. И это его погубило.
Гитлер не был интеллектуалом. Но он был вегетарианцем. А это еще хуже. По утрам он пил валериановый чай с коньяком. Ну, скажите, какой нормальный человек будет пить валерьянку по утрам?
— Ты боишься смерти?
— Смерти не боюсь, а вот помереть боюсь. Говорят, все люди смертны. Кое-кто смертен, но не совсем…
Глава 32
Капитан Ерофеев. Сегодня я позвал его на обед. Малый деликатный, воспитанный: ест аккуратно, без жадности, не чавкает, вилка в правой руке, нож в — в левой. Значит, левша. Голубоглазый. Лицо простое. Но не простецкое. Воевал. Танкист. Из него получится хороший, первосортный генерал.
— Как вас зовут, капитан Ерофеев?
— Геннадий.
— А по батюшке?
— Петрович. А вас?
Капитан вилкой наколол по краю дымящийся кусок мяса, ножом отрезал малюсенький кусочек и деликатно, как воспитанная женщина, поднес ко рту. Жует, слегка подергивая нижней челюстью, и проглатывает. Зубы хорошие. И глотка что надо: вон как заглатывает. Отрезает еще один кусочек. Смотрит на меня с обожанием. А вас? Видно, послышалось.
Тем не менее я представляюсь:
— Виссарионович, — и еще уточнил: — Иосиф Виссарионович.
Вилка застывает на полпути ко рту.
— Да ты ешь, ешь, капитан. А почему в охране? А как же твои танки? Ранение? Наверно, горел?
— Да, товарищ Сталин. Ранен дважды и горел. «Шерман», дрянная американская машина. Не на солярке, а на бензине.
От лимонки загорался. Потом был Т-34. Отличная машина, только пушечка слабовата. Последним был ИС-3. На нем я участвовал в параде в Берлине. Отличная машина. Самая лучшая в мире. Жаль, что не пришлось на ней повоевать. А в охране… Хотел быть рядом с вами, товарищ Сталин. Мог ли я мечтать, что когда-нибудь окажусь с вами за одним столом?
— Если очень хочется, то мечты иногда сбываются.
С этой поры капитан приходит ко мне по ночам: только после отхода охранников ко сну. Охранники все до единого слухачи Лаврентия. Они сменили прежнюю охрану. Произошло это без моего ведома. Раньше охрана была в ведении Власика. Власик заменен Ерофеевым. Креатура Лаврентия? Но проверить его надо.
Я велел передать членам Политбюро, что намерен созвать внеочередной Пленум ЦК. Но никто не откликнулся. Игнорируют. Торпедируют. Чуют, суки, что их победа близка.
— Кто тебя, капитан, принял на работу?
— Прошел проверку. Велели расписаться и отправили сюда.
Появился Владимир Наумович Чернуха. Где он пропадал столько времени? Я его ни о чем не спрашивал: все было и так понятно.
Он, конечно, не Поскребышев. Но дело свое знает. И предан. Я угадываю это по глазам. Чернуха «простучал» Ерофеева «по линии». Горел, воевал, лечился. Все вроде бы сходится. Но… «линия» тоже под башмаком Лаврентия. Вот и думай, кто такой Ерофеев и какая это линия.
Лаврентий, Георгий, Никита зазнались, уверовали, что могут расправиться со мной.
Чернуха и Ерофеев с его мифическими танками. Что может изменить малочисленная команда без власти?
Глава 33
Великий часовщик возлагает мне на голову свою ласковую длань. Голове тепло. Словно мать погладила меня, пугливого, мечтательного мальчика, по головке. Часы Всемирной Истории и моей личной истории закрутились вспять. Я снова прячусь от отца и его окаянной сапожной ноги за столетним платаном. Ветер вечности подхватил меня, семидесятилетнего старца, и понес через города, горы, реки, поля, леса, озера в ту сторону всеобщего мира, где перепутались годы и бескрайние пространства, где, презрев теорию Эйнштейна, воссоздан волшебный мир сновидений, яви и чего-то еще, что не дано понять живым, но, наверно, дано понять мертвым. Прошлое затмило настоящее и будущее. Мне двенадцать лет, и матушка печально смотрит на меня, шепча сквозь слезы слова любви. Я юн. Впереди у меня вся жизнь. Она заманчива и прекрасна. Она будет длиться столько, сколько угодно Богу.
Великий Часовщик передвигает стрелку.
Мне шестнадцать. Я пишу:
Когда луна своим сияньем
Вдруг озаряет мир земной
И свет ее над дальней гранью
Играет бледной синевой,
Когда над рощею в лазури
Рокочут трели соловья
И нежный голос саламури
Звучит свободно, не таясь,
Когда, утихнув на мгновенье,
Вновь зазвенят в горах ключи
И ветра нежным дуновеньем
Разбужен темный лес в ночи,
Когда беглец, врагом гонимый,
Вновь попадет в свой скорбный край,
Когда, кромешной тьмой томимый,
Увидит солнце невзначай, –
Тогда гнетущей душу тучи
Развеют сумрачный покров,
Надежда голосом могучим
Мне сердце пробуждает вновь.
Стремится ввысь душа поэта,
И сердце бьется неспроста:
Я знаю, что надежда эта
Благословенна и чиста!
Я снова сижу на шатком стуле в Горийской обсерватории и в оба глаза смотрю туда, где раскинулся бескрайний океан небесных светил, где нет людей, но есть вечный разум и вечный покой. Где царит сверкающая ночь. Я сын Вселенной. Я сам Вселенная.
Годы летят, годовые стрелки пронзают время.
Я в избе старовера. Всю ночь напролет спорю с Левой Каменевым, моим другом, которого я убил, потому что он мешал мне жить и потому что такая ему выпала доля. Он не вписывался в жестокие планы Истории. Он был наивен, слаб и честен.
А еще через десять лет я убью сотни и тысячи других, которые могли бы стать моими верными друзьями и которых я отправил на эшафот, потому что другого выхода у меня не было. Надо было строить социализм. Любыми способами надо было вытаскивать дремучую страну из девятнадцатого века. Миллионы на стройках, на заводах, на пашне и в научно-исследовательских лабораториях работали бесплатно на благо Отчизны. Миллионы — за колючей проволокой… Конечно, это ужасно. Но другого пути я не видел. И еще — расстрелы. Тут бы слегка сбросить обороты, но разве остановишь людей, которые вошли во вкус? Кровавое колесо раскрутилось с такой неотвратимостью, что не было сил его остановить.
Война. Гитлер, первостатейная сволочь. Я думал, он умней. А оказался дурак дураком. Погнал армию в страну, где среднегодовая температура на десять градусов ниже европейской. Но главное даже не в этом. Русского можно победить только в локальной войне. А вот когда речь пойдет о самом существовании России, русский, в отличие от европейца, привыкшего приветственно позвякивать ключами от своих городов, будет биться насмерть.
Страшный холод. Морозы под сорок. Адольф гонит войска на СССР. Нет чтобы обратиться к специалистам, ведающим прогнозом погоды, вместо этого он доверился каким-то доморощенным предсказателям, вроде Гануссена и Гаусгофера. Гитлер рассчитывал на высшие силы, которые вытащат его из любой беды. Он напоминал мне мальчика, который верит сказкам про диво дивное, диво чудное – применительно к самому себе. Кроме того, мне кажется, он верил в свое частное, индивидуальное бессмертие. Вот и вляпался. Подох как собака. Если что он и обессмертил, так это свое проклятое имя.
Наши солдатики в тулупах, валенках и ушанках, а его головорезы в легоньких фуражках с наушниками и в полусапожках из кожимита. Адольф — это мыльный пузырь из самомнения и зазнайства. Лопнул. И где похоронен, неизвестно. Скорее всего, в канаве. Был властителем Европы, а подох, как шакал. Копали, копали наши саперы и раскопали какого-то бедолагу с опаленными усами и челкой, вроде бы похожего на фюрера. Криминалисты-патологи отделили верхнюю часть тела от туловища. Разобрали ее на кости и косточки, как осетровую голову, и нижнюю челюсть показали личному стоматологу Гитлера Карлу Бухману. Тот отрицательно закрутил головой: нет-нет, не его это челюсть, и вообще это зубы Бормана. А может, и Мюллера.
Хорошо бы, если бы Адольф был жив, разыскать его и подвесить за ноги к фонарному столбу, как Муссолини.
Послевоенные годы. Восстановление разрушенного хозяйства. И борьба с вдруг воскресшим инакомыслием. Победители, побывавшие в относительно благополучной Европе, принялись рассуждать и рассуждать слишком вольно: а почему это мы в СССР живем так плохо? У немецкого крестьянина вместительный кирпичный дом с мезонином, у рабочего отдельная квартира, а у нас либо избушка на курьих ножках либо коммуналка в подвале с одним сортиром на десять семейств. Почему?..
Пришлось поправить наиболее шумных. С многих сорвали погоны и ордена. Не залетай слишком высоко, не птица, знай свое место, ты хоть и герой, но ничем не лучше тыловой крысы. Все равны перед законом. Набедокурил — неси ответственность. Только так можно было вправить мозги воякам, засмотревшимся на Европу.
**************
Мне семьдесят с гаком. Жизнь. Короткая, как блеск молнии, как удар бича. Один мудрый грустный писатель, написавший чудесные книги для детей, сказал по поводу краткости жизни: «Человек рождается, чтобы износить четыре детских пальто и от шести до семи взрослых. Десять костюмов — вот и весь человек». Если следовать его логике, то я не прожил еще и трети жизни: потому что износил за свою жизнь лишь две шинели, а детское пальтишко я так ни разу и не надел, потому что его за гроши продал на горийском базаре Виссарион Иванович Джугашвили.
Значит ли это, что впереди меня ждут две трети? И куда мне их девать, эти две трети? Рано или поздно я надоем восторженному народу. И что тогда?..
Вчера взыграла кавказская кровь. Ночь провел с Валентиной. Я не давал ей спать. А она все время вертелась, а когда не вертелась, то похрапывала. Вялые ласки деревенской бабы: думает не об этом самом деле, а о том, как бы что-нибудь украсть. Храпит и, наверно, видит во сне своего конюха.
Но не стоит ее винить: все бабы одинаковы. Уже одно хорошо, что она греет мою постель, и тогда я на короткие мгновения погружаюсь в воспоминания юности и не чувствую себя одиноким. Взыграла кавказская кровь… А ведь вечером, до этой самой ночи, я уже был готов распрощаться с жизнью. Не физическое недомогание, нет — душевное. Мне было жаль себя до слез… Валентина, сама того не зная, помогла мне выкарабкаться из предсмертного уныния.
Что со мной происходит? Слишком много размышлений о своем прошлом? Старею… Сомневаюсь даже в том, в чем сомневаться не имеет смысла: назад ничего не вернуть и не исправить.
Этери, где ты! Где ты, жаркая, любвеобильная, щедрая на ласки, веселая, порочная, беспечная? Воспоминания… Я закрываю глаза и вижу все так ясно, будто не было полувека, пролетевшего мимо меня быстрее хвостатой кометы. Этери все так же молода и прекрасна, как была на берегу хрустальной Лиахви, когда сосновые иглы искололи ей всю задницу. Ей, наверно, сейчас за семьдесят. Старуха. Но в воспоминаниях ей по-прежнему двадцать. И пусть она там живет — в воспоминаниях. Я верю, что давно ушедшие люди действительно живут там, в воспоминаниях. И им там хорошо.
Я готов остаток жизни отдать, чтобы вернуть мгновения, когда я видел землю, а Этери — небо.
Глава 34
Воспоминания бывают разные. Год 1909. Третья ссылка. Я и два жандарма выехали утренним поездом из Москвы в Красноярск. Дорога в те времена занимала неделю. Ехали в отдельном купе с плюшевыми диванами, малиновыми бархатными занавесками, зеркалом, сияющими медными ручками, умывальником и столиком с электрической лампой под зеленым абажуром. Жандармы оказались большими пройдохами. Они были двоюродными братьями и бывшими студентами Московского университета, изгнанными оттуда «за леность и нехождение в классы». Кроме того, они на торжествах в честь тезоименитства императрицы Александры Федоровны вместо ее портрета держали в руках транспарант с вырезанным из парижской бульварной газеты «Le Petit Journal» фотографией Луизы Октави Бохи — любовницы Николая Второго. Продержали бывших студентов в каталажке два дня. А потом, взяв с них честное слово, что они больше не будут, отпустили на все четыре стороны. Дело в том, что их дядя, Аркадий Францевич Кошко, был начальником Московской сыскной полиции, и именно он — подальше от греха, то есть от тлетворного университетского влияния — решил определить бузотеров в жандармское управление. Бывшие студиозы прикусили языки, обрядились в темно-синие мундиры и вооружились палашами и револьверами. Чего только не бывало в царской России! Государство начинало разваливаться с малого. По-хорошему, братьев стоило бы хорошенько выпороть, а их вместо этого заставили нести службу по охране государства от субъектов вроде меня. Все это оии мне рассказали, когда у нас пошел приятельский разговор.
Я им поведал, что меня арестовали за статью в газете «Искра», в которой содержался открытый призыв к свержению царизма. Мои конвоиры засмеялись.
— Вот она, наша демократия! — сказал один из них. — Уж и пошутить нельзя…
Знали бы они, что я полгода назад поднял на воздух уже шестого генерал-губернатора!
Моя память мне никогда не изменяла. Она крепко держит за ребра воспоминания разных лет. Но в этом случае у меня в голове многое перемешалось: может, от необычности, странности произошедшего.
У меня до сих пор нет ответа на вопрос, почему к пульмановскому правительственному спецвагону с буфетом, спальней, ванной, рабочим кабинетом в дорогих палисандровых панелях и роскошными купе для адъютантов прицепили десяток вагонов с самой разношерстной публикой? То, что в «пульмане» путешествует по нескончаемым просторам России военный генерал-губернатор Иркутской губернии Александр Дмитриевич Горемыкин стало известно много позже, когда съестные припасы в спецвагоне подошли к концу, и оголодавший губернатор был вынужден выползти на свет божий, и, забыв про свой высокий чин, отправиться столоваться вместе со всеми. Он был в генеральском мундире со звездой Святого Владимира на широкой груди и красных брюках с золотыми лампасами. Стыдясь публики и самого себя, он ел молча, не глядя по сторонам. Лицо выражало сосредоточенную работу мысли и презрение. Казалось, он сидит не в ресторане, а на совещании Государственного совета в Мариинском дворце.
Голодные адъютанты, глотая слюни, сидели напротив и ждали, когда их начальник насытится. Они смотрели, как у генерала под бородой ритмично ходит кадык. Есть в присутствии генерала было не положено. Адъютанты его ненавидели.
Странный это был поезд. Прежде до мест не столь отдаленных мне приходилось добираться в арестантских вагонах с минимумом удобств. Деревянная лавка да дыра в полу вместо отхожего места. На весь день остывшая баланда, воняющая грязной тряпкой, селедка и горбушка хлеба с серым налетом плесени. А тут в каждом вагоне баки с кипятком и сияющие фаянсом сортиры. Кроме меня в Красноярск везли в ссылку дюжину эсдеков и кадетов — бывших депутатов Третьей Государственной Думы. В ресторане они сидели рядом с учтивыми жандармскими офицерами. Ресторан работал с раннего утра до поздней ночи. Еда, как в питерском «Метрополе». Откуда взялась эта роскошь? Об этом я узнаю позже, когда мне скажут, что из дюжины арестованных депутатов только один не был миллионером. Помню металлические судки с тройной ухой, украинским борщом, рассольником, суточными щами, оловянные тарелки с пожарскими котлетами, селянкой, с жареной уткой, а также куличи, кулебяки, пельмени, блины, пряники… Вина, среди которых преобладали дорогие Сент-Эмильон и Сент-Эстеф, а также «Настоящую смирновскую» пили только бывшие депутаты. Жандармские офицеры пробавлялись пивом.
Меня подкармливали мои доброжелательные конвоиры. Во время обеда они потешали меня петербургскими анекдотами. Моя ссылка была похожа на сказку.
Позже всех в ресторан входили трое юношей жульнического вида. Это были бывшие студенты-путейцы; на них ловко сидели сюртуки темно-зеленого сукна, застегивающиеся на пуговицы с изображением государственного герба. Студенты курили длинные папиросы и ни с кем не здоровались. Мое внимание привлек студент с бородой, настолько огненно-рыжей, что хотелось ее поджечь.
Остановок было несколько. Ближе к Красноярску, на станции Боготол, всем предложили выйти на прогулку. По перрону в сопровождении жандармских офицеров, взявшись за руки, чинно прогуливались господа в черных осенних плащах до пят и мягких шляпах. Едва шевеля губами, они что-то, ласково улыбаясь, говорили друг другу. Они были похожи на опереточных заговорщиков. Местные пьяницы, раззявив беззубые рты, стояли близ перрона, охраняемого унтером с винтовкой и дымили махрой. От пьяниц отделился еле держащийся на ногах мужик, он подошел к унтеру и засмеялся, потом сделал шаг в сторону, раскинул руки и повалился на рельсы, прямо перед пыхтящим паровозом. Лежит и не двигается. Из будки высунулась перепачканная рожа машиниста. У него был заспанный вид, словно он не паровозом управлял, а телегой. К машинисту подбежал начальник станции.
— Убери! — взревел начальник, рукой в белой перчатке указывая на лежащего.
— Да пошел ты… — спокойно отреагировал машинист, подкручивая ус.
— Убери, ты мешаешь движению!
— Да пошел ты… — не меняя интонации, сказал машинист. Он подкрутил другой ус и зевнул: — Это не мое дело.
— Нет, братец, это твое дело, это твой паровоз, ты должен убрать! — орал начальник станции.
— Твой рельс, ты и убирай, — буркнул равнодушный машинист и скрылся в будке.
Пассажиры с интересом наблюдали за полемикой.
— Вот так у нас всегда в России, — с горечью сказал холеный господин с эспаньолкой. — Никто не хочет ничего делать.
— Просто народу не дают развернуться, — возразил другой холеный господин и выкатил грудь, словно он сам был народ и ему не терпелось развернуться во всю ширь.
— Не дают развернуться?! — изумилась эспаньолка. — И слава богу, что не дают!
Я был свидетелем забавного эпизода. Студент с рыжей бородой возмутился, когда ему подали борщ без сметаны и недостаточно горячий. Он накинулся на официанта:
— Мне, значит, без сметаны, сскотина? И холодный! — гремел он. — А тому жирному старикашке в аксельбантах и золотых лампасах, — студент указал пальцем на почтенного пассажира, сидевшего в окружении голодных адъютантов, — значит, со сметаной и огневой? Посмотрите, от его борща пар валит! Как это понимать? Где равенство, где свобода, где братство? Где конституция, подписанная самим государем?
Ресторан оживился. Депутаты весело посматривали на студента и предвкушали скандал.
Горемыкин оторвался от своего судка с огненным борщом и окинул студента мутным взором. Адъютанты привстали.
— Молодой человек! Ведите себя прилично! — гаркнул губернатор. — Это вам не студенческая сходка!
Рыжебородый ухмыльнулся, быстро шагнул к губернатору, взял в руки судок с огненным борщом и опрокинулего на голову Горемыкина.
— Царский сатрап! Душитель! — прокричал взбунтовавшийся студент. — Не тебе меня учить, старый хрыч!
Капустные листья и морковные звезды потекли по щекам и бороде губернатора. Горемыкин стал похож на водяного.
Какое-то время ресторан безмолвствовал. Было только слышно, как генерал-губернатор сплевывает капустные листья. Потом по вагону пошел, нарастая, шум, который заглушил стук колес. Депутаты повели себя по-разному: кто зажал рот от смеха, кто привстал, кто в гневе истерично возопил…
К студенту ринулись адъютанты:
— Мерзавец! — орали он. — Это же генерал-губернатор!
Студент, не будь дураком, стремглав вылетел прочь. За ним следом, изрыгая проклятия, раздувая розовые щеки, топоча юфтевыми сапогами и цепляясь шпорами за углы скатертей, устремились офицеры. Студент был в легких лаковых туфлях. Разумеется, он был резвей. Скандального студента искали по всему поезду, но он как в воду канул. Его так и не нашли.
Мои жандармы ликовали.
Рыжебородого студента, к тому времени, вероятно, уже не студента, я видел в Питере, 1917 году. Он заседал в Петроградском Совете. Это был Рыков, будущий председатель Совета народных комиссаров. Второй человек в руководстве страны. Хотел стать первым. Но не стал: прикатил 1938 год. Мне докладывали, что когда он шел на расстрел, то пел частушку:
Эх, яблочко,
Да на тарелочке,
А вождей, как Сталин,
Пора к стеночке!
Глава 35
Никто не знает, как мне трудно жить на свете. Такие как я, редко доживают до старости. Но я дожил. И теперь задаю себе вопрос: зачем? Когда мне стукнуло 70, я понял: какая это страшная трагедия — Жизнь.
…Вызвал Булганина, дал распоряжение о присвоении капитану Ерофееву за выполнение ответственного правительственного поручения внеочередного звания генерал-майора. Николай схватился за бороду и вытаращил глаза. Тем не менее уже вечером того же дня Ерофеев появился у меня в кабинете в новенькой форме генерал-майора танковых войск. Через день я опять вызвал Булганина. Кое о чем его попросил. Он опять вытаращил глаза. Однако уже наутро следующего дня Ерофеев появился у меня в кабинете форме генерал-лейтенанта МГБ.
— Почему? — спросил я Булганина. — Почему МГБ?
— Исчерпаны лимиты: генералов в армии восемнадцать тысяч, столько не было даже при царе-батюшке, — ответил он. — Пришлось насесть на госбезопасность. У МГБ генералов всего полтысячи, а генеральских должностей вдвое больше.
— Не пойму, почему такая диспропорция? Должностей генеральских много, а генералов мало?
— В 1949 году, как раз перед Ленинградским делом, генералов было столько же, сколько генеральских должностей. А потом их стало меньше, а генеральские должности остались.
— В таком случае чтобы к вечеру он был генерал-полковником.
Он помолчал. Потом спросил:
— Можно спросить…
— Нет, — отрезал я.
— Он так за неделю дослужится до маршала… — пробурчал Булганин.
— Он заслужил.
— Чем?
— Ты маршал?
— Так точно.
— Ты в танке горел?
— Бог миловал.
— А он горел. Трижды. Не суй свой нос, Николай, куда не надо. А то сам сгоришь.
Через день у меня состоялся серьезный разговор с новоиспеченным генералом.
— Товарищ Сталин, не знаю, как вас благодарить…
— Сейчас узнаешь. У тебя есть надежные товарищи среди танкистов?
— Так точно, есть.
— Они могут на танках подъехать к Ближней даче?
— Могут, они все могут. Выдвинутся по первому моему приказанию. Я ведь генерал, прикажу и выдвинутся… Хоть завтра.
— Завтра еще рано. А вот через недельку, когда я соберу здесь полный состав Оргбюро…
— Сегодня же свяжусь с товарищами.
***********
Никита. Прикидывается дураком. Но не дурак. Ерофеев положил мне на стол характеристику на Н. С. Хрущева. Ерофеев просто молодец. Путь к генералу армии открыт. Так вот, характеристика. Никита сам ее на себя написал. Это в общем бывает, это рутина, стандартная практика. Написал, потом кто-то повыше тебя заверил, и дуй наверх на всех парусах. Наверх?! Куда это он собрался — наверх?! Выше члена Политбюро — лишь товарищ Сталин. Стало быть… Итак, почитаем:
«Н. С. Хрущёв является стабилизатором обстановки внутри круга крупных начальников. Никита Сергеевич предугадывает возникновение сложных моментов и сейчас же находит верный тон. Он всегда очень убедительно высказывает синтезирующую точку зрения, с которой обычно соглашаются все.
При переговорах со Сталиным Хрущёв совершенно преображается. Исчезает его напускная простоватость, он не позволяет себе ни одного лишнего слова. Говорит четко, лаконично, показывая свою осведомленность во всех делах. Никита Сергеевич не боится высказывать просьбы, которые, как правило, удовлетворяются.
Непререкаем его авторитет как члена Политбюро при решении насущных проблем, касается ли это быта, артвооружения, медицинского обеспечения или каких-либо других вопросов. Трудиться рядом с ним легко и спокойно.
Председатель Совета министров, генеральный секретарь ЦК КПСС И. В. Сталин».
Прекрасно! Хоть прямо сейчас канонизируй его и укладывай рядом с Ильичом!
Мне оставалось только подписать.
Кстати, какие еще такие переговоры со Сталиным? Не было у нас никаких переговоров, переговоры я веду лишь международные, с государственными деятелями других стран, равными мне по статусу. А с ним? Были только его отчеты и мои наставления, иной раз переходящие в рукоприкладство. Зачем ему эта чертова рекомендация?
Пришлось его вызвать и прочистить мозги.
— Никита, что это за характеристика?
— На всякий случай. Если вы меня уволите, пойду работать простым министром. А там тоже нужна характеристика.
Я смотрю на его круглую рожу с преданными глазами.
— Если я тебя уволю, тебе никакая характеристика не понадобится, — я делаю паузу. — Никто не собирается освобождать тебя от занимаемой должности.
— Спасибо, товарищ Сталин.
Я делаю паузу.
-— Вместо того чтобы писать на себя характеристику, занялся бы делом. Лаврентий что-то затевает против тебя. Говорит, что хорошо бы Микитке намылить шею и дать под микитки.
— И у меня есть такие сведения.
— И какие твои действия?
— Я знаю, что надо сделать. Надо составить новый расстрельный список, кстати, их давно не составляли. Включить туда Лаврентия и дать всем члена Политбюро на подпись.
— И?..
— Расстрелять его к чертовой матери! Тридцать лет от него житья нет! Ложишься спать и не знаешь, где проснешься: то ли на этом свете, то ли на каком-то еще.
— А если не подпишут?
— Все подпишут, никуда не денутся, тут-то ему и крышка.
— Думаешь, сработает?
— Подпишут, все равно мы списки никогда не читали и подписывали не глядя.
Я сделал вид, что задумался.
— Глупость, конечно. Но что-то в этом есть. Придется, правда, составить длинный список, чтобы там затерялось всем известное имя уважаемого товарища Берии.
— За этим дело не станет. Все подпишут, а если не подпишут, я сам за всех распишусь.
Понятно, что Никита рвется к власти. Хочет всех переиграть. Даже осторожного Лаврентия. Но так рисковать…
Кстати, Лаврентий стал полнеть, а это придало его фигуре значительность и сановитость. Заважничал. Отдалился от простого человека. Вознесся. А Никита незатейлив, как грабли и свеж, как молодой редис. Такие народу нравятся.
Глава 36
Опять сны…
Какой-то заброшенный подвал, сырой и холодный. Не склеп ли это? Все члены Оргбюро в сборе. Кроме Клима.
— Опять он болтается черт знает где, — ворчит Молотов.
— Клим второй день гостит у Буденного, — ябедничает Каганович, — смотрит, как тот пожирает жареного Софиста, своего боевого коня. Буденный говорит, что выполняет данное вам, товарищ Сталин, обещание. Клим сидит и ждет, когда Семен Михайлович насытится.
— Нет, — говорить Маленков, — он не у Буденного. Клим занимается спортом. Он ведет здоровый образ жизни, в последнее время увлекся конькобежным спортом и целыми днями торчит на катке.
— Буденный от него не отстает: на лыжах прыгает с лыжного трамплина.
— Сейчас не зима, — ворчу я, — нет ни снега, ни льда.
— Зато есть Буденный! — восклицает Никита. — Ему все нипочем. Он может прыгать в любое время года.
Черт, опять дурацкий сон! Но Буденный!.. Как я мог забыть про его конников, Россинантов, Буцефалов и Инцитатов?!
**************
Не могу же я с утра до ночи думать только о революции и врагах народа. Все-таки я человек, и ничто человеческое… Чтобы окончательно не сойти с ума, надо оставить в воспоминаниях хоть что-то приятное. Отсортировать неприятное и оставить место чему-то другому, например, красивой женщине, такой же дивной, нежной, изменчивой, соблазнительной, капризной, какой была Этери. Этери была сама Жизнь! У меня и сейчас, стоит вспомнить ее, голова идет кругом. Я ревновал ее к мужу, дровосеку с топором. Ревную и сейчас. Оказывается, можно ревновать даже к мертвецу. Ревность страшная, с одной стороны унижающая, с другой — возбуждающая сила! Она способна поработить человека. Даже на расстоянии в полвека. Могу сказать даже больше, с годами моя ревность многократно возросла. Удивительное, непонятное, необъяснимое явление — Человек!
Как можно ревновать к тупоголовому дровосеку? Это все равно, что ревновать к его топору. Но я ревную!
**********
Неодолимая сила повлекла меня к дивану. Не снимая кителя, я прилег и тут же забылся сном…
…Мы с Никитой в Гефсиманском саду. Ночь. Звезды во все небо! Такой небосвод я видел только в родной Грузии, когда любовался им и вел счет звездам.
Гефсиманский сад. Кажется, здесь Иисуса Христа предал за тридцать сребреников Иуда Искариот. Впрочем, какой-то атеист, кажется, это был Ленин, с издевательским смехом говорил, что на самом деле — за тридцать медных пятиалтынных, и то, смеялся, — дороговато.
Я и Никита в хитонах и сандалиях на босу ногу. Ночь.
— Никита… — тихо зову я. Он молчит. Я жду.
Прошла минута. Чудная картина! Густолиственный кедровый и масленичный сад с ярко-тёмно-голубой прогалиной посредине. Облитый тёмным лунным светом, шествует Спаситель мира. Лунный свет по всей своей несказанной силе, золотисто-серебряный, мягкий, сливается с зеленью деревьев и травы и пронизывает собой белые одежды Иисуса. Ослепительное, непостижимое видение! Христос то ли утопал в мистическом свете, то ли сам его излучал. Вот он ближе, ближе. Он стоит близко ко мне, стоит протянуть руку…
Я видел каждую складку его одежды, лицо, глаза, полные слез…
— Ты видишь, Никита? — шепчу я.
— Что? Кого?
— Это Иисус! — восклицаю я.
Никита отрицательно крутит головой.
— Это выдумки.
— Что — выдумки?..
— Иисус — это выдумка. Его придумали, чтобы как-то объяснять непонятное. Это еще Ильич сказал. На самом деле это просто плачущий оборванец с костылем.
— Дурак! Это же Иисус, разве ты не видишь?
Никита исчезает, и вместо него появляется суровые люди в кожанках. В руках у них маузеры с деревянным прикладом. Один из них прицеливается… Но медлит.
— Эх ты, слабак! — говорю я. — У нас, на Кавказе, если уж прицелился, то стреляй!
Звук выстрела оглушает меня.
Запахло порохом и окалиной. Я просыпаюсь. Выстрел еще полощется у меня в ушах. Я с трудом разлепляю глаза.
Передо мной, согнув стан, замер Ерофеев.
— Почему пахнет порохом?— спрашиваю я.
Он морщит нос.
— Это от меня. С войны остался.
— Вызови Хрущева. И остальных.
— Всех?
— Полную команду. Весь состав прежнего Политбюро.
…Сон. Гефсиманский Сад, звезды… И явь, как когда-то, когда, гуляя ночью по территории Кремля, я обнаружил, что вижу только кремлевские звезды.
Полдня ушло на то, чтобы собрать всех в моем кабинете. За это время я пообедал и даже полчасика еще раз соснул, на этот раз без сновидений. После сна в меня влилась такая победительная сила, что о смерти, во всяком случае своей, не помышлял. Мне еще жить да жить, думал я.
И вот мои соратники сидят передо мной. Позы угодливо-выжидающие. Даже Лаврентий, умный, гаденыш, смотрит преданно и честно. Жаль, нет здесь художника Герасимова, он любит писать портреты вельможных негодяев.
Никита посматривает на Лаврентия и приветливо улыбается. Раз Никита так улыбается, значит, что-то затеял. Интересно, составил ли он обговоренный список с именем Лаврентия?
Я, как всегда, не тороплюсь.
По заведенной в последнее время привычке обвожу всех долгим взглядом. Замерли, шакалы. Нет, нет, вижу, пока они еще не объединились, медлят. Чего-то ждут? Думают, что товарищ Сталин вот-вот сыграет в ящик, и уж тогда они разгуляются… Но пока в глубине глаз каждого прячется страх: что, интересно, задумал товарищ Сталин?
В каждом из них живет годами подбадриваемый мною панический ужас, когда ты не знаешь, ни как начнется для тебя следующий день, ни как он закончится. Их жизнь висит на тонком волоске, и этот волосок может перерезать не только тот, кто подвесил, но и тот, у кого в руках ножницы. Они это знают, и этот вековечный страх за собственную жизнь делает их безразличными к чужим жизням. Поэтому они с такой легкостью подписывают любые расстрельные списки. Главное — чтобы в этих списках не было твоего имени.
Во мне не осталось ничего, кроме стального сердца революционера. Стальное сердце требует от меня действий, иначе оно перестанет функционировать. Задача поставлена. Моя задача — уничтожить головорезов. Предать их суду народа. Я — над схваткой. Перед глазами возникли сцены из тридцатых. Гневные толпы народа с транспарантами, на которых аршинными буквами намалеваны призывы, от которых у слабонервных людей душа уходит в пятки, а у людей покрепче — возбуждает необоримую ярость и желание незамедлительно расправиться с вредителями и ревизионистами, засевшими в правительстве.
Главное — это олимпийское спокойствие и уверенность. И тогда никто не посмеет спросить, а где же вы были, уважаемый, мудрый, проницательный Иосиф Виссарионович, когда они рядом с вами злодействовали?
Повторяю, главное — несокрушимое спокойствие. Правило: я над схваткой, я Судия и Вершитель Судеб.
— Что это вы, — говорю, — все расстреливаете, да расстреливаете? Что у вас, других дел нет? Лаврентий?..
— Мы не только расстреливаем, мы и милуем. Кроме того, мы еще и отправляем в лагеря, в ссылку, сажаем в тюрьмы. Детей преступников распределяем по детским домам. Словом, заботимся обо всех. Работы, — Берия устало покачал головой, — работы невпроворот.
— Может, лучше не расстреливать, а вешать? — задал вопрос Булганин. — На площади, принародно? Люди будут чаще собираться вместе, чтобы поболеть, как на футболе. Будут чувствовать, что они не одиноки и локоть соседа всегда рядом.
— Сейчас не те времена. Вешали во время войны. Предателей. При большом стечении рукоплещущего народа, — заметил Молотов.
— Но… не довешали, кое-кто остался, — сказал я. — Вешать — это хорошо. Дело серьезное. Надо обновить процедуру лишения человека жизни.
— Я тоже думал об этом, — Лаврентий преданно посмотрел на меня. — Новое, рационализаторское, всегда вносит свежую струю в общество.
— Может, объявить всесоюзный конкурс на лучшую казнь? — задал вопрос Каганович. — Я думаю, народ нас поддержит.
— Должны быть разновидности казней, разбитые на группы по интересам, — подхватил Никита. — И вообще у нас почему-то не применяется выражение «казнь».
— Ты прав, — сказал Маленков. — Высшая мера или 10 лет без права переписки — все это хорошо, но слабо, неясно, расплывчато, неубедительно, мы словно боимся назвать вещи своими именами. Это порождает в обществе ненужные вопросы и нездоровые настроения. Надо бы ввести в обиход слово «казнь», это слово бодрит, оказывает тонизирующее, воспитательное воздействие на широкие народные массы, активизирует работу головного мозга. Еще Карл Маркс сказал, что «Наказание есть не что иное, как средство самозащиты общества против нарушений условий его существования». А Маркс знал, что говорил.
Булганин посмотрел на Маленкова с уважением. И перевел глаза на Молотова:
— Вячеслав, ты не прав. Вешать надо, как во время войны. У всех на глазах, где-нибудь в центре города, на площади. У около эшафота установить динамики, чтобы было слышно, как преступник завывает от ужаса.
-— Правильно! Уверен, народ нас поймет и поддержит, — сказал Никита.
-— Да, наши люди любят развлечения, — задумчиво подметил Лаврентий. — В Азии, например, было много интересного, вот у кого бы поучиться. Эмиры, султаны, падишахи увлекались посажением на кол. Добротная казнь, народ восторгался и рукоплескал. Исключительной популярность пользовались также: четвертование, когда начинают с пятки и завершают макушкой, а потом в воспитательных целях, насаживая головы на пики, выставляли на всеобщее обозрение. Хороши также бичевание, колесование, обезглавливание, переохлаждение, побиение камнями, распятие, расчленение, утопление, съедение львами…
— Где мы возьмем столько львов? — засомневался Молотов.
— …сожжение и сваривание, — продолжил Лаврентий. — Последнее нравится мне больше всего. Была б моя воли, — он вздохнул, — я бы и сейчас кого-нибудь сварил.
— Скоро тебе представится такая возможность, — заметил я. — Но, однако, какие глубокие у тебя познания!
— Стараюсь, изучаю Энциклопедию казней и пыток, написанную академиком Поспеловым на основание изучения трудов основоположников научного коммунизма.
— Надо придумать что-нибудь новенькое, — заметил Булганин, — что-то исконно русское.
— У нас, у русских, нет фантазии, — сказал Каганович, — нам бы только… прикончить. А как — наплевать.
— Можно посоветоваться с компетентными людьми, которые знают толк в этом деле, — сказал Никита. — Есть такая казнь… левую ногу привязывают к одной лошади, правую — к другой. И под хвост лошадям подносят зажженную свечу. Лошади бесятся и стартуют в разные стороны. Отличная, высококачественная, безотказная казнь! Широко применялась в Первой конной. Буденный говорил, что при одном виде его орлов со свечками в руках белогвардейцы в панике бежали в направлении Парижа, чтобы стать там таксистами.
— Это значит, две лошади на одного вредителя? Где же мы возьмем столько лошадей? Это не реально.
— Лошадей можно заменить лошаками, мулами, ишаками, волами, слонами, верблюдами. Главное, чтобы хватило свечей, — сказал Хрущев. — Есть еще лошади Пржевальского… Можно связаться с нашими монгольскими товарищами, у них там лошади Пржевальского по улицам разгуливают.
— В Монголии нет улиц. Там одни юрты, — сказал я мрачнея.
Не люблю, когда при мне упоминают имя Пржевальского. Да, мы с ним очень похожи. Да, он за год до моего рождения проживал в Грузии. Все это так, но это ни о чем не говорит. И гнусные измышления западных писак, пытающихся опорочить славное имя моей матери и славное имя Отца народов, не могут поколебать веру советского народа в великого Сталина!
Все помалкивают, даже Хрущев и тот, кажется понял, что сморозил глупость.
Через минуту я возвращаюсь к дискуссии о казнях.
— Все-таки стоит, думаю, остановиться на простом расстреле, — сказал я. – Одна пуля стоит дешевле намыленной веревки. Надо экономить народные деньги.
— Хорошая казнь! — одобрил Микоян. — Хорошая и добротная. И, главное, надежная.
— Итак, прения прекращаются, — сказал я. — Подобьем итоги. Начинай, Лаврентий.
——Я бы не мудрил и принял предложение товарища Сталина. Расстрел.
-— Быстро, привычно, — подхватил Молотов, — и практически безболезненно. Казнь без мучений. Надо проявлять милосердие. Как вы полагаете, товарищи?
— Правильно! — воскликнул Берия. — Милосердие — это основа всех основ! Милосердие — это одна из основных христианских добродетелей.
У меня вдруг страшно разболелась голова.
Вячеслав первым заметил, что со мной что-то не так.
— Коба, тебе надо отдохнуть.
— Все свободны. А ты, Никита, сядь поближе.
Соратники потянулись к дверям. Когда они покинули кабинет, я напомнил Хрущеву:
— Подготовь список врагов народа. Помнишь, сколько народу по твоему приказу прикончили на Украине? Значит, опыт у тебя есть. Это должен быть расширенный список… Впрочем, что мне тебя учить… сам обозначишь количество… Не мелочись! У тебя полный карт-бланш. И побольше евреев. Внесешь туда некоторых мингрелов. Вернее — одного.
— Понимаю, понимаю, товарищ Сталин. Я знаю этого мингрела.
Я всегда был непредсказуем для врагов и для друзей. А вот для себя… Я всегда заранее знал и знал твердо, чего хочу и как этого добиться и никогда не менял своих решений. В последнее время я стал менее решителен. Мои позиции менялись, я стал переменчив. Это произошло как-то само собой. Подыскивать себе замену? Как бы не так! Никто не должен меня заменить: ни Никита, ни Лаврентий, никто, никто, никто… Я еще покомандую, я еще…
Глава 37
Сплю. Или бодрствую?! Действительность разбита на фрагменты, перепуталась с туманом в голове и сумрачным сном. Вижу, вижу… слышу, чувствую. Вот оно… Детство. Мне три года. А может, чуть больше. Первые впечатления. Пятна на стене, позже я узнаю, что это солнечные зайчики. Белая скатерть на столе. Писк стрижей. Шорохи за стеной, шуршание листвы под босыми ногами. Скошенная трава пятки колет. Неясные звуки, значения которых я пойму позже. Звуки бывают разные — приятные и не очень. Необъяснимые запахи — тоже приятные и не очень. Каждый день не похож на предыдущий. Сны. Снятся тигры и львы. Они стоят у кровати и не уходят, даже когда я просыпаюсь. Царапина на животе. Упал, когда пытался схватить кота за хвост. Комары. Слепни. Колени в болячках.
Поздним вечером мать напевает колыбельную:
Солнце, ты нам вечно светишь.
Солнце, в дом войди!
Дома нет отца сегодня.
Солнце, в дом войди!
Хорошо, что отец не слышит: он бы ее убил.
До сапожной ноги еще далеко. До нее долгий путь, до ненавистной ноги надо еще дорасти. Дорога от раннего детства до прыщавой юности кажется нескончаемой. Это самый долгий и невыносимо тяжко тянущийся период в жизни любого ребенка, мечтающего побыстрей перескочить в самостоятельную юность, когда будет на все наплевать и когда будет можно носить штаны до пят.
У всех наших соседей много детей. У кого трое, у кого пятеро, а у некоторых даже семеро. У отца с матерью я один. По меркам Кавказа, не семья, а какой-то огрызок.
Вспоминается отрывочно: какой-то страшный дядька в мокрой бурке, на коне, тоже мокром — то ли от дождя, то ли от пота. Конь трясет огромной головой и смотрит на меня злобными глазами. Хочет меня укусить. Я не плачу, это под запретом, мальчик, — пусть и маленький, — должен быть мужчиной, плакать разрешается только девчонкам. Резкий свет прямо в глаза, от дядьки пахнет чем-то незнакомым. Позже я пойму, что это порох и чача. Рядом пьяный отец, он берёт меня за руки и начинает вертеть перед дядькой в мокрой бурке. Мне страшно, мои ноги выше головы, но я, стиснув зубы, молчу. Отец прислоняет меня к своей колючей щеке. Мне это неприятно. Отец видит это, мрачнеет. Видно, уже тогда он стал подумывать о воспитательной роли сапожной ноги. Я всегда знал, что он злой, жестокий и несправедливый человек. Он никого не любил, он всех ненавидел.
В 1889 году мне было 9 лет. Остановился у нас гость. А гость на Кавказе персона номер один, он стоит в очереди сразу за Господом Богом. Назвался гость Николозом, нашим дальним родственником. Все твердил про какого-то Гурама, который якобы приходится отцу троюродным прадедом.
Это был молодой мужчина в морском кителе, форменной фуражке с коротким козырьком и орденом Святого Владимира на груди. Важный такой, с утра до ночи хлестал чачу с отцом и нашим соседом — дядей Георгием. И не пьянел.
— Морская закваска, — пояснял он и улыбался кривым ртом.
Уехал. Вместе с ним исчезла единственная ценная вещь в доме — серебряная фигурка преподобного Стилиста, отшельника Патагонского, который, по мнению матери, являлся покровителем семейного очага. В этот день отец гонялся за мной по дому с особенным рвением. Кстати, спустя годы я встретил Николоза в зале Смольного. Он был без ордена Святого Владимира, без фуражки, но в все в том же морском кителе, правда слегка потертом.
Когда мне стукнуло 10 лет, я переболел черной оспой. Следы на лице: рытвины, вмятины — все это останется на лице на всю жизнь.. Господи! Как тяжко мне было! Болело все тело, словно по мне проехала телега с камнями. Рвал кровью и чем-то ярко-зеленым. Все ждали моей смерти, но я, назло всем, выздоровел и выжил.
Что всплывает в памяти? Окно, за которым, перекрывая далекие горы, качает веткой старинный платан — мой защитник и верный друг, никелированная кровать с блестящими шишечками, которую приволок с барахолки отец и которую через полгода загнал в полцены на той же барахолке, мамины чувяки со сбитыми задниками, керосиновая лампа… Снятся кошмары, проснешься весь в поту и не может вспомнить, что снилось, знаешь только, что что-то необъяснимое и страшное. Понимаешь, что находишься в шаге от сумасшествия. Думаешь, лучше умереть, чем видеть такое. Полдня голова горит, будто в ней развели костер. К вечеру огонь стихает, и голову начинает пронизывать противный звук, словно кто-то фальшивит, играя на дырявой свирели.
Я лежал на влажных простынях и беспрестанно думал о смерти. Именно тогда пришло ко мне осознание того, что «я» это «я». Совсем не детское открытие. Видно, страшная болезнь извлекла из моей будущей жизни взрослую мысль: откуда я? И где оно было, это мое «я», до моего появления на свет? Не может же быть, чтобы его не было вовсе. Где-то я же должен был бы быть. Не могло мое «я» зародиться само по себе. Тело может, а дух, сознание — нет. Теперь-то я понимаю, что сознание до поры болталось где-то в космических сферах, в метафизических далях, пока его не вмонтировали в мое детскую душу. Понятно, кто вмонтировал. Духовная семинария меня кое-чему научила. Святые отцы недаром ели свой хлеб и недаром полосовали меня кнутовищем.
…Два раза в году я вынужден стоять на Мавзолее, принимать военные парады и тосковать, глядя на нескончаемые ряды демонстрантов. Портреты руководителей партии и правительства возят на специальных тележках, потому что на руках их не удержать. Носят, возят, аплодируют, провозглашают мне здравицы, словно я император или падишах. С каждым годом это стояние над ревущей внизу толпой становится все более утомительным. Я стар. Трудно стоять на ногах столько часов. А сесть нельзя. Ноги не держат, руки дрожат. А я стою, стою, стою.. Я попираю ногами свою могилу.
Интересно, куда оно уйдет, мое «я», когда я околею и меня положат рядом с чучелом основателя первого в мире государства рабочих и крестьян? Опять вознесется в космические дали?
Хотя это и неприятно, но представим себе такое. Я, как каждый смертный человек, скончаюсь, и мою поседевшую голову, мою многострадальную революционную голову, голову сурового правителя и нежного поэта, кремлевские патологоанатомы распилят на две половинки. У патологов есть специальные пилы по кости: листовая, дуговая, проволочная, маятниковая. Вот одной из этих пил меня и препарируют. Как жабу или лабораторную крысу. Может, из уважения к моей персоне подберут какую-то особенную пилу: специально для генералиссимусов. Мозг извлекут и отдадут психологам, психиатрам и еще каким-то ученым шарлатанам, чтобы они, покопавшись в моих мозговых извилинах, нашли истоки и природу моего гения и моей мудрости. Но они ничего не найдут. Они не знают, неучи и остолопы, что мое нетленное «я» сразу после моей смерти незамедлительно вознесется в иные сферы. И извилины и серое мозговое вещество здесь ни при чем. И может, там, в великих, недосягаемых сферах, я встречу того, кому хотел протянуть руку в Горийском саду полвека назад.
Может быть, встречу… Я бы пал на колени… А Он возложил бы на грешную мою голову свою всепрощающую длань, как некогда Ему — Иоанн Креститель.
Кстати, Верный Оруженосец присутствовал при вскрытии черепа Максима Горького. Зрелище не для слабонервных. Он потом полгода не мог есть свиные мозги с горошком.
— Расскажи, — сказал я, — что там было внутри у великого пролетарского писателя?
— Внутри был мозг, — сказал он, натужно сглотнул и выжидающе уставился на меня.
-— И все?
-— Да, мозг. Серый такой. С глубокими извилинами. Мозг. При прикосновении он дрожал, как студень. И больше ничего.
— А дальше? Куда его подевали?
— Извлекли и бросили в мусорное ведро. Оно шлепнулось. Ужасный звук… Как вспомню, спать не могу…
И это мозг великого человека!
***************
Чтобы люди не разболтались, как спокон веку это водится на Руси, следует принуждать их работать весь день напролет, до раннего утра следующего дня. Надо все время держать людей, окружающих меня, в кровавой узде, в неизбывном нервном напряжении. Иначе не стащишь их с печки. Я приучил всех министров, их заместителей, руководителей всех уровней быть готовыми к тому, что в любой час дня и ночи им может по вертушке позвонить сам товарищ Сталин. И не просто позвонить, а потребовать подробного доклада. И туго придется тому, кто в это время спит или шляется по кабакам.
Спать вредно! Достаточно 2-3 часов. Ссылаюсь на Наполеона. Он, если не врут историки, спал именно столько. Первыми на этот режим перешли в ведомстве Лаврентия. Чекисты днем крепко спали, а ночью ловили врагов. Облюбовали так называемый Дом на набережной. Посадят за ночь целый дом, вытряхнут оттуда министров, их жен, детей и прислугу, а наутро заполнят квартиры новыми жильцами, государственными и партийными деятелями Советского Союза. Те радуются. А спустя пару месяцев и их посадят. И тут же заполнят дом следующими жильцами. Поток, нескончаемый поток. Этот дом можно сравнить с конвейером или скотобойней. Новые партии счастливчиков заселяли роскошные квартиры, и спустя какое-время за ними ровно в пять утра приезжала крытая грузовая машина. На бортах написано «Хлеб». Заполнят грузовик жильцами и увозит их туда, где нет ни булочных, ни хлеба. Почему в пять утра? Поясняю: в пять утра, когда у врага народа начинали слипаться глаза, его будил звонок в дверь. Дверь открывалась, человека под белы рученьки вели к машине. Потом другого, третьего… Кузов заполнялся и машина прямым ходом мчалась на Лубянку: чекистам надо было поспеть к первому завтраку.
Из жителей дома врагами народа назначили 700 человек, среди которых были маршалы и министры. Некоторые квартиры поменяли по пять хозяев: опечатанными стояли целые подъезды. Желание занять престижную жилплощадь приводило к доносам.
Всегда говорил и буду говорить: цена человеку дерьмо, человек заслуживает не уважения, а насмешки.
Сам я всегда работал и днем и ночью. А спал, как правило, до середины следующего дня. А вот теперь могу внезапно уснуть посреди дня. Старость?
Я как-то спросил Черного человека:
— Что случилось?
— В тебе намеками, несмело, заговорила совесть. Как ты можешь спокойно спать, если твои руки?..
— Помолчи! У меня руки, как руки. У всех такие. Но они же спят спокойно? Возьми того же Никиту. Или Семена, который в тридцатые только тем и занимался, что передушил почти всех маршалов, генералов и даже полковников. Все подписывали тысячные списки…
— Они это делали из страха и чтобы тебе угодить.
— То есть, у них совесть чиста, а во всем виноват товарищ Сталин?
— Выходит так.
*****************
Сегодня утром, нет, что я! в полдень, меня разбудила не Валентина, а какая-то бабенция. Вроде той, что приносила еду в мой кремлевский кабинет. Толстомясая и могучая. Чистая бомба. В хромовых сапогах. Гимнастерка с погонами майора. Смотрит на меня, в глазах обожание и ненависть.
— Где Валентина? — спрашиваю.
Она недоуменно пожала мощными плечами.
— Где мои помощники? Где Власик? Где Посребышев? Или хотя бы Чернуха?
— Откуда ж мне знать.
Наглая, сволочь.
— Где генерал Ерофеев?
— Он на пенсии.
— Как на пенсии? Ему всего-то тридцать! Почему отключены все телефоны?
— Линия повреждена. Бригады электриков работают над устранением повреждения. Говорят, что это диверсия, следы которой ведут в Пентагон. А еще говорят, что министр Игнатьев велел своим заместителям лазить на телеграфные столбы и самим устранять неполадки.
— Говорят?! Кто это говорит?
-— Сам Игнатьев и говорит.
— Как вас зовут, майор?
— Зоя я. Зоя Степановна Иванова.
— Так вот, Зоя Степановна, позови-ка ты кого-нибудь из помощников.
— Никого нет: еще вчера все написали рапорты с просьбой уволить их по собственному желанию. Понесли вам на подпись. Но вы спали, и рапорты подписал товарищ Берия. Смена прибудет завтра.
— Найди Хрущева. Срочно!
— Но связь, как я только что вам докладывала, нарушена.
— Когда восстановят?
— Я не знаю: телефон же не работает.
— У охраны есть аварийные радиопередатчики.
— Они все вышли из строя, Иосиф Виссарионович.
Ненавижу, когда меня так называют. Для всех я товарищ Сталин. Называть Сталина по имени и отчеству, значит, открыто фамильярничать.
-— Поезжайте к Хрущеву лично, товарищ… — я впился в нее взглядом, от которого еще совсем недавно мои маршалы падали в обморок, — товарищ майор Зоя Степановна Иванова. — Если и машины вышли из строя, то бегом по Варшавскому шоссе прямо до Кремля! Чтобы через час он был здесь! Одна нога здесь, две другие — там!
Майор козырнула, резко повернулась и, постукивая каблуками, зарысила к двери.
Я снял телефонную трубку. Что-то там заворчало, застонало, захрипело, словно кого-то душили.
Глава 38
Никита сидит передо мной. В руках у него школьная тетрадь в клеточку.
— Вот принес.
— Что-то она у тебя слишком тоненькая…
— Зато убористо. Тут надолго… Одно перечисление врагов народа займет…
— Ничего, я вытерплю. Я немного вздремну, а ты читай. Я буду слушать, а ты читай… Я буду слушать, а ты читай, читай…
Чтение длилось более пяти часов. Наконец Хрущев перевернул последнюю страницу.
— Молодец, — говорю, — но тебе предстоит еще поработать. И заведи тетрадь потолще…
Прорвался Буденный. На боку у него болталась сабля в ножнах.
— Как тебе удалось? Ведь никого ко мне не пропускают.
— Я пригрозил охране, что каждого изрублю на куски, распластаю от головы до жопы. Коба… — замялся он, — собрать не удалось никого. Мои буденновцы все до единого погрязли в буднях мирной жизни. Шашки сдали в музей Революции, маузеры и пулеметы продали на толкучке в Марьиной Роще.
— Предатели, — прошипел я.
— Но я готов биться за тебя до последней капли крови.
— Иди, мой последний друг. Я постараюсь справиться сам.
Он все знает, все понимает. Но ничем помочь не может.
Чувствую себя отвратительно. Тело болит, как один сплошной синяк. И все время тянет прилечь. Симптомы умирающего. Началось это примерно месяц назад, когда я заснул в бане. Охрана ждала полчаса, а я все не выхожу и не выхожу. В бане я всегда запираюсь изнутри, снаружи ее не открыть. Надо взламывать, но эти идиоты побоялись. Позвонили министру госбезопасности. Тот примчался на Ближнюю через пять минут. С вытаращенными от ужаса глазами. А тут я проснулся и вышел из предбанника.
Министр вытянулся в струнку.
— Товарищ Сталин, по вашему приказанию…
— Мышей не ловишь, товарищ Игнатьев. Когда надо, тебя вызовут.
Я не мог рассчитывать ни на одного из министров. Все они креатуры Берии и Маленкова. Как я это допустил?.. Я старею… Я слабею день ото дня. Похоже, меня чем-то опоили.
Надо, надо бороться со старостью и немощью! Плетусь в ванную. Полчаса стою под горячим душем. Потом полчаса — под ледяным. Посвежевший, выбираюсь из ванны.
Меня всегда бреет парикмахер. Нажимаю на кнопку звонка. Никакой реакции. Бреюсь сам. Опасной бритвой «Золинген». Она у меня еще с Царицына. Боевой трофей. Отобрали у цирюльника генерала Улагая. С непривычки едва не отхватил себе ухо. Одно неловкое движение — и нет Отца Народов. Внимательно посмотрел на себя. Усы изумительного золотисто-медного окраса. В темноте они светятся — видел это многократно. Волосы на голове и усы я не крашу. Говорят, чтобы выглядеть моложе, я якобы закрашиваю возрастные седины хной. Вранье! По воспоминаниям современников, у Нерона были усы такого же приятного золотисто-медного цвета. Как же он хорош — этот талантливый изверг! С бубном и лютней плясал на арене, пел, вызывая бурю бешеных аплодисментов, не боялся казаться комедиантом, потому что был великим человеком. Перед смертью вел себя достойно. Вместо того чтобы заорать «Мама! Пощадите, не убивайте меня!» он мужественно, со спокойной грустью произнес: «Какой великий актер погибает». Кстати, он, как и я, тоже был Отцом Народов (Pater patriae). Очень, очень симпатичный исторический персонаж! Масштабы его злодеяний и добрых дел соизмеримы с моими. Поджег Рим и любовался пожарищем. Казнил всех подряд. Получал от этого удовольствие. «Эх, — сокрушался он, — жаль, что у римлян не одна голова».
Я смотрю на часы: в это время меня всегда ждали нежные и сильные руки Валентины. Но она куда-то сгинула. Выхожу в коридор. Ни души. Ни звука. Словно попал в подводное царство. Громко кричу:
-— Эй! Кто-нибудь!
Тишина.
Тогда я сам себя с ног до головы опрыскиваю «Шипром». Сильнейший запах одеколона ошеломляет, голова гудит и кружится. Одеваюсь. На мне меховые носки, чувяки, полотняные штаны и полотняная же рубаха.
Иду в столовую. Стол накрыт на одну персону. Завтрак. Яйца, сыр, масло, горячий хлеб домашней выпечки, чай.
После завтрака решил прогуляться по дому. Зашел в бильярдную. Взял в руки кий. С первого раза положил шар в левую лузу. Глазомер на высоте. Рука крепка и уверенна. Потом заглянул в Малую столовую. Потом в кабинет и библиотеку. Везде нажимал на звонки. Безрезультатно. Дача словно вымерла. В кабинете снял телефонную трубку. Потом другую. Молчок. Но кто-то в доме есть, кто-то же приносил мне горячий хлеб и масло?
На лифте поднялся на второй этаж. Никого. Только в самом конце коридора мелькнула чья-то нога, обутая в сапог. И снова все стихло.
Обедать не стал. Впрочем обед так никто и не принес. Надеются мои враги, что я помру от голода. Поработал с документами. Надо было проработать сценарий встреч с индийскими и индонезийскими товарищами. Устал. Решил еще раз по этажам обойти дачу. Никого. На дворе легкий морозец. Тепло одевшись, походил по парку полчаса. У центральных ворот еще вчера переминался с ноги на ногу околевавший от холода офицер с автоматом. Сейчас его место пустовало. Подергал ворота. Заперто. Меня либо забыли, либо изолировали.
Вернулся назад. Переоделся во все домашнее. Вечерело. В окно западной террасы бьют последние лучи заходящего солнца. Терраса выходит в сад; сейчас сад выглядит неуютно, по-зимнему. Как хорошо бывало здесь весной и летом! Роскошный вишневый сад, сосны, ели, березы, цветы!
Во всем доме никого. Я старый, больной человек. Я одинок. Я несвободен. Много лет я жил в тесных рамках обстоятельств и не мог пойти туда, куда хочу. За каждым моим шагом наблюдала уйма людей, чтобы потом рассказать простым людям, что делал сегодня великий Сталин. Говорят, я всесилен, а я не мог распоряжаться собой по собственному усмотрению. На протяжении тридцати лет я, связанный условностями, не мог собой распоряжаться. В последний раз я был свободен в Финляндии, когда меня распотрошила лихая Ляля Линдфорс. Правда, я остался без денег, и мне пришлось посидел на сухарях и воде чуть ли не неделю, но я был свободен, свободен, как птица! Да и как не быть свободным, если тебя в объятьях сжимает нежная женщина, которая знает толк в любви и о которой мечтал весь Балтийский флот.
Теперь все иначе, даже мой поход в сортир отслеживает охрана. Не посрешь спокойно. Так и кажется, что тебе в задницу смотрит полстраны.
Одиночество изматывает, оно подобно медленной смерти. Сейчас самое время подписать какой-нибудь расстрельный список. Но никто его не приносит.
Я слоняюсь по обезлюдевшему дому и вспоминаю свои стихи:
Ходил он от дома к дому,
Стучась у чужих дверей,
Со старым дубовым пандури,
С нехитрою песней своей.
А в песне его, а в песне –
Как солнечный блеск чиста,
Звучала великая правда,
Возвышенная мечта.
Сердца, превращенные в камень,
Заставить биться сумел,
У многих будил он разум,
Дремавший в глубокой тьме.
Но вместо величья славы
Люди его земли
Отверженному отраву
В чаше преподнесли.
Сказали ему: “Проклятый,
Пей, осуши до дна…
И песня твоя чужда нам,
И правда твоя не нужна!
Значит ли это, что я еще в юные годы предвидел свою грешную — да-да, конечно, грешную! — жизнь и бесславный конец в одиночестве? И правда моя никому не нужна… Старый, больной человек… Брошенный, никому не нужный. Слава богу, что меня не мучат воспоминания о жертвах. И пепел сотен тысяч не стучит в мое охладевающее равнодушное сердце.
Меня назовут злодеем. Наверно, и сейчас называют. Но никто не подумал о том, что любой, окажись на моем месте, ради сохранения революционных идеалов, поступил бы так же. Страна разделилась на моих верных приверженцев и тех, кто не дал бы мне спуску, окажись я в их в руках. Приверженцев, разумеется, было больше. Они не дают меня в обиду уже много лет. Дурачишь их, а они всё равно приверженцы. Четыре с половиной миллионов — по вине моей и моих маршалов — попали в плен в самом начале войны. Кто выжил и вернулся на родную землю — почти все — угодили в ГУЛАГ. А приверженцы об этой несправедливости знают и все равно остаются приверженцами. Вот и пойми их… Отец или брат расстреляны… а они ничего… молятся на мои портреты, как на икону Божьей Матери. Не люди, а бараны. Их ведут на убой, а они поют и славят тирана… Тиран, тиран, сказал Черный человек. Тиран… Старый, больной… И больше ничего. Меня бы пожалеть… а меня славят, как земного бога. Как глупы и доверчивы люди.
Опять я на западной террасе. Она специально построена так, чтобы наблюдать, как солнце заходит на западе.
Закат. Закат. Закат. Солнце скрывается за высоким зеленым забором. Завтра оно снова взойдет, но уже на востоке. Родится новый день. Каким он будет? И увижу ли я его?..
И опять нахлынули воспоминания. Я закрыл глаза и увидел кедровый сад неподалеку от обсерватории, где когда-то мне повстречался Иисус.
Я вспомнил запахи родной Грузии… Цветы, названия которых забыл на долгие годы, но память о том, как они пахнут, вдруг воскресила их. Иногда я не мог понять, откуда, каким ветром заносит эти запахи в Москву из моего родного Гори. Волчеягодник. Назывался он омерзительно, а пахнул он так, что так и тянуло воспарить в поднебесье. Запахи цветущей агонии и ивы, ванильный аромат калины. Одуряющие запахи чубушника, вишни, медовый аромат жимолости. Где все это? Когда я в последние годы бывал на отдыхе на Кавказе, воздух там пахнул деловыми бумагами и кожаными ремнями охраны.
Щемило сердце. Перед тем как уснуть навеки, хорошо бы смотаться в Гори. Но путь туда мне заказан. Заговор…
Когда придет время помирать, вспомню я не сотни тысяч и миллионов своих врагов и друзей, которым не повезло не только в жизни, но и в смерти, а божественную Этери. Прижать к себе, ощутить всю прелесть ее божественного и порочного тела… За ночь с ней, да что — за ночь! За мгновение!.. Я готов отдать полцарства, если оно у меня было!
Жизнь любого человека состоит из множества несвязанных между собой мгновений.
Моя жизнь — это безостановочный изматывающий бег к смерти. В нем нет никаких мгновений. А если и есть, то это нескончаемо долгое мгновение, которое уже и не мгновение, а вечность. А вечность, как известно, это окаменелое настоящее. Хуже не придумаешь! Страшнее одиночества только смерть. Одиночество заключается вовсе не в том, что никого нет рядом, суть его в невозможности донести до других то, что мучит твою душу, что представляется тебе важным, сокровенным.
Глава 40
Лежу на полу в кабинете. На какое-то время потерял сознание и рухнул на ковер. Наверно, прошло не меньше суток. Вчера было у меня прекрасное настроение, бодрое самочувствие, после баньки я принимал ласки майора Зои Степановны Ивановой. Я закрывал глаза и пытался представить, что ласкаю божественное тело юной Этери. Но получалось плохо: все время в голову лезли какие-то странные ассоциации. Иногда мне казалось, что я совершаю половой акт не с женщиной, а с коровой или слонихой, а иногда — с комодом или афишной тумбой Морриса. Тем не менее майор хорошенько взбодрила меня. Потом приехали заговорщики… Микоян плясал… Николай к нему присоединился… Разошлись поздно. Пытался задержать Хрущева, но он как-то весьма ловко вывернулся и, несмотря на свою тучность и кажущуюся неповоротливость, проскочил в двери проворней Берии. Где наш расстрельный? Забыл, простофиля, подготовить список с затерявшимся где-то в середке, между членами Еврейского комитета, Лаврентием, как с вишенкой на торте. Ах, Никита, Никита. Я с самого начала знал, что все эти наши с ним планы и разговоры о расстрельном списке ни к чему не приведут. И я не ошибся. Он негодяй, как и все остальные, даже хуже. Только я не предполагал, что он меня надует.
Ни повернуться, ни лечь набок. Как в тумане вижу бронзовую люстру прямо над собой. А если она, таинственным образом подчинившись силе притяжения, оборвет бронзовые цепи и рухнет мне на голову? Что ж, одним генералиссимусом на свете станет меньше.
Почему никто не приходит? Боятся нарушить покой товарища Сталина? Приучил людей к страху, вот и жди, когда рак свистнет. Ночью… или утром… изошел мочой, противно, страшно, мокро. Холодно, как когда-то в тайге… Помню… Отмахав за день верст пятнадцать, мы лежали на полу в избе старовера. Мы всю ночь напролет говорили о… черт его знает, не помню, о чем…
Я не могу пошевельнуться. Не могу сказать ни слова. Губы, язык, руки, ноги… все чужое. Душа жива, мозг жив, а тело омертвело. Как долго это может продолжаться?.. Душа рвется наружу… Но тело пока еще держит ее в своих холодеющих руках. Живы глаза и слух… Я все вижу и все слышу. Подлое время испытывает меня на прочность. Оно не движется. Холодно, мокро… Ни души… Даже Черный Человек бросил меня. А как бы он сейчас пригодился!
Наконец открываются двери, и надо мной склоняется Ерофеев. Краем глаза я замечаю на его плечах погоны капитана танковых войск.
— Товарищ Сталин, что с вами? Вам плохо?
Стал бы я валяться на полу, если бы мне было хорошо. Идиот. Но язык не повинуется. И опять я впадаю в забытье. Тянутся, тянутся нескончаемые часы страданий. Страшно холодно, снова обмочился. Никто не оботрет… Где моя мама, мама, где ты? Она бы… Хочу сказать, чтобы вызвали бригаду врачей, но рядом никого нет… мерзавцы… смерть где-то рядом ошивается… опять обморок.
Стоят надо мной, как над мертвым телом. Сегодня, кажется, среда… или четверг? Если сегодня меня не вытащат… значит, похоронят в понедельник… Никита, Георгий, Лаврентий, Николай… Радуются! Победили! Убили Кобу! Хрущев набрасывается на охрану:
— Разве вы не видите, что товарищ Сталин спит? Нечего поднимать тут переполох. Паникуете, отрывает нас от работы. Голову оторву, если еще раз…
Сволочь. Врачей не подпускает. Охрана перетаскивает меня на диван. Раздевают, наконец-то обтирают. Я так слаб, что при первой же попытке что-то сказать я оказываюсь по ту сторону жизни: что-то происходит в голове, кажется, что у меня в голове забил фонтанчик с газированной водой. Я закрываю глаза: даже моргать мне трудно. И все-таки через минуту я опять открываю глаза.
— Он еще жив, — говорит Молотов и смотрит на Никиту. В голосе слышится ужас. — Смотрите, он дышит.. Товарищ Сталин, — обращается он к моему телу, — мы здесь, мы ваши друзья…
— Прекратить это безумие! Если он дышит, это еще не значит, что он жив, — одергивает его Хрущев.
Улыбки торжества. Глаза прыгают от счастья. Весело переговариваясь и бодро стуча каблуками, уходят. Вместе с ними уходит Ерофеев, моя последняя надежда. Остается один Никита. Он склоняется ко мне.
Моя поразительная память и мои воспоминания не дают мне покоя и перед смертью. Они услужливо предстают перед моим внутренним взором, словно я читаю открытую книгу со словами: «Смерть неизбежна, она обыденна, но тем не менее мысль о ней противна природе человека… Теперь же, когда меня окутывает непроницаемый, холодный мрак и перед глазами неистово кружатся дождевые капли, а над головою жалобно стонет ветер, когда я вокруг себя не вижу ни одной живой души, не слышу человеческого звука, душу мою наполняет неизъяснимый страх. Мне показалось, что если я оглянусь, то увижу смерть в виде привидения…»
Привидения-то я не увидел, а вместо него увидел лунообразную рожу Хрущева.
— Ваше задание выполнено, товарищ Сталин, — сказала рожа.
Я слушаю и с трудом его понимаю. Он приникает ко мне, от него несет чесноком и потом.
— Как обещал, принес списочек, — прошептал Никита. — На первом месте, естественно, вы, уважаемый и всеми любимый товарищ Сталин. Вы ведь всегда были впереди всех! Итак, вы впереди, а некоторые из нас позади от вас на пару шагов, а кто-то — и на шаг.
Я слабо пошевелил рукой. Он внимательно следил за этим безвольным движением и удовлетворенно сказал:
— Так уж и быть, коли вы не можете, я его сам подпишу. Скажу вам по секрету, мы уже и портфели распределили. Не может же страна оставаться без руководителя.
Ухмыляющаяся рожа лоснится. Свиные глазки горят желтым пламенем.
— Желаю вам хорошенько выспаться, Иосиф Виссарионович. Крепкий сон пойдет вам на пользу…
Я опять впадаю в беспамятство. Не знаю, сколько прошло времени… появляются врачи, они что-то делают со мной, причиняя мне чудовищную боль. На меня надевают нечто, напоминающее смирительную рубашку и душат кислородом, который так обжигает горло, словно в меня вливают раскаленный свинец. Я бы закричал, если бы мог открыть рот. Мучители! Вредители!
Я страдаю, но мысль и воспоминания, на мое горе, продолжают жить.
Такие врачи-мучители бывали и прежде. Гоголя, страдавшего простым гастритом, тогдашние невежественные эскулапы морили голодом и не давали пить. Кроме того, его, вопящего от ужаса, погружали в бочку с ледяной водой и накрывали крышкой, чтобы не вырвался. Гоголь… Вот кого надо было сделать святым великомучеником, а не гордеца Виссариона.
Кажется, мои врачи надо мной экспериментируют. Видно, хотят узнать, может ли генералиссимус страдать так же, как простой смертный.
Доктора уходят, появляются медсестры. Колют иглами, втихомолку ругаются:
— Старый человек, а все еще жив. Что колоть-то, только иглы затупишь, — со злостью шепчет одна из них.
— Смотри, как бы в кость… — со смехом говорит другая.
— Можно и в кость, все равно он ни хрена не слышит.
Я хочу крикнуть, что я все слышу, но слова застревают у меня в глотке. Если выздоровею, лично пристрелю мерзавок!
— Смотри, давление упало! Девяносто на сорок. Он на ладан дышит. Ему каюк.
— Какого черта колоть, если каюк?..
— Для отчета.
— А куда делись доктора?
— Обедать пошли.
— Старик умирает, а они обедают.
— Не голодать же… И вообще, не наше это дело. Зуб отдам, усатый помрет к завтрашнему утру.
— Нет, сегодня к вечеру. Так приказал Никита Сергеевич.
**********************
Угасает, угасает звезда Джуга… Впрочем, что за юношеская чушь! Не было никакой звезды. Или она все-таки была и погасла? Погасла тогда, когда я перестал смотреть на небо?
Все мы просто люди, человечки: кто в большой степени, кто — в меньшей.
Свети, свети моя звезда:
Плыви, как прежде, неустанно
Над скрытой тучами землей,
Своим серебряным сияньем
Развей тумана мрак густой.
К земле, раскинувшейся сонно,
С улыбкой нежною склонись,
Пой колыбельную Казбеку,
Чьи льды к тебе стремятся ввысь.
Но твердо знай, кто был однажды
Повергнут в прах и угнетен,
Еще сравняется с Мтацминдой,
Своей надеждой окрылен.
Сияй на темном небосводе,
Лучами бледными играй
И, как бывало, ровным светом
Ты озари мне отчий край.
Я грудь свою тебе раскрою,
Навстречу руку протяну
И снова с трепетом душевным
Увижу светлую звезду.
Кажется, я все-таки уломал Великого Часовщика, и он остановил, а потом и повел стрелки времени назад.
Как чуден, как прекрасен был мой последний сон!
Как живая всплывает передо мной чудная картина. Я молод, мне всего семнадцать. По пути в обсерваторию я каждый раз прохожу мимо церкви, колокол которой отбивает одинокий полночный час. Церковь окружена старинным кедровым садом. Лунный свет во всей своей несказанной силе, золотисто-серебряный, мягкий, сливается с зеленью деревьев и травы. Рядом с могучим кедром видится мне некто в черных одеждах, этот некто замер в робком ожидании далекого рассвета. Я замедляю шаг, останавливаюсь и тоже замираю — замираю в ожидании чуда, тайны! Вот так стоял скорбный Иисус в Гефсиманском саду, уже зная, что ожидает его на исходе ночи.
И уже виделись мне не кедры, а старинные оливы в три обхвата, свидетельницы предательства, которое потрясает мир уже две тысячи лет.
По утрам я той же дорогой возвращаюсь домой и опять прохожу мимо церкви, колокол которой шестью ударами возвещает приход нового дня, и наслаждаюсь восходящим солнцем и своей молодой силой. Перед дверями церкви трава примята и хранит очертания человеческого тела. Словно усталый странник приник к земле перед дальней дорогой. Я знаю, кто он, этот странник, и знаю, куда он идет. Пред ним дорога во все времена, разом: в прошлое, настоящее и будущее.
Что-то лопнуло в груди, словно оборвалась струна, которая держит мою душу на привязи. На меня обрушился ужас. Как когда-то в детстве, когда я был смертельно болен и когда мне виделись кошмары, которые я не мог вспомнить после пробуждения, но которые вызывали такой ужас, что хотелось умереть не медля ни секунды. Если бы умер тогда, в детстве, история пошла бы иным путем… Что было бы с моей страной, с людьми, жизни которых я ни в грош не ставил и которые могли бы сейчас ходить в театры, нянчить внуков, влюбляться, сочинять музыку, копаться в огороде, писать романы, ставить спектакли, пировать с друзьями, слышать пение птиц в березовых рощах, путешествовать по миру… И, может, не было б войны…
Борьба за власть — оказывается, это мелко, недостойно, не угодно Богу, в которого верит каждый у кого на плечах голова, а не кочан капусты.
И с ужасом я понял, что было бы лучше, если бы умер тогда, в детстве… И моя жизнь закончилась бы счастливо и вовремя. Я уже чувствую, как мать гладит меня по головке и поет:
По горам идёт олень.
На рогах он дрему носит,
В каждый дом её заносит.
В люльку дрёму он кладёт,
Тихо песенку поёт:
Баю-баю-баю-бай,
Спи, мой мальчик, засыпай.
Почему я не уснул тогда?..
И вспомнилась мне юность моя, благословенная, далекая, и вспомнились слова, которые шесть десятилетий прятались в закоулках памяти и которые всплыли, как только душа стала прощаться с телом. Затосковала моя душа, впервые я понял, где она находится и чего она хочет: чтобы расставание длилось долго-долго — столько, сколько длится жизнь.
Ужасна смерть и страшна. Но мы не должны трепетать, но радоваться и благодушествовать, потому что оставляем тленную жизнь и переходим к жизни иной, нескончаемой и несравненно лучшей.
Но смерть не только ужас.
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь — как раз — умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
КОНЕЦ

Можно процитировать самого автора, (только он говорил о чужой работе), перед читателем «дрянная беспомощная писанина». Дневник-не дневник, мемуары-не мемуары. Смесь телепатии и восстановленных воспоминаний. Чепуха, ну допустим. Но эта претензия на достоверность, на реализм, она всё и портит. Язык отражает эпоху, язык автора современный, фразеологизмы у него современные, и мало просодики описанной эпохи. Поэтому это все ловкая фальшивка. Плюс редактировать надо. Разве Сталину в не в 48 было 70? а у автора в 49? и т.д.
Мне сложно говорить коротко о таком объёмном произведении. Но иначе нельзя.
У этого романа несколько несомненных достоинств. Во-первых, сама идея залезть в голову историческому деятелю и судить оттуда обо всём, что с ним происходило, интересна. Во-вторых, текст написан мастерски, с высоким уровнем литературного профессионализма. Оттого он увлекателен и убедителен. Ну и в-третьих, главный герой представлен умным, образованным и мыслящим человеком, что добавляет убедительности тексту.
Однако перечисленные достоинства нейтрализуются тем, что все они работают на предвзятый подход к трактовке главного персонажа. Перед глазами читателя предстаёт паталогический садист, занятый исключительно убийствами, интригами и борьбой за власть. Мне как человеку, который с любопытством и не без интереса нет-нет да и пролистывал полное собрание сочинений Сталина, такая трактовка его личности кажется выхолощенной. Гипертрофированно показана только одна сторона его натуры, вне контекста его весьма многообразной деятельности. Ну, не знаю… Это примерно как настаивать на том, что все войны в мировой истории начинаются и заканчиваются только потому, что у кого-то из правителей зачесалось в носу. Полностью игнорируя хотя бы социально-экономические и вообще цивилизационные причины таких событий.
Трудно поверить, что так мастито владеющий литературным пером автор не мог не осознавать этой простой логики. А если так, то, получается, он создал не литературно-художественное произведение, а политический памфлет, преследующий какие-то пропагандистские цели. А какие – у меня язык не поворачивается озвучить догадки по этому поводу.