Евгений Светлов. Вселенская Несправедливость (рассказ)

Наблюдения за Жизнью в образе

Композитор предвкушает наслаждение, которое вскоре получит от создания своего детища, своего творения. Он комфортно устроился в просторном зале, в мягком кресле с красными подушками и подлокотниками, и, несмотря на приобретенную с годами уверенность в силе своего гения – силе, способной обратить в бегство десятки римских легионов, – он всё равно немножко побаивается неудачи и ёрзает по сидению.

Из-за кулис на сцену, освещенную яркими прожекторами, по очереди выбегает две ноты – нота Ми и нота Си. Си, хоть и кувыркается взад-вперед довольно энергично, но выглядит уставшей и разбитой, что никак не гармонирует с резво мотающей головою Ми, чуть подрагивающие щечки которой отливают здоровым румянцем.

– Так, Си, это что ещё за шуточки? – говорит строгим голосом композитор и, чуть приподнявшись, кивком головы указывает на кулисы, имея ввиду, что нужно ноте Си зайти за них, а затем выйти вновь, но уже в более подобающем случаю состоянии.

Нота Ми уходит за кулисы вместе с нотой Си, и спустя несколько секунд они вновь появляются на сцене. На щеках Си играет румянец, две ноты теперь подходят друг другу, как пара лакированных ботинок из одной пары. Композитор удовлетворенно кивает. Ми и Си вновь скрываются за кулисами, из-за которых выскакивает Ля. Ля сменяется нотой Соль, которая почти тотчас вытесняется нотой До, которая, лениво попрыгивая на одной ноге влево-вправо, задерживается на сцене немного дольше положенного. До скрывается за кулисами, сцена становится пустой.

– Так, хорошо, – обращается к пустой сцене композитор. – Уверен, все мы настроены поработать как следует. Сегодня в моем настроении присутствует легкий оттенок теплой грустцы, и мы будем делать музыку в тональности Ля-минор. Постараемся с её помощью как можно лучше описать это настроение. У меня уже есть несколько идей по поводу основной мелодии, но давайте сначала ещё разок на вас посмотрим.

На сцену, сменяя друг друга, по очереди выбегают, вылетают, выкатываются ноты тональности Ля минор. Все они, как на подбор, пухленькие и румяные, и, по мнению композитора, совместными усилиями они могут показать именно тот оттенок настроения, который отражает теплую грустцу, так явно ощущаемую композитором сегодня. И хотя композитор не вполне уверен, что Ля-минор – это самая подходящая тональность, он, как-никак, живое существо, и имеет право на надежду, и его нельзя винить за подбадривание, с помощью которого он пытается вселить уверенность в каждую из своих подопечных и в себя самого:

– Отлично! – говорит он. – Превосходно! Итак, приступим.

Начинается представление. Ноты по очереди, по двое, по трое, в разных качествах и количествах появляются на сцене и растворяются за кулисами. Иногда они улыбаются, иногда за ними остается мокрая дорожка оброненных слез, и в какой-то момент нота Ля – главный персонаж сегодняшнего представления, – выбегая на сцену на четвереньках, поскальзывается на одной из таких дорожек и падает, и приобретает металлический оттенок.

– Это что ещё такое?! – восклицает при этом композитор. Подлокотники его кресла наполняются влагой.

– Но это не я виновата, – виновато отвечает Ля, растворяясь за кулисами. – Это наплакал тут кто-то. Это вы попросили кого-то стать очень грустным, а потом мне нужно было пробегать по этому месту на четвереньках, а я и так на этой сцене неустойчиво на четвереньках бегаю, особенно, когда передо мной звучит Си – это с порожком вашей гитары что-то не так было, видимо; я тут не виновата, придумывайте лучше на скрипке или контрабасе – мне на нем приятнее всего играть.

Ля исчезает со сцены.

– Да ладно тебе, ладно, не ной тут, это все не так страшно, главное – это сделать хорошую мелодию, звучание мы потом подберем, – выслушав оправдания Ля, отвечает композитор.

Подобным образом продолжается написание композиции, и композитор забывает о существовании времени. Ноты появляются на сцене, органично бегают и катаются по ней, прыгают, причудливо меняют свои формы и размеры, скрываются за кулисами, и так как композитор – это уже пожилой, видавший виды композитор, то ноты относятся к нему с уважением, и только До иногда не до конца выполняет его требования, и всё, если не учитывать запаздываний До, идет довольно гладко, но До своей упрямой ленивостью даже добавляет в новую мелодию особенной атмосферы, так что композитор великодушно прощает ей этот маленький недостаток, и, хотя местами ему приходится повторять и шлифовать уже придуманное, дело, наконец, доходит до репетиции окончательного варианта, который, не без участия коренного гения композитора, подводится к финальному аккорду, на котором Ля, Ми и До одновременно появляются на сцене, в двух экземплярах каждая – по одной толстенькой и по одной тоненькой, – и все шестеро одинаково румяненькие, и До из них – самая ленивая, и вдруг в зале, в котором, как уверен композитор, нет, кроме него, ни единой души, – совсем рядом с ним – почти перед самым его носом – раздались внезапно громогласные аплодисменты и визг, от которого Ля, Ми и До вмиг попадали на пол, обхватив голову обеими руками, как при сигнале воздушной атаки. При этом некоторые из (находившихся в это время за кулисами) нот, заинтересовавшись столь бурным восторгом, который вызвало их представление, повели себя совсем иначе, нежели Ля, Ми и До, а именно выбежали на сцену и стали вглядываться во мрак зала, где из-за прожекторов, направленных прямо на них, конечно, не ничего увидели и, ничего задуманного своими действиями не добившись, только порушили даже и новообразовавшуюся на сцене гармонию чрезвычайного положения, в которой настоящей гармонии и без того почти не было. Покрасневший от возмущения композитор в гневе вскочил с места, и понять его можно очень легко, ведь стройная конструкция, на которую он потратил столько душевных и умственных сил, которые уже никогда не вернуть, испорчена кем-то на самом важном моменте – на финальном аккорде, к которому композитор так изящно и гладко подводил всю свою композицию, но который кто-то совершенно безуважительно ко всему его опыту и статусу взял и попортил совершенно, и композитор, в ярости от мысли о том, что прошлого не воротишь и что для достижения такого результата, какой он получился бы без этого нежелательного вмешательства, придется многое начинать сначала (а ведь на это нужно где-то достать новые силы, и вообще все может получиться уже совсем не так, как было бы, если бы тому не помешала эта хамская выходка), – композитор, подталкиваемый гневом, вскочил с места и покраснел, и выпучил глаза, которые, привыкнув к яркому освещению сцены, не сразу различили фигуру, находившуюся во мраке зала. Зная, что ничего хорошего ждать не приходится, ноты со сцены скрылись за кулисами.

Через пару секунд фигура приняла в глазах композитора более-менее ясные очертания, но не успел композитор разглядеть её совсем, как она вдруг стала увеличиваться, увеличиваться и увеличиваться до тех пор, пока не наполнила собою большую часть пространства зала. Она оказалась вокруг композитора, и композитор почувствовал себя в её тесных объятиях, и чмокающий звук раздался, и мокрое пятно появилось на композиторской щеке.

– Господи, господи, господи! – не отпуская композитора, воскликнула незнакомка восторженно-девичьим тоном, рядом с которым гнев почувствовал себя неуместным и, мечась из стороны в сторону, начал терзать композитору нутро. – Вы бы знали, насколько сильно я вас обожаю! Никто не обожает вас настолько, насколько это делаю я! Для меня великая честь – находиться в одном помещении с вами, а присутствовать при процессе создания вашей замечательной музыки… Я счастлива, я впервые по-настоящему счастлива, композитор! Вы настоящий гений; такой прекрасной музыки, как эта, я не слышала ещё никогда! Ничто на свете не может тягаться с этой музыкой в красоте и в изяществе; эта музыка настолько восхитительна, что её просто не может существовать в нашей вселенной, наполненной всяческими несправедливостями и изъянами!

Тщеславие очень заинтересовалось происходящим и с помощью приятного чувства полноценности стало вытеснять из сущности композитора гнев, который и так испытывал некоторое смущение от смутного ощущения того, что он здесь лишний. Однако композитор был старый, и всю жизнь он из-за своего гения постоянно подвергался нападкам уважения со стороны окружающих его людей, отчего чувство собственной правоты укоренилось в нем настолько крепко, что приобрело привычку удерживать гнев, пока тот не выполнит свою работу на совесть, то есть пока композитору не дадут понять, что его сиюсекундное мнение принято собеседником за истину; в особенности часто эта привычка проявляла себя при наличии одного – и только одного – собеседника. Таким образом, краска на лице композитора после речи незнакомки налилась от смущения краской, но все-таки осталась на месте, и композитор прокричал в интонациях, которые по части громогласности не уступили овациям незнакомки, и даже немножко превысили их результат:

– Ты кто ещё такая!? Да, собственно, этот вопрос и актуальности-то не имеет, ведь в ответе на него ты просто не сможешь предоставить мне абсолютно никакой новой существенной информации; твои поступки – вот исчерпывающий ответ на этот вопрос! Если уж у тебя хватает наглости на то, чтобы являться без спросу сюда и бесцеремонно обрывать творческий процесс на самом важном моменте; если уж у тебя хватает бессердечия на то, чтобы мне – старику, который в этой жизни никогда не имел ничего ценного, кроме своих барабанных перепонок, итак уже совсем почти ни к чему не пригодных, – брр! – если бессердечия в тебе достаточно для того, чтобы такому несчастному композитору, как я, прямо под самым ухом устраивать целый взрыв, который запросто может навсегда лишить его слуха (а ведь слух всегда был единственным посредником между ним и удовольствием!); если уж у тебя хватает самонадеянности на то, чтобы, не выслушав композицию целиком, делать о ней своими куриными мозгишками какие-то выводы – ты что думаешь, я просто так сижу свой зад здесь отсиживаю до самого последнего отзвука!? думаешь, услышала какой-то кусочек, и теперь всё можешь рассказать о моей задумке? – если сложить все эти и ещё орду не произнесенных, но и без того понятных «если», то ответ на мой вопрос сам станет напрашиваться на язык: «Кто ты такая? Ты – мерзавка, вот кто ты такая!»

На протяжении всего своего крайне экспрессивного рассуждения композитор размахивал руками и головой, и интерес, с которым он подходил к этим занятиям, затмил собою интерес, который подталкивал его на рассмотрение внешности незнакомки, и композитор даже почти и забыл о том, что рядом с ним есть кто-то, кто выслушивает его упреки, и, конечно, не заметил, как наполнявшая было весь зал незнакомка в какой-то момент стала уменьшаться в размерах и во время оглашения композитором вывода сплющилась в точку, которой, как можно было понять по её лихорадочному дрожанию, хотелось бы сплющиться ещё сильнее, да вот только природа ей того не позволяла, так как сплющиться ещё даже самую малость было бы для неё тем же самым, что и вообще перестать существовать. Композитор смотрел на мир такими глазами, какими на мир смотрят люди, и потому, вновь направляемый интересом к внешности незнакомки, он увидел, что перед ним никого нет, и растерялся, он почувствовал себя безумцем, который осознал, что весь мир – обман. Гнев композитора, как могло показаться со стороны, последовал примеру незнакомки и тоже уменьшился в размерах – хотя на самом деле, причины у его уменьшения были, нужно думать, какие-то другие, ведь, выполняя свою работу на совесть, гнев был сильно занят и, как и композитор, он вряд ли мог разглядеть процесса превращения незнакомки в точку, и потому не мог этого процесса и скопировать, да и вообще всегда лучше тысячу раз подумать, прежде чем обвинять чье-нибудь уменьшение в подражании: таким обвинением очень легко можно немало обидеть безвинного…

– Ты где? – недоуменно нахмурившись и озираясь по сторонам, спросил композитор. – Ты где, эй? Ты где, эй, вернись.

Читайте журнал «Новая Литература»

– Мне очень стыдно, и я не могу вернуться. Я бы очень хотела вернуться и рассказать вам о себе всё, что могу, чтобы вы перестали винить меня и предоставили мне возможность как-нибудь исправить ситуацию. Но теперь я не знаю, как мне вернуться, потому что мне настолько стыдно, что меня почти совсем нет. – Донеслось тихим, едва различимым голоском из-под соседнего с композитором кресла.

Покряхтывая, композитор опустился на колени и стал ощупывать ковролин под соседним местом. Но точка была настолько маленькой и неприметной, что было бы разумнее ему попробовать искоренить Всленскую Несправедливость и, что в разряде уже вообще абсурдного2, в разряде немыслимого в немыслимом, увековечить это обеспеченное ей небытие.

– Ну же, ну же, где ты там? – обратился композитор поначалу скорее к гневу, чем к незнакомке, ибо отретировавшийся гнев прихватил с собой почву из-под ног композитора, и композитору хотелось как можно скорее избавиться от охватившего его чувства собственной уязвимости, – Давай, хватит играть со мной в эти игры, давай вылезай оттуда. Твоей прихоти исполнить у меня не выйдет, потому что ситуации уже никто и никогда исправить не сможет, и ты – тем более. Но зато и испоганить ещё больше у тебя ничего не получится, потому что хуже могло бы быть только в том случае, если бы я от твоих воплей действительно оглох. Ты, я думаю, умеешь учиться на своих ошибках, и не станешь больше орать мне под ухо, так что давай, вылезай оттуда. Вылезай, говорю. Ноты, где вы там, ну-ка давайте-ка, помогите-ка мне её найти!

Семь нот тональности Ля-минор появились из-за кулис и, растолкав ряды сидений, прильнули к полу рядом с композитором, и тут тихая и неприметная Соль, которой весь день пользовались только для того, чтобы оттенить другие ноты, чтобы они выглядели выразительнее, – Соль посредственная и потому очень скромная – настолько скромная, что даже не выглянула из-за кулис, чтобы поинтересоваться, что же это за незнакомка наградила её старания ярким всплеском восторга, – такая вот Соль, лишь прикоснувшись к ковролину, вдруг резко отпрянула к сцене, прокричав пронзительно:

– Ой, фу, какая гадость, ужас, мерзость, терпеть её не могу, уберите её от меня, уберите её отсюда, ужас, ужас, ужас!

Остальные ноты и композитор с удивлением проводили Соль взглядом и, обернувшись обратно к незнакомке, на секунду замерли, опять в удивлении, ибо перед их взглядами предстала ещё одна нота…

– Пхах! – высокомерно усмехнулась Ля и грациозной походкой направилась за кулисы, и причиной тому был облик незваной ноты: сегодня она была нотой Соль-Диез, а не нотой Ля-Бемоль, – и Ля от этого втайне расстроилась, ведь мало кто станет прыгать от счастья, если его родство предпочтут родству кого-то другого. Остальные ноты, будто тоже разочаровавшись, последовали за Ля.

– Ну вот, такое бывает, – потупив взгляд, виновато проговорила маленькая Соль-Диез. – Иногда я появляюсь совсем не к месту и раздражаю кого-нибудь, я вечно только и делаю, что раздражаю кого-то… «Не для тебя эта ситуация!» – говорят мне раздраженно. Но что я могу им возразить? Я и сама прекрасно понимаю, что ситуация не для меня, что, если в этой ситуации есть я, не быть ей гармоничной и радующей всех, кого только можно, своей восхитительной эстетикой. Но что поделать? Я бы рада бывать только в тех ситуациях, в которых я получаюсь хорошо вписанной; я очень люблю приносить радость, но жизнь не всегда мне это позволяет. Вот сейчас, например, я появилась здесь, вы думаете, по своей воле? По своей воле я так раздражаю своих сестер – ноту Соль и ноту Ля – и, похоже, немножко и всех остальных тоже? Думаете, по своей воле я чуть не лишила слуха вас – своего любимого композитора? Ведь, как раз как хороший композитор, вы нас, нот, сами знаете: мы делаем только то, что нам говорят, и…

– И кто же тебе сказал… Нет, кто тебя нанял – нанял на убийство моего слуха? – напористо, но скорее с жалостью к себе, чем с гневом перебил композитор, мимо тщеславия которого не пролетели примененные к его персоне эпитеты «любимый» и «хороший». – И кто тебя нанял на убийство смысла, который я надеялся почерпнуть из затраты своих сил – благодаря тебе, оказавшейся напрасной? Говори же, говори!

– В том-то и состоит главная загвоздка, – прозвучал в по-детски наивных интонациях голос Соль-Диез. – Вы же знаете, что в каждый момент мы, ноты, появляемся только там, где нам говорят появиться: мы появляемся из-за скрипа машинных колес об асфальт, из-за того, что в забытых наушниках играет музыка, из-за того, что самка кита ударила о воду хвостом, – мы всегда находимся во многих местах одновременно, и эти места выбирают нас сами. Я, если вы помните, участвую в нескольких ваших композициях, и нет для меня большего счастья, чем когда кто-нибудь вызывает меня поучаствовать в исполнении вашего творчества. К моему огромному счастью, очень многие понимают вас и ваши идеи, и участвовать в ваших композициях меня зовут достаточно часто – хотя я, естественно, очень бы хотела участвовать в них каждый момент своей жизни бесконечное количество раз.

Композитор очень хотел объявить, что не нужно ему рассказывать про ноты, что про каждую ноту он и так отлично знает абсолютно всё – ведь он, как-никак композитор, и это его работа – знать все про ноты, и он учился в свое время ради этого в музыкальной школе, и ему там, как он и ожидал при поступлении, всё про них рассказали, – но тщеславие всячески препятствовало произнесению этого требования, и композитору ничего не оставалось, кроме как слушать Соль-Диез и утопать в самодовольстве. Тем временем Соль-Диез продолжала:

– Именно потому, что вы – мой любимый композитор, я здесь сейчас и нахожусь. Дело в том, что в данный момент меня совсем никто не зовет. Но мне ведь нужно существовать где-то и, видимо, из-за того, что нигде в мире меня сейчас быть не должно, я сама смогла выбрать место, и я выбрала место рядом с вами. Я вообще-то этого точно утверждать не могу, это только моя догадка, но, по-моему, она очень логична, ведь единственное место, где я хочу быть – это рядом с вами, и я действительно оказалась тут, на вашей репетиции. А про то, что я чуть не лишила вас слуха…

– Ой, да будет тебе, давай просто забудем об этом. В конце концов, ничего ведь не случилось. – Отводя голову в сторону, перебил композитор и сделал нетерпеливый жест продолжать.

– Просто мне правда очень стыдно… Знаете… Хотя, нет… – замотала головой Соль-Диез.

– Что такое?

– Да нет, ничего. Ничего такого.

– Какого – такого?

– Ничего такого, что стоило бы вашего внимания.

– Но уже поздно: начала – говори.

– Нет, я не могу, это будет слишком нагло, я не могу быть наглой с вами.

Наглее, чем начать и не закончить нет ничего, и, сама видишь, я вполне нормально к этому отношусь, так что к любой другой наглости отнесусь тем более снисходительно. Говори уже, не томи.

– Просто… Понимаете… Нет, я не могу… Понимаете, я хотела попросить вас кое о чем, но это было бы слишком, я и так у вас тут лишняя…

– Ну давай проси, хуже от этого не будет; будет нужно – я откажу, не переживай, в неловкое положение своим вопросом ты меня поставить не сможешь.

– Да, вы правы, простите, пожалуйста. Просто дело в том, что эта мелодия, которую я сейчас слышала – это самая восхитительная мелодия из всех, что я когда-либо слышала. Это идеальная мелодия… И раз уж так получилось, что я могу обратиться к вам с просьбой, то я прошу учесть, что я – всего лишь нота… И… Ваша музыка настолько хороша… И… Это неприлично так просить, я понимаю, навязываться нехорошо, но не могли бы вы принять меня в эту мелодию, потому что она восхитительна, и никто в мире не будет восхищен ей настолько, насколько восхищена я!

Композитор задумался. По правде говоря, нота поставила его в трудное положение, ибо тщеславие сделало композитора таким добряком, что ему и правда захотелось помочь этому невинному зверьку по имени Соль-Диез, и он раздумывал, как можно пристроить его среди нот тональности Ля-минор. Однако поразмыслив получше, композитор осознал всю невоплотимость мечты этого бедного существа, ведь мелодия уже готова, её уже отрепетировали в финальном варианте, и гений композитора счел этот вариант достойным, и если изменить в этой мелодии что-нибудь, заместив одну ноту другой нотой, например, – то будет уже не эта, а совсем другая мелодия; а если добавить в мелодию ноту из другой тональности, то эта мелодия будет даже и настроение иметь уже совсем не то, что она имеет, а какие-нибудь оттенки – вроде того легкого оттенка теплой грустцы, который композитор так ценил в своем новом творении – и вовсе пропадут бесследно. Таким образом, как ни крути, а ноте Соль-Диез не удастся поучаствовать в этой композиции, как бы сам композитор того не хотел.

– Мне очень жаль, Соль-Диез, – склонив голову, произнес композитор после того, как поделился с Соль-Диез своими выводами. – Но, к сожалению, здесь ни я, ни кто другой не можем быть тебе помощниками.

– Но… – Дрожащим голосом, начала было Соль-Диез, глаза которой наполнились влагой. – Да… Да нет, я так и думала, я просто… Просто я решила попробовать, я ведь и… Я ведь и не надеялась ни на что, ведь что я… Нет…

Соль-Диез закрыла глаза руками и задрожала всем телом и отвернулась от композитора и побежала прочь, в поисках выхода. Но выхода из этого помещения не существовало, ибо не существовало и самого этого помещения: действие происходило в воображении композитора.

– Соль-Диез, подожди! – воскликнул композитор, нутро которого сжималось от того, что он был не в силах остановить слез несчастной Соль-Диез.

– Нет, не нужно! – всхлипывая, отозвалась Соль-Диез. – Я… Все в порядке…

– Знаешь, а ведь все-таки есть один способ быть тебе в моей мелодии, – осенило композитора, и глаза Соль-Диез заблестели надеждой. – Тебе нужно избавиться от своего Диеза. И от Бемоля тоже. Я был бы просто счастлив, если бы такая хорошая нота, как ты, была бы в этой мелодии. Но этого просто не выйдет, потому что в ней нет нот со знаками альтерации. И если ты избавишься от своих, то ты легко сможешь участвовать в ней!

– Но… – опустила глаза нота. – Они – это неотъемлемая часть меня, я не могу просто так взять и избавиться от них…

– Я понимаю, что это так, и не заставляю тебя. Я бы с радостью предложил тебе какой-нибудь другой выход, но, к сожалению, его не существует. Выбирать тебе.

Всем своим поведением нота Соль-Диез начала выказывать внутреннюю борьбу. Она вдруг ни с того ни с сего опять увеличилась до размеров всего помещения, затем вновь сжалась в точку, порозовела, затанцевала и сделала ещё некоторое количество жестов подобного рода.

– Я согласна! – наконец сказала она в отчаянии. – Я согласна избавиться от своих родных Диеза и Бемоля, даже несмотря на то, что из-за этого я перестану быть самой собой, участие в этой великолепной мелодии стоит такой жертвы!

Композитор при этом перестал быть композитором и стал человеком: в его существо наведалось настоящее эгоистичное сочувствие. На глазах его заблестели слезы счастья.

– Только есть одна проблема, – нахмурившись и став фиолетовой, сказала Соль-Диез. – Я не знаю, как мне избавиться от моих Диеза и Бемоля. Они были со мной всегда, и я даже никогда не задумывалась о том, что можно как-то жить без них, и не пробовала от них избавляться. А сейчас, когда это требуется, я не могу этого сделать, потому что я не умею. И я не верю в фальшивую мысль о том, что это вообще возможно.

Композитор, погруженный в чувство безвыходности положения, стиснул ноту Соль-Диез в объятиях обеими руками и погрузился в тяжелые рыдания.

– Я понимаю. Ничего не поделаешь. Это и не страшно, потому что я и не думала надеяться, ведь всем уже давным давно понятно, что надеяться на счастье – это удел мечтателей, – растворяясь, проговорила Соль-Диез на прощание.

 

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.