Он очнулся от сна, испытав сильнейший желудочный спазм. С трудом сдерживая мышцами анус, он соскочил со своей верхней полки в каюте и заперся в туалете, где сразу же и облегчился, исторгнув из себя в унитаз обильную порцию жидкого кала: он вытекает у него свободно и стремительно, словно селевый горный поток устремляется вниз, все снося на своем пути.
Исторгнув из себя все содержимое своей прямой кишки и убедившись, что теперь он божественно пуст, как порожняя стеклотара, он спускает воду в унитазе и принимается тщательно подтираться, снова спускает воду, моет руки и, глядя на себя в зеркале, с ужасом вспоминает свой сон.
«Надо же было такому присниться, – думает он, разглядывая свое мятое лицо с опухшими глазами, – чертов демиург, напугал до усрачки. Как такое вообще может привидеться: некто, выдумавший меня, которого на самом деле придумал я, – да еще и во сне. Нет, решительно, алкоголь вещь опасная для мозгов, особенно если его постоянно употреблять».
Он тщательно бреет свою двухдневную щетину, умывается, чистит зубы. Затем принимает душ и долго стоит под горячими струями воды, пытаясь окончательно проснуться и привести свой разум в порядок. Вчерашний день он совершенно не помнит. Заканчивает мыться, насухо вытирается и выходит обратно в каюту.
Огородов сидит, а Скороходов проснулся и лежит в своей кровати с открытыми глазами. Наблюдает, как он одевается.
– Как водичка, Иван Степанович?
– Да ничего, – мрачно бурчит Гроссман, недовольный тем, что день начинается с вопросов, – не хотите проверить сами?
– Охотно последую вашему примеру, – ухмыляется самодовольно Скороходов, – помните, как мы вчера колобродили?
– Ничего не помню, – мрачно констатирует Гроссман, надевая штаны, – как ножом отрезало. Полная пустота. Зеро. А что вчера было?
– Как что, мы же все ходили на стриптиз.
– И как, нам понравилось?
– Лично вы были в полном восторге.
– Ничего не помню. Ничего. А что, наши дамы нам разрешили пойти на стриптиз? И они там были? А как же ваша дочь?
– За кого вы меня принимаете? Я же все-таки отец: Евгения осталась с Маргаритой и Светланой. Они обе отказались посещать это мероприятие.
– А кто был инициатором всего этого?
– Догадайтесь с трех раз.
– Ничего не помню. Наш профессор, что ли?
– Ну, конечно же, вы, Иван Степанович.
– Не может быть: как можно быть инициатором того, что не совершал. Я вам, Валерий Евгеньевич, открою одну тайну.
– Какую же, охотно выслушаю.
– Меня вчера здесь, на корабле, вообще не было.
– Да ну, и где же вы были?
– Там, – тут Гроссман сделал суровое лицо и показал глазами наверх, – у самого. Понимаете?
– Нет.
– Ну, у самого Господа Бога.
– Ага, тогда кто же тогда двадцать евро засунул стриптизерше в трусы? Ваш двойник? Вы эту версию для Светланы оставьте, она вам охотно поверит. Я надеюсь.
– Мы с вами живем в мире, который очень плохо сочинен: в нем очень много нестыковок. Согласитесь, ведь вполне возможно, что все, что с нами происходит сейчас, вот здесь, всего лишь измышления некого стороннего ума, который выстраивает прихотливую причинно-следственную связь между нами, как своими персонажами, только лишь для того, чтобы рассказать посредством наших жизней какую-то свою историю. Ведь если бы не было Бога и его промысла, не было бы никакого смысла в нашем существовании, не правда ли.
– С научной точки зрения ваша теория не выдерживает никакой критики, милейший Иван Степанович. Верьте мне, уж я-то знаю. Жизнь не имеет никакого смыла помимо того, который мы сами в нее вкладываем. Еще Декарт наглядно доказал, что лишь человеческий разум критически оценивает опытные данные и выводит из них скрытые в природу истинные законы, формируемые на математическом языке. Любые причинно-следственные связи формируются как дерево возможностей и вероятностей, разветвленная линия ветвей которого приводит к однозначно предсказуемому результату. Мы всегда руководствуемся собственными интересами, когда что-либо выбираем. Разве не так?
– А как же чувства?
– Интуиция – это продолжение нашего эго, только в несколько иной форме. Верьте мне, я знаю.
– Хотел бы я знать, чем я руководствовался, когда, по вашим словам, сувал в трусы стриптизерше 20 евро.
– Чужая душа – потемки, а уж ваша-то вообще темный лес. Почти сумрачный.
– На Данте намекаете? Может, моя душа – и ад, но узники, в ней заключенные, не мучаются, а мучают меня. Слушайте, у нас там ничего не осталось выпить?
– Только для вас, остался только ликер. Будете?
– Давайте; лучше что-то, чем ничего. Скороходов медленно по-змеиному выползает из своей постели, за изголовьем его кровати на полке среди скопления порожних бутылок ищет нужную, наливает в пластиковый стаканчик, что они использовали еще в поезде, и протягивает Гроссману.
– Только чуть-чуть, не налегайте, как вчера, – предупреждает он.
Гроссман молча выпивает и отдает пустой стаканчик обратно Скороходову. Смотрит на часы.
– Уже семь часов. Как думаете, уже можно идти завтракать?
– Да, но давайте дождемся меня и вашего друга, так сладко спящего сейчас. Нам надо себя привести в порядок.
– Тогда поторопитесь, а то мне очень хочется есть. Чертовски.
– Будите вашего друга, пока я буду принимать душ, – отвечает Скороходов и скрывается в туалете.
Гроссман нависает над сладко храпящим Огородовым. Он спит с широко открытым ртом, под глазами синяки. Он трогает его осторожно за плечо и шепчет на ухо:
– Вставай, Кирилл, кончай спать.
Он не реагирует, сладко причмокивая, будто что-то вкусное сосет. Гроссман трясет его за плечо и в полный голос требует:
– Вставай, говорю, завтрак проспишь.
– Отстань, я не хочу есть, – переворачивается набок и продолжает сладко сопеть.
«Завидую ему, – присев рядом с ним, думает Гроссман, с трудом сдерживая похмельное раздражение, – какие же у него хорошие нервы. Мои ни к черту, без бутылки не засну, да и сон – полная дрянь, все время какая-то чертовщина снится, как сегодня. Может бросить пить? Тогда как работать, о чем писать?»
Из туалета выныривает заметно посвежевший Скороходов, журчит, обсуждая вчерашний стриптиз. Рассказывает с подробностями, как он был на стриптизе в Лондоне и Роттердаме и чем они между собой отличались.
Затем идет будить женскую половину их группы. Возвращается с сообщением, что они уже проснулись и приводят себя в порядок. Огородов продолжает спать. Гроссман скучает, Скороходов говорит, Огородов спит.
Раздается стук в дверь: это дочь Скороходова, зовет его идти завтракать. Скороходов с нею уходит, оставив Гроссмана и Огородова одних.
Снова стук в дверь: это Светлана за Гроссманом. Они целуются и, обнявшись, идут на верхнюю палубу, где их ждет в ресторане накрытый шведский стол.
«Интересно, спросить ее про вчерашний стриптиз или лучше сделать вид, что ничего не было?» – мучает себя вопросами Гроссман, стараясь по лицу своей девушки определить, обиделась она на него или нет. Лицо Светланы ничего не выражает, кроме собачьей преданности содержанки. Они регистрируются на входе в ресторан, предъявив свои билеты, проходят в зал, ищут свободный столик у окна.
По очереди отходят за едой, сторожа занятые места. Едят, лениво обмениваясь комментариями о качестве пищи. За окном непроглядная чернота: сложно поверить, что они куда-то плывут, непрерывно двигаясь в пространстве. Вокруг шныряют редкие соотечественники, которых легко определить по их широким азиатским скулам и по их помятому виду. Паскудное выражение глаз и кривые оскалы жадных ртов выдают их советское происхождение, не истребленное 20-летием разгула бандитизма в бывшем СССР. Ничего, кроме ненависти и брезгливости, Гроссман к соотечественникам не испытывает.
– Тебе не кажется, что тут, вокруг нас, слишком много русских? – спрашивает он Светлану.
– Да, много, поедая мюсли, отвечает она, с кошачьей грацией ерзая на стуле, – тебя что, это тревожит?
– Да нет, просто хотелось отдохнуть от них, хотя бы за границей.
– Наверное, они хотят того же, что и мы. Я не сомневаюсь, что наше присутствие здесь их тоже раздражает.
– Н-да, русский хам никому не нужен: ни на Родине, ни здесь, ни за рубежом, – нужны только его деньги. Вообще, тебе не кажется, что мы живем в мире немного более скучном, чем те миры, которые мы сами выдумываем?
– Не слишком ли умная мысль для начала дня.
– Ты знаешь, я совершенно не помню вчерашний день: он у меня совершенно выпал из памяти. Ничего экстраординарного не случилось?
– Ты бы поменьше общался со Скороходовым, он на тебя плохо влияет.
– О, да, он пьет как сапожник. Опасный человек.
– Может, тебе, Ванечка, самому себя начать контролировать, я за тебя боюсь.
– Почему?
– Ну, ты вчера вообще был сам не свой, ты вроде бы был здесь вчера, но вроде бы тебя и не было, – ты был вчера как чужой.
– Вчера я сочинял новый роман о священнике. И представляешь, я вчера встретился со своим Богом: ну, не Богом настоящим, а своим автором, – тем, кто меня сочинил.
– Сочинил?
– Ну да. Нет, Светик, ты не думай, я не сумасшедший. Просто мне кажется, что все мы, как у Борхеса, производные чьей-то воли, что ли, не знаю, как правильно сформулировать, – и существуем в чьем-то воображении, следуя плану действий автора этого проекта.
– Ты действительно в это веришь?
– Ну… да.
– Тогда тебе надо обратиться к психиатру. Это называется паранойей – заболевание такое. Вполне нормальное для всех творческих людей. А еще ты много пьешь. Отсюда такие мысли.
– Ну, если бы я не пил, я бы не мог ничего сочинять. Я бы с удовольствием чем-нибудь наркотическим забросился бы, да в нашей стране этого негде взять. Во всяком случае, я не знаю, где.
–Зато в Дании есть такое место, называется Христиания, там наркотики вполне легально продают. Ты можешь там попробовать.
– Правда? Вот это интересно – придаст смысл всей нашей поездке – приобщиться к западным ценностям. Я думаю, что если бы наши граждане нюхали кокс вместо того, чтобы жрать водку, духовная жизнь нашего социума было бы более осмысленной.
– Почему?
– Ну, во-первых, гарантированные качественные галлюцинации, выявляющие наглядно архетипы, которыми живет наш народ. Например, взять меня, к примеру: я совершенно не знаю, как выглядит мой страх, в чем он олицетворяется.
– Не очень понимаю, куда ты клонишь?
– Не знаю, как бы пояснее объяснить. Ну вот, ты же увлекаешься психиатрией?
– И?
– Психиатрия работает с измененным человеческим сознанием.
– С больным.
– Но это же отклонение от нормы, значит изменение?
– Ну, допустим.
– Разум человека оперирует архетипами сознания, которые он, с одной стороны, наследует, а с другой – усваивает в той культурной среде, в которой осуществляет свое становление. Собственно говоря, мифология той страны, в которой мы растем, определяет наше дальнейшее поведение. Ведь так?
– Милый, к чему ты клонишь?
– Всякие отклонения от поведенческой роли считаются ненормальностью, ведь так?
– Поясни.
– Ну, к примеру, в нашем постсоветском обществе нормой является хамство и меркантильность, а также повышенная немотивированная агрессия. Вспомни новых русских?
– Их же всех перебили.
– Тех, кто не сумел приспособиться. А остальные мимикрировали, сменили малиновые пиджаки на темно-синие и из меринов пересели на BMW. Они взяли себе в жены богемных красавиц и обзавелись приличным, вполне легальным бизнесом, с ужасом вспоминая свое недавнее прошлое. Ведь так?
– Ты что, им завидуешь?
– Если честно, то отчасти да. Но ведь природа их при этом не поменялась.
– Поясни?
– Они же по-прежнему то же быдло, что и весь русский народ. Ведь так? Не случайно нынешний кремлевский упырь оперирует к самой низменной стороне своего народа, проводя грань разделения между своими и чужими по принципу: если свой, то нормальный, а если чужой, то обязательно педераст. Ведь это же тюремная идеология, система ценностей уголовников. Меня это просто бесит.
– Да, агрессия преобладает в нашем обществе. Даже слово новое выдумали – евросодомиты.
– Я, вслед за Зощенко, хочу свою Голубую книгу написать и требую считать себя голубым. Коричневый и красный мне не к лицу: цвета, оскверненные историей.
– Лучше все это не замечать, Ванечка. Не бери все близко к сердцу.
– Как же не брать, черт побери, коли это моя страна. Я, вслед Зощенко, могу сказать: «Нынче я заработал себе порок сердца и потому, наверное, стал писателем». Иначе – я был бы еще летчиком-налетчиком. Или барыгой, торгующим какой-нибудь всем нужной дрянью. Например, какой-нибудь «Хуйней»! Так и вижу рекламную кампания – купите «Хуйню» на счастье. А это была бы коробка с гвоздями и колесиками, которую можно впаривать всем, кто верит в приметы: у нас же народ суеверный, – пусть считают, что если у тебя есть «Хуйня», значит тебе повезет. И лозунг: «Одна «Хуйня» на всех! Мы за ценой не постоим. Будь патриотом – купи «Хуйню». Как тебе, нравится?
– По-моему грубовато. Кстати, доедай омлет, а то он совсем остынет.
Они молча заканчивают завтрак, под гогот и радостные крики нездоровой веселости своих ненавистных соотечественников, и покидают ресторан. Возвращаются обратно в свои каюты: он к себе, она к себе.
В каюте спящий Огородов, мусор от вчерашней пьянки и разбросанная одежда на полу. Гроссман молча пакует свои вещи, одевает куртку и, оставив сумку в каюте, идет на верхнюю открытую палубу, на которой толкаются курильщики под ударами вещего морского бриза.
Светает и уже хорошо видно, что корабль плывет в узком фьорде, окруженном со всех сторон скалами, поросшими лесом. Журчит вода за бортом, рассекаемая мощью двигателей парома. Шумит ветер в ушах и забивает робкий шелест речи курильщиков, стоящих группками и о чем-то жалующихся друг другу: в Европе это теперь самые гонимые человекообразные за приверженность своему благоприобретенному пороку.
Бесцельно проходит взад и вперед по палубе, заходит внутрь парома, в Дьюти-фри, который услужливо открыт всем страждущим; покупает две банки пива и снова выходит на открытую палубу. Мимо проплывают симпатичные группки домов, живописно спускающиеся к воде, со своими причалами и лодочными ангарами. Ни единого огонька в окнах или каких-либо иных признаков жизни.
Замерзнув, он жадно пьет пиво, прямо из открытой банки, пустую ее выкидывает за борт и, рыгнув, идет обратно в каюту, вторую банку сунув в карман куртки. В каюте разительные перемены: полный бардак и суета, организованные Скороходовым и проснувшимся Огородовым, – они сидят среди разобранной постели, с ногами на нее забравшись, и выпивают, заразительно ржут какому-то анекдоту, рассказанному одним из них. С трудом сдерживая отвращение к своим спутникам, Гроссман интересуется у Скороходова, когда они приплывают.
– Да не пройдет и часа, как причалим, – хлопочет своим лицом плешивый, разливая в пластиковые стаканчики недопитый вчера ликер, – Давайте вздрогнем за приезд.
– Дело говоришь, Валерий Евгеньевич, ох, дело говоришь, – поддерживает его Огородов, жадно хватаясь за стаканчик, – Выпьем же, братья-бояре, ибо мы есть соль Земли Русской. Будьте здоровы, бояре!
Залпом выпивает содержимое стаканчика, громко крякает.
– Я буду наверху, на открытой палубе, – говорит Гроссман и снова идет наверх.
В свете начинающегося зимнего дня внимательно осматривает архитектуру корабля, поражаясь ее огромности и строгой простоте. Паром тяжко гудит каждые пятнадцать минут, вслед ему вторят еще два белых гиганта, идущие за ним в узком фарватере извилистого залива. Постепенно начинают на горизонте, среди лесистых кулис, появляться уступы и пики многоэтажных зданий, красно-белые трубы котельных и каких-то то ли ТЭЦ, то ли промышленных зданий.
Ветер пенит буруны волн у берега, тяжко содрогается тело корабля, исторгая очередной протяжный рев и вселяя восхищение в душу Гроссмана, завороженного почти магическим зрелищем синхронного движения кораблей в заливе.
«Какая же у них здесь счастливая жизнь, если даже плавание на пароме вселяет в тебя радость. Не то, что у нас. Хорошо бы, чтобы движения моего сердца совпадали с движениями моего тела. Или может быть наоборот? Хорошая тема для любовной истории, где главным действующим лицом является престарелый плейбой. А сюжет, к примеру, такой: он решает сделать себе подарок на день рожденья и покупает дорогую проститутку на несколько часов, но вот беда, – он страдает геморроем и у него случается неожиданно приступ, – так что он, засев на время в туалете, всю встречу проводит взаперти, истекая кровью, все время о чем-то с ней вынужденно разговаривая, чтобы она не догадалась, что с ним случился полный физический конфуз. Как говорится: если нет истории, то ее надо придумать. Хотя нет, сюжет уж очень дурацкий: смахивает на какую-то французскую комедию, только снятую Ларсом-Фон-Триером. Все равно, что телеканал «Говнищи» – показывает все аспекты задней стороны нашей жизни. Нет, так не пойдет: на этом не заработаешь, никто это читать не будет. А что, если использовать сюжет о сатанисте-провизоре, который подкладывает в капсулы с лекарством яд, – например, цианид, – с помощью которых он играет в лотерею с судьбой покупателей. Но для этого нужно написать какой-нибудь мистический триллер с детективной фабулой, чтобы держать читателя в напряжении, а я детективы органически не переношу с тех самых пор, как впервые прочитал Агату Кристи. Хотя было бы любопытно ввести туда, к примеру, такую сцену: на Пасху проститутки принимают у себя в борделе прокурора района и угощают его чаем с куличами, обсуждая особенности догматических и теологических споров Средневековья, – типа дух это тело или же нет, ведь Бог – это первотело и т.п., – перемежая их с телесными укладами. Нет, черт побери, все равно какая-то ерунда получается: не годится это все для стоящей книги. Да и как мне что-либо стоящее написать, если я сам по себе – полное ничтожество, живущее в воображаемой башне из слоновой кости: я боюсь жизни, а точнее, я ее совершенно не знаю».
Гроссмана кто-то щиплет за ягодицу. Он оборачивается и видит Огородова, который заговорщицки подмигивает и, поманив пальцем, шепчет: – Выпить хочешь?
– Если честно, то я уже устал, – выдыхает Гроссман, борясь с желанием ударить Огородова кулаком в лицо.
– Че такой смурной? Мы, считай, уже приплыли: еще немного и сойдет на берег.
– С нетерпением жду этого момента: устал придумывать сюжеты будущих новелл, сидя на одном месте.
– Расскажи хотя бы один.
– Охотно. Слушай. Рассказ-шутка о двух пьяницах, которые у одного из них на квартире выпивают водку с пивом: итак они так много приняли на грудь, что прямо и заснули оба двое за столом. Одного из них ночью разобрало желание поссать и он, ленясь идти в туалет, сидя отлил в пустую пивную кружку, которую тут же и поставил на стол. А наутро его друг его же мочой спросонья и опохмелился, даже этого не заметив. Только и сказал: «Больно пиво было жидковато, на вкус как моча». Приятель его затем ему, понимаешь, и рассказывает всю правду о том, что тот выпил. Ну там крики, драка. В ответ друг его ему же признается, в отместку, что он его жену давно сделал своей любовницей. И в подробностях, в деталях, всяких пикантных. А тот только в ответ смеется и ему говорит: «Знаешь, дружище, я за тебя рад: я давно от нее хотел избавиться, а ты мне в этом помог. Спасибо, брат, век не забуду. Забирай ее к ебеням собачьим, а я один останусь, ибо давно уже веду безупречный образ жизни, совершенно платонический. Ну, как всегда, слово за слово, а примирение наступило, и хэппи-энд. Все. Ну, как?
– Насчет пива – это жесть. Правда было?
– А то, вспомни прошлое лето.
– Что?
– Тихо, Кирюха, тихо. Это шутка. Усек?
– Правда?
– Ну ты же знаешь, писателям веры нет.
– Да ну тебя нахер, Гроссман, со своими шуточками. Мне одного Скороходова хватает с его пургой.
– Вся наша жизнь – лишь чей-то сюжет.
– Только не мой!
– Как знать: дождись конца, тогда – узнаешь.
– А помнишь, нашу жизнь без баб, сразу после армии в Торжке?
– Да, славное было время, – Гроссман задумчиво смотрит за борт, а потом смачно сплевывает, – мы все тогда верили, что у нас все получится.
– Да, мы верили в Бога. Скажи, только честно, ты в него все еще веришь?
– А зачем тебе?
– Чтобы знать, насколько ты изменился.
– Я верю, но обряд не принимаю.
– Почему?
– А тебе не надоело практиковаться во лжи: что ни поп, то мерзавец. Интересно, как закончил свою жизнь Варрава – отпущенник за Христа. Заметь – история об этом почему-то умалчивает.
– Наверное, его убили: он же был разбойником.
– Да, не в той стране он родился. Родись он в России, был бы образцом для подражания.
– Почему?
– А то ты не знаешь? Нет ничего опасней для русского, чем добродетельный человек. Еще с царских времен повелось упырей у нас примечать. Разбой – одна из почетнейших форм русской народной жизни, а разбойник – это всегда герой, «мститель народный». Тьфу, гадость какая!
– Что гадость?
– Да это вот высказывание.
– А оно не твое?
– Нет, конечно. Это, друг мой, высказывание Михаила Бакунина, бешеного кобеля русской революции. А еще он любил говорить, что его дело – страшное, полное, повсеместное и беспощадное разрушение. А, каково? И ведь удалось.
– Да-а-а, однако. Эк ты загнул, Иван Степанович, с самого утра.
– Нужно держать планку, иначе нет смысла повышать градус. Мы сейчас прибудем в место, откуда начиналась вся наша государственность – к варягам. И сравним, что у них и что у нас. Согласен?
– Согласен. Интересно, однако.
– Как тебе пейзаж?
– Шикарно. Вот бы и мне иметь такой же домик в деревне, на берегу моря, в сосновом бору, со своей банькой, с машиной Вольво.
– Н-да, скромные объятия буржуазии. Хорошо бы сюда пару атомных бомб метнуть. Чтоб им поплохело.
– А ты, Гроссман, оказывается, настоящий «гуманист» – не любишь ты людей.
– Да, не люблю. Не за что их любить, не за что! Поверь мне, уж я-то знаю.
– Ты заговорил, как Скороходов.
– Не говори мне о нем, иначе меня стошнит. Странно, что он тебя отпустил одного, не увязавшись следом.
– Да я сбежал, пока он заперся в туалете.
– Тогда понятно. У нас с тобой есть полчаса, чтобы побыть одним. Пиво хочешь?
– Ага.
– На, – Гроссман достает из кармана своей куртки банку пива и протягивает Огородову. Тот берет ее, вскрывает с характерным сухим щелчком и жадно пьет.
– Хорошо, – выдыхает он и, громко рыгнув, бросает пустую за борт, ветер сдувает ее обратно на палубу и катит с громким треском в самый дальний конец, меж ног курильщиков и просто зевак.
– Ну и веете тут, прямо ураган, – удивленно крутит головой Огородов.
– Здесь так не принято, Кирилл, – замечает Гроссман и указывает пальцем на мусорный бак, прикрученный к палубе, – они берегут свою природу, мать твою. Нас могут оштрафовать.
– Не заморачивайся, они также гадят вокруг, как и мы, только у них лучше убираются.
Раздается голос через многочисленные динамики на корабле, объявляющий на шведском и английском, что паром через несколько минут прибывает в Стокгольм. Друзья идут обратно в каюту, где Скороходов их ждет. Берут свои вещи и, соединившись с женской половиной компании, бредут по коридору на выход.
Голос через динамики все время громко объявляет на шведском и английском, что поездка окончена и просьба покинуть паром. В свете пасмурного дня весь ночной блеск парома померк, а стюарды выглядят просто уставшими белокурыми колхозными бабами откуда-то из Рязани или Твери, ради баловства вырядившиеся в карнавально-шутовские кафтаны с золотыми эполетами.
Спускаются по бесконечно длинному крытому пандусу на причал и не спеша бредут вдоль разверстых пастей стоящих на приколе мертвых паромов и стоянке такси. Таксисты с видом лондонским денди, не роняя своего достоинства и не произнося ни слова, грузят их вещи в багажники своих новеньких черных мерседесов и вновь компания делится на две смешанные части, каждая из которых садится в свое такси. Гроссман со Светой и дочерью Скороходова в первое, а чета Огородовых и Скороходов – во второе. Машины трогаются и, петляя среди скал по пустой дороге, в это ранее субботнее утро несутся бесшумно в город.
Гроссман сидит рядом с водителем, на переднем сиденье, с неподдельным интересом следя за тем, как на счетчике быстро меняются цифры. Скользнув глазами вверх, он замечает водительское удостоверение с фотографией водителя и характерной фамилией Попандопулус.
– Are you Greek? – интересуется Гроссман.
– Yes. I am from Greek, – подтверждает таксист.
– How long are you here?
– I am here already for twelve years. I am married on Sweden woman.
– Okay. I understand, – разочарованно заканчивает разговор Гроссман, – он рассчитывал услышать более экзотическое объяснение, – и всю оставшуюся дорогу они едут молча.
Подъезжают к отелю Viking-Hilton рядом с железнодорожным вокзалом, выгружают вещи. Гроссман расплачивается с водителем по банковской карте, плохо понимая, сколько ему нужно платить: чек в кронах, а сколько стоит крона в евро, он не знает. За другое такси платит Огородов.
Они заходят всей компаний в холл, предоставив Скороходову инициативу: он должен им организовать номера. Потрясая бумажками и используя жесты и мимику лица и плохой английский, он в конце концов получает на руки ключи от трех номеров в виде магнитных карт: по две на номер, вложенных в фирменные конверты отеля. Два номера на втором этаже, третий почему-то на пятом. Всей компанией идут к лифту, поднимаются на второй этаж.
Скороходов громко поясняет по ходу движения, что в одном из номеров должны быть две раздельные кровати вместо одной двухспальной – это для него и дочери, но в каком именно, он не знает. Находят первый нужный им номер – это 225. Открывают и вваливаются всей толпой. В нем две раздельные кровати, значит, это номер Скороходова. Оставив его с дочерью в их комнате, идут искать следующий под цифрой 247. Находят не без труда в путаном лабиринте коридоров и заходят вовнутрь. Маленькая комнатка с бледно-зелеными обоями, по верху стен идет стилизованный скандинавский орнамент из кругов и треугольников – это единственное, что напоминает о том, что они в Швеции.
После короткого свидания решают, что здесь останутся Гроссман со Светой, а Огородовы разместятся в номере на пятом этаже. Договариваются, что через полчаса все они вновь встретятся в холле гостиницы и двинутся осматривать город. Гроссман со Светой остаются одни. Молча распаковывают свой багаж,
Света удаляется в ванную, чтобы освежиться. Гроссман звонит в номер Скороходову, информируя его об их договоренности с Огородовым встретиться через полчаса внизу, в холле, чтобы затем пойти осматривать город. Включает телевизор, делает звук погромче, чтобы заглушить шумы, раздающиеся из ванной. Идет американский сериал, где в главной роли Белуши. У шведов не принято переводить, и фильм идет в оригинальной версии звучания. Одутловатое лицо клоуна выражает каждый раз испуг, когда он произносит очередную чушь под заранее записанный хохот. Выглядит крайне глупо: глупее, чем даже рассчитывали те, кто снимал этот сериал.
Гроссман с удивлением отмечает про себя, что это зрелище завораживает своей простотой: начинаешь верить, что ты такой же идиот, что и тот, на экране, и с нетерпением ждешь одобрительного хохота очередной его несмешной шутке. Выходит голая Светлана, начинает не торопясь одеваться. Гроссман с трудом подавляет в себе раздражение от вида ее мясистой женской плоти: любая физическая близость с ней вызывает у него заранее отвращение, – он этого стыдится, но боится сказать.
Он берет свои умывальные принадлежности и идет в ванную комнату, аккуратно раскрывает их на полке перед зеркалом, долго глядит в свое отражение, отмечая про себя, что у него довольно помятый вид. Возвращается обратно в комнату, его Светлана уже одета и ждет его, как любимая кошка хозяина.
– Пойдем вниз, в номере еще насидимся, – приказывает он, и она безропотно ему подчиняется. Они молча спускаются вниз, в холл отеля, где мигает разноцветными огоньками рождественская искусственная ель. Кроме них в холле никого, в глубине бара, примыкающего к холлу, сидит пара стариков и пьют пиво. Садятся в синие кресла из искусственной кожи, очень неудобной конструкции, напротив друг друга, и ждут.
Появляются Огородовы: оба отряхиваются, будто спустились с сеновала, – они явно после полового акта, возбужденные и слегка шальные. Последним появляется Скороходов со своей дочерью, входя в холл с осанкой и достоинством важного вельможи.
– Ну что, все в сборе, я могу начать вам показывать город? – снисходительно интересуется он, слегка презрительно поглядывая на сидящих по своим углам притихших участников путешествия. – Тогда пошли, нам есть чего посмотреть. Начнем с городской ратуши.
Они выходят на улицу и, ведомые Скороходовым, нестройной группой медленно бредут по пустому тротуару, обдуваемые ветром и мелким моросящим дождем. Идут молча, время от времени поворачиваясь к ветру спиной и разглядывая окружающее их унылое великолепие смеси гранита, зелени и воды. Ратуша выглядит как болезненная фантазия принца Гамлета, решившего от скуки заняться архитектурой: странная помесь средневекового замка и восточных пагод, водруженных на его крышу. Внутри ратуши центральный зал поражает своей варварской роскошью, представляющей собой аляповатую смесь ново-языческих богов и золотой смальты, неровно мерцающей на стенах, словно внутри языческого храма, безудержный романтизм нации, решившей придумать себе историю получше, чем о ней пишется в школьных учебниках по всему миру.
День тянется медленно и неспешно, постепенно раскручивая перспективу города во всю ширину горизонта, зажатого между водой и небом россыпью разновеликих цветных домов, разделенной вертикалями островерхих шпилей церквей на отдельные районы. Скороходов уверенно идет впереди всех, объясняя, что они идут смотреть старый город короля Вазы, и только он один знает его, как свои пять пальцев. Бессмысленные хождения по лабиринту улиц в течение дня без всякого плана под комментарии типа «Что это такое, я не знаю, но говорят, что памятник, и нужно смотреть» приводят всех в маленький ресторанчик недалеко от их отеля, где они наконец-то могут расслабиться и поесть.
Подходит улыбчивая официантка и принимает у них заказ: все, за исключением Скороходовых, заказывают себе рыбный сливочный суп и шведское жаркое с пивом, а Скороходов – салат для своей дочери и чай. Он объясняет Огородову и Гроссману долго и неубедительно, что он с дочерью придерживается македонской диеты, запрещающей им есть что-либо после шести вечера, но т.к. дочь еще ребенок, то ей он позволяет съесть сейчас хотя бы салат.
– Да врет он все, – обиженно прерывает его раздраженная дочь, – просто он в ресторане платить не хочет.
– Женя, не злись, я делаю это во имя твоего блага, – пресекает робкие попытки дочери протестовать Скороходов, снисходительно глядя на нее, – ты мне еще спасибо скажешь, когда мы тебе купим новые джинсы и кроссовки. Лучше вы мне, Иван Степанович, расскажите, как вы свои книжки пишите. Мне крайне интересно. У вас есть план?
– Нет, у меня нет плана: если у тебя есть план, то нет никакого вдохновения. Во всяком случае у меня.
– А как же сюжет, герои?
– Я все это делаю наобум – это как смотреть в калейдоскоп, поворачивая его и получая каждый раз новые картинки; если я напишу синопсис, в котором ясно изложу все сюжетные ходы и опишу характеры героев, то теряет смысл дальше писать книгу, – как только я понял, о чем пишу, так тут же это становится мне не интересно. Скучно, понимаете?
– Ах, как интересно. А как же другие?
– А причем здесь другие? Мне интересны только свои… тараканы, ха-ха-ха. Я же не писатель, мать твою, я всего лишь гребаный, никому не нужный графоман.
– Да ладно тебе, Гроссман, не прибедняйся, – принялся ему зачем-то горячо возражать Огородов, – просто тебе не везет с издателями: они все козлы, не понимающие, как ты велик.
– Ванечка, напиши что-нибудь понятное, про любовь, тогда тебя заметят, – преданно к плечу Гроссмана прильнула по-кошачьи Света, осторожно поглаживая его руку, – для начала надо, чтобы тебя заметили.
– И в могилу, сходя, благословили, ха-ха-ха. Нет, черт побери, мне вся эта современная срань под названием «литература» даром не нужна. Не спорю, книг в магазинах много, но они не мои. Никто сейчас не пишет так, чтоб было стыдно и страшно читать и чтоб это даже не цепляло, а раздевало… разоблачало.
– Ну почему, твоя «Адрастея» мне очень понравилась, – возражает ему Огородов, с глуповатым выражением лица, – ты же знаешь, я работаю сейчас над иллюстрациями к ней. Нам надо будет организовать выставку моих работ, а на ней распространять ее всем желающим.
– Я готов за это взяться, – оживился Скороходов, плотоядно оскалясь в ожидании наживы, – нужно только деньги и хорошая реклама. Паблисити моя Васса может организовать, – в Интернете, – ну там выпивка и закуска для открытия. Гости, человек двести. Я готов это для вас сделать. Бесплатно … почти.
– Насколько почти? – ядовито ухмыляется Гроссман, буравя Скороходова своими злыми медвежьими глазками, глубоко сидящими за стеклами круглых аптекарских очков.
– Практически задаром, – преданно вздыхает Скороходов, суетливо бегая руками по столу, – но все-таки какие-то деньги, и не малые, нужны. Это работа, а за нее надо платить.
– Можно и бесплатно стать знаменитым, – уже откровенно смеется Гроссман над Скороходовым, – нужно просто кого-то убить… известного. И все, твои пятнадцать минут славы у тебя в кармане. Как с теми блядями из «Пуссей», что получили срок за песню про президента. О них тут же опубликовали книгу, даже не спросив их согласия. А если я кого-то грохну, то мне-то уж точно есть что предложить издателям.
– Кого будете убивать? – снисходительно интересуется Скороходов, – огласите весь список, пожалуйста.
– В свое время вы его узнаете, Валерий Евгеньевич. Первым!
– Аж страшно становится, – попробовал все перевести в шутку Скороходов, – давайте лучше займемся нашим ужином, пока он не остыл.
Все молча едят, тяготясь ощущением того, что первый вечер в Стокгольме безнадежно испорчен. Расплачиваются, молча выходят на улицу и бредут по пустым вечерним улицам Стокгольма к себе в отель. Расходятся по номерам, даже не пожелав друг другу «Спокойной ночи».
Гроссман со Светой молча смотрят какой-то английский детектив, где главным героем является молодая девушка, убившая своих родителей ради наследства.
– Как глупо, – закончив просмотр фильма, замечает Гроссман, целуя Свету на ночь, – ради денег кончить своих родителей только лишь для того, чтобы быть обманутой любовником. М-да, очень глупо. Такое ощущение, что глупость – это привилегия женщин.
– Ну так ради меня, своих родителей убить? Во, то-то! Нереальная глупость. Спи, любовь моя. Спокойной ночи, – он целует ее и выключает свет. Лежит в темноте и прислушивается к ее дыханию.
Ему страшна всякая физическая близость с ней, т.к. он не испытывает никакого физического влечения. Наконец, раздается ее сонное бормотание и легкий храп, и он расслабленно погружается в легкую дрему. В голове раздается Голос, раздражающе цепляющий сонный разум перечнем сегодняшних событий.
«Господи, когда это все кончится, черт побери».
«Ты к кому обращаешься, сын мой? Ко мне или к врагу рода человеческого?»
«А разве у рода человеческого есть враг?»
«А будто ты не знаешь? Мне ведь соврать просто невозможно, ибо я и ответ и вопрос одновременно».
«Тогда, следуя этой логике, Господь, враг рода человеческого – это ты. Разве не так?»
«Игры, в которые мы играем, являются сублимацией нашего внутреннего зла».
«В какую же игру играешь ты, Господь? И кто твой противник?»
«Тот, кто никогда не родился, ибо он никогда не умрет».
«Ага, вот поэтому я всегда считал, что вера во всесилие добра – один из самых устойчивых предрассудков человечества».
«Бог, сын мой, находится по ту сторону Добра и Зла. Для меня это совсем другая категория».
«Поэтому-то я так охотно читаю Библию: там убивают на каждой странице».
«Просто ты, сын мой, страдаешь метафизической похотью, только и всего. Красивый ты мальчик с несчастливой судьбой. Пока не уверуешь, не спасешься, ведь отчаяние есть производная от заблуждения».
«Зато теология есть наука о Боге с целью доказать недоказуемое. Что, съел?»
«Как правило, на самые сложные вопросы люди хотят услышать простые ответы. Ты в этом случае не исключение».
«Хочешь сказать, что я дурак, считая тебя за шарлатана?»
«Нет, просто определиться в чем-то всегда сложно, особенно если ты не знаешь, чего же ты все-таки хочешь. Ведь быть дураком от рождения – это счастье, а стать дураком от убеждений – это уже несчастье. Но ты же, насколько я тебя знаю, хочешь быть счастливым. Не правда ли?»
«Хорошо, мне сложно тебе что-либо возразить, т.к. ты – это я, чертов Голос. Но ты должен признать, что ты не более, чем моя ментальная фантазия».
«Отнюдь, сын мой возлюбленный: ты – это моя ментальная проекция, – ты существуешь до тех пор, пока я думаю о тебе, – взыскуй меня и ты никогда не умрешь».
«Хорошо, а кто же тогда тот чертов демиург, который во сне утверждает, что он создал меня? Кто он-то такой?»
«Он, сын мой, самозванец. На самом деле его нет, есть лишь я и ты».
«А он откуда взялся? И почему он играет, черт побери, какую-то совершенно непонятную роль в моей жизни?»
«Он тот, кого нет: не верь в него и он исчезнет».
«Ага, прошлой ночью я с ним лицом к лицу столкнулся и чуть не обосрался от страха; в отличие от тебя, Голос, он вполне реален. И что мне с этим делать?»
«Есть только две вещи – Смерть и Господь, о которых нужно думать. Сосредоточься на этом».
«Ты меня извини, Голос, но к моим пятидесяти годам во мне накопилось столько нежности, иронии, глупости и многочисленных историй, что мне с этим жалко расстаться. Я хочу писать книги, а ты мне мешаешь, поэтому я тебя покидаю. Прощай, я ухожу навсегда, погрузившись в бездну преисподней, чтобы получить ответы на все мои вопросы у настоящего хозяина этой жизни. Прощай».
«А я отвечаю тебе – до свиданья».
– Бог смеялся шутил, а потом нас всех убил, –произносит Гроссман и оказывается в кромешной тьме войлочного кокона, из которого привычно выбирается в ту же комнату, где он был вчера во сне. Но, в отличие от вчерашней тишины, в комнате тихо играет какая-то трудноразличимая мелодия: то ли Брамс, то ли Лист, – в музыке Гроссман совершенно не разбирается, – фортепианный концерт.
«Откуда идет звук, что за чертовщина такая?» – раздраженно обходит всю комнату Гроссман и внимательно осматривает все углы, но не находит ни один предмет, который являлся бы источником музыкальных звуков. Вместе с тем он убежден, что ответ на все его вопросы находится где-то здесь, в этой самой комнате, в которой висит кокон, через который он проникает в этот мир.
Он идет на кухню, набирает в чайник воды, ставит на газовую плиту и включает огонь. Когда чайник закипает, он выключает газ, берет один из двух стаканов, что находит в пустом кухонном шкафу, и наполняет его кипятком. Возвращается в комнату, садится за стол и, отхлебывая небольшими глотками кипяток, обнаруживает, что его листки скомканы и разбросаны по всему столу, – часть упала на пол, – многие из них перечеркнуты красным фломастером и поверх написано только одно слово – «Говно».
«Ага, не нравится тебе, сука, правда о людях, демиург несчастный. Ты думаешь, что только ты можешь творить людей? А вот и ошибаешься, я ничем не хуже тебя. Я здесь автор, слышишь меня, ты, проклятый неудачник. Я здесь автор. Ну держись, демиург Колосов, забьем тебе баки». Он берет чистый листок бумаги и начинает писать…