От автора
Сюжет произведения – производное голого авторского вымысла. Любые совпадения с историческими лицами, событиями и институтами – не более чем прием для подстегивания читательского интереса. Возникающие же с ними разночтения – произвольны, служа, когда авторской версией известных персоналий и обстоятельств, но чаще – инструментарием в построении фабулы.
Калин Хаим
Петру Туманову посвящается
АНТРЕПРЕНЕР
ENTREPRENEUR
Фанфары и пролежни судьбы
РОМАН
Май 1970 года. Ленинградская область.
Глава 1
Помещение лишь размерами походило на класс: столов – только восемь, стены же голы – ни наглядности, ни доски. Ко всему прочему пусто, и намека на сбор. Сверившись повторно с номером на двери, Арина нехотя вошла и расположилась за последней партой.
Обучению – за третий месяц, однако занятия в группе объявлены впервые. Ранее же велись индивидуально, один на один с преподавателем. Местом персональных занятий служил «отсек», в котором Арина жила, – в полной герметике от внешнего мира. «Отсек» состоял из спальни, дворика для «воздушных ванн» и комнаты, загруженной лингафонной аппаратурой и прочей машинерией, обучающей искусству взламывать тайны…
Через минуту-другую аудиторию заполнили курсанты, последним явился преподаватель. Поздоровался только он, курсанты, войдя, лишь кивали без адреса. Как и Арина, свои «отсеки» они до сегодняшнего утра не покидали.
Белорусский акцент наставника чуть позабавил, но поначалу Арина едва ли слушала его. Введь перед глазами семеро молодых мужчин, подтянутых и отлично сложенных, – как не обратить внимание?! Со дня своего зачисления, кроме солдат на вышках, видневшихся из окон спальни, с сильным полом она не пересекалась. Преподаватели, конечно, не в счет. Да и охрана, целиком набрана из южных республик, мест далеких и не знакомых ей…
Обзор «физики и лирики» курсантов движений души не вызвал, и внимание Арины переключилось на преподавателя. Шла лекция по психологии, голос лектора вдруг почему-то задрожал.
На ее губах застыла почти неразличимая улыбка подчеркнутого, с поправкой на присутственную необходимость, безразличия. Лишь сидящий рядом парень, чем-то выделяющийся среди остальных курсантов – неизбывно правильных и неромантичных до предела, – иной раз получал от нее флюиды солидарности. Его вылитые из печали глаза и мягкая, ненапыщенная одутловатость не мешали.
Зато мешало атмосферное давление, резко подскочившее в аудитории, будто ужавшейся в объеме. Но не из-за габаритов крепких молодых парней, а той энергии, которую их тела излучали. Все вокруг словно трещало по швам: воздух, униформа и души ребят. Арина ощущала это по гримасам складок на шеях, запаху пота (когда терпкого до отвращения, а когда приятно возбуждающего), несуразным движениям торсов и плеч. Суть «кривой пластики» заключалась в том, что курсантов просто распирало повернуться и взглянуть на нее.
Накануне курсантов несказанно воодушевили, сообщив о начале групповых занятий: в коллективе, каким бы он ни был, живется все же лучше, чем исполнителю особой, но отшельнической миссии. Но когда, войдя в класс, курсанты объяли произведенную на био-ЭВМ особу, чья внешность могла расшевелить и бессилие, их вестибулярный аппарат малость зашалил. Отобрали же их из сотен кандидатов – и не обычных, на силу духа испытанных не раз!
Между тем диве с иссиня черными волосами (и впрямь напоминавшей соскочившую с конвейера куклу в штучном экземпляре) разыгравшийся мятеж плоти досаждал все больше. Но куда сильнее беспокоила неестественная бледность на лице наставника и усилившаяся зыбь в его голосе – ведь она, женщина, не могла не сострадать, когда ближнему плохо, особенно человеку в возрасте.
Заметив под потолком глазок видеокамеры, Арина и вовсе запаниковала: не связан ли полуобморочный вид лектора с потливым копошением либидо, стихийно усиливающимся в классе? Не она ли причина его немоготы?
Скоро элитные жеребцы сдерживать себя перестали: без стеснения оборачивались, бросая пламенные взгляды на нее.
Лицо Арины оставалось безразличным, как и прежде, лишь улыбка исчезла, та – малоразличимая. По коже носились мурашки, дробные и злые. Вроде, поведи плечами – и их как не бывало. Но как бороться с мерзким шепотом недр, если природа сотворила тебя хрупкой? И на мурашки наслоилась густая сыпь, а потом еще что-то, не менее отвратное.
Родившись в семье военного и с младых лет наглотавшись угольной пыли армейских отношений, ведущих неотвратимо к кровохарканию, Арина хорошо усвоила, во что может вылиться любой просчет в армии. А в сверхсекретном ГРУ, куда ее зачислили, как и ребят из группы, – об этом даже думать не хотелось…
Заточение в разведшколе, покоробив вначале, спустя неделю-другую даже ублажило, и Арине все больше нравилось коротать время одной. В закутке, укрывшем от масленых рож, травивших щелочью всю душу, поганых лап, вздымавших желание носить с собой ножовку, – настоящего, без обиняков, месива похоти, окружавшего ее повсеместно на гражданке. И все потому, что «посчастливилось» родиться неотразимо красивой.
Арина душой и телом отдыхала от мира, где сановные, чумевшие от ее красы самцы превращали быт в бег по дерну на босу ногу. Терпи не терпи, долго не протянешь и, где бы ни сошла, наготове «раздевалка» и душ с водою затхлой…
В последние дни она с грустью вспоминала двух своих мужей, которых не любила, но ценила, как только женщина может ценить поводыря. Бедняги спились, да так, что и разводиться было не с кем. Из-за непрестанных ночных звонков, ее лжи, обильно орошаемой слезами, их и ее увольнений с работы, причина коих только ей была известна, – того кромешного ада, именуемого их «семейной» жизнью.
Годы спустя при просмотре одного фильма, напомнившего об унижениях молодости, Арина чуть было не лишилась чувств. По сюжету, красивый сержант-американец, став на ночлег, отбивает у ватаги обезумевших союзников – то ли англичан, то ли канадцев – ослепительной красоты француженку, жительницу неприметной деревушки, по которой неоднократно прошлась война. В своей ночной исповеди девушка поведала янки, сколь беззащитна женщина в пору лихолетья, особенно такой редкий цветок, как она. Так и не сомкнув за ночь глаз, сержант утром прощался с ней во дворе, чтобы идти с войной дальше, но рассмотрев через забор пышущих злорадством и истекающих слюной «бойцов», наконец дождавшихся его убытия, вскинул винтовку и убил девушку, а точнее … пристрелил.
Это было первым и единственным групповым занятием, к которому Арину привлекли в школе, после чего учеба вновь переместилась в “отсек”.
Арина с нетерпением ждала нового занятия по психологии, дабы пообщаться со степенным «белорусом» с проницательными, умными глазами, чью лекцию она, хоть и без умысла, сорвала. Понимала, что спрашивать его ни о чем не станет – в ее новой ипостаси не до сантиментов, но почему бы не быть внимательной, подчеркнуто вежливой? Хотя бы так загладить свою «вину»…
Вместо «белоруса» явился, судя по выговору, москвич, впрочем, значения не имело. Арина подумала: заболел «белорус», наверное, человек в возрасте – не внушай себе всякую чушь. И она забыла о его мертвенно бледном лице, как забывается выкуренная сигарета, исписанная ручка и масса иных деталей, образующих безбрежную рутину бытия. А зря.
Наряду с преподаванием психологии, «белорус» руководил в разведшколе всем учебным процессом: формировал группы, расставлял преподавателей, создавал методики. Словом, слыл немаловажной фигурой, не говоря уже о том, что, как кадровый сотрудник ГРУ, привлекался к разработке сложных операций, где требовалась оценка психолога. И вдруг совершить такой прокол – сорвать свою же лекцию, причем вводную, запустив «гормонную» бомбу в казарму изголодавшихся ребят! Попадись он под горячую руку, его бы уволили – с пенсией, но без почестей.
К счастью, широкой огласки его промах не получил. «Белоруса» перевели куда-то в непыльное место, но с оперативной работы сняли.
Десять лет спустя. Северная Африка.
Глава 2
– Ищи провод, Гельмут, длинный, насколько возможно! – крикнул молодой мужчина, чья невозмутимость выпадала из атмосферы клинического шока, сковавшего остальных.
– Какой провод, Эрвин, веревку, наверно? – прохрипел парень с белоснежной шевелюрой, в паспорте которого значилось «брюнет».
– В самолете нет веревок… Обшивку рви – провода там… – подсказал Эрвин.
– Что делать с раненными? – обратился кто-то за спиной, узрев в Эрвине лидера.
– Не поможешь им…
– Ты – врач?
– Не врач, но знаю… Помоги лучше Гельмуту вытащить провод.
Тут взгляд Эрвина выхватил трех пассажиров, сидящих неподалеку с пристегнутыми ремнями безопасности – двое мужчин и женщина. Мужчины рыдали, обхватив голову руками, женщина же пребывала в глубоком обмороке, но, по крайней мере, внешне – все целы и невредимы. Проигнорировав женщину, Эрвин освободил мужчин от ремней, помог подняться им на ноги, после чего совершил несколько манипуляций в области лица и шеи – одному за другим. Они перестали рыдать, и в их мутных, отрешенных глазах вскоре проявились признаки осмысленности. «Отстегнутые» вновь плюхнулись в кресла, и любой сторонний, заглянувший им в глаза, до скончания века маялся бы от волчанки воспоминаний.
Тем временем, переместив из технического отсека в проход прохладительные напитки и емкости с водой, Эрвин вновь обосновался в подсобке. Забурившись в одну из секций, он извлек бачок с отходами, закопошился. Но, почувствовав на спине чей-то взгляд, обернулся.
В проходе стоял мужчина, чем-то ему знакомый. Знакома, правда, была лишь одежда. Эрвина осенило: «Да это один их тех, кого я привел в чувство. Он, судя по всему, отошел – раз двигается!».
– Что ты делаешь? – голосом робота спросил пришелец.
– Собираю, – рассеянно ответил Эрвин.
– Вижу, что собираешь, но не пойму что.
– Собираю еду.
– Это объедки, а не еда.
– То, что есть, приятель, держи мешок лучше.
Товарищ по несчастью ухватился за края мешка и, напоминая сомнамбулу, держал до тех пор, пока Эрвин, наполнив мешок до краев, с силой не вырвал их из рук «помощника».
Из всех пассажиров рейса «Мюнхен-Йоханнесбург», вылетевшего 10 января 1980-го и потерпевшего катастрофу в небе Северной Африки, на землю сошли лишь семь человек. Землей оказался горячий песок, простирающийся за линию горизонта.
– Где мы, Эрвин? – поинтересовался один из «прибывших», оказавшись на «посадочной полосе».
– Точно не знаю, похоже, Ливия.
– Так мы в Сахаре? Вот почему воду сгрузили – всю, до последней капли!
– На земле – и это главное, – Эрвин, казалось, обращался к себе.
– Зачем эти сборы? Нас по фюзеляжу найдут, – усомнился один из «приземлившихся», наблюдая за приготовлениями к пути, которыми руководил Эрвин. На шее у него болтался новенький галстук, вся же одежда вымарана и изорвана в клочья.
– Это Африка, дружище, – подойдя ближе, Эрвин поправил на нем галстук. – Если нас и будут искать, то скорее для отвода глаз, а не сегодня-завтра фюзеляж занесет песком. Поэтому разбирай багаж и пожелай себе счастливого пути, да и нам всем тоже… – Эрвин чуть ухмыльнулся.
Через полчаса группа из семи человек, напоминающая беглецов из чистилища, медленно тронулась в путь, навьючившись емкостями с водой и черными пластиковыми мешками. До них еще добрый час доносились крики хищных птиц, в мгновение ока оседлавших место катастрофы. Тот клекот причудливо сливался с человеческими воплями, которые рвались наружу из уцелевшего фрагмента самолета. Но заполонивший сознание беглецов ужас наглухо замкнул все чувства. Двигал же ими инстинкт, прозаичный как мир – выжить. Любой ценой.
***
Шабтай услышал о крушении борта «Мюнхен-Йоханнесбург» по южно-африканскому радио, на волну которого был настроен приемник в его автомобиле. Четверть часа назад он выехал из Габороне и практически достиг границы между Ботсваной и ЮАР. По инерции проехал еще милю и, лишь до конца осознав, что произошло, остановился на обочине. Не раздумывая, переключился на ВВС и дожидался очередного выпуска новостей.
Его охватило состояние, во многом схожее на то, что испытали уцелевшие пассажиры борта, не принятые на тот свет, должно быть, из-за перегрузки «эскалатора» или по иному недоразумению. Те самые пассажиры, которых вел по Сахаре Эрвин, его связной, везший для него архиважную передачу. Но ни о выживших, ни об уцелевшем грузе никому на этом свете не было известно.
Несколько успокоившись, Шабтай заерзал – телом и в мыслях:
“Не только на жену обламывается мазл*, но и на страну, где родился, тоже. Меняй, не меняй системы и континенты, знак твоего происхождения, если он недобрый, плетется за тобой, ставя подножки там, где, вроде, и споткнуться не обо что. Надо же, Боинг-747, надежнейший самолет, который числился за педантичными немцами, исчез с экранов локаторов. И не сложно предположить, какова его судьба. Произошло это, когда мой проект, дело всей жизни, бережно возведен по кирпичику и с нетерпением ждет открытия. Оставалось малое: получить ключи и распахнуть парадные двери. Но ключи везли из Москвы, хотя и транзитом через Германию… Рок, злой рок, да клеймо обреченных тянуть лямку и маяться до гроба. Какие бы умы не трудились на благо стран-изгоев, чей «флагман» – моя родина СССР, сколько бы амбиций не выплескивалось, из западни истории этим социумам не выбраться. Сколько копий мною сломано и идей истолчено, чтобы воплотить призвание, с которым я явился на белый свет. Через какие тернии я не ломился и в какие ситечка не процеживался, чтобы, в конце концов, упереться в стену в полушаге от цели. А значит, начинай все с начала. Да и родина моя, пария, не только мать-неудачница, а зловещий ломбард, где заложены душа и тело, а подъемные – пятикопеечный билет с открытой датой, компостируемый усердной контрразведкой”.
Прозвучавший по ВВС выпуск новостей подтвердил сообщение о катастрофе борта, ранее переданное из Претории. Скрипя не только шинами, Шабтай резко развернулся и поехал обратно в Габороне. Его преследовала мысль: «Мое время завертелось юлой. Останови ее, ухватись, не то опрокинется».
***
В Москве, как и в Ботсване, столбик термометра застыл на той же отметке – 30, правда, мороза, а не жары.
Коммунальное хозяйство столицы уже неделю работало в аварийном режиме, не успевая латать одну прореху за другой. Лопались плохо изолированные трубы, отсекая водоснабжение целых зданий, кварталов. «Пятилетка – за два года» держала экзамен на гениальную простоту «идеи».
Из-за сильных морозов температура обогрева упала до 10 градусов, превращая жизнь больниц и детских учреждений в гуманитарную эпопею. Прочие же граждане просто мерзли, проклиная всех кого можно было клясть: управдомов, городские власти, опереточного Лелика, буксующую на очередной стройке века страну.
Ремонтные службы Москвы просто валились с ног. Спасаясь от обморожений и авралов, многие рабочие прогуливали, борясь со стужей хорошо обкатанным способом – «теплыми» компаниями.
В зону «обледенения» попали и корпуса Первого управления КГБ, службы внешней разведки СССР. Оказалось, что даже столь привилегированное заведение иммунитетом от непогоды не обладает.
Ревизор службы сидел в своем кабинете с накинутым на плечи пальто и складывал бумаги в папку «К докладу». Было зябко, пальцы его слушались не очень, но, в конце концов, со своей нехитрой задачей ревизор справился. Захлопнув папку, подполковник Ефимов встал и направился к выходу, прежде повесив на вешалку пальто.
В коридоре – никого, он подумал: «Холодрыга. По норам все».
Путь Ефимова лежал в конец коридора, где располагалась приемная Главного. Просьбу об аудиенции он подал еще за неделю до визита. По дате она совпала с его ежемесячными отчетами, поэтому, выделив время, в секретариате ее рутинно внесли в журнал.
Увидев в дверном проеме Ефимова, курирующий его направление офицер отрывисто сказал:
– Прием отменен. Доклад оставьте, передадим. Если понадобитесь, вызовем.
Подполковник растерялся: такой сбой регламента ему не припоминался. О любых сдвигах в распорядке приема предупреждали заранее. Папку, однако, вручать не спешил, намереваясь сказать: «Только лично». В конце концов, промолчал и папку отдал.
Возвращаясь к себе, подполковник задумался: «Почему меня выставили столь бесцеремонно?». Но, вспомнив, что в обычно запруженной по утрам приемной, кроме секретарей, ни души, заключил: «Случилось что-то… Не исключено, прокол – вот и не до бухгалтерии Главному». В одном Ефимов не сомневался: Главный у себя – фарфоровые лица помощников указывали на это.
Выражаясь милицейским жаргоном 70-х, в Первом управлении действительно «случилось». Но не очередной прокол, от которого не застрахована даже разведка, высокоорганизованная, изощренная структура, а нечто аномальное – из иной, отличной от совковой, системы координат. Событие такого масштаба и дерзости могло потрясти основы самого плюралистического общества. Закованный же в броню идеологии СССР, переварив прецедент, был обречен прополоть весь верхний аппарат власти.
Подполковник Ефимов не ошибся: Главный находился в своем кабинете. Откинувшись в кресле, он барабанил пальцами по массивной столешнице. Выглядел скорее задумчивым, чем взволнованным. О том, что решает задачу, цена которой собственная жизнь, не говорило ничего. Разве что лицо, более сосредоточенное, чем обычно.
Он и сидящие рядом два офицера, его заместитель и начальник финансового отдела, за последние 40 минут не проронили ни слова. Они напоминали членов тайного ордена молчунов, практикующих свой, особый «язык» общения. Но не телепатический или сенсорный, а вполне обычный – письменный.
С интервалом в 5-7 минут то один, то другой вынимал из стопки лист бумаги и черкал несколько предложений, но чаще – отдельные слова. Лист затем путешествовал по кругу, задерживаясь, когда для беглого ознакомления, а когда и дольше – для комментариев, опять же письменных. Заканчивал свой скорбный путь папирус умолчания в стоящей рядом бумагорезке. Царила слаженность. Даже когда Главный оказывался последним в цепочке по «освоению» листа, он непринужденно вставал и бросал его в агрегат, не выключавшийся с начала заседания.
«Пообщавшись» так около часа, молчуны закруглили «беседу», и офицеры из кабинета Главного ушли. Судя по целеустремленности во взглядах, троица обрела консенсус, запустив в действие некий механизм.
Едва за визитерами хлопнула дверь, как Главный – а был он главой советской внешней разведки, генерал-полковником КГБ Ремом Остроуховым – нажал на селекторе кнопку «Приемная». Услышав сигнал соединения, жестко бросил: «Ко мне никого. И не до обеда, до новых распоряжений!».
Через минуту-другую Остроухов включил монитор, куда мог вызвать любую телевизионную станцию Европы. Несколькими переключениями добрался до sat – первой общенемецкой телекомпании, которая попалась под руку. Увидев на экране заставку выпуска новостей, Главный одел наушники – устройство было сконструировано для индивидуального пользования.
Сообщение о крушении Боинга 747 в Сахаре прозвучало первым. Говорилось о количестве жертв и ведущихся поисках самолета. Отмечалось: «Практически все пассажиры лайнера – немецкие туристы из различных городов Западной Германии». Информация заканчивалась комментарием: «Несмотря на ведущиеся вторые сутки поиски, ливийским ВВС не удалось обнаружить место аварии, от помощи же правительства ФРГ Ливия отказалась».
Остроухов выключил монитор, снял с себя наушники, вновь застучал пальцами по столу, на этот раз – едва издавая звук. В сознании же гремела мерзопакостная, раздирающая серое вещество трещотка: «Разбился, разбился, разбился, разбился… И чуда не произошло. Теперь, чтобы выжить, необходимо это самое чудо сотворить. На все про все – месяцев пять-шесть, не больше».
Остроухов не знал, что в приемной, в считанных метрах от него, лежит папка, способная развеять и иллюзию чуда…
Глава 3
Шабтай лежал на кровати в габоронской гостинице «Black Diamond» и, подложив руки под голову, тоже надеялся на чудо. Его заигрывание с гильотиной небес, зорко отслеживающей любителей риска, диктовалось безысходностью, не оставляя и намека, как решить его проблему.
Но, в отличие от Остроухова, о жизни своей он не тревожился, ей, вроде, ничего не угрожало. Разве что вода, кишащая бациллами, и полчища насекомых, повсеместно преследующие его в Ботсване – этой самой нищей африканской стране.
Казалось, его печальные глаза наводнила вся грусть мира, но хаос отчаяния их не тревожил. Взгляд его стремился в потолок, где, чуть поскрипывая, вращался вентилятор, единственная польза которого заключалась в разгоне мух и прочих насекомых. В Габороне стояла жара, причем, такая, что даже привыкший к высоким температурам израильтянин Шабтай, молодой тридцатидвухлетний мужчина, весь вздулся – то ли в попытке взлететь, то ли норовя побольше набрать воздуха, которого катастрофически не хватало. Он подумал: «Как ни странно, жара сегодня в помощь, чуть отвлекает от тяжелых дум».
Вторые сутки Шабтай решал неподъемную задачу: как за неделю достать три «недоспелых лимона» и спасти проект, над которым трудился со своих первых дней на Западе, а мечтал со школьной скамьи? Проект, который был призван превратить его, малоприметного парня из провинциального Каунаса, в гражданина мира, желанного гостя великосветских салонов, сильных мира сего. А заодно – и его компаньонов из Москвы.
Во рту у Шабтая не побывало ни крошки с тех пор, когда он узнал о крушении борта. Одутловатость щек почти исчезла, укрупнив и без того французский шнобель. Утратив ветрила и сев на мель, разум навязчиво вторил: «Деньги, деньги, где взять деньги – 30.000 зеленых бумажек, сотенным достоинством каждая, а, впрочем, и любая деноминация сойдет, лишь бы наскрести сумму».
Постепенно, едва видимыми гребками, мысли Шабтая выплыли из цугцванга, стали разминать плечи.
“Не получилось, – вдруг взбодрил он себя, – не отчаивайся! Что, в первый раз? Пакуйся и домой. Бессмысленно торчать в этой Боцсване* или Поцсване* – кому, что больше нравится. И не стоит изгаляться, лепить прожекты, как вареники. Какого дьявола сегодня к президенту ездил и новые идеи предлагал, а заодно, как бы, между прочим, просил об отсрочке по главному проекту. Ему же начхать, кому из чаши хлебать, лишь бы «отслюнивал» по правилам. Пойми, денег нет и не будет, значит, нечем президента «подмазывать» и тендер выкупать. Домой, к семье, на всех парах. Открой риэлтерскую или страховую, пережди немного. Игра на мизере, конечно, но не святым же духом питаться? Рано или поздно «пруха» повалит, выстрелит. Если не мне, то кому еще? На примете, да, ни вершка, но что ты знал о Ботсване еще год назад? Есть и другие белые пятна на карте, не попавшие в перископ большого бизнеса.
Не предполагал, конечно, что путь наверх проляжет через вонь общественных сортиров Габороне – квартирные здесь пока в диковинку, что тучный мир капитала, по сути своей, матрица развитого социализма, ибо серьезный бизнес на Западе, ключ к могуществу и процветанию, в руках немногих, сплоченных корпоративно и намертво, и вклиниться в этот монолит – все равно, что подделать пропуск в Политбюро или после смерти получить по математике Нобеля. Родиться же в стране, где бедность в фаворе, а за предпринимательство давят, обрекает всю жизнь терпеть снисходительные улыбки: мол, молодец, что вырвался, но зачем ломишься в наш задраенный ангар, где у каждой полки – свой хозяин, передающий «казанок» по наследству, но… народ, богом меченный, от цели не отступает, а ты, как верный сын его, своих предков чтишь!”
Договорившись с самим собой, Шабтай вскочил на ноги, бесцельно забегал по комнате. Вскоре остановился, задумался: «Смыться ко всем чертям всегда успею, но не доделано что-то, важное очень… Черт, залипло, вспомнить не могу. То ли должен мне кто-то, то ли я кому-то…»
Думка эта, как назойливый сосед по купе, досаждала долго, пока Шабтай, вдруг озарившись, решительно не двинулся к шкафу. Там его терпеливо дожидалась нехитрая одежда: брюки да рубашка и еще пара аксессуаров. Из-за жары он прел в полном неглиже…
Через несколько минут, спустившись в лобби, он достал из портмоне клочок бумаги и «переписывал» цифры на диск телефона-автомата. После семи гудков хотел было повесить трубку, когда раздался звук соединения, но ни «алло», ни «да» не прозвучало. Вместо ответа эфир заполонили пьяные мужские голоса, напоминающие крики орангутангов, и глупые хихиканья женщин. В сознании заметались сюжеты из совковых лет, и ему стало несколько не по себе. Шабтаю вновь захотелось повесить трубку, но тут он услышал:
– Говорите, алло-алло, – ответившей была Барбара, сотрудница польской колонии строителей, с которой Шабтай познакомился, проталкивая один проект.
– Это я, Шабтай, – по-польски ответил он, нахватавшись языку от соседа по лестничной площадке в далеком детстве.
– Кто-кто, Шандор!? – чуть взвизгнула трубка.
Шабтаю стало ясно, что в друзьях у Барбары значатся и венгры, коллеги по строительному цеху, как и поляки, командированные в Ботсвану.
– Помнишь… Ланком… духи… у пана Зденека… – подсказал он, отчаянно ища выход, как оживить память подвыпившей девицы.
Накануне получив от него дорогой по польским меркам презент и чуть поерзав для приличия, Барбара дала свой номер телефона. Ранее же не одаривала и улыбкой, невзирая на его настойчивые ухаживания.
– А, шановный пан* испанец, говорящий по-москальски и по-польски, да еще с туманным настоящим, – бойко протараторила Барбара. Язык ее, правда, чуть заплетался.
Шабтай озадачился: «Как из дебрей охмеления выбралась развернутая, не лишенная проницательности фраза?»
– Как поживает незабвенная Барбара? – невозмутимо спросил он.
– Праздную день рождения. Только чей не помню… Гражины или твой, Кшиштоф? – речь Барбары уже напоминала танец хромоножки.
– Достала, кобета*, отстань! – огрызнулся невидимый Кшиштоф. Тут же спохватился: – Миндальничает чего? Водку пусть тащит! Тоска…
– Слышал? – вернулась к разговору Барбара.
– Как к тебе добраться? – тотчас отреагировал Шабтай.
– А ты цепкий, – прозвучал ответ, а после паузы и адрес абонентки.
Шабтай поднялся к себе в номер, достал чемодан. Порывшись, отыскал бутылку Jonnie Walker, припасенную для представительских целей, но так и не оприходованную. Забросил ее в целлофановый мешок, заторопился на выход. Через пять минут его джип, взвыв, выехал с гостиничной стоянки.
Рулить ему было не долго – каких-то пару километров. В этом городе штаб-квартира президента, гостиница «Хилтон», городской рынок и множество зловонных свалок сплелись в печально-комичный комплекс, являя собой сплав дремучей африканской деревни и хилых попыток из нее выползти – в какой-то не вполне понятный век.
По пути его одолевали противоречивые чувства. Словно воздушный шарик Шабтая несло к Барбаре, но в глубине души досаждала роль, которую по ее капризу предстояло исполнить: интенданта страждущих нагрузиться по ГОСТУ строителей.
“Неужели, добиваясь взаимности красивой женщины, обязательно наряжаться в одеяния шута и без унижений не покорить ее сердце?» – взгрустнулось ему.
Барбара, неотразимая блондинка, при их знакомстве до замыкания рассудка напомнила ему Регину, женщину-мечту, завоеванную им, но которую Шабтай вынужден был бросить, покидая СССР. Женщину, и бледной копии которой он так и не встретил, пока не оказался в Ботсване, чуть ли не на краю земли.
До крушения «Боинга» мысли о шикарной польке не покидали его. Встреча с ней виделась первым призом на пути к триумфу – той сладкой туманности, где, вспыхнув, воплотятся его самые сокровенные мечты. И то, что до вручения подарка Барбара взирала на него как на надгробную плиту без надписи и огранки, Шабтая ничуть не смущало. Для себя он все решил, едва ее увидев. Ни наличие семьи, ни гражданство Барбары, – страны с деградирующим автократическим режимом, да еще балансирующей на грани советской оккупации, сбить его с пути не могли. Так уж распорядилась им природа, где только иголок не натыкав…
Проехав полпути, Шабтай поймал себя на мысли, что из-за березок прошлого выглядывает Регина, чуть заслоняя героиню приближающейся ночи.
“Странно, – подумал он, – азарт ведь охотника ослепляет… Да ладно, бог с ней”.
Здание, где обитала Барбара, оказалось одноэтажной глинобитной мазанкой, из внешних стен которой торчала арматура – то ли деревянная решетка, то ли ветки деревьев, а может и то, и другое. Судя по расположению дверей, строго в ряд, проект напоминал классическую общагу, но номерные знаки или прочие геральдические излишества в ней отсутствовали. Войдя, Шабтай понял, почему, разговаривая с ним по телефону, Барбара уточнила: «До конца налево – предпоследняя дверь». Подумал еще тогда: «В подпитии деваха – вот и забыла номер или у друзей гостит».
Поравнявшись с ее комнатой, он почему-то вспомнил, что его литовская любовь на дух не переносила алкоголь, но мысль эта сгинула, едва поднес руку для стука.
Дверь тут резко отворилась. Первое, что ему бросилось в глаза, была газета, которую руки мужчины конвульсивно вжимали в лицо. Шабтай даже заметил название газеты – «Трибуна люду», официоз польских властей. «Трибуна» кривыми зигзагами двинулась прямо на него, и от столкновения Шабтая спасла лишь генная, никогда не дремлющая у его племени реакция.
«Трибуна» ударилась локтями о противоположную стену, но равновесие не потеряла. Затем, опираясь о стену одной рукой, а другой – придерживая газету, издающая непотребные призывы «агитка» помчалась куда-то виляющими во все стороны колесами. Должно быть, направление ею было выбрано не случайно. Именно оттуда, справа, доносились запахи общественного туалета, которые через мгновения обогатил «аромат» пищеварения, прерванный на стадии ранней сортировки.
«В редколлегию «журналиста» зачислили без отбора», – как-то успел отметить про себя ошарашенный Шабтай.
Он еще с минуту с озирался по сторонам, опасаясь возвращения «репортера», при этом заглянуть в комнату не решался, хотя дверь была распахнута настежь. Наконец, собравшись духом, но глядя себе строго под ноги, – по-видимому, опасаясь поскользнуться – проследовал внутрь. Лишь дойдя до стоящего в центре комнаты стола, поднял глаза, осмотрелся.
«Nature morte», – заключил он, почему-то прибегнув к французскому, с которым сошелся совсем недавно. Между тем «картинка» никак не напоминала натуру, способную вдохновить художника, баталиста разве…
Треть комнаты занимали две кровати. На одной, спиной к нему, сидела Барбара, прислонившись головой и плечом к стене. Признаки бодрствования не наблюдались. В подобном ракурсе Шабтай ее прежде не видел, общаясь только в офисе и только анфас. Он замер от откровенности каких-то линий, но скоро его внимание переключилось на нечто иное, из ряда вон выходящее.
На второй кровати, напротив, застыла композиция, сложенная из оползней подсознания. На панцире раскинулись двое: мужчина средних лет и молодая, не отличающаяся красотой лица девушка, судя по телефонному разговору, Гражина. Все пуговицы на ее рубашке вырваны с мясом. Несколько валялись на полу, а остальные – на кровати. Рубашка – сорвана с плеч, хотя оставалась заправленной в юбку. Чашки бюстгальтера – откинуты, оголив налитые щедрой природой груди. Девушка спала глубоким сном, подобрав под себя ноги. Вопреки уликам первичного насилия, ее лицо казалось безмятежным, даже умиротворенным.
Комнату насыщали запахи карамели, африканских пряностей и обильно пролитого алкоголя.
Мертвецки спал и сосед Гражины, господин со склоченной шевелюрой и неестественно бледным, видно, от перебора горячительного лицом. Из правого кармана его брюк выглядывал воздушный шарфик кремового цвета, поначалу принятый за носовой платок. Шарфик – в тон рубашки девушки. Он, по-видимому, служил одним из предметов ее туалета, покоясь на шее до начала «любовных игр».
Между тем внимательный осмотр оконфузившегося Ромео признаков фетишиста в нем не выявил. Да и сама форма прелюдии, пещерно экспрессивная, создавала ему алиби от изгнания в лагерь забитых сексуальных меньшинств. Его ноги находились на полу, а туловище лежало на кровати – лицом вверх.
Девушка чуть похрапывала, а присутствие компаньона по койке выдавали одни габариты. Шабтай встревожился: не плохо ли «бледнолицему», может, сердце подкачало? Хотел было подойти ближе, когда тот издал гортанный звук, напоминающий рык шамана. Перекрутившись вокруг своей оси, он вновь замер рядом с Гражиной. Его точка опоры переместилась со спины на колени, которые уперлись в пол. Корпус остался на прежнем месте – кровати, на этот раз – животом вниз. Правая рука вцепилась в одеяло, стремясь остановить сползание вниз, а левая – соприкоснулась с ладонью девушки. В это мгновение Гражина улыбнулась во сне. Если ее улыбку не посчитать случайной, то горе-любовник, наконец, одарил спутницу первым знаком внимания – человеческого, разумеется.
Шабтая вдруг посетила озорная мыслишка: не дать ли «Ромео» под зад пинка, чтоб тот вконец не свалился. Но он лишь выругался про себя на каком-то случайно подвернувшемся языке и перевел взгляд на Барбару. Одно очевидно: не на французском. Штудируя базовый словарь, до раздела ругательств дойти не мог.
От злых духов, ворвавшихся в эту комнату, Барбара, в отличие от ее коллег-приятелей, заслонилась по-своему, хотя и застыла, как при блокировке памяти, и не среагировала на появление Шабтая.
Она плакала. Кристальной прозрачности слезы катились по огрубевшему, опухшему лицу, что создавало особый, почти метафизический эффект.
Шабтая пронзила мысль: “Все ее благообразие, покинув плоть, перетекло в эти слезы. И она находится во власти жестокого катарсиса, где цена очищения – ее собственная красота”.
Продолжая свой непрерывный бег, слезы падали на шею и катились дальше. Опустив глаза, он увидел, что кофточка в районе груди прилегает плотнее обычного, а скорее – прилипает, но образ в формате «Playboy» или «Hustler», едва явившийся, заслонило новое чувство.
Он подошел к Барбаре и положил ладонь ей на макушку. Показалось, что он вот-вот ее приласкает, но рука не двигалась. Ладонь, будто вдыхая воздух, едва вздымалась и опускалась. Пальцы пришли в движение, нежно перебирая ее волосы.
Все, что испытывал Шабтай в ту минуту, была безграничная жалость к соляной царевне и мистическое преклонение перед загадкой, почему страсть к женщине то вызывает «икоту» вожделения, то подвигает к нежности и самопожертвованию, и как эти начала уживаются друг с другом.
Постепенно преодолев робость, он примостился на кровати и обнял пассию одной рукой. Барбара сохраняла безучастность ко всему и беззвучно плакала. Шабтай достал из кармана платок, поднес к ее лицу. Барбара откинула голову и огласила комнату безутешными всхлипами. Он убрал руку, отстранился. Поднявшись, пересел на ближайший стул, разрываясь между чувством сострадания и крепнущим раздражением. «Иприты» желудочной кулинарии, доносящиеся из коридора, и безутешность Барбары, сильно смахивающая на пьяный психоз, обнажили простую истину: либо Барбара не его героиня, либо сегодня неудачный день для сближения и лучше отложить ухаживания на неопределенное “потом” – с учетом его неминуемого отъезда…
– Как могла, подлая! – донеслось откуда-то.
Шабтай невольно вздрогнул от голоса, впервые прозвучавшего в этой камере призраков.
Голос был женский, но чей – Барбары или Гражины он не разобрал. Однако Шабтай был почти уверен, что нарушитель тишины – его пассия. Поверить в досрочное воскрешение Гражины не получалось. Поэтому, даже не удостоив ее взглядом, повернулся к Барбаре.
Маска отрешенности сползла с ее лица, но до присущей холености черт еще было далеко. Лицо дышало какой-то бабской простотой и беззащитностью, что выдает в женщине досаду, но чаще – душевную боль. В Шабтае вновь шевельнулась жалость, он нахмурился.
– Говорила, не бери! – на этот раз Шабтай увидел, что говорит Барбара.
Он озадачился, не зная, как себя вести дальше: вступить в диалог или благоразумно промолчать, дожидаясь контекста? Чуть подумав, все же спросил:
– Кто обидел тебя, кохана?*
– Гражина, – с трудом выдавила сквозь слезы Барбара.
В его взгляде промелькнуло недоумение. Почивающая глубоким сном Гражина больше напоминала жертву, нежели агрессора.
– Взяла без спросу, – всхлипнула Барбара.
– Что взяла? – живо поинтересовался Шабтай.
– Рубашку! – в затылок Шабтая забарабанили пуговицы, валявшиеся поблизости…
– Я куплю тебе сто рубашек! – внезапно выпалил он, изумившись, как на пустом месте может развести женщину, пусть не без помощи коварного змия.
– Такую не купишь, из Парижа она… Все завидовали…
– Я отвезу тебя в Париж и найму охрану, чтобы таскала за тобой сумки, перестань только плакать! – блеснул деловой хваткой Шабтай, как на одном духу.
– Что за чушь? Забыл, откуда я, наверное. Да и ты, если русский, как в Париж доберешься? Самолет угонишь или астронавтом, точно Гагарин? Прожектер! – парировала, шмыгнув носом, Барбара.
Шабтай вновь подивился, как в океане слез смог всплыть островок женского, сухого рационализма.
– Гагарин давно погиб… – бесстрастно заметил он.
– Будто не знаю… Обещаешь, как все… Наши – хоть скромнее: кто помельче – путевку в санаторий, если босс, то квартиру, а накопить деньжат да хворобы в Африке – предел мечтаний. Париж, охрана – все это пузыри из мыла, да и не видно по тебе…
Договорить Барбаре помешал очередной, донесшийся из туалета речитатив недр. Ее лицо сплющилось в гримасе, закрывшись руками, она вновь заплакала. На этот раз так жалобно, что сжалился бы и чурбан.
Шабтай увлек пассию и крепко прижал к себе. Барбара прильнула к нему, не выказывая сопротивления, хотя и продолжала плакать.
Нюх ловца смятенных душ и прочей разномастной выгоды Шабтая не подвел, хотя со стороны его поступок казался рискованным, чисто импульсивным.
В восхождении к сердцу женщины первый па столь же важен, как и белый цвет в шахматах. Если ход удачен, то «снять» королеву, говорят, дело техники. Почин что надо, но горн триумфа почему-то промолчал, а взамен круговерти удачи воцарилась ясность, холодная, со стальным отливом.
“Чего нос свой воротил, расклад ведь идеальный? Подумаешь, сюр – на руку как раз. С расстановкой, чувством и по-по-ряд-ку…”
Стряхнув с души последнюю крошку сострадания, Шабтай отчеканил цель: увести из комнаты Барбару, пока царство призраков не очнулось.
Оставалось найти нужные слова в подручные, а может, лишь одно, волшебное. Но доверившись редко его подводившей интуиции, Шабтай решил придержать язык и положиться на язык касаний – это великое эсперанто интима.
Он незаметно ослабил одну руку и, разворачиваясь, направился к двери. Барбара подалась вслед. Ощутив уступчивость, увлек ее дальше. Они почти поравнялись с все еще распахнутою настежь дверью, когда Барбара остановилась и спросила:
– Куда?
Шабтая охватило дурное предчувствие, но он сразу откликнулся:
– Подышать и развеяться немного… – хотел было продолжить: “Тебе в самый раз”. Но запнувшись от мысли, что может быть неправильно понят, сменил начало:
– Сейчас в самый раз.
Замена частей речи не помогла, и, резко поведя плечом, Барбара сбросила его руку. Из множества волшебных фраз, которые устремились ему на помощь, Шабтай, похоже, извлек наиболее удачную:
– Тебе станет лучше.
– Где?
– На воздухе.
– Почему не здесь? – Барбара оценивающе посмотрела на Шабтая, пытаясь разобрать, какой ей припасен подвох.
– Тебе нужен покой, – поворотом головы Шабтай указал на завалинку у дальней стены.
Последующий эпизод, возможно, заинтересует исследователей, бьющихся над разгадкой женской души – поля неприступного, малоизученного…
Лицо Барбары озадачилось некой неотложностью. Она повернулась и, ловко минуя препятствия в виде разбросанных по полу бутылок, быстро достигла дальней кровати, которая стойко сносила свой перегруз – то ли от прерванной на полуслове интриги, то ли от не нормативно расположенных тел. Подойдя, правой рукой ухватилась за карман вновь окоченевшего «Ромео», а левой – аккуратно вытащила торчащий из кармана шарфик кремового цвета.
Здесь Шабтая осенило, что сей предмет не что иное, как составная часть безвозвратно сгубленного наряда от того же, что и рубашка, кутюрье.
Со злорадством в глазах, выказывающих радость денационализации, Барбара повернулась к стоящему рядом шкафу, бережно повесила шарфик, хлопнула створкой и закрыла ее на ключ, дважды перепроверив надежность замка. На новой волне – исполненного долга и манящих сопок будущего – проследовала обратно. Взяла Шабтая под руку и вывела из комнаты прочь.
Новоиспеченная пара претерпела резкую перемену ролей: из ведущего Шабтай превратился в ведомого – в полной растерянности и смятении чувств.
Глава 4
Присев на макушке бархана, Эрвин рассматривал подопечных, которые плелись в отдалении друг от друга, что по законам перемещения в пустыне – смерти подобно. Его инструкция “держаться цепочкой” все чаще не выполнялась. Эрвин окончательно убедился: пора прибегнуть к последнему средству сохранения целостности группы.
Шел четвертый день их марша по планете Песков, и одиссея пока разворачивалась по наихудшему сценарию. Никаких следов до самого горизонта. Более того, никаких намеков о приближении саванны, гор или хотя бы облачности. Следовательно, цель вырваться из мертвящих объятий песков не то что отдалялась, ее не существовало, а вернее – ей не за что было зацепиться.
Эрвин уже не раз ловил себя на мысли, что большая часть его спутников, не знавшие тяжелого труда европейцы, держатся в условиях Сахары сносно. Сносно, правда, было скорее самоуспокоением, учитывая их волочение по плавуну песка и частым остановкам, но качеством можно было пренебречь. Насущным было то, что они шли. Передвигались и выполняли его команды, хотя и не всегда успешно. И самое главное: сохраняли волю – стержень сознания. Ведь большую часть светового дня пустыня то слепила песчаными бурями, то безлико растекалась, то накатывалась иллюзиями в виде резких смен пор года, дождей, снега, долин изобилия, очагов жизни и городов.
Способность полноценно осязать друг друга и сам ландшафт возвращалась лишь с приближением сумерек. Но проку в этом было мало – темная махина сна опрокидывала несчастных, едва они становились на ночлег. И добудиться горемык, пока не начинало припекать, вожаку приходилось все труднее.
Эрвин поднял обе руки, просигнализировав на разработанном им языке жестов –»привал». Лишь этот знак рождал мгновенный отклик, на иные подопечные реагировали с натугой, после неоднократных повторений.
Скучившись, друзья по несчастью повалились навзничь – кто, успев подложить под голову мешок с припасами, а кто – просто в песок.
Привыкший к царящей на привалах к унылой апатии, Эрвин отметил про себя перемену, странными бликами мелькающую на лицах сотоварищей. Но всматриваться не стал, поскольку измождение явно превалировало.
Побродив среди разбросанной оснастки, Эрвин разыскал нужный ему мешок, откуда вытащил бухту беспорядочно смотанных проводов различной длины. Распутав ее, вожак закопошился.
Со стороны его действия напоминали суету подростка, озабоченного неким гнусным дельцем. Казалось, он мастерил ошейник-удавку, чтобы поиздеваться над приблудившейся дворнягой, а может, лассо – заарканить что-то доверчивое и беззащитное…
Распрямив на песке очередной обрывок провода, Эрвин изучал его, после чего выгибал окружности колец через определенные, строго выверенные интервалы. Далее кольца примерялись к пояснице и, при необходимости, уменьшался или увеличивался диаметр. Сварганив последовательно семь колец, Эрвин мудреными узлами соединил фрагменты в единый шнур, который чуть погодя смотал в бухту электрика-высотника. Разровнял перед собой песок и изготовился к инструктажу, но, внимательно осмотрев распластавшиеся, почти безжизненные тела, с нововведение решил повременить, по крайней мере, до тех пор, пока подопечные не отойдут от изнурительного перехода.
Воспользовавшись паузой, Эрвин сам прилег на бок, подперев голову рукой. В отдыхе он нуждался не меньше сотоварищей, однако его корневая система и школа особых, относительно недавно усвоенных навыков позволяли держаться на плаву гораздо дольше, нежели обычному смертному. Глаза закрылись и, невзирая на отупляющую жару, Эрвин провалился в подземелье сна, где было муторно, но так вольготно.
Моисей Сахары приподнял веки ровно через четверть часа по сигналу внутреннего, работающего без погрешностей будильника. Он заметил, что наблюдающий за ним Гельмут отвернулся, едва их взгляды встретились. Эта мелкая, мало что значащая деталь, уцепившись за лебедку бдительного разума, споро забралась на полузаброшенный этаж, где ютились тени сданных в запасник опыта событий. Тут Эрвина осенило, что та маловразумительная подвижка в настроении ребят, замеченная при распаковке на привал, – сигнал крепнувшего недоверия к нему, а точнее – его роли безоговорочного лидера в группе. Хотя на должность предводителя команды поневоле никто не претендовал ни в первый, ни в последующие дни марша, он поспешил занять ее, руководствуясь лишь ему ведомыми соображениями…
Если с новшеством по смыканию рядов в группе Эрвин повременил, то с посягательством на свой авторитет мириться не собирался. Подобрав под себя ноги, командор выпрямился и в некоторой задумчивости разглядывал Гельмута.
Узрев в облике Эрвина несвойственную ему неопределенность, Гельмут заерзал на песке, почесывая лицо, укутанное куфией из обшивки самолетного кресла.
Тем временем Эрвин напустил на себя еще больший туман, и, казалось, искусственно растягивает паузу тщательно укрываемых намерений. Гельмут чесался уже непрерывно, и Эрвину показалось, что на лице визави кое-где треснули капилляры.
Вожак опустил голову и указательным пальцем водил по песку, словно потерял к Гельмуту всякий интерес. Но тут как гром в пустыне прозвучало:
– Что вы задумали, Гельмут?
Реакции не последовало, но звуки борьбы с чесоткой исчезли.
– Повторить свой вопрос, дружище?
– Какой вопрос, Эрвин? – голос Гельмута комкало волнение.
– Кто воду мутит? Теперь, надеюсь, врубился?
Гельмут вновь зачесался, но было неясно – от заставшего его врасплох вопроса или, колеблясь, ответить или промолчать.
– Боюсь, нужна подсказка. Копке, наверное?
В ответ – лишь метание кадыка на шее вверх-вниз, но по приливу синьки в голубых глазах визави Эрвин учуял, что попал в точку.
Копке, PhD* языкознания из Нюрнберга, – первый, кто преодолел посттравматический синдром катастрофы, до сих пор гнобящий остальных членов группы, исключая Эрвина. Именно он, Кнопке, наблюдая за приготовлениями к маршу, усомнился: стоит ли покидать место падения и выбираться самостоятельно, не дожидаясь спасателей?
Добрых два дня после аварии волочившие за собой ноги»следопыты пустыни» походили на подопытных кроликов, чей разум боднул электрошок катастрофы. Эрвину понадобилось немало изобретательности, чтобы заставить их иди по маршруту. Копке, в отличие от остальных, почти сразу возобладал над собою и, не будь деморализующей жары и лезших из ее чрева миражей, смотрелся бы, будто момент падения проспал или просидел в туалете.
Эрвин не раз уже наталкивался на его полный достоинства, независимый взгляд, но угрозы своему лидерству поначалу не ощущал. Скорее всего, в первые дни ему было не до соперничества. Обеспечивая «плавучесть» группы, он сам находился на пределе возможностей организма и разума.
По большому счету, новость о разброде в коллективе не застала Эрвина врасплох. Утром группа прикончила все объедки, которые он извлек из технического отсека самолета. И его не минуло опасение, что настрой ребят – и без того далекий от оптимизма – вскоре покатится под откос. Хотя в запасе имелись печенье и орешки, сохранившиеся, как и объедки, в подсобке лайнера, чисто психологически – «десерт» не заменял привычную еду, пусть обглоданную и начавшую разлагаться. К тому же, с учетом чудовищных нагрузок пути, припасов могло хватить максимум на неделю. Лишь вода – в достатке, но лишь пока… Им несказанно повезло, что самолет обрушился на Сахару в разгар зимы, а не летом. Но и нынешняя температура, достигающая 30 градусов, не сулила шансов выкарабкаться, если в ближайшее время не обнаружить источник воды.
Еще выуживая правду у Гельмута, Эрвин почувствовал, что сотоварищи, к которым он повернут спиной, настороженно следят за ним – всем скопом. Диагноз не заставил себя ждать – ферменты брожения заработали. Пока не поздно, купируй источник, не то с бунтом не совладать!
Эрвин повернулся к группе и, спокойно осмотревшись, убедился, что нечто замышляется. Лик его посуровел и неким неясного свойства усилием раздробил единство в рядах формирующейся оппозиции. Двое отвернулись, остальные то поправляли снаряжение, то рассеянно вращали головой. Лишь Кнопке продолжал смотреть на него, раскованно и даже без вызова.
Перед вожаком затрепетали крылышки сомнений, обрисовавшие в итоге полукруг с хвостиком. Хотя невозмутимость Кнопке поколебать устои Эрвина не могла, он задумался. Но, фактически, заинтересовался реакцией Кнопке, нежели искал решение.
О редком даре Эрвина внушать животный страх, прознали, когда ему едва исполнилось восемнадцать. “Выстреливал” он, правда, избирательно, в моменты радикальных для него устремлений, за которыми редко стояло его «я», по природе своей незлобивое, а с некоторых пор – его патроны, эксплуатирующие Эрвина на узкопрофессиональном поприще. Эрвин, несомненно, понимал, что помазан неким козырным, отличающим его от многих талантом, но ощущение своей избранности было у него скорее подспудным, нежели функциональным. Его естество, живущее неброской, самодостаточной жизнью, держало тот дар на задворках. Вроде, есть и есть, что из этого? В рыхлой повседневности сонной, мерно жиреющей Европы польза от него – никакая. Человеком он слыл некоммуникабельным и даже замкнутым. Люди его интересовали не более чем партнеры, без которых не обойтись в инфраструктуре разветвленного, взаимозависимого общества. И он общался с ними строго по необходимости.
При всем при этом, его цеховой специализацией был человеческий фактор, а вернее – точечные операции против людей, которые, работая на его хозяев, отлынивали, набиваясь, тем самым, на нравоучения, либо заинтересовали патронов, но сговорчивость не проявили.
Не сложно предположить, что такой тип личности не отличался ни гуманитарной широтой взглядов, ни харизмой. И откуда им взяться? Парень, как говорится, от сохи. В послужном списке числился лишь аттестат зрелости, да и то вечернего созыва. За душой, правда, имелась еще одна ксива, но на руки не отпущенная. Там, где его наставляли, путевку в жизнь лишь архивировали, в «корочки» не облекая. Реноме заведения от формальностей освобождало: специалистов там готовили штучных. Зачем, простите, ясновидящей справка – родиться надо. Вместе с тем запись об учебе наличествовала, хотя и хранилась за семью печатями…
Облекая его дар в одежки ремесла, анонимная альма-матер к вопросу общей эрудиции Эрвина отнеслась с равнодушием – программа не предусматривала. Зато обязывала закалить физически, натаскать цеховым навыкам, которых требовалось более, чем достаточно, равно как и привить способность усваивать звания, сугубо прикладные. И, безусловно, очистить его редкий дар от всякой шелухи, дабы срабатывал, едва раздастся приказ. Посему науку о психологии и моделях поведения человека прогнали по вершкам, ограничившись разделом «Холерик-флегматик и какой-то там пингвин с недосыпу».
Распределившись по месту «работы», состоящей из унылых будней ожидания команды, Эрвин, выполняя инструкции хозяев, неуклонно работал над собой, притом, что особой тяги к знанию не испытывал. В интервалах между заданиями Эрвин изучал языки, диалекты родного немецкого, географию, обычаи стран и народов мира, флору и фауну различных климатических зон и добился на этой стезе заметных результатов. Да таких, что по совокупности накопленных знаний ему давно следовало присвоить степень магистра некой комплексной, состоящей из множества блоков науки естествознания.
Исключительная профпригодность позволяла Эрвину отлично справляться с заданиями, которые он время от времени получал, и находиться у верхов на особом счету. Хотя от природы он был невероятно цепок, выполнял работу чисто механистически – примерно так, как складывают порубленные дрова в сарае. Тоже ведь наука: без навыков ряд не ложиться, валиться. Именно в этом заключалась его особая ценность…
– Кто ты, Эрвин? – рассек возникшую паузу Кнопке.
Эрвин промолчал, но по легкой игре морщин на лбу могло показаться, что он нуждается в подсказке, точь-в-точь как Гельмут несколько минут назад.
– Откуда ты взялся, из каких краев? – продолжил, не дождавшись ответа, Кнопке.
– Из Аугсбурга, – глаза поводыря-самозванца чуть сузились, став непроницаемыми. Лицо же затвердело оловом, стирая выражение. Кнопке отшатнулся, а прочие сотоварищи вжали головы в плечи. Песок под попутчиками Эрвина словно резко похолодел, ибо разум заграбастал ужас, спинномозговой, языческий. Сквозь коросту грязи и загара у Кнопке проступила бледность, у остальных – отвисли челюсти. Возникло ощущение, что на их головы напялили психотропный колпак по выпариванию подпорок человеческого.
Расстыковка извилин у сотоварищей Эрвину была ни к чему, поскольку он нуждался в здоровых и как можно более устойчивых попутчиках. Он непринужденно встал и отправился врачевать им же нанесенные раны. Терапию избрал строго мануальную, прибегая к легким пощечинам по лицу.
Отхлестав по очереди троих, Эрвин добрался до Кнопке. К его удивлению, в профилактике тот не нуждался. Хотя лицо профессора сохраняло припорошенную хамсином бледность, судя по решительности черт, сдаваться он не собирался.
– Из Баварии, говоришь? Правдоподобно, но с перебором… – голос Кнопке выдал напряженную работу ума, непонятно как отстоявшего свой суверенитет. Вокруг же зевала вялотекущая ремиссия остриженных ягнят, чей убой отложен из-за обеденного перерыва.
– К чему ты клонишь, не пойму? – процедил сквозь зубы Эрвин.
– Зачем от самолета увел, куда? То, что ты сделал – безумие и садизм! Кто ты, Эрвин, признайся! Ты ведь на безумца не похож! – выдал Кнопке как на одном духу.
– Жертва, как и все. Хотел помочь…– казалось, упрек задел вожака за живое.
– Через неделю мы сдохнем, помощник! Социопат – вот кто ты, да еще не понятно откуда!
– Кто-кто? – явно озадачился Эрвин.
– Впрочем, не точно – социопат из морозилки…
– Ты поехал Кнопке, – спокойно, но твердо возразил предводитель.
– Мы в западне, из которой не выбраться! – не унимался профессор.
– Обвини меня еще в том, что самолет упал… – с едва заметной горечью молвил вожак.
– Ты ослеп и не знаешь, что творишь! – Кнопке с гонором притопнул правой ногой, выказывая, каких трудов ему дается перепалка.
– Ну-ка конкретнее! – Эрвин чуть отступил назад, точно выбирая лучшую позицию для обзора.
– Если конкретнее, то и твой маршрут без смысла – вокруг пустыня без края и границ, и возвращение гарантий не сулит, – как бы размышляя вслух, примирительно заговорил Кнопке.
– Куда вернуться, к самолету?! Ты о нем говоришь? – прервал столь неожиданно объявившегося полемиста Эрвин.
– О чем же еще?
– Проще разыскать жирафа в Арктике, это же пустыня, – Эрвин развел руками.
– Лучше выслушай мой план! – вновь распаляясь, языковед выставил правую ладонь.
– Какой еще план? Ты бредишь, – Эрвин усмехнулся.
– Пускай мой план не безупречен… Но рот мне не затыкай! – вспылил Кнопке.
– Валяй, астролог… – Эрвин вяло отмахнулся.
– Поверни мы обратно… – Кнопке набрался решительности, – на обратный путь уйдет дня три, не меньше. Итого: шесть с момента катастрофы. Случись, самолет обнаружен в первые три дня после крушения, а вмести с ним и раненные, кстати, брошенные тобою на произвол судьбы, то вряд ли им известно, что мы пережили катастрофу и ушли своим ходом – без сознания были все. Наши же следы занесло, сомнений тут быть не может, – Кнопке чуть задумался, после чего продолжил: – Спасателям на месте аварии дел дня на три – собрать трупы, останки, по возможности, их идентифицировать. Если и сверялись со списком пассажиров, то нас, не исключено, списали как фрагменты, не подлежащие идентификации. Да и вряд ли они себя утруждали: Африка – здесь ты прав. Стало быть, при таком графике, вернувшись, спасателей не застанем. Если борт разыскали позже или он все еще не обнаружен, у нас сохраняется шанс и, боюсь, он единственный!
– Что все это значит? – Эрвин осторожно осмотрелся.
– Мы склоняемся к решению вернуться…
– Кто это «мы»? – вожак сделал ударение на последнем слове.
– Я и остальные, присоединяйся. Настроен – веди нас, ты и впрямь очень полезен. Многое знаешь и умеешь, до странности многое… – благожелательно проговорил Кнопке.
– Наш путь – только на юг, лишь так спасемся! – жестко отрезал Эрвин.
– Тогда… будем делить! – Кнопке решительно мотнул головой.
– Что делить, припасы?
– Разделим поровну…– Кнопке потупился, но вскоре воспрянул: – Да и догнать всегда сумеешь, с твоей-то выносливостью! Впрочем, на мой вопрос ты так и не ответил: кто ты, Эрвин?
– Надо же, как солнце мутит… Заладил, как попугай, – вожак вздохнул.
– Тогда сам за тебя отвечу. К концу перехода, когда твой ресурс на исходе и душа просится вон, твой безупречный немецкий, как бы это поточнее, устремляется к оригиналу что ли…
– Ты не на лекции, Кнопке, что за чушь!? – возмутился Эрвин.
– В нем проскальзывает лексика, – проигнорировав колкость, продолжил Кнопке, – известная лишь дюжине бородатых профессоров-лингвистов. И кому, как ни мне, знать, что ты к этой когорте не принадлежишь. Слова эти из диалекта, который бытовал на юге Германии в конце 17-го, начале 18-го века. Вместе с поколениями, говорившими на нем, диалект давно и безвозвратно исчез. Но исчез в метрополии, сохранившись лишь у одной из общин, которая обитает – кто бы мог подумать – в русском Поволжье!
Эрвин вынул руки с карманов, но выражение невозмутимости сохранил.
– Так вот, кроме, как в России, выучить этот диалект негде, если, конечно, отбросить допущение, что, родившись в Лотарингии, ты последние два века провел в барокамере, в которой заморожен процесс старения, то есть в некой морозилке. Можно, безусловно, предположить, что ты – один из советских переселенцев, недавно появившихся в Германии, но по целому ряду причин я так не думаю. За год-два такой немецкий, как у тебя, не осилить, да и тех, по западным меркам, индейцев из резервации, видно за версту, хоть бургомистра, а хоть кого другого. При этом, силясь вникнуть, кто ты, мне почему-то бросается в глаза тяжелый мешок, который непонятно зачем тащишь за собой, – в нем нет никаких припасов. И каждый раз напрягаешься, когда кто-либо из нас к нему подходит вплотную…
Эрвин нанес Кнопке молниеносный удар – прямо в солнечное сплетение. Профессор повалился на песок, корчась от боли. Вожак переступил через профессора, подобрал оба его мешка. В одном – емкость воды, а во втором – припасы.
Он перенес их в центр привала, стал распаковываться. На расстеленном целлофане разложил шесть пакетиков с орешками и стаканчики для воды. Подняв голову, Эрвин увидел, что, продолжая лежать, Кнопке уткнулся лицом в землю, а остальные попутчики покорно смотрят на командора, не выражая участия к поверженному раскольнику.
Эрвин жестом хмурого соизволения махнул – к столу. Подопечные, включая Кнопке, подчинились, но, рассмотрев количество пакетиков на импровизированном столе, замялись в нерешительности.
Тут Эрвин сказал:
– Кнопке без обеда, – и после паузы добавил: – Завтра тоже.
Вскоре «скатерть» опустела, но общая трапеза сотоварищей не прельстила – они расползлись во все стороны. За «столом» остались лишь двое – Эрвин и Кнопке, чье лицо посещали то всплески протеста, то гримасы угодничества. Предводитель между тем делал вид, что раскольника не замечает. Покончив с обедом, принялся разматывать бобину с кольцами.
Глава 5
Зависший молох разоблачения умалил Остроухова – персонаж, по мнению близко его знавших, былинный, несгибаемой воли и мужества. Спустя три дня после ливийской аварии «Боинга» сидящего в своем кабинете шефа Первого управления КГБ было не узнать: серое изможденное лицо и зыбкость черт, выдающих замшелую усталость. Прежде невозмутимый, неприступный стоик, устанавливавший дистанцию одним внешним видом, усох, в своей тоске замариновавшись.
В какой-то момент Остроухов вник, что последние три дня присутствует на работе скорее формально – отвечает на звонки лишь Председателя и его замов. Свои же непосредственные обязанности забросил, усугубляя и без того тяжкое положение.
На столе генерала высилась стопка докладов, прием по которым был отменен. Поначалу они его раздражали, а по мере накопления просто бесили. То и дело про себя чертыхался: «Спокойно и сдохнуть не дадут!»
В конце концов, внутренний наждак притомился, благословив Остроухова взяться за работу.
Повинуясь хронологии поступления дел, генерал вытащил нижнюю папку. Автор доклада – подполковник Ефимов, ревизор Управления по вопросам бюджета. Но от изучения материала воздержался, посчитав тему неприоритетной. Без разбору углубился в другие, корпел над каждой ровно столько, сколько того требовала оперативная ситуация. Вносил резолюции, комментарии и незаметно для самого себя увлекся. Наконец, добрался до доклада сектора Бенилюкса.
Бегло изучив обзор событий за последний квартал, генерал вчитался в донесение резидента с пометкой «экстренно». Предмет был не нов: вербовка испанского майора, сотрудника одного из отделов штаб-квартиры Североатлантического альянса. Брюссельская резидентура добрых полгода разрабатывала его, согласовывая детали операции с Центром.
Держа листок в руках, генерал пробежал первые абзацы донесения. Остановился, оторвал локти от стола, откинулся на кресло. Свежий ледок собранности, пошел узором скепсиса, а несколько тяжелых вздохов и вовсе его растворили.
Оправдывая свои раздутые штаты, разведслужбы обоих блоков в последние годы развернули настоящую войну. В ней изначально не могло быть ни победителей, ни взятых бастионов, ни трофеев. Вселенская битва велась скорее для учебников по искусству разведки, не преследуя какие-либо очевидные политические цели. Называлась эта война «дезинформационной».
Ложные, многоступенчатые операции захватывали дух своими броуновскими вихрями. Но для чего конкретно – каков практический или, в худшем случае, тактический смысл этих пикировок – разведслужбы давно не отдавали себе отчет. Все бы ничего, если бы за потуги фальшивомонетчиков от разведки на Западе не расплачивался среднестатистический налогоплательщик, а в СССР – безликий, многострадальный народ, а по сути дела – никто. Настолько бездарно все жили – от партийных бонз, зачастую боявшихся собственной тени, до домохозяек, решавших ежедневный ребус, как накормить семью.
Приступая к вербовке агента, чем-то спровоцировавшего внимание советской разведки, никто не брался за прогноз: под лупой алмаз-фальшивка или камень натуральный. На дезавуирование же подвоха порой уходили годы и какая-то толика достояния стремительно хиреющей страны.
В силу своей привлекательности легенда испанского майора смахивала на красочную сувенирную коробку. Но что в ней – трухлявый гроб «дезы», облицованный атласом, или животворный родник – чекисты разгадать не могли, сколько не ломали себе головы.
Внешне все выглядело как нельзя лучше. Годом ранее майор отправил своему двоюродному брату-ростовчанину письмо, где объявил о родстве, ничуть не покривив душою. Их отцы, родные братья, расстались почти полвека назад. Старший, молодой офицер испанской армии, воевал на стороне франкистов, а младший, студент, дрался за Республику. После поражения левых последний перебрался в СССР, где вскорости женился на такой же, как и он, испанке-беженке.
Разминувшись на дороге жизни, братья отношения прервали и, прожив каждый свою жизнь, незадолго до означенных событий скончались.
Если верить письму, то новость о том, что в СССР у него живет близкий родственник, просочилась к майору случайно – от одного из вернувшихся в Испанию репатриантов. То ли отец скрывал факт наличия брата, то ли действительно не знал о его местонахождении. Впрочем, неудивительно: гражданская война унесла тысячи пропавших без вести.
Письмо майора, написанное на подъеме родственных чувств, выражало надежду на воссоединение, в основном, духовное. При этом, явно не в строку, майор нарочито прошелся по режиму каудильо* и, к полному удивлению цензоров, воскурил фимиам доблестным вооруженным силам СССР. В конце письма – просьба направить ответ их дальним родственникам в Перу, а те уж, дескать, переправят его майору. Поскольку дипотношений между СССР и Испанией в то время, фактически, не существовало, а сам майор синекурил ни где-нибудь, а в штабе НАТО, то перуанский почтовый ящик выглядел разумным решением для переписки между Сциллой и Харибдой. Но осмотрительность майора не вязалась ни с критикой режима Франко, пусть одиозного и к тому времени почившего в Бозе, ни с симпатиями к тем, кого должен был ненавидеть хотя бы по должности.
Предположить, что Августо (имя майора) не знал, что все иностранные письма в СССР перлюстрируются, было сложно. Тогда – заключили разведчики – его эпистолярный, полный тенденциозных откровений почин – не что иное, как настрой поудить рыбку в мутных водах шпионажа, а не всплеск чувств к близким, случайно обнаруженным в далекой и загадочной России.
Было бы все хорошо, если бы не так печально… Аналогичные, безупречные по фактуре легенды десятками плодила и разведка страны, провозгласившей борьбу за мир новой религией.
Между тем дело на майора на Лубянке открыли, присвоив ему гриф первостепенной важности. Вероятностью подставы чекисты сознательно решили пренебречь, разумно посчитав, что окончательный приговор вынесет время.
Так проблема перетекла в чисто практическое русло, прочертив первый перекресток: кто майор вообще – случайно прибившийся к берегу простофиля или же изворотливый, алчущий заработать на предательстве авантюрист. В последнем случае – интерес к нему огромен, поскольку он трудится в святая святых Североатлантического альянса.
Обсосав тему со всех сторон, в Москве разработали довольно оригинальный, но, по сути, незамысловатый план. Для контакта с майором подобрали сотрудника, свободно, но с ужасным русским акцентом говорящего по-испански. Любой, мало-мальски знакомый с европейскими языками, был обречен обратить на эту особенность внимание.
Испытывать «прононсом» Августо решили в одном из нумизматических магазинов Брюсселя, который тот, как заядлый собиратель марок, посещал. К тому времени наружка изучила распорядок дня испанца до деталей.
Услышав, что некий незнакомый ему господин заговорил с ним на родном языке, да еще не вполне понятном из-за скверной артикуляции, Августо поначалу струхнул. Ощутив настороженность, визави хотел было тихо и незаметно уйти – в случае срыва инструкция предписывала немедленные «ноги». Но тут в глазах у майора вспыхнули желтые огоньки – предвестник зарождающейся догадки или осмысления. Вскоре испуг и недоумение растворила любезность, а в конце блиц флирта на почве филателии и радушие.
Последующая обкатка Августо переместилась в бары и иные злачные места, где, смачно проводя время, компания постепенно сплачивалась. Через месяц между новоиспеченными друзьями заворковала трогательная доверительность, плавно переросшая в крепкую мужскую дружбу. Замешалась она общем для приятелей хобби и тяге Августо погулять на халяву.
На каком-то отрезке фамильярничания во хмелю Августо принялся многозначительно подмигивать и, оборачиваясь по сторонам, прикладывал палец к губам. Хотя его указательный палец упирался в плотоядный рот, а не смыкался в мягком трении с большим, через две недели Августо был вручен подарок в виде марки, тянувшей на десять тысяч долларов. Цена ее в беседах приятелей так и не всплыла, но то, что она испанцу доподлинно известна, сомневаться не приходилось.
По получению презента стоимостью в двухкомнатную квартиру (не в самом, конечно, престижном районе его родной Сарагосы), у Августо прорезался приятный, отдающий елеем голосок, складно нашептавший о второстепенных подробностях его службы в цитадели НАТО. Сделал это добровольно, никто его за язык не тянул. Те факты разведке были хорошо известны, но отличались предельной точностью.
Тут красноречие испанца почему-то померкло, и, позабыв о филателии, связавшей приятелей на первых порах, Августо все чаще рассказывал о наскучившей ему службе и влечении к беззаботной, пушистой жизни, которую описывал в экзотических красках журналов для богатых.
В какой-то момент мерно булькающих желудочным соком эмпирей промелькнула и цена, за которую майор не прочь «сбить спесь с этих заносчивых американцев», не причиняя его родине вреда – ни-ни, как будто она кого-нибудь интересовала… Тема освещалась полунамеками, но лейтмотив сомнений не вызывал: деньги – на бочку, а шифры – как только, так сразу.
Мировой опыт добровольного предательства гласил: Августо принадлежит к редкой разновидности иуд – то ли патологических сквалыг, то ли круглых идиотов, ибо первая не отягощенная заявкой на суть информация, предателем отпускается бесплатно. Лишь скрупулезно изучив сведения и дав оценку перспективности потока, разведка принимает решение, стоит привлекать информанта к сотрудничеству или нет, равно как оплатить услугу или выдать «сухой» счет. На чутких весах шпионажа опасение провала нередко перевешивает самый ценный улов.
Одновременно психологи склонились к выводу, что переперченный меркантилизм испанца, отдающий наивностью и провинциализмом, – та самая гирька, которая перетягивает весы сомнения в его пользу, а не мина ЦРУ, подброшенная для очередного куража.
Если опустить техническую часть дела, во многом скучного и грешащего избытком деталей, то брюссельской резидентуре, в конце концов, удалось убедить Москву пойти на поводу у нахрапистого Августо. Взвесив все за и против, Остроухов выделил запрашиваемую сумму 50.000 долларов, но делиться важной новостью не спешил. Должно быть, планировал выждать еще немного. Сомнения далеко не рассеялись.
Череде событий так было угодно, что в те же дни генерал принимает решение, круто меняющее его судьбу. Совершив один из дерзновеннейших проступков в истории системы, которой до недавних пор верою и правдою служил, из столпа режима он превращается в ее злейшего врага.
Обладая неограниченной властью, Остроухов в считанные недели перепрофилирует валютный бюджет Управления, изымая из него немалую по западным и астрономическую по совковым меркам сумму средств. Отнюдь не намереваясь прорыть лаз в Лэнгли, а дабы основать смелый экономический проект, который отечественным подпольным цеховикам и разного ранга несунам и не снился.
Под самыми различными предлогами финансирование десятков операций, проводимых Управлением в разных частях мира, урезывают или замораживают. В числе прочих мероприятий внешней разведки и проект Августо ставится на прикол. В Брюссель уходит депеша с указанием: “Предложенная майором форма товарообмена – неприемлема. Контакты с ним на время прекратить, пусть поразмышляет на досуге”.
Вместе с тем 50.000 долларов из бюджета Управления исчезли, ни к Августо, ни к его кураторам не поступив. Из авуаров разведки испарились и иные транши, которые, сложившись воедино, составили начальный капитал компании, не учтенной пока ни в одном национальном реестре.
Не дочитав донесение брюссельского резидента, Остроухов отложил его в сторону. Неприятно скривил губы, поморщился. Такое с ним, манекеном с цинковым сердцем, но ума редкой глубины, происходило редко и наедине с собой. Душевных вольностей никогда и ни перед кем он не допускал, будь это руководство, подчиненные или даже родственники.
Генерал рассеяно поводил головой, точно искал подсказку, куда двигаться или что предпринять. Похоже, новые сведения об Августо, о которых докладывал брюссельский резидент, вновь выбили его из ритма созидания, едва обретенного после трехдневной апатии.
В донесении говорилось: посольство СССР в Бельгии получило письмо, где некий назвавшийся «Филателистом» аноним, молил возобновить с ним контакт. Хотя послание и машинописное, в Брюсселе не сомневались, что автор реляции – склонный к авантюрам испанец, по большей мере, почтово-эпистолярного жанра. Следовательно, продолжал резидент, консервацию пора заканчивать и приступить к «удою». И, конечно, подготовить сумму для расчетов – строго по усмотрению Москвы.
Рассеянность генерала отпечатала осознание естественного, но ужасающего по сути открытия. Он в одночасье понял, что через считанные месяцы ему придется отмахиваться от, по крайней мере, дюжины таких «Августо». И совсем скоро он оглохнет от воплей-просьб спасать операции, оказавшиеся на гране срыва. Голоса и темы будут разными, но лейтмотив един: «краник» Центром перекрыт, а мотивы не просматриваются.
«Отлаженный механизм, давно и не мною запущенный, нельзя лишить инерции движения. – съежился всем нутром Остроухов. – Разведка, хоть и глубоко законспирирована, тривиально вплавлена в повседневность, для которой любые казематы малы. Мой самоубийственный прожект где-то да вылезет, поскольку ничтожных, готовых на любую подлость Августо более, чем достаточно, – как среди разрабатываемых, так и в самом организме сыска. Чтобы я не предпринимал, мою внешне неприступную башню развалит одна-единственная малюсенькая трещинка. Большей и не надо – конструкция такова. И никаких полгода для штопки дыр в бюджете у меня нет. Жадный клюв пернатых из семейства Августо проклюет прореху гораздо раньше. За месяц управиться».
Тут, откуда-то из растревоженных глубин, генерала пронзил инстинктивный страх: молох разоблачения не абстрактен, оставаясь блуждать в плотных слоях атмосферы, а находится в этой комнате, рядом. Пушка на взводе, и шанса спастись не дано.
Остроухов убрал руки со стола, поспешно, будто опасаясь пораниться или замараться. Его взгляд скользнул по отложенной в сторону папке подполковника Ефимова, да так и замер на ней. Поцарапав ее сколами своих треснувших глаз, генерал вытащил правую руку. Занес, чтобы развернуть обложку, но не решился. Засуетившись, лихорадочно очистил стол от скопившихся на нем документов и папок. Лишь убрав их, частично в выдвижные ящики, а местами – на пол, уселся вновь. Открыл последний оставшийся на столе предмет – доклад ревизора Управления по вопросам бюджета.
Папка лежала от Остроухова на отдалении и, хотя он не отличался дальнозоркостью, не придвигал ее к себе.
Казалось, его глаза не двигались. Но через секунд двадцать генерал резким движением перевернул верхний лист, а через схожие интервалы – еще несколько.
Остроухов вновь изменился в лице: оно чуть округлилось, размякло неопределенностью. Он чем-то напоминал ребенка, охваченного страхом неизвестности. Возможно, перед неотвратимостью кары.
По бортику же его сознания скользила злоба – словно шайба, запущенная хоккеистом команды, оставшейся в меньшинстве. Порой подпрыгивала, приземляясь на брюхо или кант, но продолжала катить по окружности. В конце концов, остановилась у подножья тотализатора с вывеской «Ставки – только жизнь»
Здесь лик генерала стряхнул слабину, возвращаясь к привычному выражению. Он вспомнил, как летом, удя рыбу на Клязьме, поймал огромную щуку и тщился вытащить ее на берег. Придя на помощь, адъютант подхватил рыбу сачком, и, казалось, этот пресноводный монстр обречен закончить свои дни на их холостяцкой вечеринке. Завертевшись, как рвущий себя на куски пропеллер, щука разгрызла сетку и, исторгнув снасть, выскользнула обратно в реку, оставив лишь блесну преклонения перед неистребимым зовом жизни.
«Перекусить узду, перегрызть!» – ухнуло отчаяние. Но ускользнуло: это вопль души генерала или эхо волны, укрывающей жертву от свежевания?
Остроухов нажал на кнопку селектора, соединяясь с генералом Куницыным, своим заместителем и партнером по провалившемуся бизнес-проекту.
– Фигуранта нашли? – осведомился Остроухов.
– Ищем, – неуверенно ответил генерал-майор.
– Обсудить бы…
Коль «заходи» не последовало, Куницыну стало ясно: разговор состоится вечером, у Главного на даче.
Растопив на даче камин, Остроухов налил себе полфужера «Арарата» и двумя заходами загнал бодрящую жидкость в организм. Под ложечкой засосало, напомнив, что сегодня он только завтракал. Пообедать руки не дошли – так было муторно.
Подкрепившись шпротами и венгерским салями, он вновь налил себе, но пить передумал. Оседлал кресло, где начал просматривать захваченный с собой доклад Ефимова. Пробежал текст по диагонали, застрял на «Выводах». При этом то и дело откладывал папку в сторону, чтобы пригубить коньяк. Его точные, скупые движения подсказывали: равновесие к Остроухову вернулось.
Донесся шум подъехавшего автомобиля. Генерал встал, направился в кухню, откуда принес еще один столовый прибор и фужер.
Куницын застал Главного за сервировкой обеденного стола – этим милым, систематизирующим душу занятием. Остроухов буркнул заму «привет» и махнул рукой “заходи”, после чего уселся. Протирал принесенный из кухни бокал, хотя необходимости в этом не было – посуда и так блестела.
Остроухов еще долго «холил» бока сосуда, проверяя качество работы на свет.
Куницын уставился на патрона-приятеля – то ли в недоумении, то ли ожидая приглашение к столу.
Хозяин отбросил полотенце и, не поднимая глаз, спросил:
– Чего не садишься?
– Не приглашаешь…
– Мы не на службе, Леха… Или выпить душа не лежит?
– Выпьем, за что? – Куницын отодвинул стул.
– Ешь сначала, с работы ведь. Ах, ладно… – разлив коньяк, Главный звякнул по бокалу Куницына. Тут же выпил залпом.
Остроухов водил ладонью по лицу и тер глаза, разыгрывая странную прелюдию к разговору.
Куницын, чуть гремя ножом и вилкой, почти не сводил с патрона глаз. Он знал его давно, причем, приятельствуя, гораздо ближе других. Но не мог припомнить и десятой доли той непосредственности души и движений, которая с момента его прихода выплеснулись за фасад этого грандиозного, матерого мужика, не лишенного, как выяснилось, и задатков лицедея.
– Деньги, где возьмем? – Куницын потянулся к салфетнице.
– Ответить сейчас?
– Смысл откладывать, Рем?
– Тему можно похерить, разумеется, на время… – Главный почесался за ухом.
– Ты никогда не темнил и обычно конкретен! – возмутился Куницын.
– Куда уж… – Остроухов достал с журнального столика папку, протянул ее Куницыну.
– Почитай, а я разомнусь немного. На кухню схожу.
Главный покинул зал и отсутствовал минуты три-четыре. Когда вернулся, то испытал растерянность, покалывание коготков неизвестности.
Куницын исчез, притом, что без знания кода сделать это было невозможно. Едва гость переступил порог, как Остроухов включил блокирующую выход сигнализацию.
Генерал обошел стол и направляясь к камину, который закрывало повернутое спинкой массивное кресло.
Оказалось, что пропажа притаилась именно там, являя собой скорее муляж, нежели человека. Но не восковой, а прозрачный, при этом усушенный и утрушенный в размерах, по сравнению с оригиналом. В Куницыне жили одни глаза, но не обыденно. В них пламенела, треща и раздаваясь, топка ужаса. Папка валялась на полу у ног, из нее торчали наполовину вывалившиеся листы.
Остроухов бесшумной стопой приблизился и поднял папку. Задвинув внутрь листы, аккуратно положил доклад на журнальный столик.
– Взбодрись, от хандры проку нет, – Остроухов протянул заму фужер, изображая всем видом участие.
Лицо Куницына ожило линиями, хаотично струящимися по поверхности. Но, когда у зама оказался бокал, он сподобился в бульдога, у которого намордник поменяли на ошейник с шипами в три ряда. Рука вздрогнула, пролив коньяк на брюки. Вторая конвульсивно прижалась к телу. Возможно, в самозащите, но скорее – выплескивая панику утробного.
– Выпей, тебе говорю! – гаркнул Остроухов.
Почудилось, что слой инея на окнах дачи и вовсе стал непроницаемым .
Куницын медленно осушил бокал, в то время, как его веки мигали, словно крылья бабочки. Обвил фужер ладонями и этой неожиданной формой закрыл лицо. Довлела двусмысленность: он укрывается от враждебного мира или дрейфит, что Остроухов нальет еще?
Оценив клинику гостя, Главный действительно навязывать новую дозу не стал. Руководствовался, должно быть, эскулапским «Не навреди».
Остроухов вернулся к столу, решив оставить Куницына на время в покое. Сел, налил себе немного и задумался.
Куницын сохранял прежний профиль – над ним высился набалдашник из ладоней, обвивающих бокал.
Вскоре Остроухов услышал навязчивое повторение звуков – то ли «ал», то ли «нал», издаваемые визави. Попытался поначалу вникнуть, что за странная фонетика, но, споткнувшись на какой-то колдобине, тужить себя перестал. И поделом: ничего нового, ему неизвестного, то бормотание приоткрыть не могло.
В причудливой перекличке событий шпаргалку Главному мог подкинуть Шабтай. Минутами ранее, на другом конце света, в далекой и жаркой Ботсване, он столкнулся у двери Барбары с некой «трибуной», едва не сбившей его с ног. Перенесись он в эту дачу, его проворный ум живо бы соединил оба звуковых фрагмента в единое целое – «трибунал». Но о Шабтае, их гендиректоре потерпевшего крах проекта вследствие разбившегося в Ливии «Боинга», Остроухов думал мало. Ведь компанию-банкрота, по обыкновению, закрывают, а от персонала избавляются. И пусть о них голову сушит Всевышний!
– Зароют нас, как собак, на пустыре. А у меня и мать и отец живы, не перенесут…– донеслось со стороны кресла.
Остроухов медленно поднял голову, устремил на Куницына обращенный в себя, затуманенный взгляд.
– Выпьешь еще? – предложил Главный как ни в чем не бывало.
– Все, что остается… – мрачно согласился Куницын.
– Принесу, – Остроухов отправился на кухню за «обновкой».
Когда друзья-коллеги подкрепились, взор Главного снова завис, нагнетая загадку.
– Может, нырнем? – вдруг оживился Куницын, словно ему приоткрылось что-то.
– Куда? – удивился заядлый рыбак.
– В любое посольство…
Помогая себя плечом, Остроухов размял шею.
– Режим наш обречен, хотя знают это немногие…– отвлеченно заговорил хозяин. – Мы с тобой да еще от силы сотня. За бугром уже десятки миллионов зеленых из советских закромов. Разворованы они теми, кто, как и мы, знает, что Совок давно на химиотерапии. Пока страной правит Его Величество Бесхоз, тащи! Не то – обставят другие…. Теперь, если смотреть здраво, заботиться о себе, защищать семью и близких – естественная формула жизни. Наш проект, тем самым, в нее идеально вписывается. Хотя и зачат был не от хорошей жизни, по причине тебе хорошо известной… Далее. Не секрет: весь мир – гадюшник, что у нас в нищей Совдепии, что на материке активного благоденствия. Но предавать могилы предков… Нет, ни за что! Пусть давно я отдал душу дьяволу, хотя бы по должности… Ни за какие коврижки!
– Так что, Рем, с руками за спиной поутру? – обронил в испуге Куницын.
– Нам нужен Витька, – замкнул короткую паузу Остроухов.
– О ком ты, кто-то из агентуры? Не припоминаю…
– Витька, твой Витька, – уточнил Остроухов.
Физия Куницына вытянулась. Казалось, он вот-вот вскочит на ноги.
– Рем, для чего!?
– Думал, дошло, в какой мы яме? – Остроухов указал в сторону лежащей на журнальном столике папки. – Не уберем Ефимова – настучит. Сделать это может в любой момент, не дожидаясь моих выводов.
– Деньги ведь можно достать, покрыв недостачу! На контору Патоличева* у нас столько всего – прижмем, заставим раскошелиться. Да и по другим немало в загашнике – в Москве десятки валютных миллионеров! Хоть клуб открывай!
– Леша, разворошить навоз – без вони не получится! – хозяин выразительно подался вперед. – Все – ссыкуны, искривленные системой. Ты им: “Давай делись, не то – Руденко”*. Ответят: “О чем ты, Рем?” И пошло поехало – месяца на два-три невнятностей. И по целому вороху причин – без гарантии на результат, технических, номенклатурных, обычных шкурных… У нас этих ме-ся-цев нет, после того, как ревизор на хвост сел. Оставим побоку, что через месяц-другой через резидентуры полыхнуть может.
– Рем, в Управлении столько мочил! – взмолился Куницын.
– У нас есть только Витька, запомни! Лишь та любовь, что между вами, не разлей вода, сулит успех и то – не сто процентов…
– Пацана не отдам, не заикайся. Салажонок ведь! Пороха и даже бабы не нюхал! Да чему их в разведшколе учат? Языкам да Western mode of life!* А тут завалить… Не врага, а своего! Вмиг рассечет: папаша, иуда, ссучился! Молится же на меня!
– Сын твой в спецгруппе, мне ли не знать, – бесстрастно возразил хозяин. – Врать нехорошо, особенно в твоем положении. Лучше выметайся из своего психоза, трезвей Леха, трезвей! Да, кстати!… Когда нас троих с начфином заметут, Витька твой, как кадровый сотрудник КГБ, тоже сядет, максимум через неделю. И пару лет промытарят – за просто так…
– Подожди, а наши инъекции… Укол в толпе – и необратимый распад психики. Сделаю сам… – казалось, Куницын сам не верит в сказанное.
– Во-первых, действие этих инъекций пятьдесят на пятьдесят, как тебе не хуже моего известно, – разъяснял Остроухов. – Именно поэтому мы ими почти не пользуемся. Во-вторых, выписывать пробирку без мероприятия, нигде не учтенного, немалый риск. В-третьих, если химия и сработает, Андропов неизбежно задастся вопросом: а с чего это офицер КГБ, кандидат экономических наук, свободно говорящий на трех языках, вдруг в олигофрена превратился? Заметь, не шизофреника, а олигофрена. Не много, не мало – с задержкой в сорок лет. Столько ему, по-моему…
– Как быть, Рем? – прервал шефа Куницын.
– Все должно выглядеть как уличная преступность, хотя и в этом случае не избежать скрупулезного расследования. Убит подполковник из Первого управления – просеют и прополют с тройным энтузиазмом! – Остроухов смахнул со скатерти какие-то крошки.
– Уличная – это как?
– Когда кирпичом по голове, а в организме у жертвы пол-литра водки. Докладывали, кстати, выпивает. Когда в одиночку, а когда с подругой по выходным. Нелюдим, кроме метелки ни с кем не общается, в кино, на футбол не ходит. На досуге читает, в основном. Полгода назад контрразведчики прослушивали и пасли его – по графику, в плановом порядке. За два месяца в его квартиру не вошла живая душа. Даже навещая подругу, ночевать возвращается домой. По всему выходит, что топить его нужно у дома, хотя ох, как это не с руки! И пусть темнеет зимой рано…
Остроухов задумался, но вскоре продолжил:
– Операцию разрабатывать тебе Леха, наставлять не буду. В прошлом ты опер, отличный, причем. Как Витьку подрядить, надеюсь, придумаешь. Отец ты или кто? Наплети про оговор, приправь чем-то острым. Дескать, маху кто-то дал, а валят на тебя, под трибунал подводят. Но, смотри, остерегайся. Может сдать – сырой ведь. В голове-то штампы одни… Времени тебе три дня. План сварганишь – дашь знать, обсудим… Ликвидировать только по моей команде.
– Не улавливаю я что-то: это приказ или императив? – холодно осведомился Куницын. – Насколько уместен приказ в той пересортице, где мы?
Главный встал и, подойдя к окну, преспокойно облокотился на подоконник. Глядел куда-то в сторону, вынашивая решение.
– На всех документах лишь твоя подпись, Лёха, ну и, безусловно, начфина. А протоколов заседаний мы не вели… – невзирая на ровный темп речи, казалось, что Остроухов выкладывает каждое слово по отдельности. – Да и не угадать порой, кто враг, а кто союзник…
Куницын метнул на патрона полный презрения взгляд, но, натолкнувшись на железобетонную невозмутимость, стушевался.
– Езжай, генерал, поздно уже… – Остроухов привел в действие тумблер, открывающий выход.
Глава 6
В это время, в двенадцати часах лета от Москвы, Шабтай ехал по центральной улице Габороне, зачехлив все свои амбиции, кроме одной.
В эпицентре его ощущений крутилась пробка шампанского. Но предвкушений праздника он не испытывал, полагая почему-то, что пробка – он сам, и ее вот-вот вышвырнут. Нарочито отстранившись, Барбара смотрела на дорогу.
По лицам обоих струился пот – кондиционера в джипе не было.
Никогда не перебиравший горячительного и не знавший похмелья Шабтай хандрил совершенно зря – от выпитого на вечеринке спутницу тошнило. Барбаре было не только не до ухажера, ей было не до себя, а вернее хотелось от этого «себя» избавиться.
– Туалет… – Барбара едва преодолела спазм в горле.
– Что? – как-то тускло откликнулся водитель, поворачивая голову к спутнице.
– Останови! – прозвенело фальцетом.
Шабтай резко направил ногу к педали тормоза, но не нажал. Ближайший туалет – в его гостинице, уже возникшей в поле зрения.
– Секунду, кохана!
Шабтай указал Барбаре направление общего клозета и заторопился в номер. Постель он оставил неприбранной, да и общий марафет не помешал бы. Совсем не думал, что вернется не один, да еще в компании столь неотразимой особы. Когда час назад звонил Барбаре, максимум, на что рассчитывал, – встречу в неформальной обстановке.
Его приятно пощекотала мысль: сомнительно, чтобы таких форм зазноба когда-либо пересекала границы Ботсваны, а порог задрипанной “Black Diamond” – тем паче.
Прибравшись, Шабтай придирчиво осмотрел убогий интерьер, но, не найдя в нем ничего нового, хоть как-то вдохновляющего, с кислой миной примостился на стуле недалеко от входа. Дверь в комнату оставил распахнутой, помня, что не успел даже сказать, в каком номере живет.
Он поначалу скрестил руки на груди, затем оперся ими о сиденье. В конце концов, безвольно бросил их на колени, лишь бы не проглядывал вызов или фривольность. Прислушался – другого занятия на ближайшие минуты не предвиделось.
На первом этаже в администраторской шаркал метрдотель – должно быть, вышел из подсобки. Когда они с Барбарой проходили через лобби, за стойкой его не было.
Иные признаки жизни не давали о себе знать, что, впрочем, неудивительно. В свои лучшие дни гостиница заселялась на треть, а в последнее время – практически пустовала.
Шабтай подумал: «Лишь женщине дано так растворяться в материи дня своей ненавязчивой, кроткой природой».
Донеслись звуки льющейся в туалете воды, приятно увлажняющие душу. Вскоре зазвенели озорные колокольчики, возвещающие близость услады. Пронеслась в лопатках дрожь, застучал насос, гулко, призывно. Номер заполняли видения, пока смутные, неочевидные, но к ним так влекло всем взбудораженным телом.
Понемногу резкость усилилась, овеществляя миражи: мелькнул кремовый шарфик, но не летучим змеем свободы, а скомканным тампоном, переброшенным из кармана в карман. Надвинулась женская грудь, очерченная промокшей блузкой. Подмывало то распахнуть полы и погрузиться в нее, то раздобыть обновку.
Не дав опомниться, вокруг замелькали десятки женских глаз. Разные – доверчивые, лживые, одухотворенные и безучастные. Перемешиваясь, как в калейдоскопе, восхищались, рыдали, ненавидели. Шабаш завертел, оторвал от поверхности.
Он приземлился в родительском доме родного Ковно, за окнами которого хлестал казавшийся бесконечным дождь. Там, где однажды вскочил посреди ночи, впопыхах оделся и вылетел вон, крича матери «Не плачь». Густо покрывшись мурашками, вспомнил, как заскочил в такси и, пообещав два счетчика, понесся на окраину города, как бешено молотили дворники в такт его рвущемуся наружу сердцу, как, не дожидаясь сдачи, распахнул дверцу и по щиколотки оказался в воде, как замер у дома Регины, женщины его мечты, и прильнул к штакетнику всем телом, как бросилась к забору собака, и он пустился прочь – к дому напротив, как залаяла дворняга и там, и как к дуэту безотчетной злобы присоединились четвероногие всей округи, и в окнах стал зажигаться свет, как примостился за деревом рядом и ждал, не совсем понимая чего, как вышел во двор Мотке, муж Регины и его друг, и, посветив фонарем и лысиной, вернулся обратно, как на секунду приоткрылась занавеска и мелькнул дорогой овал и льняная копна волос, как зазнобило всем телом и как в горячечном бреду прошел весь путь пешком обратно («моторы» не ходили), крича в душе, а порой и вслух: «Отдашь ее, отдашь!».
По щекам все еще хлестал балтийский дождь, когда, подняв веки, он увидел, что перед дверью стоит Барбара, колеблясь войти или нет. Скользнула застенчивая улыбка, раздался робкий стук. Не дождавшись ответа, пассия облокотилась о дверной брус, окинула взглядом номер.
Шабтай смотрел на Барбару, приклеившись стулу, и не мог пошевелиться. Припухлости хмеля на ее лице сошли, плаксивость будто промокнул кто-то, а о былой неприступности напоминал лишь крутой лоб лепной работы.
Без всякой позы или игры Барбара взирала на Шабтая как человек, обретший гармонию с миром и отринувший все его условности и преграды. Взор струил умиротворенность и какую-то первозданную доброту. Казалось, эта женщина явилась в этот день, чтобы кого-то сделать счастливым или подарить светлячок, который очень долго, может всю жизнь, будет блуждать в каньоне разума, очерчивая вечный, но непреодолимый маршрут к звездам.
Какие-то молоточки уже вовсю стучали внутри, взывая к действию, но Шабтай все смотрел и смотрел на ее похорошевшее, освеженное от следов возлияний лицо, где трогательно выделялась мокрая прядь волос, и безотчетно млел.
С той же непринужденностью, с которой Барбара явила себя у входа, не дождавшись приглашения, прошла к кровати. Поправила платье, села – другого места расположиться в номере не было.
В скором времени она изменилась – лик обрел строгость. Судя по всему, немота Шабтая ее смутила, породив вопрос: зачем я здесь – играть в молчанку?
Величие женщины в том, что Творцом ей даровано архиважное для человеческого общежития свойство – непосредственность, которой обделены большинство мужчин – создания глубоко закомплексованные. В основе ее, похоже, дефицит социальной агрессии, а может, инстинкт сохранения рода. Для красивых женщин тезис уместен лишь отчасти, но все же не настолько, чтобы их исключить.
– Наверное, ты не рад мне… Или от моих друзей оттаять не можешь? – поддела разговор Барбара.
– Да нет же! – прорвало Шабтая, наконец.
– Заговорил…
– Ты словно тайфун из прошлого! – призвал пафос ухажер.
– Надеюсь, ты не метеоролог…
– Напомнила мне куплет из красивой песни! – изъяснялся образами Шабтай. Припева между тем не последовало…
– Веселый или грустный? – взыграло любопытство.
– И то и другое…
– А я лучше или хуже?
– Конечно, лучше!
– Хм… и где же это было?
– В Ковно, Литва.
– Значит ты и впрямь из Звёндзак Радецки!* Ах, вот откуда твой польский – Литва, значит. Русских я здесь, правда, не встречала… * – Барбара задумалась.
– Есть немного, в посольстве.
– Ты из посольства?
– Я из Израиля, эмигрировал туда из Литвы.
– Надо же! А хотя…в девятом классе у нас треть учеников как языком слизало – и все в Израиль.
– Языком… Гомулка* слизал, – Шабтай хмыкнул.
– Получается, ты жид!?* – дива едва скрывала изумление.
– Самый что ни на есть настоящий. Разочарована, наверно? – щека Шабтая чуть вздрогнула.
Пассия, предваряя ответ, изящно повела плечами.
– Я с Ициком за одной партой сидела, круглый отличник, умница. Списывать всегда давал, влюблен был, наверное…Говорили, что на войне погиб, 74-м или в 75-м. Не помню уже…
– В 73-м, если на войне, – уточнил Шабтай.
– А что ты тут делаешь? – приземлила беседу гостья.
– Бизнес…
– Всегда казалось, что бизнесмен – мужчина в возрасте. Правда, в Польше частники лишь в кафе да киосках…– размышляла пассия, нечто прикидывая про себя.
– Дело не в возрасте.
– А в чем?
– В степени риска, на который можешь отважится. Да и таланты – дело не лишнее…– скорее с самим собой поделился Шабтай.
– Давно в Израиле?
– С 71-го, хотя, кажется, только вчера с трапа сошел.
– Не понимаю… Ботсвана, тут же каменный век. На чем деньги делать? Мы-то здесь по принуждению – братская помощь. Бескорыстно!
– Бескорыстно? За валюту, твердую, причем. Только поляки и венгры дешевле англичан или португальцев, а работают не хуже. Скорее даже лучше – каждый из вас за свое место дрожит. Где еще за год на машину заработать! Бескорыстно… дурят вас, – открыл экономический ликбез Шабтай.
– Похоже, ты и впрямь не промах, только дела начальства мне до лампочки. Да, хотела все спросить: пан Зденек тебе зачем?
– Дружим.
– Дружишь!? Босс старше тебя почти вдвое. Что у вас общего, не пойму. Мы работаем строго по контракту и отчитываемся за каждый гвоздь. Социализм и предпринимательство – как собака с кошкой. Вы же со Зденеком, точно заговорщики, запираетесь и шепчетесь о чем-то. Причем, ежедневно и почему-то по-русски. Откуда только Зденек русский знает?
– Твой нос для того, чтобы его целовали мужчины, – оборвал пассию Шабтай.
Барбара замерла. Капельки пота, проступившие на лице от жары, вдруг укрупнились и застыли уродливым, горчичным отливом.
Последующий нырок фабулы, начавшей навевать зевоту, – когда наконец! – изумил бы самого Фрейда, разукрасившего мироздание флажками либидо. И, не исключено, подвинул бы к сочинению трактата «Ролевая оплошность – случайная или преднамеренная – как взрыватель условностей полового этикета».
Словно в безумии, с устремленными к потолку руками – то ли в ужасе от нечаянно попранного табу, то ли в интимном ритуале пращуров, недорисованном на скалах из-за избытка чувств, оттого и не дошедшего до потомков, Шабтай бросился к Барбаре и, распластавшись на коленях, покрывал, как прокаженный, ее ноги поцелуями. Прерывался лишь на хриплое: «Сорвалось – прости!»
Тут хитрющий чертик с характерной горбинкой на носу выглянул из-за шкафа и, указав на Шабтая рукой, оскалился. Но к кому апеллировал, одному Богу известно.
Барбара смотрела на метающуюся голову Шабтая как на работающую по раз и навсегда заведенному маршруту швейную машинку и пассивно ждала то ли конца катушки, то ли перебоя электроэнергии. Не дождавшись ни того ни другого, подняла руку и в неком вялом, едва зарождающемся любопытстве прикоснулась к густой шевелюре ухажера, но вскоре отдернула.
Ковровые лобызания пошли на убыль, и, зацеловав свою вину, Шабтай направил голову к изгибу бедра пассии и воровато замер там. Касался, правда, едва – ухом, румянящимся не одоленным комплексом вины, а может, вследствие резкого скачка давления, рванувшего из недр.
Взор Шабтая устремился в давно немытое окно. Ни колики вины, ни лики влюбленности в том взгляде завить о себе не торопились. А прочитывалась мертвая хватка от природы ловкого мужика, преодолевшего сложный порог и спокойно обдумывающего, куда плыть дальше.
Лицезри эту метаморфозу дедушка Фрейд, стал бы перед Шабтаем на колени, умоляя принять под крыло свою обширную практику. Подкупив лаврами, удалился бы в кабинетную тишину, дабы до последнего вздоха перекраивать свое ушастое, теряющееся в космосе бытия учение.
Лицо Барбары покрылось вуалью грусти, но в не меньшей мере – опустошения. Сбросив босоножки, она, медленно улеглась на кровать.
Потеряв точку опоры, Шабтай чуть завис, но скоро его затылок, сноровисто нырнув, утоп в молочно-дыневом раю, принявшем его, должно быть, от утомления, а, скорее – из-за сострадания, материнского в своей сути.
Вечер прогибался под грузом откровений, по большей части изнуряющих и трефных. Неудивительно, что, соприкоснувшись и одарив друг друга энергией тепла – этим лейб-лекарем всего земного, Барбару и Шабтая подхватило течение Морфея. Барбара уснула, подложив под голову ладонь, а ухажер, сидя на полу, в пригвоздившем королевстве все еще не сорванных, но бередящих естество плодов.
Шабтай спал не долго, если спал вообще. Пообвыкнув с бахчевыми вкусностями, чуть заерзал. Его досаждали какие-то дужки и оторочки, куда упирался затылок. Но гораздо больше его раздражала участь прыщавого пацана, которого до поры до времени не шлепают по рукам, снисходительно дозволяя за что-то подержаться.
Шабтай бесшумно встал и с мягкостью пумы запрыгнул в кровать, где по логике действа им давно бы начать кувыркаться. Склонился над лицом возлюбленной, бережно убрал с уха волосы и ласково зашептал, но так тихо, что слов было не разобрать.
Насупленное лицо Барбары просветлело, быть может, в силу удобоваримости темы, а, может, умения сказа. Красавица-полька заулыбалась едва различимым движением губ, но глаз не открывала.
Шабтай и дальше услаждал Барбару шелестом связок. В какой-то момент напоминал уже суфлера, обслуживающего сцену признания в любви.
– Говори по-русски – все-таки родной… – прошептала Барбара. От нее исходило волнение, нежное, в перламутре.
Уста ухажера застыли в паузе недосказанного.
– Мне нравиться тебя слушать. Язык не важен… И так вставляешь много русских слов, – продолжала мурлыкать полька.
Шабтай чуть отпрянул, наверное, решая, как вести себя дальше.
– Так со мной никто не говорил…
– Как, кохана!? – живо откликнулся ухажер.
– Ты умный, нежный, новый для меня человек. Обними…
Шабтай красивым мужским движением развернул Барбару и прижал к себе. Его мозг бесстрастно фиксировал, как женщина, о которой многие бредят по ночам, но заговорить не решаются, податливо перевернулась и обвила его руками. Где-то отложилось: “И побрякушки не понадобилось…”
(пробел)
– Мы, словно звери, не моемся… – жарким шепотом обдала Барбара. Шабтай свалился на спину в какой-то бессчетный, слепящий огнями нирваны раз.
Ответили легкие, работающие на пределе.
Переведя дух, Шабтай повернулся к возлюбленной, чувственно провел ладонью по ее лицу. На излете движения Барбара поцеловала одну из фаланг, ее полные неги глаза затуманились вовсе. Барбара, конечно, не знала, что коммуникабельный от природы Шабтай немеет на алькове. И та ласка, в своей сути, безотчетный призыв не нарушать одну из его заповедей.
Ладонь, совершив полукруг, изысканным движением замяла сосок.
Прохрипела гортань. Барбара, остановив руку Шабтая, резко повернулась к нему. Пристально взглянув, схватила за его космы и вдавила голову в подушку.
– Откуда ты взялся такой, нежный и мордатый!
Шабтай попытался вырваться, но лишь скривился от боли.
Говорят, постель всеядна, лишь бы приняла обоих. Когда да, а когда – что выходит…
– Знаешь, ты вылитая копия Аль Пачино. Только он милаша, а ты урод! Сладкий, правда, до костра в животе… – перешла на личности, а может, к разбору подвигов Барбара. И ко времени – светало.
– Отпусти, кохана, ээ…
– Говори откуда, а то вырву! – наседала пассия.
– Из Ко-в-но, сказал тебе…
– Все, что шептал мне, правда?
– Правда.
– Не врешь, купишь мне «Феррари»?
– Куплю.
– И замок в Ницце?
– И замок.
– Там-то был хоть раз?
– Был, конечно! – заверил Шабтай, притом, что к жизни успешных и богатых причащался там же, где и Барбара, – в бульварных журналах и кино.
– Тогда… свози меня в Кейптаун.
– Куда!? – и без того выпученные глаза ухажера едва не вывалились из орбит.
– Будто глухой!
– Но…у Польши нет дипотношений с ЮАР! Да и паспорта по приезду у вас отнимают, возвращая лишь на вылет домой, – отбивался Шабтай.
– Точно не дурак! Коль так, придумай! – отпустив гриву, Барбара,скользнула по груди ухажера затвердевшими сосками … – Да и наши наведывались – был слух.
Лицо Шабтая, еще недавно казавшееся свежим, будто из парилки, покрылось вереском оторопи, но не надолго. В последующую минуту он то украдкой посматривал вниз, рассматривая в очередной раз вздыбившийся шлагбаум неудобства, то закатывал глаза к потолку, думая, как этот шлагбаум преодолеть, а заодно и все другие…
Сознание вторило: нелегально пересечь границу и не абы какую – страны на полувоенном положении! Пусть охраняется она лишь отчасти…
– Ну, хорошо, – замкнул паузу Шабтай, – а как с этим? Бросил к изножью быстрый, озорной взгляд.
– Под душ, лауреат мой мартовский! Не поможет, принесу лед из морозилки. И поторапливайся – в понедельник мне на работу!
(пробел)
Помывшись и пропустив в душ Барбару, Шабтай мерил комнату шагами – из конца в конец. Время от времени он замирал у шкафа – открывал мерзко скрипящую дверцу, но сразу захлопывал. Казалось, в этой рухляди припрятан секрет, как без паспорта свозить в ЮАР возлюбленную и реализовать свою сокровенную мечту: заполучить Барбару в спутницы жизни. Пусть на год-два, но, к сожалению, следствия и суда, юаровского, а, может, и ботсвано-польского…
Наконец, Шабтай поменял маршрут и устремился в угол комнаты – туда, где лежал чемодан. Распахнул его, вытащил из потайного кармашка паспорт и придирчиво его изучал. Должно быть, ломал голову, как внести в него Барбару, лет как десять перешагнувшую рубеж совершеннолетия…
На самом деле, Шабтай никаких свободных разделов в паспорте не искал. Как каждый дисциплинированный, хорошо организованный человек перед отправкой в дорогу проверял наличие и исправность документов.
«Отважусь я на переход границы или нет, – торопливо размышлял Шабтай, – в ближайшие дни мне по любому двигать в Йоханнесбург. После крушения «Боинга» мой проект лишился главного – ступени, осуществляющей запуск корабля. Ему ныне суждено заржаветь до полного забвения, либо пройти консервацию до лучших времен. Значит, садись на ближайший рейс в Израиль».
Взвесив все «за» и «против», Шабтай твердо решил, что ни в какой Кейптаун с Барбарой он не поедет – огромный риск предприятия себя не оправдывал.
Он слыл одаренным и, что немаловажно, аттестованным бойцом дискретных, скрытых от общественного ока изысканий и, по определению, не мог вляпаться в откровенную авантюру. Даже ради Барбары – женщины-сна, способной подвигнуть на безрассудные поступки многих.
Искать контрабандистов, чье ремесло – доставка партий нелегальных иммигрантов, он не собирался, а другого реального варианта Шабтай не видел. Доподлинно знал, что все контрабандисты в мире – перевертыши, нередко сдающие властям своих клиентов – в зависимости от конъюнктуры рынка или на заказ. Да и клиентура местных – чернокожие аборигены, они же с Барбарой – белые…
«Только доверься им, не ровен час угодишь в тюрьму. И не сложно предположить, каково в ней корячиться в Африке! Да и каприз Барбары, не исключено, хитроумный трюк отделаться от меня, навязав неразрешимое. Мол, нашептывал о кругосветках и золотых краниках в гальюнах, а даже на «юга» свозить не смог! В Польше без паспорта книгу в библиотеке не получишь, ей же инкогнито приспичило в страну, раздираемую расовыми беспорядками, где на каждом шагу блокпосты и проверка документов. Неужели так глупа? Не похоже! Может, банальное верхоглядство молодости или неизбывная вера в силу женской красоты, присущая всем зазнобам? А хотя – все объяснимо. Пусть Польша – не Союз – вотчина воинствующего изоляционизма, где, захоти увидеть мир, жди ближайший выпуск «Клуба кинопутешествий», но многое ли Барбаре довелось увидеть в ее годы? Если по максимуму, то очереди на таможнях соцстран, унизительные досмотры и Злата Прага мельком за окнами автобуса. А скорее – унылую череду месяцев и лет, выдающихся лишь мерой опустения полок в магазинах, напористостью лжи властей и превращением «Выборовой» в единственную достопримечательность страны. Да и говорила: «Накопить деньжат и хворобы в Африке – предел мечтаний». Ладно, от Габороне до границы – рукой подать. Доеду и займу очередь на проверку. После выйду – якобы согласовать проезд – и, вернувшись, скажу: «На КПП – двойной контроль. Чуть ли не каждого – проктологу. Видно, случилось что-то. Пообещали: в следующий раз».
Здесь Шабтай запнулся и застыл на размякших в глинозем ногах. Опираясь о спинку и держа в свободной руке паспорт, медленно опустился на край кровати.
Ощутив зуботычину немотивированного страха, Шабтай, мелко затрусил в прошлое, заархивированное всего четыре месяца назад.
Он вновь, как воочию, увидел восточно-берлинского контроллера на КПП «Чарли», открывшего его израильский паспорт и тотчас рявкнувшего: «Выходи!», вздрогнул от холода наручников, надетых лишь за то, что виза в ГДР отсутствовала, скукожился от сыпи, которую разлил лай немецких овчарок, как знак беды, впитанный его народом с кровью, позеленел от бабского отчаяния одиночки, куда был мгновенно препровожден, вспомнил многочасовый допрос и колкости дознавателей на его идиш, перелицованный по ходу дела на сносный Deutsch, как твердил дознавателям, не переставая: «Должны встретить» – «Кто?» – «Они» – «Кто они?» – «Те, кто должны», как упрекал себя, скрепя зубами:»На что рассчитывал – с дубьем этим на Wall street?”, как через сутки по финской тройке и простоватому прищуру вычислил того, кто «должен был», как бросил на «того» остервенелый взгляд «Вытаскивай – надоело!», как обезличенно «тот» взглянул в ответ, заставив усомниться – »Он ли?», как, подустав от шаблона слога и столярки лиц и тел, выпалил бошам: «Зови!» – «Кого?» – «Консула!» – «Какого?» «Голландского»* и как дождался, наконец: «Не Кнессет* здесь, служивый» – от «того», на лишь им двоим понятном языке.
Отобрав одежду и заставив переодеться во все новое, восточные немцы выставили Шабтая вон, не сделав даже в паспорте отметку.
«Тот» стоял у ворот КПП и, судя по спокойствию черт, терпеливо его дожидался. По-свойски махнул рукой, приглашая в стоящий рядом «Трабант». После чего битый час возил по задворкам Восточного Берлина, то ли проверяя наличие хвоста, то ли испытывая психику попутчика на прочность, за всю поездку не выдавив и слова.
– Что-то не так? – обратился Шабтай, притомившись от путешествия в подзабытый мир, за сутки вывернувший все кишки наизнанку.
«Тот» переключил ближний свет на дальний, продолжая торить лишь ему ведомую колею.
– Я в чем-то прокололся? – забеспокоился пассажир.
– Вроде, нет… – бесстрастно буркнул “тот” после паузы, показавшейся Шабтаю зловещей.
Настал черед Шабтая придержать язык. Похоже, психодробильная чехарда его в конец одолела
– Чего молчишь? Бизнес-план готов? – поинтересовался “гид”.
– Давно отправил, не получили?! – дал диву “экскурсант”.
– Тот не пойдет, другой нужен – без Совмина…– молвил, сама загадка, “тот”.
И без того взмыленного Шабтая подхватила колымага безумных мыслей.
Набив за восемь лет на Западе шишек, как приблудившаяся дворняга без титулов и рекомендаций, но в итоге нащупав золотую жилу (пусть в богом забытой Африке), Шабтай в очередной раз умылся юшкой собственного честолюбия. Обойдя всех и вся, денег на свой проект не нашел – банки наотрез отказывались выделять кредиты. Не обрел и компаньонов, которые бы отважились финансировать почин, понимая, конечно, что увести у голодранца перспективную разработку – повседневность бизнеса. Отчаявшись, Шабтай готов был все бросить и умчаться, скажем, в Новую Зеландию – страну с круглогодичным +20, размеренно строящую коммунизм для тех, кому не по душе надрываться.
На этом перепутье его посетила прямо-таки чумная идея: взять в компаньоны некого обезличенного робота, успешно производящего один-единственный продукт – энергию, но не электрическую, а энергию противостояния. В первую очередь – самому себе и за компанию – остальному миру. Страшно даже подумать кого – правительство СССР, этого заклятого врага частной инициативы и капитала.
Пусть сам Копперфильд расценил бы инициативу, как крик отчаяния, ей нельзя отказать в смелом, не лишенном оснований прогнозе. За последнюю декаду экстенсивно развивающийся СССР смело раздвинул границы СЭВ и ринулся на экономические просторы Африки и Азии. Двигали молодого, хоть и неповоротливого монстра не одни геополитические интересы, а самый что ни на есть чистоган, прикрываемый эвфемизмами «солидарности» и «взаимовыручки». За считанные годы карта мира запестрела множеством крупных деловых начинаний, реализуемых СССР в развивающихся странах. В скором времени в Москву от «братской помощи» потекли миллиардные номиналы, множившие, наряду с выручкой от «трубы» и “пилы”, валютный бюджет империи, казавшейся на тот момент нерушимой.
«Раз Советы, работая на подряде, отхватили у Запада целый сектор мирового экономического пространства, что им мешает перейти к собственным капиталовложениям в частные проекты?» – в какой-то момент своих розысков додумался Шабтай.
Находясь с этим монстром в некой щекотливой связи, пусть поддерживаемой нерегулярно, а порой – лишь Богу известно зачем, Шабтай отважился на контакт. Хватило и двух машинописных листов, чтобы обрисовать идею, приправив ее убедительными цифрами и трескучими штампами образца «экономика должна быть экономной», как-то сохранившимися в его отяжеленной корыстью голове.
Адресовав свою реляцию ведомству, где числился за штатом (пескарь, но, смотришь, и в стерлядь превратится), Шабтай о русских «подъемных» думать перестал. Парнем он слыл основательным, так что, действуя путем исключения, принялся за другие опционы. Душою был сух и прожектерством не отличался.
Когда со Старой площади на перекладных прискакал ответ «Представьте бизнес-план», Шабтай чуть было не позвонил в институт эталона времени, испугавшись, что проспал миллениум, а, может, и два. Физией напоминал не опохмелившегося инструктора райкома, столкнувшегося с Ричардом с Никсоном в поселке Верхние Напоруки (Магаданской) – хоть до, а хоть после пресловутого импичмента.
Присланный чуть позже наказ прибыть в Восточный Берлин для консультаций его и вовсе добил. Не вырисовывалось, хоть плачь: почему местом контакта избрана ГДР – страна, где любой израильтянин – персона нон грата, а не Париж или Женева, куда мог попасть легально, не вызывая подозрений. Даже ленивый на американском «Чарли»* должен был задуматься: отчего “семисвечник”* прет без визы напролом? Но в азарте схватки за свое детище, спасенное всемогущим дядей за секунду до сдачи на склад добротных, но нереализованных идей, все сомнения отмел в сторону. Настолько был высок авторитет «дяди» в начинаниях, которые тот брался довести до конца.
Когда Шабтай услышал от «того» «Другой нужен (план)…без Совмина», первоначальные сомнения и необъяснимый «отстой» в гедеэровском КПЗ (разве что напомнить «кто есть кто»), соединившись воедино, толкнули в клоповник недобрых предчувствий, свои тайны раскрывать не торопившийся…
Проговорив всю ночь об экономических деталях проекта, так и не представившийся «тот» вернул Шабтая к исходной точке его блиц визита – в навеки врезавшийся в память КПП.
– В успехе уверен? – уточнял аноним, провожая Шабтая к автомобилю.
– Абсолютно, стал бы беспокоить… – заверил Шабтай.
– Намотай на ус: никаких советско-ботсванских joint ventures.* Компанию оформишь на себя, а дальше – посмотрим. И последнее. Все, что говорено между нами – тайна, мертвая, как сургуч. Понимаешь?
– Конечно, государственная! – заискивал Шабтай.
– Мертвая! – повысил голос аноним. – Куда бы тебя не занесло!
Тут Шабтай въехал, наконец, что этот степенный русак, по выучке и фактуре – генерал-разведчик, знающий законы бизнеса не хуже маститого CPА,* или, на худой конец, высокопоставленный внешторговец, представляет в проекте самого себя или узкогрупповые интересы. А его могучее, теряющее власть над умами государство, скорее всего, тут не причем. Он им лишь подотрется, наступи день Х.
– Деньги получишь, как только согласуем новый бизнес-план, наличными… – продолжил аноним.
– Всю сумму!? Это же целина капусты! – изумился Шабтай.
– Ишь ты, историю нашу не забыл и жаргон до купы… – аноним поощрительно хлопнул “экскурсанта” по плечу.
– Миллион – к месту как раз, президенту. Остальные – на счету нужны, без этого никак, – пояснял Шабтай.
– Рекомендации о тебе обнадеживали, вроде…– как-то невнятно проговорил собеседник.
– Ладно, не получится вложить кэш в Йоханнесбурге, слетаю в Люксембург или Цюрих, – согласился вконец обескураженный Шабтай. Но, подумав, добавил:
– Это же огромный риск!
– Насчет риска… сама жизнь – ежедневный риск. И неустранимый. Когда раньше, а когда позже… Смотри, и пол-ошибки хватит.
Выплывшая из душа в одном полотенце Барбара никаких перемен в настроении Шабтая не нашла. Заметив в его руке паспорт, умиротворилась: проводник – в форме, на нужной волне.
В последующие минуты ее всецело занимало одно: как себя накрасить и подать, дабы все мужское население ЮАР – страны, как ей рассказывали, сказочно богатой и не далее, как вчера, недоступной, надолго потеряло аппетит. А вместе с ним и женское…
Слившись с зеркалом, как со своей сиамской половиной, она волнующей пантомимой рук расточалась о великих свершениях, начертанных ей судьбой, чей долгожданный водораздел она вот-вот переступит. Ее торопливый, но на редкость выразительный макияж выплескивал всю подноготную ее растревоженной души, обнажая торопившиеся наперегонки сокровенные желания и причуды.
Холодное, но столь располагающее к себе стекло, поглощало воркующую исповедь и, томно запотевая, создавало иллюзию общения.
В том прибое таинства и страстных грез преклоняли колени и уходили в отставку Брандо и Онассисы, Делоны и нефтяные шейхи и многие другие мега-герои, по коим сохла, неотвратимо старея, женская половина Земли.
Удивительно или закономерно, но в фильме-сказке Барбары Шабтаю даже место статиста не нашлось, хотя и доносилось с обочины: «Тьфу, мордатый да носатый (лишь бы списывать давал)…Подумаешь – умник, ловкий, но пархатый…»
Уставившийся в пол выпученными, как у жабы, зенками Шабтай танец предвкушений польки не видел и не обонял. В его охолодевшую в бесформенный студень суть не могло проникнуть ни стихоплетство души Барбары, ни столбнячная аппетитность ее форм, лишь выигравшая от банно-прачечных регалий. Его недра сковала одна-единственная и, на первый взгляд, не таившая прямой угрозы фраза «Смотри, и пол-ошибки хватит…», которую обронил в Берлине его несостоявшийся коллега-аноним, и чей подспудный смысл высветился только сейчас.
Не вызывало малейших сомнений: после крушения «Боинга», похоронившего его связного с грузом и сам проект, он превратился в крайне опасного свидетеля!
Еще тогда, четыре месяца назад, вернувшись из Восточного Берлина в Западный и трезво взвесив весь расклад, Шабтай окончательно уяснил, что его спонсоры из Москвы – не просто высокопоставленные госчиновники, а самая что ни на есть верхушка Первого управления, а, может, и самого КГБ, поскольку никакие иные комбинации не складывались.
Безусловно, адресуя свою идею Совмину, Шабтай не мог и предположить, что товарищи со Старой площади, (другого канала связи у него попросту не было, не отправлять же «Москва, главпочтамт, А. Косыгину, до востребования”), его цидулку прикарманят и, оценив всю выгоду, решат на нем «наварить», причем, не одноразово, а готовя глубокий «тупик»* для ведомых лишь им целей, не исключено, для того, чтобы в скором времени дать деру на Запад. Но так или иначе, как лицо подневольное, связанное сразу двумя обязательствами, отыграть назад уже не мог. В смятении чувств пережевывал лишь тогда: “Н-да, подкинула судьба подельников, иудин поцелуй…” Недолго, однако. Как оптимист по духу и авантюрист по призванию, придавил холодок и переключился на генеральную задачу.
«Можно, конечно, тешить себя надеждами, – хандрил, уткнувшись в свои туфли Шабтай, – что дельцам от сыска сейчас не до меня. Бабки-то тю-тю – вернуть бы как-то, если одолжились». Но, вспомнив, как на восточно-берлинском КПП, опасаясь «клопов», изъяли весь гардероб, заменив новым, лишь криво ухмыльнулся.
Тут он вернулся в мир, где «задержался» на два сумбурно полосатых дня, в чем уже не сомневался на йоту. Словно раскаленным штырем кололо: “Будь я в Европе, закатали бы давно. Спасибо Африке, хоть этим подсобила”.
– Чего расселся, передумал, может? – всполохи флюидов, танцевавших польку, а где конвульсий шейк вмиг угасли.
Барбара надменно посматривала на спутника. В одной руке держала косметичку, а второй – запахивала вафельную, инвентаризованную застиранным тавром «тогу».
Шабтай мостился на прежнем месте – кроватной раме, до неприличия «засипевшей» по утру.
– К тебе заехать? Вещи и тому подобное… – предложил он.
– Непременно, путь-то не близкий! – Барбара бросила на ухажера странный взгляд, оттеняемый любопытством и тревогой. Он подивился даже: с чего бы?
Через полчаса, одевшись, Шабтай неторопливо покидал с Барбарой номер. Прихватил, помимо паспорта, лишь ключи от джипа и портмоне. Уходя, даже выложил из брюк расческу и протер ее носовым платком.
– Как, и без зубной щетки? – отослала к гигиеническим нормам Барбара.
– Я часто езжу – саквояж в машине… – рассеянно пояснил Шабтай.
Когда Барбара вышла в лобби, консьерж схватил очки, но, одевая, сплоховал – одна из дужек попала в ушную раковину, и он скривился от боли. По обыкновению же, пользовался ими только для чтения.
На “доброе утро” спустившегося чуть позже Шабтая портье даже не ответил, поскольку пожирал глазами скучающую и ощущающую себя не в своей тарелке Барбару. Капли пота консьержа обильно окропляли стойку, хотя до жары было еще далеко.
Едва новоиспеченные любовники покинули здание, как Шабтай остановился и сказал:
– Сдам ключ, иначе номер не приберут.
Барбара лишь пожала плечами в ответ.
– How are you doing, Mr. Kantorovich! – поздоровался портье, будто не встречался с Шабтаем минуту назад. Лицо его верноподданнически растеклось.
– Планы поменялись, Морис. Я не уезжаю, продлите бронь, пожалуйста.
– Сочту за честь, господин Канторович.
– Вернусь к обеду, если будут спрашивать, – сообщил постоялец.
– Передам, хорошего дня.
– Спасибо и удачи.
Шабтай стремительно вышел на улицу. Зазубрины ключа от номера покалывали бедро через карман.
Вид Барбары насторожил. Ее отяжелевшее, смурое лицо говорило о раздумьях, чем-то напоминающих бодание с дилеммой или нечто подобное.
“Не выкинула б чего… – подумал он. – Хотя как? Времени-то – с гулькин нос”.
Шабтай вдавил акселератор сильнее обычного, но выглядел, в отличие от взволнованной Барбарой, спокойным, флегматичным даже, притом, что стегал свои извилины не меньше попутчицы.
В эти минуты Шабтай и Барбара думали приблизительно об одном и том же, но планы разнились, стыкуясь одной географией.
Ни хмель, растрепавший плоть и душу Барбары, ни пещерный шабаш, завершивший посиделки по ГОСТУ строителей, не могли затмить крайне важное для нее открытие, отворившее свои створки еще вчера. Такого типа мужчины, как Шабтай, хоть и свалившегося, словно снег на голову, она прежде не встречала. В ее бурном, насыщенном множеством знакомств и расставаний опыте ни разу не мелькнуло и подобие того, что заставляет замереть слабого пола суть: дар развязывать хитросплетения женской души. Никогда прежде она не встречала мужчину, который бы так обворожительно молчал, когда молчанье – золото, и извлекал какие-то с виду простые, но по подбору самые нужные слова и поступки – в том океане пошлого шаблона, в котором от рождения по-собачьи гребла-чертыхалась. Вся же его театральщина, исполняемая мастерски, но прозрачная как любой, по большей мере, лишенный фантазий мужской обман, не рассеивала ауру прирожденного победителя, крепко стоящего на ногах и не знающего слов «не могу».
Раздираемой мужским вниманием, когда во благо, но чаще себе во вред, ей так и не довелось вкусить взаимность. Потому единственное, что волновало Барбару в ее досаждавшие унылой неопределенностью двадцать семь, – как пожирнее обменять красоту на материальный достаток, и «с пенкой» коротать свой астрономически капризный, как у любой женщины, век.
Добился Шабтай чего-либо завидного в жизни или он лишь на пути к успеху, Барбару ровным счетом не интересовало. Пусть в восхождении к Гименею ее проводником был заурядный расчет, но представить себя в союзе с мужчиной, чья внешность, мягко говоря, не пленяла, она не могла. Даже с таким восхитительным любовником, как он. Оттого, испытав озарение в виде броска на Кейптаун, окрыляющее когда парусом, а когда холодком цинизма, Барбара, наконец, разобралась, что ее подтолкнуло к близости с Шабтаем – на той развилке чаяний, куда вывела судьба. Близость, чьи тени, не отступая, блуждали где-то рядом…
Барбара осознала яснее ясного, что из круга воздыхателей лишь Шабтаю по силам воплотить ее давно вынашиваемую мечту. Кроме него, сделать это просто некому. Ради нее, мечты, растолкав не одну из соперниц, она буквально по головам прорвалась в Ботсвану, оказавшуюся, как ни прискорбно, берлогой с заваленным выходом, а не окном в раздирающий воображение Запад.
Несколько ее попыток «бросить якорь» в виде амуров с двумя немцами ни на шаг не приблизили к цели. Людьми они оказались женатыми, хотя и не признавались в этом. Намеки о «рывке» в соседнюю ЮАР породили у одного испуг, а у другого – недоумение. Первый тотчас инициировал разрыв, а второго за ненадобностью она мало-помалу сама отвадила. Контракт же заканчивался, через какие-то восемь несшихся литером недель…
Сгруппировавшись всем нутром, она лихорадочно соображала, что взять с собой, а что оставить, дабы соседка по комнате Гражина ничего не заподозрила. Ни в Ботсвану, ни в Польшу она возвращаться не собиралась, твердо решив попросить в ЮАР убежище – политическое, а хоть какое…
– Постарайся не задерживаться. Чем раньше доедем до границы, тем лучше… – Шабтай затормозил у дома Барбары.
– Я мигом, коханый, не скучай!
– Этого не обещаю…
– Да-да! – проморгав контекст, ответила Барбара.
Как только пассия исчезла за парадной дверью, Шабтай преспокойно развернулся и умчался прочь. От красавицы-польки, вдруг свалившейся тяжкой обузой, стойбища-города, где вольготно жилось лишь мухам да пасюкам, призрака смерти, возникающего то спереди, то сзади, от всех взрыхленных, но не отоваренных надежд.
Мурлыча какую-то незнакомую, но бравурную мелодию Морис, бесцельно выдвигал ящики стола и заталкивал их обратно. Казалось, едва определив задачу, он ее посеял. И, на самом деле, понадобившийся для продления брони Шабтая журнал уже дважды попадался ему на глаза, но «ключ внимания» проворачивался вхолостую.
Добродушный, как многие тучные люди, Морис обильно и с редким вдохновением потел – вздыбленное видами секс-бомбы сознание запустило иммунную систему в какой-то не размыкаемый цикл.
Морис был холостяком, хотя ему давно перевалило за тридцать. Даже в нищей Ботсване, где женщина – лишь мужний придаток, на его полтора центнера телес претенденток не находились, притом, что сам президент значился у него в родственниках, правда, десятая вода на киселе.
Свободное время Морис проводил в одном из немногочисленных кафе столицы. Его облюбовали дипломаты из европейских стран и иные белые иностранцы, коих в Ботсване можно сосчитать на пальцах. С европейцами он вдоволь общался у себя в гостинице, но встретить белых женщин можно было только там.
Увязнув в своей слабине, Морис со временем наловчился различать языки и национальные типы, хотя владел, помимо местного диалекта, одним английским. Подучил и географию, почему-то возненавиденную в школе. Прежде считал, что Австралия и США – на европейском континенте.
Со временем вечера в кафе подменили ему личную жизнь, задали смысл существованию.
Для посетителей Морис служил неким талисманом. С ним почти все здоровались и нередко перебрасывались парой фраз. Иногда белые мужчины приходили без женщин, вгоняя метрдотеля в тоску, а то и души ненастье. В такие дни, съев свои неизменные пять булочек с кофе, он понуро плелся домой. Сразу укладывался на боковую и засыпал, раздавленный, одинокий.
Звонок отвлек его от надоевшей возни с ящиками. Ухнув напоследок, Морис с несвойственным ему проворством двинулся к стойке и поднял трубку.
– Отель «Black Diamond», – портье вращал глазами, словно искал что-то.
– Не в службу, а в дружбу, пригласите господина Канторовича, – прозвучало после обмена любезностей.
– С превеликим удовольствием, – отозвался Морис, все еще отрывисто дыша. – А хотя…
– Что же? – в голосе абонента мелькнула настороженность.
– Он уехал…
– Checked out?! – изумился звонивший.
– Напротив, объявил о продлении! – зажурчал родником портье. Незримо качающая адреналин секс-бомба вновь возникла перед глазами.
– У меня нечто важное…
– Не беспокойтесь, он вернется к обеду, просил передать.
– Кому-то конкретно?
– Вроде нет… Записать сообщение? Простите, как вас?
– Не утруждайте себя, вы очень любезны, – абонент попрощался.
Морис оперся руками о стойку, задумался. Хвостик цели, с которой недавно разминулся, мельтешил перед глазами, но вспомнить, какова она, не получалось. Мешала навязчивость, то расслабляя, то будоража. И явно ни к месту: Морис свою работу любил и желал к ней вернуться.
В дымке случайного, где гуляют лишь тени, творца не обретшие, проскользнула, не оставив отметины, новая мысль: кроме супруги из Израиля, Канторовичу никто никогда не звонил. Из автомата в лобби Шабтай всегда названивал сам. И чуть ли не через раз – на каком-то новом, не известном портье языке. Звучал немецкий, но не совсем, арабский, но благозвучный более, слащавая тарабарщина из шипящих и носовых, и какой-то красивый, но тужащийся от длиннот язык, на котором ветеран-постоялец общался с супругой.
Недавний абонент, хоть и говорил с ним по-английски, своим акцентом и одномерностью ритма тот язык чем-то напомнил…
Портье спохватился, что Канторовичу бронь он так и не оформил. Деловито, под натугой веса, продефилировав к столу, открыл средний ящик. Журнал лежал на самом верху, но повернут обратной стороной. Почему он ускользнул от него раньше, осталось загадкой, Мориса не заинтересовавшей.
Портье отыскал нужный раздел, отметил продление. Вспомнив, что о сроках Шабтай не обмолвился, записал «до следующих распоряжений». Гостиница и так пустовала.
За десять минут до сдачи смены Морис плюхнулся в кресло, расслабился. Впервые за несколько лет «погляделки» в кафе отменялись, если не исчезли из ближайших планов вообще. Мысленно он утопал дома в постели, в шоколадно-сливочном поту…
Глава 7
Сын генерала Куницына, Виктор, ехал в городском автобусе и ежился от холода. В Москве, как и во всей Центральной полосе, стужа не спадала, загнав человеческий муравейник в огромный гроб-сосульку. Зима 1980-го, точно смерть, казалась неодолимой, не обещающей ни спуску, ни конца.
Сокурсники Виктора, обычно замкнутые и трясущиеся сболтнуть лишнее, с наступлением крещенских морозов часто шутили, обыгрывая непогоду каждый на свой лад. При этом шуткой месяца слыло изречение “Так холодно, что “хозяйство” бронзовой обезьяны может отмерзнуть”.
Метафору кто-то вычитал в английском бульварном романе. Так, мгновенно распространившись, сугубо контекстная фраза обособилась в местный афоризм.
Утром, на первом перерыве между парами, Виктора вызвали в канцелярию разведшколы и вручили увольнительную. Опешив, он засунул пропуск в карман, не удосужившись взглянуть на дату возвращения.
В город отпускали редко: в среднем, один раз в месяц и, в основном, москвичей. Иногородних не баловали, но всех всегда оповещали заранее. Как правило, побывка выпадала на субботу, отпускали на сутки, не более. Сегодня же был вторник…
Прапор на шлагбауме изучал пропуск дольше обычного, странно поглядывая на курсанта. Лишь расписавшись в журнале и взглянув на графу «вернуться», Виктор понял, в чем дело: кайфовать предстояло три, непонятно как обломившихся дня. Екнуло даже: все ли с батей в порядке? Но, решив, что известили бы, как прежде случалось, заторопился к дежурному газику, доставлявший “персонал” к электричке.
В город разрешали выходить только в гражданской одежде, которую подбирали и выдавали, как униформу. Одежда была отечественной, но всегда в самый раз. Проучившись полгода, Виктор понял, откуда этот прикид, сирый и неприметный. В нем курсанты походили на лимитчиков, наводнивших Москву в последние годы. Ничем не выделяясь, сливались с толпой.
По молодости Виктор, конечно, не знал, что применительно к нему гардеробный камуфляж работает с точностью до наоборот, скорее навлекает подозрения. Его умное, породистое лицо выдавало белую кость, а бугристая стать мастера спорта по самбо лишь усугубляла противоречие между гардеробом и содержанием.
Ходил бы парень в джинсах, как большинство сверстников-москвичей, так вырядили его в «гегемона», навострившегося в родную деревню за салом…
Выйдя из автобуса, Виктор опустил ушанку, хотя сделать это следовало давно. Холодина в скрипящем на каждом ухабе Икарусе-гармошке была такой же, как и на улице, – он уже давно задубел.
Когда Виктор открывал дверь подъезда, дежуривший милиционер привстал из-за стола и хотел было двинуться навстречу.
В последние месяцы Виктор приезжал домой нечасто, но с этим постовым уже пересекался и даже как-то поболтал. Фамилию не помнил, а звали его, если чего не запамятовал, Федор.
– Ку.. – рыкнул милиционер.
Виктор снял шапку, отряхнулся.
– А, из шестнадцатой, богатым будешь – не узнал.
– Все в порядке? – со щербинкой неуверенности спросил Виктор, все еще тревожась, не случилось ли чего.
– В полном, на то и служим…
– На хоккей ходишь?
– Толку, Мальцев-то травмирован!
– Выздоровеет… – Виктор доставал из кармана ключи.
– Отец твой дома, – подсказал постовой.
Вскинув брови, а потом и рукав, Виктор уставился на часы, сюрпризов не открывших – 15.30. Времени, на которое, судя по щедрой увольнительной, он имел явно больше прав в лишь каркавшей о равноправии стране…
– Здоровались…
– Вот и чудно, – Виктор вошел в лифт и нажал на четвертый этаж.
Его вновь одолели дурные предчувствия: раньше 19:00 отец с работы не возвращался, нередко пропадая на ней сутками.
В эти минуты Куницын-старший в доверительном рандеву с самим собой подливал из термоса «Камю», доставляемый мелким оптом в гэбэшный распределитель. Как профессиональный конспиратор, он переливал коньяк в невинную для советского глаза емкость. Саму диковинную бутылку разбивал, сплавляя осколки в мусоропровод. Даже причащался из крышки термоса, создавая иллюзию чаепития.
После недавней смерти любимой, на глазах изглоданной раком жены генерал «хлебал» до донышка каждые выходные и не только. Когда Виктор изредка приезжал домой на побывку, то натыкался на наклюкавшегося отца. Сокрушался, но пока ограничивался одними увещеваниями.
Сегодня «оттяжка» выполняла у генерала чисто оперативную задачу – дымовой завесы, маскировки. На тот, самый крайний случай, если Виктор, не переварив навязываемое злодейство, отважится разоблачать заговор. Даже отговорку хлесткую припас: “Перебрал, вот и укатило в белом фаэтоне. Пьяный бред, забудь!”
«Декорацию» подкинул Остроухов, одобривший сегодня утром заготовку зама по устранению Ефимова. Куницын, правда, описал один каркас: время, место, орудие. Саму подоплеку подряда зам умолчал. В той стихии, где верхушку Первого управления с недавних пор крутило, обжигая, точно на вертеле, не хватало только ее…
Получив от Остроухова карт-бланш, Куницын тотчас связался с разведшколой и попросил отпустить сына по семейным обстоятельствам. Каким именно, вопросов не задавали, обратился ни кто-нибудь, а второе лицо советской разведки. Уточнили лишь: «Трое суток – достаточно?».
– Вполне, – прозвучал ответ. За сим и раскланялись.
Отмыкав пять жутких дней, полных душевных мук, ковыряния в нужнике прошлого и попыток ухватиться за вихлявую кибитку дня беспалыми обрубками, Куницыну, в конце концов, удалось не то что преодолеть раздрай, а сгруппироваться. Произошло это не далее, как позавчера. И отправной точкой послужил состоявшийся на даче Главного разговор.
Доехав в ту ночь до дому и несколько «восстановив дыхание», Куницын рассмотрел пасьянс своего незавидного положения. Стало очевидным, что злой гений Остроухова не прочь обратить в союзники застукавшего их ревизора. Так что, исчерпав все пути к спасению, шеф спустит с привязи Ефимова и утопит его и начфина в проруби, как котят. На всех документах, выводивших из бюджета злосчастные миллионы, фигурировали лишь его, Куницына, и начфина подписи, а протокола встреч-заседаний они, по понятным причинам, не вели.
Воистину не знаешь, «кто враг, а кто союзник», как прозрачно намекнул ему Остроухов на даче. И пусть для Главного «запуск на орбиту» Ефимова был последний, лишь отодвигающий очередь к расстрельной камере маневр…
Размусоливать не приходилось: самое заинтересованное лицо в устранении подполковника – он сам. Единственное, в чем поначалу колебался, – самому убрать ревизора или все-таки навязать убийство боготворимому с колыбели сыну. Но, поразмышляв шершаво, как практически провернуть мокруху в свой лощеный, просиженный, в основном, у селектора полтинник, Куницын, пусть через не могу, выдал мандат на убийство Виктору. Да и куда не гляди, убирать следовало чисто, обставляя все под потасовку. А кому, кроме натасканного агента, это под силу?
В наставниках у Виктора, отобранного за спортивные достижения в группу спецопераций, именуемых «контактными», числились одни матерые волки – «моцарты» насилия, для которых сицилийская мафия – шустрые, но лубочные зайцы. Виктору, вне сомнений, задача была по плечу, к тому же сковырнуть предстояло хилого, кабинетного «червя».
Другое дело барьеры – психологические, возрастные и, конечно, нравственные. Чтобы заставить Виктора убить – не урку-рецидивиста, а достопочтимого гражданина, причем, хладнокровно и в первый в жизни раз, нужно было наплести нечто экстраординарное, некий распушенный фантазией сюжет, разом потрясающий рассудок и взывающий к самосохранению или мести. А главное – защемляющий очень личное.
Был бы Виктор постарше, он бы, не колеблясь, рассказал правду – всю, как есть, и, как минимум, рассчитывал бы на участие. Ему же двадцать пять – возраст пусть не розовых бабочек, так шаблона идеалов, быстро, впрочем, меняющихся. Огорошь его задачкой убить, и сто психологов не возьмутся предсказать, как он отреагирует. А хотя… чего уж: от тычка в физиономию до тихого безумия, если руки не наложит вообще…
Немотивированное убийство толкало Виктора в чрево зоологии бытия, официозом морали припудриваемое, но в слизи которого хлюпают все амбиции мира сего, в чем Куницын-старший ни на йоту не сомневался. Более того, в силу своего особого, зловещего призвания биологическим началом людской природы мастерски манипулировал.
Поначалу на ум ничего не приходило, но Куницын упрямо обыгрывал один сценарий за другим – фермент азарта схватки за жизнь подстегивал работать мозг на форсаже. Все, однако, уходило в песок, как пошлое, лживое, ненастоящее, пока сегодня ночью он не проснулся в дивном блаженстве, не посещавшем с тех пор, как Кати не стало.
Такой же зимой, студеной, но игристо счастливой, они стояли на пустом перроне, ожидая поезд, на котором прибывал Саша, Катин старший брат, ее единственный на тот момент, заменивший родителей родственник. Оба ушли из жизни рано, как только она поступила в институт. Поезд опаздывал, но их это не тревожило, скорее наоборот. А ужасно хотелось запечатлеть навеки серебристую, полусказочную тишину, прерываемую короткими гудками локомотивов, кристаллики снега, зависшие в лучах фонарей, и тихое, поглотившее все клетки счастье, и чтобы поезд и дальше опаздывал, а облако светлого, почти целомудренного притяжения, обострившее ценность чувств до предела, укрыло их на всю оставшуюся жизнь.
В закоулках души Куницын все же побаивался этой встречи, зная, насколько Саша дорог Кате. Влюбившись до безумия, буквально трясся от мысли ее потерять: вдруг покажется брату не тем?
Между тем при встрече все «расстелилось», как нельзя лучше. Своей покладистостью и внутренним покоем Саша без всякой притирки был им принят, но, что гораздо существеннее, был принят сам.
В те два изумрудно счастливых дня они втроем славно бродили по Москве. То читали стихи, то признавались в любви, то куролесили – под сенью лишь их приметившей звезды.
Прощаясь на том же перроне, Саша протянул руку и, не вымолвив даже «пока», открыто, доверчиво посмотрел. Этот чистый, по сути своей беззащитный взгляд, извлек его сегодня ночью из забытья, хрипевшего безумной грызней и совокуплением тварей. Он не шевелился, изумленный простотой найденного решения.
На звуки поворачиваемого ключа Куницын чуть приподнялся. Заграбастал термос со стола, где квартировался штаб еще не оперившегося злодейства, и плеснул в походную посудину. Попытался отглотнуть, но поперхнулся. Плюхнул пластмассовую крышку на стол, расплескав коньяк.
– Живой есть кто? – Виктор свернул к кухне на шум. Иносказательности в его интонации не было.
– Пропажа, ты! – прохрипел не “тем горлом” родитель. Зацепившись за крышку стола, вскочил на ноги.
Со смесью досады и тревоги Виктор распахнул полуприкрытую дверь. Увидел, что раскрасневшийся, изрядно принявший «на грудь» отец движется навстречу.
– Что случилось? Опять… – сын деликатно отстранился от «передержанных» отцом объятий.
– С приездом! Проголодался, наверное.
– Да не голоден я! – огрызнулся Виктор. – Сядь, сам сооружу…И кончай, хватит!
– Как знаешь… – генерал попятился, понуро сел.
– Батя, что стряслось? – Виктор распахнул холодильник. – Почему не на службе? Четыре всего!
– Поешь вначале, потом…
– Прогуляемся? – закончив трапезу, предложил Алексей Куницын. Чуть поерзав, потянулся к крышке термоса, где на донышке благоухал не расплесканный «аромат».
Опасаясь быть «выплеснутым» хоть и со знатной, но центробежной в своей динамике жидкостью, «ребенок» остановил руку отца, бережно отвел ее в сторону. Вылил остатки коньяка в термос, завинтил крышку. И лишь затем откликнулся:
– Морозище, куда?
– Пальто купим… как раз.
– Ладно, лишь бы проветрился…
Куницын-старший облачался аккуратно, без поиска рукавов. Сходил даже к шкафу, откуда принес одеваемый лишь по выходным шарфик. И, что самое любопытное, – совсем не походил на подвыпившего, точно в знатном шарфе разгадка, над которой тысячелетия бьется продвинутое и не очень человечество.
– Дела серьезные, сынок, – молвил Алексей Куницын, когда они порядком отошли от дома.
– Настолько, что на квартире не отважился?
– С Сашей беда…
– Как в воду глядел! – возгласил Виктор. – Месяца два на звонки не отвечает… Спрашивал ведь тебя! Почему отмалчивался!?
– Затем, что не просто серьезно, другие слова нужны…
– Что стряслось, батя?
– Саша в Москве…
– Переехал!?
– Пере… перевез я его.
– Куда?
– О событии вначале… – в трескучем морозе подмерзла пауза.
– Говори, батя, не молчи!
– Слушай тогда. Год назад… у дяди Саши в цеху… произошла роковая авария, не больше и не меньше, – генерал прочистил горло. – О катастрофе обмолвилась лишь «Советская индустрия», но всего парой строк. Хотя и отмечалось «имеются человеческие жертвы», о количестве погибших умолчали. Их было двенадцать. Кого разорвало на куски, некоторые же – сгорели заживо. Разнесло и оборудование на миллионы рублей. Происшествие такого масштаба даже в столь аварийно опасной отрасли, как химия, случай – из ряда вон выходящий. Последующий виток событий, возможно, раскрутился бы по-иному, не окажись большинство жертв иностранцами, членами румынской делегации. Прибыли в Свердловск для знакомства с технологией, которую планировали у нас приобрести. В числе жертв оказались замминистра и несколько высокопоставленных чиновников министерства промышленности Румынии. Да и из наших погибло несколько не последних людей: завотделом промышленности свердловского обкома партии, главный инженер завода и другие. Сам дядя Саша, к счастью, в этот день был в командировке, поэтому и уцелел. До поры до времени, однако…
– До поры до времени – это как? – поторопился уточнить отпрыск.
Генерал взглянул на сына и ужаснулся – настолько тот изменился в лице.
– Не гони… одиссея вся впереди. Так вот, по возвращению из командировки дядя Саша с жаром взялся за реставрацию цеха, оставаясь в прежней должности, начальника. Созданная для расследования причин аварии правительственная комиссия, тем временем, не спеша, работала на заводе, методично проверяя одну службу за другой. Входили в нее и люди из нашего ведомства – рыскали на предмет теракта. Дядю Сашу то и дело таскали на ковер, но переполох он воспринимал, как должное. Беспокоился скорее за карьеру, нежели за судьбу. Дело в том, что за полгода до аварии Саша направил директору докладную записку. В ней жестко требовал заменить в цеху агрегаты, срок эксплуатации которых перешагнул все нормативы. Как впоследствии выяснится, поломка одного из них и привела к катастрофе. Проблему он не раз поднимал и на заводских совещаниях, чему было немало свидетелей. Копию докладной записки он подшил в цеховой документации, отлично понимая: случись что, ничем, кроме нее, крыть не сможет. Дядя Саша полагал, что своевременно поданный рапорт снимает с него ответственность, переводя стрелки на директора. И максимум, что ему грозит, – это выговор и не совсем приятная миссия свидетельствовать против начальства. Но зная, что директор – институтский товарищ Рыжкова, питал иллюзии, что дело в конечном итоге замнут. Как он был наивен! Думал, о чем угодно, только не о том, что самая удобная мишень для роли стрелочника – он сам… – Куницын-старший горько усмехнулся и продолжил: – Как только комиссия завершила расследование, дядю Сашу арестовали, предъявив обвинение в преступной халатности, повлекшей многочисленные жертвы и материальный ущерб. Когда же следователь заявил, что ни в цеховой документации, ни в изъятом комиссией для проверки архиве директора его докладная не обнаружена, дядя Саша онемел, вслед за чем впал в глухую депрессию. К счастью, своей вины он не признал и через месяц был выпущен под подписку о невыезде до суда. Хотя характер правонарушения позволял оставить его на свободе, дяде Саше несказанно повезло. То ли следователь оказался буквоедом и слугой закона, то ли прокурор ушел в отпуск, но так или иначе он оказался дома. Между тем там его ждали не меньшие разочарования. С работы уволили, запретив строго-настрого впускать на территорию завода. Попытки связаться с директором ни к чему не привели. Сашины звонки игнорировали даже недавние коллеги, прекрасно знавшие, что вопрос об износе оборудования он будировал не раз. По всему выходило: Саше готовят хорошо спланированную, показательную экзекуцию. Признаться, в то время мне было не до него. Мама быстро угасала, жить ей оставалось считанные месяцы. И хотя, выходя из забытья, она не раз просила меня вмешаться, пока он сидел под следствием, я ничего реального предпринять не мог. Не знал даже, в чем конкретно его обвиняют.
– Н-да… – изрек отпрыск, после чего семья Куницыных некоторое время молчала. И стар и млад испытывали единое, хоть и вкравшееся независимо друг от друга чувство: почему так мерзко скрипит сегодня снег, хотя, по обыкновению, бодрит и радует? Хрустофобию первым преодолел глава дома, возобновив рассказ:
– Когда дядя Саша, выйдя из тюрьмы, приехал к маме попрощаться, он посвятил нас во всю подноготную этого от начала и до конца сфальсифицированного дела. Возмутившись, я по своим каналам снесся с прокуратурой, но «слив» оказался неутешительным. Обвинение требовало тринадцать лет строгого режима, что означало: признав виновным, его приговорят не менее, чем к одиннадцати. Оттуда и нашептали: директора лоббирует Рыжков. В такой расстановке оставалось единственное: пойти к Андропову и, изложив все детали, склонить вмешаться. Лишь он мог предотвратить самосуд, но, зная, что закулисных игр Юрий Владимирович неизменно сторонится, идти к нему смысла не видел. И сказать честно, мысленно с дядей Сашей я тогда попрощался. Ведь общеизвестно, что праведники в лагере не выживают. Даже мама понимала это, чувствуя сердцем, насколько от природы раним и беззащитен ее брат.
Последние мамины дни мне не забыть, пока начертано дышать и думать. Мама походила на почерневший скелет, из которого недуг выскоблил все живое, заполнив пустоты болью, живущей вне плоти, пола, души. На моих глазах боль догрызала призрак, который почти не двигался, но маялся, не переставая…
– Батя!
– Прости, сын, развело! Соберусь…сейчас… вот…На последнем выдохе – откуда только взялось – мама изъеденными до пор губами прошептала. Пожирая артикуляцию, уловил: «Сашу спаси…».
– Спасу! – безрассудно выпалил я, цепляясь зубами за шестеренки агонии.
– Поклянись… – последнее, что разобрал.
– Клянусь, милая, спасу!
Через минуту ее не стало. Ушла… так ярко, в муках, навсегда. В моей жизни, Витек, – генерал рукавом протер глаза, – бывало всякое, по совокупности и десяток судеб затмит. Ухаживай, не ухаживай за моей могилой, убежден, покров будет буйным. Когда бурьян, а когда ромашки, но чаще тюльпаны черные. Но то, что испытал в ее последний миг, расшвыряло и обесценило все мои стенания и муки, которые довелось изведать, пережить. Я как бы заглянул за ширму чистоты. Туда, где зарождается рассвет, жертвуют и любят, благодетельствуют и никогда не предают, без чего людская общность, как святое писание без Бога.
Алексей Куницын замолчал и, чуть замедлив шаг, мысленно раскручивал последний скат своей истории-сюжета, существующий пока лишь в эскизе. Внемля, что история легла и замутила искренностью их обоих, он удалился на предпоследний антракт. В сверстанной им перед рассветом»рукописи» оставались лишь две непрочитанные главы. Но мало-мальски сведущий читатель настоял бы, что одна. Не называть же главой инструкцию, как убить невиновного, провинившегося лишь тем, что стал поперед дороги власть предержащим. Как окажется, сам того не ведая…
Доверие – категория расплывчатая, но все, что Куницын к этой минуте поведал, было правдой – истовой, без купюр и прикрас. Сущей правдой тужился и последний монолог, к которому Алексей Куницын ныне внутренне готовился. Из оригинала выпадала лишь одна вероломно вставленная деталь. Композиционно – финал, а может, постскриптум.
– Батя, ты как? Присядем, может? – Виктор кивнул в сторону закусочной, которую они только что прошли.
– Все путем, не стоит… – Куницын вновь потянул паузу, желая, наверное, чтобы сын сам «подбросил уголек».
– С Сашей, что все-таки?
– Как начать, не знаю…Да ладно! В последний Сашин приезд-прощание я попросил его мне больше не звонить и дать номер телефона-кукушки для экстренной связи. До тех маминых слов, застрочивших мою жизнь по-новому, я думал лишь о себе ну и о тебе, конечное. Пусть Саша близкий родственник, но компрометировать связью с ним позволить себе не мог. Мою форму допуска, выдаваемую лишь единицам, не получил бы и сам генсек с его бурной молодостью…
На похороны Саша прибыл без задержки, через десять часов после моего звонка. Встречал я его сам, без водителя. Не медля ни минуты, мы отправились в морг, там он и воздал почести. Поселил я Сашу на конспиративной квартире, ключи от которой были только у меня. Ни на сами похороны, ни на поминки придти не разрешил. Конспирировал я на сей раз по причине, в корне отличавшейся от прежней. Дав маме клятву, перед которой присяга офицера растворялась, как сахарная пудра в кипятке, лихорадочно искал пути, как его спасти от зоны.
Реальным поначалу виделся лишь один вариант: снабдив подложным паспортом, организовать его побег на Запад. Но зная, что с кондачка такое мероприятие не осилить, идею заморозил и сосредоточился на промежуточном решении, которое, как ни ломал голову, увы, не приходило…
Промариновав Сашу недели две на явке под замком, был на грани отправить его обратно в Свердловск, на заклание. Но в один прекрасный момент меня, наконец, осенило – зацепился за смешную до хохота деталь. Произошло это в аптеке, куда заехал купить лекарство от простуды. Когда подошла моя очередь, с языка слетело нечто случайно подвернувшееся. Провизор улыбнулась, сказав: «Это средство для умалишенных».
– Минутку, у меня записано где-то, – я стал рыться в карманах.
– Следующий, – не долго думая, сказала аптекарша.
Отошел в сторону, силясь вспомнить, куда засунул шпаргалку, которую дал мне на работе помощник. Но поиски прекратил и задумался, не совсем понимая, о чем. Постояв так немного, повернулся и направился к выходу. Тут аптекарша окликнула: «Гражданин, не вспомнили?». Я не ответил, увлекаемый наружу чем-то необыкновенно важным, но пока лишь кристаллизующимся. Выходя, услышал реплику одной из томившихся в очереди дам, похоже, ревнительницы «устоев»: «Точно тронутый, хотя и одет с иголочки. Порядки – хуже некуда…Скоро из лепрозориев выпускать начнут».
Здесь меня осенило.
По пути домой я то и дело усмехался, дивясь, как комичное цепляется за товарняк жизни даже в такой строгой, одномерной системе, как наша, оборачиваясь в локомотив.
На следующий день я отложил дела службы в сторону и торил дорогу к Сашиному спасению по плану, обретшему физические координаты. Единственное место, где Сашу можно было схоронить, отсечь от всевидящего ока милиции, находилось рядом, в пределах городской черты. И доступ к нему имелся, причем, по штату. На жаргоне нашем – диспансер…
– Какой? – всполошился Виктор.
– Не совсем обычный… Психушка, но без вывески…
– Не понял!?
– Понимать не надо, знать лучше. А хотя, что лучше, а что хуже, давно запутался… Диспансер этот – неприметная, но объективная реальность, возникшая под крылом Пятого управления, если ты о нем что-либо слышал.
– Не слышал, но читал – вражескую прессу мы изучаем в оригинале. Если не ошибаюсь, структура по борьбе с диссидентами. Только причем здесь психушка?
– Притом, что далеко не всех «соловьев свободы» можно посадить. Время иное…Для «постановки голоса» и созданы эти клетки-зоопарки. Без посетителей, однако!
Генерал заметил, что сын почти не слушает и трусливо ушел в себя. Запахло варевом из стеблей подорожника – растения бесхитростного, хоть и неприхотливого. Именно этого Куницын опасался больше всего. Подумал, досадуя: «Сейчас бы суп из устриц – этих помешанных на чревоугодии, но погрязших в беспринципности французов». С лягушатниками был знаком не понаслышке, проработав в Париже несколько лет едва «распределился».
– Но склонить дядю Сашу залечь на дно психушки оказалось сложнее, чем додуматься до этого, – продолжил генерал. – Ни о каком диспансере он и слышать не хотел, твердя: в себе пока, а переучиваться на психиатра не собираюсь. При этом, не заручившись его согласием, сплавить его туда втемную не мог. Лишь, сотрудничая, мы могли обеспечить тыл легенде. В противном случае Саша спалил бы нас обоих. Как всегда, на подмогу пришли эмоции. Убеждая Сашу, что зона ему противопоказана, в какой-то момент слетел с подпорок.
– Да нужен ты мне, надоел! – в запальчивости крикнул я. – На все четыре, хоть куда! Не дал бы слово, можно подумать, возился бы!
– Дал слово, кому? – насторожился дядя Саша.
– Никому! – отрезал я.
– Постой-постой, не Кате ли – умирающей?
Он быстро сник, сподобившись в кошель хандры и безликой обреченности. Сердце даже екнуло – стало его настолько жаль. Здесь я ухватил: связан ли я волей покойной или нет, но, глядя на Сашу, все время вижу Катю, его сестру. Пусть опосредствованно, в проекции воспоминаний, но она вся тут, в этом небесталанном, но теряющимся в буреломе жизни человеке, не осилившим даже столь банального, как завести семью. Был ли озвучен тот наказ или мама унесла бы его в могилу, я бы разбился вдребезги, но из западни Сашу вытащил.
– А кукушка, как с ней? – холодно заметил Виктор.
– Какая? – будто прослушав, отозвался Куницын-старший, как показалось, начавший переигрывать…
– Телефон-кукушка!
– Вить, не цепляйся. Где служу, помнишь, наверное? Тебе ли спрашивать? Будто ничему не учат вас…
Несколько минут семья шагала, не общаясь. Каждый, похоже, думал о своем, но и отчужденности не было. Чуть заискивая, временами поглядывали друг на друга.
– Услугами «мозгоправов» мы не пользуемся, – глубоко вздохнув, восстановил вещание генерал. – Наша продукция – вся «на экспорт», контингент и задачи у нас иные. Тем не менее, пару-тройку мест в той лечебнице для разведки держат – на всякий нестандартный случай… Не откладывая в долгий ящик, сунулся я с Сашей туда, пока он не передумал.
– Доброго здоровья и принимайте по описи! Ремарка все же: снадобьями не пичкать и стеречь, как зеницу ока. Проявил, дескать, строптивость, а с наглядностью у нас дефицит…Может, дозреет, поймет, что к чему, и одумается… Полгода-год, а там посмотрим.
Я даже паспорта нового для него справлять не стал – менять смысла не видел. Затея строилась на простом: КГБ – государство в государстве, а разведка, его элитный механизм, в этой экстерриториальности вообще автономна. Председатель и зам нас контролируют лишь по «курсу», ну и бюджетом, разумеется. Да, я понимал, что риск немалый, многое завязано на авось. Но то, что крыша протечет через каких-то десять недель, не предполагал. Закон Мэрфи* – феномен в развитии, срабатывает далеко не сразу. Надеялся, что протоптать Саше дорожку в края дальние успею…
Был ли альтернатива? Возможно, и была, но в том цейтноте времени отколоться могло лишь такое… И произошло следующее, мало прогнозируемое…
– Чего захотелось, отец, резко и бесповоротно? Знаешь!? – осадило прародителя чадо с задиристым, но спертым по духу задором.
Генерал подавился, но не костью вдруг застрявшей под кадыком тона. «Отцом» его сын назвал впервые, еще в десятом классе заменив постутробное «папа» на доверительное «батя» – на модный у золотой молодежи манер.
– Мне вдруг захотелось, чтобы ты бурду эту мутную, словно воду из бачка, щелчком одним слил, и, хлопнув меня по плечу, сказал: «Проверял на вшивость – ха-ха!” Но, думается, этому не бывать…
Алексей Куницын, резко вдавив руки в ребра, – то ли от холода, то ли от души ненастья, остановился. Извлек руку из кармана и после некоторых раздумий вяло махнул, мол, «пошел я». Возобновил движение.
– Чего ты, батя? – забеспокоился сын, бросившись следом.
– Саша – твой родственник, ближе, чем мой… – отметил генерал чуть погодя.
– Отец, разве не знаешь: мы – одно целое, что с тобой, что с дядей Сашей!
– Правда не станет иной, возьмем ли мы ее в попутчики или беспризорничать ей…– в каких только подворотнях разума подцепил «батя».
– За анекдот о Чапаеве в школе ставят на вид, а о Брежневе – отчисляют, хотя и учат такому…– оправдывался Виктор.
– Главное, что учат, – заявил генерал, никогда не обсуждавший с сыном тему учебы. Таковы были правила, но по своим каналам справлялся.
– Обязан докладывать о любом… даже семейном…
– Любом, не любом… Не забывай, что школа – подчиненная мне структура!
– А что я знаю поверх того, что ты генерал-разведчик?
– Вполне достаточно. Рассказал вон всего…
– Хорошо, что с Сашей? – Виктор сглотнул горький комок.
– Так вот, не далее, как в пятницу, – генерал, наконец, извлек скатерть-самоткантку, – беспокоит помощник: “Майор Парамонов – из Пятого”. Отвечаю: “Не знаю такого, и с каких пор майоры мне звонят”. – “Не соединять?” – и тут, неизвестно откуда, дыхание сперло на раз. – “Э-э…давай”
Пропуская эзоповы подробности, перейду сразу к делу. Выясняется, что майор Парамонов – куратор психушки. Раньше сидел в конторе, но после серии разоблачительных статей за бугром, откомандирован Андроповым «разобраться». Он и разобрался. Всех «подопытных» прополол по полной и… расколол дядю Сашу, как орех. Все наставления тот позабыл, точно не просвещал я его. Через час встречаемся в «диспансере». Майор – сама любезность:
– Утомлять не буду, время дорого – особенно для вас, генерал. Родственничек во всем сознался, даже запросов строчить не пришлось, что к лучшему. Пути все открыты, целы целехоньки. Кроме нас двоих, о сальто-мортале, приютившем преступника в наисекретнейшем объекте страны, не знает никто. Резону топить вас за идею мне нет. Вреда мне не сделали, ну а родине… Пусть судит по всей строгости, если, конечно, не договоримся. Ни должности, ни протекции не прошу. Зачем утруждать? Конъюнктура, драконовские порядки, субординация и так далее… Да я и не карьерист, а материалист – чисто фискального заплыва. Цифирь моя – удобна и кругла, вся из нулей. Гладенькая, так сказать, со скромной, сиротливой единичкой во главе. Теку, словно женщина, при виде символа: 100.000. Не пугайтесь: не долларов, а наших конвертируемых на две, как всегда, бесценные жизни рублей. Сроку неделя, а вашего «погорельца» – что в прямом, что в переносном – загубившего не знаю сколько там достойнейших людей, пока в «холодную», под ключ. Как бы с собой ничего…или вы с ним… Иначе план мой – как в том цеху. Не задерживаю, задачка не из легких, как у Минфина на исходе декабря. И с приветом – отраслевым, да с напутствием. Было приятно познакомиться! Вам, надеюсь, тоже.
– Меня из школы зачем вытащил!? – взорвался Виктор. – Рассказать как обмишулился, загубил дядю Сашу и себя в придачу? Суд разобрался бы во всем! А мама, понимала ли ? Она же бредила, вся на наркотиках!
– Мама как раз понимала! Это ты по молодости не рубишь, не сечешь, – парировал зло отец. – Так знай, случись что со мной, тебя на завтра из школы выпрут! Раньше, чем трибунал мне куплет сочинит, однострочный. Ах, Витька, думал поможешь …
– Чем я, пацан, генералу, помочь могу!? – искренне удивилась поросль. – Накостылять Парамонову, чтобы не вякал… Стоп, подожди, не может быть! Не за этим ли? В смысле…накосты…
Взглянув на отца, Виктор стал меняться – в лице, фигуре, а главное – тепловым режимом крови. За мгновения она застыла, сковав всего изнутри.
Смотрящий куда-то под ноги генерал, с редким разносолом цинизма, свалившегося бремени и торопливых мыслишек на лице, теребил нос. Не осилив динамики драмы и шага, они давно остановились под провислым панно, зовущим к «равенству», «счастью» и трафаретом, наверное, к «братству». Четыре, со второй по пятую, буквы отслоились. На грозную реляцию из райкома “пробел восстановить” местный ЖЭК ответил: “Как только морозы спадут”. Но было это уж не упомнить сколько лет назад…
– Пойдем, Витек, не то простудишься. А болеть нам не с руки… – так и не хлопнув сына по плечу, молвил прародитель. Головой указал в сторону дома.
Глава 8
Морис, администратор отеля «Black Diamond» в Габороне, смотрел на диване ночного дежурного совсем не африканский сон. Белоснежная богиня с платиновыми волосами, обворожительно кружа, исполняла плавный, утонченный танец. В нем не было и намека на крутобедренные вихляния под орган континента – тамтам, ни на что другое из родного фольклора. А порхала легкость, изящество, нечто волшебное.
Портье парил в невесомости необъятной красоты и единственным ощущением физического было то, что омерзительная, сделавшая его несчастным полнота исчезла, как под землю провалилась.
Бесполую утонченность сна, обернувшую его в кокон пустоголового счастья, вдруг тряхнуло. Он услышал свое имя, чуть позже оно прозвучало вновь.
«Как!? Она зовет!? Не верю… А почему бы и нет? Ведь сон – ответвление сущего. Пусть взбивается то на сливках, то на холодном поту».
Женщина-комета, мелькнувшая вчерашним утром и ослепившая Мориса своей красотой, стелила воздушные па, напоминающие скорее волнительный разговор с самой собой, нежели призыв к сближению. Губы ее не двигались, да и глаза смотрели под ноги, очерчивая или вдохновляя шаг. Но имя его по-прежнему звучало, настойчиво, хоть и через небольшие интервалы.
Морис открыл глаза и увидел, что пространство сказки-сна затмил вполне земной, но фактурный с перебором человек, чем-то ему знакомый. Портье вздрогнул, притом, что пришелец улыбался. Спросонья или по иной причине Морис опустил веки и, когда открыл их вновь, то испытал невидимый пресс, а чуть позже – и физическую боль. В него врезались нещадные ребра жесткости, давящие скопищем разновеликих форм – когда прямоугольных, а когда округлых, но от этого не менее саднящих.
Тут Морис вспомнил, что, возвращаясь в начале смены из туалета, где, по обыкновению, задерживался до получаса, он увидел белого мужчину, за которым закрывалась входная дверь. Рассмотреть его не удалось – мелькнул лишь задний план. Постояльцем он не был – в этом Морис не сомневался. Да и заходил ли в гостиницу, тоже было неясно. Мог просто открыть дверь и уйти, передумав или прознав, что ошибся адресом.
Чуть позже, рутинно посмотрев в окно, Морис заметил «Ситроен», где сидели двое белых и, как показалось, наблюдали за гостиницей. Но был ли их интерес таковым или они забрели сюда случайно Морис даже не задумался. Мало ли у кого какие дела? Со своими бы справиться…
Стоящий перед ним господин с раз и навсегда приклеенной улыбкой и взглядом врожденной безнаказанности протянул Морису руку. Но ответить на рукопожатие или оторвать свое тело от дивана консьерж не мог.
На него уже давила вся толщь мира, подрядившая асфальтоукладчики, гусеничные бульдозеры, прочую машинерию. Все это, однако, в чувствах, в окончаниях, поскольку мозг едва работал, борясь с обильно пролитым пришельцем сургучом.
– Понимаю, работа ваша не из легких! Помочь? – предложил «похититель снов». Чуть согнувшись, продолжил: – Не стесняйтесь, давайте руку.
Через мгновение Морис сидел, потирая правую ладонь. В хаосе отупения проскальзывало: как столь легкий, хоть и мускулистый человек, килограмм семьдесят, не более, одним рывком оторвал его полтора центнера от лежака?
– Собственно вы кто? Эта комната – для обслуги… – Морис сделал усилие заступить на должность
– Администраторская была пуста, да и звал я неоднократно…
– Отчего на ночь глядя?
– Дело срочное…
– Поселиться?
– Не совсем. Увидеть одного из жильцов.
– Кого?
– Господина Канторовича.
– Какие проблемы? Его номер за лестницей. Вас провести? – портье направился к стойке. Но, увидев, что его услужливость никакой реакции не возымела, сказал: – Наверх – тридцатый.
«Похититель снов» задумался, не выказывая малейшего желания куда-либо идти. Его белесые, отсвечивающие безграничным цинизмом глаза блуждали по полу. В конце концов, щелкнув костяшками пальцев, он нехотя обогнул стойку и зашагал к лестнице.
Когда незнакомец исчез из виду, невидимое бремя свалилось у Мориса с плеч. Вместе с тем он продолжал стоять посреди администраторской, не двигаясь и затаенно дыша.
Могло показаться, что консьерж уловил что-то важное и боится это нечто спугнуть или потерять. На самом деле, он слушал, внимательно и даже более. Телепатическая энергия, словно у летучих мышей, выталкивалась клетками его разума, следуя за каждым шагом пришельца. “Похититель снов” уже внушал ему конкретный, вполне осязаемый страх.
Сколько ни тужился, Морис так и не услышал ни стука в дверь, ни даже подергивания ручки в номере Шабтая. Оставалось предположить, что посетитель провалился к Канторовичу в номер, если тот был открыт, конечно.
Черный, как хромовый сапог, Морис, посерел, заметно осветлившись, когда прямо перед стойкой, вынырнул «похититель снов». После шума его шагов, когда он поднимался по лестнице, ни одного звука в гостинице не прозвучало.
«Похититель» облокотился о стойку, подпер кулаками подбородок. Рыхлыми, невнятными глазами он добрую минуту смотрел на боковую панель, будто Мориса в администраторской не было.
– Так, где он? – тихо спросил «похититель», все еще смотря на панель. И не поверни он, в конце концов, головы, портье подумал бы, что “похититель” заговорил с самим с собой.
– Вы обознались или не нашли тридцатый? – высказал предположение консьерж.
– Где он? Я жду! – Мориса вновь что-то примяло, придавило.
– Ради бога, кто!? – взмолился Морис.
– Шабтай Канторович.
– Вы что, не встре…
– В номере его нет.
– Разве дверь открыта!? – Морис чуть не крикнул, памятуя, что ни стука в дверь, ни даже скребка не прозвучало.
– Говорю вам, отсутствует! – повысил голос незнакомец.
– Как это отсутствует? – портье взглянул на ячейку тридцатого, оказавшуюся на поверку пустой. – Ключи он забрал или…
– Что «или»!? – точно врезал свой вопрос «похититель»
– Расспросы эти… как понимать? – портье изобразил подобие протеста.
– Я – его друг, и мы должны встретиться!
Тут Морис вспомнил, что, покинув вчера гостиницу, Канторович в «Black Diamond» не возвращался, по крайне мере, вчера – в его дневное, а сегодня – в вечернее дежурство.
Портье открыл лежащий перед ним журнал, посмотрел в графу тридцатого. Помимо вчерашнего продления, прочих отметок не нашел – ни выписки, ни сданных на хранение вещей.
Вновь воскресла платиновая дива. Она уже не кружила, а, примостившись на корточках у лестницы, с тревогой посматривая на него.
– Я его действительно не видел, ни вчера, ни сегодня…– подтвердил Морис, норовя взглянуть куда-то, поверх пришельца. – Но вещи он не забирал и не выписывался – это точно. Только ключ, где? Он всегда сдает, чтобы комнату прибрали.
– Может, приходил кто к нему? – “похититель” мутным, точно расслоена сетчатка взором, уставился на портье.
Не сводила с портье глаз и побледневшая как полотно богиня.
– Да не… – осекся на последнем звуке Морис.
– Нет или попытаетесь вспомнить? То, что я услышал, тревожит. И, кажется, мой друг в беде.
Морис видел, как жирные капли падают с подбородка на журнал, заключающий смысл его скромного, бесхитростного существования. Приземляясь, размывают безупречные по каллиграфии строчки, которые он с таким тщанием выводил.
Портье захотелось захлопнуть журнал, но еще больше – исчезнуть – настолько мутант стал ему непереносим. Но ни одно из желаний претворить Морис не смог, продолжая стоять у стойки, выжатый как лимон.
– Чувствую себя неважно, приходите завтра, – проговорил под нос портье.
Когда Морис с тупой болью в затылке укладывался на диван, он вспомнил, откуда ему знаком пришелец: его контуры мелькали за лобовым стеклом припаркованного напротив «Black Diamond» «Ситроена». Сознание портье «захлопнула» парадная дверь гостиницы, укрывшая обличье еще одного незваного гостя.
– Проклюнулось, Франк? – осведомился у «похитителя снов» сидящий за рулем «Ситроене» господин.
– Ноль целых и, максимум, десятая, Иоганн! – сокрушался Франк.
– Неужели? Думал все тип-топ, коль на полчаса запропастился…– усомнился Иоганн.
– Хронометрист…Из гонорара куплю тебе новый «Сейко», четверть часа не более! – возразил «похититель снов».
– Что, никаких зацепок, совсем-совсем? Сказал же, десятая! – Иоганн вгрызся в во Франка взглядом.
– Вот-вот, секунда на Биг Бене, погруженного в предрассветный туман, если тебя это устроит, – «похититель снов» оскалился.
– Меня устроит любой позитив – работа у нас такая. Дроби мы собираем в целое и всегда в одно, – назидал Иоганн.
– Похоже, целых будет несколько. И тариф поднимется на столько же, придется доплатить… – процедил сквозь зубы Франк.
– Ты уходишь от темы. И, что удивительно, отлично зная, что в нашем бизнесе не торгуются! – ссылался на некий кодекс Иоганн.
– Договариваясь, не сказали, что работать придется в Африке, да еще в несусветной дыре, где на весь город три телефона-автомата, а в объективке на мишень – большой кукиш! Иоганн, мы вторые сутки торчим в этом драндулете, задыхаясь от жары! Сколько еще, лишь Творцу известно! – возмущался Франк.
– Ладно, куплю тебе спальник с кондиционером, но за твой счет, вычтя из гонорара, – Иоганн притворно лыбился.
От той улыбки, намалевавшей садовые ножницы, а точнее – изморозь от них, вошедший в раж напарник несколько стушевался. И, растеряв латунь доспехов, уже напоминал обычного, обобщенного статистикой мужика, по утрам лишь регулярно делающего зарядку.
– Думаю, он с кем-то был вчера, когда из гостиницы уходил, – доверительно сообщил Франк. – И, возможно, тот человек – последний, кто Шабтая в этом городе видел, раз ни в канцелярии президента, ни в полиции, ни в иных местах мы не отыскали следов.
– С чего ты это взял? Наводка от Мориса? – живо поинтересовался Иоганн.
– Осекся он как-то, когда спросил его в лоб. Чуйка есть: выгораживает кого-то, но не Шабтая – это точно! Не думаю, что между портье и Шабтаем есть какая-то связь. Да и какие у них могут быть дела: ключ взял – выдал.
– Франк, если у него позавчера и был посетитель, то это…
– Женщина, Иоганн, женщина, если он straight*.
– Straight, straight – забыл сказать, было не до деталей…– подтвердил Иоганн.
– Странно, уборщица видела лишь его одного, когда он покидал номер, если, верить второму портье… – рассеянно заметил Франк.
– По всему выходит: нужно разговорить Мориса, ты прав. Никакой иной зацепки у нас нет. Да и откуда ей взяться: коммивояжер, прискакавший подоить черных козлов, пока не учтенных, на денек- другой, месячишко… – откликнулся после паузы Иоганн.
– Говорил, что целое всегда одно … – Франк вопросительно глянул на собеседника.
– С портье разговаривал ты, а не я! Не справился, тебе и факел в руки! – определил виноватого Иоганн.
– То, что Шабтай явится, пока исключать не стоит…– оправдывался «похититель».
– Мы и не исключаем, Франк, а планируем и как можно тщательнее.
– А, где живет Морис, тебе известно?
– Сдаст утром смену и покатим по следам, – подытожил Иоганн.
– Иоганн, «колеса» сменить нужно, маячим уже вторые сутки. Да и портье после прессинга повело. Как бы копам не просигналил: торчат тут всякие. Сдвинемся чуть-чуть, за угол хотя бы.
– Валяй, приятель, только всю ночь тебе стоять на стреме, ближайшую пальму покорив! В гостиницу Шабтай зайти не должен – даже, если приедет на лимузине президента самого! Отсюда и танцуем. А вообще, не нравится мне многое, определенно не нравиться. Чуйка говоришь, а я говорю – пальма…Чуйка – пальма, пальма – чуйка, и порядок слов не важен. И похоже, соглашусь с тобой: мы слишком увлеклись капканами, саму же цель не просчитываем вообще.
Франк бросил на партнера какой-то неясный, но мятущийся взгляд.
– Так вот, воин мой, глубокой лежки и плит надгробных, – лишь сгустив мглу, продолжил Иоганн, – лезть тебе на пальму, оснастку можешь выбрать сам.
– Ты в порядке, не того? – забеспокоился Франк, но как-то тихо
– О здоровье капитана не спрашивают, mauvais ton, так сказать, корабельный, как понимаешь. Не дрейфь, Франк, не мачта, всего один этаж. Но тихо и без сбоев, ты можешь. К тому же форточка открыта, и вентилятор пашет на всю мощь. Заодно и проветришься.
– Валлиум в аптечке есть ?! – Франк картинно осмотрелся по сторонам.
– Каюсь, маху дал, – Иоганн и бровью не повел на сарказм, – когда сегодня наведался к Канторовичу в номер. Одну вещицу упустил и, боюсь, самую главную. Доверился тюленю этому – Морису: «Вернется к обеду». А наш герой вторые сутки, как под землю провалился и, похоже, не случайно. Франк, выверни все наизнанку, вспори матрас, загляни в каждую щель!
– Зачем!? – взревел Франк.
– Ищи паспорт, – спокойно пояснил Иоганн.
– Твой что ли? Обронил!? А…а… понял!
– Догнал, слава богу, воды отошли! Понимаешь… – после паузы активной мозговой жвачки, – не похоже, что Шабтай паспорт с собой носит. Зачем он ему здесь, в Габороне, где аборигены и не здороваются, встречаясь каждый час, как на стойбище. Не знаю, сколько их тут – тысяч десять, не более. Короче, если в номере паспорт не найдешь, я готов поверить в то, что Шабтай помахал нам ручкой. Тогда твоя стажировка затягивается и доведется малость по-по-теть, – протянул по слогам последнее слово Иоганн. – Двигай, все! Вперед! Разговорился я что-то… Не терплю работать в паре, впрочем, как и ты.
Через несколько минут постоялец “Black Diamond” Руд Феркерк, командированный алмазным гигантом “Де Бирс” в Ботсвану, проснулся. Стекло окна отразило блеклую тень, скоро укрупнившуюся до размеров человека. Фантом прошмыгнул и исчез из виду. Помня, что никаких сподручных средств, кроме едва выступающих наличников, на стене нет – как на первом, так на его, втором этаже, – тотчас закрыл глаза. Мало ли что почудится! Да и страшно тянуло обратно – в трепетную реальность, где добрый час осматривал, любуясь, пьянящий простором и свежей краской пятикомнатный дом. Приобрел он его, выиграв главный приз в последнем розыгрыше «Лото», втайне от жены транжиря на билеты четверть зарплаты. Войдя в хоромы, вместо половика застелил закладную от своей прежней обители, унаследованной с так и не выплаченной родителями ипотекой.
– Пусто, корок нет, – Франк бесшумно облокотился о дверцу «Ситроена», будто и не ходил куда.
Иоганн отпрянул, но вскоре улыбнулся, подумав: «Как же ты опасен, альбинос-пантера, с которым свела меня судьба!»
– Поспим по очереди, а то и взаправду в профсоюз пожалуешься. Не знаю уж в какой… – выдал на полном серьезе Иоганн. – Вначале ты, я – за тобой. А обсудим все завтра.
Не воскресив и звука, «пантера» запрыгнула в машину. Отбросила спинку сиденья, вытянулась, подкладывая обе руки под затылок.
Чуть погодя Иоганн оглянулся. Увидел, что веки напарника приоткрыты, сохраняя едва различимый зазор. Всматриваясь, невольно подался вперед. В лунном свете злобно блеснули зрачки, ошеломив защитным рефлексом животного, как оказалось, у дикой фауны никогда не дремлющем. Иоганн вновь усмехнулся, лениво вернулся в позу дозорного.
Он прислонился к подголовнику, пытаясь расслабиться. Весть Франка переключила мозг в режим аварии, застигшую его предприятие врасплох. Уши раздирал вой сирен, глаза слепили сотни вспыхнувших на пульте лампочек и по первой хотелось раскрошить этот фейерверк. Все же Иоганн быстро взял себя в руки, не свойственный ему приступ паники приглушил.
Полученное днями из Центра задание, хоть и в зародыше взбудоражило, легло в привычный паз, притом, что в забытой богом Африке “трудиться” прежде не доводилось.
Потеря комфорта – дело для него привычное, этим не удивить. Закапывался он и в сельву Латинской Америки, дох от абсолютной влажности и в азиатских джунглях, но всегда упрямо преследовал цель.
Вместе с тем с первого захода заарканить ее удавалось далеко не всегда. Тогда, через годы и иногда по несколько раз, он возвращался на тропу расчетов и неизменно дело доводил до конца.
Подопечные из далеких краев разнились, но не настолько, чтобы не вывести закономерность: предводители мятежников, поднимавшие восстание не там или не когда было нужно, проворовавшиеся марксисты, умыкнувшие партийную кассу, намытую потом якутских старателей, наркобароны, заартачившиеся отстегивать в закрома мирового социализма, не врубаясь по хилости ума, что фыркать на государство, созданное по принципу общака, смерти подобно.
Командировки в проблемные страны, к его профессиональному удовлетворению, происходили нечасто. Рабочей площадкой Иоганну служила Западная Европа, где он постоянно жил, и по которой, уезжая, неизменно тосковал.
«Старушка» его буквально чаровала. Но ни изваянными в небесной мастерской Альпами, где кристально чистыми озерами лишь любуются, поскольку купаться в них запрещено, ни столицей всех влюбленных Венецией, ни фантастичными видами и аристократическим лоском Монте-Карло, ни величавой сединой Лондона и Парижа, ни игрушечными, но тучными деревеньками Германии, обескураживающими неизменным вопросом: «Чего им только не хватало, не моглось?». В какую бы часть света Иоганна не заносило в погоне за целью, ему не хватало европейских коммуникаций, позволяющих скользить от Бергена до Лиссабона, как по конькобежному катку, телефонов-автоматов, гарантирующих бесперебойную связь с Канберрой или опечатанной изнутри Москвой, разветвленной инфраструктуры мегаполисов, где после очередного задания затеряться с его квалификацией не проблема, ни многих иных преимуществ, обеспечивающих его «промыслу» неуязвимость.
Единственное, что кольнуло, когда три дня назад вручили досье на Шабтая, – это директива принять под свое начало напарника. В его чрезвычайно богатом опыте работа в связке случалась нечасто и каждый раз на то были основания. Самые типичные из них: мишень удваивалась, а то и утраивалась, либо отличалась высоким уровнем самообороны. С партнерами он общался на каком-то там языке, но думали они, как и Иоганн, по-русски. Завершив задание, связка распадалась, чтобы никогда больше не встретиться.
Нынешний же подельник думал по-фламандски и сомневаться в этом не приходилось…
Скупые сведенья о мишени, означившие объект «чайником», специальной подготовкой не отягощенной, к спариванию усилий, вроде, не звали. Не просматривался и нарыв нестыковки интересов, который следовало вскрыть. Ни громкой предыстории, ни разветвленных связей, ни сопряженных с фигурантом структур – досье об этом не упоминало, скупо ссылаясь на неясный проект под патронажем президента Ботсваны. Подробно освещалась лишь россыпь языков, которыми мишень владеет, но из-за избытка учености или острых приступов зависти патроны не «списывали» никого.
На поприще корпоративных тайн и взаиморасчетов Иоганн работал давно и слишком многое знал. Владел такими секретами, что и через двести лет историки их не расшифруют, не разворошат. А скорее, до тех пор, пока арматура государства – субстанции, лелеющей отнюдь не демос, а корпоративную элиту – сохранится, устоит.
Чем больше прирастало кругов под корой его кровавой, смердящей расчлененкой жизни, тем мрачнее Иоганн глядел в свой завтрашний день, понимая, что, по меньшей мере, двукратно свой кредит доверия он исчерпал.
Упаси боже, его лояльность сомнений не вызывала, малейших поводов усомниться в своей честной игре Иоганн не давал. Вместе с тем он свято верил, что человек – раб, насекомое своей утробной сущности, за жизнь готовое обменять не то что интересы общности, его взрастившей, а само магнитное поле Земли. Его насчитывающий без малого два десятилетия»лабораторный» опыт, прочих коннотаций не подбрасывал, притом, что среди «подопечных» водились люди незаурядные, а порой и признанные вожди, волей и харизмой увлекавшие массы.
Не раз Иоганн просился в отставку, ссылаясь на ностальгию по родине и выслугу лет, но Центр постоянно отказывал. При этом Иоганн сознавал, что даже дома, в построившей изоляционизм стране и вырастившей на этой ниве невиданные всходы, но так и не заткнувшей глотки всем и каждому, он опасен, если, конечно, не запереть его в одиночке, приставив в стражники робота. На Западе же, продуваемом масс-медия, словно духовой трубой, его перешагнувшее все технологические нормативы «вяление» было, по его разумению, преступным, невзирая на тот редкий, могучий опыт, от которого он давно распух, как сломанная конечность.
Солнечный зайчик замельтешил в его душевном затмении вновь, когда бюджет на довольствие и профессиональные расходы резко увеличили. Но одновременно изменился и характер заданий, хотя и не всех. Подскочило число одноходовок, где в объективке одиноко скучали лишь время, место и фото мишени. Прежде такую халяву подбрасывали редко, стараясь без нужды им не рисковать. Ведь специалистом он был уникальным, всеохватной квалификации. Иоганн выделялся не меткостью «селекции», а особыми навыками селекцию проводить. Иными словами, умением обнаружить мишень, которая, обрубив концы, бесследно исчезала, либо квартировала в труднодоступных местах под зонтом вооруженной охраны.
Появился оффшорный счет, за движением средств на котором обязали отчитываться. В скором времени туда потекли внушительные номиналы в виде аванса и окончательного расчета по завершению ликвидации. Часть средств обналичивалась на расходы, но львиную долю он по командам из Центра перебрасывал на другие оффшоры.
Через полгода лафы Иоганн «дозрел», что одноходовками он обслуживает не Центр, а, очень похоже, группировку североатлантического созыва. Из чего следовало: его патроны прирабатывают, осваивая некий субподряд. Возможно, получили добро от партократов, проникшихся идеей конвергенции, а может, и в частном порядке, набивая карманы на свой страх и риск. И те огромные суммы, которые наводняют его счет, не что иное, как гонорары за «сенокос», переводимые западными заказчиками.
Разобраться в смене курса большого труда не составило. В Европе свой прежний контингент он изучил давно, исключения из правил случались нечасто. В прицеле его стеклянных глаз мелькали, в основном, пытающиеся поживиться на новейшей истории лица.
Европейский планшет Иоганна, с затесавшимися в него Канадой и США, рябил пестротой персонажей: отставные немецкие дипломаты, грозившиеся обнародовать протоколы к пакту Молотова-Риббентропа в оригинале, если Москва не расщедрится, офицеры вермахта и слинявшие на Запад славяне-полицейские, прихватившие в СССР музейные ценности, но где-то проболтавшиеся, потомки русских эмигрантов, отважившиеся толкнуть Совку компромат на вождей-прародителей, легкомысленные бизнесмены, кинувшие (надо же кого!) сам Внешторг, завербованные чиновники и спецы, не отработавшие вложенного, зачастую ни на цент, и прочая пестрая, склонная к авантюрам публика.
Нередко перед «заготовкой» Центр требовал «отпустить грехи», приняв «покаянную», но не духовную, а давно вынюхиваемого фуража. Манипулируя неистребимым зовом дышать, поделиться секретами мишень долго убеждать не доводилось. В своей основной массе заблудшие козыряли сметкой, нудеж излишествовал, и узелки памяти развязывались – почти всегда добровольно. За лишние минуты марать этот тесный, далекий от совершенства мир грешники впадали в словоблудие, но выверенными, пинцетными действиями Иоганн выводил их из бесконечности страха на стометровку полезных «советов». Все, что требовалось изъять, он изымал – вместе с «фуражом» и самим «примусом жизни».
Постепенно поисковую «санитарию» Центр заморозил, переключив суперагента на чистый «забой». А полгода назад, фактически, самоустранился, соединив напрямую с европейским диспетчером, главным технологом сенокосилки. С тех пор Москва напоминала о себе лишь бухгалтерской отчетностью.
Вроде, возьми и успокойся: предприятие приносит прибыль, зачем сантехника менять? Да и не вызывало сомнений: в осваиваемом «проекте» интересы блоков, мягко заплетясь, сомкнулись.
Так-то так, но с его непыльной, хотя и небезопасной работенкой мог справиться и отличник ДОСААФ…
Теряясь в догадках, Иоганн буквально извел себя: «Может, отжимают до последнего, прежде чем бесследно «растворить», как делал сам – увязшее в бухгалтерии число заходов-раз».
И вот, наконец, после длительного перерыва новое задание Центра. Причем, не дебит с кредитом свести, а конкретная ликвидация.
Не успел ликвидатор ознакомиться с объективкой, как сразу обозначился вопрос: откуда не свойственная прежде Центру скудность? Не планшет задания, а телезаставка, сверстанная на скорую руку, впопыхах. А черно-белое фото десятилетней давности, по качеству снимка сделанное в Союзе?
«Н-да, с таким зеро еще не командировали. Не нравится, не к добру…» – досадовал Иоганн, ознакомившись с “делом”.
Мерцающий в потемках циферблат возвещал скорую передачу смены, но Иоганн и не предвкушал отход ко сну. Словно у неведомого ему Рууда Феркерка, в его барабане крутились мысли-шары. Выигрыша, однако, не сулили, поскольку, без устали перемешиваясь, в желоб розыгрыша не попадали.
«Наскоком не вышло. Теперь Шабтая придется выколупывать и пока неизвестно как. Объективка гипотезами не баловала, и намека на то, что фигурант соскочит, не прорезалось в ней! Но, получается, «обнос» предвидели, раз привлекли именно меня. Хотя могли и сгоряча, что под руки попало… Словом, ничегошеньки не ясно, сплошные закорючки!
А Франк затесался сюда как? Зачем сплавляя «чайник» в металлолом, двух суперагентов снаряжать? Кто-то из нас явно лишний, избыточный! Может, сдвоили «заглушку», чтобы и москит не пролетел? Поэтому и ландскнехта подрядили. Или припекло, а доморощенных «на рейде» не стояло…
Но учти – потратились! Фрилансер – продукт рыночный, без аванса и цифру на диске не наберет. Сколько отстегнули? Четвертак до и четвертак после, как обычно? Франк тянет не меньше – мочила самородковый, к тому же и реальный детектив. Вопрос меж тем ломится: баланс сведут после чего, а, вернее, кого после? Шабтая или… меня в придачу? И концы все сплавлены – граблями чужими… Гигиеничнее и с дискретностью полный ажур. Воины мы – безымянные, кроме хозяина квартиры, через месяц не хватится никто. И, изъяв мой депозит, Ларс пересдаст ее другому. Благо, в Копенгагене аренда – ходовой товар. Н-да, выруливает… в люк канализационный прямиком.
А полиглот этот – Шабтай. Русский – родной, но почему-то второй. Идиш – что за зверь, не припоминаю. Ах да, ново-еврейский! Надо же, «топить» их не доводилось. Хм, сюрприз-загадка – распишись! Что, в Вавилоне кар небесных, терминалов не хватило? Вот те чудо-племя! Странно, не бывает так! Хотя…после наци … может, приструнило, да хоронятся по камышам.
Что ж ты, Шабтай-болтай, подставился? Сидел бы тихо, как родова твоя! К президентам, видишь, потянуло и лажанулся за ватерлинию саму.
Уравнение легло – мать за космы: «Полиглот против полиглота», посередине же, а может, с тыла – Франк, пума-зверь, не встречал такого. Дышит даже хищником, с опаской. Не то, что Шабтая, меня на жилы расшнурует, удалец-скалолаз! Моложе вон настолько…
Но не вечер, еще не вечер, разберемся – и с «пантерой» и с «чайником…»
(пробел)
Морис вышел из отеля «Black Diamond» ровно в девять, задержавшись на целый час. Передача смены состоялась, как обычно, в 8:00, судя по церемонии, которую церберы наблюдали через незанавешенное окно.
Хотя время было бойким, начало рабочего дня, сменщик Мориса уныло наблюдал за возвратом жильцами ключей, копаясь обеими руками во рту. На завтрак консьержу, по-видимому, подали ляжку бизона или что-то не менее аппетитно-волокнистое. Морис тем временем прилежно перерабатывал, принимая ключи и заполняя графы в каком-то журнале. Наконец, дружески хлопнув коллегу по спине, направился к выходу под вздохи облегчения «кураторов», давно уже перепревших на своем «посту».
Увидев, как Морис «шагает» по тротуару, связке стало ясно, что «Ситроен» в намеченный план слежения не вписывается и от него следует избавиться, по крайней мере, на ближайший час. Вскоре они загнали авто на близлежащий, заброшенный, не подающий признаков жизни склад.
Припарковав «Ситроен», Иоганн и Франк разошлись в разные стороны. Напоследок друг друга напутствовали невнятными взглядами и блеклыми мазками рук.
Следом за портье устремился Иоганн, сохраняя дистанцию метров в пятьдесят. Франк перешел на параллельную улицу, позволяющей держать в поле зрения портье.
Фламандец захромал, убивая сразу двух зайцев. Первого – конспирировал на случай, если их тандем, хоть и раздвинутый, кому-то бросится в глаза, а второго – сбивая минимальный ритм ходьбы. Морис ведь тащился, как туша кита, отталкиваемая от суши плавниками. Через каждые сто метров останавливался, дабы отдышаться.
Иоганн струнил свой шаг без видимых усилий, будто всю жизнь водил черепах на водопой. Прибавил ходу, лишь увидев, что консьерж достает из кармана ключи, остановившись у неказистого, давно не ремонтированного дома.
Случайным, почти ленивым движением Иоганн поднял руку над головой. Обрисовал двойной полукруг, не оборачиваясь и не спуская с портье глаз. Морис в это время открывал калитку в запущенный палисадник.
В этом районе обитали люди явно не бедные. Палисадники, как и сами дома, выдавались ухоженностью, благополучием, разумеется, по африканским меркам. Дом Мориса на их фоне терялся. В первую очередь, крохотными размерами – две комнаты от силы.
Иоганн осмотрелся. На улице – никого, обстановка к задуманному располагает. Не останавливаясь, минул стоящий в ряду последним дом объекта. Проследовал в торец улицы и увидел, что вдруг исцелившийся от хромоты Франк преспокойно идет ему навстречу, что означало: его команду-жест осмотреть дом с тыльной стороны напарник понял правильно.
– Похоже, кроме Мориса, в доме никого, – Франк подошел к Иоганну вплотную.
– Похоже или точно?
– Узнаем, когда войдем, Иоганн. Створки проверил, одну поддеть – ничего не стоит. Подождем, когда заснет? Завалится, как пить дать!
– Где ждать прикажешь? Сидя на крыльце или слоняясь по городу, где белых на перечет? Каракатица долбанная… Машину из-за него бросили, гиппопотам без лап. Вот что: возвращайся и пригони сюда авто. Я же – к портье, размусоливать нечего! Так и быть подменю, химии у вас не получилось…– распределил обязанности Иоганн, после чего спохватился: – Да, какая створка?
– В последнем окне левая. Дерево там к месту, укроет. Делать что, когда вернусь? –осведомился Франк.
– Извещу, если понадобишься. Явится кто, погуди два раза, короткими, – распорядился Иоганн.
– Шмотки на стене висят, по виду женские, детского ничего…
– Ну-ну, – осмотрев напарника с головы до головы до пят, Иоганн двинулся за дом.
Иоганн присел на корточки за деревом, осмотрелся. По его сторону, чуть поодаль, располагались одни сараи. Улицей Мориса Габороне, должно быть, заканчивался. Позиция обнадеживала, проникновению не препятствовало ничего. Разве что женские тряпки на стене, говорящие, что Морис живет не один. Судя по всему, с матерью.
Иоганн осторожно распрямился, следя, чтобы коленные чашки не хрустнули. Однажды, на заре своей карьеры, мерзкий хруст его сильно подвел. Среагировав на звук, «мишень» выстрелила навскидку, ранив его в правую руку. Обливаясь кровью, Иоганн прыгнул на «мишень» и выбил «Беретту» ногой. Следующим ударом поверг объект ниц и задушил – одной левой, помогая для верности коленом. Обидчика мог убить отрепетированным ударом в висок или ножом, но почему-то поступил так, а не иначе.
С тех пор Иоганн не раз корил себя за ту слабость. За душегубской партой в свое время привили: в ремесле исполнителя ни уязвленным амбициям, ни чувству мести места быть не должно. Топорщиться должны лишь цель, дорога к ней и кратчайшая обратно.
Иоганн надавил на раму снизу и бесшумно вытолкнул запор из паза, осилив задачу за несколько секунд. Приоткрыл одну из створок, вслушался. Откуда-то, похоже, из душевой, доносился мерный звук льющейся воды, никаких иных признаков жизни слышно не было. Не раздумывая, Иоганн приподнялся на руках, забрался на подоконник и спустился в дом.
В двух комнатушках – пусто, лишь Морис фыркает в душевой, отделенной от прихожей клеенчатой занавеской.
Иоганн знал, что у слишком гладкого начала – камень за пазухой. И лишь вопрос времени, когда он расквасит нос, а то и нокаутирует за пределы ринга.
Не успела эта мысль и хлебнуть из ложки, как Иоганн увидел, что входная дверь открывается. Ключ при этом не проворачивался – в этом Иоганн не сомневался. Стало быть, Морис ее не запирал. Кольнуло от досады: окно взламывал зря, не следовало и отсылать Франка за «Ситроеном».
В последние годы корявые страхи о неотвратимости списания разжижали концентрацию. Он все чаще допускал ошибки, для его квалификации непростительные.
Дабы не столкнуться с «нарушителем», Иоганн двумя бесшумными прыжками пересек комнату и прильнул к участку стены, куда отворялась дверь.
Показалась держащая котомку с продуктами женская рука. По вектору движения Иоганн увидел, что женщина направляется прямо на кухню и дверь за собой закрывать не собирается. Тем самым дарит ему необходимый зазор, чтобы принять решение.
Иоганн немного выдвинулся и убедился, что женщина, судя по габаритам и возрасту, мать Мориса, кряхтя от двух до верху упакованных котомок, тащится в угаданном им направлении. По пути из ее уст вылетело несколько фраз, в которых он разобрал лишь слово Морис.
Спустя мгновения шум воды в душевой стих. Портье откликнулся, а может, и сам обратился к вошедшей на фонетически том же, но непонятном Иоганну языке.
азалось годы скишуюжно выводя что-то в журнале
Морис услышал, как на кухне что-то опрокинулось, и по квартире, судя по звукам, раскатались яблоки. Этот фрукт был его любимым лакомством. В день он поедал их несколько килограмм, вынуждая мать каждое утро ходить на рынок. К другим же фруктам проявлял равнодушие.
Портье сморщился. Но, не сокрушаясь, что яблоки помялись и потеряли товарный вид, – ему стало жалко маму. Горькая, хоть и мягкая по разливу досада растеклась по телу, причудливо смешиваясь с чувством облегчения, наступившим после душа.
Морис отодвинул занавеску и протискивал махину телес через узкие перегородки, которые давно следовало расширить. Душевую оборудовали, когда он весил на полцентнера меньше. Ступив в прихожую, портье изумился огромному пунцовому яблоку, немыслимо как закатившемуся в этот закуток.
– Мучаешь себя зачем? – Морис держался за стену, чтобы не поскользнуться. – За покупками мы же можем ходить вместе. Не нагружала бы себя так… Теперь яблоки, как собрать? Ведь знаешь: помочь тебе не могу, давно уже… Только и думаю о твоем радикулите…Мама-мама…послушала бы когда… Все, к врачу пойдем. Поем только, довольно отговорок.
Большая часть фруктов валялась на кухонном полу, и портье вновь подивился, как красное яблоко докатилось до душа.
Входная дверь заперта, хотя привычного, сопутствующего запиранию грохота он не слышал. Возвращаясь с рынка, мама от усталости хлопала дверью пуще обычного. Между тем мамы ни на кухне, ни в обеих комнатах не было – он дважды осмотрелся. Морис подумал: может, зашла в чулан. Но тут же отбросил эту возможность, как маловероятную. В доме царила тишина, а любое движение мамы, пожилой, тучной женщины, сопровождалось шумом.
Мама, разумеется, могла выйти во двор, чтобы занести оставленную на крыльце часть покупок, но в таких случаях дверь не закрывала. Да и обе котомки на виду. Одна на кухонном столе – не опорожненная, другая – валяется на полу рядом.
В этой крохотной квартире даже грудному ребенку затеряться трудно, не то что полному, неуклюжему человеку. Прожив здесь половину жизни, Морис изучил в ней каждое пятнышко.
Мама исчезла, и искать ее в доме Морис смысла не видел. Оставался двор или улица, но голым туда портье выйти не мог. Его слоновья полнота у всех мальчишек в округе и так была притчей во языцех.
Обвязаться простыней исключалось. При первом же шаге она разлетелась бы – он уже не раз пробовал.
А одеться? Как раз этого он сделать не мог. Мориса одевала и раздевала мама – с тех самых пор, как за несколько лет из пухлого юноши он превратился в бесформенный, колышущийся от малейшего движения валун плоти. С большим трудом он только снимал летнюю рубашку на пуговицах, ну и…приспускал штаны, удерживаемые на теле широкой резинкой.
Гардеробные недомогания сына служили отнюдь не единственной заботой матери. Она купала его и вытирала насухо, хотя порой, если невтерпеж, Морис мылся на скорую руку сам, намыливая один живот с окраинами – ничего ниже достать не мог. Вытирала мама всегда сама – наклонялся сын от силы на сто градусов. Самостоятельно Морис лишь брился и то, в зависимости от самочувствия, не каждый день.
Не будь ее покойный муж родственником самого Лукаса, президента страны, вряд ли они дожили бы до нынешних дней, банально окочурившись от голода – этой черной чумы континента. Именно Лукас устроил Мориса в «Black Diamond», никто другой не взялся бы.
Лишь отъявленный пофигист или же, напротив, любитель экзотики мог по доброй воле принять его на работу. Поднимаясь на второй этаж, Морис затрачивал минуты, а из-за хронического переедания в туалете порой гостил чаще, чем у стойки портье.
Как это не удивительно, попав в штат отеля, Морис сразу стал всеобщим любимцем – как персонала, так и гостей. Его радушие и простосердечность завораживали, а анатомическое уродство форм, в оправе первого, скорее вызывало симпатию, нежели отталкивало. Свои недуги портье компенсировал упорством и прилежанием, обретя снисхождение, как нечто ущербное, но очень родное.
Вокруг Мориса образовалась лужа воды. Ее сдабривали ручьи пота, хлещущего со всех пор. Его организм «испражнялся» при любом отклонении от нормы – и в радости и в горе. И, как и со своей полнотой, ничего поделать с этим не мог.
Не обнаружив мать, Морис не просто опешил, его крест на крест спеленало одиночество и однопалое желание как можно скорее избавиться от липкой влаги, обдающей то жаром, то мерзким холодком. Но, увы, в пустой комнате помочь ему некому. «Помокнув» так с минуту, он плюхнулся на диван в ожидании, что мать, в конце концов, объявится.
На глаза ему вновь попалось докатившееся до душа яблоко. Вначале пятнами, а потом и всем покровом его цвет менялся на синий.
Вдруг Морис ощутил, что в доме что-то ожило. Но то скорее были волны чьего-то намерения, уловленные им телепатически, нежели признаки одушевленного. При этом мама не давала о себе знать – ни в одном из мыслимых регистров.
Чулан пробудился. Нет, не звуками, а тенью, постепенно наползающей – портье ее уже осязал воочию.
Когда Иоганн обрамил себя на кухне – через чуть сдвинутую шторку дьявольского начала – Морис даже не дернулся. Он изготовился к худшему, чему-то анормальному, поглотившему мать и вернувшемуся за новым забором.
Дьявол оказался человеком, хотя и с запашком. Как Морис сразу вспомнил, – напарником «похитителя снов» из припаркованного у гостиницы «Ситроена». Именно его спина мелькнула вчера в полдень за дверьми гостиницы.
– Здравствуйте, Морис, простите за вторжение, – бодро поприветствовал Иоганн, немало озадачив портье. Злые духи извинений не просят…
Портье озарило: мягковатый акцент «злого духа» ему знаком. Он отличал речь абонента, который на днях звонил в отель и интересовался Шабтаем Канторовичем. Да и сам Канторович говорил схоже.
Иоганн ненавязчиво осмотрел портье и уверенно, походкой завсегдатая, прошел к стоящему за диваном платяному шкафу. Открыл его и, чуть осмотревшись, вытащил полотенце. Услужливо положил его Морису на колени.
– Вытретесь, мы должны побеседовать. Ни во время я, видно…– молвил «дух», сама галантность
– Мама, где? – Морис едва озвучил сухим горлом вопрос, притом, что тек не переставая.
– Какая? – Иоганн вскинул брови.
– Моя. Она была здесь, только что…
– Вышла, наверное. Не расстраивайтесь, Габороне – город маленький, вернется…– успокаивал Иоганн.
Синюшнее яблоко укрупнилось до размеров головы.
– Я должен одеться…– скорее простучал зубами, нежели выговорил Морис.
– Ради бога, отвернусь, не буду вас смущать, – продолжал манерничать «дух».
– Чтобы одеться, мне нужна мама! – почти взвизгнул портье.
Потное лицо “духа” изменилось, отчеканив контуры по обыкновению расхлябанных черт. Но глаза остались прежними – серьезными, не отсвечивающими эмоций.
Иоганн повел плечом, двинулся спиной назад и прислонился к шкафу. Глядел на портье в упор, не выказывая малейшего желания отвернуться.
– Вы не могли с ней не встретиться, я слышал ее голос, минуты две назад… – Морис замолчал, почему-то подумав, что спрашивать имя «гостя» бессмысленно.
– Ах да! Полная такая, неслась на всех парах! – «вспомнил» Иоганн.
Портье обреченно опустил голову – мама двигалась не многим его лучше.
– Морис… – «гость», похоже, подбирал слова. – Я сказал вам неправду, а точнее, обманул, – вихляво продолжил Иоганн. – Мама ваша неподалеку, под присмотром, надежным, причем… А теперь слушайте меня как можно внимательнее. Так вот, друг мой, для того, чтобы вы могли и дальше забираться на толчок и как-то еще и по-иному самовыражаться, многое придется вспомнить, накропав из жалких горошин сытный, наваристый суп, который меня насытит до отвалу. Но учтите, я ужасно разборчив, просто до неприличия. Начинать можно сразу, не откладывая…
Из всего пассажа портье выхватил лишь «под присмотром» ну и, конечно, общий фон угрозы. Образную речь Морис воспринимал слабо, да и откуда – в биографии скромничала лишь Junior High School*, хотя в Африке о таком образовании многие лишь мечтали. Вдобавок речь «гостя» коробил дефицит натуры, будто зазубрена по кускам, пусть в их бесконечном множестве. Так, как он, по-английски никто не говорил – ни разноплеменные иностранцы, для которых английский – неродной, ни соседи-южноафриканцы, ни иные носители. Но беда гнездилась не в этом.
Мориса бесповоротно проняло: жизнь его не просто в опасности, она ничегошеньки не стоит, раз разменной монетой «гостя» стала как перышко исчезнувшая мать. До мельчайших молекул разверзлось, что любая озвученная этим господином угроза однозначно сбудется, раскидав все на своем пути. «Духу» не ведомо ни «пуканье» пикировок, ни бравада накаченных мышц. Он чистый, оригинальный продукт джунглей, ведомый лишь тупой агрессией, где нет места рисовке или компромиссам. Жестокий зверь, нещадно эксплуатирующий возможности человеческого мозга.
С таким типажом злодея портье прежде не сталкивался. Местные головорезы не то что до его калибра не дотягивали – напоминали жалких фигляров в оперениях шута, хмелеющих от беззащитности слабых.
Между тем ни свинца воли, ни морального пресса «похитителя снов» внешность пришельца не отсвечивала. Казалось, ее поработило заурядное: красноватые веснушки, весело раскиданные по всему телу, вздымающийся к верху нос картошкой, корж лица какой-то поспешной, нерасторопной выпечки, широкая кость портовых грузчиков и масса иных не отягощенных высоко-сословным происхождением черт. Лишь глаза бурели заряженностью на результат и неистощимым намерением его отработать. «Гость» был классическим воплощением штампа «He really means it»*, его ходячей, наглядной трибуной, с которой, за ненадобностью, столкнул графин с водой и полку для подчитки.
Откуда-то, из засеменившей на цыпочках душонки, вздымался, вызревая, вопль о помощи, чтобы упредить, ручонками дитяти закрыться от взведенной мортиры смерти – этих умных, но разрезающих своей серьезностью глаз. На поплавок, трепещущий в болоте отчаяния, но все еще верящий в чудо, и саму материю, никому уже не принадлежащую. Разве что участкам и каким-то навечно уложенным рядам.
Морис набрал воздух в легкие.
– Вам, наверно, нужен Канторович?
Тут стрелка метронома времени, что по сути своей – мерило жизни, опекаемое где-то в Европах, кинулась вперед. Но вскоре остановилась и рваным ритмом пошла обратно…
Кепка серьезности у Иоганна сползла куда-то на затылок, оставив после себя лишь напоминание – козырек задумчивости. «Гость» оттолкнулся спиной от шкафа и отправился на кухню, ощущая на спине взгляд портье. Бешено вращаясь, орбиты глаз Мориса толкали «гостя» на выход, из дома прочь.
Иоганн подхватил стул и пошел обратно. Вернувшись к дивану, развернул стул, уселся напротив Мориса. Водрузил обе руки на спинку. Чуть подумав, вмял подбородок в верхнюю руку. Глядел почему-то не на портье, а на тараканов, которых на полу сновала целая популяция.
Пауза, словно рубанок, зарывалась во взбученные нервы портье, слой за слоем обирая надежду. Но, к превеликому сожалению, это было единственным, на что Иоганн не покушался…
Спустя несколько минут Морис уже не осязал ничего. Ни маму, лежащую на полу и подгребающую под себя яблоки, вместо того, чтобы канючить пощаду, ни синюшные головы и кули, катящиеся в ров, окаймляющий сопку жизни, ни отупевшую от ужаса платиновую богиню, которая, прижав ко рту ладонь, гасит крик, моля глазами не упоминать ее имя.
Перед Морисом зиял лишь лик пришельца, не походящего, в общем, на злодея, если отринуть его бездонно сосредоточенные, перебравшие серьезности глаза. Человек с таким взором просто не мог преследовать праздное, интересуясь, к примеру, суточным оборотом белья в гостинице или городскими сплетнями. В отстававшую на целый на век Ботсвану его могли привести особые, а скорее, чрезвычайные обстоятельства. Из-за них, не колеблясь, он поглотил мать, а ныне засучил рукава на сына.
В дышавшую лишь на четверть легкого жизнь портье не вторгались даже соседи, в своем большинстве – люди состоятельные. «От обделенных – какой прок?» – примерно так рассуждали они. Сближению не способствовало и дальнее родство Мориса с президентом страны. Околоток знал, что, протянув единожды руку помощи, тот от проблем семьи отстранился.
Портье пожирал глазами Иоганна, теряясь в догадках, как себя вести. Но за фасадом непроницаемости ничего рассмотреть не мог, как не гнал из себя влагу. Провалившись на самое дно отчаяния, в конце концов, определился: «Мудрствовать нечего: грузи все валом, смотришь, помилует. Дотяни до обеда, а там, может, из гостиницы заскочит кто».
Морис уже намеревался открыть рот, когда услышал:
– А с чего вы взяли, что мне нужен, как вы сказали, Канторович? – вонзил вопрос «гость», оторвавшись от напольного гнуса.
– Искали его вчера, я и подумал…– Морис опустил голову.
– Я искал?! – диву дался Иоганн.
– Видел вас мельком… с тем, кто спрашивал, – нехотя ответил Морис.
– Где?
– Э-э…там… – портье нечто заломило.
– Говорил: зачтется только искренность. Не дошло… – раздался вздох, совершенно искренний.
– В…автомобиле, стоявшем возле гостиницы! – протараторил портье, заикнувшись на втором слове.
– А еще откуда? – обдал наледью Иоганн.
– Вы звонили на днях, о нем спрашивали…
– Вы всевидящий?!
– Голос почти тот же, – опасаясь обидеть «акцентом», сообщил портье.
– Пусть заботит вас не голос, а жильцы «Black Diamond»! – «расщедрился» новым советом Иоганн.
– Вы же спрашивали…
– Продолжайте, а, впрочем, и не начинали еще!
– О Канторовиче или вашем спутнике? – уточнил Морис, вырвавшись из кучи мала, где его то пинали в зад, то лупили по загривку.
Иоганн встал и, переиграв стул, сел нормально, но на спинку не облокотился.
Вспомнив с дрожью «похитителя снов», Морис решил, что безопаснее держаться линии Шабтая.
Прыгая, как лягушка, с одной сюжетной кочки на другую, портье, казалось, вывалил все, что знал о Конторовиче – с тех самых пор, как тот поселился в «Black Diamond» три месяца назад. О том, когда встает и когда ложится, кому звонит и как одевается, чем ужинает и на какой машине ездит, без запинки воспроизведя ее южноафриканский номер.
Из этого скорее щедро наломанного, чем тщательно нарезанного салата Иоганн почерпнул лишь несколько фактов, которые могли его заинтересовать. В день своего исчезновения Шабтай покинул номер в обществе неотразимой, но незнакомой Морису блондинки, чью внешность портье чуть ли не слюнями живописал. Портье отметил, что за те мгновения, пока пара находилась в фойе, из уст любовников не вылетело и слова, то есть язык их общения остался неизвестным.
О продлении Шабтаем брони Иоганн уже знал – от того же Мориса, когда, приземлившись в Сьерра Леоне, сразу позвонил в отель. Иоганн только не знал, что бронь Шабтай продлевал, неожиданно вернувшись в гостиницу, пока блондинка его дожидалась на улице.
Приметы подружки были уже кое-чем, но, фактически, значили немногое. Задачка смахивала на вводную выудить объект из чрева Большого Яблока, ведая лишь, что когда-то в одном из офисов башен-близнецов шнуровался дальний родственник блондинки. Да и то, за штатом – то ли ремонтником, а может, мойщиком стекол, работая вдобавок за кэш…
Но, по-настоящему, Иоганн заинтересовался лишь одним. Прожив в гостинице три месяца, Канторович, ни разу не уносил с собой ключи, собственноручно вкладывая их и извлекая из ячейки, притом, что администраторы, обижаясь, не раз просили этого не делать.
Все эти челночные снования с ключами, блондинками, брошенным чемоданом, частично выуженные у Мориса, а частично нарытые им самим, невольно подтолкнули Иоганна к выводу: не противостоит ли ему натасканный агент или некий самородок, тщательно скрывающий свои недюжинные способности? Коль так, то почему досье об этом умалчивало? Подопечных он прежде получал с родословной, как четвероногую голубых кровей, и нередко с маячком.
В «покаянную» Мориса Иоганн не вклинил и слова – настолько портье все членораздельно излагал, хоть и торопливо. «Гость» даже подивился: с таким исповедальным напором, наблюдательностью и безошибочной оценкой предмета «запроса» он прежде не сталкивался. Иоганн между тем был далек от того, чтобы петь своим подопечным серенады. До любви ли? Ведь «исповеди» захлопывали собою досье с «веселеньким» грифом «По исполнению – сжечь».
Все предыдущие «клиенты» Иоганна доподлинно знали, почему явились по их душу, что и в какой мере следует рассказать. Людьми они были хоть амбициозными, но не безгрешными, в той или иной мере скомпрометировавшими себя в лице влиятельных структур или общества в целом. А с догадливостью у этого корпуса – полный ажур, как дознавателю не раз приходилось убеждаться. Чуток «пообвыкнув» к нему, редко кто упорствовал.
Он и, в самом деле, растворял любые иллюзии, полностью замыкая внимание подопечного на себя. Иоганн нес в себе жесткий шаблон предметности, фрамугу чего-то раз и навсегда отрепетированного, не знающего сбоев и колебаний. Посему к шокотерапии прибегать ему почти не приходилось, все как-то устраивалось само собой.
Иоганн встал и, минуя портье, неспешно отправился к шкафу. Морис даже взглядом не повел – настолько все выглядело естественным и не таящим угрозы. Будто засиделся, нужно ноги размять.
Через мгновение портье вздыбился от боли, воспламенившей каждый узелок его и без того заарканенного лихом естества. Выхлоп страданий, может, был бы не столь жестоким, если бы хоть малую толику боли он мог стравить в крик, слить куда-то. Но рот Мориса зажала ладонь «гостя» какого-то явно не телесного отлива.
Тотчас на помощь ей бросилась другая. Спаровавшись с первой, придавила голову несчастного к спинке дивана. Иоганн держал голову портье до тех пор, пока на его руки не брызнули слезы жертвы, разомкнувшие шоковую цепь.
Для Иоганна время было забрасывать невод, и, ослабив хватку, он убрал одну руку за другой. Освободившись от хвата, Морис зарычал, валясь на спину и уродуя пространство контуром скрюченной руки, один из пальцев которой распухал на глазах.
– С назиданиями покончено, – Иоганн разминал правую ладонь, – но больше больно не будет, обещаю! При одном условии, конечно. Вытряхните из вашей перины все, до мельчайшего перышка. О блондинке – до конца, без остатку, хоть сухого, а хоть мокрого! Иначе переломаю остальные! Не поможет – перейду к ногам…
Украдкой бросая взгляды на искалеченную конечность, Морис уже не рычал, а скулил, чуть всхлипывая.
Иоганн кривовато поморщился, вновь перевернул стул. Положил руки на спинку и глаз с портье не спускал.
Посидев немного, «гость» то ли естественно, то ли обозначая угрозу, начал приподыматься, выдвигая из-под себя стул.
– Нет-нет! Зачем!? – запричитал портье, выдавливая из себя остатки боли. – Вспомнил…знаю…сейчас…секунду всего. – Морис заплакал, горько, как ребенок.
Иоганн застыл, опираясь о стул, служащий ему, казалось, мистической растяжкой души в его походной камере дознаний. И, вернувшись на сиденье, не двигался долго, почти полчаса. Ровно столько портье исторгал свою самую не выговариваемую тайну, оказавшуюся, на поверку, заурядным и старым, как человеческое общежитие, пороком, да и считать ли его таковым вообще? Подглядывание, подслушивание, поиск натуры для разрядки…
Перед Иоганном распахнули свои груботканые, провисшие от пыли условностей шторы основного инстинкта, его чревоугоднического торчка, лизоблюдных восторгов и откровений. И, как водится между мужчиной и женщиной, чаще вымениваемые то за свободу, то за презренный металл, нежели вспыхивающие бескорыстно.
Его захватило, заставив забыться, целое королевство истомы, гейзеры до формулы крови будоражащих страстей, тайны запретного и наиярчайших вожделений. И пусть Иоганн эти полчаса себя обычного не напоминал, к нему не раз наведывалось неверное для его профессии чувство – душно-приторная зависть, рано или поздно передающая эстафету ненависти. Корневище же его всею носоглоткою мычало, будоража клетки лихоманкой разворошенного либидо. Все, что ему хотелось, – чтобы Морис и дальше выбалтывал, один сюжет похоти смачнее другого, одно гульбище плоти за другим. Что он, впрочем, и делал.…
Никогда не сливаясь с жизнью «объектов», порой преследуемых годами, Иоганн испытывал к ним почти вселенское равнодушие. К Морису же, пусть он не проникся, но, попав под паводок вырванной щипцами «исповеди», просел в некой лощине внимания, откинув зад, как макака.
За годы служения дьяволу он, по-настоящему, увлекался лишь одним – историей оружия – коллекционировал книги и многочисленные публикации. Сверху хобби ограничили 19-м веком, то есть эпохой, предшествующей появлению современного арсенала. И ясно почему: патроны ревностно берегли его легенду – датского коммивояжера-предпринимателя, никакого отношения ни к чему военному или секретному не имеющего. Надраивая и, когда нужно, рихтуя оболочку его конспирации, в Москве и Европе работала целая бригада.
Для гормональной разгрузки предписывалось пользоваться услугами одной из, как впрочем, и его, древнейших профессий. В Копенгагене и иных местах, им часто посещаемых, кандидатуры жриц любви, предварительно просветив, утверждали…
Как бы там ни было, ни одна из женщин порог его квартиры не переступала. И Иоганн даже не помнил – так сложилось из-за кем-то установленных правил или свое брала его брутально куцая природа, не испытывающая нужды в интиме, тепле очага.
То, что не удалось его многочисленным оппонентам, в схватках с которыми шлифовался его монстроподобный характер, обществу соблазнов, где он обитал с начала шестидесятых, в считанные минуты совершил юркий, ускользающей внешности прохиндей Шабтай, казалось бы, ничем в обществе не выделяющийся.
Сексуальные игрища, почти еженощно устраиваемые Шабтаем, с разносолом подробностей, которые, словно наркотик, вколол в его вены портье, разворошили у Иоганна жор сатанинского вкушения, а к эпилогу – тупое волочение за колымагой скабрезностей, явно перегруженной, даже с учетом «красноречия» отчаяния.
Многонациональный хор, вобравший в себя чуть ли не все женское белое Габороне, и, как легко просчитывалось, состоящий не из домохозяек, а жен дипломатов и прочего карьерного люда, давил на его барабанные перепонки, и, судя по чертежу позы, на что-то другое. Выдержав несть числа испытаний на живодерскую прочность, на высоко-кулинарном блуде сатана прокололся…
Все же рассказ Мориса, нежнейшего, чувственного романтика, почерпнутый из опыта еженощных подслушиваний у двери Шабтая, и расшатавший заглушку его постного, лишенного фантазий либидо, затереть генеральную задачу Иоганна не мог.
Его мозг бесстрастно отложил фонограмму последней случки Шабтая, выданную Морисом то ли в середине, то ли в дышавшем донышком баллона конце. «Зачем – дальнейшее?» – спросил себя Иоганн, тонко прочувствовав, что тема блондинки исчерпана, а прочие гульбища Шабтая, лишь сбивают прицел. Но слушал, не перебивая, по мере того, как «баллон» портье пустел, в какой-то миг иссякнув.
Морис предпринял попытку встать, с горечью сознавая, что наскрести новое не в состоянии. Но увидев возле себя лужу, отпрянул, – убоялся поскользнуться. Глаза безотчетно заметались, пока не остановились на полотенце, все еще лежащем на коленях, но промокшем от его пота насквозь. Портье метнулся в поиске иного «хворост для гати», но не ничего не нашел. Взмыл полотенце над головой и, точно неврастеничное дитя, бросил его со всей силы на пол.
Распрямляясь, Морис ощутил, как дыхание перехватило что-то йодистое, опрокидывающее в вихрящуюся миражами бездну. Оттуда, ему навстречу, взлетело огромное синее яблоко, то рвущее макушку внезапно выросшими руками, то выставляющее их колыбелью, истошно крича…
Иоганн постоял с минуту над распластавшимся на диване портье, одной рукой прижимая к лицу поверженного носовой платок, а другой держа стеклянный пузырек с прозрачной жидкостью. Позже, хватившись, что переусердствовал, запихнул носовой платок с «дезодорантом» в карман.
«Гость» повертел головой, остановился на распахнутой занавеске. Сосредоточился, двумя шагами проник в душ. Через несколько секунд вернулся, держа в руке безопасную бритву. Поочередно приподнял безвольные руки портье и сделал два резких, касательных движения. Платком протер бритву от своих отпечатков, дал Морису за нее «подержаться».
Квартиру Иоганн покинул тем же макаром, что и проник в нее, – через окно, плотно прикрыв за собою створки.
Последние шаги в доме Иоганн выполнял скорее машинально, благо, что навыков ему не занимать.
В башке у него царил полный кавардак: стонали широкозадые фемины, обихаживаемые многостаночным Шабтаем, рядом сновали два санитара, кого-то вынюхивающие, не совсем понимая кого. «Перекуривая» честная компашка реготала, потешаясь над каким-то Йорамом, и его резало ощущение, что Йорам* – он сам.
Тем временем, ловко проталкивая себе путь, наверх выбирался фрагмент из «покаянной» портье: «Носовые и шипящие, но язык какой – не знаю. Шабтай говорил на нем по телефону и раньше, не исключено, с блондинкой. Зовут ее – Кохана».
В «Ситроене» Иоганн еще долго не мог придти в себя. Тупо смотрел в лобовое стекло, за которым мелькали успевшие опостылеть пейзажи.
– Что-то непредвиденное? – осведомился Франк спустя минуту, как тронулись.
– Что?! – чуть не рявкнул Иоганн, точно отмахиваясь от вопроса и продолжая думать о своем.
– Ты взмок весь, до последней нитки, – бесстрастно заметил Франк. – Не мешало бы и салон проветрить.
Иоганн открутил стеклоподъемник, не отрывая глаз от дороги.
– Носовые и шипящие, Франк, тебе это знакомо? И еще… – Иоганн запнулся.
– Мне это, Иоганн, не знакомо, – чуть подумав, с деланным спокойствием откликнулся напарник. – Но меня все чаще раздражают твои иносказания.
– Повторяю вопрос: носовые и шипящие, что за язык такой!?
– Польский, – сообщил Франк.
– У Польши ведь нет посольства в Габороне, поляки откуда здесь?
– О шипящих зачем спрашивал, знал же, что польский? На эрудицию или, может, лояльность проверял?
– Рули к Дунгу лучше…
– Польку будем искать?
– Не только… – Иоганн улыбнулся краешком губ, вспомнив, наконец, откуда ему знакомо слово «кохана».
Оно продралось из молодости, столь далекой от дня нынешнего и его самого, на четверть века постаревшего. Поры, которую выжег, точно жухлую траву малодушия, питаясь, как хищник, лишь охотой и не задумываясь, что человеком он зовется скорее номинально.
В юные годы песню «Кохана»*, распевала вся страна. Хотя многие слова в ней лишь смутно угадывались, но в синтезе с мелодией вздымали целый мир. Еще раз улыбнувшись, Иоганн пропел про себя строку, неясно как сохранившуюся в пошедшей струпьями душе: «Кохана, твiй кришталевий свiт, кохана…».
Все юноши его поколения, и он, не исключение, восхищались этой песней. Она стелила жирный чернозем с набухавшими в нем розовыми кувшинчики, необоримо, хоть и неосознанно, манившими к себе. Но это было так давно и столь затопталось на большой дороге живодерства, что улыбку на устах Иоганна можно было отнести разве за счет сдвига коры какого-то там мозга…
Сдвинулось у Иоганна что-либо или нет, но его натуре упрямо не хотелось возвращаться к рутине «ратного» и сгрести в совок ошметки малодушия.
«Кохана» позвала в битком набитый зал, где аудитория неистовствовала повторить песню на бис. На сцену с букетом выскочила простоволосая, дивной красоты девушка – в трепетной надежде соприкоснуться с идолом, вручив ему цветы. Но маэстро запропастился. И все, что ей оставалось, вернуться ни с чем обратно. Забравшись по растерянности в дальнюю часть сцены, девушка, в конце концов, решила сойти, но ступенек не нашла – их там просто не было. Расстроившись вконец, она не знала ни куда себя деть, ни цветы, стоившие зимой баснословно дорого. Возвращаться же через всю сцену под взглядами недоброжелательниц – мол, что, фифа, покрасоваться захотела – девушка не решалась. Нервно переминалась с ноги на ногу, непонятно ожидая чего и кого. Из зала даже кто-то крикнул: «Не маячь, тащи его сюда – из-за кулис», сопроводив призыв хамоватым свистом.
Вдруг у сцены вырос невзрачный брюнет, протянувший девушке руки. Почти не колеблясь, девушка устремилась ему навстречу, подставила подмышки.
«Герои являются без анонсов, но всегда в самый раз», – подумала мужская половина зала, да и женская тоже.
Спускаясь по воздуху, девушка уронила букет, и он разлетелся в разные стороны. Брюнет собрал цветы и вручил их девушке – подчеркнуто галантно, будто от самого себя. Зардевшись в признательности – то ли за приводнение, то ли за цветы, забыв, видно, кем куплены, – простоволосая красотка транслировала: не возражаю, если проведешь.
Заставивший так долго себя ждать кумир опешил, выйдя на сцену. Зал по-прежнему ломился, но аудитория исчезла. Все смотрели в сторону выхода, сворачивая шеи и даже отталкивая близстоящих. Лишь запев снова, он увидел, что часть публики оборачивается. Кто так – на звук, а кто – с гримасой раздражения на лице, когда отвлекают от чего-то важного.
Блицем ловкости повенчанный дуэт всего этого не видел, ибо двигался по вестибюлю к гардеробной. Брюнет увлеченно о чем-то рассказывал, жестикулируя, а прихваченная им дива внимала каждому слову.
– Ты проскочил поворот, – прошипел Иоганн. От неожиданности, а вернее, спертого тона, Франк, нажав на тормоз, остановился, хотя можно было, сбавив скорость, просто развернуться.
Глава 9
– Тащи его сам, Эрвин, баста! – прохрипел Юрген, хватаясь за провод, три дня назад связавший группу по воле поводыря.
«Сплотив» погорельцев, провод приносил ощутимый довесок к покрываемому за сутки километражу. Понукать идти или искать застрявших Эрвину уже больше не доводилось.
Подопечные остановились, жадно хватая воздух, который обжигал трахею, но в легкие, казалось, не проникал.
Эрвин освободился от крепежа и пошел обратно – навстречу группе и Юргену, замыкающему их скорбный марш. Смотрел себе под ноги – в полном безразличии, что там произошло.
Надрывный крик Юргена, массажиста из Дюссельдорфа и самого выносливого участника группы, вожака особо не встревожил. Проблема едва волочившего ноги Кнопке еще вчера превратилась в данность, жестокую и неумолимую. Всей группе стало ясно, что профессора, не сегодня-завтра бросят посреди пустыни подыхать. Та же участь ждет и остальных, с разной отсрочкой для каждого. Вопрос лишь времени, чей лимит, не будь Эрвина, они давно исчерпали. О том, что он увел их от потерпевшего аварию самолета никто уже почему-то не вспоминал…
Запас орешков и печенья почти иссяк, воды оставалось дня на три-четыре. Утром они лишь позавтракали, узнав от Эрвина, что обеда и ужина не будет. На вопросы, сколько осталось хранящегося в его в мешке провианта, поводырь отмалчивался. Но даже на его редко что говорящем лице читалось: жалкие крохи.
После сегодняшней сделки Эрвина, уступившего Юргену свой завтрак в обмен на согласие тащить Кнопке, все следили за каждым жестом поводыря, считая, что щедрость командора – подвох. Правда, какой – бедолаги взять в толк не могли.
При этом группу по-настоящему тревожило другое: почему поводырь их до сих пор не бросил, отобрав на прощанье остатки воды? Ведь, захотев обобрать их, Эрвин подавил бы сопротивление, играючи.
– С меня довольно, Эрвин, все! – вновь прохрипел Юрген, видя, что вожак приближается.
На его почерневшем от солнца лице выделялись одни треснувшие в нескольких местах губы. Даже изначально зеленые зрачки Юргена стали карими, если, конечно, в угаре измождения можно было что-либо разобрать.
Юрген отпустил руку Кнопке, которую держал на своем плече. Тот зашатался и почти сразу повалился наземь.
Эрвин подошел к Кнопке и, присев на корточки, уставился на него. Сотоварищи сгрудились за спиной поводыря, затаив дыхание, притом, что секундами ранее дышали как гончие.
За семь дней марша щуплый Кнопке усох на треть, веся килограмм сорок, не более. Ко всеобщему изумлению, Эрвин закатал рукава рубашки доходяги. Осмотрел руки, оказавшиеся, в отличие от оголенных частей тела, солнцем не тронутыми. Набухшие вены и узор синих прожилок оттеняли истощение.
Почему-то спохватившись, Эрвин распрямил рукава, но пуговицы на манжетах не застегнул. Перевел взгляд на шею и, чуть подумав, поправил задравшийся на рубашке Кнопке воротник.
Эрвин распрямился, окидывая взором отхлынувших подопечных, хотя смотреть было особо не на что – их лица укрывали шали из обивки самолетных кресел. С десяток раз на день их перевязывали, часто с его помощью. Грубая ткань натирала лицо, вызывая раздражение, но без шалей давно бы окочурились от теплового удара.
– Кто Кнопке потащит? Приз прежний – моя порция, – чуть хорохорясь, молвил Эрвин, немало всех удивив. Своим обычным фасадом он напоминал стелу из мыла, самой что ни на есть хозяйственной выделки. Правда, не приведи господь, ослушайся ее, чем только не лягающую. Представлялось, что в повседневном Эрвине функционировал лишь вестибулярный аппарат, а все центры эмоций спали или же их вовсе не было.
– На сколько пайки твоей хватит? – усомнился Юрген. – Минут сорок, когда шагаешь за двоих? Сил осталось – разве что на последний вздох! Хочешь с нами, как с Кнопке, расправиться? На сей раз, перепоручая доходяг, кем мы в ближайшие дни станем! Кнопке обречен, но судьба его на твоей совести! Профессор сдал, когда ты его дважды лишил обеда! – Юрген закашлялся, оборвав спич. Губы его порозовели.
– Ты устал, Юрген, остынь! Да и сделал свое, вон сколько за сегодня отмахали, несмотря на Кнопке…– заговорил Эрвин, на диво примирительно. – Очередь других…
«Закольцованные», метающие взоры то на Юргена, то на поводыря, потупились, и Эрвин понял, что искать волонтера бессмысленно. Вновь присел на корточки и с присущей ему поволокой отсутствия неторопливо оглядел близлежащий ландшафт.
Кнопке лежал ко всем спиной, сочувствия ни у кого не ища. В какой-то момент распластался и, вытянув руки, устремил взгляд за горизонт, как бы удаляясь от свары, причина которой был сам.
В те заоблачные дали его душа могла унестись еще вчера, не подбери его Эрвин. Но спасительный жест убежденности профессора не поколебал: вожак – его единственный заклятый враг в испускающей последние вздохи жизни.
Оторвав голову от подушки апатии, Кнопке принялся постранично листать ту самую, не разменявшую и пятый десяток жизнь. Но не пройдя и полпути, его словно гирей бесстрастной истины огрело: все усилия, положенные на алтарь истории лингвистики – науки о языках, нередко мертвых, и ушедших в небытие народов, на них говоривших, потрачены впустую, совершенно зря. Устремлять свой дар творчества следовало в прикладное, а ни в кабинетную схоластику, мало вписывающуюся в насущные проблемы рода человеческого.
Тут Кнопке завертели вихри разума, подхватили. Вдоволь покружив, он вернулся обратно – вновь утоп в горячем песке.
«Наибольший парадокс человечества, – размышлял ученый муж, – добровольный отказ от свобод в пользу протектората общества, где и в просвещенное сегодня верховодят снедаемые амбициями царьки, людей глубоко презирающие. И все, что в ходе многовековой эволюции обществу удалось, – это смягчить, несколько припудрив, базовый модуль природы – вселенские джунгли, воспроизводящие себя за счет комбикорма слабого. При этом миссии универсального арбитра оно (общество) так и не осилило. Он же сам – самый что ни на есть комбикорм, как и миллиарды прочих сирых и беззащитных».
Чуть погодя профессор вспомнил о своем соотечественнике, величайшем живодере столетия, и его пронзила сумасшедшая, но всецело захватившая мысль: проживи он жизнь сначала, то стал бы врачом и не обычным, а генетиком. Тотчас, обвально, с жаром, ему захотелось этой идее-миссии служить, осознавая, конечно, что уже не доведется.
Копке думал:
«Пусть не я, так другие, должны проникнуть в тайны генетического кода и в раннем зачатии купировать новоявленных Гитлеров, Сталиных, Мао, иных одержимых абсолютной властью сволочей, всех без разбору! Как тех, кто размахивает флагом высших интересов общества, чье наличие не только спорно, но не доказано вообще, так и всевозможных Эрвинов, отъявленных мутантов, призываемых первыми под ружье в услужение. А все разглагольствования о диалектике истории, где один троглодит, питаясь человечиной, что-то там построил, чтобы аллигаторы, его наследовавшие, подневольным трудом сварганили еще один барак на улице, именуемой человеческим прогрессом, –сплошная демагогия, оправдывающая насилие, как неизбежную данность, где, прикрываясь жупелом государственной задачи или классовыми интересами, беспечно скармливаются или калечатся миллионы человеческих жизней, чье предначертание – достойно жить и, как можно реже, испытывать боль. Но разноплеменному сонму вожаков-предводителей на те страдания и нужды уникума глубоко наплевать…»
Он понимал, что своим радикализмом его идея ничем не отличается от расовых, прочих мертворожденных доктрин, хотя, танцуя от обратного, обращает свой скальпель против откровенных выродков, калечащих, по его разумению, род человеческий. Понимал как ученый, все и всегда систематизирующий, но как человек, сотворенный слабым, лишь этим и укрывался.
Кнопке свернулся калачиком, ласково жмурясь всем своим высушенным солнцем и лихом телом. Казалось, что, подбирая под себя ноги, профессор тщится удержать, не выпустить из рук лобзик, столь необычно им собранный, чтобы подрезать, а где и перепилить этот неправый, столь жестоко обошедшийся с ним мир и передать его потомкам.
– С Кнопке, как все-таки? – Эрвин облизал сухие губы. – Делать что будем?
– Нести его дальше – глупо, – после паузы, сопевшей пятью пар ноздрей. – Шансов, что оклемается, никаких, а воды и так… – Конрад, тихий бухгалтер из Аахена, прикусил язык.
В самолете он засветился тем, что помогал Эрвину паковать объедки, едва ослабли путы шока.
– Без еды мы еще протянем, хотя и сойдем с маршрута, рано или поздно. Но без воды… – садовник из Саарбрюккена Кунц, въевшийся всем в печенки идеей озеленения Сахары, трусливо посмотрел по сторонам.
– А что сам думаешь, босс? – хмурясь, подал голос Герд, то ли художник, то ли обладатель иной свободной профессии, определенного места жительства не имевший. Супясь, он решал ребус: с чего это Эрвин открыл дискуссию? За всю их эпопею в первый раз…
– Кнопке – наш товарищ, а не банка из-под пива, – заметил Эрвин, тихо, но, как всегда, весомо.
– Но он безнадежен, да и… холостяк, в отличие от многих! – Юрген сделал шаг вперед, как бы подсказывая выход. Связка сразу пришла в движение, подхватывая свой скарб.
– Куда? – осадил сотоварищей Эрвин, вновь не повышая голоса. Все остановились, как вкопанные.
– Эрвин…ну, не знаю…давай его укроем…чем-нибудь, но торчать здесь… – Юрген искал глазами поддержку у остальных.
– Может, воткнем палку с чем-то белым. Нас несомненно ищут… или выберемся, вот-вот…– Конрад что-то высматривал, возможно, материал для флажка. Но, кроме отвисших челюстей, о белом не напоминало ничего.
– Белым?… – Эрвин спустил с себя бачок с водой, их самую большую емкость с припасами. Привязанный к телу мешок, с которым ни на секунду не расставался, перетащил с бедра на живот.
Вожак принял странный вид. В нем сплелись некое давно выношенное намерение и тяжесть, по большей мере, напускаемых раздумий. Но длилось это недолго. Без видимых усилий Эрвин ловко забросил Кнопке себе на плечо, повернулся к группе.
– Пристрою его под барханами, смотря какой ветер… Пока не вернусь, воду не пить, проверю, – грозно подытожил предводитель.
Удаляясь, Эрвин услышал вздохи облегчения дружно валящихся на песок подопечных. Больше от них не доносилось и звука.
Засыпая, Гельмут заметил, что ближайшую, простирающуюся в метрах пятидесяти гряду барханов Эрвин минул и проследовал дальше. Гельмута настолько вымотали невзгоды пути, что размышлять о чем либо сил не было. Даже о том, сколько ему осталось жить на этом сузившемся до инстинктов животного и дышащего топкой Сахары свете.
Гельмута тревожил какой-то запах, бередящий своей органикой в безжизненном суховее пустыни. Но, что это и откуда, он не понимал. Метался в сумбуре реальности и сна, по пятам волочившегося за ним с момента аварии.
В несытые годы своего детства, в разоренной войной Германии, Гельмут с нетерпением считал дни до прихода праздника Октоберфест*, по большей части, манившего соблазном набить пузо до отвала.
В его родной деревеньке Ольшаузен, в 35 км от Мюнхена, празднование проистекало так же, как и в прочей Баварии: хоровые пения под раскачивание, подстегиваемые национальным коктейлем из пива и шнапса, и чуть ли не круглосуточная трапеза, по которой молодая поросль и воздыхала.
Истошные крики повсеместно забиваемых поросят веселили подростков, равнодушных по розовости лет к трепету жизни. И знаменитая баварская кровянка, прочая гастрономия подворий – продукт того трепета, туманя, распаляли аппетит. Увы, в дни праздника педиатры трудились не меньше, чем хирурги, с утра до ночи штопавшие и вправлявшие пьяный травматизм…
Гельмут проснулся, обнаружив для себя новую явь, а скорее, формат. Вроде, Сахара была прежней, без надежд и границ, теми же выглядели и друзья по несчастью, вповалку спящие рядом, разве что скулы запали совсем. Не было, правда, Кнопке, но его «похоронили» еще вчера, с облегчением списав с водного довольствия. Иного и так не было. Семерка умалилась в шестерку, высадив обронившего билет пассажира, но увеличив шансы выжить.
«Не исключено, Кнопке повезло больше, чем остальным, – размышлял Гельмут. – Профессора «отселяли» пока еще люди, пытавшиеся что-то даже воткнуть…»
В кого они превратятся завтра, Гельмуту не думалось, а во что – и подавно. Его всецело захватил Эрвин, дико преобразившийся. Вожак, чью сатанинскую силу они с первого дня на себе ощущали.
Эрвин сидел, как и обычно, в центре привала, совсем рядом. Но – небо! – его титановый стержень растаял – вместе с мылом, органично дополнявшим его. Налившись непосильным грузом, руки безвольно свисали по бокам, а ноги угловато раскинулись, притом, что на привалах он их неизменно под себя подбирал.
Суть его провиса между тем знаменовалась не в утяжелении форм, а в глазах, уродливо разбухших. В них не проглядывало и черты его прежнего. Стеариновая невозмутимость, когда пугающая, а когда мобилизующая, набрякла множеством расслоившихся клеток. И, казалось, те глаза раз и навсегда потеряли способность фокусировать взгляд, сея ужас заката людского начала.
Эрвин не просто выскочил за бровку реальности, а превратился в безмозглую, освежеванную тушу плоти, некую кровянку, зафаршированную в бурдюк формовки а-ля человек.
Оцепенев от увиденного, Гельмут постепенно, копок за копком зарылся обратно – в воронку, откуда то не хотелось вылезать, то где было непереносимо.
Наконец, переболев сумятицей чувств, Гельмут испытал состояние, коему, вроде, не было почвы произрасти. Оно не вписывалось в дикую схватку за жизнь, которую он вел с момента злосчастной катастрофы. Этим чувством было сопереживание.
Он уже не рвал себя на части, что лишившись поводыря, группа схватится за воду, чтобы, напившись, кому повезет, подохнуть поодиночке. Его не маяло одиночество от осознания своей малости и обреченности, коль никто не протянет руку и за собой не поведет.
Гельмута повело иное. Он думал об исполине-Эрвине, все-таки вздернутом дыбой пустыни, о Кнопке, которого они так торопились сплавить на небо, остальных членах группы, сподобившихся в суетливых зверьков в страхе растерять последние крохи. И лишь в последнюю очередь – об агонии, им уготованной.
Гельмут никого не упрекал – ни судьбу, неправедно с ним обошедшуюся, ни Эрвина, тащившего группу, как казалось, по сломанному компасу, ни мачеху-природу, так и не ставшую человеку родной. Он просто печалился, сострадая всем и всему на свете, сковырнув корку отупения с задубевшей от невзгод и страха души.
Эрвин дико икнул. Гельмут взглянул на него и, пустив слезу, стал укладываться на ночевку. Запах органики, до боли ему знакомый, растревожив нутро, утонул в печали – гаснущего праздником пива детства.
Глава 10
Вторые сутки Шабтай метался по Йоханнесбургу, переезжая c одной окраины на другую и хоронясь то у свалок, то на брошенных стройках. Столь многотрудным способом он питал надежду схорониться от осьминожьих щупальцев своих бизнес-партнеров, как ему чудилось, тянущихся отовсюду. Судя по всему, небезосновательно…
От непрерывного сидения в джипе тело Шабтая онемело настолько, что перестало и ныть. Но мысли неистовствовали, порой хватая друг друга за портки.
Его рывок из Ботсваны поначалу обнадеживал. Границу ЮАР Шабтай проскочил незамеченным, без отметок в паспорте. В стоявшем перед ним уже досмотренном и получившем добро на проезд грузовике взорвался радиатор. Пограничники бросились в будку КПП, должно быть, проконсультироваться. Ведь «Mack» блокировал проезд – без тягача его было не сдвинуть. Вместе с тем шлагбаум закрыть забыли…
Между грузовиком и границей высветился зазор, на глаз – точь-в-точь габариты его джипа. В его положении риск, будто бы, излишествовал, но, действуя выучке наперекор, Шабтай медленно спустился в кювет и, прикрываясь грузовиком, прошмыгнул через разделительную полосу.
На этом участке границы юаровский КПП отсутствовал – функция контроля возлагалась на Ботсвану. Беспрепятственно проникнув в ЮАР, Шабтай через минуту на всех парах мчался в Йоханнесбург – мегаполис, где надеялся найти приют и затеряться.
На радикальную перегруппировку ушло не более часа: продлил бронь в отеле, сознательно бросив вещи в номере, «кинул» подружку Барбару, инкогнито пересек границу. Провернул все это не куража ради, а внезапно прозрев, что он – не кто иной, как смертник, дожидающийся мобильной гильотины. По аналогии с французской, доставляемоей с оказией…
В конце концов, цели своей достиг: получил фору в несколько дней, пожелав воображаемым преследователям поднапрячь мозги и попотеть немного…
Ныне, спустя сутки, в голове у Шабтая – сплошная беспорядица: что предпринять и куда деться, не имея в ЮАР знакомых и связей. Лишь одно очевидно – чего делать не стоит. Смерти подобно хорониться в Ботсване, небольшой стране, где белых наперечет, опасно возвращаться в накаченный советской агентурой Израиль, рискованно и перебираться в старушку-Европу, давно оседланную КГБ.
Правда, эта геостратегия – анализ иного, более позднего порядка. Чтобы сегодня, в век системной информации, набросить мишени на шею удавку, нужно немного. Достаточно проникнуть в банк бронирования билетов и дожидаться тепленького, уплетая хот-дог. Стало быть, для смены координат воздушный и морской транспорт – западня. Причем, куда угодно, хоть в Штаты, своими размерами и «не освоенностью» у КГБ мелькнувшие на дисплее надежды. Кому, как ни дипломанту разведшколы, этого не знать.
Чем-то второстепенным, но не менее важным, переминались и другие «нельзя»: не снимай отель, исключи кредитку, воздержись от звонков – ни жене, ни друзьям, никому…
«То, что проскочил границу ЮАР без отметки, сулит лишь выигрыш времени. – вдруг запнулся Шабтай. – Серьезные ребята, а мои оппоненты таковы и есть, отрывая гвоздодером одну доску логического настила за другой, рано или поздно поймут, что искать нужно рядом. И совершенно необязательно пускать по следу целый отряд. Даже пары нанятых частных детективов из местных хватит. Ну а исполнитель прибудет, если на месте не оттопырится… Другое дело – барражировать, чем я ныне занимаюсь. Но как долго коптеть в автомобиле? До пролежней или звонка ретивого гражданина, кому лягу бельмом на глазу!? Стучать властям на соседа, не то что на беглеца-взломщика, на кого я со своим джипом смахиваю, на Западе норма. Швартоваться и как можно скорее. Да и для «дрейфа» наличных немного, кредитку же поглубже спрячь…»
Шабтай сомкнул ладони на затылке и, побродив глазами по потолку джипа, улыбнулся, причем, вполне естественно. Его обрамляемый частоколом сплошных “нельзя” расклад показался ему комичным, смешным.
Похоже, и, прыгая меж капканов, можно найти отдушину, по крайней мере, хочется…
Шабтай еще раз улыбнулся, на сей раз шире.
Тело отходило, покрываясь пленкой тепла. Выхода Шабтай по-прежнему не видел, но с мохнатой хандрой распрощался.
Тут беглеца настигла весьма парадоксальная для состояния преследуемого мысль. За последние восемь лет он впервые двое суток бьет баклуши, бесцельно слоняясь по Йоханнесбургу. И генеральная задача – выбиться в люди, которой беззаветно с младых лет служит, ни разу о себе не напомнила – растворилась в склизком страхе.
«Как бы там ни было, – предался размышлениям он, – штольня, откуда, отметая вариант за вариантом, я пытаюсь выкарабкаться, все же не завалена. Хоронить себя – рано, если проблема не переперчена вообще. Более того, представляется частностью по сравнению с тернистой миссией, которую я на себя взвалил. Какие бы гориллы не дышали бы мне в спину, возвращаться им не солоно хлебавши, лижа свой обрубленный хвостик. Как бы они не сужали мой вольер, я выберусь. И жажда жизни здесь совсем не причем. Мое злоключение – всего лишь одно из несть числа препятствий, которых мне до скончания века объезжать, перекатывать…
Ну а теперь – за дело! Смертнику самолюбование – в убыток! Причаливай, гнездись! Без зацепок – не бывает, кто-нибудь, да откликнется! Хоть черные, хоть буры*, а хоть …
Wow… В иерусалимском университете со мной учились ребята из ЮАР. С тех пор не пересекались. Не исключено, кто-нибудь да вернулся на родину, так и не вкусив прелестей средиземноморского «Артека». Как всегда, путевки лишь для избранных…
Вспоминай фамилии, города – сколько по молодости перетирали! А хотя…что это даст? Фамилии, может, те же, а имена, скорее всего, другие, как и у меня, приспособившего прежнее имя на ивритский манер. Дома же, в ЮАР, числятся под прежними…
Но, если и подцепишь кого, что скажешь? Квартира неприметная нужна, переждать немного…
– Для чего? – спросят со всем резоном.
– Так, ничего серьезного.
– Все-таки, не зубочистку просишь…
– Э-э…ну…жена на хвосте… алименты, долговой тюрьмой грозится.
– Ну, если так запущено, то прямиком в Совдепию, не достать ей там. За железный занавес, в Ковно родимый, если чего не запамятовал. В Литву, брат, Литву! От большевизма мутит? Ближайшая гостиница в квартале, такси – вызову. Определяйся, бегу!
– Что это со мной? Пацаном даже неспелые каштаны не срывал. Постой-постой…Литва…Надо же, забыл… Знал же еще в детстве…С 20-х литваки в ЮАР валили, тысячами. И цель столь знакома – за длинным р…рандом, так сказать. Вспоролось наконец!»
Двигатель взвизгнул от передозировки газа. Шабтай медленно поехал в сторону жилых массивов города, оставив законсервированную стройку за спиной. При этом то и дело посматривал по сторонам. В какой-то момент, сообразив, что предмет его интереса в нежилой зоне не встретить, развил скорость до максимально возможной, с учетом откровенно «несговорчивой» колеи.
Заприметив первую попавшуюся на пути телефонную будку, он остановился, но, внимательно осмотрев ее, поехал дальше. Минул еще несколько телефонных будок, каждый раз высматривая какую-то примету, которой, судя по всему, не было.
Шабтай добрался до первого благополучного квартала, когда, наконец, спешился. Вошел в свежевыкрашенный телефон-автомат, открыл покоящийся на полке телефонный справочник, принялся запальчиво листать. Не дойдя до середины, остановился, вернулся к началу гроссбуха. Судя по внешней собранности и кинетике взгляда, нащупал ориентир. В оглавлении перекинул листов десять, на букве S заскользил пальцем сверху вниз, в самом конце раздела замер.
Искомое оказалось лишь номером нужной страницы, зашелестел листами вновь. Через минуту перебрался в джип, вытащил из бардачка карту города. Поглядывая на занесенный из справочника в записную книжку адрес, путешествовал из одного квадрата карты в другой, пока не откинулся на сиденье в облегчении.
Через час Шабтай остановился у теряющегося из-за низкой архитектуры здания с табличкой The Synagogue of the Lithuanian Jewry*. Нависающие вокруг небоскребы downtown Йоханнесбурга заслоняли от лучей солнца серебристую шестиконечную звезду, то ли покровительствуя ей, а может, и в упор не замечая.
По двое, но чаще поодиночке в здание храма входили нарядно одетые мужчины возрастом от 50 до 80 лет. Наступали сумерки. Судя по активности посетителей, близилось время вечерней молитвы.
Стоянка на этой улице, как и во всем downtown, была запрещена. Заметив оглянувшийся на него полицейский патруль Шабтай, тронулся. Решил пристроить джип – на тот момент пока его единственный союзник.
Шабтай припарковал авто на платной стоянке и хотел было навестить храм, но передумал. Предпочел дожидаться окончания молебна в джипе, дабы не шокировать нарядно одетую публику двухдневной щетиной и разящей потом сорочкой. Да и светиться без надобности особого смысла не видел.
Из всей конгрегации Шабтаю нужен был один единственный человек – ребе*. Полагал, что лишь у него, слуги божьем, может рассчитывать на взаимность, без всякой гарантии, разумеется.
Ко всему прочему, не имея продуманной стратегии разговора, толкаться в синагоге – прок маленький. Нужно было все продумать, нащупать верную нить.
Шабтай прилег на заднем сиденье, ощутив, что глаза слипаются. Принимая самые немыслимые позы, предыдущую ночь не сомкнул глаз.
Последний раз он так маялся двенадцать лет назад, угодив худосочным юношей на «нары» ГРУ, где его до черноты в глазах гоняли по пересеченке, порой сутки напролет. Повзрослев и возмужав, все-таки не понял зачем. Будто не знали, что агент он иных нулей…
Какой-то цепкий, но невидимый гребешок ухватился за его густую шевелюру и, вылущивая корни, извлек из хлопка-сырца сна в горизонтальное положение. Короткой, но яркой вспышкой мелькнули фигуры входивших в храм соплеменников. Субтильностью и почти детской незлобивостью черт они терялись в этой ощетинившейся ненавистью стране.
Тут Шабтая осенило, что идея направить стопы к покинувшим Литву полвека назад землякам-соплеменникам – серьезная, а может, и непростительная ошибка. Пущенных по его следу гончих, вне всяких сомнений, снабдят досье. Рано или поздно выяснится, что в ЮАР обитает крупнейшая в мире община литваков, исключая, конечно, Израиль и США. Вынюхав зацепку, начнут охоту с той же точки, что и он, то бишь храма.
Лицо Шабтая сморщилось, заиграло желваками. Но вскоре, разгладившись, округлилось – какой-то вечной, лунной простотой.
Откуда-то выплыл бетонный саркофаг Абу-Кабира*, почему-то напоминавший ему Мавзолей. Он сотни раз проезжал мимо этого “шедевра зодчества”, расположенного в городской черте Тель-Авива, и неизменно ежился. Не раз пытался представить себя внутри этих стен, понимая, что они по нем давно плачут или точат на него зубы – в зависимости от регламента, но фантазия пасовала – вязла в дрожи.
Открытие обескуражило: случись ему невредимым сесть в самолет, единственный угол, сулящий гарантии его разменянной на игровые жетоны жизни, этот мерзкий, давящий своим уродством саркофаг. В прободной безнадеге, где, как раненная птица, он трепыхается, прочие перспективы, включая разрабатываемую, стоят немного.
«Получается, – подумал он, – не прибившись к берегу, все что остается, явиться в Лоде* с повинной к дежурному ШАБАК*».
Блеклым припыленным взором Шабтай окинул окрестности. На близлежащей к стоянке улице увидел вначале одного, а потом еще нескольких чернокожих, торопящихся и то и дело озирающихся. По виду – обслуга. Время до наступления комендантского часа, должно быть, таяло.
«Торопиться и мне…– определился Шабтай, – в храм. Молебен допевает последние псалмы. Ну а в Абу-Кабир я всегда успею, и суток хватило в восточно-берлинской одиночке, чтобы упираться до конца…»
С учетом недавней двойной переадресовки в синагогу он решил не заходить и дожидаться ребе снаружи – в представившейся кстати кондитерской-кафе. Потягивая пепси-колу, Шабтай наблюдал, как прихожане выходят за ворота храма, стихийно кучкуясь и возбужденно беседуя. Его посетила мысль: «За этим живым словом и ощущением душевного локтя они сюда и идут. И не исключено, что кто-то из них – мой родственник, пусть дальний. По крайней мере, в этом городе, не говоря уже о стране, такие найдутся. И как им повезло, что, гоняясь за адреналином перемен, они (а скорее, их предки) Литву вовремя покинули, ведая сегодня о безвременье газовых камер, расстрельных рвов и концлагерей лишь понаслышке».
Основная часть молившихся рассосалась, но Шабтай знал, что некоторые еще внутри, кто – получить совет, а кто – излить ребе душу. Рассчитавшись в кафе, он подтянулся ближе к воротам синагоги. Фланировал по тротуару, реагируя на каждый звук, как чуткое животное. За полчаса из синагоги с интервалом в 5-10 минут вышли последние прихожане. Воцарилась пауза, досаждающая то неизвестностью, то побуждающая уйти прочь…
Шабтай знал, что судьба разговора во многом зависит от первой фразы или, по крайней мере, первых нескольких фраз. И, конечно, не вызывало сомнений: если, в конце концов, он, поддавшись эмоциям, не бросится в аэропорт, то с ребе будет общаться на мамэ лошн* и расскажет все, как есть, воспроизведя накал и драматургию действа. Сюжет, конечно, позаимствует…
Как Шабтай и опасался, ребе вышел не один – со свитой, состоящей из двух габаев*. Если отбросить столь немаловажную деталь, что контакт тет-а-тет не получался, то возраст жреца обнадеживал. Ему было за семьдесят. Следовательно, наиболее вероятно, родился в Литве. Был бы раввин лет на двадцать моложе, литовского, наверняка, бы не знал или же владел им поверхностно, почерпнув вершки от родителей.
– Привет вам из Литвы, ребе, – по-литовски обратился Шабтай. По реакции обернувшихся в недоумении габаев, он понял, что переориентировался верно. В отличие от ребе, чья спина застыла как плита, литовского габаи, судя по всему, не знали.
Белые космы раввина пришли в движение, чуть приоткрывая профиль. Он с опаской взглянул на Шабтая.
– Кто это, ребе? – осведомился на идиш один из габаев. Увидев, что Шабтай снисходительно улыбается, вовсе растерялся.
– Что вам нужно? – обратился по-английски взволнованный раввин.
– Мне нужен совет, ребе, – по-литовски озвучил Шабтай. Похоже, на этот раз слово «ребе» у габаев отложилось. Недоумение на лицах примял интерес.
– Я служу Господу и… своему народу, – откликнулся по-английски ребе, игнорируя литовский пришельца. Подкрепил сказанное кивком в сторону храма. – Хм, советы…– ребе все-таки выдал себя.
– Займу всего минуту, уважаемый, – Шабтай прибег к мамэ лошн.
От сытного винегрета языков лица габаев дружно поглупели.
– Кто вы, молодой человек? – раввин всматривался в Шабтая.
– Мы можем поговорить наедине? – вновь прозвучал литовский.
Раввин скривился в лице и нескладным движением плеч. Отделился от эскорта и, казалось, против воли движется к Шабтаю. Габаи устремились вслед, но незаметным движением раввин осадил свиту.
Сдабривая навеки застрявший в еврейском местечке идиш литовским и прикусывая прорывающиеся английские и ивритские слова, Шабтай в один заход вывалил свою историю, будто с юных лет оттачивал искусство сказочника или собирателя былин. Раввин слушал, не перебивая. Время от времени лишь снимал очки и протирал диоптрии. В итоге засунул очки в боковой карман лапсердака и уже не вынимал, подслеповато щурясь.
Оказалось, что Шабтай ни много ни мало – майор Советской Армии, командированный в Анголу советником военной миссии. Тяжелые бытовые, но в еще большей степени – климатические условия на состоянии духа советских офицеров сказывались пагубно. В колонии махровым цветом расцвели блуд, картежные игрища и запойное пьянство. Один из партнеров-картежников задолжал Шабтаю крупную сумму. Когда Шабтай потребовал сатисфакции, тот, в стельку пьяный, изложил свою версию окончательного решения еврейского вопроса, в запальчивости заметив – немцами безнадежно проваленного. Получив в физию, незадачливый картежник выхватил пистолет, но Шабтай его упредил – выстрелил первым, пока тот, шатаясь, снимал предохранитель. Убил его или нет – он не знает, поскольку, вникнув, что, в лучшем случае, ему ближайших десять лет гнить в тюрьме, схватил первый попавшийся автомобиль и дал деру. Проявив смекалку и чудеса ловкости, пересек ботсванскую, а затем и юаровскую границу. В результате оказался здесь, в Йоханнесбурге.
Шабтай остановился, посчитав, что для начала с ребе достаточно – в столь почтенном возрасте перегрузка воображения вредна. Пусть за длинную жизнь раввин наслушался всякого, несложно предположить, что советского гражданина до сих пор он не встречал. Особенно такого, кто, как в крутом боевике, перемахнул две границы, предъявляя вместо паспорта жетон с солдатским номером.
– Как зовут тебя, парень? – спросил раввин, дав Шабтаю отдышаться.
– Настоящее имя – Арон, но в советских документах числюсь Александром. За деньги родители справили мне новое свидетельство о рождении. В нем я – русский.
– Вот-вот, спрашиваю я себя, как это еврей в сверхсекретную советскую миссию попал? В детстве (после паузы) за нами присматривала литовка-подросток. Родители-пропойцы прокормить ее не смогли – передали нам на содержание. Через год говорила на идиш не хуже нас, евреев. Случайные гости дивились даже: откуда это у Йоселе и Ханы белокурая девочка?
– Нет той Литвы давно, ребе, да и евреев почти не осталось. В Штутгофе, да в Понарском рву почти все… – хмуро вклинился герой-картежник.
– Благословенна их память. Н-да, похож ты, конечно… Но многого понять не могу. Во-первых, откуда узнал, что в Йоханнесбурге – община литваков? Она возникла задолго, как Господь произвел тебя на свет божий. Это не все. В начале семидесятых я часто навещал Израиль, когда Советы шлюзы открыли. Многие из моих литовских родственников тогда перебрались на Землю Обетованную. Гостя у них, давался диву, насколько они беспомощны в условиях западного рынка и конкуренции. Им так мозги продули, что выветрили и намек на самостоятельность. А тут через три страны и прямо в храм, точно на военных картах он изображен…
– Ребе, жить захочешь – сотворишь и не такое…– прогундосил Шабтай.
– Родственники даже иврит не освоили, – ребе пропустил реплику мимо ушей. – Живут, как в камере, общаются лишь друг с другом… А ты английским владеешь, каждое мое слово внимал – видел. Ни в школе, ни где-либо еще так не выучишь! Говорить одно, а понимать – во много раз сложнее…
– Способный я к языкам!
– Вот что, Арон… что у тебя стряслось, не знаю. Но если принять сказанное на веру, тебе нужен не я, а эмиграционная служба. Им и объяснишь все…
– Поначалу я и сам так думал, когда на всех парах сюда летел, – возразил сказочник. – Планировал сдаваться, как беженец. Но, поостыв немного, понял: лучше объявить себя новым Джо Слово*, нежели беглым офицером-коммунистом. Ребе, если вы мне не верите, хотите, чтобы они поверили. Засадят за решетку или вышлют в 24 часа, чтобы и духа не было!
– Джо Слово… Ты слишком умен, мой мальчик… что пугает не меньше, чем твой рассказ. Да и как прикажешь понимать – картежник, стрельба, если ты еврей. Антисемитов не перестреляешь, другой путь у нас…
– Защищался я…
– А ноги для чего, голова-то у тебя в порядке. Вон чего наплел тут…
– Не поможете – пропаду, ребе, – канючил Шабтай.
– Родители твои где? – в интонации раввина впервые прозвучала нотка участия.
– В Ковно, ребе.
– Помогаешь им?
– Непременно, о чем речь!
– Сын – преступник, как они теперь?
– Сестра с ними, поможет… Да и устроюсь, а там – посмотрим…
– Документы хоть в порядке?
– Все бросил, рванув, сломя голову…
– Тогда не знаю…Отпадает и Израиль – без документов не возьмут и туда, да и записан ты русским. Право, не знаю…
– Ребе, я не спал трое суток, в себя бы придти, да и денег – ни гроша! – взмолился сказочник.
Раввин окинул Шабтая безразмерным, как толща времени взором, полез за очками в карман. Одев их на изящную, явно не семитскую переносицу, сказал:
– Сходи-ка, проветрись минут двадцать. Позвоню пока…
Точно на крыльях, Шабтай полетел к припаркованному на стоянке джипу. Забравшись внутрь, вытащил из бардачка паспорт, бумажник и еще несколько бумажек. Полез под сиденье, извлек нечто оттуда. Все рассовал по карманам, чуть осмотрелся и выбрался наружу. Запер авто и заторопился обратно. Его преследовала мысль: «Перегнать джип, завтра же, как можно дальше от храма!»
Раввин, уже с одним габаем, стоял у входа и с нетерпением посматривал по сторонам. Казалось, вот-вот уйдет, не дождавшись недавнего визитера. Увидев поспешающего Шабтая, о чем-то распорядился. Спутник убыл, наверное, прикатить ко входу автомобиль.
Через сорок минут в наибеднейшем, но белом квартале Йоханнесбурга из фешенебельного “Линкольна” высаживались не вполне обычные для этих мест пассажиры: почтенный старец в шляпе и длинном лапсердаке (невзирая на духоту), мужчина средних лет в дорогом костюме и экзотическом уборе-блюдечке и помятый, сильно волнующийся молодой человек, с опаской осматривающий окрестности. Троица двинулась к двухэтажному, обшарпанному зданию с поржавевшей, полуоторванной вывеской Dutch Reform Church оf Johannesburg – Homeless Asylum*.
Глава 11
– Чего не зеваешь, Петя? После ночной ведь!
– Позеваешь тут…
– Нелегкая вчера кого несла: пьянь, суицид или сердечников?
– Всех чохом, но не это в тягость…
– Что же?
– Работать не давали – к телефону каждый час.
– С каких это пор дежурного зовут?
– Сам не пойму. Если кто и звонит ночью, сестра трубку бросает. Сегодня – где только не откапывали меня! Странно… даже не представился. Когда блатной у нас, главврач предупреждает… Четырежды звонил: «Куницын Виктор – что с ним, бредит?»
– Курицын – кто-то новенький?
– Куницын, а не Курицын.
– Один хрен!
– Да и случай этот – прямо для учебников!
– Вся наша жизнь в совке – сплошная энциклопедия…
– Случай – медицинский, совок здесь не причем, Игорь…
– Давай, прогоним по больным по-быстрому. Мне заступать, а тебе – на боковую. Смотри, посерел весь…
– Так вот, Игорь, пацаны эти, фельдшер, кто привез, рассказывал…
– Ножевые?
– Поменялись бы на ножевые с радостью.
– Это что? Метафора?
– Ослепли они, антифризом отравились.
– Ничего нового, – моющий под краном руки Игорь, глубоко вздохнул. – Но почему об этих вывихах – отнюдь не врожденных, кроме нас, врачей, никто не задумывается? – спрашиваю я себя.
Краник вдруг зачихал, и вода литься перестала.
– Б….ди! Опять! Сами же болеете и жить дрожите, как все! – заорал Игорь.
– От крика трубы не оттают, а морозы крещенские не спадут, – с какой-то серой, стариковской горечью заметил Петр Туманов, врач-реаниматолог 8-ой клинической больницы города Москвы.
– Остановились на чем – антифриз? – все еще хмурясь, подал голос Игорь Сова, зав. реанимации и друг Петра Туманова. Душа его металась – между неловкостью, которую он испытывал к чурающемуся горлопанства другу, и лютой ненавистью к устройству жизни, без копейки сотворившего его врачом для больниц, не знающих одноразовых шприцов.
– Когда дверь вышибли, они… – вернулся к своей истории Петр.
– Какую дверь? – перебил его приятель.
– Закрылись они в подвале. Киряли ведь!
– Русская рулетка… Нет, что это я? Ромовая баба по-русски, а-ля Антифриз!
– Так вот фельдшер рассказал, что они катались по полу!
– Где же еще им? На стену лезть что ли без глаз?
– Игорь, не перебывай! Катались они… обнявшись, клубком. При этом вопили, как звери. Ни в одном учебнике с ничем подобным не сталкивался!
– Петя, ты хоть врач от бога, но явно не русский. Убежден, что и Павлов был не русским. Скорее всего, обрусевший швед или англичанин. От его учения – за версту несет прилизанной Европой. Что мы знаем о человеке, вообще? Немцы – твари, конечно, но в одном их заслуга бесспорна. Всю эту лживую, зацикленную на гуманизме медицину они отважились вспороть, пытаясь докопаться до сути. Подоплеки не ищи, пацаны-то русские! Умом Россию не понять, душой Россию не измерить… – продекламировал зав. реанимации.
– Что ты несешь, Игореша!
– Каюсь, прости, занесло. В этой долбанной стране, кроме как паясничать, занятия не вижу! Да, телефонные звонки откуда?
– Знаешь, вся эта история – какая-то несусветная, из любой привычной схемы выламывается, – взволнованно заговорил Петр Туманов. – Двое траванувшихся – из одного подъезда, кореша, шпана местная. В своем подвале и киряли. Приехавшая вслед мать рассказала. Личность третьего поначалу установить не могли. Женщина его не знала, сам он – без сознания, а документов – никаких. У собутыльников – печать порока на лице, его же лицо – холеное, умное. Когда раздели парня, я рот приоткрыл – одни бицепсы. Если не культурист, а спортсмен, то не ниже мастера спорта. «Химики», мастера спорта, как тебе известно, у нас еще не лечились. Придя в сознание, он назвал имя, адрес и телефон. Я чуть не ахнул. Те дома с детства знаю: ЦК, Совмин и прочая номенклатура.
После нашего звонка отец прибыл почти сразу. С проходной просигнализировали – на территории «Волга» с правительственным номером, к вам. Здесь я связал все воедино: адрес парня, номер «Волги» и иные нестыковки.
«Где он!» – отец с места в карьер. Говорю: «К нему нельзя, только в сознание пришел!». «Номер палаты, спрашиваю!» – голосом, не терпящим возражений. «Вы хоть знаете, что с ним?» – кричу я вдогонку. Увидел все сам… Заглядываю через полчаса. Смотрю: глаза стеклянные, уставился в одну точку. Руку сына поднял и к своей щеке прижимает. Классический шок. Сын же кричит, костерит кого-то: «Меня угробил, дяди Сашин черед». Психоз, понятно… не отец же «микстуру» в рот заталкивал. Тут меня к телефону. Думал, главврач зовет, мало ли что… Голос – густой, приятный, но ощущение, будто звонишь сам, а не тебе. И не лишь бы, а квартиру канючишь, вне очереди. Почти на цыпочки встал, не много и не мало. Реанимация, тяжело больные – куда там, себе почти не принадлежишь, внемля.
– Куницын Виктор, что с ним? – спрашивает.
– Интоксикация с потерей зрения – отвечаю.
– Жить будет?
– Будет, но ослеп, похоже, необратимо.
– В сознании?
– Да! Психоз, правда…
– О чем говорит?
– В психозе не говорят, понос это – подкорки …
– Мне нужно знать! – сказал так, будто за мошонку схватил.
– Пересказываю, что услышал: «Меня угробил, дяди Сашин черед».
– Перезвоню через час, – после длинной паузы.
Вскоре вижу: Куницын-старший уже в коридоре. Рядом, откуда только взялись, два мордоворота. Охрана, а может, и стража… Хоть и вышибалы, но в костюмах и галстуках. Через час новый звонок от инкогнито. По манере вещать – командует всю жизнь – майка к спине липнет. Вопросы те же: Куницын – в сознании ли и что говорит? Признаться, я и не заглядывал, не до того было. Новые больные – один за другим. Промычал что-то… Фальшь уловил сразу: «Заходить каждые четверть часа». Я ему: «В отделении – аврал, да и отец с ним рядом, в курсе он…». «К следующему звонку – всю картину» – обрубил, а об отце, будто и не слышал. Бегу в его палату. Смотрю – привязан, вырывается. Только что идти, а вернее – ползти надумал. Привязали. «Укол успокоительный немедленно» – медсестре говорю. Пока делали, он крикнуть успел: «Любил тебя, батя, так, что и убить отважился. Подставил…». Тут пронзило меня: не психоз это, другое, совсем другое…
– Что дру…? – Игоря точно защемила клипса растерянности.
– Можно лишь догадываться…– развел руками Петр.
– И впрямь аномалия – хоть сюжетом, а хоть по Павлову. Давай с пацана обход начнем, – слушавший друга, точно Севу Новгородцева через глушилки, Игорь решительно встал.
В палате Виктора Куницына не оказалось – койка его была пуста. О пациенте напоминали лишь жгуты, аккуратно сложенные на тумбочке, да примятая постель.
Дежурная медсестра на вопрос «Где Куницын?» ответила: «Вы же и распорядились – к офтальмологу, Петр Федорович! Санитары увезли, новенькие какие-то. С полчаса как».
Друзья переглянулись – то ли в растерянности, то ли во взаимопонимании и, проглотив язык, пошли на обход.
Петр Туманов выглядел измотанным и чуть растерянным. Правда, в его потухших глазах то и дело вспыхивал лучик изыскателя. Его друг и начальник, Игорь Сова, напротив, был предельно собран, записывал в блокнот любую мелочь, хотя прежде такой пунктуальностью не отличался. Кроме того, с опаской оглядывался за спину, порой на стены, к которым придвигался вплотную. Возможно, осторожничал, боясь измазать халат…
– Пойду, трудись, Игорь, – напутствовал Петр Туманов, передав последнего больного.
– Да-да! – Игорь Сова вновь оглянулся. Казалось, е прочь скорее распрощаться.
– Непыльного дежурства, – Петр Туманов с тревогой во взоре протянул Игорю руку.
– Ступай, Петька, не мозоль глаза… – Сова вместо рукопожатия хлопнул товарища по ладони.
Обидевшись за фривольность, а может, крутой поворот в мировосприятии друга, кухонного антисоветчика-балагура, заскочившего вдруг в личину прилежного, запуганного обывателя, Туманов с кислой миной начал разворачиваться. Но остановился и сказал:
– Катались они по полу…
– Кто они? – зло перебил сменщик с не врачебной фамилией Сова.
– «Химики»…
– Неужели ты, Петя, ни хрена не понял? И запомни: ты мне всего этого не рассказывал!
– Катались они, не обнявшись… – отстаивал свое право на мнение Петр Туманов. – Спортсмен их к себе прижимал. Не душил, а именно прижимал, как бы оберегая. Еле вырвали. Ключ из замка они вынули, а потеряв зрение, найти не смогли.
Глава 12
Начальник финансового отдела Внешней разведки СССР полковник Дмитрий Богданов корпел над балансом ушедшего 1979 года. Время шло к полночи, но столь поздние бдения ни у кого в Первом управлении, канцелярии высших национальных интересов, вызвать подозрений не могли. По такому графику начфин трудился второй месяц кряду. Его огромная, могучая страна две недели как жила 80-ым, отчитавшись перед безликой, но трансконтинентальной по охвату бухгалтерией за минувший год. Ему же пока не выходило с ним разделаться.
Между тем Богданов вовсе не кручинился. Такой график отчетности сложился еще при его предшественнике, и за последние пятнадцать лет с верхами по этому поводу трений не возникало. Отправь лишь своевременно просьбу в Комитет, не заставит себя ждать отсрочка в четыре недели, а то и больше.
По большому счету, любая отчетность его структуры – чистой воды бюрократия, а то и липа. Ведь бюджет Первого управления КГБ относился к разряду наиболее оберегаемых в СССР (и не только) тайн. Ни в одном фолианте Госплана разыскать его было невозможно. Как и у Минобороны, из отчета в отчет перетекала лишь цифирь довольствия да зарплат.
Кому следовало, кое-что об операциях советской разведки, конечно, знал, но скупые сведения передавались полунамеками, из уст в уста. В самом Политбюро, к числу посвященных относились лишь генсек и Предсовмина, ну и сам Председатель, по штату. Отдадим должное: «красные масоны» стеречь свои секреты умели.
На заседаниях Политбюро задачи из компетенции КГБ обсуждались часто, но в их число никогда не входили разведывательные операции за рубежом. Несомненно, Андропов в общих чертах держал Брежнева и Косыгина в курсе, но все их рауты по проблемам разведки сводились к выколачиванию денег. Да и геронтократов, живущих от таблетки к таблетке, вся разведывательная заумь скорее раздражала. Диссиденты – тут ясно все: устои – ошейник при-стег-нуть! Но зачем нам столько агентов «вливания», едва пережив инсульт, артикулировал Ильич…
К тому же сам Юрий Владимирович о секретах внешней разведки знал не многим более, чем старшим по чину докладывал. После предательства ряда резидентов, сплавивших МИ-6 и ЦРУ всю подноготную службы, в Управлении две трети усилий уходило на укрепление режима секретности. При желании Андропов мог затребовать любую папку, на что разок-другой отважился, но, упершись в «Агент «А» в стране «Б», выполняя задание «В»…», оставил это занятие.
Безусловно, по делам службы Андропов и Остроухов общались регулярно, но после введения правил мега-секретности между ними установилась негласная хартия: «Вы нам, Юрий Владимирович, свободу действий и финансирование из казны, мы же, разведка, больше ни одного провала. Но письменных докладов отныне никаких. Лишь устные – Вам и заму-куратору».
На этом и размежевались: что-то вроде холодного мира или перемирия до более внятных времен.
Вместе с тем старый партийный волк Андропов в доверчивых простофилях не значился. Понимая, что режим сверхсекретности в жизни спецслужбы – данность, пускать дело на самотек вовсе не собирался. Решил, хотя бы для блезиру, внедрить контрольно-профилактическое звено. Назначив подполковника Ефимова инспектором Управления по бюджету, хоть и подчиняющегося Остроухову, но негласно – имеющего полномочия выходить на Председателя напрямую, он планировал касту профессионалов несколько потрясти. Проникновение в святая святых – тайны фискальные, делало работу службы, пусть не прозрачной, так осязаемой.
Получив три месяца назад под дых, концерн «Остроухов, Куницын, Богданов и сын блудный», мягко сказать, приуныл. На тот момент миллион зелененьких из бюджета Управления уплыл и приземлился в одну из банковских ячеек Европы. Рисуя, как кружева, мудреные, троекратно запутанные схемы, свежеиспеченная, хмелеющая от безнаказанности фирма-оборотень споро «ткала» и второй. Третий – под их патронажем, хотя и вслепую, – «достреливал» Иоганн. Работая в две смены, он регулярно пополнял их секретный счет. Троицу аж от азарта вело, а тут не то что едет – навечно в их пенатах прописался ревизор!
Посовещавшись, горе-предприниматели решили ботсванский проект все-таки не стопорить. Резко возвращать «лимон» в родные авуары означало наследить, возможно, больше, чем при его изъятии. Но не менее – однозначно. Ведь провели его, в основном, под мероприятия, числящиеся лишь на бумаге. Их наяривали вновь обращенные, мифические агенты – без имени, должности и звания. Спрятав концы в воду, извлечь и пристроить одним махом обратно – не выходит. Пенька разбухла – суши и перебирай…
«Великолепное трио» обкатало проблему на стенде вероятности и отважилось все оставить на своих местах. Остроухов навел справки и выяснил, что Ефимов в Комитете – человек новый, в недавнем прошлом – доцент кафедры экономики Военного Института перевода. За границей ни разу не был, практического опыта в условиях западной монетарной системы не имел. К тому же ни о каком допуске к делам особой секретности заикнуться он не мог. Одном словом, гоняй костяшки на счетах и гадай задачки со всеми неизвестными на кредитной гуще…
На тот момент чадило, обжигая волосяной покров на заднице, иное: как заткнуть глотки многочисленной агентуре, работающей под дипломатическим прикрытием? Хоть по ведомству – она плоть от плоти внешняя разведка, но формально и административно, как ни крути, челядь Громыко. Реши кто-либо из них взбунтоваться из-за немотивированного прикрытия разработки, то у правдоискателя по посольской линии была своя, неподконтрольная КГБ связь и альтернативные кураторы. А случить, что бунтарей объявится не один, а несколько, Андрей Андреевич мог сразу учуять неладное…
Да и без диппочты МИД можно было обойтись, адресовав «телегу» самому Андропову. Не по уставу, конечно, да и риск подставиться бешенный, но пока амбиции двигают миром, даже такая инфернальная конструкция, как государство-динозавр СССР, в неизбывной опасности. Кому как не им, кругу избранных, коих наберется от силы сотня в многострадальной, троекратно сбившейся с пути страны, этого не знать.
На поверку все вышло, однако, наоборот. Агентура что-то там вякала, слезно прося «калым» для пучившейся от воздержания помолвки, а подполковник Ефимов, которого они, обыграв тему, сбросили со счетов, всего за три месяца с момента заступления на должность, бесстрастно заключил: такие крупные суммы для «смазки» западных перевертышей за последнюю пятилетку не расходовались. Причем, постиг это, обсосав лишь голые цифры и не имея доступа ни к одному источнику секретной информации. Только отсутствие всякого опыта и незнание цеховой специфики вынудило его обратиться к Остроухову за разъяснениями – по крайней мере, так Главный воспринял его доклад – а не сплавить «телегу» отцу-покровителю Андропову. Между тем, не получи он в ближайшие дни исчерпывающих объяснений, его следующий шаг угадывался.
О внезапной докладной записке Ефимова, отметившей красным буем потраченные в рекордные сроки два миллиона и со всего маху рубившей последнюю ветку, на которой заговорщики после крушения “Боинга” в качестве последнего пристанища ютились, Дмитрий Богданов узнал лишь сегодня – на три дня позже, чем сам Остроухов, а через него – Куницын.
Генерал-полковник вызвал начфина к себе и вручил пару исписанных от руки листков. При их чтении у Богданова то прели ладони, то что-то другое, а может, и все вместе сразу. На столе лежала специально заготовленная горка писчей бумаги и карандаши для «прений», но, как ни удивительно, они не понадобились. Богданов тихо встал, взял со стола выложенные Остроуховым ключи, бросил в бумагорезку прочитанное и также тихо, почти незаметно, ретировался. Выходя, он заметил, что Остроухов бесстрастно, а скорее даже уныло, достает из ящика какую-то папку и даже не проводил его взглядом.
«Вот это глыба, фундамент вечного, прямо таки китайский богдыхан!» – успел подумать Богданов, прежде чем его накрыла отсыревшая, промозглая накидка страха.
Буркнув помощнику ни с кем не соединять, Богданов закрылся в кабинете и минут десять вытуривал из себя корявую дрожь. Причем, едва он справлялся с отдельным фрагментом – руками или лицом, как начинал мелко трястись всем телом снова.
Заскорузлым движением он забурился в карман брюк и извлек полученные от Остроухова ключи. Словно испугавшись чего-то, Богданов распрямил ладонь – ключи грохнулись на стол. Будто зубной бор, звук от падения больно вгрызся в натянутые, как тетива, нервы.
Фантом душевного, верткий, но липучий, мало-помалу растворился, незаметно унеся с собой заплесневелые объедки и прочий захламивший разум мусор. Богданов принялся предметно рассматривать упавшие на стол ключи – как казалось, искал тавро изготовителя.
Наконец начфин постиг, что Ефимов не так уж страшен со своим подкопом, раз Главный распорядился изъять весь компромат, снабдив ключом от кабинета ревизора и отмычкой для сейфа.
Так и не определив, где стругались его дивные «заточки», начфин распрямил плечи и, казалось, в облегчении откинулся на кресле, но тотчас впал в гимнастику гримас. Он то поджимал губы, то вытягивал их трубочкой, то хмурился, морщась, то его правая щека дергалась. Из набора риторики кромешного он разве что не подмигивал. Возможно потому, что, пережив за неделю сдвоенное банкротство, заигрывать с самим собой – дело гиблое. Ни копья не выцыганишь.
В конце концов, морщины душевного похмелья разгладились, вернув ясность мысли. Шаг за шагом в его сознании выкристаллизовалось: возможны лишь две причины, побудившие Остроухова взломать кабинет ревизора. Ефимов либо отстранен от должности, либо, что наиболее вероятно, арестован. Но не успел его подхватить и паводок надежды, как Богданов наскочил на коварный, затаившийся в туманной низине порог.
“Зачем ломиться в кабинет Ефимова скрытно, под покровом ночи? Что мешает все проделать официально, днем? И почему я должен ждать сигнала в полночь, а вернее отсутствие такового? Может, вопрос об аресте еще не решен и идут последние приготовления?…”
Богданов глубоко вздохнул и посмотрел на часы. Минутная стрелка завершала свой последний оборот, чтобы, слившись с часовой, начать отсчет новых суток. Если в ближайшие две минуты не раздастся звонок, на который он отвечать не должен, но упреждающий, что «выемке» – отбой, он отправится на задание Главного. Идти – совсем рядом, кабинет Ефимова – на его же этаже.
Четверть часа назад по коридору прошел патруль – внутренняя охрана, что означало: в его распоряжении минут сорок, как минимум. Задерживаясь допоздна в последний месяц, он изучил их режим, и пояснения Остроухова в «эпистоле» были излишними. После 20:00 обход – каждый час, но, иногда, ломая график, патруль выходил на 10-20 минут раньше, дабы планов не строили…
Упреждающего сигнала не последовало. В 00:10 Богданов надел шапку, пальто, перчатки и вышел из кабинета, заперев обе двери, свою и приемной. В полный парад облачился для комично-смешного: оправдать присутствие перчаток на руках. Того требовала «зачитанная» Главным инструкция. Хотя, как экономист, Богданов никакими спецнавыками не обладал, но до такого маскарада додумался бы и сам. Человеком он был способным, весьма даже.
Прежде он не раз бывал у Ефимова. Во всем Управлении ревизор общался лишь с тремя – ним самим, Куницыным и Остроуховым, получая для аудита от «великолепной троицы» тщательно профильтрованную документацию. Да и, как коллеги-финансисты, они были обречены «надоедать» друг другу. Надоедал, правда, один Ефимов, натыкаясь через раз – «информация закрыта», под чьим маркером и вошла в историю их завалившаяся из юности в старость, так и не познавшая возраста осени страна.
Единственно, чего Богданов не знал, так это – где находится выключатель в кабинете ревизора. Поэтому, проникнув внутрь, он порядком изъелозил рукава пальто, прежде чем нащупал кнопку. Начфин достал отмычку и проследовал к сейфу. Орудуя в перчатках, долго не мог приноровиться к прорези замка, но справился. После первого полуоборота почувствовал, что механизм пришел в движ