Петровна почувствовала, как левый глаз её вдруг оживился сам собой, зажмурился крепко, потом распахнулся живо обратно, кожа лица натянулась, и нервный тик неприятно исказил её лицо. Она попробовала унять его, растерев ладонью глаз, но напрочь забыла, что работает в перчатках, испачканных мыльной пеной, и вышло ещё хуже. К нервному тику добавилось сильное жжение. Она сбросила перчатки и кинулась промыть обожжённое место, однако глаз совсем заплыл и слезился. Ко всему прочему, из-за спины вдруг вынырнуло любопытное лицо управляющего.
– Ты зачем встала, Петровна? – строго спросил он, но, заметив, что глаз её подслеповато щурится, щека под ним надулась и покраснела, он добавил: – Так, ты какой уже день без выходных?
Петровна, сдерживая с трудом слёзы, отворачивая лицо, тихо ответила:
– Второй месяц пошёл, Игорь Егорович, но я ничего, умоюсь только. В глаз немного попало, но это ничего… сейчас вот…
Петровна почувствовала, что в груди её вдруг что-то поднялось стремительно и подкатило к самому горлу, сбивая дыхание. Страшная усталость, скопленная за последний месяц тяжёлой работы, давила ей на плечи, усиливая обиду, которая детским каким-то чувством пробудилась в ней, затеняя её сознание, заставляя дуться, злиться на весь мир без всякой веской причины. Мир вокруг, казалось, не понимал её, а непременно должен был скорее обернуться к ней и проявить самое живое участие. Петровна, как делала порой в детстве, старалась давить обиду в себе злостью, сдерживалась, тужилась, но выходило противоположное, и сил, которых и так не оставалось в ней, всё становилось меньше. Петровна наконец сдалась и горько, с надрывом разрыдалась…
– Всё, Петровна, – сказал Игорь Егорович, – езжай домой, отдохни, выспись, а завтра поглядим, как с тобой быть. Ты мне здесь такая не нужна, заразу какую распространишь, уснёшь и кипятком обваришься – нет, давай-ка езжай домой.
– И-и-игорь Егорович! – захныкала Петровна. – Никак нельзя мне без работы! Я вот сейчас умоюсь и снова к мойке. Да что мне глаз – ерунда! – я на ощупь уже. Я могу, Игорь Егорович! У меня второй глаз знаете какой! Это локатор, а не глаз, Игорь Егорович!
– Всё, Петровна, остановись, – грубо остановил управляющий начавшуюся было истерику. – У тебя вместо глаза язва какая-то, а не глаз. Не дай бог проверка нагрянет, мне что, прикажешь пиратской повязкой его укрыть? Так пират из тебя никакой, Петровна, ты и море-то не видала. Езжай, говорю, домой.
Ничего не оставалось Петровне, как собраться и поехать домой. Вымыла она тщательно глаз, попрощалась быстро с напарницей по работе, которой нужно было теперь работать за двоих и, если бы не занятные руки, показала бы Петровне, наверное, неприличный жест, и с грустной миной, совершенно сбитая с толку, уехала Петровна к себе.
Комната её в коммунальной квартире была неуютна и очень плоха, маленькая, вытянутая по форме, и в конце, на сторону окна, был причудливой формы загиб, словно строители были не люди, а мифические существа, чья геометрия пространства была искажена скосами и бессмысленными углами, уводящими логику в тупик. Петровна давно уже смирилась, что вместо нормального жилья у неё собачья конура, стены которой будто из картона, и слышно порой отчётливо, как за стенкой сосед Илья Михайлович пьёт взахлёб горькую, грохочет бутылками и кряхтит, словно при смерти.
Комната досталась ей после смерти мужа, который был прежде успешный предприниматель, пока, как и сосед Илья Михайлович, не соблазнился зелёным змием и всякий жизненный интерес променял на похмельные жуткие неврозы и сколько угодно свободного времени, после того как опрокинет первую стопку. Запои скоро превратились в ужасное рабство, воля его ослабла, он бился в приступах горячки, когда мерещилось ему всякое, и обещал со слезами бросить, но упрямо вставал утром и шёл за следующей бутылкой. Душа его выгорела быстро, здоровье сопротивлялось дольше, однако кончилось всё предсказуемо – умер он в приступе, кошмарной мучительной смертью, страшно испугав маленького сына. После себя, как полагается, оставил долги, освободив, однако, семью от мучительного ига своего недуга.
Петровна погоревала недолго, продала и квартиру, и дачу, и даже машину, взамен купила комнату, где прежде, через два этажа, жил один писатель, известный всему миру своим тонким пониманием человеческой души. Петровна в юности плакала над его романами и рассудила так: великий человек, ограниченный узкими стенами, стиснутый словно в гробу, рождал здесь удивительные строки, душа его наверняка оставила на стенах этого дома свой след, отчего бы и Петровне с сыном не очутиться во власти ауры его таланта, проникнуться магией прошлого, и все их нынешние беды, может быть, станут тогда не так значительны. Собрала она маленького сынишку, перевезла вещи, и стали они вдвоём жить так, как мечталось всегда Петровне – прогулками по старому городу разбавляя неприхотливый свой быт, ходили они в музеи и галереи и всегда были вдвоём. Жизнь была наполнена улыбками и радостными переживаниями.
Счастье их длилось недолго и стало истощаться, по мере того как средства от продажи имущества неумолимо таяли. Петровна прежде никогда не работала серьёзно, всё больше не из нужды, а чтобы выбраться в свет и поглядеть на мир. Она в молодости увлечена была любовными романами и грезила тайно о принце. Мол, спустится с самого неба на белом жеребце гусар, усадит её рядом, подкрутит лихо щегольской ус и взмоет с ней вместе под самые облака. Поэтому и работала она чаще всего официанткой, как раз из-за того, что «гусары» и прочий контингент с усами и лихими буйными манерами захаживал в места, где приятно кормили и можно было хорошо выпить. Так она и познакомилась с мужем, который отличался горячим нравом, носил усы и любил эффектно выказать себя, дарил ей букеты, а шампанское пил по-гусарски – с брызгами и тостами.
Пришлось Петровне снова пойти работать. В ресторан, где гуляли «гусары», её уже не взяли, но вышло устроиться в небольшое уютное кафе, где влюблённые парочки, заглядывая кротко друг другу в глаза, хрустели пиццей и тихонько шептались, нежно прижавшись друг к другу, незаметно исчезая под самый вечер, томные и счастливые. Петровна страшно завидовала им и грустно вздыхала, когда двое, обнявшись, исчезали навсегда в вечернем полумраке, оставляя после себя частичку своего счастья, сливавшуюся нежно с ароматом свежей пиццы в необычайный букет.
У самой Петровны личная жизнь совсем остановилась. Всякая забота её в той или иной мере связана была с судьбой сына, всё прочее не казалось ей важным и потому интересовала мало. Сына следовало кормить, одевать, провожать на учёбу, уговаривать его, что учиться важно и полезно, что полученные знания устроят его судьбу самым благоприятным образом, шантажировать своим здоровьем, чтоб не возникло у него даже мысли прогулять урок, в общем, как всякий родитель, Петровна стерегла его как могла.
Сын Андрейка учился сперва исправно, но, чуть повзрослев, пробудился в нём, видимо, буйный характер отца, и стал позволять он себе всякие глупости и непотребства. То драку затеет, то ответит учителю грубо, то и вовсе прогуляет школу. Петровну вызывали часто на собрания и предупреждали строго, что если ещё раз Андрейка двинет в пузо Виталика или укажет учительнице русского и литературы Жанне Владимировне известное направление, куда немедля ей следует отправиться в путешествие, то встанет вопрос об его отчислении. Петровна умоляла оставить Андрейку, говорила, какой он светлый, но ранимый ребёнок, какой был отец его скотина, как мучил его и дурно влиял на характер, что следует непременно дать ему ещё один шанс. Несколько раз выходило ей договориться, вызывая жалость к Андрейке и его тяжёлой судьбе у директрисы, одинокой стойкой женщины, без мужа воспитывающей сына, который совершенно отбился от рук и уже был пойман однажды за гаражами с сигаретой.
Однажды Андрейка превзошёл себя и стукнул Виталика в нос, значительно пустив ему кровь. Вызвали даже милицию, потому как крови из Виталика натекло, как на скотобойне. Скандал случился страшный, и Петровна, как и прежде, бросилась в школу с работы вымаливать прощенье сыну, но в этот раз директриса была неумолима.
– Вы, Петровна, уделяйте больше внимания сыну, – сказала она, – сделайте с ним уроки, поговорите, иначе воспитаете волчонка, злобного и капризного. Материнская любовь ваша не должна пресыщать его, не должен он остаться баловнем. Отдайте, может быть, его в секцию единоборств, пускай взращивается в нём дисциплина и уважение к старшему.
Отчислили Андрейку из школы, и не помогли Петровне ни слёзы, ни мольбы, ни обещания. Обещала она, что Андрейка обязательно исправится, что нет в нём совершенно злости, а чуткий он необычайно и остро чувствует всякую обиду. Всё оказалось бесполезно.
Петровне страшно обидными показались слова директрисы. Неужто Андрейка не окружён заботой, неужели безусловная любовь матери к сыну не выказывается ей в полной мере? Да как посмела она! Да Петровна и живёт одним только Андрейкой, и всякий миг её жизни любовь к сыну крепнет всё более, и ширится, и ничего, кроме судьбы его, решительно ей не интересно. Сделать с ним уроки? Да все уроки сама она и делает вместо него, ещё и готовит и собирает в школу, и кажется ей порой, что вместе с Андрейкой сидит она в школе за партой и слушает лекцию.
– Да что вы понимаете! – накинулась она не директрису. – Андрейка исключительный ребёнок. За что ни возьмётся – ко всякому делу отыщется у него способность. Школьная программа не заставляет его даже напрячься – он с удовольствием изучает предметы. Характера он мягкого, добрый, способный ребёнок! А вы говорите такое… Да я всё для него сделаю!
На последнем слове Петровна расплакалась, жалостливо поскуливая. Лицо её страдальчески исказилось, но директриса только сдвинула брови и указала ей на дверь.
Перевели Андрейку в другую школу, и Петровна взялась за него крепко. Сидела над душой его и твердила, что нужно ему непременно хорошо учиться, что знания поставят его в жизни выше всякого бездельника и простака. Отец его был дурак и не учился, оттого своим шансом правильно воспользоваться не сумел. Всякое дело строил не согласно рассудку, а по-гусарски лихо, с шашкой наголо да галопом в самое пекло. Наверное, и пить он стал беспробудно, когда удаль ушла и заразилась душа его жалостью к себе, а для мужчины это страшный недуг.
– Веди себя прилежно, Андрейка, – говорила Петровна сыну. – Учись как следует, и всё у тебя в жизни сложится. Не позволяй, чтоб отцовский крутой нрав возобладал в тебе, веди себя тихо и смирно.
Не позволяла Петровна и шагу ступить сыну без своего материнского надзора. Стерегла всякую его попытку устроить бунт и когда лаской и уговором, а случалось, и шантажом, гасила бушевавший в нём огонь, готовый выплеснуться наружу, как вулканическая лава, и обжечь всякого, кто оказался бы на пути. Со временем удалось Петровне подавить волю сына, и стал он шёлковый в её руках, пушистый, словно котёнок, и показывал когти, когда только видел игрушку в руках матери.
Учился Андрейка сносно, был аккуратен и терпелив. Отличником он не был, но выделяли его в школе способным ребёнком, который отчего-то ленится без понукания и, если не подтолкнуть его, опустит совсем руки. Единственная страсть Андрейки – книги, которые с жаром проглатывал он от корки до корки, погружаясь в сюжет будто в пучину, с головой захватывающую его, из которой спасение было одно – преодолеть несокрушимую её мощь и подчинить своей воле. Читал он запоем и более всего любил смелые подвиги и отчаянных героев.
Не углядела Петровна, что буйный огонёк внутри сына вовсе не погас, а обложился угольками и мирно дремал, ожидая, как пробудится в Андрейке врождённая натура и жаром своим растопит буйное пламя. Долго Андрейка скрывал свой затаившийся нрав. Закончил прежде школу, поступил в университет, и тогда только, в окружении сверстников, разбалованных и развращённых жизнью, дремавший вулкан внутри его полыхнул, и пепел, вырвавшийся из него, покрыл сединою голову Петровны.
Не заметила Петровна, маясь на своей работе, за чаевые готовая преступить всякую нравственную границу, хоть предложи ей на столе станцевать джигу – прыгнула бы и не задумываясь замолотила неистово башмаками, лишь бы уважить Андрейку, накормить его сытно или купить новые кеды, как сын её решительно изменился и день за днём новые его затеи открывали в нём дурное наследство. То не вернётся к ночи домой, а наутро явится пьяный и хамски укажет матери, что давно уже взрослый и лучше её знает, как ему жить; то среди ночи ввалится в квартиру, сокрушая всё, что окажется у него на пути: мебель, зеркало, разбуженного шумом Илью Михайловича, лицо перекошенное, злое, нос подбитый, лиловый, как спелая слива, и заорёт во всё горло, что страну нужно скорее спасать, что враг у границы, а вы, дураки, спите.
Петровна сперва решила, что Андрейка влюбился и по наивности увлёкся ветреной девицей, крепко вскружившей ему голову, что наивная его душа растаяла от страсти, а разум помутился. Думала она, что любовная лихорадка парализовала его волю, и, стало быть, Андрейка не отдаёт себе отчёта, а живёт порывами и силится вывернуть мир наизнанку. Но скоро завелись у Андрейки странные дружки: один с бородой, страшный и могучий, точно флибустьер, другой в очках, худой, чистенький и опрятный, самого интеллигентного вида, но взгляд острый и пронзительный, как бритва. Заподозрила тут Петровна преступный сговор, выдумала себе шайку головорезов, ночью в подворотнях выискивающих наживу, а главный между ними субтильный интеллигент. Чувствовала Петровна, что внутри этого худого паренька в очках зреет необычайная сила, разрушающая и гиблая. Фатальный это был человек, озлобленный и непримиримый. Пересечёшься с ним взглядом, и дрожь пробирает до самых пяток. Взгляд – колючий и цепкий, хватает человека за одежду, царапает кожу, лезет коварно в самую душу, и хочется вывернуться от него, укрыться, а он смотрит на тебя с презрительной усмешкой и будто говорит, что всё про тебя знает, и только оступишься ты, только зевнёшь на секунду, как мигом коварное жало вопьётся в шею, пустит по венам яд, и ты уже целиком в его власти и противиться ему не в силах. Как мигом будешь проглочен без всякого следа.
Бросилась Петровна к Андрейке, стала говорить ему, что лучше бы он влюбился без ума в дурную девку, чем плясал под дудку двуличного мерзавца, этого коварного вельзевула, прячущегося за личиной воспитанного, тонкого человека. Чуть не расплакалась и навыдумывала ещё с лихвой, что сыну стоит, может быть, покаяться и обратиться скорее к Богу. Тот направит его и даст совет. Андрейка взглянул на мать нахмурив брови и сделался удивительно похож на отца, когда тот, бывало, задумает что-то, упрётся рогом и ни за что не уступит своего, а всякий, кто станет противоречить ему, натолкнётся на непреодолимую стену.
– Не говори глупости, мать, Матвей мой друг. Он большой патриот и стоит за страну. Мы с тобой без дела сидим, когда остальные для фронта не жалеют себя. Матвей – волонтёр, возит на фронт необходимое.
– Какой фронт, Андрейка! – в ужасе ответила Петровна. – Нам бы себя прокормить. Тебе вот учиться нужно, подняться выше нашей разрухи и жить полной грудью. Ты же человеком можешь стать, Андрейка!
Петровна говорила ещё про отца и про дурное наследство, что впереди целая жизнь и жить её стоит умно, что был уже один дурак в семье и не понимал совершенно жизнь, а всё сопротивлялся её течению, шёл напролом, бился с нею и по глупости сгинул, а за тобой, Андрейка, будущее, живи верно и слушай всегда мать. Но Андрейка, кажется, не слушал её, а думал о чём-то своём…
Скоро вдруг стало необычайно дорого жить. И прежде кошелёк Петровны не отличался приятной полнотой. Дородность его давно сменилась болезненной худобой, и если и бывал он полон, то однажды в месяц, когда Петровна получала долгожданную зарплату. Худел он скоро, и бока его висли, по мере того как Петровна оплачивала накопившиеся счета и отдавала то, что было выбрано в долг у соседей и коллег по работе.
Петровна, нежели в юные годы, сильно подурнела, свежесть её будто иссохла с годами, словно жизнь держала вокруг неё температуру африканской пустыни, изнуряя её палящим зноем, отмечая морщинами усердие её всякий день ступать по раскалённому песку, отыскивая дорогу в дальний оазис, где свежим ветерком одует с неё пыль хлопот и они вместе с Андрейкой станут жить счастливо. Прежде чаевыми оплачивали лукавую улыбку Петровны и её юный румянец, нынче за морщинами клиент угадывал усталость и нужду, и всякому становилось неприятно, аппетит бывал часто испорчен, и разочарование выказывалось размером чаевых, которые всё реже получала Петровна. Подсчитав однажды траты, она пришла в ужас: кредит превышал гораздо дебет, а Андрейка взрослел, ширился в плечах, и всё-то ему было нужно, то одно, то другое – он решительно наступал на мать, когда хотел чего-то, и был упрям в желаниях, как отец.
Сопротивляться капризам сына Петровна остерегалась. Она считала, что любовь её неизбежно должна быть жертвенна, и пускай сама Петровна лишена удобства и, может быть, пропустит иной раз обед, но Андрейка будет удовлетворён. Прежде она отдавала всю себя мужу, но где-то не угадала, упустила мгновенье, и он пропал, не дождавшись жертвы её. Характер мужа возобладал над её порывами спасать его всякий раз, потакать капризам и тянуть его из бездны, в какую он шагнул одной ногой и рвался прыгнуть в самую пропасть не помня себя. Петровне страшно было представить, что если с Андрейкой случится похожее – по её вине он оступится, и тогда случится беда.
Петровна попросилась работать больше, но молодые официантки работали весьма живо, и свежие их лица и приятные формы возбуждали аппетит в посетителях, заставляя вернуться снова. Чаевые таким платили охотнее и кушали обильнее, когда полногрудая молодая девица с нежной улыбкой носила им меню и подносы. Петровне предложили на кухне мыть посуду после смены, потом добавилась уборка зала, а скоро управляющий Игорь Егорович сообщил ей, что талантов в уборке у неё много больше, нежели когда Петровна с натужной улыбкой носится по залу с подносом. Оставили Петровну работать на кухне, лишив чаевых и надежды выбраться из долговой ямы.
Андрейке она ничего не сказала, а жила так, будто ничего не случилось. Она внутренним каким-то усилием задавила в себе поднявшиеся было чувства, готовые выплеснуться из неё с надрывом, полыхнуть огнём, нестерпимым жаром выжигая натянутый до предела нерв. Только подоспел комок к горлу, как Петровна сказала себе: «Пускай, и не так бывало, сдюжу, главное уберечь Андрейку». И словно не случилось никакой перемены: она делала что укажут, ниже склонив только голову, а взгляд её укрылся мутной какой-то пеленой, точно она становилась слепа ко всему, что вокруг.
Андрейка ещё чаще стал пропадать с друзьями. Который Матвей, поправляя очки, вежливо здоровался с Петровной при встрече, но во взгляде его читался бой барабанов и бравые марши. Бородатый флибустьер скромно прятал глаза под густыми бровями, однако на руках его узлами вздувались вены, словно в предчувствии, что им дадут скоро волю ломать хребты и подбородки. Петровна чувствовала от обоих невидимую угрозу, но, точно загипнотизированная, покорно ждала развязки. Скоро интеллигент записался добровольцем на фронт и всё стало еще хуже. Жизнь Петровны перешла на военное положение…
Андрейка перестал совсем учиться, оделся по военному и ездил с бородатым обучаться тактике войны. Петровна, представляя, куда идёт дело, но убеждая себя, что всё обойдётся, измученная ежедневным перемыванием горы тарелок, вилок, отчего руки неприятно распухли и от зуда чесались невыносимо, издёрганная вся и исхудавшая страшно, обнаружила вдруг, что в ней совершенно иссякли слёзы. Прежде, выплакавшись основательно, ей становилось ненадолго легче, а здесь подкатывало к горлу, напряжение росло, готовое вырваться уже наружу, и оседало вдруг где-то в груди, отчего тревога не исчезала вовсе, а будто скапливалась комом и давила на нервы. Резкий неожиданный звук заставлял её дёрнуться и обернуться, отчего сердце всякий раз замирало и стало ныть после каждого испуга.
Однажды Андрейка и бородатый явились вдвоём под вечер, оба хмурые и злые, но удивительно тихие. Такая это была злоба, какую не выразить словом, которая ширится без удовлетворения до своего предела и проливается глубокой печалью, как ливень из густого мрачного облака. Такую злобу не удовлетворить было ничем, кроме возмездия, а печаль, лившаяся из неё рекой, часто выходила за берега, утапливая глубоко другие чувства, и могла длиться годы… На фронте погиб Матвей, и в Андрейке будто надорвалось что-то.
Андрейка и прежде отвечал Петровне сквозь зубы, а как похоронили Матвея, он словно решил про себя, что и мать, и весь мир вместе с ней – соучастники, сгубившие друга. Он сторонился всякого разговора и где-то внутри себя будто искал лазейку проскочить мимо боли, мучившей его, искал в себе силы оставить её позади, а отвлеки его мать вопросом – точно волчонок показывал зубы. Петровна не однажды замечала его сильно пьяным, и тогда она видела ясно, какое ждёт его будущее. Всё отчётливее в привычках его обнаруживался характер хорошо ей знакомый, раздражительный и буйный, отцовский характер. Упрямо росла за его спиной, тенью огораживая от остального мира, фигура мятежного отца.
Чтобы не сойти с ума от переживаний и кошмарных предчувствий, рисовавших в мельчайших деталях будущее, Петровна брала лишние смены в ресторане и изматывала себя работой. Она неистово тёрла посуду всякий раз, как комок из неизлитых слёз и страданий подкатывал к горлу, он будто сковывал её силы, не находя себе выхода, сужал её в пространстве, подбрасывал в воздух и бросал с силой об землю. Измученное лицо искажала гримаса, как если бы Петровна обливалась горькими слезами и судорожно всхлипывала, однако ни капельки влаги не исторгали её глаза, и она тёрла и тёрла посуду, пока непомерная физическая усталость не брала верх над душевной болью – горло её высвобождалось от муки, и Петровне на короткое время становилось легче, пока не случался новый приступ.
Случился тот день, который, Петровна знала, неминуемо случится, но обманывала себя ложной мыслью, что всё обойдётся. Не обошлось. Укрывшись от действительности горой посуды, она тяжёлым физическим трудом намеренно мучила себя, притупляя тем самым движение всякой мысли, неминуемо уводившей её в сторону опасного предчувствия. Как осторожный зверёк, поздней ночью выглядывала она из укрытия и тёмными полупустыми улицами торопилась домой. Однажды, возвратившись с работы, застала она Андрейку, сгорбленной, мрачной тенью застывшего над столом. Он низко склонился и без всякого движения упёрся взглядом в старую фотографию. На ней Петровна, молодая, яркая в подвенечном пышном платье, счастливо улыбалась Андрейкиному отцу – высокому красавцу при размашистых усах, готовому, казалось, прыгнуть лихо на коня и умчать красавицу жену к закату, к безумству и всепоглощающей любви.
– Ты чего это, Андрейка? – бросилась Петровна к сыну, а у самой заныло в груди. Она успела быстро взглянуть на фотографию, и сердце у неё совсем замерло. Вспомнила она, как горячо обнимал её красивый молодой супруг, какие шептал ей признания, щекоча усами, как был он ласков и как тянулся к ней всякий раз пускай бы только прикоснуться украдкой. Он словно питался её красотою и свежестью кожи и от всякого прикосновения преображался и не мог отпустить её от себя надолго. Она вспомнила, какой была счастливой и хоть целую вечность готова была не выпускать его из объятий. Щёки Петровны обдало жаром, кровь прилила к ним, окрасив бледную, болезненно-жёлтого оттенка кожу, а в горле встал комок, и дыхание её сбилось.
– Ну чего же ты выдумал, зачем это? Убери… – Петровна жалобно заскулила и хотела забрать от сына фотографию, но он прикрыл её рукой.
– Мам, – тихо произнёс Андрейка, – а отец какой был?
Поняла Петровна, что в эту секунду, прямо сейчас, кажется, происходит такое, от чего она прежде выстроила стену из грязной посуды и забот, обременяя себя ими чрезмерно, мучилась, выкладывая натужно один за другим кирпичи, укрепляя раствором из страха и тревоги, для одного только, чтоб задушить в себе малейшее сомнение, что однажды такое может случиться, – и вот стена эта рушится на глазах.
– Дурак он был! – вспылила она, чувствуя, как рушится стена, обрушая кирпичи на её хрупкие сгорбленные плечи. – Чего ты вспомнил его? Он себя погубил и нам оставил в наследство после себя лишения и невзгоды. Да чёрт бы его побрал! Из-за него всё! Сволочь такая! – Петровна снова бросилась к Андрейке, выхватила фотографию и стала рвать её яростно на мелкие кусочки.
Андрейка бросился было остановить её, однако вздохнул глубоко и, пожав плечами, остался сидеть смирно, печально глядя, как мать отводит душу.
– Я на фронт ухожу… – тихо сказал он. Потом молча поднялся и вышел.
Петровна будто не слышала его, она поднимала с пола уже оторванные кусочки бумаги и рвала их ещё мельче, словно в каждом из них заключена была частичка причины всех её бед и несчастий и она силилась истребить её, не оставив следа. Скоро не осталось уже ничего, и вместо бумаги лежала по полу пыль и мелкие крошки. Казалось, внутри Петровны надорвалось что-то, полыхнуло огнём, выжигая из памяти мгновение, где сплетены были воедино любовь и надежды, где была она счастлива и улыбка её лучилась живыми красками – всё обратилось пеплом, укрывшим собою комнату и израненную душу Петровны. Она села на пол, обняла колени, и слёзы наконец прорвались из неё ручьём. Петровна горько заплакала…
Скоро Андрейка ушёл на фронт, оставив Петровну один на один со своим горем. Он, зная, что мать не отпустит его так и обязательно будет держать, пускай даже силой, а это будет наверняка сцена, слёзы, и станет ему вдруг стыдно и неловко, ушёл тайком из дома и не позвонил ни разу, а как определили его в учебный лагерь, сообщил, что на месте и что всё у него хорошо. Петровна расплакалась, как узнала, и ночью спала плохо, всё мерещились ей кошмары, как Андрейка с гранатой бросается под танк и гибнет; как колет штыком врага, а другой колет его в спину; как бежит он смело в атаку, кричит «Ур-р-ра!», и пуля настигает его…
Однажды увидела она, случайно с бабами на работе взглянув одной в телефон, какая на самом деле сейчас война и как ходят в атаку солдаты. В ужасе она стала звонить Андрейке и, когда не дозвонилась, чуть не лишившись рассудка, ждала, когда он перезвонит, подозревая страшное. Ничего не случилось с Андрейкой, был он в порядке и в хорошем расположении духа, жаловался только, что бронежилет дали плохой, а нужно бы лучше, чтобы в бою форма его исправно закрывала тело, а этот совсем плох. Петровна кусала губы и воображала, как увиденные ей ужасы, происходящие на фронте, все разом, вдруг, ополчились против Андрейки, бьют его, калечат, а бронежилет его с дыркой посередине и бестолков совершенно в защите.
Стали Петровне ночью являться кошмары, более всех один приходил чаще и рисовал ей картины в мельчайших подробностях, словно случился наяву и был потому ужаснее прочих. В нём Андрейка был при усах, какие при жизни носил под носом отец, расхаживал в элегантном дорогом костюме с нежной бархатной розой в петлице и обнимал незнакомку в подвенечном платье. Они то кружили в танце, и Андрейка ловко вёл за собой невесту, то слушали тост и поднимали счастливо бокалы, то Андрейка бережно, с розовыми от волнения щеками, поднимал край фаты, укрывавший лицо незнакомки, и горячим поцелуем обжигал её уста… Восторженные взгляды вокруг ласкали его самолюбивую натуру, он был нарочито со всеми приятен и всякому готов был услужить. Играла музыка совершенно волшебного свойства, мелодия её звучала живо и энергично, поднимая танцевать сытых захмелевших гостей. Андрейка и сам не прочь был станцевать, и в центре зала гибкая его фигура двигалась ровно и умело. Вдруг, будто сломалась ветка, снова хрустнуло где-то совсем близко, точно через сухой лес пробирался лось или дюжий кабан, стараясь уйти от преследования охотников. Послышался звон разбитой посуды, разбитое стекло весело прыгало по полу, красиво играя светом от хрусталя подвесной люстры. Кто-то вскрикнул протяжно и быстро затих. Неприятный хруст становился жёстче, настойчивее, он ритмично содрогался короткими и длинными очередями, а в ответ ему от боли и ужаса кричали люди. Упала навзничь незнакомка в подвенечном платье, по груди её широкое алое пятно пропитало белую нежную ткань… Крикнул громко Андрейка и склонился над ней. Лицо его полно было ужаса и удивления, а искажённый гримасой рот застыл в немом несмолкаемом крике самого страшного отчаяния. Он вдруг дёрнулся и неуклюже повалился на бок. Красивый пиджак его распахнулся, и из-под него выглянул ломанный и совершенно непригодный бронежилет, прошитый насквозь пулями…
Петровна просыпалась всегда от собственного крика, когда случалась кошмарная развязка и сон её прерывался. Сперва ей казалось, что всё происходит наяву, и она бросалась с кровати отыскивать раненого Андрейку, падала на колени и заглядывала под стол, оглядывала в ужасе все углы, но потом, когда рассеивался туман и взгляд её прояснялся, она рыдала, жалея себя, предчувствуя недоброе. Проклятый бронежилет на выходил у неё из мыслей, и воображение её рождало самые невообразимые злоключения Андрейки на фронте, где по вине негодной амуниции сына калечили страшными ранениями внезапно подкравшиеся враги, уводили его в плен, где продолжали безжалостно мучить его бесчеловечными пытками, заставляя предать Родину.
Этот бронежилет сосредоточил в себе невыносимую её тоску по сыну, которого, чувствовала она, безвозвратно теряет, как прежде, очень давно, потеряла мужа. В душе её надорвалось что-то, саднило, будто там образовалась рана и кровоточила, всякую секунду заставляя её страдать. Когда муж оставил её и вместо неё предпочёл отраву и в одиночестве травил себя ядом на глазах маленького Андрейки, будто того и не существовало вовсе, с зловещей какой-то настойчивостью, точно намеренно указывал Петровне, что скорее умрёт, чем останется с ней, она чувствовала себя одинаково так же. Тогда ей не хватило воли предпринять усилия остановить мужа, и он сгинул, заживо сгнил, оставив после себя жуткий запах и след на диване, где он пьяный лежал без сознания, пропитавшись насквозь водкой, что поднеси зажжённую спичку – вспыхнет и выгорит за секунду. Он будто бы был вместе с ней и Андрейкой, редкий раз поднимался к обеду и ужинал, когда не терял ещё совсем силы и мог удержать стакан и ложку; жил с ними одной общей жизнью, порой спрашивая у сына уроки, делая проверку и поощряя успехи добрым весёлым словом, однако взгляд его тонул всякий раз в бездне и с ней одной был у него молчаливый спор. Скоро он шагнул отчаянно ей навстречу, проигравши ей безвозвратно, и она увлекла его без остатка. Теперь Андрейка, перенявши самое дурное в его характере, затеял с ней спорить и одной ногой уже оступился…
Придумала Петровна, что Андрейке следует купить исправный бронежилет, самого нового образца, который непременно убережёт его, и Андрейка скоро вернётся к ней. Похлопотала она между сменщицами в ресторане, и оказалось, купить нынче можно было что угодно, лишь бы русский солдат успешно бил врага. Всякого добра можно было отыскать в интернете и, располагая средствами, родственники, друзья, общественники всех мастей, сплочённые общей целью укомплектовать солдата как следует, сосредоточили свои силы вокруг разнообразных лавок и предприимчивых граждан, скупали нужное и увозили на фронт помогать армии. Петровна скоро отыскала одного волонтёра, и тот назначил цену за бронежилет. Выбрала она самый крепкий и надёжный, какой не поколебать было выстрелом, броня самого верного качества. Стоил страшно дорого, Петровна столько за раз собрать не могла. По правде говоря, доход Петровны предполагал самые скромные траты, а здесь натурально сказочная кольчуга, такую оплатить разом – нужно было четыре Петровны и в запасе несколько месяцев. Но времени совсем не оставалось, Петровна чувствовала это всем сердцем, бронежилет необходим был срочно, или неминуемо случится беда.
– Родненький Игорь Егорович! – стала молить она управляющего – Дай лишние смены, сын гибнет на фронте, а нет у меня денег как следует собрать его в военном порядке. Бронежилет его с дыркой напротив самого сердца, и сбоку прореха, убьют ведь его, Игорь Егорович!
Игорь Егорович был известный либерал и войну считал ошибкой, вслух однако об этом не говорил, зная, что сколько-нибудь лишнее слово могло привести его к последствиям самым неблагоприятным. Сопротивляться же патриотическим течениям, лившимся по стране широко, огибая изгибы её и холмы, сливаясь полноводной быстрой рекой в неумолимый поток, бегущий нетерпеливо на фронт, он не мог тоже, поэтому вздохнул глубоко, помянул власть недобрым словом и согласился.
Петровна принялась работать ещё усерднее, мыла посуду чище и совсем не позволяла себе отдыха. Словно выполняла боевую задачу и иначе, как совершить подвиг, грудью укрыв амбразуру, воевать не умела, и всякое своё усилие направляла к одной цели. Спала она урывками, порой на кухне, когда не гнали её домой, и пропахла насквозь тряпками и прочей кухонной утварью. Если уснёт крепко и глубоко – снился ей бронежилет, к которому тянет она руки, а он словно пятится от неё и воротит в сторону свой стальной корпус – руки её невыносимо пропахли кухней, а бронежилет новый и не испытал ещё на себе грязи. Просыпалась Петровна внезапно и живо принималась мыть снова – становилось ей тогда покойно и легко, жизнь наполнялась целью, и все заботы, кроме неё, теряли своё значение.
Управилась Петровна за два месяца, правда, заняла ещё на работе изрядную сумму. Но это нисколько не обременяло её, вся жизнь её была подчинена делу, а то, что нужно было отдавать долг, казалось ей настолько далёкой перспективой, что будто бы и не было до конца правдой, а значит, можно было упустить это из виду на неопределённое время. Волонтёр получил деньги, и Петровна ожидала со дня на день бронежилет. Скоро он привёз его и передал торжественно, как передают порой самую драгоценную вещь. Петровна вдруг почувствовала слабость, и едва колени её не подкосились, словно вся её мука и безграничное терпение вознаграждены были наконец должною наградой, за мрачной тучей выглянуло солнце, иссякли грозы и дожди, и радуга легла мягко по небу, словно божественная улыбка.
Бронежилет изрядно был тяжёл, однако Петровна не замечала совсем его тяжести, легко взяла его и точно нежное пёрышко отнесла домой. Положила на видное место и долго любовалась, представляя, как Андрейке будет впору. Чувствовалась в нём небывалая мощь, какой непременно, словно кольчугой, укроешься от любой напасти. Петровна погладила ласково его литые бока и уснула тихо и сладко, без всякой тревоги, как не спала уже долгое время. Проснулась бодрой и полной решимости отправиться к сыну отвезти бронежилет. Думала она прежде, что направит его на фронт, отгрузив волонтёрам, совершавшим вылазки в самые опасные районы, на самое острие сражения, где служил её Андрейка. Но взглянув на бронежилет впервые, на плавные изгибы упругого торса, излучавшего надежду, она заворожённо представляла, что останется скоро одна, а эта вещь, воплотившая в себе чаяния её материнского сердца, оплот её печальной жизни, должный уберечь от беды, покинет её навсегда, и самые дурные предзнаменования снова встанут перед ней, полные страшной, трагичной силы. Решила Петровна не расставаться никогда с бронежилетом, пока не передаст лично Андрейке, а останется на время под защитой его могучего бронебойного корпуса.
Игорь Егорович только вздохнул печально, нахмурил крепко брови, однако выправил Петровне отпуск за свой счёт. Он вдруг почувствовал к этой уставшей женщине, когда она встала перед ним снова, сгорбленная под тяжестью своей нелёгкой жизни, самое искреннее уважение. Она была чужда всякой политической мысли, однако именно в ней виделось ему сосредоточение истинно русской души, отравленной глубоко ложью и смиренно гнущей спину перед волей судьбы, но в то же время с непоколебимой решимостью увлечённая своей целью, шагая к ней упрямо и широко. Как всякий либерал, Игорь Егорович страшился человека, которого влекли вперёд мотивы, не поддающиеся его логике, противные течению свободной западной мысли, кажущееся ему безумными, оттого он дрогнул, когда Петровна спросила ещё денег в долг, и откупился от неё, дав ей сполна. Было теперь у Петровны и на дорогу, и без всякого сомнения отправилась она в путь.
До Крыма, куда лежал её маршрут, Петровна ехала в поезде совершенно счастливая – последний раз ещё с мужем и маленьким Андрейкой ездили к морю в Алушту, а поезд словно тот же и не изменился: сосед лакомится жареной курицей, с хрустом ломая хрящи, причмокивает от удовольствия и жмурится от лучиков солнца, весело прыгнувших в вагон провожать отправляющихся; чай, казалось, подали те же грубые руки, та же проводница бряцнула звонко подстаканником и напомнила про бельё. Петровна улыбнулась, вспоминая, как муж её, глядя на соседа, сладко хрустевшего мясом, сам захотел курицы и на станции побежал купить в лавке, да чуть не остался, вступив в спор с продавщицей. Андрейка тогда заплакал и бил кулачком, испугавшись, что отец не успел, а поезд уже тронулся, и он настойчиво кричал Петровне остановить поезд, а она бросилась по коридору к двери и столкнулось с мужем, едва успевшим запрыгнуть. Они столкнулись, спутались и упали, наконец признав друга, и счастливо стали смеяться, крепко обнявшись…
В поезде Петровна украдкой глядела на бронежилет, уложенный в коробку, будто могли унести его по ошибке, спутать с чужими вещами, и когда видела, что коробка нетронута, облегчённо вздыхала, оборачиваясь к окну, где мелькали пейзажи, неизменно чудные: свеже-зелёные дали, над которыми распахнулось широко небо, голубое и необычайно чистое, точно пуховое, тёплое одеяло, укрывавшее нежно спутанные мысли Петровны, замедляя спешный ритм её сердца, убаюкивая душу… Она была необычайно покойна в дороге и чувствовала себя под защитой.
В Крыму она уже знала, кому звонить, и отыскала волонтёров, готовых к чёрту на кулички отвезти посылку. Часть, где служил Андрейка, они хорошо знали, в расположение не впервые отвозили груз и собирались в те края снова в ближайшее время. Ждали, когда машина загрузиться полной, чтобы не рисковать почём зря. В тех краях, говорили они, решительно гиблые места, и наши и враг бьют друг друга с особенной злостью, штурмуют неистово позиции противника и оттого гибнет немало пехоты. Из вышины неба, невидимые, зорко наблюдают равнодушно хищники. Мёртвые глаза их не упускают всякого движения, и, чувствуя добычу, падают вниз с пронзительным визгом, страшным ударом превращая в пепел живое. Плавятся от огня железные тела танков, в обожжённых остовах дотлевают погребальные костры солдат. Всякая машина в тех краях – цель, и чтобы сохранить жизнь, нужно шагнуть выше своих сил и обмануть смерть, или рискуешь остаться в гиблой земле, погребённый навеки.
Петровна как услышала такое – ужаснулась. Мало того, что судьба Андрейки находилась в руках случая и жизнь его буквально висела на волоске, так и вполне могло выйти, что волонтёров в дороге подстережёт засада, рухнет с неба безмолвная птица и пустит по земле пламя из раскалённого жерла, и дьявол тогда приберёт бронежилет в свои руки. Тогда последняя надежда Петровны обратится в прах, и ничего более не убережёт её жизнь. Андрейка тогда наверняка сгинет, всякое стремление прекратится, и не окажется смысла искать причину, чтобы жить…
Какая-то неистовая сила вдруг пробудилась внутри неё и громко и одновременно очень настойчиво заявила свой протест. Словно дёрнула Петровну за шкирку сильная рука и воля её, очнувшись, выказала своё упрямство.
«Не бывать этому! – подумала она упрямо – Не упущу!». Заявила тогда Петровна волонтёрам, что неизбежно поедет с ними. Те посмеялись в ответ и дружно покрутили у виска пальцем. «Вы, мол, дама с характером, и есть в вас известная черта, присущая более мужику, чем женщине. Она, мол, формы очень выпуклой и весьма серьёзная по объёму. Иной мужик, самый, между прочим, крепкий, такою тяжестью оказался бы изрядно обременён, что заметно испортило бы его походку, однако вы, Петровна, удивительно легко носите на себе этот груз, но с собой мы вас не возьмём – опасно». Петровна на это заговорила что-то про сына и мужа, взывала к совести и уповала скорбно на Бога. Убеждала, что совсем ей не страшно умирать, когда на кону шанс обратить жизнь в сторону надежды. С надеждой, мол, всё равно, какой конец, она движет жизнью цельно и прямо. А всё в жизни пустяк, когда знаешь дорогу. Она обещала и денег и всяких проклятий за отказ, будто одна лишь мать умеет проклясть так, что не окажется никакого спасения, что разверзнется ад, и повылазят из него черти, и проклятый не избежит кары.
Волонтёры, молодые больше ребята, может быть, сжалились над ней. Наверное, каждый из них чувствовал боль материнского сердца с сыновьей любовью, потому, как каждого из них ждала дома мать. Может быть, Бог руководил ими, ведь там, где поджидает всякого смерть, больше всего человек верит и держится религии крепко. А может, проклятья Петровны оказалось страшны, и не было никакого сомнения, что всё случится, как предрекает израненная её душа. Слово матери на фронте порой весомее генеральского. Не важно, в конце концов, какой причиной руководились волонтёры, принимая решение, однако Петровну с собой они всё же взяли. Так Петровна, прижимая крепко бронежилет к сердцу, отправилась к сыну в самую гущу войны.
Сперва заправились они под завязку и загрузили доверху машину всякими коробками и ящиками, поехали неторопливо и ладно. Водитель как будто не спешил и всё травил анекдоты, которым сам от души и смеялся, но Петровне казалось, что шутки его полны внутреннего усилия и сдержанности, а от резкого смеха веет неприятно холодом. Двое других напротив, помалкивали и глядели мрачно в небо, силясь в облаках углядеть, может быть, знак, суливший им удачу в деле, однако день был ясный и погожий, и редкие облака, казалось, таяли на солнце, сливаясь в одно широкое, нежно-голубое полотно. Чем яснее становилось в небе, тем чаще по лицу волонтеров пробегали тени, в которых Петровна углядела недобрый знак.
Скоро пейзаж изменился, и вдоль дороги стали попадаться редкие деревушки, мелькавшие резво, сливаясь единой серою полосой. Водитель заметно прибавил скорость и живо прекратил шутки, отчего вокруг удивительно стало тихо. Петровна отчётливо расслышала, как скоро стучит её сердце, словно торопилось быстрее к Андрейке, но оттого что дорога была сильно разбита, Петровне становилось дурно от тряски и хотелось крепкого кофе. Она успевала видеть в окно разрушенные дома, видела, как покатые крыши были пробиты страшным ударом, видела пепелища и частые воронки от взрывов. Ей не было совсем страшно, но тишина в машине казалось накалена была напряжением пассажиров, и неведомая беда едва заметной тенью будто уже нагоняла их и вот-вот горящие мёртвые глаза её заглянут в окошко. Монотонно и тоскливо скрипел руль, в который крепко вцепился водитель, точно намеревался вырвать его и со страху швырнуть в окружавшую их сдавливающую тишину.
Петровне чудилось, как тишина эта обращается в неведомых ледяных чудищ, тянувших из пустоты свои мерзкие липкие щупальца. Они огибали машину с разных сторон, извивались под днищем автомобиля, отыскивая лазейку проникнуть внутрь. Вот, показалось ей, как что-то скребётся в правую дверь, словно пробует на прочность железо. Что-то тихо шлепнуло по крыше, скользнуло и сорвалась вниз, будто не удержавшись. Вдруг водитель резко ударил по тормозам и всем телом повалился на руль, уводя машину сильно вправо. «Птички!» – крикнул он задыхаясь.
Петровна заметила, как слева быстро мелькнула тень и исчезла. Слышно было, как шумит в небе, где-то над машиной, что-то механическое, с натугой то набирая обороты, то сбрасывая, словно пикируя вниз в свободном падении. Петровна видела прежде, просматривая репортажи с места событий, что за «птички» бывают на фронте и сколько ужаса несут они в своих механических клювах простому солдату. Верно, вражеские «птички» стояли в патруле по их направлению и искали себе цель. Вся их механическая, выверенная работа заключена была в том, чтобы отыскать себе место для удара и там, где больнее всего, нанести самое тяжкое увечье. Били по живому человеку без жалости, несмотря на мольбы и слёзы, иной бы и сдался, но «птичка» разила насмерть, не давая никому шанса. Но страшнее всего, полагала Петровна, это то, что за каждой такой «птичкой» стоял другой живой человек, чья воля неумолимо направляла её бить другого человека насмерть. Одно дело – смотришь в глаза другому, когда он перед тобой прямо, и видишь, какая в нём таится угроза, как он напуган, и поражён злостью, и всё готов совершить, чтобы сокрушить тебя, и чувствуешь – враг. Бьёшь такого без жалости, оттого что наверняка знаешь, либо ты его, либо он тебя, и не может быть ничего другого. А всякий человек за птичкой – какая сила руководит таким? Как понимает он, что перед ним враг, как зарождается внутри него злость, оправдывающая смертоубийство без всякой жалости? Ведь чем-то следует убедить себя, что поступаешь верно. А вдруг, подумала Петровна, она ничего решительно не знает, и нет на войне места человеческим понятным чувствам, а есть нечто иное, что неуловимо стоит за спинами всякого солдата и генерала, что отдаёт приказ? Петровна глубоко вздохнула и прижала коробку с бронежилетом к себе крепче…
Тем временем машина их петляла и металась из стороны в сторону по разбитой взрывами дороге, стараясь уйти от опасности. Водитель азартно выкручивал руль, и видно было, что не впервой приходилось ему уходить от погони. Не был он скован страхом, и всякое движение его было отображением мысли, а не живого воспалённого чувства. Казалось, обстановка самая обыденная, ничего чрезвычайного не происходит, вот-вот водитель выправит руль и снова пойдёт машина неспешно к цели. Но всё Петровне казалось, что вокруг неё будто искрится воздух, распаляемый удалью отважного водителя. Пассажиры сжимали отчаянно кулаки с такою силой, будто увлечены были внутренней борьбой, где бились намертво со страстями, готовыми вот-вот вырваться наружу и полыхнуть огнём. Накалено в машине было до крайности, даже металл, впитывая напряжение пассажиров, казалось, начинал плавиться, и разожги сейчас спичку – воздух обратится напалмом. Видимое спокойствие внутри машины, точно маскировка, укрывало собой начавшуюся уже детонацию, фитиль догорит скоро, и последует взрыв.
Отчего-то Петровне вдруг всё стало неважно. Какая-то невыносимая тоска охватила её. Дрогнет сейчас рука, совершится роковая ошибка, с самого неба бросится хищная тень, и в миг перевернётся всё кувырком. Боль пленит её разум, но скоро пройдёт, и наступит наконец тишина… Ей мучительно хотелось тишины. Чтоб ничего более не трогало её слух и нерв. Чтоб всё на свете навсегда было решено и всякая цель достигнута. Чтоб между людей осталась только любовь, и ею одной питалась жизнь, а злоба иссякла и не руководила более человеком. Чтоб Андрейка её был дома, а она хлопотала на кухне к обеду… «Скорее бы» – подумала она с тоской, потрогала коробку, убедилась, что бронежилет на месте и глубоко вздохнула.
Вдруг страшный удар подкинул машину кверху. Громыхнул взрыв, и Петровне заложило уши. Правый борт машины лопнул, и сквозь искорёженное железо сильно потянуло дымом. Запахло гарью, и кто-то отчаянно закричал от боли. Голова Петровны закружилась, перед глазами замелькало быстро, запрыгало, ей вдруг почудилось, что красивый усатый кавалер неистово кружит её в танце и, безвольная, она поддаётся ему. Он выкручивает замысловатые па и ведёт её за собой уверенно и строго. Довольная и разгорячённая, она кружится с ним счастливо, мягко взлетает в лёгком прыжке, когда он того требует и несколько грубовато бросает её в воздух, ловит потом игриво и вновь с гусарским задором увлекает за собой. Петровна полнится вся легкомысленной неги, щёки её приятно порозовели, и, отдавшись сполна восторженному моменту, готова, кажется, переступить известную черту и на многое покорно согласиться. Но тут мысли её теряются, сердце вдруг замирает, и ноги гнутся от тяжести, навалившейся ей на плечи неподъёмным грузом. Она забывается, видит напоследок, как перед глазами разливается страшная лужа, алого густого оттенка, ширится и надвигается к ней, вот-вот уже коснётся её, заполнит ей ноздри, хлынет в самое горло и станет душить её, тянуть из неё жизнь… и тут Петровна потеряла наконец сознание.
Открыла она глаза – а вокруг темень непроглядная, и не видно ни зги. Испугалась Петровна, решив сперва, что очутилась на том свете, причём с такой его стороны, где не бывает никогда дневного яркого солнца, а снуют по углам быстрые длинные тени, чьи уродливые очертания мрачно искажены тусклым приглушённым освещением горящего одинокого факела, а в глубокой пещере ярится и бросается на каменные стены пламя, жарче которого не бывает на белом свете: в кромешной безжизненной тьме бурлит оно истово. Но вот заметила она звёзды в ночном небе, и от привычной картины жизни дыхание её потекло ровно и неторопливо, и в сознании её сверкнула мысль: «Жива!».
Потрогала Петровна рукой ноги свои – целы и невредимы, нигде не видно ни крови, ни ран. И рёбра целы, и дышится непринуждённо, без всякой помехи. Правда, в голове тяжесть, будто похмелье мучит. Пощупала аккуратно голову – и точно: синяк большущий на виске, видно, тряхнуло её сильно. Петровна обрадовалась – всё-таки жить, как бы ни было плохо, она привыкла и умела порой находить радость в естественной её простоте, а умрёшь – и неизвестно, что ожидает тебя за гранью, может быть, свет и благодать, а что если жар невыносимый и непроглядная темнота?
Попробовала она встать – вышло с трудом, повело её несколько в сторону, однако встала и крепко ногами упёрлась в землю. Осмотрелась Петровна по сторонам и обомлела. Машина, в которой ехали они с волонтёрами, вывернутая, казалось, наизнанку, выгнула неестественно свои железные кости и лежала, истерзанная, недалеко от дороги. Видно, хищные «птички» без всякой жалости нацелились истребить жертву и били яростно, с неумолимой настойчивостью механического холодного сердца. Удар был такой силы, что машину бросило далеко в сторону, а Петровну, оглушённую и без всякой воли сопротивляться, выкинуло вон. Наверное, это и спасло её от неминуемой смерти. Машина выгорела изнутри до самого железа, и всё ещё тлела в ней неторопливо, колыхаясь мягко на ветру, может быть, обивка кресла или остатки коробки с амуницией. Петровна шагнула ближе и тогда только рассмотрела, что догорало внутри.
«О боже!» – мелькнуло у неё в голове быстро, и снова голова её закружилась, и она тяжело опустилась на землю.
Слезы бросились было наружу, но вдруг встали ледяной стеной, и холодом обдало сердце Петровны. Комок подкатил к горлу и, не находя выхода, душил её, судорожно и сухо двигаясь в гортани. Всю её будто на ветру обдало ледяной водой, и мускулы, и всякое её чувство задервенели и сжались, готовые от напряжения превратиться в камень. Петровна села, обхватив голову руками, и протяжно завыла, как израненный пёс на пороге смерти. Сидела она так, может быть, вечность, а может, считанные минуты – время перестало существовать для неё, всякое течение его прекратилось, и одновременно всё неслось перед ней вихрем – никчемная и пустая жизнь, беспутный супруг, Андрейка… Очнулась она, подняла голову, а уже солнце снова, и весело поют птицы. Будто кошмарное сновидение прекратилось, не оставив следов ужаса и тяжёлого, мучительного похмелья, утонув в сладкой, томительной неге утреннего пробуждения. Тряхнула Петровна головой и поднялась тяжело на ноги, взглянула на остатки кострища, где осталась частичка её истерзанной души, подняла на плечо пыльную коробку с бронежилетом, который обнимала она в дороге так крепко, что, наверное, в обнимку они, близкими друзьями, вылетели на обочину, и пошла по дороге.
Куда ей было идти, Петровна не задумывалась, да и было ей глубоко безразлично, какого придерживаться пути или направления. Одно она чувствовала остро – что идти следует непременно, оттого даже, что если остановится, замедлится стук её сердца, и она живо угаснет. Выбрала она наугад направление и шагала бойко и споро, будто есть у ней цель. Однако сознание её было контужено основательно, и перед глазами мелькало только кострище и обожжённый силуэт внутри догорающей машины. Даже Андрейка и бронежилет, должный повернуть и её жизнь, и жизнь сына вспять, в сторону, где всякий миг проносится по судьбе солнечным светлым лучиком, потускнели в мыслях её и остались в тени проклятого кострища. Но пока она шла, размеренный её шаг и приятная тяжесть бронежилета вернули ей твёрдость мысли. Чувства её воспрянули и оживились. Снова Петровна вдруг обрела силы, что уводили её дальше от всякого горя, туда, где надежда руководила судьбою, а вера служила ей компасом.
Прошла она совсем недолго, когда сзади, грохоча на колдобинах, подкатил защитного цвета УАЗ. Весёлый голос окликнул её:
– Ты куда, мать, собралась? Впереди нет ничего путного, выжженная земля.
– Дачница, поди. Они в огне не горят и не тонут, их пулей не прошибёшь, – ответил ему шуткой второй голос.
Петровна остановилась и обернулась. Снова молодые ребята, что и её спутники, оставшиеся позади, также весело и нарочито беззаботно шутят, пряча страх и боль пережитого за ироничным настроением. Тот, что за рулём, рано и рваными какими-то кусками, точно обдало его сильно огнём, поседел, а глаза – тёмные омуты, где всякая внешняя буря остывает мгновенно и утопает глубоко и вязко, ожидая своего часа проснуться и броситься вон бушевать и устраивать хаос и разруху. Петровна чувствовала такую спящую бурю в человеке, ведь знала её в Андрейке, и муж её умел приручить на время внутреннюю стихию, но не было никогда, чтоб буря унималась навечно, всегда случался надрыв, и стихия вырывалась наружу. Парень этот за рулём таил в себе страшное и, кажется, повидал лиха, какого иной и придумать не в силах.
– Я к сыну иду, – вдруг произнесла Петровна громко, с вызовом вздёрнув подбородок. Ей отчего-то несказанно захотелось, чтоб парень за рулём и, может быть, тот, второй, которого лицо за стеклом было мутно и едва различимо, как в тумане, узнали, что и она тоже их круга, что у ней сын – герой, и такого видывал, что оба они дети перед его судьбой. – Андрейка К…ов звать, герой он.
Парень за рулем вздохнул печально и, оставив шутливое настроение, протянул мрачно и строго:
– Здесь, мать, все герои, другие не приживаются… Андрея знаем, из нашей части. Живой, здоровый, дело своё делает исправно… Ты, мать, не стой, садись живее, подбросим до места, опасно здесь…
Снова Петровна отправилась в дорогу. Бронежилет не убрала от себя, а оставила рядом, чувствуя, что тяжесть его придаёт ей сил и надежды. Ребята спросили только: «Что в коробке?». Когда Петровна коротко ответила: «Сыну», – помогли ей устроить её рядом и вопросов более не задавали. Любопытство их удовлетворено было мыслью, что совсем из ума выжила тётка, в самом аду едет проведать сына и этим одним уберегла свой разум от полного разрушения. В коробке, наверное, сущий пустяк, из тех, что матери привычно дарят быстро повзрослевшему сыну. Забери у такой коробку – последнее, что связывает её с этим миром, исчезнет, рухнет стена, оберегавшая её от страшной действительности, волна за волной надвигавшаяся на преграду, прежде рассыпаясь яркой радужной пылью, она обрушится на неё девятым валом, и наступившая вдруг тишина оглушит её, и сознание помутится окончательно…
Петровна по сторонам не глядела, да и нечего там было особенно смотреть – русские широкие просторы, зелёные ясные горизонты и иссиня-чистое небо, но словно тенью бежало по ним что-то неуловимое, мрачное, точно невидимая страшная болезнь охватила округу. Словно все вокруг мучилось болью, и ядовитые миазмы, спрятавшись под высоким дубом, среди бескрайних полей и в глубине быстрого юркого ручейка, рождавшего собою реку полноводную, мощную, уходившую в дальние неведомые моря, – пускали свои испарения всюду, вытравливая тихо и незаметно русскую вольную душу, какой проникнуты глубоко эти места испокон века. Петровна чувствовала едва уловимый вкус горького на языке, будто бы воздух и тот проникся насквозь тёмной заразой и поражёен гнилью.
Она прямо видела, что земля эта заражена смертью и много ещё сгинет в ней жизни. Петровне открылось вдруг нечто совершенно ужасное, что прежде не было заметно обычному человеку. Всякий в этих землях – воин, и душа его полнится смертью врага. С обеих сторон живёт ненависть к противнику и ярится горячая кровь. Здесь ярость и звериная жестокость не находят своего выхода в полной мере, не гибнут на поле боя солдаты, лицом к лицу с врагом вздымая свои мечи; не затухает после сражения ненависть к врагу, и буйный ветер не уносит остатки её вместе с прахом павшего в самое небо. Нет. Здесь бьются механизмы из железа и пластика, с холодной расчётливостью, не чувствуя жалости и сомнений, стирают в порошок человека, калечат его, бьют грозно и страшно. Здесь нет сожаления и никакого прощения, железо холодно и неумолимо. В воздухе застыли немые крики, и болью полнятся небеса над выжженными полями и изуродованными частыми взрывами и выстрелами лесами. Ярость человека не заносит над головою меч, не изливается с последним ударом, рассекающим страшною раной плоть, а становится холодной как лёд. Воин разит врага, и могучая его рука не знает усталости, не обременённая сталью боевого меча, не видит он предсмертных страданий, и душа его оттого черствеет, а холодная ярость в нём не затухает, а живёт вечно и алкает неистово свежей крови.
Сама земля не выдерживает такой лютой ненависти человека к подобному себе, богоизбранному, плоть от плоти рождённому от истинного всемогущего Отца. Точно самый изворотливый вирус, проникает она всюду, всюду кровавою язвой оставляет свой грязный след, смердящей гнилью, укрывает широко, словно чума, всякую жизнь и явления божественного в этом мире. Всё в этих землях поражено, каждая отдельная клеточка, из чего произрастает жизнь, земля и деревья, вода и воздух, всё прогнило насквозь и на пороге смерти ожидает мучительного конца. Петровна чувствовала всю эту ненависть и человеческую нестерпимую злобу, видела её вокруг и понимала, что эта новая чума, если её не остановить прежде, пустится по земле дальше и гнилью её будет поражён целый мир…
Обняла Петровна коробку с бронежилетом руками, уложила на неё голову и мечтала, как Андрейка её укроется за ним, и вся эта грязь войны обойдёт его стороной. Сердце его мальчишечье, пылкое, не тронет зараза, а душа останется чистой. Ненависть звериную к человеку не узнает он никогда, а пролитая кровь не испачкает его совесть и не оставит в ней неизгладимый след. Убаюканная дорогой и тёплой, приятной мыслью, Петровна задремала. Пробудилась она, когда уже прибыли в часть. Солнце садилось, и пряная южная жара обещала ночь томную и мягкую. Но вдруг налетел буйный из степей ветер, засвистел, заколыхал всё и пригнал из-за горизонта полчища облаков, налитых тяжело, свинцовых и грязно-серых, готовых обрушиться на человека новой напастью. Петровна бросилась живее искать Андрейку и коробку несла всё на себе, помощи не принимала ни от кого, хотелось ей самой наградить сына ценною вещью.
Вышел наконец к ней Андрейка, статный и крепкий, другой совсем, не её уже Андрейка, не тот, каким помнила его, а суровый бесстрашный воин. Глянула она ему с надеждой в глаза, и сердце её замерло – страшный был его взгляд, пронизанный глубоко тёмной, ледяной силой. Петровну обдало холодом, и мурашки заторопились испуганно по коже.
– Андрейка… – слабо пролепетала она, но сын грубо перебил её.
– Ты зачем здесь? Совсем из ума выжила? – он строго оглядел её всю, остановил взгляд на коробке. – Здесь что?
У Петровны пересохло в горле, и язык её ворочался слабо. Она была несказанно счастлива видеть Андрейку живого и невредимого, но в грубости его совсем не было тепла к ней. Ей более того почудилось, что будто и она – Петровна – боевая единица среди прочих, и впереди грозит её жизни смертельный бой. Будто Андрейка – старший по званию, командир штурмовой части, и видит всё поле сражения целиком, мыслью охватывает всякую мелкую деталь и по тому, как расставлены на нём фигуры и какая роль у каждой в предстоящей битве, расположен он оценивать и каждого бойца. Видит он в Петровне колебания, чувствует брешь в решимости её, а значит, среди звеньев цепи одно непременно дрогнет и может сорваться боевая задача. Крепким солдатским словом бьет её не жалея в скулу, чтоб разбудить в ней страстную волю жить, чтоб встрепенулась окоченевшая от страха душа и сердце её, как боевые барабаны, билось торжественно и смело…
…но ведь она всего лишь мать его, и нежели нежность материнская к сыну, другого к нему чувства она сторонится… Упавшим голосом Петровна залепетала снова:
– Андрейка… сынок мой… ты прости меня. Страшное говорят об этой войне, а ты буйная головушка, не умеешь остановиться… я бронежилет тебе привезла… он крепкий, Андрейка, из самого лучшего железа, он поможет…
Протянула она сыну коробку, он вырвал её из рук и незнакомым голосом, чужим ей, произнёс:
– Уезжай отсюда… Собирайся живо и уезжай… Я попрошу… отвезут тебя…
Потом вдруг глянул на нее страшно.
– Ну вот чего ты припёрлась, старуха! Здесь другое всё, здесь война… а ты лезешь всегда с заботой своей… Ну зачем мне?
Андрейка отвернулся быстро, чтобы уйти, но вдруг замер и обернулся снова.
– Я завтра в бой и, может быть, не вернусь… – Он вздохнул глубоко и, кажется, голос его не мгновение дрогнул, потом вдруг ощетинился весь, поднял угрожающе руки. – Да ты не поймёшь! – крикнул он громко, махнул рукой и широким шагом пошёл от неё, бросив напоследок Петровне: – Отец бы всё понял…
Андрейка быстро удалялся, унося с собой бронежилет, а Петровна осталась стоять совсем одна, плечи её опустились, а голова бессильно упала на грудь. Начавшийся дождь едва накрапывал, по-летнему ленно и неторопливо набирая силу. Вдруг серая туча, с полными, широкими боками, точно вскормленная корова на лугу, вздрогнула пугливо, забилась на ветру, затрепыхалась под сильными ударами его, голодным хищником бросившегося на жертву, пухлые бока её лопнули, брюхо надорвалось, и по округе страшным ливнем ударила стихия. Петровна стояла не шелохнувшись, не замечая её, вокруг, спасаясь, бегали люди, укрывались в палатках, прятались в блиндажах, и скоро потоки воды смыли всё начисто, жизнь словно замерла, оставляя место буйствовать стихии, словно признавая первенство её. Петровна подняла медленно голову, поглядела равнодушно на небо, пригладила для чего-то мокрые, безнадёжно выбеленные сединой волосы и зашагала прямо и без всякой цели…
