Людмила Симченко. Лепестки серой розы (хроника авантюры)

***

Сперва о том, что пойдет, как и положено, сначала – то бишь о названии. Название-наказание, мучение мое – и то не так, и так не эдак… Этот город мацало столь много именитых рук, что, обшарив все сусеки, не нашла ничего умнее, чем не сказать о нем ничего нового. Ну, не я первая и не я последняя: вместо кирпичей и булыжников город этот словно сложен из цитат, чьих-то воспоминаний, анекдотов, сплетен или просто стереотипов, держится на одном честном… эээ… вернее, метком слове, так что лямзить лямзеное не зарастет народная тропа. Иногда кажется, что его вообще нет, просто груда серого камня, а все остальное – мираж, фантом, сон, развевающийся на ветру газовый шарфик. Ну и пусть, и пусть… пусть чужое название, лишь бы совпало, лишь бы докорябаться благодаря чужому до своего, пусть неправильного, нелепого, но искреннего, лишь бы выразить.

Странный текст, который целомудренно прячется под не менее странным заголовком, ни в коем разе не путеводитель, не справочник, не указатель, «поверните налево, пройдите сто метров» – боже упаси. Текст – всего лишь попытка рукопожатия, попытка приветственно раскланяться с мечтой. С городом, который нарастил себе, словно панцирь, за свою историю тысячи имен, прозвищ, сменил тысячу лиц, оставаясь прежним. И который мне нравится – пусть и не своими словами, но нравится – называть «Серая роза». Потому что в городе этом много серого цвета и свежести, словно в ненавязчивом, терпком, естественном цветочном аромате.

Эту терпкую свежесть хочется долго вдыхать, бережно разворачивая изящный серый бутон улиц лепесток за лепестком, тихо шептать ему: «Здравствуй, Серая роза»…

***

ЛЕПЕСТКИ СЕРОЙ РОЗЫ

(хроника авантюры)

Все великие дела начинаются с фразы:

«Ну и … с ним, давай попробуем».

Осенний промозглый вечер ничем не предвещал Парижа. На кухне у моей подруги Катьки, недавно вернувшейся со всем семейством из Испании, мы пили красное вино, ели монастырский сыр и внимали впечатлениям о поездке Катькиного харизматичного мужа. Когда домочадцы отошли-таки в мир сновидений и дали нам возможность вставить хоть слово, в разговоре невзначай пролетела фраза: «Кстати, у меня шенгенская виза до марта месяца…» Уловив скрытую недосказанность, я в недоумении уставилась на Катю. Она, в свою очередь, долгим взглядом посмотрела на меня. Молчание начало давить на барабанные перепонки, и, не выдержав, я сказала: «Ну?» – «Поехали в Париж». Чегоо? Для человека, никогда не выезжавшего за пределы родины, в Париж все равно что в Уганду. Или на Марс, без разницы. А деньги? А билеты? А как это вообще? По возвращении домой, хихикая, сказала домашним: «Представляете, меня в Париж зовут». «А что? Езжай», – неожиданно не поняли юмора они.

О, Меркурии всех мастей, покровители внезапных путешествий и легкомысленных путешественников, спасибо! На пути этой поездки стояло так много препятствий… Моя расхлябанность, сломанная за три недели до отлета рука и привычка все делать в последнюю-ну-распоследнюю минутку (в том числе загранпаспорт и визу). И, наконец, самым неожиданным препятствием на нашем пути (вот уж от кого не ожидала) оказалась бестолковая бюрократическая система авиакомпании «Россия». Найденные в другом городе через бесконечное количество панических звонков знакомые знакомых вынуждены были явиться лично в офис этой прелестной в своих непокобелимых требованиях компании, чтоб торжественно вручить отксеренную копию моего новешенького «серпастого-молоткастого», прям как верительную грамоту суровому монарху, сугубо в руки – ни боже мой по факсу или по электронной почте. О числе ритуальных подскоков, которые надо было воспроизвести перед менеджером славной компании «Россия», знакомые моих знакомых деликатно умолчали.

Спасением от неизбежного при таком накале страстей самовозгорания было то, что во всех наших с Катей хлопотах присутствовал эдакий дух даже не парижского, а какого-то парижанского легкомыслия – оля-ля, тужур, лямур, конфитюр. Ну, не получится, и ладно. И боги парижанского легкомыслия не подвели.

Вожделенным промозглым декабрьским утром мы-таки сидели в самолете Пермь – Санкт-Петербург, далее трансфертным рейсом до… Не верила, до последней секунды, даже когда в иллюминаторе вместо заснеженного Питера замельтешили зеленые поля, даже когда стюардесса объявила: «Дамы и господа! Наш самолет благополучно приземлился в аэропорту «Шарль де Голль». Не верила, и до сих пор не верю.

 ЛЕПЕСТОК 1. БОНЖУР

Первый шок был еще на подлете. Мерзкая слякоть, хлюпавшая под ногами в нашем родном уральском городе, не подготовила нас к парижской лучистой, солнечной, зеленой зиме. Потом оказалось, в Париже зима без зимы нормальное дело. Мало того, лыжи и коньки – аттракцион, на него парижане готовы выстаивать длинные очереди. Но пока мы об этом не знали, а просто глазели на зеленые травяные простыни за окном, на пальмы в кадках и горшки с цветами внутри залитого солнцем «Де Голля», пытаясь разобраться, где вход, где выход и где вообще что.

Всегда смешно наблюдать (конечно, смешно становится не сразу), как осваивает тебя новый город. Словно новый костюм или ненадеванная пара туфель, он поначалу жмет, давит на плечи, устраивает западни вроде бесплатных туалетов какой-то небывалой конструкции или автоматов с билетами. Как пользоваться, где найти обмен купюр? ААААА!!!! Но очень быстро городу надоедают твои муки, и он нежно хлопает тебя по плечу — оказывается, билетным автоматом пользоваться легко, а рядом как бы подметает пол юноша, который на самом деле и приставлен туда, чтобы взять за ручку таких обезумевших и вести к автомату обмена. А потом, дикий, как стая диких обезьян, ты садишься в пригородный поезд, и мимо глаз мелькает предпарижье: домики с палисадниками, изумрудно-малахитовая трава, на которую так и хочется посадить барашка Маленького Принца, стены с причудливыми граффити, словно разрисованная татуировками драконов спина какого-нибудь якудзы.

На этой лирической ноте впитывания новых ощущений, а также приглаживания встрепанных перышек души и прически в вагон вплывает мужик с аккордеоном и с порога по-гусарски лихо, будто выбивая об колено пробку из шампанского, выдает «Катюшу». Тут ты валишься вповалку на свою подругу, вы начинаете хохотать – несуразно, нелепо, — ууу, как сурово смотрит на вас негритянка с огромной, больше чем у всех братьев Джексонов в совокупности, бобиной на голове. Но вам плевать, ибо освобождение смехом снизошло на вас. Наверное, смех выделяет озон, как майская гроза. Когда его бури и громы отклокочут в вашей груди, вы почувствуете — город вас принял. Проведя нас по катакомбам метро, заставив повернуть несколько раз не туда и несколько раз туда, море провидения все ж таки выбросило нас в кусты бульвара Ришар-Ленуар, который, как выяснилось позднее при более близком знакомстве, имеет честь упираться прямо в попу знаменитой колонне на площади Бастилии. Итак, стоим мы посреди Ришара этого Ленуара, вид у нас дикий: лица красные, волосья растрепаны, глаза неприлично блюдцеобразно понавылезали из орбит. Вместе мы составляем живописную группу, которая бы смотрелась вполне органично в массовке немой сцены «Ревизора», а в современной интерпретации пьесы мы даже вполне сошли бы за Бобчинского с Добчинским: «с устремившимися движеньями рук друг к другу, разинутыми ртами и выпученными друг на друга глазами». Наше обалдение легко можно понять. Пакостным мокрым снегом в харю начали мы этот день, а через 8 часов стоим тут, в кустах, подстриженных довольно-таки параллелограммно и блистающих листьями, словно дверная ручка в доме с вышколенной прислугой. Наивно глядят на нас анютины глазки, а какое-то зеркальное здание своей высокопарно-туповатой архитектурой до боли напоминает родимый «Сбербанк». Но несмотря на пучеглазие, видимо, мы производим довольно благонадежное впечатление со стороны (если не мы сами, то хотя бы наши чемоданы), потому что тут же араб какой-то подходит и спрашивает, как куда-то пройти (о, наивный, сперва спроси нас, бельмеса ли мы). А вот навстречу нам уже плывет Юля и берет нас тепленьких под белы рученьки. По дороге к нашей новой юдоли житья-бытья, глаза, как голодные, набрасываются на все что ни попадя в поисках мал-мальски острых ощущений: от бульвара Вольтер (какие там ощущения-то, господи, самое красивое в этом бульваре название) до церкви Святой Амброзии (простенько-скромненько, но чертовски мила). Святая Амброзия оказывается нам соседкой: уютный зеленый дворик нашего дома как раз выходит на ее монотонную, словно серый задник, стену. Ну вот, здравствуй, дом.

Коммуналка по-парижски это та еще коммуналка. Более ухоженная, вместо Вали с валяльной фабрики и Гали с прядильного комбината ваши соседи КатИ, продавщица в магазине дорогой косметики, и Аннет, студентка чего-то там чего-то, но суть от того не меняется. Коммуналка. Чужое жилье на виду у всех. Здесь моя полка, тут твоя, тарелки вот эти берите, вот эти ни в коем случае. Дверью не хлопать, громко не разговаривать. Но нам бытовые нестыковки были совершенно пофигийственно. У нас сбылась мечта.

***

Сбросив балласт вещей, мы выпрыгнули из дома и погнались за Парижем нашей мечты во все лопатки. Что собой представляла эта мечта, мы понимали плохо, но были полны энтузиазма выяснить. А сперва хотели поесть. Надо сказать, система французского общественного питания устроена очень занимательно. Очень величественно, я бы даже сказала. Общепит не идет к вам, а вы идете к нему. Так, например, в чуть-чуть отдаленных от «пафосных» мест районах вы не сможете с такого-то по такое-то время дня поесть. Ну, не сможете и все. А магазины продуктовые наоборот, не работают поздним вечером и ночью – максимум до девяти, в крайнем случае, до 10 часов вечера. А если вы, бедные туристы, подгребаете к этому времени только к своему дому, осознавая, что вас ждет пустой холодильник, а вы хотите жрать – выкручивайтесь сами. Вот и выкручивались. Для целей пожрать в неурочное время мы и пришли на площадь Бастилии – снова влились в широкий зеленый Ришар-Ленуар, который, как по эскалатору, доставил нас на площадь.

ЭДУАРД ЛЕОН КОРТЕС. ПЛОЩАДЬ БАСТИЛИИ

Читайте журнал «Новая Литература»

Бастильская колонна, как и полагается официозу, не вызвала в нас никаких чувств. Никакущих. Вообще всяческие символы, типа стел, колонн, триумфальных арок, и архитектурными сооружениями назвать нельзя – так, недопамятники какие-то, помесь бутоньерки и фонарного столба. Вот и это украшенное плющом бронзовое недоразумение вызвало привычную зевоту, хотя в целом было даже довольно неплохо. Автор постарался, и достаточно талантливо, скрыть тот факт, что такие штуки обычно ставят, во-первых, чтоб стояло, а во-вторых, чем выше эта бандура будет, тем лучше. Потоптавшись у колонны, чтобы перейти дорогу, мы с удивлением воззрились на торчащие рядом с тротуаром худосочные хвойные «мослы». Поверьте, елочный базар по-парижски для россиянина зрелище еще то… Незамысловато расположившийся на травке в составе кривых редкозубых елей (у нас таких раскупают последними, а здесь эти хвойные квазимоды продавались как «порядочные»), он, словно декорация к сказке «Двенадцать месяцев», стоит в окружении цветущих клумб. Итак, о чем бишь я? Собственно говоря, про пожрать… Соблазнившись ценой на вывешенной у входа досочке, зашли мы в прозрачное чрево одного из кафе и важно сели за столик. Ах, парижские кафе… Вы не кормили меня вкусно, но отчего же болит моя душа по вам? Что это – филологическая зарубка памяти – «Эрни, Скотти, Эрих-Мария и К здесь были»? Или преддверие чуда, у которого я робко потопталась на пороге, да так и не вошла? Парижские кафе, уверенные в своей неотразимости, вы не старались мне нравиться, может быть, поэтому и нравились? Восхитительный страно-кухне-литературовед Петр Вайль в своей пленительной книге «Гений места» пишет, что столики ваши размером с тарелки, а тарелки размером со столики. И это правда. Тот, кто побывал в парижском кафе, с легкостью узнает его на фотографии. При хорошем расположении духа их можно счесть уютными, при плохом – испытывайте клаустрофобию на эту тему сколько угодно, но факт остается фактом. Там – тесно. Словно две кариатиды для малогабаритной квартиры, ноги ваши подпирают столешницу, пальто свисает со спинки вашего стульчика и бесшабашно волочится по полу (какой гардероб, какая вешалка, я вас умоляю). Столики, как замерзшие синички, приперты круглыми локтями друг к другу так, что когда в «час пик» садишься обедать, содержимое тарелок соседей справа и слева для тебя абсолютно не секрет. В свою очередь, легко можно застать их за ответной любезностью взаимного подглядывания, и тебя невзначай огорошат вопросом: «Простите, мисс (американцы, конечно), что вы едите?» О, как же стыдно на это ответить правду: «Я не знаю».

Надо заметить, из-за владения в совершенстве только одним языком – «как бы это сказать по-русски» – встреча наша с парижской кухней всю поездку проходила не без пикантности. Если вы владеете иностранными языками так, как владеете, то при заказе еды не обойтись без эффекта неожиданности. Это, конечно, будет постоянно держать вас в тонусе и подарит множество острых ощущений, но иногда приведет к тому, что есть вы будете редкую гадость. Вот и в первый парижский вечер на «пляс де ля Бастий», с отвращением проглотив что-то пережаренное и склизкое в тарелке, мы чокнулись с городом, обступившим нас со всех сторон за прозрачными оконными стенами, и уселись украдкой рассматривать парижан, сосредоточенно снующих через перекресток, словно муравьишки. Смурной зимний субботний вечер смешивался с нашей усталостью и оседал в бокале. Город клевал носом, но у нас еще были большие планы на него. Впереди были извилистое, как шланг пылесоса, чрево метро, отливающая влажным маслянистым блеском после дождя, словно взмыленный вороной лошадиный круп, площадь Трокадеро, и знакомство с той, кого мы с первой встречи стали звать попросту, без церемоний – Башня. Но про нее – в другой раз.

ЛЕПЕСТОК 2. ВОГЕЗЫ И СОБОР

Для нас Париж был ряд преддверий
В просторы всех веков и стран,
Легенд, историй и поверий.
Как мутно-серый океан,
Париж властительно и строго
Шумел у нашего порога.
Мы отдавались, как во сне,
Его ласкающей волне.
Мгновенья полные, как годы…
Как жезл сухой, расцвел музей…
Прохладный мрак больших церквей…
Орган… Готические своды…
Толпа: потоки глаз и лиц…
Припасть к земле… Склониться ниц…

М. Волошин, «Письмо».

Париж – город довольно-таки пошловатой репутации. Как у потасканного ловеласа. Если при первой встрече вы будете перебирать даты его биографии слишком дотошно, вы себе мозг снесете ненужными подробностями, но самое главное – вас не будет СЕЙЧАС, не будет именно в этом городе. Парижа господина Атоса времен Старой Голубятни, пьяного, блестящего, нищего, разухабистого Парижа Тулуз-Лотрека и К, старины Монмартра, где вернувшийся домой в 10 утра на бровях Пикассо стреляет из своего окна, а также милейшего Парижика Хемингуэя больше не существует – он был, отгремел и растаял в тумане. Этот великолепный и громоздкий призрак мешает увидеть и полюбить город, который есть сейчас. Чтобы сделать это, хотя бы на один день решитесь на святотатство – оставьте в номере путеводители, выкиньте всякий хлам из головы вроде табличек на стенах с указанием того, какая гениальная скотина пила именно в этом месте в таком-то таком-то году. Вам-то что? И отдайтесь на волю своим органам чувств.

КОНСТАНТИН КОРОВИН. ПАРИЖ. УТРО.. УТРО

Дышите… Встаньте ранним утром посреди бульвара, изо всех сил вдохните прозрачный парижский воздух. Чувствуете? Этот странный запах – запах свежести, листвы, поздних цветов и грусти. Жадно вдыхайте его, именно он – парижская достопримечательность номер один. Запах глинтвейна из лотков на улице. Сладковатый запах сжигаемого кокса (или что там у них горит) от прогреваемых жаровнями веранд кофеен. Запах ванили от той сладкой хрени типа сахарной ваты, которую продают на улицах арабы. Запах багета под мышкой. Жареных каштанов, которые нам не понравились. Запах от импрессионистически переливающегося всеми радужными оттенками вороха цветов – ими битком набита любая цветочная лавчонка. Запах еды – свежайших рыбы, сыра, мяса, мидий и всяких гадов с открытых лотков деревенского рынка. Запах пыльных и странных лавчонок, в которых можно встретить множество чудесных вещей – красного матерчатого медведя с оторванной лапой, косметичку из кусочков старых журналов или пугающую по своему количеству череду матрешек (навскидку их было штук пятьсот, чес-слово). Итак, мы включили обоняние – а теперь зрение. Смотрите во все глаза, задирайте голову на извилистые балкончики и граффити в самых неожиданных местах, залезьте на Эйфелеву башню хотя бы для того, чтобы убедиться, что этого делать не стоит. Разглядывайте исподтишка ребячливых влюбленных и важных, как сенаторы, детей, ловите улыбки – парижане улыбаются много. В первый день вы будете ходить, вытаращив глаза, от их манеры одеваться: в предрождественской сутолочной толпе неожиданно мелькнет то шапочка Санта-Клауса на голове спешащего с работы клерка, то вы остолбенеете при виде дамы в норковой шубе, которая венценосно плывет на вас в мигающей игрушечной короне, не говоря уж про гигантские шиньоны африканок. Цветастые платки в прическе, шарфики на мужчинах ярче, чем на женщинах – посмотреть есть на что. И что еще поражает – всем искренно, ну совершенно фиолетово, как вы одеты. Да-да-да, мода – этот великолепный обманщик Париж проведет вас и в этом…Теперь подключим слух, но сперва придется прислушаться – сначала мы ничего не услышим, кроме шелеста шин. Париж – город довольно тихий, автомобилей в центре немного: парижане предпочитают передвигаться на верлибрах – дешевых велосипедах напрокат. Постепенно приходят и звуки. Музыка с открытого искусственного катка у ратуши или Эйфелевки. Колокола – наша святая Амброзия, дай ей бог царствие небесное, отсчитывала каждый час и каждые полчаса с утра до вечера. Перекатывающаяся звонкая монетка французской речи, и не только французской. Город похож на международный фестиваль, и такое ощущение, что говорят все на всем. Иностранная речь совершенно никого не удивляет и не шокирует, особенно не шокирует она официантов – не моргнув глазом, они обслужили бы даже инопланетян с дружественной планеты Юпитер. Готовьте вежливые фразы, как карманную мелочь для метро. Парижская вежливость повсюду – «здравствуйте, до свидания» каждому, даже незнакомому соседу по лифту. Но в то же время как-то с вами не особо церемонятся ни в кафе, ни в магазинах. И музыка в голове под сурдинку: Брассанс, Дасен, Монтан, Пиаф, Гинсбур – от них никуда не деться в Париже, мелодии их словно растворены в этом морозном воздухе, они в голове, в сердце…Вкус… Наши багеты не хуже ихних. Но потом я почитала путеводитель и выяснила, что мы ели какие-то не те багеты, а вот есть те, так вот они-то… Мда… Сыррр… Тут надо жить, чтобы понять все вкусовые оттенки этого сыррра. Больше всего твердые люблю, привезла на пробу три сорта – оранжевый, как золотая дыня, бледно-белесый – цвета испуганной нимфы и привычно-желтый. Очень вкусные. Сладости. С привычными в нашем городе пирожными, набуханными красителями, разрыхлителями и всякими консервантами, ни в какое сравнение не идут. Нежная таблетка из песочного теста, украшенная огромной малиной и посыпанная сахарной пудрой, чудные эклеры, тающие во рту, прекрасные, похожие на торт «Прага», шоколадные штучки. Мммм… Слюна течет, а я еще и голодная пишу… Все свежайшее, и если что-то несвежее – вас предупредят об этом, а если вы решитесь купить – посмотрят с ужасом. Вообще, даже многие обычные продукты из супермаркета там свежие и вкусные. Вкусный джем, масло, колбаса, вкуснейшие помидорки черри, бананы, салат. Надеюсь, вы уже стали хоть немного чувствовать город (и голод), не так ли? А теперь, за мной, мой читатель! Вперед, за новыми впечатлениями!

***

Первое наше утро в Париже. Какая-то несчастная планида преследовала нас в той квартире. Мы не умели не хлопать дверью, не топать ногами, хотя и очень старались. Не умели мы также ходить на цыпочках. Как выяснилось в первое же утро, Катя не может принимать душ, не брызгая на пол при этом. Ну мы ж еще не знали, где тряпка, не местные же… Когда я увидела глаза КатИ и Джессики при виде лужи в ванной, мне очень захотелось пойти собирать вещи. Нам были не рады. С одной стороны, я их, конечно, понимаю: без их согласия соседняя комната сдана бог весть каким чучундрам – не с пальмы ль слезли? Родители не сумасшедши ли? В тюрьме не сидели? Теракты не замышляют? Но с другой стороны, мы-то здесь причем, и какой смысл нам выносить мозг, мы тут всего на неделю, просто скажите, где тряпка. Как нарочно, в это утро каша у Катьки подгорела и слегка испортила кастрюлю. Когда по кухне разлился нежный аромат горелой гречки, нас уже практически не выносили. Джессика, цедя сквозь зубы «бонжур», пристроилась у окна, всем своим видом показывая, как необходим ей свежий воздух. КАти явилась на кухню, ледяным тоном пытаясь, как папуасам Новой Гвинеи, объяснить, что вот ЭТО кружка, что это ЕЕ кружка, чтобы мы не брали ЕЕ кружку никогда и ни за что. Мы поняли. Переглянулись с Катькой и пожали плечами. Станем мы загружать свои головы чужими неприязнями, когда чуть морозный свежий воздух звал, а видная из окна колокольня святой Амброзии отливала аппетитной золотисто-розовой корочкой, и путеводители пахли такой заманчивой типографской краской. Еще чего.

Итак, вооруженные до зубов двумя путеводителями — оранжевеньким и голубеньким, — мы вышли из дома навстречу парижским авантюрам. Амброзия нежно нас подталкивала под попки своим колокольным звоном – «Не робейте, девочки, вперед». Как веселые и дружные лейкоцит с эритроцитом, устремились мы по старческой прерывистой кровеносной системе улиц с холестериновыми бляшками площадей своим любимым маршрутом – куда ноги несут.

В то звонкое чуть морозное воскресное утро улицы мы не могли оценить во всем зазывном блеске – почти все маленькие магазинчики, бутики и лавочки не работали. Позже мы узнали, что французы, которые с удовольствием пользуются своим правом выяснять отношения с местной бюрократической демократией, долго обсуждали на всех уровнях вопрос, работать ли магазинам в выходные. Но местной демократической бюрократии, видать, не чужды гуманистические идеалы: неча, сказала местная бюрократическая демократия – народ должен общаться с семьей, ходить в музеи и всячески духовно развиваться. А деньги – тлен и мусор. Так что гостеприимно на всей улице нас встретила одна лишь сырно-колбасная лавка (ну господи ты боже мой – крякнули мы, подышав ее ароматами). Как-то хозяйке лавочки, видимо, закон был не писан, или, судя по ее приветливому лицу, она уже достаточно духовно развилась. Париж всегда дает вам пространство для одиночества. И в это искрящееся брызгами света от стен, как шампанское, утро мы с ним почти тет-а-тет – улицы были пустынны. Только Париж и мы. Наконец устав от бездумных блужданий, раскупорили мы свои путеводители – с приятным хрустом крякнули в наших руках их новешенькие переплеты, – и решили-таки, куда пойдем. Завернув за угол, нырнули в людское море предрождественских универмагов, обувных магазинов и распродаж (тут, видать, тоже улица гармоничных людей, потому что все работало, гыыы). Выискивая в тонкой сетке улиц нужную, застывая на перекрестках и крутя головой, чтобы не пропустить поворот, двинулись мы в сторону площади Вогезов. Отчего к некоторым достопримечательностям тянет, словно кто-то направляет стрелки компаса твоей души? Так и с этой площадью. Казалось бы, и что особенного? Но что-то есть. Какая-то тайна. То ли в натоптышах следов классиков – Жоржа Сименона и кого-то там еще (и кого там только не еще!), то ли в изящном танце отражений – домов с домами, окон с окнами, арок с арками, деревьев с деревьями. Все существует гармонично, слаженно, как хоровая капелла. Кроме ужасного, но тоже какого-то трогательно-некрасивого памятника одному-из-убей-бог-не-помню-какому-именно-Людовику: мало того, что король изображен нелепым, носастым, толстым, так еще под живот, пардон, брюхатой лошади, на которую его величество не без труда водружен, вставлена безобразная подставка, которая портит все дело окончательно. Над памятником вовсю потешаются безупречной лепкой тонких аристократичных пальцев деревья, взявшие площадь в изящное каре, словно войска «декабристов».

Вот оно, парижское счастье… Сидеть на лавочке, украдкой разглядывать влюбленных и немолодых уже людей, смотреть, как они, одновременно выдыхая, прыскают от смеха, как будто имеют одни легкие на двоих. Только в Париже мужчины умеют так брать в ладони лицо женщины, словно пригоршню родниковой воды и пить пальцами. Слушать, как саксофонные звуки восхитительной чистоты, словно невесомое колечко серсо, пронзают холодный воздух и золотой монеткой, звеня и подпрыгивая, играют со стенами арок в расшибалочку. Вдыхать этот декабрьский, чуть морозный, пропитанный солнцем воздух, смотреть, как растворяется в нем серебристая плетеная вязь – росчерк ветвей. День солнечный, но нам холодно. Идем в музей Карнавале — погреться, благо вход бесплатный. Самое красивое в музее Карнавале – вид из окна во двор. Но внутреннюю суть вещей не всегда разглядишь сразу, и путеводители все же надо читать. Позже я узнала, какая прелестная женщина жила когда-то в этом дворце. Мадам де Севинье не снискала славы у современников, да и не ожидала ее. Все, чего она хотела, быть честной с самой собой и жить в ладу со своей совестью. Редко, кто попадает в литературу таким изящным и «домашним» способом, как эта дама: писательница без единого произведения, лишь письма, письма – ее неродившиеся повести и романы, незамысловатая, в то же время полная мудрости и благородства история собственной души, исповедь. Как любой честный человек, прожившая нелегкую жизнь, мадам довольно познала человеческую натуру в ее высоте и низости, о чем свидетельствует ее полный тихого презрения к нам вердикт, перетолкованный потом слишком многими: «Чем больше я познаю людей, тем больше люблю собак». Тихий голос дошел до нас, заставил вглядеться в ее черты, полюбить. У мадам де Севинье странное место во французской литературе, но то, что она его занимает по праву, ни у кого сомнений не вызывает. Ну что, мы согрелись? Спасибо, «Карнавале». На улицу!

Квартал Марэ. Туристы во время обеда. Очереди во всех ресторанах и кафе. Невозможно уловить, ухватить дух места. Слишком натоптано. Но жилые дома со средневековыми бойницами впечатлили. Да-да-да, конечно-конечно, и в синеньком, и в оранжевеньком путеводителе сказано: Марэ — район гомосексуалистов. Маленький город мужчин, живущих с мужчинами. Да нам-то что? Идем дальше. Огромное без окон, без дверей высоченное каменное здание архива. Если бы мне понадобилась натура для сцены ночной погони маньяка за невинной девушкой, обязательно сняла бы ее здесь. Квартал, занятый одним здоровенным доминой ну натурально с четырьмя гигантскими голыми стенами без единого окна, – это впечатляет. Пока мы его обходили туда-сюда, уже начал никнуть на плечи вечер. Вот и из архивного сада нас попросили. «Мадам, мадам». Дойдя до метро, уже почти привычно нырнули внутрь. Заслуживает ли метро отдельных и значительных слов? Пожалуй, нет. Метро как метро. Излучины коридоров со стрелочками и поворотами мне очень напоминали настольные игры нашего детства, в которых надо было бросать кубики и ходить фишками. Убей бог не помню, где мы вышли, и опять бредем, куда глаза глядят. А, ну да, у нас еще много дел: купить бог знает зачем сим-карту, посмотреть шмотки-обувь и глазеть-глазеть. Катька мерила какие-то кофточки, а я просто путалась под ногами, рассматривала парижан, покупающих подарки к рождеству, туристов с фотоаппаратами, детей, которые черта с два вам улыбнутся, потому что в вашей симпатии совершенно не заинтересованы. Город смотрел на меня, а я на город. Так, маршрутом наших вроде бы бессмысленных блужданий оказались мы у одного, по парижскому обыкновению, серого и, как нам тогда показалось, большого собора. Взаимное желание зайти возникло сразу. И там я впервые в жизни вживую услышала то, что называется соул. Три или четыре темнокожие женщины со священником стояли прямо под куполом и пели. Струи их голосов отскакивали от колонн и сводов, звуки садились на плечи как невидимые бабочки. Глаза были закрыты, лица подняты куда-то наверх. Они были похожи на певчих птиц, самозабвенно ушедших в свою рассветную трель, и по-птичьи дергались их шеи, голоса летели, летели, все выше, выше – туда, ЕМУ. С ним они разговаривали, с ним общались, ему рассказывали, как прошла у них неделя, просили его о чем-то, любили его. И каким-то образом, под сурдинку, и я с ним поговорила, и я протянулась невидимой паутинкой вверх, и заплакала. Мы посидели, помолчали и пошли дальше. Почти совсем стемнело. Поплутав по улочкам, вышли к ратуше. Любопытное место. Похоже на радостный детский диснеевский замок. Громкая музыка, каток, арабы самозабвенными коньками дружно режут лед, километровая очередь. Огни, иллюминация, ларьки с сахарной ватой и глинтвейном. А ведь это же Гревская площадь, та самая. Рынок зерна и вина, место торжеств и казней. Здесь казнили Ла-Моля и Робеспьера, тут впервые привели в действие гильотину. Эта площадь помнит крики и пытки, предсмертный страх и мужество. Веселое, торговое и страшное место. А сейчас здесь куча-мала праздничной предрождественской толпы, иллюминация сродни «Диснейленду». Что ж….Переправились через мостик, и вот, как-то боком дошли до чего-то слоново-гигантского, серо-черного, и словно слепцы, схватившие слона за хобот, хвост и ногу, как-то несуразно, на ощупь, в попытках понять, что же это такое, начали двигаться вдоль бесконечной в обхвате и ввысь старой стены. Повернули за угол…. Батюшки святы это ж Нотр-Дам…

***

Тот воскресный вечер я никогда, никогда не забуду. Доброе пламя свечей. Ручки дверей, помнящих, небось, еще Виктора Гюго. Гигантский, уходящий ввысь потолок, серый, как карстовая зала в пещере – с перехлестами сводов, с параллелями арок, с отражением колонн друг от друга. Нотр-Дам обнимает тебя своими добрыми, серыми старческими руками, смотрит на тебя выцветшими от времени глазами, полными света и мудрости, потому что он все видел, все пережил и достиг покоя. Видел чуму, эпидемию оспы и религиозные войны, видел резню Варфоломея, видел революционных воров и убийц, едва не рухнул от старости, если б не проститутки. Да-да, именно они и Виктор Гюго спасли «Нашу Даму». Но об этом совершенно не думаешь, не хочется думать, и не хочется вспоминать историю. Хочется пригреться в углу, как кошке у печки, и напитаться до макушки любовью. Стены дышат ею, любовь оседает на плечах как волшебная пыльца и поднимает тебя куда-то вверх, как мысли Питера Пена, и из груди сама по себе вместе со слезами начинает выплывать песня. Я хватаю слова с пюпитра у входа, сажусь на скамью со всеми и, не понимая слов, начинаю петь. Прошу о чем-то, разговариваю с кем-то, говорю спасибо, люблю… Через час мы выходим, души размякли, как коробочки тутового шелкопряда, и волшебная ниточка души вот-вот готова разматываться, раскручиваться, ведя незнамо куда и зачем. Но надо думать о бренном своем теле… В самом прямом смысле. Жрать охота просто божественно. Когда мы в шарадах улиц умудримся схватить за хвост вывеску арабского магазинчика и наконец-таки, вернувшись домой, поедим, не забыть бы поблагодарить за хлеб наш насущный того, кто улыбаясь нежной и плутоватой улыбкой шаловливого ребенка, смотрит на нас сверху.                                                                                        

                                                                                                                              

ЛЕПЕСТОК 3. ЭЙФЕЛЕВОЧКА

Трокадеро – площадь, похожая на взлетную полосу. Отпрыгивая от блестящей поверхности смотровой площадки, взгляд ныряет вниз, проносится, набирая скорость, вдоль поверхности воды длинного фонтана, вдоль ларьков торговцев глинтвейна, сыра, колбас и сувенирной дребедени, и отрывается от земли, скользя вдоль плавных и нацеленных в небо изгибов Эйфелевой башни, как будто она какая-то изогнутая взлетная полоса. «Башня» – как не подходит ей это имя. Она – не важная и невеличественная, и она отнюдь не корчит из себя достопримечательность, как какая-нибудь башня замка. Ажурная и женственная. Девочка. Гигантская Дюймовочка. Эйфелевочка. Задорно подмигивает она со своей высоты пирамидам Хеопса и другим важным скучным громадинам. Она веселая. И немного… вавилонская. Во всяком случае, смешение языков в очереди за билетами налицо. Стоящий сзади меня парень-чех неловко пихнул меня локтем и тут же извинился (это Париж, тут все извиняются). Впереди нас – поляки. Через загородку слева – чернооко-чернобровая испанская семья, их малыш лет пяти рыбкой сновал по очереди, дрыгал ногами, словно жеребенок, который не в силах стоять в стойле. Впереди, почти у заветного окошечка – важные англичане в куртках, ходячая реклама фирмы «Коламбия», неловко переступают с ноги на ногу, похожи на стайку пингвинов, плетущихся за рыбкой к морю.

***

Наконец, мы в заветной кабинке. Уже чуть замерзли. Вертикальный взлет. Поплыли шатры и площадь перед дворцом, фонтаны и зеленая трава. И совсем уж невидна где-то там внизу малюсенькая полоска искусственного снега, как кипельно-белое полотенце на зеленом столе. По этому искусственному снежному насту – за деньги! – ходят на маленьких лыжках туда-сюда дети и даже взрослые. Дорожка шагов в двадцать длиной. На взгляд русского человека, совсем сдурели эти французы. Но, видимо, им нравится играть в зиму: из снежной пушки, словно каша из волшебного горшочка, валится снег, и дети с наслаждением подставляют попки под эти безвредные удары. Вот бы все пушки на свете были только такими…Ту-ту, пока-пока, Трокадеро! Лифт мчит ввысь, прямо как в шоколадной фабрике Вилли Вонки с нажатием кнопки «Вверх и наружу». Первая остановка… Вот-вот… Вот-вот… Ну вот… Не знаю, как у кого, но… посещение Эйфелевой башни лично у меня никаких особых ощущений не вызвало. Ну красиво… Ну и что? Парижик хорошенький, как игрушечка. Как милый-премилый макет. При виде всего этого вас охватывают 2 противоречивые мысли. Первая. Что все это можно увидеть с какой-нибудь крыши совершенно без очереди и задаром. Вторая – наблюдаемый вид, несмотря на свою несомненную красоту, все ж таки не покрывает моральных и физических издержек, которые испытывает алчущий этого визуального наслаждения путешественник. Но… факт, что ты находишься в месте, где приблизительно половина земного шара мечтает оказаться вместо тебя, огоньком утоленного самолюбия душу, безусловно, греет. Старательно и добротно, словно накапливая впрок, смотрю и смотрю. Смотрю и смотрю. Пока зуб не начинает лязгать о зуб. Гглинтвейну ба… Ккофе… Ччаю… Бегом внутрь. Но мы так продрогли, что мерзнем даже внутри. И даже после ггглинтвейну. Ккофе. И даже ччаю. А впереди еще одна интернациональная очередь, на самый-самый верх. Стоим долго. Сказать, что мы замерзли, значит ничего не сказать. Даже французские дети, в переносках сопровождающие родителей везде, как детеныши орангутанга, и стоически переносящие встречу с парижскими достопримечательностями, начинают хныкать. Настроение в очереди ожидающих лифт примерно как у колонны пленных немцев под Москвой. В общем, мы поднялись, нашли десять отличий между видом с третьего этажа и второго и, дрожа, как промокшие котята, спустились вниз.

Непредусмотрительные люди не должны составлять планов. Если уж вы непредусмотрительны – идите, куда глядят глаза и куда несут вас ноги. Тогда вы посетите гораздо больше мест, не утрачивая вашей приятной непредусмотрительности. Когда непредусмотрительный человек начинает тужиться проявить предусмотрительность – эффект обычно противоположный, а зря потраченных усилий жаль. Музей Родена проявил предусмотрительность, расположившись недалеко от Эйфелевой башни. Предусмотрительный и, как гласит один из наших путеводителей (по-моему, оранжевенький), «самый милый из музеев Парижа». Наверное. Так о чем бишь я? Каштаны. Вторая и вечная достопримечательность Парижа наряду с воздухом. Серебристо-серые стволы их, гладкие, стройные, уходят ввысь повсюду. Как сторожевые посты расставлены они в боевом периметре по всему Парижу. В аллее, ведущей от Эйфелевочки к военной школе, стоят серые гиганты, в обхвате в размером с упитанную слоновью ногу, а некоторые и не в одну. С высоты своего древесного величия эти гулливеры едва ли помнят того лилипута-лейтенашку, который спешил мимо них в военную школу. Правда, справедливости ради, в ту пору они наверняка были саженцами, так что кто еще был большим лилипутом, неизвестно.

Н. Долгорукий. В Париже дождь

Мы шли по этой аллее, было ветрено, холодно, а на Эйфелевочке продрогли до костей. Песок скрипел под нашими ногами, мелкий дождь стекал по нашим лицам, но мы угрюмо брели в сторону музея Родена. А если вы, переступая через лужи, бредете в сторону военной академии, и песок скрипит у вас под ногами, и голые каштаны прекрасны своим силуэтом, как графическая линия Нади Рушевой, то вы неизбежно упретесь взглядом в несуразный стеклянный кубик, со всех сторон разрисованный словом «мир» на разных языках. Пафосно и безвкусно. Сколько бы мир не повторял слово «мир», войны меньше не станет. Единственная возможность уберечь мир – историческая память. Спокойствие мира, держащееся на твердо завинченных шурупах исторической памяти, расшатано. Шурупы срочно надо завинчивать, иначе катастрофы не избежать. Но историческая наука – шлюха еще та. Кто платит – тот и потомок Чингисхана с истинно арабской формой черепа.

Впрочем, не будем о грустном. Выглядывая из-за «плеча» академии, манит мальчишек всего мира своими пушками-мортирами Дом инвалидов. Неправда ли, у судьбы есть какая-то географическая логика, иначе с чего бы размещать могилу человека рядом с местом его учебы. Полюбовавшись на сурово отливающий золотом серо-коричневый силуэт хранилища всяческой «войнушки», мы двинулись к нему, так как музей Родена был где-то поблизости. Но, как уже известно, непредусмотрительные люди не должны составлять планов. Когда мы, замерзшие, продрогшие, промочив ноги, дошли до музея Родена, он оказался закрыт. И что самое обидное: мы предусмотрительно обзавелись путеводителем, в котором была специально составлена табличка, в какой день недели и какие именно музеи работают. Несолоно хлебав, побрели к «Инвалидам». Тут выяснилось, что у Кати вдруг проснулась любовь к великому полководцу и… вот. Человек захотел посетить могилу Наполеона. Ну что ж. Побродив по парку, могилу Наполеона мы так и не нашли, и позже выяснилось, почему. Она была внутри. Это даже нельзя назвать могилой, это гробница, пафосная, вся в мраморе и прибамбасах, как положено. Совершенно безвкусное, судя по фотографиям, сооружение, чем-то напоминающее Мойдодыра. Ухх, слава богу, мы не купили билета, чтоб смотреть на это уродство. Конечно, только горячим (а еще лучше горячительным) напитком можно было поднять подкисшее слегка настроение. Так что в кафе через дорогу выпили горячего-прегорячего (вери-вери хот) глинтвейну, но все равно не согрелись. Зябкость этого дня преследовала нас аж до кровати. Но настроение поднялось, и мы украдкой разглядывали группу постоянных посетителей: несколько пожилых мужчин у стойки оживленно и громко о чем-то говорили между собой, а еще громче жестикулировали.Не сворачивая со своей излюбленной планиды – «куда ноги несут», мы пошли по одной из тех милейших в своей ассиметрии парижских улочек, что горбато сужаясь-расширяясь, ведут вверх-вниз, словно их вычерчивал нетвердой рукой ребенок. Париж словно поманил нас за собою и повел, повел… Окунул с головой в череду своих незабываемых безумных лавчонок, с запахом пыли и чего-то невообразимого, на чьих стеллажах всякая всячина: сверкающее мультяшное изображение «Битлз» на желтой субмарине, картина с комиксом Тинтина, багеты рамок всех цветов радуги. В уголку молодой художник показывает хозяину картины, шепчутся. Вечный разговор творца с торговцем. «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать. – Вы совершенно правы. Условимся». Ссутулился над нашими спинами и опрокинул чернильницу с синими чернилами вечер. От возбужденной толпы студентов на ступеньках колледжа, явно решающей, куда пойти выпить, повеяло чем-то вечным. Очень скоро выяснилось, что идем мы в сторону Эйфелевой. От нее никуда нельзя было скрыться. Как желтая иллюминированная жирафа, торчала Эйфелевочка над крышами, катая на своей шее новых туристов. Уже окончательно промочив ноги в лужах Марсового поля, мы снова проходим под ее бесстыдно расставленными слоновьими ногами. Освещенное иллюминацией металлическое чрево выглядит скопищем квадратов и прямоугольников, сияет своей архитектурной выверенностью. И в метро, прижимаясь к теплому боку вагона, мы, наконец, согрелись.

ЛЕПЕСТОК 4. ВИТРАЖНОЕ УТРО. БЛИКИ. ЛЕДЕНЦОВАЯ ЧАСОВНЯ

Нотр-Дам так пленил нас, что, конечно, мы не могли не прийти сюда снова. При свете дня выглядит он чуднО и странно, как затонувший во времени корабль с наростами кораллов. Днем собор совершенно другой, не торжественный, не строгий, – теплый, кроткий, немного ребячливый, но все равно внутри разговариваешь шепотом. Обходим колоннаду вкруговую, карабкаемся взглядами наверх, ловим детские улыбки витражей. Напротив дверей – роза (Браун, выходи из моей головы!). Под лучами солнца каменные стены собора с внешней стороны теплого бежевого оттенка, словно цвета кожи. Он живой, я знаю это, я чувствую. Радостная площадь с неизменной и по парижской «моде» потрепанной жизнью елью готова к завтрашнему сочельнику.

Maximilien Luce. La Sainte-Chapelle, Paris. 1901

У Парижа много сокровищ. Причудливый шпиль чуть ли не самого изящного из них виден уже отсюда, с площади у Нотр-Дама, ошибиться в направлении невозможно. И эти несколько шагов как рубикон – отделяют один город от другого. На вашем пути встает Дом юстиции – но название как-то скромно для этого гигантского архитектурного кирпича, ему бы больше подошло имя Носорог юстиции. Разрушенного Османом старого Парижа становится жаль до слез, когда видишь, как задыхается невесомая Сэн-Шапель, словно на ниточке ввысь подвешенная, словно стоящая на пуантах лебедушка-Одетта, в цепких лапах этого торжества бюрократической обезличенности. Этот архитектурный конфликт напомнил мне картинку, на которой изображена миниатюрная кошечка, окруженная злющими черными котами, фотография сопровождается надписью «Она нэ танцует!» У входа на территорию очередь: посетителей пропущают через металлоискатель. Наконец, входим. Внешность обманчива – это утверждение как нельзя более подходит Сэн-Шапель. Разглядывая ее строгий одухотворенный силуэт, серые хламиды камней, словно монашеское одеяние, невозможно предположить, какая цветовая детская радость ждет тебя внутри. Наслышавшись про ужасы средневековья, наверное, каждый человек, столкнувшись со средневековым искусством, хоть раз в жизни испытает обалдение от заливистого смеха, присущего ему, от щедрой, искренней яркости этих красок. Сэн-Шапель словно совершенно позабыла, какую важную политическую миссию возложил на нее французский король: это детская часовня, игрушечная, для радости, забавы, веселья, она похожа на стеклянную коробку, доверху наполненную леденцами. Молчаливое разноцветное представление, которым она делится с каждым, цветовая пантомима витражей – словно детский секрет, который распирает ее изнутри. Хохот цветовых брызг захватывает тебя, словно неслышная, неведомая, невесомая небесная музыка. Солнечный свет, сквозь стеклышки этого витражного калейдоскопа попадая внутрь, шаловливо мажет тебе одежду, лицо, руки своей безвредной акварелью. Лучшее, на мой взгляд, описание Сэн-Шапель я встретила у Ремарка:

«… Время приближалось к полудню, и часовня с ее высокими окнами из разноцветного стекла, насквозь пронизанная солнцем, была прозрачной, словно сотканной из лучей. Казалось, она вся состоит из одних окон и вся залита светом — небесно-голубым, алым, как кровь, желтым и зеленым. Краски были такие яркие, что обволакивали Лилиан так, словно она погрузилась в разноцветную воду.

… Она сидела на скамье, окутанная светом, — то была тончайшая и самая царственная ткань на земле, ей хотелось снять с себя одежду, чтобы посмотреть, как прозрачная парча струится по ее телу. То был водопад света, то было опьянение, неподвластное земным законам, падение и в то же время взлет. Ей казалось, что она дышит светом. Она чувствовала, как эти синие, красные и желтые цвета растворяются в ее крови и в ее легких, как будто ее телесная оболочка и сознание — то, что отделяло ее от окружающего мира, — исчезли и всю ее, подобно рентгеновским лучам, пронизывает свет, с той лишь разницей, что рентген обнажает кости, а свет раскрывает ту таинственную силу, которая заставляет биться сердце и пульсировать кровь. То было великое утешение, она никогда не забудет этот день, — пусть ее жизнь, все, что ей еще предстоит прожить, станет таким же, как этот зал, похожий на улей, полный легчайшего меда — лучей, пусть ее жизнь будет подобна свету без тени, счастью без сожаления, горению без пепла».

Ничего удивительного, что импрессионизм изобрели французы: только попробовали бы не изобрести после этого…

ЛЕПЕСТОК 5. ЛАТИНСКИЙ КВАРТАЛ

КУПАЛЬНИ КЛЮНИ. ДВОРЕЦ СПЯЩЕЙ КРАСАВИЦЫ

                                               А в башне время  сыплет звон.

                                              Дин-дон, дин-дон, дин-дон…

Бывают такие места, которые засыпают во времени. Обособленные, вечные, стоят они, обложенные тишиной, как ватой, не старые и не молодые, словно всегда были. Купальни Клюни, дворец Клюни, заколдованный замок Спящей красавицы. Все здесь замерло, словно дремлет. На дорожках этого сада понимаешь, что парижская зима со скупой травяной зеленью и голыми ветвями деревьев словно создана для готики, оплетает ее странный, причудливый шепот, как виноградный упругий стебель садовую шпалеру.

У вещей, зданий, мест есть телесная память, некая энергетика, притрагиваясь к которой вдруг испытываешь дрожь, сродни чувству узнавания что ли… Нет, дело не в реинкарнации (хотя черт его знает, может и в ней), а в дыхании того, что ушло… В купальне Клюни маховик времени делает оборот, и опять на тебе останавливается бездонный взгляд прошлого, как в Нотр-Даме. Вот он, старый Париж, гигантский скрипучий его корабль никуда не уплыл, все еще здесь, замер, смотрит. Миги совпадения с прошлым, они настигают внезапно – я чувствовала их, заглядывая в нутро пустой, раскуроченной, дышащей плесенью псковской церкви, вдыхая добрый любящий запах старой древесины часовенки Савкиной горы, гладя в Павловске по голове скорбного мраморного льва с печальными глазами навыкате, как у императора Павла. Вот и во дворце Клюни я завороженно разглядывала солнечные часы, на секунду совпав со временем – не просто временем той эпохи, а как будто с самим понятием «время» – словно со всем временем сразу. А изображения раковин, знака пути Иакова, о котором я только перед отъездом прочитала у Коэльо, придали еще большее волшебство – такое ощущение, словно кто-то подталкивал меня сюда, в это место. Может быть, волшебно еще и потому, что мы тут почти совсем одни. Именно здесь, наедине со старыми деревьями, накрывает вдруг с головой парижское одиночество, хрустальное, трепетное, вневременное. Какое странное место… И от бабушки ушло, и от дедушки ушло… Уцелело в революциях, террорах, осадах, бережно сохранило в себе чуть ли не единственное в Париже зернышко античности – римские бани. С удовольствием и бережной нежностью рассмотрев Клюни, выходим в небольшую дверцу на улицу и спешим дальше.

***

Любой университет обладает особой аурой – эдакой кипишной энергией вечной молодости. Это утверждение справедливо и для одного из самых старых университетов мира. Юля нам сказала, что французы не любят тут учиться, что Сорбонна теперь не более чем эффектная вывеска для иностранцев. Что ж, как бы то ни было, вывеска действительно эффектна. Не знаю, как внутри, а снаружи здание внушает. С пафосностью канделябра, свойственной барокко, и выспренним назидательным размахом, свойственным классицизму, раскинулось оно чуть ли не на весь квартал. Жизнь очень любит потешаться над пафосом, словно сэр Тоби над Мальволио, – как бы сейчас сказали, «троллить эпичность». И первый университет Франции не исключение. Эффектным заключительным штришком нашего впечатления о Сорбонне стал тот факт, что на ступенях у одной из помпезных дверей, словно некая аллегория бог весть чего, непринужденно спал бездомный. Впрочем, чтоб величественной Сорбонне было приятнее, добавим, что поза бездомного тоже была не лишена величественности. Что сказать еще о Латинском квартале? У Монтеня иронически приподняты брови и до блеска натерта туфля. На счастье. Ну, собственно, и все. Ах, а памятника Рабле нету? Жаль, как бы хотелось. Какие-то фонтаны, ступеньки… Что за попсовая громада в толстоногих колоннах и с елками перед воротами вон там, слева, нависает над линией горизонта? А, ну да, Пантеон. Боже, какой ветрище, до костей выстудил… Кафе, кафе. Зайдем погреемся? Да и есть хочется.

***

ЭЛЬФИЙСКИЙ САД

Лучший способ писать про Люксембург – слушать горьковато-пряный голос печали, выпархивающий из песни Адель Someone Like you, запивать его чуть-чуть терпким красным и закусывать сыром. Из составляющих этой хрустальной печали в наличии у меня только песня. Ну и ладно. Покатав печаль на языке, ощутив послевкусие, приступим. Это место манило меня. То ли голодным Хемингуэем, то ли еще чем. И вот мы здесь. Эльфы все-таки есть на свете. И временами им дают денег, чтобы создавать шедевры слитности природы и рукотворной красоты. Правда, деньги дают Сауроновы прихвостни, ну вот такая наша сказка, что даже они иногда в нашем мире жаждут прекрасного. Место покоя. В нем так хорошо бродить, рассматривать статуи, кормить крошками уток у фонтана Медичи. Да-да, я знаю, эта Медичи была та еще сука, но художникам было пофиг на это, они творили не для нее, а чтобы было. И вот оно есть. Прекрасные лица статуй смотрят строго и пристально. Лица эльфийских королев нашего Средиземья прекрасны НЕ нашей красотой. Я что, в Ривенделле? Бронзовый мальчик бежит куда-то. Мальчик-актер примеряет маски. Светятся золотом заката окна дворца. Почти неслышно звенят водяные струи. Почему я это никогда не забуду? Есть в этом какой-то внутренний свет и нездешняя печаль. О чем? Кому? Как будто я тоже плыла в том корабле и теперь тоскую по благословенным землям.

Эдуард Буба. Люксембургский сад. Первый снег. Париж, 1956 г. Собрание Европейского Дома фотографии, Париж.

Хорошо сесть спиной к фонтану или рядом со статуей Елизаветы Баварской, слушать краем уха шум воды и трепыхание уток, смотреть на дорожки и клумбы, думать. Может быть, я бы тоже написала роман, живя в Париже. Да, Хэм? Ты молодец, нищий, гордый, влюбленный и веселый, выгрыз у Парижа тех лет самую сердцевинку. Так это все и останется со мной. Твоя бедность, пойманные голуби в парке, Тургенев, взятый в книжном магазине напрокат, счастье твое с Хедли и твоя печаль. Тепло из кофейной чашки, которой ты греешь иззябшие руки. Красный свитер твоей жены, самой надменной девчонки без денег, какую только рождал свет. Париж, Сезанн и голод. Что может быть лучше? И поэтому твоя проза такая голодная, жадная до жизни – впитавшая парижский воздух свежести и печали. В Люксембургском саду есть какая-то левитация. Чуть-чуть подлетаешь и слегка отталкиваешь землю ногою, и она как неповоротливый цирковой шар, на котором стоит девочка и перебирает пуантами. А небо такое проникновенно-сероглазое…Только расселись, и звонок смотрителя – сад закрывается. Надо нырять в толпу, сутолоку – и хочется, и нет. Светофоры, машины. Глинтвейну?

ЛЕПЕСТКИ 6, 7. ЛУВРИК И ОРСЮША

Как глупо, по-детски дурацки устроена память человеческая. Пристроишь, бывало, родную попу не куда-нибудь, а на каменную скамью у входа в парк Тюильри, тщищься разглядеть в просвет между ног мраморного Пегаса не на что-нибудь – а площадь Согласия, думаешь, как полагается порядочному туристу, о Людовиках и всяких там революсьонах. Нет бы памяти впасть в эстетический экстаз и запомнить все в мельчайших подробностях, чтобы с годами выдать стансы, допустим, к Марии-Антуанетте. Ан нет: от посещения парка в памяти дыра, как на изъеденном серной кислотой школьном фартуке, лишь каким-то чудом застревает только тот факт, что на воротник тебе пакостно нагадила чайка. Дурында ты, память, прости господи. О чем бишь я? Да, о Тюильри. Тюильри ты мое, Тюильри…

На четвертый день у Парижа испортилось настроение, и мелко, противно, основательно-тоскливо, словно нищий на паперти, загундосил дождь. Что ж, решили мы, самое время для встречи с «Моной Лизой» и К.

Н. Долгорукий. Сена. Новый мост. Музей Лувр

Раннее утро. Небо ровного грязновато-серого оттенка, словно носовой платок Тома Сойера. Шлепает по песку дождь, шлепаем по лужам мы, чертыхаемся, зябнем. Песочные дорожки Тюильри в некоторых местах раскисли до непроходимости, приходится карабкаться на бордюры и идти гуськом. В парке тихо, мокро, торжественно. Мы проходим по этакому почетному караулу скульптур и чаек – на каждой мраморной голове сидит одна квелая птица, а на некоторых даже две. Пустые белые глазницы статуй равнодушно смотрят поверх наших голов, игнорируя наше присутствие. Казалось, фигуры в неглиже и драпировках не по сезону, застыли в вечном ожидании, не замечая стекающего по их лицам дождя, внимательно вглядываясь вдаль. Но нет, никто не придет к ним: не появятся вдали узорные гигантские табакерки экипажей; не чиркнет, словно крыло экзотической птицы, яркий веер в руках прелестницы; не надует шаловливый ветер, как горсть мыльных пузырей, разноцветье юбок на кринолине. Время беспощадной огненной колесницей умчалось прочь и не вернется. Сейчас на этих дорожках неуклюже, словно цапли, переступают через лужи туристы да зябко топчутся под аркой с детским именем Каррузель арабы, накручивая на низку звенящие в воздухе копии инженерного шедевра мсье Эйфеля. Вот мы уже входим в ворота. Лувр, здание с вечной мизантропией на физиономии, в дождь выглядит особенно накуксенным. Только прозрачной пирамидке дождь как с гуся вода, стекай знай себе: дождь катается по ее гладким бокам, как дите с горки. Мда, с эстетической точки зрения эта стеклянная хреновина идет Лувру, как кокошник Вячеславу Зайцеву, никакая подсветка не спасает. Но с чисто практической стороны подземный пристрой, конечно, нужен. Чтобы заглотить и выплюнуть кучу народа, которым надо поесть, попить, сдать и забрать одежду, купить сувениров, лучше места не придумаешь. Все логично, просто. Гардероб, кафе, магазинчики – все здесь.

Одна из тайных заповедей Парижа гласит: «Не мешай нам быть собой, и мы разрешим делать тебе тоже самое». Нигде не видна больше разница между французским и русским менталитетами, как в художественном музее. В фойе Лувра можно: сидеть на полу и на кадке с фикусом (у ней, видимо, специально широкие удобные края, как скамеечки), есть – вы только подумайте, есть еду! По галерее можно ходить в шапке и в пальто, можно взять колясочку, если у вас возникла идея (безумная на взгляд любого россиянина) таскать ребенка по музеям. Делай, короче, что хочешь, только другим не мешай. Атмосфера на этой встрече с прекрасным легкая, ненапряженная. Смотрители, в основном веселые молодые парни, делают вид, что не замечают поминутно щелкающих камер, видимо, понимают, что с ними все равно бороться бесполезно.

К эстетическому шовинизму посетителей администрация тоже подходит с пониманием: у музейных работников нет иллюзий, ради чего люди в основном приходят сюда – весь музей увешан указателями, как дойти до НЕЕ, где ОНА, сколько метров до НЕЕ. Еще один нежный принцип демократической бюрократии, свойственный французам, – разрешая, не пущать, не пущая, разрешать. С «Моней Лизой» поступили просто – как Карандышев с Ларисой Огудаловой: так не доставайся ж ты никому. Никто вам, вандалу этакому, не мешает фотографировать, вперед. Картину попросту оцепили вкруговую высоким металлическим ограждением, и к ней невозможно подойти вплотную. Вечером, перед закрытием, когда схлынул народ, мы-таки, протиснувшись, налегли грудью на бордюр, и, старательно щурясь, поглазели в максимальной близи (а, вернее, в минимальном отдалении) на это маленькое рамчатое диво, словно на слона в зоопарке. Ни хрена не почувствовали. Слишком толстый слой взглядов на ней, да и видно плохо. Шедевры, как и люди, прячутся от поверхностного суждения зевак в узнаваемость, в знакомость, в «Ба! Кого я вижу!», ждут своего часа, чтобы подобно опытной кокотке, целомудренно обнажить свои глубины перед трепетным влюбленным взглядом того, кого не испугает их прошлое, и начать с ним все заново.

Посещение художественной галереи всегда ярмарка эстетического тщеславия. За ней, сидя на пуфике в итальянской галерее, наблюдать забавно. Простим же людям милую невинную слабость казаться умнее, чем они есть, – в первую очередь, заметив ее в себе. Лувр не запанибрата с посетителями, но в то же время и «чего изволите». Так, он совершенно меня подкупил еще одним обстоятельством – между залами частенько встречаются лифты и туалеты. Не надо своим ходом спускаться-подниматься, что, конечно, вселяет чувство благодарности в изможденного путника. Спасибо, Лувр.   А еще здание это мистическое, загадочное, страшноватое. Вот что значит память места… Внутри стада туристических бизонов всю пыль веков стоптали подчистую, но когда вечером выходишь на улицу и остаешься с ним один на один… Эхо шагов не сразу замирает под каменными арками… Поскрипывают от ветра старые петли фонарей… И вся блестящая, жестокая, интригующе-терпкая история этого места словно гонится за тобой, как призрак. Мрачноватые стены не слишком-то разговорчивы: «Да, я много чего знаю, но вам не скажу», словно бурчат они себе под нос. Ну и ладно, не больно-то и хотелось. К тому же, сказать, что я обессилела, значит ничего не сказать. На лавочке моста Искусств, гордо поворотившись к Лувру спиною, мне довелось пережить знакомое любому путешественнику состояние сродни катарсису, эдакий синдром Степы Лиходеева: «Убейте меня, а я не встану». Но все-таки встаю. Аллилуйя, диванчик в метро! Аллилуйя, дом родимый! Аллилуйя, кроватка!

***

Эпиграфом моих слов о тебе, мон шери Орсе, который мы стали звать попросту, без церемоний, Орсюша, будут слова Кундеры: «Человек, ведомый чувством красоты, превращает случайное событие в мотив, который навсегда останется в композиции его жизни». Уж и не знаю, насколько вело нас чувство красоты, но вплетаю эти слова в свой разговор об Орсе, как вплетаю туда книжную полку в Юлькиной комнате, с которой каждый вечер, разложив на кровати гудящие ноги, я брала случайно (случайно ли?) попавшуюся на глаза книгу «Как понять музей Орсе», а побывав там, как бы срифмовала эту книгу с самим музеем.

Орсе эксцентричен и слегка проказлив. Орсе – это вокзал, и этим все сказано. Стеклянный, залитый светом, импрессионистический вокзал. Вокзал двух поколений искусства, они встречаются там, как два разнонаправленных поезда на параллельных рельсах, и идут прочь в разные стороны, отбрасывая тени на соседний состав. Орсе создан не столько для того, чтобы смотреть на сами картины, сколько смотреть на их отражения друг в друге. И искать эти взаимопроникающие нити завораживает. Кто-то из художников с традицией обращается бережно, кто-то насмешливо щелкает ее по носу, а кто-то с грохотом разбивает к черту, как старорежимную тарелку с вензелями. Долой! Еще в музее завораживают пространства, роздых воздуха, гигантские окна-потолки-окна. Орсюша с посетителями попросту, без церемоний – на гигантском диванчике в форме осьминога несколько человек вполне могут прилечь и отдохнуть. Но охрана там строже, чем в Лувре. Я никогда не фотографирую картины, считая это варварством по отношению к полотнам и глупостью – зачем, когда лучше репродукцию купить. Но вид со второго этажа Орсе, эти перехлесты света, мне понравились, картинам оно не мешает, ну, думаю… Тут же подошел молодой спокойный смотритель. Пардон.

Орсе производит впечатление музея классики с атмосферой современной галереи. Не хватает только шведского стола и тележки с напитками. Ну, да это легко заменяет наличие нескольких кафе. Одно из них, белоснежное, купающееся в солнечных переливах, словно обнаженная натура Ренуара, меня совершенно очаровало. Картинам в музее хорошо, раздольно, а вот статуям тесно, сутолочно. Такое ощущение, что они свалены на перроне и ожидают отправки. Как-то многовато места для кафе все-таки. Я выглядываю из окна Орсе, смотрю на Сену и мост Александра Третьего, и понемножечку начинаю сматывать свой клубок воспоминаний о Париже. Но впереди у нас еще вечер, и ночь, и католический Сочельник. А все остальное – завтра, завтра…

***

Лучшее время для прогулок по старому Парижу – ночь сочельника. Темные улицы, мы идем втроем на рождественскую мессу, и ни единого человека, кроме нас, все празднуют. Только такие же дикошарые туристы, как мы, человека два-три, пробирались на службу в Нотр-Дам. Ну, туда мы не попали, слишком много народа, вернулись домой, и Париж, древний, старый, может быть, и вечный, шел за нами, возникал как мираж за нашей спиной, отзвякивал какими-то всегда существовавшими звуками наши шаги по старой мостовой. Мы вернулись на службу в ту церковь, которую полюбили, бог весть почему – в нашу святую Амброзию, – и сочли это знаком: ведь она, словно метроном, задавала нам такт и ритм всю нашу поездку, попели (а если говорить про нас с Катей, вернее, помычали) на стульчиках гимны, а потом священник сказал, что можно выйти к микрофону и поздравить всех на языке своей страны, вот я и вышла, поздравила всех с рождеством на русском и почувствовала любовь, ее было так много, можно было закутаться ею как в одеяло. И мы обнялись втроем, и пошли домой. Почему-то это тоже ушло куда-то вглубь, в копилку памяти – строгие лица прихожан разного цвета кожи, лицо филиппинской девочки, бабушки с Украины, мальчика-служки.

А на следующее утро мы улетали.

ЛЕПЕСТОК 8. ОРЕВУАР

Проспали!!!!! Мысленно чмокнув в носик Святую Амброзию за то, что нас растолкала своими хрустальными колокольцами, одеваемся, не успев открыть глаза, и бежим, не успев до конца одеться. Быстрей, быстрей – ступеньки, к черту лифт – повороты метро, коридоры – дальше куда, сильвупле, месье, мерси – повороты, платформы, поезд, пригород, скорей, сколько осталось – лестница, черт, тащи, не лезет – коридор, коридор, коридор. Потные, взлохмаченные, красные, как после урока физкультуры, ввалились мы с чемоданами в умиротворяющее стеклянное чрево «Де Голля». Череда счастливо разрешившихся неприятностей (благодушный служащий чуть не наклеил на чемодан бирку не с той фамилией, и одна из нас – не будем называть имен – умудрилась обронить на пол свой судорожно зажатый в руке «серпастый-молоткастый»), словно закольцевала поездку в единое целое: как чудо гороховое приехали, как горе луковое уехали. Наконец погрузили сами себя, как дрова, на аэробусик, и на подкашивающихся от облегчения ногах пройдя сквозь почетный караул улыбок бортпроводниц, рухнули в кресла. Когда любезная стюардесса стала разносить по салону всякую всячину, в том числе бутылочки с вином, мы честно сказали: «Дайте две», хлюпнули носами и наклюкались. Адье, оревуар, нотр Пари, нотр анж, нотр амур, нотр плезир и нотр … Короче, ты понял.

Р. S. А святая Амброзия в результате оказалась святым Амброзием. Впрочем, какая разница…

*Сравнение Парижа с серой розой из стихотворения М. Волошина.

                                                                                                                

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.