Андрей Усков. Чур без Психов (сборник рассказов)

НТП (рассказ сестры)

 

«Наш человек любит выразиться, замечает мне мой сосед Пашка. Пятнадцать минут назад он занял у меня денег на четушку и вот опять нарисовался. Мне неудобно ему отказать во внимании. Осенью у меня испортился кран, он его починил и ничего не взял за работу; хмыкнул только – свои люди… сочтёмся. Он работает на двух работах и подрабатывает в местной газете. С женой они живут, как говорит дядя Петя: по всякому; то она ко мне бегает жаловаться, что он вновь напился, то вот сейчас, он рассказывает мне причину своего стресса, а я сижу напротив, смотрю на его священнодействия и, улыбаясь ему, молчу. Не могу пить один, прочищая горло, говорит он, хоть ты тресни. Ты, пожалуста, только Нинке не говори, а то откроет опять свою абсер ваторию… а мне, понимаешь… высказаться нужно… мне не столько выпить… сколько высказаться… у меня в голове больница дурдом пузыриться. Я если не скину этот груз, то взорвусь просто-напросто… как шахид. Тут он внушительно делает паузу, и продолжает: вызывает тут на днях меня редактор нашей высокочтимой газеты «Красный Лучегорец» и говорит: Выручай, брат горец, материал горит… и начинает объяснять пожарные тренды: «Тут у нас объявился «инженер Гарин», такую штуковину изобрёл, что янки умрут от зависти, понимаешь ли… называется – «Живой интеллект». Ничего подобного нет ни за рубежом, нигде. В общем, материал срочный, а у меня все в отпусках, выручай брат МакЛауд». Короче, отвечаю ему, что делать-то? «Езжай, говорит он мне, в больницу, там сам разберёшься, спроси инженера Гаджетова, он тебе сам всё объяснит». Ну еду, спрашиваю, выходит хгарный хлопец, и вправду с каким-то сумасшедшим огоньком в глазах и говорит: «Это революция, товарищ газетчик, понимаете, революция! эти силиконщики там у себя в Америке все локти сгрызут». Короче, отвечаю ему, брат, изобретатель-рационализатор… у меня жена в роддоме (испытанный способ исключить излишнюю сентиментальность на работе). «Хорошо, говорит, я вас понял, лоснится от счастья Гаджетов: буду краток, как говорит наш президент».

Пашка наливает себя полстакана. Я достаю из холодильника то что есть. Засохший сыр, говорю, будешь? Он махает в ответ мне головой и по-гусарски отправляет в себя содержимое стакана. Я морщусь, внутренне представив, как в такую жару пить. За окном – 34 градуса. Пашка лишь поджёг лучики в уголках глаз. Что-то кошачье в нём просыпается когда он братается со своей четушкой, не зря его Нинель ревнует. Паша жуёт пересохший сыр и продолжает. «Понимаете, говорит мне Гаджетов, я работал над живым интеллектом 7 лет, и куда только не посылал свои разработки. Но везде всё одно: «профанация», «дилетантство», «что, опять перпетум мобиле?». А тут встречаю давеча своего одноклассника-медика. И он говорит мне, что у них лежит старикашка с инсультом – мол, посттравматический шок, всё такое… всё переломано, но держится, собака, за жизнь. Вы теперь понимаете, к чему я всё это вам рассказываю?». Нет, отвечаю, жара, мозги расплавлены, вы уж потрудитесь сами, мой диктофон записывает, я, с вашего позволения, дома всё разберу и наша газета тиснет ваше открытие. Итак, в чём же секрет вашего открытия? спрашиваю у него. «Так ведь я же вам русским языком говорю, говорит мне Гаджетов, у дедушки инсульт, он в сознании, а сказать ничего не может. Я принёс все свои причиндалы, подключили дедушку к  компьютеру. Говорит, собака. Понимаете? Говорит!».

Тут Пашка непроизвольным образом изобразил доморощенного инженера-компьютерщика, и я засмеялась. Пашка, удовлетворённый своей импровизацией, потянулся к бутылке, и пополнил свой творческий потенциал новой порцией. Что ты думаешь, продолжает он, захожу в реанимационную палату… и вижу дедушку. Невольно вспомнилась «Голова профессора Доуэля». Он весь в присосках и проводочках, те в свою очередь устремлены к процессору, процессор какой-то огромный. Материнка от жары стонет. А колонки компьютера выдают механическим голосом: А, их благородия, господа корреспонденты пожаловали, а мы с Женечкой прям заждались вас. Да, заждались! Вот, видите, говорит сам Женечка, сам Гаджетов: всё работает. Сам дед улыбается. Он на морфине, говорит, нам медсестра, у вас пятнадцать минут. Сколько ему лет, спрашиваю почти шёпотом медсестру, чтобы не конфузить больного. Та улыбается, и отвечает мне громко: Нашему Модесту Евлампиевичу – 95 лет, он у нас ещё жених – хоть куда, хоть и весь переломанный. Да, да, вновь скрипит механический голос колонок, и дед улыбается…

– Вы проходите, садитесь, располагает меня всё тем же механическим голосом жертва прогресса: Во первых словах, уважаемые мои сограждане отпрыски и потомки, позвольте поблагодарить наше правительство, нашего президента, эту больницу, медсестру Валечку, доктора Вассермана, вот Женечку с его феноменальным открытием, и всех, всех, кто проявил участие к моей невзрачной судьбе. У меня заходится сердце, когда я о вас думаю. Помните, как у поэта – я знаю саду цвесть, когда такие люди в стране советской есть! «Всё это хорошо, отвечаю Евлампичу: но что привело вас сюда?». Отличный вопрос,  молодой человек, как вас звать, извините? – лучатся глаза Модеста. «Звать меня Пашка, отвечаю деду, и старательно подношу диктофон к колонкам». Дед ещё раз измерил своим взглядом меня и всё наше хитрое оборудование, и повёл свой рассказ:

– Вы, молодой человек Пашка, не спешите жить. Не спешите, иначе быстро загнётесь. Я, с вашего позволения, родился в тысяча девятьсот семнадцатом году, уж и не знаю: говорит вам это что-нибудь или нет? В станице Боковская, Ростовской области. Отец мой, царство  ему небесное, у самого батюшки императора Николая второго был есаулом охранной роты. То же самое и в станице: был атаманом. Жили мы хорошо, как рассказывала мне мать, да через это и пострадали. Не живите хорошо, молодой человек, живите средне, как я, и доживёте до ста лет. Ну. Дык, о чём я? То бишь, я и говорю, жили мы хорошо, а тут революция, сами понимаете: то красные, то чёрные, то белые, то зелёные, то сизые, то-хрен-поймёшь-какие. Эх, кого только не было. Залетит, понимаешь ли, такой, разэтакой к нам в станицу, шашкой шасть по предыдущей власти, и разрубит до пояса, почитай, до седла. Ужас, как говорится, вам такое и в страшном сне не приснится… Ну а тут красные обосновались, и давай происхождение наше выпытывать, мол, кто батрак? кто кулак? Нас в кулаки записали. Слава богу, отца с нами не было. Отца порубили петлюровцы  где-то под Харьковом. Ну а тут такая катавасия приключилась, что ссылают нас на Урал исправляться. Так и сказали: исправитесь и вернётесь, если охота появится. Ну, грузимся на телеги, едем до Ростова, оттуда на Урал, где-то под Златоустом выгрузили. Согнали в тайгу, и сказали: живите. Так, вот, батенька, так, а вы как думали? Время было такое… Хочешь – не  хочешь, а живи да радуйся тому, что есть – как говаривала моя мама покойница – царствие  ей небесное, тоже прожила 96  лет. Так и вот, вырос я в Златоусте до совершеннолетия, и отправился в военное училище красных, то бишь, командиров. Выучился, а тут, как раз и война… нарисовалась, не запылилась. Ну пошёл на войну; задницу особенно не рвал перед комиссарами, зато живые души у меня чаще были, чем мёртвые. Так дошёл до Берлина, а вы как хотели? Дошёл, бох миловал. После войны женился во Львове, мать в станицу вернул. Только жизнь семейная не сложилась у меня там. Махнул сюда, в Лучегорск, здесь тогда стройка великая началась. Второй раз женился. Детки у нас пошли. Всех вырастили, дали всем образование, с моей женой покойницей, царствие ей небесноё. Умерла три года назад от старости, а детки разъехались. Так что, жил я до этой больнички один, с собачкой Дружком, да кошечкой Муськой. А тут НТП и до нас докатился, ну и всем домом решили домофон на подъезд поставить. Ну мне соседи-то объяснили, мол, дело хорошее, лишний раз никто не нассыт в подъезде-то. Ну, порешили, поставили. Только я уж от скромности все причиндалы-то не стал себе заказывать; мол, ключик мне дайте, да и то – хорошо. Ну, а те меня поправляют: мол, не ключик, дедушка, а чип. Вам виднее, им отвечаю, чип, так чип. А тут, в Троицын день, пожаловал ко мне приятель, ну мне лень было с третьего  этажа к нему спускаться, я в окошечко связку ключей ему и выкинул. А тот сразу-то не обратил внимание, что энтот самый чип от пластмассочки-то отчекрыжился. Ну, зашёл он ко мне, раздавили мы с ним бутылочку, в шахматы партейку замыслили, ну сыграли, да и разошлись. Тут вечор я с Дружком вышел гулять, иду обратно, глядь, а чипки-то этой и нету. Видать, отвалилась, тогда, когда я Петровичу всю связку выкидывал. Ну, беда, думаю, как же мне теперь с Дружком-то гулять? Соседка дала мне телефон старшего дома, парнишка мне в правнуки  годится. Старшой. Ну, звоню тому, тот где-то не дома. День звоню, обещают на завтре. Завтре звоню, он и трубку уже не берёт, оно и понятно, у него, почитай, триста душ таких, чипоутраченных. Что же делать-то? – думаю. Тут мне опять соседка шкварчит, мол, иди дед до конторы. А где такая? – спрашиваю. Та, в ответ: на Тольятти, левый берег знаешь, во туда тебе надо, Тольятти шышнадцать, третий подъезд – говорит  жена Абдулы, Анжелика, соседка, то бишь. Ну, вышел я на автобусную остановку, да не в тот автобус и сел. Уехал, мил человек, аж в Заводской район, благо люди добрые поправили, да развернули мне лыжи в обратную сторону. В общем, намаялся я в тот день с этим чипкой, но, Слава Богу, получил, верней купил за сторублёвку. Иду обратно, а голова трещит, жара тридцать градусов, вспышки на солнце, то слева, то справа, ну и сунулся тут я на дорогу, да не в том месте, как говорится; тут меня и сбил какой-то шибко скоростной автомобилист. Ездют как Самашедшие!!! ДТП – одним словом. Я-то не помню ничо, как там меня сбивали, да в больницу эту устраивали; деток-то у меня в городе нет, они ж все за рубежом живут, пожалиться некому. Вот в сознанье пришёл – тык, пык, а сказать ничо не могу, язык как отнялся. Видать, на старости лет устал он ужо с людьми разговаривать. Ну, устал так устал – думаю. Ему ж, языку, тоже отдых нужон. А тут Женечка нарисовался, ангел небесный, и через него я теперь, молодой человек Пашка, могу и хочу обратиться к вам и выразиться, так сказать: Уважаемые друзья! Соотечественники. Я, Модест Евлампиевич Вытяжкин, обращаясь ко всем вам, хочу сказать следующее. Конечно, годы и всё остальное играют против меня, но на своей стороне играю – я сам. Таким образом, как говориться, также хотелось бы выразить благодарность правительству и президенту за нашу счастливую старость. Спасибо огромное… Молодой человек? Вы пишите? Спасибо огромное нашей молодёжи и НТП, то есть научно-техническому прогрессу, и вабще всем нашим соотечественникам. Потому что в них нет-нет, да инда и встречаются очень хорошие, сообразительные, умные и талантливые люди, как Женечка. Отдельное спасибо медсестре Валечке и доктору Вассерману.

Тут  мой дедуля, вещает Пашка, довольный собой умолк… да и помер. Можешь себе представить, соседка? Наш человек. Выразился. Да незаморачиваясь. Испустил дух… а я иду домой, и слеза катит. Иду, тебе говорю, и плачу, нажраться, думаю… Моя своё хайло откроет, а мне так хреново, соседка, так хреново… перед дедом этим… перед жизнью этой поганой… за прогресс этот сраный… за стариков наших… займи мне ещё на одну четушку? Соседушка… чо-то и водка, собака этакая, уже не цепляет совсем.

Вот так и ушёл сосед Пашка, до него мама звонила, балакали по телефону с полчаса. Скоро Лиза будет звонить, с ней часа два протрещим, потом мальчик ко мне придёт на занятия, а потом день кончится, и лягу спать. Ты-то как там живёшь, Достоевский? Отчего ничего не пишешь? Вот ты, как старший брат мне всегда должен что-нибудь умное говорить. Чтобы я, значит, тоже могла среди себя чувствовать человеком. А тож у меня всё работа, да работа, школа, занятия, мальчики эти, каждый день на один похожий и телевизор посмотреть некогда. Вот я тебе рассказ рассказала, а ты возьми его и запиши, напиши за всех нас, за тех, кто под гнётом этой жизни, всё чего-то надеется, всё чего-то любит и ждёт. Ты напиши, мы бы сами с усами могли бы, да у нас всё уроки, видишь ли. Напиши и отправь в какой-нибудь журнал. У меня из головы всё не выходят слова Толстого, на которые ты обратил моё внимание ещё в школе: ведь если люди злые объединяются, значит и хорошие люди должны объединиться. Вспомни, ведь это ты мне говорил, а я вот тогда и пятёрку по сочинению получила, да и вообще, на всю жизнь их запомнила. Это, кстати, чьи слова? Пьера или Болконского? Нинка  упирается мне доказывает, что это Болконский. Кроме него там не мог сказать такого никто, говорит. Ну, конечно, думаю, никто. Нинель, она на  Тихонове помешана. Штирлица со школьной скамьи обожает. Она, даже Пашку по этим стандартам нашла. О! Вот опять звонок в дверь. Похоже Пашка вернулся, Чингачгук возвращается, сейчас продолжение ваять будет. Ну всё давай, пока, ты давай пиши, вот как я тебе тут всё рассказала, так и пиши. Нечего Дуру гнать. И назови: рассказ сестры. Ну, всё, звони, пиши. Дашку с Сашкой поцелуй за меня. Всё, пока, не теряйся.»

 

Эмск-Энск 07.07.08.

 

__________________________________________________________________

 

 

Чур (рассказ художника)

 

Представь, если бы все люди говорили о запахе травы, о ропоте ручья, о томлении воздуха перед грозой, о стрюжанье стрижа, об аспидно-синей туче, о грибах, и о ягодах, о метели, о том, что сапоги совсем испортились, а деньги дадут в конце неделе, о том, что надо бы где-то найти человека, которому это было бы понятно за миг, в котором ты всё  это чётко увидишь и произнесёшь. Также представь, что: и нет ничего, что всё трын-трава и вода с вилами, словом – фонарь, что нам не следовало воспаляться сознанием на этой земле. Всё унесёт курица лапой, выходя из тумана, и пропадая там же, на глухом, забытом богом дворе, рядом с озером, где живут некие люди. Федор, Лев и Кузьма – таёжные люди. Федор ловит рыбу из озера. Его жена Мария её продаёт. Лев, чай, всё так же охотничьей страстью живёт? Супружница его, Евдокия, большая охотница  до мехов; скорняжничает, вяжет и шьёт. А Кузьма, по-старинке, держит пчёл, да присматривает за огородом. Ребятишек у них тоже хватает. Петр, Тимоха, Вовка, Сашок, Ольга, Марина и, скажем, Иван. Чумазые и оголтелые, вечно то тут, то там, с каким-нибудь лакомством на языке, с румянцем щёк и вечно зелёной соплёй. Представь также, что всё это ты можешь убить одним своим словом, типа: «нелицеприятности» или «публицистика», или «короче», не говоря о «кстатях». Если и впрямь мы любим жить своими местами, так мы и живём здесь, без ваших вздохов и ахов, а то, что рано или поздно всё это закончится, так мы и без вас это знаем. Единственное условие для нас при этом – существенно – это то, что у нас закончится только тело, а вся природа и все её шорохи и шероховатости, её душа – всё это останется здесь. Вам и в голову никогда не придёт осознать сколько у нас её, этой природы, и в чём она только не говорит с нами. Вот намедни я с Дусей сидел, та скорняжничала, а мне дозарезу почиркать в альбомчике рядом с ней захотелось; Лев с Петром и Тимохой, по слухам, ушли на сохатого, Федор уплыл сети ставить, Кузьма снимал мёд, а мы, повторяю, на завалинке колготилися. Ванька кошку терзал верёвочкой, а Маринка с Ольгой игрались в денюжки. Как ты, Дуся, сюда забрела? – обронил я некстати бродяжье слово. Дуся подняла на меня свои блюдца-глаза и о чём-то задумалась. Ванька полез на березу, а Маринка выдала Ольге какое-то блескучее фуфло и сказала – должны будете.

– Я же истая буржуа петербуржская, – невзначай ответила мне Евдокия Петровна. – Отец мой тиран и деспот, храни его господи, бывший партиец, тревожный чудак, дал закваску хорошую. Не могла усидеть возле них я дома, вот и отправилась как-то с подругой в Болгарию отдыхать. Ну, отдыхаем месяц другой; глядим – нравится. Тут наш соотечественник нас приметил, говорит – девчонки работа есть. Что за работа? – спрашиваем. Скорняжная, –  отвечает, – у меня тут в горах нутряной звероферма есть, шапки шить надо. Отчего ж не пошить, если нутряной звероферма есть? – порешили мы. Ну, живём потихоньку: и дело делаем, и на море купаемся. Всё честь по чести, всё нравится, пока нас ночью с подругой не связывают и не выкрадывают с кляпом во рту. Так оказались мы в плену у албанцев, моджахедов. Увезли нас в Косово. И по слухам, среди таких же пленниц, должны были продать. Дальше-больше; действительно, продают и везут по ночам какими-то горами куда-то. Оказалось – в Ирак. Вот, думаю – отдохнула у слынчева бряга. Но и то всё были цветочки, ягодки начались, когда нас американцы стали бомбить. Это враки, что в Багдаде всегда спокойно. Уткнёшься физиономией в хладный пол и думаешь – боже спаси и сохрани, уйду в монастырь, только спаси рабу Авдотью от этого бреда, неразумная я была. Уж не знаю – бог ли услышал молитвы эти, или филантропы в ооновских касках ошиблись прицелом? Только осталась жива, но недолго я тешилась. Американцы пришли и ушли, а нас с подругой уже перепродают в эмираты. Тут Авдотья, притихла задумавшись, а Ванька – таки сверзился со своей берёзы и, матерея прям на глазах, заматерился. Мы проводили его взглядом: он встал и пошёл, целёхонек, видно, к Кузьме подался жалиться. Девчонки отхихикали своё и так же играли в фантики, а в тайге захлопали выстрелы.

– Никак нагнали сохатого, – предположила Дуся, – ну и вот: дальше не лучше. Этот эмират продержал нас с полгода и продаёт, уж не знаю кому. Садят нас на корабль, плывём, слышим: опять пальба. Ну мы уж с Натальей, с подругой моей улыбаемся другу-дружке, видно: судьба такая – кумекаем. Оказалось – пленяют нас, только на этот раз, пираты сомалийские. Хозяев наших отдельно держат, а нас отдельно. Дня не  проплавали мы с пиратами этими, как опять пальба. Только на этот раз уж суженного мне бог уподобил представить, Лёвушку моего; он и сразу на меня глаз положил, а как узнал, что из России, так совсем спятил. Он у французов в ихнем легионе от скуки своей служил, дёрнул во Францию, а чем занять себя не нашёл, вот и подался в этот иностранный легион, а тут, видать, прозрел от службы своей, а может и вправду судьба всё же есть. В общем, прервал он контракты свои чисто по-русски – дезертировал. Пришли мы в посольство нашенское там же, в Джибути, да и вернулись уже с божьей помощью до дому. Первое время мучались в городах, всё ругались, да себя выискивали; много нервов друг другу попортили. Я ж, после этих приключений, бездетная стала. А потом моя матушка преставилась в Питере. Отец мой сказал – вот забирай квартиру, мне дожить и дачи тут хватит. Продали мы эту фатеру, да сюда подались. Первое время тяжко было, да спасибо Федьке с Кузьмой, те поддержали. Ну, вот как дом поставили, так Петьку с Тимохой из детдома взяли. Только тоже  без нервотрёпок не обошлось; приезжала комиссия всякая, оценивали условия. Лёвка-то после этих войн на этих крыс тыловых и смотреть спокойно не может, весь чернеет, как аспид. Я его успокаиваю, тот зубами поскрежещет, да успокоится. Вот, первый год, как нормально живём, а там что будет – не знаю. До деревни-то, посчитай шесть кэмэ, и дорогу никто не чистит зимой. Так, что каждое утро по зиме веселуха: проедут иль не проедут архаровцы мои за ученьем. Но Уазик пока, слава богу, живой, справляется. Хотя белорусца бы прикупить не мешало бы, но пока и так справляемся. Кузьма предлагает коров разводить, так опять же кто будет ими заниматься? Мария-то Федькина всё больше по базару специалист. Правда тут нам для Кузьмы девку сватают из деревни, оно бы ничо было бы, да опять же молодая, пока пристрогается к коровам-то этим. Кузька-то тоже побродил по миру с афганской войны, по пакистанам разным. Бежал из плена, жил чутка в Индии, потом намылился в Тибет; в Россию боялся податься, думал упекут на Колыму за дезертирство, а потом, как он сам говорит: суп с котом наступил для него. Митинги там были у них тибетские, ну и китайцы их и давай долбить; ему все рёбра переломали, бросили в тюрьму, там он  с Фёдором и познакомился. Тот в журналистах служил во Вьетнаме, а тут такая заваруха перед Олимпиадой Пекиновной в тибетских краях приключилася. Ну как такой материал пропустить? Вот и послали его туда. Там-то Кузьма и узнал, что в России уже давно никого не садят, что вроде как политика на демократический курс выбрана, в общем через МИД их оттуда и вызволили. Но помаялись они тоже там, пока на Фёдора китайским властям запрос не пришёл. И мысль-то эту – всем рвануть сюда – подал Фёдор; у него какой-то друг из алтайцев здесь жил; и живёт. Так списались вот в одноклассниках, они же с Лёвкой все родом из одного детства, почитай – братья.

Читайте журнал «Новая Литература»

Голос у Евдокии размеренный, ничего лишнего, сама душа разговаривает. Я смотрю на неё, и вслушиваюсь в обычное людское терпение, и как оно в таких случаях здесь ваяет. Видно и впрямь есть на свете и птица феникс, и горбунки, и судьба с тремя котлами, где русского человека ничем не испугать и ничему не научить, кроме терпения евошной души. Вот она встала, налила в чайник воды, поставила на очаг в летней кухне, попросила детей развести огонь. Сама перешла на веранду, откопала там новую шкуру, вытащила её на наше место, разложила перед собой на своём  маленьком столике и на минуту задумалась. Создаётся впечатление, что везде она следует за своей душой, что за всеми этими действиями наблюдает не она, а строгий внешний наблюдатель. Детей она никогда не ругает, ни своих, ни чужих, а только всматриваясь в их затеи, задумчиво произносит: «ишь ты? никакого чура не знают». Во всех движениях и действиях её живёт, на вид равнодушный скептик. Вот она опять посмотрела на вытащенную волчью шкуру и будто бы ей сказала – тэк, тэк, тэк, надо бы обед ставить варить. Дети отправляются за грибами; их тут на каждом шагу – вокруг – хоть  целый день пасись, в тайгу ходить особо не надо. Тайга не смущаясь, кормит людей с берега озера. Вся она здесь между кедрами, густыми  зарослями гонобобеля и осклизлыми маслятами живёт, и не тужит особо по дарам цивилизации, как и душа Дуси, как и все эти призрачные изображеньица – иллюстрации её особого, откровенного настроения. Врать она не умеет. Рядом с ней я чувствую себя извергающимся вулканом, такой получается у нас с ней контраст. Во мне шустрит суматоха, а в ней всё плывёт, всё тянется и разливается. Её тишина, неведомого мне толка, благоволит ей во всём. Вот она садится и опять начинает молча мять новую шкуру. Я рисую понравившуюся мне сосну у бани. Дусь, – говорю ей, – ну, а как здесь зимой, не скучно? Скучают ленивые люди, – отвечает мне Дуся, – ну, а нам здесь какой толк скучать? – Мы сюда не за этим ехали. С рыбой, конечно, похуже, это да, много ли с лунки то натягаешь. Да всё равно полно работы; опять же снег убирать по всем тропкам надо. Баню чаще топить для стирки, и т.д. и т.п.. Мужики по вечерам плетут корзины, стульчики, столики; в деревне это всё хорошо берёт проезжий люд. Я так же, шубы, варежки, шапки шью. Дети учатся, за ними тоже глядеть надо, где, что подсказать, где поправить. Так и проходит денёк. За ним другой. А там, глядишь, закапало, зачавкало, заегозилось. Ночь на убыль пошла, так совсем хорошо. Там, глядишь, и глухарь гон начнёт, повеселеют мои охотнички, и начнётся опять круговорот. Этой зимой, вон, волки шалили. Так мужикам и заснуть некогда было, по очереди в засаде сидели. За зиму отстрелили тридцать с лишком голов. И откуда он прёт этот волк? В деревнях много скотины порезал, серый злодей, на людей нападал на автобусных остановках. Голод – не тётка, в общем. Законы тут не пропишешь зверю, если ему брюхо свело от мороза и глада. Да большие стаи-то. Огромадные. Эти тридцать голов только так, кто конкретно на наш хутор лезли, в лес за ними никто бы и не пошёл. У них там своя территория. Мужики понимают это, и в мороз туда  не суются. Даже рыбалить все втроём ходят с тремя стволами. Озеро-то это наше только на бумаге. Зверю-то договор об аренде не покажешь. Он тебя вместе с договором этим и сожрёт. Так, что зимой тоже, глаз, да глаз во всём нужен. Да и не только зимой. Летом, вон, Фёдор приметил тоже, кто-то сети ставит, кто-то ворует. Ему пади объясни, что завозили мальками, растили эту рыбу как свою, а теперь, понятное дело, хорошо, сеть купил и пошёл наяривать: халявные рыбёшки таскать. Ну, да все под одним богом ходим, как придёт, так и отольётся халява эта. Если человек чура не знает, ему и сам бог не поможет. Раньше мы тоже самогон гнали, да в деревню продавать возили. Пока чуть не пожгли нас. С тех пор порешили – гоним только на себя, ни какой торговли сей не ведём. Ну и, как говорят: своего  спасиба не жалей, а чужого не жди. Так и здесь, теперь нас почему-то деревенские кержаками кличат.

Я слушаю Евдокию, и всматриваюсь в трепетную ворожбу листьев над её головой, их теней у неё на лице, в их Пиренеи  человечьих скитаний, памяти, и как следствие – опыта. Третий год я мотаюсь сюда летом на Алтай. Живу в этих отстроенных домишках, ужу рыбу, ем гонобобеля, щелкаю орешки, да чиркаю в своё альбомчике лица проезжающих турыстов и шикарные состояния местной природы. Третий год  я вдыхаю доселе неведомую мне свободу человеческого бытия. И каждый раз мне охота взять какую-нибудь городскую цацу, зазнобу, сюда, да помотать её и по тайге, и по озерам, и по горным рекам, что называется – из огня в полымя, чтобы на секунду заткнуть их бесконечные разговоры о том, как оне любят природу.

– Только, что же это? – оступается в своём монологе моя героиня, – что же это, вы всё меня пытаете, а сами молчите. – Рассказали бы сами, как живёте, как можете. Который год к нам ездите, и всё один, да один. Чай, у вас ни жены, ни детей нету?

– Да есть, и жёны и дети, – отвечаю, – только им всё это не нужно. – А мне вот, пока не встретилась такая как вы, Евдокия Петровна. Так, всякая шушера мимо ползает беспонтовая, про неприличности на каждом шагу базарят, а у самих дерьма с полвагона. Так что я это всё благополучно оставляю там в городах. Оно же и вам же лучше будет. Да же Дуся?

– Да же, – отвечает Дуся, – мутных людей мы тож насмотрелись.

– А скажи мне, пожалуйста, Дусь, ты вот сейчас слово «Чур» упоминала, упомянула; что оно обозначает? Не слыхивал я ранее такого слова.

– Чур – это мера; говорят: чура не знает, значит, меры не знает, понятно?

– Да понятно, спасибо, теперь будем знать. Выходит, мои городские невесты совсем Чура не знают.

– Выходит так, – в ответ улыбается в её глазах весь Горный Алтай.

 

Горный Алтай. 16.08.11.

 

 

 

ИЧП* (рассказ из-за бугра)

 

– Вода камень точит, – говорит некто справа, – вот взять эти трусы или, скажем, вон того господина; ему и в голову не придёт мысль, что с этими самыми трусами, можно ещё что-то сделать; а между тем их можно использовать как намордник, когда слишком пыльно, или как палатку-дворец для какой-нибудь серой мышки, или в качестве парашюта для той же мышки – если зашить отверстия для ног, или в качестве телескопа – если поставить линзы, или в качестве колдуна, так называется у авиаторов устройство для определения направления наземного ветра, или в качестве веера для обмахивания утомившихся от жары гражданок; хочешь я тебе докажу это прямо здесь наглядно?

– Нет, спасибо, месье Колдун, боюсь, что именно это не избавит меня от утомления солнцем; пошли купаться?

Странное дело, вот так лежишь на пляже, никого не трогаешь, и вдруг в ухо вплетается русская речь – что берёт оторопь, как муху в невидимой паутине угла, и вот уж шаркает в голове заезженной пластинкой песня шарманщика:

«Плачет старое небо…

Мочит дождь обезьянку

Пожилую актрису

С утомленным лицом.

Э-у-а-у-а-Э!»

Шорох песка, и разговор удаляется. Шарманщик мой успокаивается. Я открываю глаза и всматриваюсь в сторону владельцев растаявшего диалога, в это марево песка, моря и солнца. На вид – обычные русские граждане, коих пруд пруди об эту пору на берегах Турции, Тайланда, Египта и прочих наших песочных берегов заграницы. Меня заинтересовала универсальность взгляда этого моего соотечественника. Этакий новоявленный Робинзон Крузо со своей изящной Пятницей или Ряженкой. Теперь я различаю только две головы в воде, удаляющиеся от берега: Робинзона и его Ряженки.

С некоторых пор я немного тоскую по языку, по своим соотечественникам, по их многострадальной отчизне; многие умные люди давно уже покинули эти пенаты, а эти ещё чего-то кожеляться, чего-то ждут от своих правителей, чего-то выёживаются посреди дороги перед гигантским трейлером, змеятся желтоголовыми ужиками, шыпят своими славянскими языками об истинности природных принципов, и всё равно погибают. Мне жаль их, как обычно бывает жаль неразумное дитё, сующее пальцы в розетку, но время диктует свои правила, и тот, кто не подчиняется истинным законам эволюции, тот, увы, исчезает из вида.

Тем временем исчезающий вид в лице миловидной пары вновь возвращается. Я закрываю глаза и вновь притворяюсь спящим. Мне нравится быть безбилетным зайцем перед этим кондуктором-солнцем, а цирк, что устраивает моя мнимая пара уже немножко меня вдохновляет на свои личные воспоминания.

– Что ты пристал ко мне со своим Аквамарином, – капризничает Ряженка Робинзона.

– Аквамарин – хороший человек,– утверждает он ей, – именно, поэтому, мне хотелось бы с ним объясниться. Ведь он же тебя любит?

– Очень…

– Ну вот видишь. Мне кажется, что это не очень красиво, вот так за спиной, из Паттайи мужику рога выращивать.

– Да отстань ты уже наконец от меня со своими фантазиями, читатель человеческих душ, неужели даже здесь, на море-океане, нельзя обойтись без своих мнимых аллюзий.

– А что не аллюзия? Или не иллюзия в этом мире, милая моя, но совершенная глупость?

– Ты сейчас в лоб у меня получишь; почеши лучше мне под лопаткой; мне кажется, что там что-то ползёт.

– Х-м.

– Ну и что там?

– А то ты не знаешь? Это должно быть и есть Человек-паук.

– Что ему там надо, и откуда он там взялся?

– О, это длинная история; желает ли несравненная и высокочтимая моя госпожа выслушать ИЧП – историю человека-паука?

– Ну ты убери его сначала с меня, а потом умничай.

Видимо, убрал, убирает, во всяком случае, молчание моего мнимого Робинзона говорит мне о том, что он должно быть рассматривает мерзкую тварь и начинает своё повествование:

– Давным-давно, когда динозавры уже вымерли, а дети ещё не знали и не ели поганого роллтона, в некотором царстве, в некотором государстве, жила-была г-жа Субботина.

– Ну всё, Остапа понесло. В карпатских горах горько заплакал Гойко Митич, а Конан Варвар опустился из авторитетов  до обычного вора с овощного рынка. Продолжишь? Или как?

– Да. Здесь лежит Конан Варвар, человек-гусекрад, человек без совести и без комплексов. «Я  часто был несправедлив к покойному. Но был ли покойный нравственным человеком? Нет, он не был нравственным человеком. Это был бывший слепой, самозванец и гусекрад. Все свои силы он положил на то, чтобы жить за счет общества. Но общество не хотело, чтобы он жил за его счет. А вынести этого противоречия во взглядах он не мог, потому что имел вспыльчивый характер. И поэтому он умер. Все.»

– Всё?

– Будет – всё, если вы, Осударыня-рыбка, будете перебивать.

– Ну, хорошо, господин Колдун, я молчу.

– «Пустыня бездарна. Но она существует. И с этим приходится считаться». Муж г-жи Субботиной старый и разорившийся бригадный полковник г-н Субботин, вот уж 15 лет как почил в бозе, оставив, своей супруге несусветные долги и довольно ветхую усадьбу. Невестка г-жи Субботиной, назовём её – Мэри Среда, а лучше Маруся, хорошее имя для той особы, о которой пойдёт мой сказ. Так и вот, Маруся не чаяла души во внуках своей госпожи. Она вставала с рассветом и ложилась далеко за полночь. Она, что называется, лелеяла, холила, растила и наконец поставила детей на ноги, и дети на этих ногах разъехались, разбрелись, рассосались, как говорится, по всему белу свету. Гиблое племя, я вам доложу, рассасывается и всё тут; хоть ты кол на голове им теши, никакого  толка; ну да бох с ними, ибо теперь они всё же изредка, но пишут своей Марусе, а та заодно читает эти письма и г-же Субботиной. Старший внук г-жи сначала служил лётчиком, затем стал астронавтом, летал там Гагариным на всяких там немыслимых орбитах, на каких-то там Апполонах, а потом вдруг взял, да и постарел и  решил стать писателем. Он и сейчас где-то пишет чего-то. То ли в Дублине, то ли в Ницце. Младшая внучка тоже вполне удачно вышла замуж, уехала в Австралию, сказочно разбогатела, открыла благотворительный фонд имени самой себя, и сейчас прохлаждается где-то на лазоревых берегах. Маруся со своей г-жой теперь состарились и почти ослепли. Изредка по вечерам, когда солнце садится, а прохлада с полей напоминает им что-то знакомое. Они сидят и молчат. Маруся вдыхает запахи с летнего поля и наверняка думает: «что жизнь прожить – не поле перейти». Г-жа Субботина думает о том, что неплохо было бы лечь в пансион и проверить давление с сердцем. А Жучка, старая преданная сучка семьи, что лежит у ног Маруси думает о том, что неплохо было бы забеременеть. Ей надоело общество пожилых, и она с удовольствием бы родила новый выводок, чтобы лизать и вылизывать каждый день щенков, и, быть может, прибавить ещё хоть что-то к своему собачьему счастью.

Теперь о самом главном: та калитка, что ты не закрыла, теперь рассохлась (как мысль о любом именье), выржавела в шарнирах, выцвела и окосела (подобно нынешним гастербайтерам), будто вещам и впрямь захотелось следовать за кочевниками. То же самое – одуванчики, эта золотая орда теперь торжествует победу каждой весной, а к лету седеет и напоминает племя волхвов, что отправились вслед за падающей звездой поклониться младенцу. Яблонь тут не видал уж никто все 15 лет, они ушли за полковником, и одинокий стриж в небе изредка подаёт знаки родства блудному сыну, потерявшему свою душу. Жизнь теперь висит на волоске как седьмое чудо света – сады  Семирамиды. Нужно шлёпать к нотариусу и писать вновь доверенность, о том, что ты доверяешь мне пользоваться нашей висячей землёй, нашим временем, и собственно, нами самими. Эта малая часть того зла, что приключилось за это время. В остальном – я постарел, поседел, помрачнел и редко слышу детей, что рассыпались из моей прежней семьи, как семечки из подсолнуха; одна ударилась в бога, другая пошла, какого-то чёрта, работать в кабак. В общем-то всё хорошо, только счастья как не было, так и нету. Вот теперь – всё.

– Ну, нагородил, нагородил, хрен с разбегу перепрыгнешь. Я только не поняла: где же там человек-паук был, и кем он к этому твоему семейству приходится?

– Что тут непонятного; человек-паук и есть – этот заблудший сын, вечный сюжет для искусства.

– Вас, дядя Ваня, надо на диктофон записывать и продавать в формате аудиокниг, – вдруг вмешивается чей-то юный девичий голос, – и потом слушать, когда застрянешь в пробках.

– О, Вика, ты где была? – спрашивает Ряженка юность.

– В волейбол с пацанами играла, – отвечает ей голос.

И тут меня осеняет подлинная интрига моих соседей по пляжу. Типичное набоковское трио: псевдо-Лола, псевдо-Гумберт и псевдо-Гейз. Ах ты дядя Ваня, ах, ты старый развратник, – прикидываю я в уме. Теперь мне понятно почему ты здесь трёшься в Паттайя. Положил глаз на милого Викусёнка, а сам расчесываешь мозги этой Ряженке. Ну, герой! Ничего  не скажешь. Смело, очень смело. Так пользоваться жизнью и литературой, как будто это кулинарная книга или пособие по прибыльному проживанию пенсионера на пенсии с помощью сетевого маркетинга. Ну, Робин Зон, ай-да Сукин Сын!

– Знаешь, Викусь, – продолжает мой мнимый развратник, – на месте вон того спящего господина, который якобы дремлет, я так бы и сделал; положил бы диктофон в трусы; записал бы наш диалог, пошёл бы куда следует, или куда надо, а лучше уж сразу к твоему папе, Аквамарину и всё бы ему выложил.

– А что бы он ему выложил?

– А вот всю эту историю человека паука, эту ИЧП или полдень у моря.

– Но-но. Господин Ичэпэшник, нельзя ли хотя бы при детях обойтись без драмы? – говорит та, что постарше.

– Да, да, конечно, простите, не буду; драм я сам не люблю. Драмы любят меня, а мы их – не очень. Так иногда на досуге черкнёшь, глядишь – пустота, и жизнь пролетела.

– Ну, это ты как всегда перегибаешь палку, – замечает Робинзону-Колдуну его Ряженка, – у тебя всегда так, сплошные крайности; чего ты хочешь – ты сам понять не можешь; мучаешься сам – и меня мучаешь; и нет этому ни конца, ни края. То Аквамарина ему  подавай, то море…

– Ты, должно быть, лучше меня знаешь – чему должен быть конец, а чему край, – комментирует её дядя Ваня, – и какие крайности придумывать для меня – это тоже, пожалуй, твой крест; так что прикрой свою радионяню, пока мы не поругались, причём здесь, среди людей, празднующих полдень у моря.

– Ну не ссорьтесь, пожалуйста, – просит юная празднующая.

Меня начинает утомлять это вечное русское радио, и я засыпаю. Пусть себе там мозолят голову дальше, а то и вправду дело до драки дойдёт, если я попытаюсь бросить в лицо этому господину перчатку за оскорбление. Я поворачиваюсь к Колдунам спиной, закрываюсь от них газеткой и засыпаю. Сквозь сон, я всё же слышу как малая Викуся миндальничает с дядей Ваней:

«А знаете ли вы, дядя Ваня, например то, что, когда Леонардо да Винчи писал Тайную вечерю, он придавал особое значение двум фигурам: Христа и Иуды. Он очень долго не мог найти натурщиков, с которых можно было написать эти фигуры. Наконец, ему удалось найти модель для образа Христа среди юных певчих. Подобрать же натурщика для Иуды Леонардо не удавалось в течение трех лет. Пока однажды он не наткнулся на улице на пьянчугу, который валялся в сточной канаве. Это был молодой мужчина, которого состарило беспробудное пьянство. Леонардо пригласил его в трактир, где он сразу же начал писать с него Иуду. Когда пьяница пришел в себя, он сказал художнику, что однажды он уже позировал ему. Это было несколько лет назад, когда он пел в церковном хоре. Леонардо писал с него Христа, так говорил этот пьяница.».

Дальше я уже ничего не слышу, а плавлюсь и растекаюсь на солнце всем своим утомлённым маслом и салом туриста, вечного туриста. Что-то знакомое мерещится мне в этой растекающейся по телу слепоте:

«Мчится бешенный шар

и летит в бесконечность,

и смешные букашки

облепили его,

Бьются, вьются, жужжат

и с расчетом на вечность

исчезают как дым,

не узнав ничего.»*

 

Эйя Ойо й-Э.  Паттайя, 13. 01. 13.

 

 

 

Отвар (рассказ таксиста)

 

«Вот так живёшь, пишешь колёсами зимник, и ничего толкового. Будто вышел в метельный рейс и уезжаешь в бог-знает-куда, уезжаешь сам, уносишь свой взгляд, увозишь за собой своего невидимого пассажира за спиной. А там, сам чёрт ногу сломит в этой метели кромешной. Ни гвоздя, ни жезла, что называется, не дай бог, как говорится. А чего говорить? Итак… Ничего не видать. Мгла сплошная, одна манна, то ли небесная, то ли земная сыпет на лобовик, дворники стонут противно, ветреный, трепетный пассажир за спиной переживает, однако… и слеза от печки катит.

Перед вами, граждане мои невидимые пассажиры, тусклая, утренняя личность таксиста. Всё что она может заметить за весь день, растворяется четушкой водки к полуночи, а там проснулся и опять работа, опять баранка и автостадо. Уксусный альдегид очень хорошо разрушает память и прекрасно выводит вредные вещества из организма. Скучная и унылая жизнь профессионала весьма богата таким веществами. Нам бы романы писать, да подписывать, иль оперу, а тут, в лучшем случае, получается только в протоколе у гольца расписываться. Ужас, мрак и тоска бескрайная. Да прибавьте сюда, вечное  несваренье желудка, борзых ребятишек, стерву-жену, голодных гаишников, среднее оборзование. И вот перед вами комиссия из поджелудочных соков, управляющая вашим такси. Вы думаете: я ненавижу жизнь? Нет, это она, зараза, меня ненавидит. Я же слепо подчиняюсь ей. Глотаю таблетки, еду на адрес, считаю рубли, надеюсь на лучшее.

Вот шепнула адрес диспетчер мне: «улица Филиппова Шыснацать». И я поехал,  там меня уже ждут. Улица Филиппова, улица человека-экскаватора. Весной 1929-ого года, уважаемые мои граждане пассажиры, Андрей Севастьянович Филиппов прибыл на Кузнецкстрой в числе первооткрывателей и первостроителей вышеупомянутого и вышевозведённого Кузнецкстроя. Вначале он работал  рядовым землекопом, потом стал бригадиром. Бригада Филиппова в десятки раз  перевыполняла сменные задания. В 1932 году Ас Филиппов установил мировой рекорд по выемке вручную земельного грунта. Работавшие на стройке американские инженеры прозвали Филиппова человеком-экскаватором. С этим именем он и вошел в историю КМК и КПСС. Сколько времени, будешь ехать? –спрашивает тем временем меня мой диспетчер. Ох, уж эта, Ксюша, Оксана, сколько, да сколько. Звони!!! – говорю, мы уж приехали, квартирку напомни? Офисный подъезд, отвечает. Ну офисный, так офисный. Еду, выглядываю, считываю вывески. Нет  тут ничего подобного. Есть подъезд со словом «Отвар», и больше никаких офисов нету. Ты бы уточнила, Оксана, что за офис? Меня тут к какому-то отвару принесло, говорю Ксюше-диспетчеру. «Мне что-то такое и говорили, отвечает она, ни то Отвав, ни то Отвар; ну ты постой там немного, если что сами перезвонят.».

Стою, жду. Смотрю на снег. Тот искрится зеленовато-фиолетовыми чешуйками льда на морозном стекле рисунка. Зеленовато-фиолетовые чешуйки льда на морозном стекле рисунка светятся яхонтами. Стеклерисунка яхонтами светица. Попадаются однако и рубины, но реже, и то неправда, вру, похоже, по шофёрской традиции. В памяти всплывает парашютная юность, аэроклуб. Радости суверенной молодости: прыжки и любовь к прыжкам, любовь и прыжки за прыжками. Боже, как же я тогда был счастлив! Как же мало надо было тогда для счастья! Сел в самолёт, и выпрыгнул. Приземлился и снова в небо. Вдруг рядом с моей убитой Каролкой, пока я там в юностях куролесил, паркуется Форд Фокус, на вид, последнего года, муха ещё на капоте не фигурировала. Чёрный, пижонский цвет, тонированные стёкла. Ожидаю выхода некоего монстра в цепях и олимпийских доспехах с надписью Russia. Тем временем, передо мной возникает что-то до боли знакомое. Мать честная! Андрюха Аверкин! Мы как раз с ним и  занимались вместе когда-то парашютным спортом, потом, армия, война, сто лет не виделись. Я его видел как-то по городу, на какой-то копейке убитой. А тут, гляди-ка, поднялся. Интересно на какие-такие шиши? Вах, вах, Андрюха, останавливаю старого приятеля, откуда, какими судьбами? Да это мой офис, отвечает Андрюха. Отвар? – спрашиваю. Нет, отвечает, Отвав: Объединённое Товарищество Ветеранов Афганской Войны. Буква «В» немного выветрилась. А ты, Витос, я смотрю, всё бомбишь наш шахтёрский край? Это он уже меня ковыряет допросами о моей дырявой судьбе бомбардировщика. Бомблю, говорю. Где это ты, господин Аверкин, такую тачку сибе надыбал? – спрашиваю его с неподдельной искренностью и неубиваемым личным достоинством. А он мне так просто: не поверишь, родители ребятёнка одного подарили. Что же это за ребятёнок-тигрёнок такой? – сам про себя думаю. Авера в ответ лишь улыбается добродушно. Надо бы как-то пересечься, говорю ему, покалякать, тоси-моси, такси-макси. Сколько ж лет-то прошло, а ты,  значит, брат Авера всё с ребятишками, всё с парашютами, да? Да, говорит, Витос, не жалуюсь, грех жаловаться; летом с ребятишками в лесах, в марш-бросках, на прыжках, зимой вот укладка, теория, плаванье, кроссы. Да, да, тут и мне припоминается что-то такое, ведь он же мне как-то всё это говорил, что ходит с пацанами в длительные походы на выживание. Травку едят там, корешки всякие разные. Видимо, это родители какого-нибудь наркота в прошлом, так поблагодарили Аверу за то, что выдернул ихнее чадо из болота отравы. Мне вспоминается тут же, как мы клялись тогда в юности друг другу в вечной дружбе, как потом началась война, как нас разбросало, как потом разваливалось буквально всё на этих глазах. А, вот, погляди-ка, выжил Андрюха, выжил Аверкин. Он пожал на прощанье мне руку, вошёл в свой  скромный Отвар и скрылся из моего вида. Вскоре оттуда же вышла и моя пассажирка. Однако, кажется мне, война всё же не кончилась, но жизнь продолжается, по крайней мере, хотя бы в этой истории. Жизнь продолжается, мои уважаемые граждане, пассажиры. Жизнь продолжается. Оле! – как говорится.».

 

Энск. 03. 02. 10.

 

 

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.