Андрей Устинов. XII. Когда поэзия становится любовью.

 

…проснулся в испарине. Действительно, утро хозяйничало в комнате… привычные декорации: застывшие “неходики”, мятые одеяла и пустое место жены. Но что же только что снилось? Кажется, сон кончился хорошо?

 

Он прошаркал пятками к компьютерному столу, сел со скрипом (застонало, конечно, пластиковое кресло, но будто тело). Да, так и сел нагишом – лишь бы вырваться в “свою” зону, маленький остаток личного пространства за столом, где так привык мыслить и быть.

 

Компьютер включать не стал – все одно Дженни на кухне брякает, скоро позовет. Как мал даже этот промежуток личного времени!.. Но здесь, в его царстве, как он и ждал – сон сразу допомнился. Вышибло слезу, задрожали руки… Ему, взрослому и реальному (хотелось бы!) человеку, было стыдно именно за сон, за нереальность, за то, что “на бы”, что не по настоящему. Что казалось во сне гениальным – обратилось в мещанский бред, а реальность – Дженни на кухне. Не скипки перепевы, а бряцанье утвари…

 

И пока были свободные две-три минутки – вытащил просто из-под принтера бумажный лист, стал кропать вручную… Что-то, что хотел бы СБЫТЬ. Очередную, конечно, фантазию… но хотя бы не в бессознательном сне, хотя бы не подтыкали лыко в строку бесчувственные имажинисты! И написал… молитву. Но о ком?

 

Сбив дыханье, скомкав шапку меха,

 

Господа молил я о Пути…

 

Будто с синей штукатурки нефа

 

Откололся ангел во плоти:

 

Преклонились свечи… “Да обрящешь”, –

 

Ты шепнула, краской залита.

Читайте журнал «Новая Литература»

 

И коснулась уст моих дрожащих

 

Тонким указанием перста.

 

А когда Дженни позвала наконец, просто сложил листок в самолетик, распахнул окно (пусть сыро-мокро там – лишь бы не комнатный застой!) и отпустил на свободу ко всем чертям.

 

 

 

– Buon giorno, мама! – сказал он, смеясь. Еще издалека смеясь…

 

– Bon jour, малыш. Спасибо, что помнишь! – Мама! Ответно улыбаясь, встречала их на мокрой террасе.

 

Вышла, заслышав скраб авто по гравию – ждала, уже одетая в древнее пальто и тертые шлепанцы – промочит же! Да, в свои годы – чуть прихрамывая, с антуражной клюковатой тросточкой – она гляделась, как вечная добрая фея. И домик под стать – да, чуть “загуляли” фундаментные столбики, но подкрашен и в любую погоду смотрится ладно, как и хозяйка. И как было ее мальчишкам, всем поколениям, не любить ее? И сама подшутила, почти стесняясь:

 

– Вот, пользуюсь… – И, ухватясь крепче за серебряную рукоятку, трижды стукнула об пол. Черт! Как он загордился – все-таки сам выбирал!

 

Вот и Лео: чертом загрохотал где-то в доме, вылетел следом, волоча новый велик (и зачем разорилась!) – новый велик! двухколесный! с красными шинами и веселым звоночком! Расцарапал педалями подскрипнувшие ступеньки:

 

– Мам, пап! Я научился!.. Папа! Дай… Я хочу здесь! Ну ты толкни меня! – И Мэтт, и не расцеловав, спешно ускорил сына в кругосветку вокруг коттеджа, покуда Дженни не раскудахталась: Снег же, скользко! Ах, а колесо между плитками разъехавшимися встрянет? А как тормозить? А вспотеет?.. Уф. Да как-нибудь выживет!

 

– Но мама, такая же слякотища! Он шлепнется, изгваздается по пояс…

 

– Но, дорогая, он ведь мальчик! – церемонно ответствовала добрая фея, зачиная для отвлечения еще другое колдовство. Вытащила из немерного изнаночного кармана пальто тайный сверток, развернула шелестливую обертку. Зашушукала будто бы сомнительно: – Посмотри-ка лучше, Жанетточка, что я еще ему приготовила… Надеюсь, тут все по науке…

 

Ах, мама! Энциклопедия насекомых! Энциклопия! Даже у Мэтта сердце екнуло, что говорить про “Жанетточку”… Минута славной суеты – и обе женщины уже сидят у камина, переплетши руки, шурша иллюстрациями, бормоча красочные причитания, и отблеск прежней Дженни мерещится ему кругом…

 

Пока носил перегруженные расползающиеся пакеты (привезли что-то для “утепления” Лео, да и продукты), пока весело шлепал-ловил по склизям и грязям неуловимого сынулю (тот так и гонялся кругами, до “радуги в голове”) – так и было с ним то эфемерное ощущение юности, весны среди зимы. Будто – распахнул для него кто-то из проталины желтые поля нарциссов. Будто – и правда кто-то его любит: даже не мама, не сын, не жена, а кто-то! Кто-то ничем ему не обязанный и не привязанный к нему ничем, любит просто так, ни про что…

 

Так что гнаться на дурацкий эксперимент уже не хотелось. Совсем. Но раз обещался… Да и Дженни так радовалась поутру (“Спасибо, милый!” – и в щеку чмок) – впрямь решила, что ради нее. Что извиняется так. Смехота!

 

……………………………………………………………………………………………………

 

Но застрял в пробке – огромной, мертвой змеей потянувшейся через сырую ложбину. И даже позвонить не дернулся… Устал, расслабился в серой мгле. Даром, что обещался идти до конца.

 

А рядом, покуда видно, – целый зоопарк. То ли брокер, разоряющийся с каждой новой минутой простоя, бессильно машущий отключенным за мизерный долг смартфоном; вот влюбленная парочка, коей все едино где и что и даже куда и когда; еще – семейка с лыжами и лыжиками на рейлингах, с разночинными сумками до верхней кромки задка и дитячьими рожицами в запотелых окнах, и с мечтами о Glenshee…

 

Ого! А рядом – так же застреножились футбольный фаны, уже горячие, верно, полные Гиннесс, никак не могущие постичь природы сей ловушки, вдруг возникшей между желанным “стадио” и мертвой реальностью; и трубящие истошно и фальшиво, трубящие, трубящие… Тупые дуденцы! Ба, да там и девы того же рода! И это – свои?

 

Что же – плевать на Джекила. Это судьба. И неважно, жгешь ты бензин в отчаянной надежде на движение, либо же конформистически заглушился… Сколько еще часов им всем, этакому разнолюдью, толочься в сей юдоли? Вне времени и вне пространства. Ожидая какого чуда?

 

Болелы-дуделы вздумали было словить трансляцию (да и Мэтт вслушался леновато)… Ни черта не заловилось у них, только злобный электронный шип и апокалиптический чертенячий гогот – так и гнули антенну, пока не выломали вконец. И сдались окончательно, обреченно схлестнулись в покере на дешевое пиво. Банальщина и тут!

 

И Мэтт, продрогнув, бросил любопытничанье, – поднял стекло. Триплекс, а! Не расколешь… Чуть откинув кресло, тоже потянулся полубезразлично к серебристым рукояткам радио. Короткие волны, длинные волны… Послушал сперва Angels crying (we were meant to be) – современное сумасшествие! – потом нежная Нэнси, верная ушедшему любовнику, спела классику: My baby shot me down…

 

А! Пусть где-то далече, в будущем и прошлом, но привычный мир все же существовал, рефлексируя все о том же… Или?.. Вот так вот – через шип, все-таки прорывается… еще какой-то концерт по заявкам… Да, опять сентиментальная музыка – везде его преследует! Ах-х!

 

Les feuilles mortes – Евина песня! В смысле – слыхивал и дотоль, да, но как-то мимоходом, а с Евой тогда (тогда!) – честно, впервые в жизни вслушался:

 

Et nous vivions, tous deux ensemble –

 

Toi qui m’aimait, moi qui t’aimais…

 

А он что – он полюбил сразу! Как бы мог не полюбить, если стихи Autumn Leaves сам Джонни Мерсер написал – тот, кто выдумал The Long Goodbye!!! Помните ли?

 

И вот – Эдит Пиаф, богиня прошлого. А скорее – пифия; ее голос, будто бы мерный, но какой невротический! Тремблирующий, как падающий лист… И сразу на двух языках. Ведь одного – мало! А когда она поет darli-li-li-li-ling… как это называется? Что-то Ева говорила! Вибрато?

 

C’est une chanson, qui nous ressemble –

 

Toi tu m’aimais, et je t’aimais…

 

Et la mer efface sur le sable

 

Le pas des amants désunis…

 

Как калейдоскоп соединяется…

 

Вспомнил, как было хорошо тогда – в фойе, кружа в лирическом светотумане… И Кейт Джаррет, и Билл Эванс – все Евины музыкальные любимчики тоже были с ними! И все шло хорошо, может быть даже к безоглядной любовной пропасти шло, пока гнусарь из зала с караоке не затянул в три горла пародию проходимца Стинга. Так и наложилось:

 

But I miss you most of all, my darli-li-li-li-ling,

 

While there is a moon over bourbon street… У-у!

 

Мда. Завоешь тут. Губим и любим… А он теперь – даже не осенью вспоминает лето, а зимою – осень. Да и не зима тут вовсе – скучливое межпогодье какое-то. Как-то там мой снегирь, где?

 

 

И вдруг – очнулся. Кто-то звонит на радио, что за чудо-голос?.. Чертов шип! А (подвернул бегунок), так лучше!

 

Да, звонок голосок. И мужской тембр – ладный. Будто подслушанные ангелы. И так же банально меж собой общаются, как люди прямо:

 

– … ради, зачем ставить такие песни?

 

– Но, мэм, это концерт по заявкам. Вам эта песня напомнила что-то?

 

– … да, как будто мы вместе. Это смешно, потому что я сейчас жду его, он скоро должен приехать… мы… как бы работаем вместе.

 

– Но он вас любит?

 

– Ах, разве важно? Не важнее ли самой сказать…

 

– Так скажите… Вы думаете, он вас слушает?

 

– Может быть… Может быть чувствует. Ах, разве важно это?

 

– Мне было бы важно…

 

– Вы не понимаете. Это же несчастье. Зачем такое знать? Пусть думает лучше, что один он несчастен – так легче жить…

 

– Так вы хотели бы, чтобы он услышал?

 

– Нет… скорее буду рада, если не узнает никогда…

 

– Но все-таки вы звоните?

 

– Да… все-таки звоню… Это смешно, но как-будто звоню Богу и прошу о чем-то, не зная о чем… Но Он должен разобраться, правда?

 

– Вы мне льстите. Но все-таки – я надеюсь, этот человек вас услышит. Может быть, это и несчастье, как вы говорите, но наверно, только так можно… затрудняюсь сказать. Лучше я поставлю что-то специально для вас. “Дитя Афродиты” – You should come with me to the end of the world… Вот, вообразите ли: девушка, строго одетая, в платке, входит в церковь – а там… не проповедь, а музыкальное трио. Не спешите упрекать в кощунстве – послушаем, там и орган тоже. Давайте посвятим это всем влюбленным, ожидающим ответа от второй половинки. Хотите все-таки что-то сказать вашему другу?

 

– Но что сказать? Любимый, я жду. Я здесь. Приезжай.

 

 

И сразу – будто самовоздвигся прямо на хлипкой обочине некий храм. Обещанный – кому, когда и кем? И астральное Мэттово тело (а физическое так и нежится вяло в кресле с подогревом) – вышагнуло с легким сквозняком аж прямо через чертов триплекс. Внимать плачу и вскрикам ангела, обреченного несчаствовать тут инкогнито, пока… И мучающему, мучающему, мучающему органные мануалы:

 

You should come with me to the end of the world

 

without telling your parents and your friends,

 

I would introduce you to my friend the bird

 

who sings and flies along the fairy strand,

 

You know that you only need

 

say a word –

 

So end my play with thy

 

end of the world…

 

So we might live at MY

 

end of the world…

 

But I know

 

that I’ll go… away by myself –

 

I feel you don’t want to come…

 

Да-да – Ева, might be… Might be! Сказки это все! (Уф! Что-то подогрев чертовски жжет!.. Вырубить! Вырубить все зажигание к черту!)

 

Ева, не Ева… Но, и впрямь, хотелось бы еще разок ее увидеть. Как-то по-человечески попрощаться. Было бы правильно… Все же, где-то в глубине души… нет, зачем лгать? Всею разбереженной глубиною души он тосковал по недавним смутным временам. Как Лермонтовский тоскующий ангел в образе паруса!

 

И он – позвонил-таки Джекилу. Так тот хвалился, что оброс силой и связями – вот, попытаем.

 

……………………………………………………………………………………………………

 

И кавалерия прибыла почитай мгновенно:

 

Прорвав клочья тумана, порыкивая мотором и нещадно брызжа грязью, так что мотоцикл стал ажно пегим, – вдруг промчал слева по обочине “бобби”. Подогнался прямо к Мэтту, юзанув, еще брызганув прямо в борт; не снимая ни шлема, ни перчатки, глухо стуканулся в дверцу:

 

– Мистер Дженкинс?

 

И вот уже мистер Дженкинс, аки путник, ухватившийся за Гермесовы сандали, сквозит с ветерком мимо мертвых машин, мимо плоских серых лиц за стеклами, мимо какой-то совершенно ужасающей аварии с ошметками по всей полосе, с неприбранными еще телами, мимо разноцветья мигалок… Но на голове – тоже толстый тугой шлем. И не слышно ничего, и видно плоховато, так что все это уносится бесследно, как дым и иллюзия.

 

 

 

Джекил – надутый представитель поколения blinded by science – все разъяснял налетевшим “звездилам” про интерференции и преференции, а Они… Они опять были надо всеми, на высоком помосте, почти в замке, один на один. Даже ближе, чем ране – не в разделенных кабинках, а чуть ли вместе, в общей прозрачной капсуле, но стеклянной перепоной размежены. Да не просто стеклышком, а из цельного сапфира! Лестно! Послушать Джекила – и бомба не расшибет…

 

Но Ева – она даже не косилась на него, вперясь куда-то в черные арматурные стыки крыши. Зато он – разве не раздевал ее глазами:

 

Она – НАЗЛО ЕМУ!!! – смыла весь макияж, ногти острижены безжалостно. Совсем простушка – и это женщина, которую я любил? Жалкое зрелище… Ева-Евочка! Господи, как я тебя любил! За что? И что? Все кончается большим НИЧЕМ. Какой во всем этом прок?

 

И в ответ на его нытье – Джекил тут же дал “напругу”. Ева жалостливо уркнула вдруг, будто и ее ударило, и коротко вздохнула. И…

 

И радужные брызги какие-то побежали по стеклу вкругорядь, и на поверхности колдовского сапфира разметнулись вдруг веером ЕЕ фото. Как букет! Все ее фото, что, еще любя, нетерпеливо, одна за одной, высылала ему по утрам почтой, покуда спал. Живые как никогда, замельтешили, воскрешаясь на миг, торопясь проститься “по-человечески”:

 

1) Большой ресторан, с эстрадой, расцвеченной с балкона софитами. Много людей, разряжены, напомажены, и приборы уже раскиданы броско. Глаза подняты – к артистам? Между сытным вторым и сладеньким десертом? Но Ева – не там, не с ними. Ева – наверху, от всевидящих софитов, смотрит вниз. Спокойная. Прекрасная.

 

2) Фото – “портрет Елизаветинских времен”. Темный – такой, что ее волосы сливаются с платьем и тенью от плотной гардины. Сидит, слишком сильно, неустойчиво откинувшись. На лице – как именно бывает в минуту отвлечения от общего ликования (сказала, на танцах была!) – скорбное спокойствие. Одна рука безвольно брошена на колено, и в ней накошенный недопитый бокал, а левая сжата, прижата к сердцу. Собственно – только эта рука и на свету, и видны все вздувшиеся вены и сухожилия (некрасиво, но как фотографично). И еще – большой палец так полусогнут, отвернут, почти неестественно, что была бы картина – вот, сказали бы, художник и рук рисовать не может. А это жизнь!

 

3) Ах! В белой кофточке, и волосы осветленные завиты в кудряшки – налокотилась на аллюминевые какие-то перила и смотрит вниз на черепичные крыши, на старые разросшиеся сады. И на губах – не спокойствие, а улыбка ангела, мечтающего о людях.

 

4) Вот она у моря, на песчаной полоске, в белом плаще, смешно топорщащемся на спинке. Преклонилась неловко (шпильки – уже очеловечилась!) и пробует пальцами песок и пену ловит…

 

5) Где-то в девственно-родимых холмах/предгорьях – бежит, в вольном свитере и джинсах, вниз по глухой тропке, и зелень вся вокруг, и цветы ярко-неизвестные, которым она одна подарит еще названья, – все смазано от скорости в светопреставительную карусель. И только она, взмахивающая руками-крылами, ясно видна.

 

6) Заплаканная, полуодетая: только блузка синяя и колготки. Волосы распущены, сидит на размятой постели и зло кусает яблоко… Горе ты мое, Ева!

 

7) Фото зовется “На танцы”. Оправляет перед трюмо черное выходное платье – с тонкими белыми полосками, словно светлыми ручейками. Очень открытое – и плечи и лопатки – ох, много будет кавалеров! И старательно замазывает какой-то женской мазилкой неприглядные “мешки”. Видна в профиль – головушка будто лепная! Выпуклые чуткие губы, римский нос, пугливые глаза под круглыми арками бровей. Да, будет мальчику какому-то праздник! Черт!

 

Но в зеркале видна правдивая причина истомы – стопка книг. Одни развернуты уже/еще, из других же закладки так и торчат гребенками… Ах, священные писания! И была бы рыженькой – впрямь была бы та Sta. Magdalena с иконы (кажется, в Жероне видел?). Да, все то же! Припухлое лицо – или даже лик! – и блесткие ручейки волос, и след подсохшей слезы… Ах, Ева!

 

Может, еще и не повезет никому.

 

8 ) На лодке – взволнованная и улыбчивая, рукав голубой закатан до локотка, перекинулась и брызгами брызжет. Нимфа! Всегда радуется, когда в родную стихию хоть ладошкой попадает!

 

9) Ахх. Стыдоба! Как турчаночка в гареме – как только ее повелитель видит! – закуталась в красный шелковый платок. На голо-то тело! Бровки выщипаны, глаза подведены – подготовилась! Черт! (Сказала, правда, что с подружкой лучшей дурачились – да все так говорят!)

 

10) Ах! То и правда был розыгрыш – вот же и следующая фотка: под иудейку. Смотрит грустно, затаенно, ручки к мягкому подбородку сложены молитвенно, и между разведенных локтей – виден богатый крест нательный (сказала – подружкин)… Ах! Так вот же откуда те его ночные стихи. С ума сойти по ней – и сошел!

 

11) А вот и цыганочка! Ах! В ушках серьги-кольца, волосы в свободном разлете, и сама она тянется куда-то наискось и вверх, будто норовит ускользнуть…

 

12) “Меланхолия”. Черно-белое художественное фото. Призналась конфузно, что по молодости “залетела” на кастинг! Смешинка! Но стоит того: на белой символической простыне, в джинсах, в свитере – лежит чуть на боку. Волосы взволнованно закинуты назад, чтобы виделся чистый лоб, и выведены снизу под щеку пышной прядью. И думает – правда. Думал ли фотограф, попросивший ее думать, что она может ТАК думать?

 

13) А это уже здесь. В Лондоне. Со стаканчиком кофе “to go” (видно, что замерзшая) смотрит с балкона галереи Тейт на фантомного паука внизу и прочие перекосы столичной жизни. (Еще, вспомнил, смешно рассказала, как шпилька ее застряла в их знаменитой “трещине меж мирами”. Ангел в сумасшедшем доме!)

 

14) Молодааая! Рыженькая, в джинсиках и рыжей же майке. Покрасилась первый раз! Можно ли поверить, что была такой, что правда где-то родилась!?

 

15) А это! В каштаново-клетчатой длинной юбке и сверху… ни в чем! Стоит на солнце у окна, прислонившись к перекосившейся раме (даже будто слышен поскрип!), – блаженно жмурясь, гладит-нежит грудь… Ах же! Сказала, что сама снимала по таймеру – для себя, посмотреть на себя. Что не прислала бы, кабы не любила.

 

И, если без ханжества… никакого секса. А будто отмывается, отбеляется, правда. Чудо что за фото!

 

 

И это женщина, которую я любил? Жалкое описание. Это женщина… Женщина из романса Заблоцкого!

 

Да, вспомнил, как попал случайно в Интернете на этот клип:

 

Молодые ребята, почти поп-рокеры, в ангельски нагримированных лицах, в блестких одеждках в обтяжечку, но – ей-же-ей! – искусными фальцетами запели-замолили знакомое… Русское, да. Прямо ж литургия со служками. Откуда, откуда?.. Мэтт с благоговением узнавал в словах-звуках читанные где-то слова-буквы. Понятные в этой аудитории полуночных блоггеров – он бы зуб дал! – только ему! Какое же наслаждение радоваться смыслу! Ах:

 

И слезами, и стихотвореньями

 

Обожгу тебя – горькую, милую…

 

За… Заболоцкий? И все стихотворение – из той за ночь враз перелистанной хрестоматии, из которой и у него закладки веером, – торжественно развернулось в памяти, так что мог уже сам подпевать вперед солиста. И…

 

И вдруг – нет куплета. Нет куплета! Нечем жечь!!! (А остальные – верят.)

 

Вот же – открыты строки главной мольбы, а эти поп-куплетисты – пропустили, и нотой не дрогнув, и поют сладкоречиво дальше. А нет самых дорогих слов, самых откровенных. Нету… нету акта любви:

 

Отвори мне лицо полуночное,

 

Дай войти в эти очи тяжелые,

 

В эти черные брови восточные,

 

В эти руки твои полуголые…

 

И монитор тут же поблек будто; песня стала совершенно не слышна, а взамен громкокипела в душе истая красота стиха…

 

Так, почему же? Мелькнула кощунственная мысль: может, певец и не знает, что там еще слова? Или – еще хуже: нет, сволочь искусная, знает! Это же даже не обман. А чертов опять гламур – лукавство чувства и ума. Такая строфа туда, в образ матрешки, не вписывается!!! И выходит портрет без лица – ведь лицо-то не то, что подразумевается иконой.

 

Боже! Иже еси на небеси! Но иначе ведь – не внять: с каких страстей “с темного неба сошедшая”, почему “горькая-милая”. И почему так по-мужски беспомощна концовка:

 

Что прибавится – не убавится,

 

Что не сбудется – позабудется,

 

Так чего же ты плачешь, красавица,

 

Или мне это просто чудится?..

 

Воистину, точно неразъемлимое заклинание, в коем выкинули ключевую часть, – а никто и не заметил! Сложно ли спеть в подлинном роззвуке? С порывом, с надрывом, с открытием души в ночь – да, надо отойти от сусального златоголосия, ну так что же? Не умеете петь – так не пойте, не умеете любить – и не любите. Кастраты!

 

Ха! Всем хочется “русую красавицу”? А Заболоцкий не такую полюбил. И он – не такую полюбил!

 

 

Да, так давно не видел, так соскучился, – и не только ли вот из пены и родилась?! Как гадкий утенок еще (смайлик) – смыт ведь макияж… Ах, Ева! Женщина с тысячью лиц, – может быть, которую одну и стоит любить… Как там было читано-перечитано?

 

И звезда ты моя сумасшедшая…

 

Как осколок погибшей звезды…

 

И все твое – от неизбежного…

 

И как же еще было у русских? Музыка поющих слов… В мире, Боже… Случайном или НЕ случайном??? В невозможную любовь? В настоящую???.. Не помню!

 

Черт с ним – скажу сам!

 

И зашлепал второпях губами, читая из головы (нет – неизвестно откуда, неизвестно!), путая даже буквы – в или ў надо по-русски в дифтонгах?.. Как же звали Музу? Эўтерпе, что ли? А то Эфтерпе? Уф!.. Чувствовал, конечно, что несет отсебятину – но зело ценную!

 

Глупо? Ах, будь художником, – тоже рисовал бы, до одури наглотавшись горького абсента, глупые картины этого мира. Сто картин. Цветики-семицветики. Метеоры в небе и прочие треволнения. Счастье жизни во грехе!!!

 

Вот, попробовал проговорить:

 

Уходящей грозе.

 

О, Евтерпа! Вздох украдкой

 

и зарничный полувсвет…

 

Над линованной тетрадкой –

 

вечный твой полуответ

 

на затменья и сиянья

 

и разбой волны морской,

 

метеора трепыханье

 

и Плеяд застывших рой.

 

Ты была намеком тайным,

 

анапестом моих снов…

 

И поводырем нечаянным

 

В настоящую любовь.

 

Хорошее вышло стихотворение… с милым a capriccio. Но этого мало! Ибо Ева все так же упиралась взглядом в потолок, считая невидимые звезды.

 

И Мэтт понял, что ошибся – что слишком тихо, гладко! Что невозможно посвятить Еве такие пустошные приравнивания: любовь, сон. Вновь, кровь – о, он читал русских, даже у Пушкина, даже у Блока, да всё одно! У кого-то была еще сурмленая бровь…. А что же для него Ева? Ева – не милая “девушка для эпиграфа”. А – исключение из правил!

 

Он вспомнил сны свои: обязательный променад “вдоль замерзшей Невы” (брр! вот затащат!) и затем, в нутре “Собаки”, – живые, счастливые часы в спорах с придирчивым Гумилевым и молодым Мандельштамом… ах, как тот петушился: “Есть ценностей незыблемая ска́ла! Ска́ла!”. И тут же шарил нервно в кармане в поисках суетной папироски… Еще вспомнил великое Слово и эпоху “падения редуцированных”, – почитай, падение ангелов, а?! Цьр вместо цер – как же красиво! Пока не воцарилось еще грубое силовое ударение, покуда волен был гусляр чиркнуть-цыркнуть там, потянуть здесь – как запоет душа!

 

И сложилось – целое заклинание, целое “воздушно-лучистое” палаццо из звуков. Ах вы, “Фребеля дары”! Ведь если, в пример, переставлять даже двустишия, то одним сим стихом можно выразить и верность любви, и мнимость, всё…

 

Образ смутный и желанный,

 

Мой мираж в пустыне слов,

 

Облеченный, паче чаяния,

 

С Божьим вздохом, – в плоть и кровь!

 

Муза рифмы идеальной,

 

Первозванная любовь…

 

Ева, косточка родная,

 

Песен пѣснь, церквей цьрковь!

 

Да, да! Будто… он стоял на центральном облаке мира. И рядом – увидел еще другой свой замок наоблачный. И еще разноцветные облака, и еще, и еще… Ведь слова поэта – те же краски. Вот, несколькими мазками… О, Ева, дева!

 

Вспев струны и цвет венчальный

 

(Тот, что нежно я сорву…)

 

И Его предначертанье

 

В ярких лентах “פרו ורבו”…

 

Образ мнимый, идеальный,

 

Именуемый Любовь,

 

Воплотившийся отчаянно,

 

С нежным вздохом, – в пот и кровь!

 

Да, так. Если кровь – то кровь девственницы…

 

И Ева – дрогнула, робко встрепенулась. Вывернулась к нему, почти бросилась… И Мэтт – хотя разстолько фотки ее открывал, глазами ласкал! значит, был слеп? – впервые развидел ЕЕ глаза. Не просто одноцветки, а темные, да, но опричь зрачков – пульсирующий, будто живой, светло-карий окаем, что солнечная корона…

 

И сразу – потерял дыхание и сердце вспрыгнуло, будто, предназначенное для рутинной работы, вздумало тут “свириририри” распевать. И пальцы заныли самыми подушечками – прикоснуться бы! Хоть напоследок!.. Потянулся к Еве, и уперся ладонью в стекло, оставляя на полировке тленный радужноватый отпечаток. И Ева невольно – тоже… Где-то краем зрения успел он заметить заверещавшие чуть не в голос цифры электронного “термометра”, но было уже… Он явно прочувствовал локтем ее длань, – как в фантастических фильмах, когда рука сквозь руку проходит! И заговорил с ней скрытно – и она отвечала, и все им было понятно, даже через псевдо-сапфир, даже через кирпич зачерненный было бы, даже через килопарсеки космической тьмы было бы так же ясно:

 

– Ты уедешь со мной? Ау!

 

– Глупчик! Куда мы уедем? В какой ад? Я там уже была… Я не могу…

 

– Но ты же любишь! Ты же это знаешь, как я, лучше меня знаешь, что за тысячу лет разве раз это случается! Пожалуйста!

 

– Нет, ради самого Бога, отпусти меня! Я… я полюбила, я люблю, хорошик, да!.. но слишком! Понимаешь ли? Пожалуйста!

 

И вот – Мэтт смотрит ей в глаза (горячие, покрасневшие с ночи – как обожженные), и видит там страх известности, ее страх, что все прекрасное изъязвится вскоре какими-то бытовыми ссорами, какой-то подлой чушью, а хотела бы – любить вечно. Именно так, как нежданно полюбила, – чисто, беспримесно… Любить его!

 

Губим и любим? Да, всегда есть черта, которую не стоит переступать.

 

Мля! Мля сто раз!!! Но… но он же рыцарь? Хорошо:

 

Пусть ты остаешься непознанной (да-да, я об этом!) – я отпускаю тебя, я люблю тебя! Как писал провидец Дик (сам ли через огонь, воду, медные трубы и ЭТО прошедший?) – как его герой-простак говорил про свою идеальную женщину, воплощенную ради него Богом: пусть мы с ней и не переспали, все-таки она мне нравится!..

 

А у идеала – подпухли глаза. И ночью плакала много? О нем ли?.. И царапка на веке, и, да, ресничка в уголке ока – дотянуться бы! Оттереть от набеглой слизки! А Ева – даже тут, шепчет слепо губами, что-то поет, какие-то стихи… И та, у героя-простака, та тоже была певичка!!!

 

И вот, представил, – слоняясь бесцельно меж гостей на какой-то вечеринке, вдруг слышит чей-то глухой бас, неразборчиво чей: “Она ж у него певица?”. Ах – да!!!

 

И не все ли одно – любит ли или так, притворялась для страховки, чтобы на чертов тест затянуть? Главная правда, – и даже эпитета тут не подобрать: страшная? прекрасная? – что Ева единственная вокруг, кто…

 

Тысячи бесполезно заученных по юности “мертвых” латинских цитулек вскружились в сердце и, щекочась, зазвучали наконец не полированно-пошло, а… Божественно?

 

Она – музыка. Все преходяще, музыка вечна. И – я плачу? Черт! Не так ли суровый Дант чуял на щеке слезу, вспоминая живую Биче?

 

Sentimus, experimurque, nos aeternos esse. Теорема 23.

 

Вот так.

 

 

 

…как все-таки похож на Питера! Как всегда, лохматый, нечесаный. Как всегда должен быть!

 

И – вспомнилось ее свадебное “путешествие”… Париж. Янчик свозил в на уик-энд… шиканул. А она-то – к его тихому ужасу – глупо разрыдалась. Но вывралась – мол, от счастия!..

 

Но разве Башня-Железяка была ей интересна? Или даже Sacré Cœur – Белый Храм, застывший и неизменный на выси своей? Или, от мутной реки, – ощетинившиеся горгульями столпы Нотр-Дам и исход святых с оборотной стороны? Или даже зала №6 в Denon и вечная улыбка из-за стекла?

 

Всем этим давно переболела (хотя от Яна и скрыла благоразумно), еще с первым любовничком при средствах перевидала и перечувствовала!

 

Но оттого нюни пустила – что ни с Яном, ни с любовником пересотым не могла бы явиться к своей святой, в маленький скверик за Институтом Бессмертных (ха!), на глаза не осмелилась бы показаться… А кому?

 

А там, куда забрела, не глядя, вся в расстройстве – давным-давно! – и нашла смешные скамейки в виде раскрытых словарей, невыразимо пахучие цветущие парижские сакуры, и… нашла себя, Королеву Фей!

 

Ибо в скверце том, в центре, где пустота над головой, журчит жиденько псевдо-антический фонтан Изобилия и Торговли, – а для того лишь, чтобы в розово-темном дальнем углу, затаенная под сакурами, девчонка-нескладушка презрительно завернулась к нему голой попкой! Хи-хи! Да – голенькая, подбоченясь и распахнув феерические глазищи, на того лишь зрак скосит с трона-постамента, кто сам от… отлынется от мертвых скаменей-книг и сам зашагнет к ней, в ее угол, в ее Королевство!

 

И вот к ней, кто как сестра, – только с Мэтти могла бы прийти, с тем, кто может быть настолько наивно-смешным, до вишневой воскрешающей любви!

 

Ах, вот она – Венди, француженка (так должно быть!). И потому грустит лупоглазочка, подбоченясь недвижимо, что Питера ждет – когда же с Острова за ней прилетит?! И всегда они разделены… Но разве мечты лгут?..

 

И – кто мог вспомниться ей? Здесь, в этом скверике… Не тот ли, кто напевал уже ей сегодня: c’est une chanson, qui nous ressemble… Не тот ли, кого сами Бессмертные назвали ей Первым Поэтом?! Не тот ли, кто также прожил в вечных поисках Сада:

 

Des milliers et des milliers d’années

 

Ne sauraient suffire

 

Pour dire

 

La petite seconde d’éternité

 

Où tu m’as embrassé

 

Où je t’ai embrassèe

 

Un matin dans la lumière de l’hiver

 

Au parc Montsouris à Paris

 

A Paris

 

Sur la terre

 

La terre qui est un astre.

 

Вздохнула. Решила – переведу так:

 

Даже полчищам бездумных лет

 

И килотоннам книг –

 

Не изжить

 

Ту смехотолику вечности,

 

Искринку из наших объятий,

 

Когда мы умерли – в поцелуе.

 

И очнулись – в скверике,

 

Затерявшемся под скатами крыш,

 

Все в утренних блестках…

 

На звезде

 

По имени Париж.

 

Ну вот – Ева шмыгнула носом – вот она и собралась, и прилетела сама. Не просто было, и сто раз не девочка уже, но хотя бы знает теперь (знает ли?), что Питер – есть… Ах, милый! Правда, это вся чуточка, что ей нужна – глядеться на него снизу вверх обожающими глазами! Теперь и проститься не страшно… И за дудочку его волшебную – все она простила и еще перепростит!

 

И ах как вдруг загорелась – Господи, откуда это в ней, откуда!? Будто смешик снова рядом – в чате… И слушают Рахманинова (и когда это будто было? прямо перед ужасным разрывом?):

 

– Ау… милый! Там?

 

– …

 

– Мэтти! Мне так ждать? И ни на кого не смотреть?

 

– Ау… Концерт №2?

 

– Да! Наконец ты… Я вся дрожу… Но кто у тебя? Исполнитель! Нет – вдохновитель?

 

– М-м… Мюнхенский симфонический оркестр – Dieter Goldmann.

 

– Хмм. Или Shelley? Что взять?..

 

– Ты скажи…

 

– Буду как ты. Сейчас!

 

– …

 

– Moderato-Allegro

 

– Мальчик… Ты видишь этот звук восходящий?

 

– Мэтти, малыш… Ты даже не знаешь, что сей концерт для меня значит…

 

– Ты со мной? Сейчас – со мной?

 

– Внимаешь со мной?

 

– У меня 4:33

 

– Ах… Здесь два предвестника… И будет взрыв потом…

 

– Да… Чудно… Очень!

 

– Вот! Я в нем, в нем…

 

– …

 

– Какое нежное завершение этой части…

 

– Да, малыш. Ты понимаешь, насколько он моя суть?

 

– Страсть, переплетенная лирикой, величественный триумф в ладе с романтикой…

 

– Я…

 

– Нежность… и страсть…

 

– Ах! Это ты у меня…

 

– Да… adagio…

 

– Мальчиком зовешь?.. Да, хочется за руку тебя держать – как взрослый мальчик взрослую девочку…

 

– …

 

– Allegro-Scherzando

 

– Последняя…

 

– Только сейчас у тебя?

 

– Ну, чуть-чуть назад…

 

– У меня 3:48

 

– Ох, чудесное место!

 

– Я дрожу… и жду… когда оркестр внезапно ДЫШИТ!

 

– …

 

– Ах, малыш мой. Просто – величественно.

 

– Как немой – слышу, а сказать не могу…

 

– И не надо, чувствовать надо только…

 

– Да – с тобой. Я будто почувствовал твою теплую голову где-то рядом, также слушающую… так странно…

 

– Так…

 

– Ты далекая моя и близкая…

 

– Далекая и близкая… Вот про что тут говорится – про далекую и близкую… И про взрывы эмоций, что дотягиваешься вот-вот, но понимаешь – это ты напридумывал, это сон…

 

– И финал – это решимость. Лучше умру, чем этот сон забуду!

 

– Я тебя найду… Обязательно!

 

– Милый…

 

– Любимый…

 

– Сказочный…

 

– Ах. И эта… эта чертова мелодия, чертова история о любви сейчас закончится, как остальные… они всегда заканчиваются… и все же… Иди ко мне!

 

– …

 

– Родная?

 

– Ау!.. Плачешь опять?.. Не пропадай! Теперь ты пропала… Заклинаю!

 

– Но зачем? Если все закончил уже… Только я, глупая, все жду тебя… Ступай с богом!

 

– Ева!!! Мучительница ты моя. Ну – был дурак, прости. Занят был. Но слушай меня. Слушай!

 

– …

 

– Ты там?!

 

– Говорить я тебе не запрещала.

 

– Ах! Перестань дуться. Помнишь парк? И карусель, и потом – когда шли все в розовом свете, и ты мне песенку пела?.. Mon tous – помнишь ли?

 

– Малыш, не надо…

 

– Нет-нет! Не о том речь, не о том! Но знай же, что тоже все искал тебе подарок в ответ. Тоже музыку хотел и любимую – твою. Помнишь, выпытывал? И знай, что нашел, но дорожил для случая какого-нибудь особенного… Примешь?

 

– …

 

– Аааааааххххх!!!!! Мэтти!

 

– А, понравилось? Знаешь, как обыскался…

 

– Мэтти, малыш…

 

– Что, родная?

 

– Я… Мне так стыдно. Но – я… я поцелую тебя в следующий раз! Да… Лады? Так надо говорить? Прости. Не плакала вовсе, а теперь вот да… Один разик!

 

– Ах. Но не думай, что первый напомню!

 

– Ах ты!!!

 

– Евушка ты моя! Но слушай! Знаешь, как исполнителя зовут – Федерико Брага. Видела бы! Красавец, мог бы быть тореадором, но вот, нежит и исступляет скрипку. Ищет иных миров. Понимаешь? Сражается, но не с жалким бычком, а с самым Космосом! И вторые скрипки – как оруженосцы-пикадоры…

 

– Да, да, да!

 

– Но скажи мне…

 

– А?

 

– Крейслер – это твой любимец. Я знаю, vibrato. Мне с ним бесполезно сражаться… Но – прости! – правда не знаю, кто это Pugnani? Он известный?

 

– …

 

Смешик! Глупчик! И как ей его воспитывать?!

 

Ах, она, конечно, знает, как… Но сейчас о музыке. Ведь прислал ее смешик Preludio e Allegro – самое нежное и страстное и безумное, что на свете есть! Ах, мука ея!..

 

И почто музыканты (99%) – видят только четвертные ноты, спикатто, двойные стопы, и тешат себя бесплодным техницизмом! Но спросишь их – а о чем эта длинная трель в начале пятой минуты? – и не скажут ничего. Ноты… А знает она и таких тороплюг, которые ноты сии успевают и в четвертую минуту сунуть! Ха-ха-ха!.. И надо двадцать секунд слушать бессмысленное металлическое бьенье.

 

Тут вспомнилось… То ли – Меттин Берлиоз! Вот кто и программку составил, все музыкальные картины свои подробно описал. Мэтти так смешно и говорил: потому как знал, видно, что придут полчища мастеровитых подмастерьев и начнут полотно мастера в свою портянку заворачивать. Ух, выдушила бы!

 

Но не таков ее верный Фриц. Его ноты – только наметки. А сам – никогда, никогда не артикулировал те же ноты одинаково, всегда разновесно, вечно с сюрпризом, быстрее-медленнее своего же предписанного ритма! Вот таков-каков! И кто не сможет душу его музыки понять – тот и будет всю жизнь звучать мусорной кошкой! Уф-ф!!!

 

Но Мэтти… Хорошик, конечно, понял все. Vibrato! Сама же расточалась ему про полет колибри! И вся эта музыка – ах, про ее родные джунгли, про ярое торжество жизни, и про душу их – маленьких цветных птичек. У которых – все те двадцать секунд – просто маленькая писклявая ссора – хи-хи!!! И – про радугу над горами после замиренья… Но вот кто может это сыграть, объять это все?

 

Аххх!.. Она еще пыталась как-то сопротивляться:

 

Почему я должна? Господи, разве я должна? Боже, неужели ему впрямь такая нужда разрушить свою жизнь? Мэтти! Так нужно сжечь все, переломать себе всю судьбу – так, как только алкогликов и наркоманов лечат, когда не зрят, в чем причина, и ломают им все по живому. Это ужасно. Мэтти! Боже, я клянусь, я не хотела его полюбить, не хотела!!! Но мне кажется – люблю. Боже, сделай же что!

 

И Бог – отозвался. Строки собственной лирической биографии, что так не давались – даже ручке в руку взяться леновались! – выплеснулись из души, как захлынувший прибой, как всемирный потоп опять… как непостижимая музыка Рахманинова в словах, как она теперь ее понимает!!!

 

Это все ерунда про Питера и Венди, конечно. Ах, милый мой! Слушай мое бессвязное признание! Вот – ЕМУ на ЕГО языке:

 

 

 

Was I ever afraid with you in the natural dark of the countryside, thick, with no space to scream in. Stumbling upon a tiny stone but falling endlessly upon the long beds of earth. In such darkness you would touch my shoulder by accident, by mistake, you will tell me you are sorry and leave me inconsolably longing for another accident, for another mistake. In such darkness hands must always lose their sense of direction – and intersect, innocent as swings that a child had swung empty, simultaneously, at the end of the day. And it has always been like this – my darkness pounces on my light to rip and eat it. My senses, alone for so long despite all possessions, grow insatiable, ravenous, gaping. The supreme temptation of gravity to primeval damp and dark, to the layers of that sinful, nonsensical world, in which a tiny little fist crashes, grows. But should they take that bleeding lump of flesh, should they force open its obstinate, sacred tightness – the hand that blooms will be MY hand.

 

I want to take your hope, your light, you. I NEED to, and I just can’t, as if my hands are tight as if it only can drip through a tiny hall like a system in hospital. You say – why don’t you react; and I am telling you – I am on a system, your life gets into me drop by drop and it will take time before I could get up on my own. We choose to be happy, even when we suffer. Happiness was a choice, wasn’t it? I prefer to die in hope, with this little light inside me, than die absorbed by the fears and accusations that darkness of evil wants to bring between us. I prefer to die loving you, loving the light, refusing to be weak against evil. We have everything: they take our money, we have our love, they take our talks on the phone, we have our talks here, they take our meetings, we have still chances to meet, we meet every day. Aren’t we supposed to be happy, I ask you. Aren’t we blessed to know each other. Aren’t you NOT alone in all this. You could have been. Think about that for a moment. Then love me. I follow you. I guide you too. I am submissive to our fate, yet never stopping to hope to change it for the best. Let us be happy, happy that we are given realizations here, that we pay here. There is nothing else but you, your soul, God and me, my soul. What is between us, but us? If we are good, there will be good. If we believe the best will happen, the best will happen. No pride, no arrogance, but the humble, powerful human love, hope, faith. I follow you, I go with you in the land of happiness, and in the land of sorrow. My heart aches, but now with love. My body aches, but now with the desire to be devoted to you, and only to you, and never made filthy again.

 

 


Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.