Андрей Устинов. XI. Noli Me Tangere.

Ах, какой чудный был ему сон!

Сперва – привиделось девичье фото. То ли со странички знакомств, то ли откуда? Ан нет, по вглядывании в сон – разъяснилось, что карточку (подвыцветшую, замятую на уголках) кажет ему улыбчиво одна знакомая. Откуда знакомая, он не помнил (не по кафедре точно) – но сто лет уже как! Ева ее имя! – настоящая женщина, многовато зряшных историй пережившая… Знает и о его несусветной беде (сам ей в каком-то кафе жалился) – и вот, улыбается по-Джокондовски. И в глазах – еще секретничанье, будто блестки. И тянет ему замятую карточку (сто лет в секретном кармашке у сердца таскала!) и шепчет вдруг неуверенно… П-потому робея, что сама по Мэтту сохнет? Точно! И сто лет уже как!

– Ты не эту девушку искал?

Хм! Студенточка какая-то старшекурсница, то ли училка? Но вгляделся – ОНА!!! И распустил по подушке слюну, прямо как юннатик безбородый:

– Евочка… не могу ждать!!! Дай мне телефон этой училки скорее! Побегу ее обаять – уж как-то да добьюсь своего! Боже, такая строгая… напряженная, сторожкая… Ооох!!!! Смотри, вот улыбка по губкам скакнула шаловливая – смотри!.. А волосы как… фейски? Фейски вьются там на спине, от шейки… Как воздушно! О, так бы зарылся в них, растрепал еще больше, так бы шейку всю зацеловал до пятен неприличных! А грудь-то кругленькая – даже под этим пуловером мешковатым не может от меня спрятать… Так хочу ее! Умоляю, раз она твоя родня близкая, дай совет, как к ней подступиться, а то еще залягнет куда… Не хохочи! Скажи, прошу, как она любит целоваться, куда вернее, – чтобы сразу растаяла и дальше только трепыхалась так нежненько, ради мнимых приличий… Может – в ушко? Ах, какое беленькое и изящное, неоскверненное тяжкими сережками, из под выплеска волос выглядывает!.. Или в лобик чистый – туда, где волос первые корни, настоящие, неоткрашенные… Нет, в губки эти волнительные все-таки наверно? Да? Так пальчиком нежно провести по ним, вдоль, чтобы за-д-д-рожала вся девочка строгая эта. А губки-то – чистая нега, никаких подмад-размад!.. А потом уже целовать и облапывать, да? Искать ее в этом свитере, размахорив его на голые нитки?.. Ах ты!.. И головушку ее темную нежно притяну двумя руками, и в зрачки, фейски искрящие, чутку близорукие, загляну и загляжусь, – чтобы отразиться и раствориться… И скорее, очумев, целоваться-лобызаться, пока звонка нет… Малышка какая… Малышка моя…

Но Евы уже нет рядом – да не обиделась ли? Зато – номерок на обороте!!!

Он потянулся к воображенному таксофону – выросшему из-под земли рядом, точно из волшебного боба, – но как-то неудачно провернулся в постели, стало шибко тяжело дышать. А сон продолжался:

Телефонный звонок – пожалуйста, в кредит! – перенес его в обтрепанный осенний парк. Он зяб и бессмысленно топтался по вязким аллеям, мимо останков летних клумб, зазря пиная мокрые листья. Другие, только вот окончательно отмершие от заголившихся деревьев, спадали в отместку прямо на лицо – норовя залепить ему рот жовтной полуразложившейся пластью. И в ушах уже гулко отстукивало и где-то заочно бубнил по-русски (а?) загробный голос:

Листья падали, падали, падали,

И никто им не мог помешать.

От гниющих цветов, как от падали,

Тяжело становилось дышать.

И еще – пухлые желуди. Метко брошенные с дубов-колдунов (и куда забрел?), тоже той-знай били по темечку…

Но вдруг – ее, ЕЕ живая фигурка в туманном конце аллеи из тех серых статуй. И в том же пальто с блесткими сине-перламутровыми пуговицами! Машет призывно ему рукой. Ах ты!

Ах ты, меленка судьбы моей! Он помчал к ней, разбрызгивая лужи…

Потянулся к ней даже и в постели – сквозь сон… Вертанулся живо – и эка задышалось враз!

А вот и солнце очумелое выглянуло, праздник (откуда-то ряженые черт-те как повылазили), стихи. Стихи, да! Это он, от счастия встречи с НЕЮ, вдруг опять рассупонился и разродился шутливой одой – посвященной и ей, и всему чудо-парку. Вот, Ева!

Парк Чудес, без места и названья,

Где огни и арки эстакад

Русских Горок! Ты сюда нечаянно

Читайте журнал «Новая Литература»

Забрела сквозь дождь и листопад.

Местный бог, кассир в глухой шинели,

Говорил сварливо: “Не могу

Вас пустить одну на карусели.

Дисбаланс, простите, ей-богý!”

“Ах! Вон человек сутулит плечи!..

Сударь мой! Вы у меня в плену!

Вы ж искали невозможной встречи?

Ну, так развлекайте даму! Ну!”

Вот аттракцион – Судьбы Качели,

А за ним – Судьбы Водоворот…

Что за високосные недели,

Счастья календарный переплет!

И оба улыбнулись друг другу, заробев…

Но тут, услыхав его звонкую декламацию, некий ряженый под известного столичного поэта (кого же? не Гумилев, нет…) потянул его вдруг за рукав к изукрашенной плакатами-самоделками рампе, жарко жестикулируя, блеща в разречье золоченым зубом, – какой-то у ряженых наметился поэтический конкурс с призами. Опять телевизор-мелевизор? Ах, что вы, сударь! Окститесь! Сегодня число-то – Срѣтенье! И приз – вечность. Так-то! (А что так-то? Он, между делом, и в Фокиде бывал – про Хосиос Лукас слыхали? И тамошнюю мозаику Сретения – даже фотографировал…)

Он, еще не нацеловавшись вволю, еще к вечности не готовый, еще к святым дарам не очень причастный, все еще пытался цепляться за НЕЕ, но ОНА сказала “ИДИ! ВСТРЕТИМСЯ”. И улыбнулась недоверчиво…

И он тогда – сам уже, гордо отторгнув налетевших помощников, вскарабкался мимо лесенки на рампу-кафоликон, и ЕЙ, и миру всему выкрикнул еще звонкое признание:

Образ твой, мучительный и зыбкий,

Я не мог в тумане осязать.

“Женщина…” – сказал я по ошибке,

Сам того не ведая сказать.

Имя Евы, аки Сирин-птица,

Из разверстой вырвалось груди…

Впереди туман плотней клубится,

И пустая клетка позади!

…но поразительно было только Ему и Ей, а ряженые – те одобрительно захлопотали в лад, заплясали гопака и красные шапки в воздух закидали. И музыкант по прозвищу Чижик мигом раскинул перед эстрадой фиброфон – и так запорхал-заприплясывал, так резво замельтешил о воздух палочками с красными пампушками на кончиках… Целой пятернею!.. И только речительный “златозуб” Мандельштам (а!) ревниво все дундел да дундел в ухо:

– Ты не знаешь, ты перепутал!

А он все знал – во сне своем все отчетливо видел.

Ведь Ева – ждала там, внизу, вся в том райско-яблочном румянце, в размахоренном том свитере, и все слала и слала ему с доверчивых рук – бессчетно! – воздушные поцелуи, и влюбленно жгла его радужными, чутку близорукими глазами!

 

Он ощутил подле себя заветное женское тепло – и инстинктивно потянул руку. Успел легонько смазать – смазать нежностью! – проходящую женщину по бедру. Ева, ты? Пронявжил – еще туда, в сон:

– Я люблю тебя…

Боже… Дженни (кого же еще черт мог подослать в ту минуту?) распустилась сладостной улыбкой. А он – он понял наконец, собственной кожей, что чувствуют персонажи ужастиков, очнувшиеся в морозном морге. И рядом – заботливо подложена нагримированная куклица вместо невесты. Почти живая…

И от невыносимости так жить – провалился в потный тлетворный сон…

Он очнулся от ощущения пустоты в груди. И вообще пустоты.

Дошаркал безразлично, рассадив об косяк колено, до гостиной – и узрел новый телевизор. Не тот “суперский” (Дженнино словечко) – поменьше, который хоть влез. Но пустота все равно здесь – за телевизором, где была и до покупки. И до предыдущего экземпляра. Где навсегда поселилась с приходом Дженни в дом…

И жена – ходит, сияет, кажет из-под халата чистые коленки… Чудо-зомби!

Ах – ей всегда лишь интересно (an idea, my dear) там, где надо восклицать или рыдать. Как будто фигурку принцессы неровно обрезали или позолоту обшелушили и блещет только с одного боку. Все, что действительно ее возбуждает до живого уровня – голый секс. В рюшечках-оборочках (фигурально выражаясь), но все-таки голый. А наука… жучки-паучки… Вот, афоризм даже вылупился: пытливый ум – ум, приспособившийся наблюдать других, а не жить.

Вот так – туман, гламур, с детства перенятые стереотипы. Что остается от сказки, когда ее рассказали? Ах: Pudo el amor ser distinto? (Правда, полистать ли “научный” Psychologies,  коли попался на глаза, – вдруг да напечатали рецепт “Как развестись и не чувствовать совести”? С интимным комментом какой-нить актриски о ее счастливом разводе!.. Смайлик, смайлик, смайлик! Смайлик сквозь слезы…)

А Ева? Он уже ни в чем не уверен – Ева так все отравила в нем… И что было бы? Как у тех… Вронского с Карениной – ему это надо? Надо?

Одно слово – odi et amo.

И пришел вдруг на ум забавный комментарий коллеги – Уильяса Харриса из Миддлбери:

“Я обнаружил, что при представлении поэзы Катулла классу, я могу достичь желанного эффекта читая строки ровным голосом, медленно, но в конце, к их изумлению, взвизгивая на слове excrucior. Теперь я заполучил их!”.

Верно, как-то так должно перевести (что там за цезуры?):

Муци любовны. “Зело ли сластны?” – наивно взлопочешь.

Аще затем я на крест триакосой возгвожден!

Интересно, наивный профессор Харрис сам-то оказывался на “тау”? А то бы его пытливому уму перехотелось бы лишний раз взвизгивать…

Б-зз!

Б-зз!

Б-зз!

…разогнал его рефлекции телефон. Но слова долетали прерывисто, будто из бестолкового кинотрейлера к паточной мелодраме:

– Доктор Дженкинс?.. Это Ян Одди.

– Бибиян? Какого?

– Что?.. Дорогой мой – помните, в парке?.. Ваша женушка и я… шарман!.. лучший приз!.. Ах, Дженни вам не говорила эту новость?.. Мы с ней уже предварительно расписались – пришлось мне по-мужски настоять… Вы-то разумный человек? Не устроите какой-то галльской сцены?

Опешив, Мэтт молча всучил трубку жене… Ян залучил Дженни? Какая прелесть! Потянет на пятьдесят смайликов!!!

……………………………………………………………………………………………………

Счастливое заблуждение, увы, со скандалом рассеялось (“А что тебе еще надо? Еще телевизор? Дворец до небес? Тур на Луну?”). Потом еще и Джекил-чертов-осси самолично вызвонился:

– Слышал, отказываетесь? Я вас понимаю – с той истеричкой и сам не мечтал бы целоваться. Но за плату, дорогой! Я же не сводня, нам ваши сексуальные делишки совершенно не в тую – ха-ха! Но раз уж с вашей милой миссис все так скромно… Нам надо лишь отградуировать мой любовный приборчик – ха-ха! Зато какие у вас двоих, дружище, безмерные чувствилища! Пардон за техжаргон! Вас нужно в кунсткамеру… Контракты, кстати, персональные…

– НЕТ!!!

Нет и нет…

“Скажи, куда стремится твоя душа, и отстрани испуг” – вот тема для семинара. Дантовские мотивы в русской поэзии и т.п. Еще с вечера задумал. Но вот белый день, надо готовить материал, а перед ним все белый лист, а он тупо глазит по сторонам. Именно глазит – даже на “глазеет” его прострация никак не тянула.

…забилась вдруг на языке вчерашняя песенка – Маргарита. Мда, певец из меня – что немой заголосил… А у русских же замечательный роман – перечитать! Мастер и Маргарита, Ангел и Св. Матфей (та, Караваджиевская, утраченная), Мэтти и Ева… Осененный простофиля! Я схожу с ума…

Вот альбом с современным артом – купил лет семь назад, вдруг зажегшись. С тех пор не открывал, но помнит – купил из-за одной лишь картины в альбоме: Sleeping girl – Балтхус? Да, ради той одной девушки, – будто, не зная, исподволь знал, что залюблю. И, оглянувшись в проем – на неприбранную еще кровать… представил Евину темнопрядую головушку там, на промятой подушке… Еще ерзает, мечется, не спит… Уснула! Ангел мой!

Встрепенулся: А, вру! Еще была Врубелевская “Принцесса Греза” – тоже сильно поразила его юношеское естество. Было ли что-то еще? Стоящее?..

Вот полка с фантастикой – сто лет не прикасался, но выкидывать/отдавать всегда запрещал и книги наизусть помнит… Юношеское чтиво!.. Дверь в лето!.. Координаты чудес!.. Пространства для вашего “я”!

И что сейчас острее всего вспоминается, глядя на затертые корешки, – почему же, почему я?! – повести о свободной любви.

Для нас, живущих… (Диана и Ольга, что за красотки! Всегда мечтал о такой катастрофе, как с Перри!)

Духовное ружье (где русская девушка-телепатка ревнует смешно к жене: “и как ты устроишься: ее по вторникам, меня по четвергам?”). Мда! “Ее по вторникам, меня по четвергам” – тогда это казалось смешно! А сейчас – мудро.

Бумажное искусство, с которым он столкнулся всерьез… И вот еще – Всевышнее вторжение – забавная книжица о сбывшихся грезах!

…тихое щелканье винчестера и глядь – верный скринсейвер взворошился. Огромный реснитчатый глаз – в четверть экрана. Медленно, сонно мигающий… Недреманое Око – Глаз Бога? Ха!

И одновременно – грохнула входная дверь. Дженни… И пахнуло зимой – нет, это не дверь в лето! Дженни, постой же! Ушла… Ну и…

Почти нехотя вкл. Дженнин чудовизор – покрутить программы. Ну-ка подсыпьте что-нибудь русское, ортодоксальное, неопалимое!

Но нате – опять та музыкальная передача. И с вечной разбитной телеведущей-пророчицей… Дневной повтор?

А нет! Что-то новое девочка пошлит (Черт! И когда-то кудряшечка трахаться успевает? Прямо в студии?): “Итак, девочки, с нами был сам Рикардо Фольи… Увы, его любовь опять оказалась не так сильна, как нам бы хотелось! А теперь…”

Старина Рикардо! Помню твои триумфы – так если и твоя страсть оказалась не так сильна, – что-то станется с моей??? Очередная бытовая история?

Он начал припоминать песенку – слова, написания половины которых не знал, сами как-то ложились на язык:

Storie che non hanno futuro

come un piccolo punto su un grande muro

dove scriverci un rigo a una donna che non c’è più.

Niente è cambiato niente cambierà

un giorno in più che passa ormai

con questo amore che non è bello come vorrei…

Так уж! Сколько вас было, сладкоголосых! В его последние подростковые годы их очень полюбила мама – и он за ней. Мама даже села учить итальянский, а его назначила “главным” по французикам (смайлик)… Quando L’ Amore Diventa Poesia – Массимо Раньери. Это будет… когда любовь становится поэзией? Кстати, банально, надо наоборот!.. А еще… Che Vuole Questa Musica Stasera – Пеппино Гальярди. Ах, да кому тут нужен перевод:

Che vuole questa musica stasera,

che mi riporta un poco del passato,

che mi riporta un poco del tuo amore,

che mi riporta un poco di te,

UN POCO DI TE.

Мама… Мама ему переводила… И что теперь?

И в ответ…

Мелодия зазвучала знакомая, в студенчестве – сто раз под караоке перепетая: Hearts. Марти! Марти Балин! Сколько лет и зим – уже и счет-то сбит!.. Когда не знал еще ничего про муки любви!

Hearts can cry that love won’t last forever;

Hearts can be that way…

Но как в ужастике опять – старина Марти перелицевался вдруг в… перепевку… хариту с нечеловеческим именем Sydne. Кукла Сиднэ – кукольные движения на фоне искусственного розового неба. А из глаз ее наретушированных, изо всех излучин тела модельного, и даже из под каблучков вострых, – будто сердечки разноцветные на раз разлетаются-выплескиваются-высекаются. Электроника! Под ломкими ножками в синих туфельках – огромная раковина-жемчужница. Будто гламурная марионетка сия – из нее вот в рассвет и вышла. Поет, укоряя:

Is everything the same,

Do you ever think of me?..

Вылитая Дженни!..

Или это голос Евы? Голос-то – Евы! А данный симулакр – лишь ее электронное воплощение, мимикрировавшее под наиболее подходящую для данной (псевдо)реальности (псевдо)форму…

И размечтался уже всерьез: Ага! А щедро разлетающиеся во все края, аж пульсируя, мотылечки hearts – то цветные чернильные брызги от нечаемой благой весточки, что Принцесса Греза пишет-таки ему… С голубем – с утренней почтой!

Чушь и невозможно, но зато как прекрасно…

Ах! Если закрыть глаза! Да – Евин голос – гортанный, живой, путающий ударения и по-неземному фразирующий, вытягивающий глупые стихи в настоящую песнь, придающий обыденным буквам какой-то покровеный смысл, – подхватывай же припев! – голос совершенной инопланетянки, отчаянно вернувшейся на Землю на жемчужном ее НЛО только ради него, – прорывается:

Miles away

I really can’t believe I’m near…

Do you ever think of me,

Or have you found yourself a new lover?

Нет, моя хорошая. НЕТ!!!

……………………………………………………………………………………………………

Ну и кавардак в голове!

Песни в телевизоре, книги Дика – чужие мнения, чужие мысли о ЕГО жизни – начинали раздражать. Надо в горы – Тумак как?.. Надо?

 

За окном его кабинета – антициклон шел стеною на циклон, и властвовал снег. Только-только – забутонились на голых кусташных прутках белоснежные розы, и вот – отцвели за час: повергнутые наземь северным ветром, буквально затопили всю аллею. Настоящий Paysage de neige.

Мэтт стоял, тихонько тыкаясь лбом в холодное стекло. Неужто? Как это будет?

Голова после утреннего “перегрева” все была не та – машинально принял еще таблетку, запил теплой водицей из кулера, долго мял в руках пустой стаканчик. Неприятно хрустящий… Потер виски, похмурился в зеркальную дверцу гардероба… зачем-то, что называется, “прилизался”. Болит…

Вернулся к окну, к своему холодному стеклу… Как это будет? Болит и болит…

Ветка за окном – качнулась под “гвардейцем” снегирем. Помечтал о чем-то, вспархивая крылышками, почистился от замерзших в перьях ледышек, – и резво упорхнул за подругой…

Да – будет ли это опять чистая платоника? Ева войдет тихо, без стука, в белом пушистом пуловере, “вся в плену из тех материй, из которых нежность шьют”, вся необычайно сияющая. Подойдет, прижмется легко, будто и не было между ними тьмы одиноких дней: “Мэтти! Слушай, что мне подружка прислала!”.

И протянет ему один из “ушиков” от ее пылающего рубинового сердечка, и окажется это – что? Что? Например, Нолвин. Молодая красотка Нолвин Лерой – поющая Tomba la neige на юбилее Адамо. Нолвин, даже эту тонкую холодную песню пронизавшая насквозь, до тавтологии, чарами любви… Темноволосая, чувственно волнующаяся всем телом при каждом вздохе, словно говоря с улыбочкой: Снег, снег! А я тоже люблю снег – люблю кидаться снежками, драпать от ошалелых парней, прибегать полуобмороженная домой на пять минут, отогреться, и обратно – в снег! Но в том-то тоска и горечь, что слова красны словами, а она-то на площадке сцены – одинока. Нет вокруг никаких вьющихся в подтанцовке парней, и даже ОН – ее прекрасный наобещанный принц-любовник – не придет к ней. Никогда не придет. А она так верила – так верила, что все сбудется… что почти полюбила НИКОГО. А теперь – вместе со снегиречком, вот опять с тихим чирканьем качающимся на ветке, будет оплакивать несостоявшееся волшебство…

Отчаяние и дрожь!

И ее глубокое одинокое контральто и презрительно-молящая улыбочка (как такое может быть?) – еще долго будут будоражить мечты набредшего на нее в снегопаде другого одиночки… (И не сам ли это Адамо – вдруг ободрившись, эхом повторяющий за ней слова собственной старой песни? Будто – есть еще надежда…)

Но Мэтт не признается… Не признается, что знает – это все о них тоже. Лучше – они помолчат, связанные тонкой ниткой “ушиков”, прижавшись лбами к холодному стеклу, тая дыхание, чтобы стекла не запотели, цепко держась за дрожащие руки друг друга (как заоконные снегири вцепились в качающиеся ветки!). И слушать, и смотреть туда – где вьется в путаных метельчатых клубах одинокая гордая Нолвин. Будто, сама оседлавшая безучастную снежную карусель, сама раскрутившая ее до какой-то там космической скорости, и кружащаяся, кружащаяся, кружащаяся… до последней ноты.

Ах, а там что за парочка за окном – кажется, он даже их знает, кто бы на них подумал! Эка присосались душа в душу! Не оторвутся друг от друга и на ходу – и что им снег? Да, это они, Мэтти и Ева, скакнули вдруг опрометью из кабинета, мимо изумленных студентиков и студенточек… И тоже, как снегири, так и будут, краснея, невинно порхать по сугробам друг за дружкой, пока ОНА не нагребет полные сапожки снежинок, пока не споткнется на ходу нарочито и его не утянет, пока не повалятся в изнеможении носами в самый главный сугроб, пока за шиворот не натечет горячащий холод… А потом, задав смехача, мимо так и ошалевших студентиков, побегут ли обратно… полураздеваясь уже на ходу?

Да – будет ли это та, предописанная им, типичная порнография, чисто физическая? Безрассудный телесный секс? Ярый, как жара в Левантийской пустыне?.. Но в какой-то момент становится натуральной любовью двух существ – и слезы, после которых стыдно за себя вчерашнего, за все будние слова, и невозможно даже буквы вымолвить. И она поцелует его отрешенно, вся еще в огне, и проговорит, все-таки буднично, как каждый день: я люблю тебя – вот видишь? Ты позвонишь? Да-да – и он позвонит трясущимися руками мерзавцу Джекилу, и согласится на все, и пойдет с ней на улицу ловить ей трехглазое такси – как всегда! Дежа вю…

Ужасный, но все же, раз Ева существует, самый лучший из миров.

Или выйдет какая-то пошлятина, так что и вспоминать не захочется. Или не получится? Или разонравятся друг другу с первого взгляда – и прощай, Джекил! Все замерзнет на ноль… Он поежился, замерзая. Нет – то не холод. Но от напряжения во всех душевных струнах. И готов бы пообещать ей все, небо и звезды, планеты и кометы, лишь бы увидеть ее еще хоть раз! Потому что он должен знать…

Ева позвонила (сама!!! час назад? два? три?) – так нежданно. Голос был так глубок и многозначен – не изменился ни на чуть. И разговор их, верно, напоминал диалог той парочки расчиркавшихся снегирей – так все и гоняющихся друг за другом по пятам. По хвостам! Птичий диалект! Когда звуки – и есть слова:

– Мэтти! Это я…

– Ева! Я уже не верил…

– Ах, Мэтти! Я сейчас свободна – я прибегу сейчас к тебе прямо на работу, хорошо? Ты мне расскажешь, как пройти?

– Но, малышка…

– Ах! Разве не хочешь видеть меня?.. Мэтти, любимчик! Нам так о многом надо поговорить… и об этом эксперименте.

– Ева! Не говори больше! Ни-ни!

– Я не могу! Мэтти! Я сама не рада, но один раз, ради меня? Я никогда тебя ни о чем не просила прежде…

– Да, правда… Что же теперь начала?

– Любимый!.. Слышишь, я сказала!.. Разве не понимаешь, в каком я положении? Там обещают тысячи! Ян снял трубку… И вот загорелся на старости лет “чем-то серебристым” – знаешь, он всю жизнь мечтал скопить! уже воображает себя сэром Мэнселом в вашем Сильверстоуне! – ему же не объяснить… Миленький, мне стыдно, но если ты правда любил меня – умоляю!

– Это что, шантаж такой? Пожалею убогого – и залюбишь?

– Ах, думай как хочешь! Но мне нужно ради моего покоя! И… и я люблю тебя. Видишь, сама первая это говорю!.. Да значу ли я вообще что-то для тебя?

– А что же ты для меня значишь – мы даже не целовались ни разу. Ты для меня не женщина, а греза, фикция. Ева, Ева, Ева!

– А хорошо! Тебе надо только это? Давай же встречаться, если хочешь. И тогда ты согласишься? Ах, глупыш! Я люблю тебя! Ради Бога, бери меня! Я так давно ни с кем не была – мне НАДО. Кто-нибудь ведь возьмет – даже лучше это будешь ты! Боже, знаешь ли как мечтала о тебе вчера, стихи в сердце пришли, первый раз за много ночей. Да – веришь или нет, – но ты будто был со мной, я как будто уступила тебе наконец. А утром – мальчик ты мой, я плачу, слышишь, плачу, первый раз за эти дни! – утром только хотела опять отринуть тебя, забыть опять, но тут этот звонок опять… Знаешь ли, что значит это для меня? Что Бог есть, Мэтти! Что Он наконец вспомнил обо мне – и отпускает быть с тобой… Ах, слышал бы, как визжала от счастья! Что, пустишь теперь меня?

– Ах, не обещай всуе! Ты или чувствуешь, или нет… Черт! Ева! Если ты лжешь мне и сейчас… Ты когда-нибудь говорила мне правду?

– Не сердись, хорошик… А разве лгала? Все было правда – просто не та, что ты хотел. А теперь – та… Мэтти, я все сказала уже, что могла. Сколько еще женщина может унижаться? Мне… разве повесить трубку?..

– НЕТ! Евочка, родная… приезжай.

И разве – разве кто-то назовет это его слабостью? Нет – он должен был знать ЧТО ЭТО БЫЛО. И теперь Мэтт топтался-переминался, уперев лоб в холодное стекло, потирая виски, ежась от лихорадочной нервной дрожи, и смотрел на рассыпающийся кутерьмой снег за окном и все гадал “на мякине” (какой-то сэндвичный хлебец в руку подвернулся, вот и ощипывал до дыр, будто кормя заоконных снегирей)… Когда же из-за пелены появится ее эльфийская фигурка? В том вечном ее пальто с перламутровыми пуговицами? Когда же ее нежные, неземные следы отпечатаются на белой входной дорожке?

А если – elle ne viendras pas ce soir?

И что же теперь будет?

……………………………………………………………………………………………………

Вот…

Он сначала будто услышал ее – не слухом, а так, как русские пишут в романах, услышал седьмым любовным чутьем – какое-то нежное трение снежинок друг о друга, мгновенная остановка всей вьюжной карусели, будто штиль, и в этом штиле – снегиревый всполох предваряли ее приход. И только потом увидел…

Она шла под зонтиком, будто стесняясь показать сияющее (а какое же еще?) лицо посторонним, и только на крыльце, под козырьком, быстро схлопнула зонт, брызнув над головой снежной пылью, будто маленьким фейерверком.

Была, как он и загадал, в “ушиках” и, ах, торопилась дослушать еще какую-то мелодию, скрипичную симфонию, потому что немедля пустила сложенный зонтик вскач – и серебряные вихри, змеи и драконы, вздымаясь и опадая, послушно опять затанцевали по всей глуби аллеи, торжественно поползли через сугробы… И во взмахах зонтичных – он чуть ли не угадал… что же это?.. чуть ли не свадебный хор из Лоэнгрина!.. И, тут как тут, снегиришная пара, точно правда что-то заслышали, безбоязненно спорхнули на те перила, что она только вот очистила легким взмахом от снега, и шумно зачирикали друг другу в ушики, будто оперу обсуждая: “Ах, Эльза, бедняжка, как счастлива!”.

А Ева от счастья аж закружилась, сама закрутилась каруселью, – да так, что снегирчики запорхали вокруг красными воланами, да так, что белая оборочка пальто показалась на вид и белой серпантинной лентой завертелась вокруг Евы – точно вьюга ее окольцевала.

И до того это было… неземно, и ни души вокруг, что Мэтт сам на секунду дрогнул и сморгнул – не попал ли он правда из реальности в зареалье? Где девушка его мечтаний сама находит его, вся полна неуверенной неги, вся сама себе и музыка, и композитор. Себе – и ему.

И вот – апофеоз. Вихри утихли, прижатые к убеленной земле мановением ее волшебного зонта, и сама она, на последнем полуобороте, пригнулась низко и провела шпилькой зонтика по замерзшей решетке над водосточной канавкой перед крыльцом, все звуки враз перемешав: тр-р-р-р-р!!! Тр-тр-тр!!! Тррррррррррр!

……………………………………………………………………………………………………

– Мэтти! Ах!

Она вся была в снежном бисере, полублестящая, полумокрая, и он не решился сразу, с ходу ее обнять. И зря. Потому что когда она броско вывернулась из пальто, тяжело осевшего ему на руки, он… ее не узнал. Не сводя с нее глаз – не узнал.

– Как у тебя все строго. Можно? – спросила эта женщина (и совсем не заплакана! где-то в холле протерлась и подновилась!), резво проводя пальчиком по корешкам хрестоматий и пособий, выстроившихся на полке. Как вот только проводила зонтиком по прутьям решетки, только мизинчиком, – будто ища их сочувствия, будто и из твердых немых корешков надеялась извлечь какую-нибудь чудную звучность.

А он – смотрел и не узнавал. И по виду, и по манере, и по походке (что за востроносые ботильоны не по погоде!) – вся она переменилась. Была в какой-то мягкой “тряпочке” вместо юбки, да еще с показным разрезом – и что за колготки! – была в тоненькой беленькой блузочке, чуть ли не ночной сорочке, да еще расстегнутой до кружавчиков лифа… Вся, кажется, искусно подрумяненая: он уже не понимал, отчего она так раскраснелась – от улицы, от его близости, или все-все-все напускное? Конечно, духи были и раньше, всегда, – да, те, уже знакомые (“Miracle” им имя)… как смеялась: перебереженные!.. и макияж какой-то бывал, но так, чтобы полностью? Чтобы и брови, и ресницы, и щечки, и укладка (господи, как же он ненавидит дамские цирюльни!) – все было и ее, и не ее? И – господи! – наманикюрила даже ногти! Розово-сиреневые, с цветиками на концах, рельефные, произведение искусства. Хоть не нарощенные! Ааа!!!

А она заметила его интерес:

– Видишь?! – повертела в воздухе мягкой кистью, словно еще высушивая лак. – Сделала на наши гонорары! Даже сберегла что-то! И еще хотела линзы такие, с фиалковым флером…

Ах! Длинные ухоженные ногти – его возбуждали бесперебойно. Единственное, чего Дженни ему недодала в интимности (ноготковое здоровье берегла – ученая же!). Но, Боже… Если бы жена показала такой маникюр, он, верно, взбрыкнул бы и тотчас же ее возлюбил. Но Ева не могла бы поступить с ним так!

– Что, нравлюсь ли? – опять спросила с той же хвастоватой ноткой в голосе. И, поигрывая нарочито выпущенной вдоль виска прядкой, ею щекотнула Мэтта по носу. Будто оживляя Бодлеровские мечты о голосе-аромате, – опоила тяжелым цветочным зовом (туземным зовом Ее Америк!), ароматом поэтического бреда… И продолжала ходить, трогать нежно пальцами шкафы, гладить мягко диван, стол, точно… точно примериваясь, отыскивая лежку, где бы удобнее ему отдаться! И всюду, где проходила, стоило ему лишь вдохнуть, как глупо начинал биться в висках обрывок духовной рекламы: “в начальной ноте звучат экзотические плоды личи и нежная фрезия”… Ева, Ева, Ева! Да он еле держал себя в руках…

– Мэтти, малыш… – позвала его тихо, присев боком на столешницу. Качая ножкой, точно вконец готовая разуться. И юбка эта чертова так при том еще подзадралась, и коленки так разошлись невинно – самую чуть. И чертовы тугие колготки еще отчаяннее заманили коснуться дивного тиснения… гибкие сильные стебли, ведущие отвне глубоко под юбку, в самую туну. Но… подходя… на одной коленке углядел он маленькую дырочку в ткани. Это – была Ева, его бедная Ева! Там – миллиметр или сколько-то там микронов – только там было ее тело, настоящее, без маникюра и ретуши и прочих искусств. И это было свыше его сил.

– Ева… – сказал он чужим каким-то голосом. Нет, не чужим, но очень далеким. Так когда-то, при операции аппендицита, он (или кто-то внутри?) отвечал врачу сквозь наркоз. “Что, разве больно? – переспросил его бывалый хирург. И Мэтт сначала – пошевелил горлом, а потом, с какой-то космической задержкой, сам дивясь, услыхал собственный анестетический хрип: – Конечно, больно”.

На кресте-то – как не больно!..

– А? Малышик? – она беспомощно вскинула мнимые ресницы. Прекрасные, чудесные, тыщу раз сексуальные… Но если бы не голос, не ее все-таки родной тембр, и не узнал бы, что она. С этой женщиной – о да, он хотел бы быть целый день! – но вот гулять целый день в парке, слушать Нолвин… Ах… Иже еси… как же так?

– Бога ради! – сказал он невпопад. – Должно же… Ева, не надо. Я позвоню Джекилу. Ты иди.

И тогда – только ошибившись так – он понял, как он очень ошибся. Понял что в этот раз – когда угодно, всегда, да, но не сегодня! – Ева пусть лицедействовала, но не лгала. С кем бы она там раньше ни путалась по понедельникам и пятницам – да какая богова разница! – но чтобы первой придти к нему, не любовнику еще, любимому… отдать себя всю до края.

Наверно, и для нее это было что-то святое? Вроде подвенечного платья? И теперь… А теперь:

– Ах ты! – сказала тихо. Тоже не своим, тоже чужим голосом. И запунцовела так, что он, равновесно, забледнел от немого стыда. – Боже, какой срам… Ты не узнал, да? И ты тоже не узнал? Эх, поэтик мой… Мэтти, думаешь, мне ЭТО надо? ЭТО было надо тебе…

– Но… – начал было протестную логику какую-то подводить…

Трясущимися руками, но нарочито неторопливо, почти раздумчиво, кабы не забыть что, она сорвала и сбросила ему на стол какие-то колечки с пальцев (и они, брезгливо звеня, тут же покатились со стола куда-то в темень), плеер-сердечко (порвав вхлыст цепочку)… видно, все, что купила на их деньги.

– Мне нужен был ты…

– Мне нужен был ты…

– Мне нужен был ты…

И только стук двери – эхом в голове. И теперь – НИЧЕГО не будет.

 

Таблетки… очередная рецептурная пилюля, по правилам, должна бы была и мигрень придушить, и погрузить в целебный кокон пофигизма. Но вместо того – полное помутнение в голове, точно сработал мозгодробитель из романа Дика. И поделом!

Голова состояла, казалось, из нескольких разнородных очагов вялой активности, слабослышащих и слабосвязанных друг с другом. Вот, скажем, он искал… уходя в никуда… да, искал ключ, чтобы ответственно запереть дверь. Долго – и в портфеле, и в карманах шарил отрешенно, и только через силу, через необычайный мозговой напряг сообразил, что: а) дверь уже ЗАХЛОПНУТА; б) ключ-то валялся в кабинете на столе (или уже под столом – кто теперь знает).

Сие бессмысленное приключение имело, однако, некий исход. Итак, он поднялся на этаж к секретарю, где должен был храниться дубликат. Но до цели так и не добрел… из приоткрытой аудитории заслышал декламацию шапочно знакомого профессора – бородача в теле, истого кельта. Переменившего уже n любовниц, о чем доблестный пиит гласно брехал и разливался, накачиваясь bitter на преподавательских мальчишниках. Мэтт еще помнил смутно времена, когда безымянных любовниц было лишь три. Или две?.. Но поди же ты, кобель, с каким чувством неподдельным читает Байрона, – уверишься, как эти резвые студентки!

Стансы к Августе… Байрон был бабник, Августа несчастна. Сгнили. А стихи – остались навсегда.

И теперь – зубрят. А зачем зубрить? Вот Мэтт сейчас, в его состоянии, мог бы страницами выдавать на гора подобный всхлипчатый плач. Или правда какая-то ценность?

Вот хоть! Назовем это…

Мираж.

Если канули годы бесследно

В расколесье цыганской гульбы

И осталось легко и безвредно

Клеить вирши честицею “бы”, –

Уподобясь слепцу карагачу

У пустыни немой на краю,

Всю смолу бесполезно исплачу

И на солнечный жар изолью, –

Пусть же пустынь кипит и дымится!

Я – оазис! И, в пику судьбе,

Раззалётная вещая птица

Мне щебечет стихи о Тебе.

Нет-нет – это блажь и самообман. Гламур! Надо так –

Раззалётная вещая птица

Мне цыганкой солжет о Тебе.

И чем не Байрон, а?

……………………………………………………………………………………………………

Ух ты! Он спешно захлопнул уличную дверь назад.

Он и забыл, что за дверьми – не пустыня Не́гев, а мокрая и хлесткая метелица. И даже за секунду – уже и под брючинами снизу мокро и по лицу так снежной брызгою шибануло, что почти очнулся. Хотя – какого черта? И так он внутри – весь мокр от слез. Так пускай и снаружи! Поделом!

И Мэтт Дженкинс, с портфелем наперевес, открыл дверь.

Что за сука жизнь? И почему я не гребаный байронишко, что поехал сражаться, да так и не побился ни с кем – простудился, бедолажка. И – того. Зато эх бы девчонки-студентки меня любили! А так – кто? Несчастный вечный рыцарь? Рыцарь с портфелем… Чпокающий тоненькими ботиночками по мятым снежным комкам, или, в солнце, наоборот весело ширящий шаг, но все по одной и той же аллее, изо дня в день, а аллея та… если и ведет куда-то, то не в белое вечное счастье ведет этот passage de neige, а в утраты и боль. Опять, разве ли, вспомнить Байрона? Вот, пожалуйста:

Анслей! Шелест белых перьев

И холмов скуластых гай,

И ропощет ветер – верен

Смеху Мэри стылый край.

Для нее срывал цветки я

На скупых твоих грядах…

Да расплещут бури крылья

Вдоль по долу светлый прах!

Да, вот о Байроне! Вот так и надо: поплакали, возложили веночек, а дальше – “осталось много мне пути, и много ждет меня приманки”. И далее по женскому списку. Ах, вот как надо жить!

 

Но дома – продолжилось. Настолько был где-то в себе, или вне себя, как угодно, что даже на Дженни (а Лео был у мамы – ох, хоть сказку насилу не сочинять!) – даже на старушку Дженни вяло реагировал. “Да что с тобой? Кризис сорока? Рановато!” – подкалывала неуемно весь вечер. И что-то еще про поздравления кузине с 15-летием ее свадьбы. Боже мой!.. И опять-сто-двадцать-пять про редкий шанс… И даже мнимой ревности к “той пигалице” не изволила выказать. Развеселилась! Впрочем, она с детства (жучки-паучки, ага!) отличалась редкой неэмпатичностью…

Так что собственный дом был уже не в радость, казался каким-то временным приютом, перевалочным пунктом на этапе… куда? Голова и душа, да и вся жизнь, продолжали распадаться на отдельные малозначимые стекляшки от чего-то бесценного, на сущие атомы… на “двушечка-кулек” зернышки неизвестно чего.

Ночью он опять видел сны. И пятые, и десятые… Опять перебежками пробирался сквозь трущобы, пустыри и сугробы в некий полуподвал; поскользнулся – и в небе над ним замельтешили звезды, аки сказочные си́рины… и дверь открылась глухо (будто в рай черный ход), и виртуозка-скрипочка затрепетала в чьих-то мужских руках… И отогревался в компании малознакомых литераторов, едких между собой на язык, безбожно рассуждающих “о небесном” и запанибратски тыкающих самим себе, а от него (подслушал, как озвали втихую “жидом”) хотящих лишь “спонсорства” и презрительно-уважительно общающихся с ним на заглавное Вы. Где же Гумилев (как раз по его “Венере” прошлись)? Где Мандельштам? Иванов?

Но даже и без настоящих друзей своих, запертый в том случайном имажинистическом круге, где слушали его не очень-то и отпускали замечания невпопад, абы “уважить”, он, как истый графоман, не мог уже остановить поток поэзии своей и изводил всех рифмами на “бы” до полного истощения…
…и провалился сознанием в такую тьму, более чем заполярную, где уже ни снега, ни холода, ничего не… где он плавал в безвоздушном пространстве бессильным множеством бесчисленных кусочков. Из этой его тьмы первобытной выступили перед ним, будто обнажившись из-под каких-то миновавших темных туманностей (имажинистических, акмеистических и иже с ними…), – все в сияющих звездах – слова. И тогда он понял (или припомнил?), что Ева – звезда. Да – далекое созвездие, цельное звездное соцветие радостей и печалей.

Строфы! Самая глубина его сна! Чистая, несбывшаяся еще, где все зависело от его первой мысли. Испуганно, он будто сморгнул… и приснился Ее, наверное, выдуманный образ: темные кудри вокруг бледного лица, огромные глаза (все-таки фокус какой-то с ресницами!) и одинокая слезка на щеке. И эта блестящая слеза завладела вдруг полностью его сном, увеличилась, как Луна, падающая прямо на него, обволакивающая мягким серебряным сияньем… И так хотелось прочесть их, что его опять пробил жар. И так он заговорил – оживленно шевелил губами во сне, точно уча наизусть:

Где-то мы, родная, разминулись.

Только – неразменна наша суть:

Ты мерцаешь… Как еврей в пустыне,

Я вершу сорокалетний путь.

Правда ль ты душе моей желанна,

Или то – мираж нагих руин?..

Господи! Земля обетованная

Выступает из земных глубин.

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.