Юрий Пирожков. Географические новости (сборник рассказов)

Пирожков Юрий Николаевич.

Инженер по гидротурбинному оборудованию.

По роду профессии объездил много стран.

ГЕОГРАФИЧЕСКИЕ НОВОСТИ

Это экскурс в экономическую, историческую, этнографическую, политическую географии…

 

Это беглые зарисовки о странах и народах: о Бразилии и нигерийцах, об Анголе и мексиканцах, о китайцах и японцах, о москвичах и просто русских…

 

Это серия своеобразных фото отчетов о командировках, в которых автору довелось побывать…

 

Это попытка легкими штрихами, карикатурным шаржем пройтись по человеческим отношениям, понять Мир и оценить свое место в нем…

 

Уж не взыщите…

 

 

Оглавление

  1. Мексика
  2. Ангола
  3. Нигерия
  4. Москва
  5. Китай
  6. Австрия
  7. Бразилия
  8. Якутия

 

 

 

Читайте журнал «Новая Литература»

 

 

 

 

 

ЗАПАД – ВОСТОК.

 

Когда он вернулся из Мексики, знакомые забрасывали его расспросами, дескать, что там, да, как там. Он отмахивался, но, если уж очень доставали, начинал заученно бубнить: «Мексика – испаноязычная страна, с населением в сто миллионов мексиканцев. Десять процентов населения – выходцы из Европы, шестьдесят процентов – индейцы, остальные тридцать – неизвестно откуда появились и непонятно чем занимаются.»

 

 

Запад есть запад, восток есть восток. Им не сойтись вместе.

Р. Киплинг.

 

 

Черный обожженный солнцем, морщинистый, небритый пеон сидит на муле у обочины дороги, пропуская джип, он провожает его грустным, отрешенным взглядом – это не его Мир. Поблизости пасется стадо коров. Даже по мексиканским понятиям – это глушь неимоверная.

Лагуна Санта Мария дель Оро – озеро святой Марии Золотой. Вулканического происхождения водоем диаметром 1200м, глубиной 900м, расположен в жерле потухшего вулкана. Вокруг горы высотой до 500м, они защищают горловину, в которой расположено озеро, от ветров и циклонов, создавая здесь микроклимат тишины и умиротворенности. Зеленая вода, крутой берег. По всему периметру почти круглого озера на склонах, обрамляющих его гор, растут огромные деревья; на каменистой почве их корни не могут проникнуть вглубь, они по поверхности земли, словно щупальца гигантского спрута, тянутся к прозрачной воде, впитывая живительную влагу.

Горы не надоедают. Они везде, вокруг и дальше. Каменный мешок с горловиной в виде бесподобного, бесконечного неба. Откуда берется эта пронзительная голубая свежесть, какие еще нужны краски, если есть эта? Ее надо спрятать, унести с собой, запомнить, закопать в памяти и доставать, освежая наивной чистотой неба вульгарную прозу бытия. Мрачные угрюмые горы знают нечто страшное и древнее, но никогда не выдадут эту тайну, да, наверно, не стоит и спрашивать.

Вокруг озера разбросано множество летних кафе. Мексиканцы приезжают сюда даже из других штатов целыми кланами со стариками и младенцами, они располагаются в удобных шезлонгах прямо на берегу, дуют кока-колу, едят креветки. Они не употребляют спиртное и почти не курят. Они живут в удовольствие, не обременяя себя труднодостижимыми целями. Множество детей облепили берег, взбаламутили воду, ползают, ковыряются, плещутся. С таким количеством детей у этой страны большое будущее.

Здесь свободный Запад соприкоснулся с беззаботным Югом и в результате родилась благодать. Здесь достаточно воткнуть в грунт палку и в сезон дождей она пустит побеги, зазеленеет, зацветет.

Короткая дорога от озера Санта Мария дель Оро в Лас-Йегуас петляет параллельно ущелью, пересекая горный ручей у въезда в небольшое селение. Русло ручья когда-то послужило желобом для вытекающей из вулкана лавы. На скалистых берегах его рельефно отпечатались следы расплавленной магмы. Вулканические обломки – камни в растворе застывшей лавы, неотделимы друг от друга, твердые, черные, ссохшиеся в сплошной массив. Поток жидкого гранита оставил незаживающие рубцы. Сейчас здесь струится прохладная чистая вода, залечивая древние раны Земли. Когда-то на месте озера был вулкан, потом он истек потоками лавы, оставив после себя лишь воронку километровой глубины.

По обеим сторонам дороги разбросаны плантации агавы и сахарного тростника. Агава – стратегическая культура для штата Наярит, из которой делают текилу.

 

 

Джип «либерти», компактный и неистовый, решетка радиатора смотрится подобием открытой улыбки. Убогие человечки изрядно потрудились, чтобы испортить его физиономию, столько прямых, косых, скользящих ударов он принял на себя, саммортизировал, спасая их шкуры. Всегда грязный и веселый, перегретый днем, охлажденный ночью. Серебристый «либерти» добродушно отмахнулся передней дверью и впустил Дэка на сиденье водителя. Нутро пропитано полуденным зноем, руль обжигает руки, быстрей включить кондиционер… Дэк откинулся в удобном кресле и закрыл глаза. Нет, не надо радио, опять этот настырный, навязчивый набор отточенной дикции: Тепик, Наярит, Мехико…

От лагеря под названием Лас-Йегуас до ущелья Эль Кахон, где идет строительство, четырнадцать километров. На эти четырнадцать километров приходится сто двадцать два поворота, больше половины из которых почти на сто восемьдесят градусов. Дорога пробита, прогрызена сквозь скалы. До перевала на подъеме справа пропасть, слева вертикальная скала, после перевала на спуске – наоборот. Серебристый «либерти» рвет в клочья горный серпантин, передним бампером пожирает асфальт играючи, легко и выплевывает его далеко позади себя. Воскресенье, сегодня дорога свободна, можно отдаться ей, не опасаясь, что из закрытого поворота вынырнет трейлер и выносом прицепа легко смахнет, как крошку со стола, джип в пропасть. «Либерти» провоцирует водителя на предельную скорость, ему всегда мало, он легок и надежен, послушен и комфортен. На изгибах серпантина скрипит резина, на крутом спуске он входит в закрытый поворот практически не притормаживая. Он явно гусарит, но сегодня выходной, он один, поэтому можно расслабиться. «Либерти» поощряет его на новые авантюры и он не может устоять от соблазна. Бешеный драйв, обильный выброс адреналина, они одни на дороге, они одни против дороги, сегодня можно все…

Они подружились с этим джипом. За его рулем сидели и более классные водилы, но для них он был всего лишь средством передвижения. Дэк угадал в серебристом «либерти» гордую, независимую натуру и привязался к нему. Джип отвечал ему взаимностью.

 

 

Он писал ей письма и отправлял их по электронной почте. Вечерами после работы замыкался в своем кампере и набирал на ноутбуке пространные тексты, а на следующее утро отсылал их в виртуальное пространство. Он описывал ей изгибы каньонов, испепеляющий жар сухого сезона в Кордильерах, как накаляется за день металлический каркас кампера и безостановочно гудит кондиционер; он рассказывал ей о глубоких ущельях, на отвесных склонах которых растут деревья, растут горизонтально, параллельно земле, намертво вцепившись могучими корнями в каменное чрево гор, выискивая малейшую трещинку в броне скал, чтобы проникнуть туда, зацепиться, удержаться, найти хоть капельку живительной влаги; он передавал ей свои чувства, которые испытывал, когда глубокой ночью, наконец, приходила прохлада и он бродил вокруг лагеря, слышал рык, вышедшей на охоту, пумы, стрекот цикад и какофонию лягушачьих концертов, доносящихся снизу от берегов реки-ручейка Рио де Сантьяго, вдыхал разряженный аромат горных цветов, смотрел в такое близкое звездное небо, на огромную, совсем непохожую на нашу, Луну и маялся от невозможности разделить все это с ней; он рисовал ей жемчужину этих мест – озеро Санта Мария дель Оро, запертое в горловине обступивших его вершин, словно бдительных стражей, охранявших заветную, наивную чистоту изумрудных вод; он рассказывал ей, что скоро увидит Пасифико – Великий океан, почувствует на губах вкус его соли, приобщится к тайнам его глубин, услышит шум прибоя, разбивающегося о клыки прибрежных рифов, запечатлеет в памяти миг, когда красное солнце на закате будет опускаться, тонуть, погружаясь в бездну его многокилометровых пучин; он писал ей про то, как вечерами по их лагерю бродит рыжий кот, которого они нарекли Егором, он ловит крыс, душит их, приносит к охраннику, складывает тела у будки и сидит, победоносно мурлыча, в ожидании поощрения, он мяукает хрипло, совсем не так, как русские коты, хоть попрошайка такой же; он не просто писал ей, он и жил-то только когда писал, обнажая душу, прикасался к ее мыслям, тосковал и вспоминал. Она иногда отвечала ему. Она отвечала, что сообщение номер такое-то получено и еще, что она не хочет и не умеет писать письма… Он болезненно переваривал такие ответы, но, сцепив зубы, продолжал писать. Потом она тактично дала ему понять, что достаточно комфортно и приятно проводит время, а он только зря его теряет, растрачивая цвет своей селезенки на никому ненужные сентенции. И он замолчал, замолчал, словно умер…

Когда он заходил в Интернет, чтобы проверить свою электронную почту, он еще был живой и теплый. Потом он уже существовал в виде функции, по вертикальной оси откладывалась интенсивность чужих желаний, которые он должен воплотить в жизнь, а по горизонтальной – условный промежуток времени, за который он мог что-то успеть. Дальше он проистекал в виде графика, менял наклон, восходил и спадал. Каждый новый день ставил очередную точку, слегка корректируя тенденцию, время пошло резвей потому как исчезла составляющая ожидания и не стало свойственного ей нервного томления в попытках предугадать, представить, почувствовать нечто из того, чего нет и вряд ли предвидится.

 

 

Внутри ребристой грудной клетки за тонкой подкожной жировой оболочкой в мрачном одиночестве бьется, стучит, дышит мягкое, податливое, нежное сердце. Оно одно знает, сколько ему еще осталось, оно собственными толчками измеряет отведенный ему временной промежуток. Где-то глубоко внизу натужно журчит трудяга-желудок, меланхолично гоняя по тракту пищевода переработанный продукт, надуваются и опадают легкие, скрипят суставы и, кажется, организм здоров. Высоко изнутри, вне теплого тела четко функционирует холодный, заносчивый мозг, он работает сам на себя, теша собственную гордыню, упивается божественной сутью, решая одному ему ведомые задачи, не считаясь ни с чем, кроме личных амбиций. Самодостаточно и разумно. Но мается, сжимается от неведомой тоски раненое сердце, плачет, сочится кровавыми слезами, давит грудь неясной, непонятной грустью. Оно не может быть одно, жадно тянется, стучит по прутьям клетки, пытаясь найти в бесконечной Вселенной такое же одинокое существо. И только когда сблизятся сердца любимых, застучат в миллиметрах друг от друга в унисон ли, перебивая одно другое, в разнобой ли, прислушиваясь и отвечая, не важно как, они слились воедино, они не видят друг друга, а лишь слышат, чувствуют и перехватывает дыхание, умирает весь остальной организм, сворачивается в одноклеточное образование заносчивый разум… Бьются сердца… Коротки эти мгновения отчаянной, несказанной нежности, опять приходит холод разлуки и вновь сжимается в кровоточащий комочек беззащитного одиночества душа человеческая, плачет и ждет, бесконечно долго ждет, задыхаясь от мертвящего, твердого, сверкающего ужаса, что уже никогда, никогда не повторится эта сказочно прекрасная минута блаженства, оплаченная бесконечностью никчемного прозябания без радости, без смысла, без надежды. Потом, когда высокомерный рассудок каждодневными впрыскиваниями неперевариваемых доз яда, именуемого здравым смыслом, грубо сломает тончайший слой слабой веры в чудо, сердце устанет от боли, остынет жар, развеется невесомый пепел былого, оно заработает в равнодушном режиме холостого хода, обслуживая стандартный механизм здорового, но одинокого, никому ненужного тела, насос будет просто гонять кровь, перестав реагировать на призывные флюиды, вибрирующие в пространстве, распространяемые бьющимися, еще живыми сердцами. И дальше – пустой отрешенный взгляд, словно он смотрит во внутрь, смотрит и ничего не видит, кроме гниющей, смердящей помойки, которая была когда-то душой человеческой, но потом, лишенная радости томления бьющихся сердец, разложилась, распалась отделенная, по живому разорванная. Ампутированный смысл, злорадные соболезнования рассудка, ведь говорят же, что все проходит и это пройдет; а если то соитие было освящено на небесах, если большего не суждено, а другого не надо?

Да, нет, вообщем-то, все правильно, так должно быть. Она во всем права. Она тоже имеет право на свое сердце. Какая разница, что оно отдано какому-нибудь волоокому разбитному симпатяге? Шелковистые густые пряди, бархатный голос, большие глаза томно зашторены поволокой и мягкими длинными ресницами, сколько он видел таких мальчиков, надушенных, напомаженных, вскрытых блестящим лаком уверенности в собственной неотразимости. Смуглая загорелая кожа без единой морщинки, ярко выраженный пробор, неторопливые движения; обволакивающие, манерные, ласковые, лоснящиеся, говорливые. От одного случайного прикосновения их длинных пальчиков ее тело млеет и расслабляется. Куда тебе до них? Ты пропах металлом, ты сам проржавел, словно железяка, ты обнажен, хоть надежен, но беззащитен, резок и старомоден, ты напряжен, как сжатая пружина, и напрягаешь всех вокруг себя, ты будоражишь, но не волнуешь. Так будет лучше. У них родятся красивые дети, она будет очень хорошей мамой и доброй заботливой женой. Пусть будет так, если она этого захотела. Безошибочным, безотчетным чутьем умной девушки она угадала свою любовь и наверно таки будет какое-то время довольна и, может быть, даже счастлива. Почему тебе кажется, что он должен быть пустой? Возможно, он полон жизни, свежести, настойчивого желания обладать и радоваться. Ей ним легко и просто, весело и приятно. Ты знаешь это слово – «приятно»? Ты понимаешь, что оно означает? Нет, ты давно забыл. Ты знаешь только то, что целесообразно, ты задыхаешься в тисках своей железной логики, ты становишься заразным и небезопасным. Когда ты смеялся в последний раз? Не для поддержания всеобщего веселья, не оскалившись от ехидного, циничного злорадства, а взахлеб, самозабвенно, забыв о правилах приличия, от души предавшись охватившей тебя беззаботности. Прожженный и обветренный, сузившимися зрачками ты смотришь на Мир, чтобы презирать его, матерый одиночка, якутский самурай, ты привык к молчанию и разучился говорить «нужные» слова. Поздно, слишком поздно придаваться сравнениям, они не в твою пользу. Он удачлив, если ее сердце принадлежит ему, значит, он удачлив. Остальное не в счет, остальное в его руках, главное с ним фортуна.

Отдай ей должное – она ничего тебе не обещала. Твое сердце забилось, взбудоражилось само по себе. Когда она смотрела на тебя чуть насмешливо, неподвижным, немигающим взглядом, иногда улыбалась, складывая губы бантиком, ты вглядывался, гипнотизировал ее, силился пересмотреть, но веки самопроизвольно передергивались от напряжения, потом она слегка наклоняла голову, и уже ничего нельзя было понять в ее задумчивых глазах. Странно, но он сам придумал для себя это наваждение. Придумал, чтобы почувствовать и узнать разверзшуюся пропасть, под названием – никогда. Никогда – это как проклятье, пусть будет все – и плохое и хорошее, пусть не будет только «никогда». Можно до конца держать распахнутую дверь, но уже никогда не ворвется в нее ветер перемен, свежее дыхание надежды, не войдет она стремительной, решительной походкой с, только ей присущим, ироничным наклоном головы, никогда. Пришла расплата, ты слишком часто говорил это слово другим, теперь ощути сам, что оно означает. Холодную, мертвящую пустоту, сумрак остановившегося бытия, звон поминальных колоколов; что бы ты ни сделал и сколько бы ни прожил, они каждый день будут звонить только по тебе. Тебя это не касается. Не трогает, только царапает израненное сердце. Ждать, зачем-то жить, терпеть, маяться, молчать и думать или просто молчать, тешиться мысленными диалогами, которые на самом деле являются заурядной попыткой самобичевания, ты виновен в собственных несбывшихся надеждах, в том, что мечтал, не правильно рассчитав свои возможности, ты изначально был обречен, но зачем-то раскрылся и вдруг поверил в то, что тоже живой… Это как будто назначить свидание самому себе, явиться без опоздания и ждать, бесконечно долго ждать, медленно понимая, что никто не придет, ничто не вернется.

 

 

Если ты много лет подряд не видишь огромные распахнутые глаза с изогнутыми длинными ресницами, где лукаво притаился интерес, которые, не мигая, смотрят на тебя, даря ожидание, предчувствие неких поползновений, надежд, значить ты начинаешь слепнуть, размываются границы предметов, тускнеет красота Мира; если ты долго не слышишь ласкового двусмысленного шепота, непонятных слов, таящих в себе завуалированную нежность, шороха складок сбрасываемого платья, бессмысленного мурлыкания в сладкой истоме, то ты начинаешь глохнуть; если тебе не суждено вдыхать запах беспорядочно рассыпавшихся волос, о, какие флюиды испускают женские волосы, если ты не можешь, уткнувшись в мягкий живот, вдохнуть ее испарения, плотоядные выделения ее организма, ты теряешь нюх; если твои губы отлучены от вкуса гладкой кожи, забыли соленый привкус капелек пота на ее ладонях, затерялось ощущение сладости поцелуя, то твой язык омертвел; если твои пальцы, подушечки верхних фаланг не играют на клавиатуре рельефа женского тела, не распознают упоительные выпуклости и тайные гроты, жесткие оазисы райских кущ, пупырышки сосков, мочки ушей, стало быть, ты уже каменный; умерли все чувства, остался лишь мозг, безграничный разум и память о том, что когда-то было, ничто не помешает тебе думать, прорваться за пределы желаний, строить схемы спасения Мира, к которому ты уже не имеешь никакого отношения, ибо выродился в дух, воплотил в себе божественное начало, стал великим и всемогущим, способен на все и игрой своего воображения будешь баловаться, не ведая пределов, парить в космосе безвоздушного пространства, не видя, не слыша, не чувствуя; это ль твоя награда?

 

 

В сумрачный зал стриптиз-бара они проникли, заплатив по десять песо с носа, или не с носа, а с того элемента тела, который каждый из них хотел побаловать здесь. Подиум пустовал, шест бездельничал. Десяток полуголых девиц расположились в ряд на корявых табуретках и бойко демонстрировали свои прелести. Шесть из них имели типичный мексиканский ромбовидный размер – гигантские чресла и упитанную грудь. Они заказали пива и Сабала тут же привлек одну из танцовщиц за их столик. Официант среагировал мгновенно и перед крашенной блондинкой появился огромный бокал пива. Собственно пива в нем было двести грамм, а все остальное пространство кружки заполнял лед. Стоило это удовольствие 120 песо (обычная цена двухсотграммовой банки пива – 10 песо). Остальная надбавка шла за собеседование. Он был плохой собеседник, ибо пока слабо ориентировался в испанском. Его представили блондинке как руссо инженеро, который пришел сюда сделать фуки-фуки с настоящей мексиканской чико. Блондинка выдула пиво, как насос и просящее посмотрела на него, но официант был уже тут как тут. Мелких купюр не осталось и он отдал пятьсот песо в надежде, что его не будут дергать после каждого бокала. Официант взял деньги и забыл о сдаче. Она сказала ему свое имя, в сплошной какофонии музыкальных и разговорных вариаций бара он ничего не расслышал, но переспрашивать не стал. Сабала жестами предлагал ему пригласить чико на танец, он медлил и Сабала взял инициативу в свои руки. Они перетаптывались с ноги на ногу, блондинка была на пол головы выше, но Сабалу это не смущало – он ощупывал ее, проверяя на упругость выпуклости, одобрительно кивал Дэку, убеждая его в правильности своего выбора. Но Дэк вычислил другую стриптизершу, которая больше отвечала его несколько консервативным представлениям о женской красоте. Сия девица курсировала между столиками в прозрачном лифчике и выглядела весьма озабоченной. У нее были грустные глаза, стройные ноги и гордая осанка. Он проводил ее взглядом и кивнул в сторону Сабалы, тот сделал вид, что не заметил. Блондинка вернулась за их столик и махом влила в себя остатки пива. Официант сразу поставил новый бокал и терпеливо ожидал расчета. Дэк воззрился на него и на пальцах объяснил, что десять минут назад отдал ему 500 песо. Официант говорил быстро, долго и вежливо, но остался непонятым. Дэк запросил Сабалу в качестве переводчика и долго вдалбливал ему про 500 песо, но взаимопонимание не было достигнуто, Дэк выложил еще 120 песо и вызвал Сабалу на улицу, где можно было разговаривать без музыкального сопровождения и любвеобильных притязаний рослой блондинки, которой Сабала в процессе танца наверняка рассказал, что руссо имеет много динеро и не знает другого способа с ними расстаться, кроме как отдать их ей в качестве оплаты за некую услугу, которую она с легкостью окажет. Едва они вышли на улицу и закурили, как их облепили настырные великовозрастные мексиканские попрошайки, которые посчитали Дэка богатым гринго и рассчитывали на определенный процент с сексуальных услуг. Сабала тактично растолковал чумазым, что его амиго родом из далекой северной страны, где динеры принято зарабатывать собственным трудом, исходя из наличествующих у тебя способностей. Нищие отстали. Дэк долго втолковывал своему амиго о том, что хитрый официант пытается их в наглую развести, о том, что 700 песо за получасовое пребывание в стриптиз-баре это не есть бьен (хорошо), он рисовал на пыльном кузове близстоящего грузовика мудреные схемы отмывания нефтедолларов, поясняя, что с арифметикой у него обстоят дела прекрасно, а лохом быть не позволяет высокое звание «руссо инженеро». Наконец Сабала въехал, он вызвал из бара своих амигос – Нуфа и Нафа (так, по крайней мере, окрестил их Дэк, на которого в один вечер свалилось столько информации, что он был уже не в состоянии запоминать мудреные мексиканские имена) и обязал их во имя исполнения интернационального долга взять на себя все расходы, связанные с расчетами за пиво, а этот руссо со своим математическим складом ума пусть расплачивается только за половой инстинкт. Они вернулись в бар и Дэк сразу же спровадил рослую блондинку, заверив ее в вечной любви, но отдав предпочтение брюнетке похожей на нашу Наташу. Брюнетка, стоя и высокомерно глядя на, сидящего за столом, Дэка сверху вниз, при содействии троих переводчиков согласилась вступить с ним в товарно-денежные отношения на условиях 1000 песо за один час на территории, подконтрольной ей. Это означало, что после танцевальной программы, в которой ей, конечно же, отведена ведущая роль, они уединяться в задней комнате стриптиз-бара и она с завидной легкостью, но после стопроцентной предоплаты, удовлетворит незамысловатые сексуальные претензии этого инженеришки. Ситуация нормализовалась, Дэк предался пиву, начались танцы у шеста и можно было передохнуть. Типа Наташа выдавала незамысловатые па на подиуме, а они глазели по сторонам. Обстановка в баре оживилась, стало светлее, все девушки уже были разобраны, успели подружиться с клиентами, напропалую флиртовали, награждая этих пузатых великовозрастных мачо обворожительными улыбками за небрежные шлепки по кучным задницам. Дэк раскрепостился, забросил ноги на стол, нагло зрел по сторонам, норовя ущипнуть упругие тела, шныряющие между столами. Пиво потекло рекой, девушки сбросили бюстгальтеры, танцевали на столах, благосклонно оттопыривали трусики, куда взбудораженные самцы заливали пиво вместе со льдом. Официанты метались, разнося маленькие двухсотграммовые бутылочки, их тут же открывали, взбалтывали и направляли пенистые, газовые потоки на танцующих девушек. Музыку заглушил всеобщий гул, под потолком повисли сизые разводы стелящегося сигаретного дыма и этот всепроникающий сладковатый запах, запах потных, омытых пивом, упругих, обнаженных тел, качающиеся груди, торчащие соски, бритые лобки, плотный запах сконцентрированного желания. Все было липким, размытым, мутным. Липким, приторно-сладким казался даже застоявшийся воздух в сумрачном помещении, а земляной пол с трудом отпускал прилипающие подошвы.

К их столику подошел некий лощеный, напомаженный мексиканец в стандартной униформе бара и потребовал от Сабалы предоплату за Наташу в размере 1200 песо. Дэк повидал всякое, но чтобы предоплата была на 200 песо больше общей договорной суммы… Опять начинался развод. В процессе длительных препирательств выяснилось, что данный сладкоулыбающийся замудонец является личным сутенером Наташи и 200 песо его законные комиссионные. Дэк, стараясь говорить медленно и внятно, довел до сведения этого эксплуататора любви, что ему нравиться Наташа, что с ней его связывают определенные договорные обязательства, в которых, увы, нет места юному амиго, тамбовский волк тебе амиго. Завязался торг. Сутенер пошел на уступки, он предложил сначала Наташу за 1200 песо, но уже не на один, а на два часа. Дэк отказал. Потом он продавал Наташу за 1200 песо на всю ночь. Дэк был непреклонен, в нем проснулся азарт игрока, он понимал, что шоу близится к концу, все желающие уже договорились и, если они не сойдутся в цене, то Наташу ждет выходной, отгул, прогул со всеми вытекающими отсюда финансовыми издержками, время работало на него и он не торопился. Слащавую физиономию сутенера перекосила злобная гримаса, он позвал Наташу, да, она была прекрасна, обнаженная, упругая, блестящая, мокрая от вылитого на нее пива, сейчас она нежно обхаживала Дэка, терлась об него, мурлыкала. Последнее предложение 1100 песо за целую ночь! Даже Сабала привстал, восхищенно глядя на Дэка. Но тот остался равнодушен и заявил, что слишком стар, на всю ночь его не хватит, годы, понимаешь ли, и озвучил первоначальное предложение – 1000 песо за один час. Сутенер, проскрежетав зубами, убежал, следом испарилась ласковая Наташа. Сабала клевал носом, Нуф и Наф тоже позевывали и Дэк поднялся: «Баста, бамос» (хватит, поехали).

За полночь Сабала вел машину по ночному Тепику. Они все устали, но не могли нарушить слово, данное этому упрямому русскому. В следующем стриптиз-баре все сложилось быстро и без излишней суеты. Дэк выбрал высокую, стройную девушки в белых штанах, отдал ей 1000 песо и они проследовали через двор в тесную комнатушку. Широкая кровать была застелена грязным одеялом, на простыни не было даже намека. Вокруг кровати кучи мусора, использованные презервативы, упаковки каких-то таблеток. Секс на помойке, фу, но он не мог не вознаградить старания своих амигос и стойко решил довести дело до конца. Он достал презервативы отечественного производства, чем вызвал в ней живой интерес. Она сама прощупала изделие и аккуратно одела его на орудие любви, возбудив оное предварительным щекотанием. Они попробовали так, потом вот так, потом эдак и, наконец, остановились на классическом варианте. Она попробовала симулировать возбуждение ленивыми всхлипами, но он сказал:

– Но несисито (нет необходимости).

Она замолчала, он старался как можно меньшими частями своего тела касаться грязного одеяла, отворачивался от мусора, но с ней был нежен, ласково улыбался, поглаживал лицо, трогал качественные груди. Неустроенный быт, любопытство, с которым он разглядывал по сторонам, затянули секс. Она была заинтригована и он, ускорившись, удовлетворенно завершил процесс. На прощание она выклянчила у него понравившийся ей отечественный презерватив. Он быстро оделся, брезгливо сторонясь грязных стен, и на прощание спросил:

– Комо ту ямар? (как тебя зовут?)

– Катя.

Вот, черт, опять Катя.

– Аста маньяна, Катя.

Он махнул рукой и вышел. У входа в комнату их страховал мальчик. Безопасно и предусмотрительно. Сабала спал, завалившись на стол. Нуф и Наф, сидя на стульях.

– Бамос.

Они опять ехали по ночному Тепику. Дэку хотелось быстрей в душ, ему казалось, что его тело атаковано толпами вредоносных насекомых, которые рыскали под одеждой, впивались в кожу, алча сексуальных выделений. Как впоследствии оказалось, ему зря это казалось – инкубационный период не выявил отклонений. Он с наслаждением принял душ в гостинице и быстро уснул.

В Лас-Йегуас на другой день его отвозил Сабала. Он решил сэкономить и повел машину по бесплатной дороге. Они попали в пробку и томились, тащась, глотая пыль впереди идущего пикапа. Дэк вальяжно развалился на переднем сидении, умиротворенный, разряженный, пустой… Он лениво курил и невпопад отвечал на настырные расспросы любопытного Сабалы, повторяя одно и то же: «Тодос бьен, йо десконсадо.» (Все хорошо, я отдохнул.) Внутри огражденного высокими бортами кузова, подпрыгивающего на ухабах, пикапа жались друг к другу бык и корова, для них это была дорога в один конец и они никуда не торопились. В тесном пространстве кузова бык, извернувшись, закинул голову на спину телке, казалось, он что-то нежно мычит ее в ушко. Наверно он шептал: «Милая, а не удовлетворить ли мне тебя в последний раз.» «Ну, что ты, родной, нашел время, да и люди смотрят, неудобно как-то.» «Глупенькая, пусть смотрят. Может быть, в надежде на приплод не станут резать хотя бы тебя. Родишь теленочка, вырастит он могучим, сильным наш Пепе и отомстит на арене какой-нибудь корриды зарвавшемуся тореро Хосе.» «О, рыцарь мой, сколько в тебе благородства и отваги, в смертный час наш, благодарю тебя за…» Дэк вздрогнул и очнулся от сонливости, когда Сабала, наконец, вдавил педаль газа до упора, обогнал пикап, следующий на живодерню.

 

 

Сегодня – 26 мая 2006 года, пятница. Сегодня за десять тысяч километров отсюда собрались его друзья. Сегодня там отмечают двадцатилетие окончания их Альма Матер. Сегодня там, в средней полосе тепло и свежо, с тополей, наверно, валит пух, кто-то из-за этого мучается аллергией, чихает, капает какие-то капли. Они, как правило, собираются в лесопарковой зоне, в каком-нибудь уютном пансионе, где можно с комфортом переночевать приезжим и где никто не помешает и не осудит, что бы они не вытворяли, напившись до бесчувствия.

Еще две недели назад он отправил им электронной почтой то ли поздравление, то ли соболезнование душещипательного содержания:

 

«Братья, я плачу. Капли слез самопроизвольно вытекают и нажимают клавиши ноутбука. Я не смогу написать всего того, что хотел бы сказать при встрече с Вами. Я не хочу продешевить с пожеланиями, разменяться на сожаления.

Мне опять не повезло со встречей. Очевидно, отпущенная человеку удача измеряется мгновениями и все, положенное мне, я вычерпал тогда, рядом с Вами за те пять лет, когда мы были вместе. Мне грех жаловаться, но по прошествии двух десятилетий я понял, что вся другая жизнь, сколько бы она ни продолжалась, не стоит тех лет.

Я видел много стран, народов, высоких чинов, простых работяг и изначально – в те, наши годы задранная планка оценки человеческого достоинства позволяет мне надеяться, что я не опозорил ни себя, ни чести быть знакомым с Вами. Я благодарен Вам за это.

Пейте, пейте ее, проклятую, пейте и радуйтесь встрече, пейте, вспоминая былое – оно уже не повторится, пейте и знайте, что среди долбанных Кордильер в замкнутом пространстве мексиканского Кахона параллельно с Вами, несмотря на разницу во времени, нажрется вусмерть искренне Ваш… ну, и так далее…»

 

Сегодня он должен выполнить данное обещание. Вот только он погорячился с разницей во времени. Сейчас там девять вечера, они уже расселись за накрытые столы и, может быть, успели накатить по первой. Здесь – двенадцать дня, несесито мучо трабахар (необходимо много работать). Он отошел подальше от офиса и, злоупотребив доверием Генподрядчика, воспользовался мобильной связью, предоставляемой для служебного пользования, связавшись со своими. Он разговаривал минут сорок. На другом конце провода трубка переходила от одного к другому. Они были еще достаточно трезвые, чтобы говорить связно. Они говорили, говорили, а он слушал, отделываясь малозначительными репликами, и плакал, улыбался и плакал. Потом до конца рабочего дня он пребывал в состоянии идиотической эйфории – бессмысленно тыкался из угла в угол, шарил по сторонам отрешенным взглядом, беспричинно улыбался, словно блаженный, что-то бормотал себе под нос.

В холодильнике его кампера остывала водка, русская водка. На вечер он пригласил троих наиболее достойных соотечественников разделить с ним этот праздник души. Они вернулись в лагерь в пол восьмого и сразу пошли в столовую, чтобы набрать закуски. Здесь это называлось – пара ивар (для выноса), когда еду в требуемом количестве накладывали в пластиковые коробочки. На раздаче сегодня была Росита – улыбчивая девушка европейской наружности, ей помогали две индианки – пожилая, объемная, суровая под кличкой «мама Меме» и совсем юная, дикая, гибкая, словно горная кошка, но дремучая и бестолковая, как бы даже отмороженная – Лили. Росита накладывала то, что он просил, в пластиковые коробочки и спросила, почему сегодня они пара ивар. Он отделался одним словом – фиеста (праздник). Росита поздравила и спросила что-то еще, чего он не смог понять. И тут его прорвало, случился самопроизвольный выплеск эмоций, того просветленного, торжественного томления, в котором он пребывал после общения со своими, его понесло. Он говорил на русском, говорил отчетливо, но быстро. Он рассказывал им о том, что за десять тысяч километров отсюда сто пятнадцать его друзей уже валяются пьяными под тополями средней полосы, а у него еще ни в одном глазу, он не видел многих из них двадцать лет и вот теперь из-за этого гребаного первенца мексиканских пятилеток – ГЭС Эль Кахон, вынужден торчать здесь, а не петь старые песни под расстроенную гитару, не петь, а выть от тоски по тому, что было и уже никогда не вернется, он называл себя последней сукой, потому что не смог, не извернулся, не нашел возможности выбраться туда, где сейчас находилась его душа, он говорил, что нечего на него таращится, а надо быстрей делать пара ивар, чтобы он смог приобщиться, почувствовать сквозь толщу Земли забытый дух двадцатилетней давности, представить, как там сейчас его друзья напились, отбросили правила приличия и наступила та трогательная минута общения оголенных натур, когда предельная откровенность вдыхает свежие силы и уже не важен алкоголь, а только мы, все вместе, как когда-то, одни в целом Мире… предельная откровенность, в которой потом горько раскаиваются с жесточайшего бодуна, словно стыдясь, что обнажили незащищенные укромные закоулки своего мятущегося я…

Он не удостаивал их перевода, так как, то, что он говорил, не имело аналогов в словарных запасах других языков и в сердцах чужих народов. Серега и два Толика ухохатывались от его безумного монолога, Росита и обе индианки замерли, прекратив накладывать пара ивар, они никак не ожидали от этого молчаливого, угрюмого русского, который, обычно, механически поглощает пищу, уставясь отсутствующим взглядом в тарелку, такого пыла, редкие посетители столовой прекратили жевать жесткое мясо и настороженно вслушивались в звуки  непонятной, гортанной речи, а он продолжал. Он забылся, утратив чувство реальности, говорил, что за двадцать лет так и не встретил таких, какими они были тогда, так и остался в прошлом, вспоминая о том последнем кусочке жареной колбасы, который всю ночь пролежал на сковородке, пока они играли в преферанс и никто, не смотря на обостряющийся к утру голод, не решился ухватить его, потому что он был последним, и остальные могли этого не понять. Он говорил, что сегодня вечером в этой богом забытой дыре он вспомнит, помянет то время, он не станет ограничивать себя объемом выпитого, пусть завтра весь мексиканский истеблишмент офиса будет воротить нос от его перегара, он не станет ограничивать себя временем попойки, пусть после десяти вечера соседи, устав от их громких разговоров, вызывают сегуридад, насрать на этих вооруженных деятелей, которые являются вдесятером, чтобы утихомирить одного пьяного русского. Наконец, он выдохся. Росита обернулась к Серхио, известному здесь определенными познаниями в испанском, с немой мольбой о переводе. Серхио пожал плечами и произнес:

– Руссо аблар масс о менос буйнос ночес. (Русский пожелал вам более ли менее спокойной ночи.)

 

 

Глория была индианка из племени чьяпас. Она работала программистом в офисе компании. Она была очень толковым программистом. Стоило ей не прийти в офис, а она не работала по субботам по каким-то религиозным соображениям, как все компьютеры дружно начинали зависать. Потом она возвращалась и вновь оживали экраны мониторов. Они слушались ее, как дрессированные звери, подчиняясь ласковым увещеваниям. У Глории были большие, всегда грустные глаза. Ее племя обитало где-то в джунглях на самом юге Мексики, и тут, в штате Наярит, хотя температура не опускалась ниже плюс двадцати, Глория мерзла, особенно по утрам куталась в теплую, шерстяную кофту, улыбалась и повторяла: «Муй фрио» (очень холодно).

Сейчас Глория тихо подошла сзади, когда он курил, сидя у самого обрыва, и наблюдал, как на дне каньона сорокатонные «Катерпиллеры» развозили гранитные глыбы по ширине строящейся дамбы. Он сидел в своей излюбленной позе, на корточках – ноги гудели от беспрерывной беготни, тяжелые ботинки гирями оттягивали конечности. Она что-то стала говорить, но он не сразу понял. Потом, после многочисленных медленных повторов, подкрепленных соответствующими жестами, он уразумел, что Глория спрашивает его, почему русские так любят сидеть на корточках. Она спрашивала с живым любопытством, не для поддержания разговора, ей было интересно. Он усилено изучал испанский и был рад любому поводу попрактиковаться в произношении. Он рассказывал ей, что сидеть на корточках – это национальная русская традиция, что родилась она в концентрационных лагерях, где сидел каждый пятый русский, этьендо (понимаешь). Она кивала. Он объяснял, что у нас практически не осталось семей, в которых в недалеком прошлом кто-нибудь не сидел в лагерях или тюрьмах, что так отдыхали на лесоповале, пригибались, чтобы вертухаи не увидели, не погнали на осточертевшую работу, этьендо. Ее и без того большие глаза, еще сильнее расширялись, она жадно вслушивалась. Он говорил, что с того времени у нас осталось много других привычек: там возник новый русский язык, не зная который невозможно понять русского, тогда родилась непримиримая, почти священная ненависть к стукачеству, русскому стукачеству, ибо тут, в Мексике все закладывают друг друга, если видят, что кто-то нарушает общепринятые нормы поведения, закладывают в открытую, не стесняясь, чтобы человека наказали и он исправился, у нас доносили, чтобы уничтожить, сгноить, похоронить, а самому завладеть жилплощадью, лишним куском пайки, частицей тепла, предназначавшейся другому, он говорил, что тогда простые русские отделили себя от своей страны, от своей земли и до сих пор не отождествляют себя с ней, этьендо. Он оценивал свой испанский словарный запас примерно в тысячу слов. Она что-то понимала, что-то переспрашивала. Он смотрел в ее распахнутые глаза и думал, как можно с помощью тысячи слов передать генетическую память поколений, как можно донести до чуткого, но чужого сердца этой юной, умной и любознательной индианки из племени чьяпас миллионноликий страх нации, застывший в жилах детей и внуков ужас, раздавленных катком власти, отцов и дедов, как передать ей ощущения разгрузки транспорта с осужденными при сорокаградусном морозе и пронизывающем до костей ветре с моря в Нагайской бухте; как сказать, что, собираясь в побег, двое вовлекали в него третьего в качестве будущего корма, как она сможет понять целесообразность атаки в полный рост с винтовками без патронов, когда впереди «шмайсеры» немцев, а позади заряженные ППШ заградотрядчиков; как ей, выросшей среди банановых деревьев, объяснить голодные рези в желудке, слабость подкашивающихся ног, головокружение и муторную тоску хронического недоедания, как оправдать матерей съедающих своих младенцев, чтобы выжить и не дать умереть более взрослым детям; где найти испанские слова, чтобы поведать о русской водке, составной части русской души, в которой топится стыд за пережитые унижения, глумливые издевательства любого, кто обличен властью, водке, которая служит средством забвения того позора, который пережит сегодня и, одновременно, прелюдией завтрашнего, «нажраться до усрачки» – как перевести, чтобы забыть себя, чтобы в запойном угаре напускной удали почувствовать, что ты еще человек, как перевести на испанский известное: «ты меня уважаешь», как стремление хоть в ком-то, пусть в таком же растоптанном, как ты сам, найти крохи сострадания и почерпнуть силы, чтобы верить и жить дальше; как оправдать ту русскую остервенелость, которая приходит в одуряющем похмельном экстазе и ты топчешь, ломаешь, насилуешь все, что слабее тебя, мстя за то, что совершили над тобой те, другие, которые слепили из тебя раба для себя и пугало для остального Мира; милая, добрая Глория, как рассказать тебе о многокилометровой толще вечной мерзлоты, пронзившей нашу землю, о том, как облизывает унылые наши берега шершавый, ледяной язык Северного океана, как содрогается все живое на колючем, промозглом ветру, как давит на душу и гнетет сознание низкое хмурое небо, как бегают мурашки по спине, деревенеют ноги, когда проваливаешься в полынью, в студеную воду, как коркой льда покрывается одежда, сжимается в комок тело, стынет кровь в жилах. Что греха таить, им тоже пришлось несладко. Сначала, по ним прошлись воины Конкисты, потом столетия их жгла на кострах Святая Инквизиция, потом банды золотоискателей и грабителей наводили местный беспредел. Но под ними всегда была теплая, родная Земля. В горе ли, в радости они могли сесть, лечь, упасть обхватить руками мать-землю, вжаться в нее, она согревала, ласкала, отдавая накопленный запас нежного солнечного тепла, света, и оттаивала замерзшая душа, на их земле не надо сидеть на корточках, чтобы не отморозить копчик, не надо оставлять воздушную прослойку отчуждения между телом и землей. Потому они так веселы и беззаботны, потому поверхностны и говорливы. Холод Земли не обжигает им пятки, не проникает внутрь тела, не корежит менталитет, сковывая добрые и искренние чувства. Им никогда не понять нацию, которая сидит на корточках, и мучительно вглядывается в саму себя.

«Ту но сабер, линдо Глория, ке эсто: «Муй фрио.» (Ты не знаешь, милая Глория, что такое: «Очень холодно»).

 

 

После известного эксцесса в столовой Росита оказывала ему повышенные знаки внимания, стараясь лично обслужить его. Она заливалась краской, когда он в упор смотрел на нее. Остальные девушки в столовой демонстрировали соучастие, естественно – они предупреждены, она его уже застолбила, остальное – вопрос времени. Изредка они перебрасывались парой фраз: как дела – хорошо, как отдохнула в выходные – более менее, давно не было – много работы, ужинал на стройке.

Неизбежное все равно произойдет. Он не хотел никому ненужных гуляний под звездным небом Мексики, не было времени на ухаживания и вздохи, он выдерживал паузу до состояния, когда невозможен был не только отказ, но и, сопутствующие согласию, ломания оскорбленной невинности. Потом он, пристально глядя ей в глаза, сказал:

– Деспуэс трабахо ир ми кампер (после работы приходи ко мне в кампер).

И нарисовал схему закрытого лагеря с указанием своей двери. Она вспыхнула, зарделась, но не отвела глаз и лишь молча кивнула.

Росита пришла вовремя, свежая, только что после душа. В этой глуши Кордильер мексиканские девушки не пользуются косметикой – в жару она растекалась бы по лицу, а вечером ее все равно не видно. Сейчас, когда на ней были джинсы и футболка, а не темно синяя униформа обслуживающего персонала столовой, он убедился в правильности своего выбора. По представлениям его родины она была эдакой сбитой помпушечкой, тугой и упругой, но по местным понятиям она тянула чуть ли не эталон стройности.

Вряд ли стоило бравировать цинизмом и с порога тащить ее в постель. В качестве разогрева они провели получасовую экскурсию по фотографиям в ноутбуке, он ознакомил ее с ходом монтажных работ на гидротурбинном оборудовании ГЭС Эль Кахон, совместив сие дело с весьма содержательным уроком испанского. Росита оказалась незамысловатой, смешливой девушкой с грустными глазами и затаенной тоской в сердце. Ему было хорошо с ней, легко и просто. Вот только – память…Каленым железом…Рубцы воспоминаний… Но тело жило своей, отдельной от души жизни, инстинкты требовали причитающихся ему утех и он уступил.

Она широко раскрывала губы и поцелуи ее были влажными и жаркими. Она откровенно и плотно вжималась в него, обнимала, ласкалась, ни мало не заботясь о том, что он при этом подумает и какие сделает выводы. У них не было будущего и это изначально освободило их от фальши, сделало отношения простыми и искренними. Он шептал ей:

– Линдо Росита.

Она отвечала ему:

– О-о-о, Дэко.

Они делали все, что хотели, наслаждаясь непринужденностью чувств, перепробовали самые замысловатые позы, открыли друг другу самые интимные и сокровенные места, они жили этими минутами, ничего не откладывая на потом. Он баловался ее крупными, плотными сисями, собирал и разбрасывал их, мял твердые соски, выдавливал их между пальцами своей пятерни. Она была нежна и покорна, живо отзывалась на его ласки, интуитивно попадая в такт, потворствовала его то плавным, то убыстряющимся, резким выпадам. Они быстро приспособились друг к другу и не торопились заканчивать многообещающую игру страстей. Он забылся, отдалился от тяготивших его воспоминаний. Ее слегка повело, веки полуприкрылись, она постанывала, что-то несвязно бормотала. В комнате, освещенной только голубым экраном включенного ноутбука, они слились в последнем порыве и даже не подумали предохраниться.

Потом, после душа они много говорили, пили пиво, он курил. Она осталась у него ночевать и они еще долго не могли заснуть.

Утром он проводил ее до выхода из закрытой зоны лагеря. Она смотрела на него долгим, грустным взглядом, словно в последний раз. Он вспомнил: «Кто любит, тот любим…» Только вот, как часто все это не совпадает.

 

 

В Кордильерах идет дождь, горы спускаются, обступают баскетбольную площадку, четверо подростков вяло пытаются закинуть мяч в корзину, интенсивность потока нарастает и зигзагообразная молния дробит темное небо на мозаику многоугольных, рваных клочков, гром бьет в несколько приемов, а потом переходит в эхо, от бетонной площадки поднимается пар, земля остается сухой, она десять месяцев ждала этого дождя и не насытиться за один заход, вода испаряется с нагретой поверхности, просачивается в преисподнюю и шипит на раскаленной сковороде Ада.

Вода неба непрерывными секущими струями перечеркивает пространство, режет, словно по живому, но это не больно, ее потоки остужают жар незаживающих ран, благодатным бальзамом вытягивают гной зараженной души. Когда в Кордильерах идет дождь думать о чем-либо другом невозможно. Дождь притягивает взгляд, дождь сковывает слух, он распространяет новые запахи, запахи свежести и жизни. Твои мысли сосредотачиваются на дожде и все остальное становится неважным, второстепенным, забывается, стирается.

Утро после дождя всегда солнечное, здесь дождь не останавливается на пол пути, он идет пока полностью не истощится жирный слой мрачных туч. Утром не впитавшаяся влага испаряется и по ущельям расползаются клочья сизого тумана. Тонкими замысловатыми полосами они повторяют изгибы каньонов, плывут, поднимаются к вершинам гор пересекают серпантин дороги, рвутся на части, тают, растворяются в прозрачной синеве июльского утра.

 

 

Он приехал в Тепик в субботу сразу после работы, снял номер в роскошном отеле, расположенном на центральной площади города. Он принял душ и переоделся. Они встретились с Роситой без двадцати шесть у входа в отель. Тут в ряд разложили свои причиндалы чистильщики обуви. В Мексике это популярный бизнес, не то, чтобы у них много грязи и туфли надо постоянно натирать, нет, скорее потому, что клиент восседал на высокую тумбу, так, что его обувь была на пол метра над землей и, пока чистильщик трудился, важный перец может горделиво обозревать окрест, возвышаясь над прохожими, подчеркивая, таким образом, собственный статус-кво.

В субботний вечер жители столицы штата Наярит веселые и трезвые во множестве прогуливались по центральной площади города. Фонтаны, скульптуры, арки, национальные флаги, магазины, киоски, стаи голубей, укромные уголки площади облюбовали маленькие оркестрики из двух-трех человек с гитарами и непременно в сомбреро, колорит, однако…

Бой часов. Церковный колокол гулко отозвался в близлежащих переулках. Монументальная громада католического собора напомнила гуляющим о бренности бытия. Дэк сказал Росите, что давно хотел побывать на католическом богослужении. Росита объяснила, что оно состоится утром, а сейчас можно зайти и осмотреть собор, пока он не закрылся.

Холодный, черный гранит высокого узкого здания, массивные колоны у входа, открывается дверь и они попадают в сумрак длинного зала. Стройные ряды обшитых красной тканью скамеечек для коленопреклонения, они пусты, сейчас тут мало людей, в основном туристы. Гулкие своды, расписные стены, страдальчески покорные лики апостолов, стерильный многократно крещеный воздух, приглушенный шепот, мрачная прохлада.

Грандиозно, монументально, величественно, торжественно… Но здесь ничто не ассоциируется ни с отцом, ни с сыном, ни со святым духом. Ее Величество Католическая Церковь заменила, заслонила собой скромного праведника, пришедшего в этот Мир, чтобы прощать, утешать, облегчать страдания, учить добру и смирению. Святые Отцы выхолостили суть Его служения, заменили все слепой верой и благополучно проспекулировали на Его наследии во благо самим себе, Религии, Церкви и прочим мертвым, закостеневшим структурам, не желающим копаться в сложном многообразии человеческого бытия.

Потом они гуляли по узким улочкам города, пересиживая вечерний дождь, заходили во все, попадающиеся им по дороге, маленькие забегаловки, пили шоколад, кофе, соки и разные местные напитки неизвестного происхождения. Надолго они задержались в последнем кафе, стилизованном под модерн. Картины и фотографии на белых стенах, импрессионизм, футуризм, абстракционизм и еже си. В углу кривого, ломаного, многоступенчатого зала на гитаре в живую пел длинноволосый, сладкоголосый мексиканец. Он пытался подражать Хулио Иглесиасу, получалось не очень, но достаточно искренне и проникновенно, при определенных обстоятельствах можно было получать удовольствие от мелодичных звуков испанского, даже не понимая смысл.

Потом они вернулись в отель, разбросали огромное ложе, смотрели телевизор, развратничали, баловались в душе, опять кувыркались в постели и много говорили. Он уже овладел словарным запасом испанского настолько, что, в принципе, мог довести до ее понимания любую свою мысль, однако, по причине отдавленного медведем уха, чтобы понять ее, ему требовалось неоднократное повторение и разъяснения, он просил ее говорить простыми, незамысловатыми, короткими фразами и медленно, тогда, если он сразу схватывал основную мысль, дальше, переспрашивая, вникал в нюансы.

На другое утро они долго валялись в кровати, нежничали, ласкались пока, наконец, слегка не растормошили подугасший вулкан страстей. Они покинули отель уже в полдень, он подстригся, в каком-то магазинчике купил ей понравившиеся джинсы. Потом они отобедали в небольшом и уютном ресторанчике, где он почти полностью посмотрел финальный матч Чемпионата Мира.

Отдых можно было бы посчитать удавшимся, но все испортили итальянцы, а особенно это убожество по фамилии – Маттерацци.

 

 

Он остановил джип на перевале. Дальше серпантин начинал раскручивать спираль, сжимающую Кордильеры, ослабляя удавку на спуске к океану. Он настежь распахнул дверь и закурил. Шесть километров, еще шесть километров и он увидит Пасифико. Шесть километров отделяли его от мечты. Было еще темно. Он специально рассчитал так, чтобы увидеть океан на рассвете, чтобы восходящее солнце, возвысившись над Кордильерами, открыло ему безбрежную синеву Великого Океана. Тридцать лет он шел к этому мгновению. Тридцать лет назад он прочитал о том, как Васко Нуньес де Бальбоа открыл океан, который потом назвали Тихий. Тогда, в глубоком детстве он представил себя на его месте и содрогнулся от охватившего восторга, шального экстаза исполнения всех желаний. Тридцать лет метр за метром, час за часом он полз, шел, бежал, летел на встречу с придуманной им самим сказкой. Он выцарапывал этот миг у судьбы с остервенением маньяка, он закабалил себя несбыточной мечтой, недостижимой целью. Это было место, где кончался Запад. Тихий океан стал для него символом, священным империалом Крайнего, Последнего Запада, эталона неограниченной, беспредельной, разряженной Свободы, той о которой он тосковал все эти годы, той, которой ему всегда было мало. Как он тосковал! Как бережно и нежно учился ею обладать, чтобы никому не навредить, никого не поранить ее острыми кромками, никого не предать, ничем не поступиться, чтобы быть достойным ее.

Все пришло одновременно – Океан, Свобода, пики Кордильер, стриптиз-шоу, продажные женщины, пятизвездочный отель, серебристый джип «либерти», все свалилось на голову и он остолбенел от неожиданности, застыл в ступоре.

Он никогда никому не говорил о своих грезах, не говорил, чтобы не сглазить, чтобы никто не украл его мечту, не попользовался ею в своих грязных меркантильных мыслишках, он взлееивал ее в утробном одиночестве, отгородившись от остального Мира. Он уже пять раз мог увидеть свой Океан, но тогда пришлось бы сделать это при свидетелях. Его соотечественники неоднократно выбирались на побережье, накупив водки и дешевых кур, они нажирались на берегу, втискивались в тесную палатку, где в затхлом духане перегара, пота и прочих испражнений проводили ночь, почитая это за отдых. Он проигнорировал эти возможности, он ни с кем не хотел делить минуты встречи, он мечтал о свидании один на один – он и Океан.

Он нервно курил, маялся сомнениями. Здесь на перевале уже замаячили первые блики нарождающегося рассвета, где-то далеко на Востоке всходило солнце, неумолимо приближая развязку его терзаний. А там, внизу шевелился, дышал, волновался, ожидая встречи с ним, его Океан, там было еще темно, стена Кордильер надежно укрыла побережье от первых лучей. Тихо и прохладно. Первые дожди дали отсчет свежей зелени, пряный легкий запах раскрывающихся горных цветов, огромные кактусы скапливают в себе влагу, запасаясь на следующие десять месяцев засухи. Светлеет небо, чистое безоблачное небо на стыке гряды Кордильер и Океана.

Ну и что?

Он чужой среди соотечественников и никогда не станет своим, потому что слишком презирает их; от него отвернулась та одна, единственная, которая стала смыслом его бытия, к ногам которой он готов был бросить все свои триумфы, всего себя без остатка, которой он хотел подарить радость встречи с Великим Океаном, разделить воспоминания о нем; он не встретился с друзьями, не смог напиться из чистого родника их совместного прошлого, почерпнуть в них силы, потому что устал, устал от бесполезности, от тоски. У него осталась только мечта, воплощенная в Океане. Сейчас взойдет солнце и он спуститься с перевала, преодолеет оставшиеся шесть километров, увидит ЕГО и не станет больше мечты. С чем он будет жить дальше, зачем жить? Что он там увидит? То, о чем грезил или пустые бутылки от водки на загаженном пляже? Прозрачную лазурь его глубин, белую пену волн, разбивающихся о прибрежные рифы, шум прибоя, с достоинством преклоненные перед его величием пики горных вершин, грандиозный, волнующий Мир на стыке двух стихий или… Нет, к дьяволу, нет, только не это…

Он решился, щелчком отбросил сигарету, захлопнул дверцу, завел мотор, резким рывком развернул «либерти», так, что задние колеса метнули гравий, назад в Тепик. Пусть останется хоть ЭТО. Пусть ждет его Океан, пусть простит ему опоздание, он поймет, не зря ведь он Великий. А коль не суждено им встретиться, так пусть нетронутой останется мечта…

 

 

Координатор супервизоров – Михайло Михайлов был известен в офисе как искусный дипломат. Он так ловко мельтешил между Заказчиком, монтирующей фирмой «Дуэра», многочисленными подрядными организациями, секретарями, водителями, руководителями и уборщицами, что снискал любовь и уважительное презрение всех вышеперечисленных. Он передвигался по стройке танцующей, легкой походкой юного представителя нетрадиционной ориентации и всегда всем улыбался, сохраняя при этом в холодных глазах затаенный блеск честолюбивого негодяя. Любую возникающую проблему он пытался решить бесчисленными компромиссами в русле «всеобщего взаимовыгодного сотрудничества» и, как результат, проблема оставалась, замыливалась, забывалась, но все, вовлеченные в ее решение, расходились довольные собой и прекрасными партнерскими отношениями, которые так легко выстраивает искусный дипломат Михайло Михайлов.

Дэк прошелся по нему афоризмом:

«Вы так ловко прогибаетесь, что скоро превратитесь в законченный 0.»

 

 

Переводчик перуанского происхождения Эбер Сотомайор выучил русский еще во времена Советского Союза, будучи студентом по спецраспределению от перуанского правительства, как представитель угнетенного сословия. Он мог с легкостью трансформировать фразы типа: «Доброе утро» и «Сегодня хорошая погода», но для перевода на испанский указания: «Уступы в бронзовых секторах диска углеграфитного уплотнения необходимо устранять перештифтовкой, ослабляя стыковой крепеж, выравнивая сектора по поверочной плите, зажимая крепеж и рассверливая отверстия под штифты большим диаметром сверла» его интеллекта явно не хватало, любое выражение подобного характера вводило Эбера в жуткий ступор, он что-то переводил, а потом это «что-то» приходилось неоднократно переделывать. Кроме того, он являлся штатным стукачком Михайло Михайлова и не скрывал сей факт. До встречи с Эбером Дэк классифицировал людей на три категории: собственно человеки, животные и насекомые. После знакомства с Эбером он вынужден был добавить очередную категорию – растения. Еще он осчастливил Эбера четверостишьем:

«Подгузники вдруг стали мне малы.

Но по привычке я хожу нараскоряку,

Хоть отрасли уже давно усы,

Но опасаюсь я обделаться со страху».

 

Владелец, генеральный директор и, по совместительству, родной отец монтирующей фирмы «Дуэра Интернейшил» Сальвадор дель Посо был семидесятилетний старец. Ушлый, пробивной, отчаянно рисковый он даже в свои годы мог, правда, только под объективами телекамер, руководить сваркой стыков затвора, располагаясь в качающейся на ветру люльке над пятидесятиметровой бездной, хотя это и без него сделали бы ничуть не хуже, но без рисовки он не мог. Дель Посо презирал всякий инженерный расчет, действовал сугубо по наитию, а все провалы в результате случавшихся из-за этого катаклизмов списывал на происки завидующих ему недоброжелателей. К старости он стал подозрителен и мелочен, засыпал на совещаниях, а с русскими разговаривал не иначе, как через оттопыренную нижнюю губу. Семейный клан дель Посо, насчитывающий не один десяток законнорожденных детей, невесток, братьев, племянников, внуков, жил в особняке с бассейном на самом высоком уступе ущелья Кахон, откуда открывался величественный вид, куда залетали лишь гордые орлы Кордильер. Столь колоритную личность никак нельзя было оставить без соответствующего его рангу посвящения:

«Я живу на горе выше всех,

Мне отселе видна стройка вся.

На пальцах расскажу, как построить вам ГЭС,

Потому что грандо инженеро моя».

 

 

Незаконнорожденный сын Сальвадора дель Посо – Алехандро Мартинес значился руководителем машинного зала. Из-за его воинствующей некомпетентности однажды многотонный гак козлового крана упал с десятиметровой высоты и только чудом никто не пострадал. Все, что делал Алехандро, потом приходилось переделывать. Он любил руководить глобальными операциями, когда над кратером агрегата собирались десятки праздношатающихся зевак, а он с чувством глубокого самоудовлетворения раздавал бессмысленные указания, которые, впрочем, никто не выполнял. Его выходки вконец разозлили Дэка и он потребовал, чтобы Алехандро убрали куда подальше. На что ему ответили, что дель Посо скорей завалит всю стройку, чем сдаст своего человека. Тем не менее, даже этот старик понял, что к чему и, отечески погладив незаконнорожденное чадо по головке, посоветовал ему не мешать этому русскому, который, судя по всему, знает, что делает, да и, если что, будет на кого свалить вину. Отношения Дэка с этим амбициозным дилетантом окончательно испортились после того, как он на чистом испанском спросил его, проникновенно заглянув в глаза:

«Вы такой умный, почему вы до сих пор не президент Мексики?»

 

 

Артуро Самора был техническим директором «Пауэр Машинс». Он номинально являлся самым главным на этой стройке. Его кабинет располагался в крайнем правом торце офиса. На противоположной стороне размещались владения «Дуэры». Дель Посо-старший еще в самом начале монтажных работ прикупил вальяжного, алчного к легким деньгам и плотским утехам Артуро с потрохами. С тех пор сложилась парадоксальная ситуация – основной представитель Генподрядчика все решения принимал, не исходя из техническо-временной целесообразности монтажа, а руководствуясь экономическими интересами клана дель Посо. И решения эти принимались, если не в элитных стриптиз-клубах Тепика, то в кабинете дель Посо, куда Самора нырял с самого утра, едва нарисовавшись в офисе. Ради столь важной личности Дэк даже освоил искусство хайку:

«На благородном лице идальго

Сегодня отсутствует проблеск мысли

Он еще не заходил в противоположное крыло офиса».

 

 

Айме работала секретарем Саморы. Она должна была разносить кофе, но не делала даже этого. Она вообще ничего не делала, а только трепалась по радиотелефону со своим хахалем из строительной фирмы. Из-за телефона то и случился скандал. Айме учинила истерику, заявив, что ее разговоры подслушивает «Дуэра». Те обиделись и организовали свой канал связи, с помощью которого поддерживали связь офиса с машзалом. А канал «Пауэр Машинс» за неимением толкового связиста захирел, оперативная связь с машзалом отсутствовала, зато Айме теперь никто не мешал совокупляться по телефону. Айме была плотно сбитая деваха с тупыми, крупными чертами лица и такими же тупыми, маленькими глазками. Дэк по ее поводу выдал:

«Когда тебя делали, не пожалели дерева, но забыли заточить топор».

 

 

Оливия сидела в отделе, занимающемся сертификацией поставляемого оборудования. Она люто ненавидела всех русских, хотя, впрочем, то отребье, что там собралось, стоило ее ненависти. Она была воинствующей латинской феминисткой. Но когда тебе за тридцать, а на лице прыщи переходного периода, кем тебе еще остается быть? Издали она производила угнетающее впечатление массивностью фигуры, а вблизи даже мулы шарахались от ее злобных глаз, гипертрофированно больших губ и массивного шнобеля.

В отношении Оливии Дэк был краток:

«Ее душа еще страшней ее лица».

 

 

Административный директор «Пауэр Машинс» Леша Балашов биологически приближался к тридцати годам, но по повадкам он вряд ли тянул на совершеннолетнего. Леша был типичный бойскаут, классический московский мальчик-мажор, его папа когда-то был крутым перцем и успел пристроить сопливого Лешу на теплое место. Леша бегло говорил по-испански, великолепно водил машину и блестяще играл роль «своего в доску парня». Этим исчерпывался диапазон его достоинств, во всем остальном это был мажор, мажор мажоров, мажор, у которого на лбу было написано: «Я – мажор». Полное ничтожество без зачатков интеллекта на породистой физиономии. Попугай Михайлова, науськанный воспитателем на мысль о том, что чем сильнее отодвинется пуск, тем больше у него будет возможностей зависнуть в тропиках Западного полушария и забыть о промозглой Москве. И еще он знал, что когда начнет сворачиваться стройка, под его контролем окажется «процесс реализации остаточной стоимости движимого и недвижимого имущества «Пауэр Машинс» и вот тогда-то подкатит настоящее бабло. Леша знал это и терпеливо ждал. Также терпеливо, как и его молодая жена – дешевая сучка, условно подрабатывающая главбухом, с которой он сочетался законным браком здесь, в Мексике, дабы выторговать себе какие-то преференции, воспользовавшись дырами мексиканского законодательства. Дэк как-то с надеждой, что стукачи не пропустят мимо ушей его слова, обронил:

«Руководить интернациональным коллективом несколько сложнее, чем быть старостой в пионерском лагере».

 

 

Супервизором на подстанции ГЭС Эль Кахон был англичанин Кевин. Он приехал в Мексику накануне чемпионата Мира по футболу. Переводчицей к нему приставили Элизабет. Это была еще та фурия. Она в открытую охотилась за американами или, на худой конец, за западноевропейцами. Русских она разводила на презенты, но не более. Лысый Кевин был ее последним шансом, годы давали о себе знать. Она вцепилась в англичанина и сопровождала его, где надо и не надо. Каково же ей пришлось, когда тот признался Саморе, что исповедует несколько иную ориентацию и попросил, чтобы Элизабет оставила его в покое, ограничившись функциями переводчицы. Когда сборная Англии обыграла Парагвай, Дэк впервые надел на работу футболку с красно-белым английским флагом. Бедолага Кевин чуть не захлебнулся от восторга. С тех пор они неизменно приветствовали друг друга следующим образом:

– Гуд монинг, кальво (лысый) инглес.

– Привьет, крези (бешеный) рушький.

Дэк всегда брезгливо относился к голубым, но Кевин понравился ему своим отношением к работе. Он орал на мексикосов, гонял их по стройплощадке, торопил, заставлял переделывать брак. Этим они были похожи, к тому же Кевин был из Манчестера и лично знал самого сэра Алекса Фергюссона. В день четвертьфинала Португалия – Англия Дэк посочувствовал Кевину, но тот покровительственно похлопал его по плечу и выразил стопроцентную уверенность, что этих зарвавшихся португалов его соотечественники вынесут ногами вперед. На другой день Дэк долго искал прячущегося от него Кевина, чтобы посыпать солью его раны фразой, сказанной на трех языках:

«А ты, оказывается, грандо пиздун, инглес.»

 

 

Высокий блондин с красным от загара лицом и военной выправкой – Серега – шефинженер по генераторам из Питера. Он приехал сюда полгода назад и более других преуспел в изучении испанского, чему способствовала его работа в непосредственном контакте с монтажниками «Дуэры» – он не чурался лично крутить гайки. В Питере у него осталась беременная жена, ей вот-вот рожать. Каждый день вечером он выпивал по два-три литра пива, возможно, таким образом, разгоняя ностальгию. Со всеми, от кого он не зависел, он вел себя вызывающе борзо. Мексиканцев он считал тупыми и повторял это по несколько раз в день, но со своим непосредственным руководителем, редким убожеством, был подчеркнуто предупредителен. Когда Дэк спросил его, почему так, тот ответил: «Понимаешь, он, конечно, мудак, но я не хочу портить себе карьеру. Я еще молодой, у меня жена, скоро ребенок родиться. Надо на квартиру зарабатывать, а от отзыва, который он даст моему начальству по возвращении, будет зависеть, куда меня пошлют в следующий раз.»

У него была возможность быть достойным человеком, но он предпочел стать хорошим отцом. Дэк отметил его дружеским шаржем:

«Я в армии служил, но был уволен,

Теперь по генераторам я спец.

На раз могу «Дуэру» я построить,

Но вот беда – без пива мне ……»

 

 

Он сочинял эпиграммы на всех подряд, но достоянием гласности делал только злые и ядовитые, стремясь задеть за живое зажравшихся снобов. Конечно, были и другие: толковый, рассудительный инженер «Дуэры» Хосе-Луис Бердуско, толстый и веселый Хорхе, аккуратный трудяга Доминго по кличке «Дантист», сообразительный Альберто, пахарь Хуан, да та же программистка Глория, был великолепный гидравлик Дмитрич, гений монтажа Жора, генераторщик Зуфар и, конечно же, неутомимый, оборотистый Данило Бекаревич – переводчик, водитель, снабженец и т.д. и т.п., а также многие, многие другие. Они, словно кроты, вкалывали в подземных лабиринтах Кордильер и не помышляли о собственном имидже.

А тех он провоцировал, вызывал на конфликт, заранее зная, чем он закончится, готовился к возвращению, понимая, что это будет его личным фиаско. Они не могли позволить и дальше распространять злобную желчь его эпиграмм. Они не простили ему противоестественной страсти к серебристому джипу «либерти», они не простили ему вполне естественной связи с Роситой, они не могли простить ему отличных отношений с мексиканскими подрядчиками и уважения к нему со стороны CFE, той кажущейся легкости, с которой он вел свой монтаж, они никогда ничего никому не прощали.

 

 

Он допросился. Его фактически депортировали. Утром факсом пришел отзыв, а вечером он уже вылетел из Тепика в Мехико. Опять этот многомиллионный мегаполис: восьмиполосные автострады, многометровые полотнища национальных флагов, роскошные, с идеально ровными стволами, высоченные пальмы, бесчисленные бронзовые изваяния, увековечивающие рубцы истории и благородные лики, чуть ли ни всех мексиканских президентов. Живой, веселый, улыбающийся город с благодатным высокогорным микроклиматом. Что им еще надо? И так хорошо.

На другое утро он улетал рейсом на Париж. Улетал через Атлантику, оставляя в прошедшем времени руины несостоявшихся взаимоотношений, нереализованные планы и свою мечту по имени «Пасифико».

История повторяется дважды. Это был его второй раз. Впервые он вплотную подобрался к Тихому Океану с Востока. Два года назад, пролетая через Ханой, он не дотянул до берегов Тонкийского залива всего несколько километров. Но тогда он легко воспринял факт несостоявшегося свидания, может быть потому, что там был залив, а не сам Океан, может быть потому, что там был Восток, а не Запад.

Теперь он фактически обнял Земной Шар, но обнял так, что кончики его пальцев на миллиметры не дотянулись до берегов Океана на Востоке и Западе, и на Глобусе осталась сокровенная территория площадью в треть поверхности Земли, территория, которая только и нужна была ему.

Запад – Восток. Географические термины сошлись на берегах Великого Океана и стали понятиями смысловыми, нравственными, эмоциональными и политическими. Раскрепощенный, слегка вульгарный Запад, дикий разнузданный Запад, который вытащил на пьедестал и возвел в Высший ранг Свободу отдельно взятой человеческой личности, сметя остальное, как мусор в корзину Истории; по началу пустой и необжитый он притягивал к себе вольные, гордые натуры, обещая исполнение всех желаний; юный, амбициозный, одержимый Запад. Размеренный, скрытный Восток, терпеливый и постепенный, замкнутый и осторожный, изначально перенаселенный, плотный, благодатный, но жестокий, деспотичный, не терпящий разногласий, номенклатурно отрегулированный; Восток, признающий приоритеты кланов, сообществ, наций, попирающий личную свободу во имя групповых интересов; мудрый, седой Восток.

Огненное Кольцо сжимает Тихий Океан. На противоположных берегах его раскинулись две чуждые друг другу Цивилизации. Каждое утро из пучин Океана восходит солнце и на Востоке начинается новый день. Каждый вечер в глубины Пасифико погружается Великое Светило и на Западе заканчивается очередной день. Бесконечностью своих просторов Океан притупляет противоречия двух Миров, сглаживает конфликт, словно опытный рефери разводит выкриком: «брэк» драчливых петухов по своим углам ринга.

Истина, как всегда, находится где-то посредине, а, значит, она покоиться на дне Пасифико, вот только хватит ли ума добраться до нее?

Он улетал опустошенный, выпитый до дна Западом, улетал на опостылевший, чужой Восток.

 

 

P.S. Обычно в таких случаях принято предупреждать, что всякое совпадение имен и фактов с реальными событиями является случайным, но что-то не очень хочется это делать.

 

 

 

Сегодня, когда в этом повествовании была поставлена последняя точка, умер один из самый великих людей Латинской Америки – генерал Аугусто Пиночет.

Упокой, Господь, его душу.

 

Ноябрь-декабрь, 2006год.

 

ЗАРИСОВКИ АНГОЛЫ

(Шикапа, Луанда, Атлантический океан)

Можно называть белое – белым, черное – черным, а можно дальтоника назвать либералом.

 

…Сухой сезон, не баобабе ни листика, растопыренные сюрреалистические ветви, как линии жизни на морщинистой поверхности африканской саваны… плоды баобаба подвешенные, словно дохлые крысы за хвост, болтаются, свисают с веток, безветрие… закостеневшее пространство… Выцветшая трава, колючий серый кустарник, редкие островки зелени в поймах рек… растрескавшаяся кирпично-красного цвета почва истомилась в ожидании дождя… на небе непроницаемая дымка заперла околоземное пространство – ни влаги, ни ветерка, ни свежего воздуха… природный мораторий на внесение изменений в конституцию окружающей действительности… Факелообразные пальмы у обочины пыльной дороги и опять баобабы, по одному на каждые три гектара, как стражи существующего порядка вещей, наглядно угрожающие провинившимся телами казненных висельников…

 

 

Черная мамба – суеверный ужас африканской саваны. Единственная змея, от укуса которой нет противоядия, она неотвратима, как сама смерть, о ней даже рассказывают не иначе, как зловещим шепотом. Ее бросок не уловим, она разит как молния, в радиусе трех метров от нее все находиться в предсмертном состоянии. Королевская кобра по сравнению с черной мамбой считается здесь земляным червяком – в каждом медпункте есть сыворотка от ее укуса. Когда черная мамба заползла из саваны в курятник шикаповского пищеблока, чтобы полакомиться свежими яйцами, куры подняли истеричный гам, какая-то кухарка ее обнаружила и в считанные секунды в лагере возникла паника, негры сбежались с палками, автоматами, женщины истерично вопили, словно наступил Судный день. Ее забили быстро, но еще долго никто не подходил к мертвому телу. На первый взгляд ничего страшного – маленькая серая в крапинку на спине ленточка, длиной не более метра. Но потом, когда уже немного ослаб страх и ей разжали пасть… черное нёбо, черный раздвоенный язык, мрачное потустороннее нутро, благоговейный ужас волнами накатывал на сгрудившихся зрителей, заставляя их непроизвольно жаться друг к другу. Этот ничтожный скользкий аспид обладает некой магической властью, колдовской силой и действительно – такой невзрачный внешний вид и такие черные внутренности могут быть только у вестника Ада, зловеще мрачного, словно напоминание о вечных муках и нераскаявшихся грешниках…

 

 

Прямо посреди лагеря у входа в кампер в роскошном джипе за рулем сидит солидный седовласый белый бразилец (начальник лагеря, в котором живет командировочный персонал), на подножке джипа, прижавшись к дверке, стоит худенький негритёнок 13…15 лет, старый бразилец шаловливо поглаживает юного анголана по заднице, а тот доверчиво льнет к своему благодетелю, они о чем-то нежно воркуют… И наплевать развратному гомику, что русские инженеры стоят в двадцати метрах и корчат презрительные гримасы, он царь в этом отстойнике нищеты и продажности…

 

 

Нищета, плохое питание… странно, но у этих черных зачастую мобильники бывают более дорогие и продвинутые, чем у европейцев. В глиняных хижинах на окнах рваная полиэтиленовая пленка, а двери отсутствуют по причине всеобщего равенства, но внутри работают телевизоры «Филипс», хотя на антеннах они сушат застиранные сранки своих многочисленных отпрысков. Черные не завидуют белым и это легко понять – белые работают, копаются в турбинах, настраивают аппаратуру, регулируют перераспределение электроэнергии, устраняют последствия ударов молнии в трансформатор и т.д., эти же, в лучшем случае, лишь изображают на лице внутреннее напряжение от подобия мыслительных процессов…

В том году Луанда стала самым дорогим городом на планете. Нефть, алмазы, что еще надо стране, чтобы не быть нищей? Конечно, двадцать лет гражданской войны не прошли даром – в каждой ангольской семье есть свой «калашников» китайского производства и они периодически используют их, чтобы добыть пропитание… А вообще-то анголане народ добрый и непосредственный, они особо не заморачивают себя проблемами, однако те из них, кому доступен элементарный анализ или те, кому удалось побывать в цивилизованных странах не скрывают своего разочарования уходом из Анголы португальских, с позволения сказать, «колонизаторов»…

Кстати, о колонизаторах, китайских колонизаторах. Эти расползлись по всей Африке уже давно, а в жирной Анголе они представлены весьма многочисленными колониями, по крайней мере, в алмазодобывающей провинции близь Шикапы. В столице провинции – Сауримо полицейские попытались арестовать китайца, которого подозревали в непредумышленном наезде на аборигена с летальным исходом (а какой должен быть исход, если черный шел ночью по дороге в черном халате и не сверкал глазами). Кончилось тем, что дружная китайская диаспора атаковала и захватила полицейский участок в Сауримо, отобрала оружие у этих горе-воинов, отметелила их, начиная от полковника и вплоть до низших чинов, настоятельно попросив более не выпрыгивать из штанов… Инцидент замяли, подозреваемого контрабандой вывезли из страны, родственникам выразили глубокое соболезнование…

 

 

Апартеид (дословно «раздельное проживание») – политика бытового, политического и экономического разделения населения страны по расовому признаку.

В лагере гидроэнергетиков только одно специально выделенное место для вечеринок – мангал, кострище, стол, тент и т.д. Уикэнд отмечают черные и белые, поэтому данное место надо было как-то правильно распределить. Проблема была разрешена просто – белые в пятницу, черные в субботу. Русские накупили виски, джина, водки, пива, поймали огромного сома, сделали уху, нажарили шашлыков, хорошо покушали, принесли гитару и далеко за полночь распевали тоскливые, унылые, долго тянущиеся песни; негры, проходя мимо, сочувственно смахивали слезу, потом ушлые африканские девственницы вылавливали ностальгирующих инженеров по темным закоулкам лагеря с вполне определенной целью…

На другой день черные включили через динамики легкую танцевальную музыку, соорудили незамысловатый закусон в виде бутербродов, сухое вино, джин с тоником и легкомысленные, сексуальные танцы с доступными девочками, специально привезенными из Сауримо; белые, проходя мимо и все еще страдая со вчерашнего бодуна, завистливо возбуждались… Таким образом, вопрос о расовой нетерпимости не возникал как раз именно благодаря апартеиду (раздельному проживанию). Пусть они живут по своему, а мы будем жить, как мы захотим, это устроит всех…

Луанда – еще один образец «раздельного проживания».

Кварталы дорогих особняков обнесены высокой стеной с колючей проволокой, оборудованы въездом со шлагбаумом, камерами видеонаблюдения и вооруженной охраной. Здесь живут представители иностранных компаний, местные чиновники, белые анголане из бывших португалов, бразилы, прочая.

Кварталы глинобитных хибар, крытых соломой, контейнеров из гофрированного алюминия, почти фольги, картонных домишек, не падающих только потому, что их стены со всех сторон обсыпаны мусором и пищевыми отходами, прибрежные полузатопленные районы местных рыбаков, насквозь провонявшие помойной затхлостью и тухлой рыбой…

Раздельное проживание практикуется во всех странах Мира, хотя не всегда оно носит расовый характер, иногда социальный, но суть то не в этом… Обвинять апартеид все равно, что обвинять мать – природу за то, что она кого-то сделала белым, а кого-то черным… Люди хотят жить в среде себе подобных, это такое же священное право человека, как право на жизнь, свободу и стремление к счастью… Реабилитируете апартеид, в конце то концов…

 

 

С самого утра они таскались по песчаному бездорожью где-то в районе устья Кванзи… Ангольская савана не блистала особым разнообразием фауны пока они не оказались у ворот национального парка. Проверка документов, колючая проволока, все строго с автоматами наперевес.

Маленькая обезьянка с грустными глазами развлекала их, пока они болтались без дела, ожидая дежурный грузовик для сафари. Она жеманилась, то отворачиваясь, то, возвращая благосклонность, позволяла приблизиться к себе, запрыгивала на дерево, спускалась на землю, но угощение не принимала…

В самом начале сафари они наткнулись на семейство жирафов, водитель медленно осторожно приблизился к ним на расстояние пятидесяти метров и они начали фотосессию. Десяток жирафов разного калибра благосклонно позировали им целых полчаса. Любое движение этого животного, от шевеления ушами до панического бегства выполняется лишь с одним эпитетом – грациозно… Грациозно все, что они делают… наверно это благодаря длинной шее и большому телу, они не могут делать резких судорожных движений, они вынуждены передавать импульс конечностям постепенно, плавно, как бы волнами от туловища к конечностям и это то и создает незабываемое впечатление некой внутренней, врожденной грации… Мама и детеныш жирафа любят стоять рядом, скрестив шеи буквой «Х», слегка соприкоснувшись, это у них такое проявление нежности… Жирафы сгруппировались в два небольших прайда, пощипывали верхушки кустарника и с ленцой поглядывали на людей, испытывая скорее любопытство, нежели страх, особняком держался матерый самец, он был значительно крупнее остальных и имел более яркий, контрастный окрас. При малейшем подозрении на угрозу он перемещался таким образом, чтобы оказаться между людьми и своим семейством, он на уровне инстинкта подставлял себя, давая возможность спастись подопечным, сразу видно, что свое первенство он заслужил в первую очередь благодаря бесстрашию, отваге и уж потом силе. Эти клетчатые грациозные травоядные настраивают на миролюбивый лад… Красивые, слегка удивленные большие бархатные глаза, маленькие аккуратные рожки, словно благотворный сеанс живительной терапии, смягчающей общий фон впечатлений от Черного Континента.

Потом были буйволы, пятнистые пугливые антилопы, попугаи во множестве, но слонов, ради которых они, собственно говоря, и припёрлись в эту даль, им так и не довелось встретить. Они возмутились и потребовали у водителя предоставить услуги в соответствие с прейскурантом, но тот только пожимал плечами, останавливал грузовик около каждой кучи затвердевшего слоновьего дерьма, показывал и виновато улыбался… В конце концов, они начали подозревать, что эти кучи привозят сюда из других мест, чтобы делать деньги на таких вот природолюбивых лохах из дальнего зарубежья…

 

 

Океан… наконец-то… Избороздив планету на высоте десяти тысяч метров, он впервые встретился с Океаном лицом к лицу… Взбеленившийся экстаз прибоя, соленая пыль растворилась в воздухе и охлаждает разгоряченное лицо, привкус рапы на губах, словно долгожданный вкус победы…

Почти полукилометровая песчаная коса отделяет океан от устья Кванзи… С одной стороны косы бесчинствует Атлантика методично обрабатывая берег трехметровыми волнами, с другой стороны тихая гладь полупресной заводи… Ширина косы метров тридцать, высота в человеческий рост.

Они долго стояли на косе, наблюдая за набегающей чередой волн. Зачаровывающее зрелище – трудно отвести взор. Мощный океанский прибой это не только то, что ты видишь, это еще что-то внутри твоего сознания, контрастность наката – отката диссонирует, ослабляет внутренние амплитуды колебаний между добром и злом, желаемым и действительным, платой и расплатой… Ты смотришь на хаотичную закономерность вздымающихся и опадающих волн, а внутри тебя возникает умиротворенность, понимание, что это все только поверхностные проявления, судороги внешних ощущений никак не связанных с незыблемыми истинами, как будто надежно спрятанными в тайниках души, словно в океанских глубинах, куда никоим образом не передается вся эта никчемная маета. Белые разводы пены на желтом песке, рисунки, существующие только в пределах между предыдущей и последующей волнами, зыбкое равновесие между океаном и земной твердью… Его потянуло куда-то в сторону, остальные начали мастерить костерок со стороны устья реки, где тихо и спокойно, а он стал медленно отстраняться к дальней конечности косы, отдавался океану и одиночеству… эта бездонная субстанция имела надо ним странную власть, власть, которой он покорялся с наслаждением, отдавался без борьбы, сдавался на милость, чтобы растворится в ней, стать частью ее самой и уже не быть Я.

В сумраке континентов, в догмах каменного Мира взлелеял, выносил он эту детскую мечту об Океане… Нет, не об этом, Атлантика, как и два других его почему-то совершенно не интересовали… только Пасифико, наверно он однолюб и не хотел изменять Великому Океану с его более мелкими собратьями, но не получилось, не сложилось им встретиться… Взгляд скользит по гребням волн, дальше за горизонт, по касательной к Земному Шару, туда к мысу Горн, к проливу Дрейка, где Атлантика встречается с Пасифико и в неистовых ураганах они пытаются самоутвердиться в объятиях друг друга…

Здесь на берегу Атлантики, на песчаной косе у устья Кванзи высокомерно наблюдал он за яростными попытками волн лизнуть его босую пятку…

Страшная вещь гордыня… Он стоял на берегу Атлантического океана, словно у какой-то лужи, а все мысли сосредоточил на Пасифико, на том месте в Кордильерах, где три года назад они почти встретились, почти… Это весьма опрометчиво – на берегу одного океана мечтать о другом… океаны не прощают пренебрежения, океаны не прощают измен…

Едва он отвлекся, едва вернулся к своим, едва опрокинули они по стакану джина, не успев толком закусить… Взбешенный столь явным презрением, Океан выдал волну, которая насквозь пронзила тридцатиметровую косу и катилась вниз в тихую бухту… На песке лежала одежда, на песке тлели угли, дожаривалась рыба, стояли пустые бокалы и бутылки… Он вовремя среагировал, увидел накатывающуюся волну, успел обернуться к одежде, вспомнить о двух тысячах долларов, которые были в кармане и в падении успел ухватить за край штанины свои джинсы, потом набежавшая волна, несколько раз перекрутив его, сбросила в тихую заводь бухты; на какой-то момент он утратил ориентацию в пространстве, но крепко держал штаны и когда нащупал дно, шатаясь вышел на берег, все деньги были целы… Он не успел обрадоваться, как увидел, что нет рубашки в кармане которой был загранпаспорт, он чуть не взвыл от отчаяния – к черту деньги, надо было ловить паспорт, рейс домой послезавтра, а без загранпаспорта его не выпустят из Луанды и не пересадят в Лиссабоне, уйма времени и нервов уйдет на получение справок, анголане вытянут из него все жилы… Остальные тоже подсчитывали потери, все, кроме него, обошлись малой кровью – пара фотоаппаратов, сандалии, джинсы с мелочью в карманах и т.д. Они пытались нырять, но безуспешно. Он потух, сидел в стороне давился мрачной перспективой обивания чиновничьих порогов в чужой стране. Его спас Сашка. Не спеша он сходил к джипу, достал акваланг, переоделся и уже на втором нырке вытащил набитую песком рубаху… О чудо, паспорт был там и его центральные страницы, даже не успели промокнуть… Слезы радости, джин с тоником, объятия, джин без тоника, слова благодарности, виски, а потом он ускользнул на минуту, в надвигающихся сумерках вернулся на берег океана, стал на колени, поклонился и искренне попросил Атлантику простить ему неумеренную гордыню…

…В предзакатной дымке потускневшее солнце валилось в глубины океана, оставляя на поверхности океана багровую дорожку, которая никак не проясняла возникшей между стихиями неопределенности…

 

 

 

 

Июль…август, 2009.

 

Черное это не цвет, это состояние души.

Из Нигерии с любовью… к Японии.

 

В черный понедельник мусульманского месяца рамадана тринадцать изуродованных проказой негров провалились в бездну угольных копий, где сыграли мрачный андеграундовый блюз, а в антракте изнасиловали больную СПИДом китаянку и она таки родила; чтобы ситуация окончательно прояснилась, им осталось еще поговорить о смысле жизни с Великими Моголами…

Кажется, это моя родословная…

Ящерица уже мертва

Но отрезанный хвост еще шевелиться

Кажется, это моя судьба.

 

Разбитые дороги, переполненные деревни, кучи мусора на обочине, малолетние торговцы суют в окна проезжающих машин, карточки пополнения счета, прошлогоднюю прессу, всякую снедь… Асфальтовое направление движение забито фурами, груженными хламом, перевозимым из ниоткуда в никуда. Разбитые, сгоревшие машины… Оборванные любопытные негры тут же, в двух шагах от обочины копают ямы, в холщовых мешках выносят красную землю на проезжую часть и засыпают ею колдобины, до завтра продержится, хоть и будет пылить, а там все повториться сызнова. Вокруг глинобитные хижины крытые сухим камышом, редкие кукурузные поля, дальше савана…

Душно…пряный аромат тропиков смешивается с испарениями пищевых отходов. Выделения почвы, тропических растений, животных, людей заперты в узкой прослойке между землей и низкими облаками, в густом плотном воздухе. Насыщенный привкус Африки чувствуется даже в местных жвачках – приторных, тягучих.

Одинокие скалистые выступы с вертикальными стенами иногда разбавляют однообразие саваны. Они, словно затупившиеся клыки дракона, вырываются из под земли посреди беспечной равнины на высоту сотни метров и обезображенными рельефными морщинами навевают гнетущие ассоциации.

Отряды местной самообороны несут свою службу на дорогах с кремневыми ружьями и мачете наперевес, кажется, они до сих пор охраняют свои глиняные хибары от набегов алчных работорговцев.

Душно в тени мангового дерева, можно, конечно, зайти в комнату и включить кондиционер, но тогда душно становиться где-то внутри себя самого. Эта страна никогда не знала колонизаторов и весьма гордиться этим, поэтому здесь не на что смотреть – нет старинных крепостей времен покорения континента, нет христианских соборов, где бы местных обращали в истинную веру. Первым сюда пришел ислам – мечети, мечети, огороженные участки с выступом в сторону Мекки, мусульманского покроя длинные халаты и шапочки на затылке. Неведомые миссионеры, правда, судя по всему, бродят где-то в маскировочных халатах по мусульманскому Северу и оставляют на прикроватных столиках в обшарпанных номерах деревенских отелей отпечатанные на папирусе экземпляры Священного Писания. Суета сует, все суета. Улыбающиеся негры танцуют вдоль дороги покачивая бедрами, мило машут руками или кривляясь отдают честь, они непосредственны и беззлобны, они и убью то тебя вовсе не за тысячу найро, а из жалости, избавляя от невыносимого бремени бытия, по доброте своей.

Они мочатся прямо у дороги или у тротуара, хотя ближайшие кусты в двадцати шагах, нет, мочатся – не то слово, мочатся, это когда припекло, когда хотя бы спиной к дороге или тротуару, нет, здесь же ссут в анфас, боком, с оттяжечкой, в удовольствие, не только в деревне, в Абуджи, в самом центре столицы, достал, улыбается и ссыт на все мировое общественное мнение.

…Наша «тойота» едва ползла, тыкаясь в пробке, виляя между дорожных ухабов. На передних сиденьях водитель и солдат с «калашниковым» (охрана сопровождала нас повсюду), к открытому окну подбежала девчушка лет семи-восьми и стала предлагать на подносе орехи. Солдат выбрал три пакетика, в этот момент дорога освободилась и водитель прибавил; девчонка то и так на бегу торговала, тут стала отставать, а денег еще не получила. Этот гребаный вояка откушал орешек, медленно, с ленцой полез в карман, достал жеваные купюры и не глядя выпустил одну в открытое окно, сквозняк унес ее прямо под колеса набиравшей вслед за нами ход огромной фуры, девочка шарахнулась на обочину, голодными глазами отслеживая траекторию полета банкноты и дальше все скрыла дорожная пыль… Обезьяны, если вы сами себя не уважаете, то кто же вас тогда будет уважать?

Коричневые мутные реки облизываю серые камни стремительными потоками, бурными водоворотами, водопадиками уездного масштаба, это их прачечная, сюда женщины ходят выводками полоскать незамысловатое бельишко…

Женщины обязательно что-нибудь несут на голове, а детей за спиной привязывают к пояснице, руки почему то у них должны быть всегда свободны. От такой ноши они все стройны и статны, странно, но при этом они никак не ассоциировались в моем сознании с «прекрасным полом», на них невозможно смотреть, как на потенциального сексуального партнера, они неотделимы от своей расы, более того они гнобимы внутри своей расы, как из за предрассудков расы, так и вследствие мусульманского вероисповедания. Не знаю, может это мое личное мнение и где-нибудь, когда-нибудь кто-то типа Наоми Кемпбелл заставит меня по-другому взглянуть на межэтнические отношения…

Черт возьми, где вальяжные львиные прайды солидно рассосредоточенные по саване, где грациозные жирафы, пугливо сторонящиеся общительных туристов в зарослях буша, где бесчисленные стада антилоп Томпсона и им подобные волоокие и быстроногие жертвы коварных крокодилов, баобабы, бегемоты, да хоть бы зеленый попугай, где, в конце концов, тучные, неповоротливые, добродушные слоны, в Анголе в национальном парке нам в извинение за неудачное сафари показали слоновье дерьмо, правда весьма свежее и изрядное, здесь же мы лишены даже этого удовольствия – сто пятьдесят миллионов человекообразных расползлись по этой земле лавинообразной массой черных тараканов, сметая все на своем пути… И при этом им еще смешно…

Солнце здесь не садиться, оно валится как подкошенное и мгновенная тьма распространяется по саване, сумерки случаются, когда наползают мохнатые низкие тучи, застилая собой проблески любой надежды и первобытный ужас закрадывается в душу незваных гостей черного континента.

Мрачное состояние пытаешься развеять чтением многочисленных Библий, разбросанных в шаговой доступности на перекладных перекрестках нигирийских мотелей… Не помогает… Представляются сады Эдема и хитрые негры в кустах, наблюдающие за совращением крашеной блондинки Евы – они еще тогда поняли порочность и бессмысленность познания Добра и Зла, с тех пор так ничего и не изменилось…

Полное ощущение, что ты на машине времени попал в первобытный Мир, где незадолго до тебя побывали ушлые рекламные агенты и бесплатно раздали его обитателям мобильные телефоны и джипы повышенной проходимости (нет дорожных знаков, нет светофоров, нет даже подобия правил движения). Теперь они в своих глинобитных хижинах созваниваются с соседней деревней по сотовой связи, согласовывая время, когда можно будет подъехать на авто, дабы совершить обряд жертвоприношения или очередное ритуальное людоедство…

Отдельно о нигерийской пище… До конца приготовленного мяса я здесь так и не попробовал, кажется, они не убивают куриц, коров, коз или кого там еще, они ждут, когда те сдохнут от старости, а потом употребляют их – сухое, жесткое, вонючее мясо, впрочем, как и все остальное до сих пор колом стоит в моем весьма непривередливом пищеводе; под конец я ел один раз в день, да, долго еще будет являться мне в кошмарных нигерийских видениях эта тошнотворная пайка…

В столичном отеле «Шератон» Нигерия представляется несколько по-иному. Фонтан, пальмовая аллея, ухоженный цветущий кустарник, аромат свежести после недавнего ливня, вышколенный персонал, белые люди за столиками, импозантный негр в черном смокинге, черной рубашке за черным роялем весьма профессионально играет «Бессаме мучо…», черные повара в белых колпаках и накрахмаленной униформе на медленном огне поджаривают мусульманских грешников, осмелившихся в священный месяц рамадан принимать пищу до заката солнца…

Уж на что я возненавидел своих соотечественников за рубежом, но здесь в итальянском ресторане роскошного отеля после трехнедельного общения на японском инглише с луноликими выходцами из Страны Восходящего Солнца я в каждом безвкусно одетом бледнолицем пытался угадать родственную душа. Душно… Неужели это от слова – душа?

 

Японская фирма YECo Ltd выступала в качестве Генродрядчика у министерства энергетики Нигерии. Итак, негров было порядка 150 миллионов, японцев в разное время от шести до десяти, я же все эти три недели был один. Забавно, мне вспоминались агитационные плакатики из совдеповского детства, на которых белый, черный и раскосый заученно улыбались собственному единению; мир, дружба, равенство, братство…

Что можно сказать о японцах? Они все разные, что стало откровением, рафинированный ироничный интеллигент Ятсу сан держался особняком, маленький и старенький Ишикава сан из Йокогамы заботливо опекал меня, а вечерами в одиночку в избытке кушал качественный виски, глуша африканский депресняк – он был здесь дольше всех и еще оставался надолго, у него уже начинали подрагивать руки, а на работе он то и дело клевал носом (потом оказалось, что дома у него четверо детей, старшему -40, младшей -27, все они не состоят в браке и бедолага уже отчаялся увидеть внуков); подчеркнуто сторонившийся выпивки, как там его, кажется Нишиваки постоянно читал японские книжки, а меня доставал расспросами о Наташе Ростовой, Анне Карениной и Катюше Масловой, очевидно Лев Николаевич оставил глубокую борозду в его впечатлительном сознании, он был несколько закомплексован, как-то подзашуган – никогда не расставался со своим объемным дипломатом, будто хранил там ядерные секреты своей страны; юный суетливый Кондо вечно пытающийся кому-нибудь услужить; еще приезжал большой лысый босс с самурайскими замашками и страстью к бесконечным совещаниям, в которых он естественно председательствовал, был среди них и какой-то бывший член якудзы весьма нервный и дерганый, наведывались дипломаты из японского посольства, вообщем то достаточно большой спектр для изучения национального подсознания и постановки социологических опытов…

Они потрясающе трудолюбивы, работа для них все, суббота, воскресенье, закончился рабочий день – не имеет значения, может это глубинная мудрость нации, таким образом, избавляющей себя от пустопорожнего самокопания в самих себе, им не важно на кого и как, главное трудиться. Они не очень то задумываются об эффективности, они берут терпением, упорством, они обставляют свой труд множеством сопутствующих и не вполне необходимых действий, эффективность для них сродни лени – ну, сделаешь быстрей, а дальше чем будешь заниматься? Страшный сон японца – бездействие, безработица. Наверно только так и можно было не только выжить, но и достичь пика развития на их начисто лишенных полезных ископаемых островах, постоянно восстанавливая разрушенные после землетрясений и цунами города. Наверно поэтому у них максимальная продолжительность жизни.

Они порядочные люди, это не китайцы, которые пытаются тебя обжохать на ровном месте с милым выражением лица. Я как то с дуру ляпнул, что, дескать, мой друг собирает монеты всех стран, а вот йен у него нет, думал, как обычно, достанут из сумки мелочь, дадут пару-тройку медяков, как же – замолчали, задумались, на другой день Ишикава сан приносит на работу набор монет от 1 до 100 йен, аккуратно наклеивает их на белый листок скотчем, подписывает каждую, причем тут же указывает ее нигерийский эквивалент, ставит дату, роспись, как по протоколу и с поклоном мне это хозяйство вручает; сказать, что я опешил нельзя, для этого есть более подходящее русское слово…

Они скромны, даже подчеркнуто скромны, но самоуважение просматривается легко, они не будут выяснять отношения, если им что-то не понравиться, но они сделают соответствующие выводы.

Они экономны, но не скупы. Они потчевали меня всем, чем могли, пока я осваивался на им уже знакомой территории. Потом я угостил их пивом. Потом я категорически отказался от бесплатных подношений. Потом на ГЭС приехали японские дипломаты из посольства и наши инженеры вскладчину докупили дополнительное угощение к столу, а на другой день они, как ни в чем ни бывало, без объяснения причин сказали мне:

– Юри сан гони тысячу найро…

Я догадался, что и меня включили в эту самую складчину. Я стал одним из них, я был такой же как они. Я молча отдал деньги и побежал к зеркалу смотреть – уж не сузился ли у меня размер глаз… Мне было приятно…

 

 

Что-то хорошее надо все-таки сказать и про Нигерию. Дети, множество детей, дети везде и всегда, на дорогах, на улицах, привязанные за спинами у проходящих женщин, бесчисленными стайками бродящие по саване. Младенцы очень тихо себя ведут, никаких криков, истерик, они молча переносят палящее солнце, духоту, наверняка, не вполне сытную кормежку; любопытными выпученными глазенками они таращатся на окружающий их Мир с какой то затаенной грустью, словно уже знают о той нелегкой судьбе, которая их ожидает.

Мне вспомнился старый еще советский анекдот:

Приезжает в СССР японская делегация, ходят, смотрят. Потом их спрашивают:

– Что вам понравилось?

– Дети.

– Как только дети?

– Ну да, все, что вы делаете руками, просто ужасно…

Здесь в Нигерии этот анекдот приобретал определенную двусмысленность… Хочется нам того или нет, но мы находимся где-то посредине между теми и этими и цвет кожи здесь совершенно не при чем…

 

 

 

 

Август, 2011.

 

2008год, август-сентябрь…

Олимпиада в Пекине,

война в Осетии, кризис в Мире…

Сквозная командировка:

Харьков-Москва-Ростов-Киев-

Линц (Австрия)-Харбин (Китай)-

Москва-Харьков…

 

 

 

 

Москва и москвичи.

Этот город, как промокашка впитывает в себя, стекающую со стен Империи, влагу международного конформизма. Москва это не русский город, это город в себе и сам по себе.

 

 

Москва, как Ольга Анатольевна – офис-менеджер, а по совместительству жена генерального директора:

– А почему я должна что-то делать, когда у меня и так все есть?

 

 

Жирный мальчик, которому под тридцать, стоит и бычит куда-то вверх, на ветку дерева, его мучают сомнения – не собирается ли негодяй-воробышек покакать на лобовое стекло его любимой «Шкоды-Октавии». Больше ему не о чем думать, все остальное не интересно.

 

 

Они все отутюжены, напарфюмерены, затштукатурены, аккуратны, прилизаны, отперсингованы, они четко знают, что входит в их функциональные обязанности, когда их хочет нагрузить начальство, но при этом постоянно норовят переложить часть этих обязанностей на какого-нибудь приезжего лоха. Им даже не стоит пытаться рассказать о линии вала и турбинном подшипнике, о том, как в промасленном хэбэ корячешься среди ребер крышки турбины, как болят глаза, когда нахватаешься «зайчиков» от сварки, как глохнешь от беспрестанных ударов отбойного молотка и визга шлифовальных машинок. Зачем… Это не их Мир…

 

 

У всех москвичей гипертрофированно оттопырена нижняя губа, она, словно, волочется по земле мешает им ходить, их с утра до вечера распирает гордость за то, что они москвичи, от этой гордости в большой комнате офиса становиться невыносимо тесно, гадко, душно, производительность труда падает…

 

 

В московском метро висят объявления: «Приглашаются уборщики… Гарантируем карьерный рост…» Таджики с чисто московской медлительностью, снобистским чванством гордо и тщательно выметают тротуары и надеются на карьерный рост… Усраться…

 

 

Еще одна символическая для Москвы личность – Пономарев Юрий Валентинович исполнительный директор нашего офиса, сын бывшего члена Политбюро, сам бывший заместитель Председателя Центробанка, в начале 90-х при его участии годовой бюджет России растворился где-то оффшоре, с тех пор он ведет себя тише воды, ниже травы (ФСБ рекомендовало не высовываться). Рассказывают, что когда ему, уже будучи в опале, впервые пришлось оказаться в аэропорту, как простому пассажиру (с раннего детства его доставляли на лимузинах прямо к трапу самолета), его чуть не хватил удар, представляю папуаса помещенного в центр мегаполиса, тут то же самое – сын большого Члена, сам маленький член, а тут такая лажа – один и без охраны… Он рассеян почище Жака Паганеля, забывает все и вся, в том числе свои сберегательные книжки на моем столе, путается в договорах, которые же сам и составлял, причем составил таким образом, что нас теперь вонзают ежемесячно. Он абсолютно не ориентируется в конкретной, реальной обстановке, живет, как в коконе, в своем мире финансовых схем, каждый день пьет французское вино, закусывает его французским же сыром, втихую презирает всех хохлов, гордиться возрождающейся мощью Российской Педерации и ничего не хочет знать о проекте реконструкции каких-то там далеких гидротурбин.

 

 

У них нефть по цене 120 долларов за баррель течет между ног, как в результате непроизвольного мочеиспускания, но им кажется, что этого мало, хочется еще.

 

 

Полковника по воспитательной работе в отставке издали выдают шорты цвета хаки, шомпол вместо позвоночника, лихая отмашка и черные очки, прячущие пустые рыбьи глаза, в которых любовь к Родине не разменивается праздным любопытством; да, этот проникающий взгляд легко найдет миазмы разложения на дне вашей души и сразу доложит об этом по инстанции; он не переносит одиночества и поэтому возит в детской коляске близнецов куклы Барби, бормоча под нос военные марши, а ровно в десять вечера строем гоняет их на вечернюю прогулку.

 

 

 

Китай и китайцы.

Отель «Milky Way» – короткая остановка на Млечном пути, здесь обслуга не говорит по-английски, отвратительно кормят и в узкой ванной кабинке душ направлен так, что можно помыться только выше пояса.

 

 

Ничего, что ты плохо владеешь английским – многие знают его еще хуже, это не облегчает общение на нем, зато способствует самоутверждению, что, зачастую, важнее.

 

 

В китайском ресторане нам подали какое-то блюдо – мясо вперемежку с костями. Переводчик предложил угадать, что это такое. Я попробовал и пожал плечами. Он с нескрываемой гордостью за свою великую страну изрек:

– Это коровий хвост!

Я чуть не поперхнулся – ну, ладно, хвост, если подадут рога и копыта тоже черт с ними. А если то, что вываливается из под хвоста? С них станется.

 

 

Они едет все, что растет и все, что шевелится; немудрено – полтора миллиарда прокормить не просто.

В ресторанах у них обслуживающего персонала больше, чем посетителей. На входе всегда стоит команда из 4…6 девчонок, которые приветствуют каждого входящего оглушительным нечленораздельным визгом, впору затыкать уши. На стоянке перед рестораном человек десять мальчиков в специальной униформе разруливают подъезжающие авто, открывают и закрывают двери. Они прохаживаются по мостовой, чеканя шаг, и при встрече друг с другом отдают честь. Столы накрыты в отдельных кабинетах и каждый обслуживают минимум трое.

Я снимаю шляпу перед китайским поварами, точнее перед их феноменальной памятью – за все время пребывания в Китае (суммарно две недели) ни одно блюдо не подавалось дважды.

 

 

В Харбине в китайском ресторане захотелось по малой нужде. Вышел в коридор. Спросил у официантки:

– where is toilet?

Она по птичьи что-то щебечет:

– Няу, мау, тиу…

– Да поссать я хочу, дура!

Сразу же въехала, за руку отвела.

 

 

Китай это не только чужая страна, это другая цивилизация, иная планета. Они, как гуманоиды обладают своей внешностью, своей логикой, своим смыслом жизни. Китаец не заснет спокойно, если за день кого-нибудь не надует, особым шиком у них считается нажохать иностранца, тогда они чувствуют себя национальными героями.

 

 

Трудолюбием, вопреки расхожим суждениям, китайцы не страдают, они берегут себя, работают от звонка до звонка и в свободное время никогда не обсуждают производственные вопросы.

 

 

Остров Солнца – огромный парк на окраине Харбина. Здесь худосочные, серые китайские белки хватают орехи прямо с руки, здесь пятнистые олени с отпиленными рогами доверительно тыкаются вам в ладонь влажными носами, здесь золотые рыбки вырастают до нескольких килограммов и кишат в тесном пруду в таком количестве, что их можно вычерпывать ведром. Здесь мы встретили молодую русскую пару, вычислив их по громким и матерным выражениям, диссонирующим с нежным китайским щебетанием.

 

 

Китай не имеет прошлого. Мао и культурная революция стерли тысячелетнюю историю страны и, кажется, никто об этом не жалеет.

 

 

В конец измотанный после недельных переговоров и приемки оборудования я таки прошел паспортный контроль и таможенный досмотр в пекинском аэропорту. Господи, как я устал от этих перелетов! Добыл тележку, сгрузил на нее рюкзак, компьютер, нашел уютное кресло прямо перед световым табло, на котором отсвечивали ближайшие отправляющиеся рейсы, купил пиво, закинул ноги на тележку по старому доброму американскому обычаю, благо вокруг никого и, тупо уставившись в экран, релаксирую… Красота, еще час до вылета, позади командировка, впереди путь домой…

Мигает световое табло, тасуются рейсы… Токио, Ванкувер, Франкфурт, Сеул, Мельбурн, Сингапур, Джакарта…

Благодать… Сидней, Дели, Лос-Анжелес, Сан-Франциско, географическая музыка ласкает слух – Буйнос-Айрес, Сан-Пауло, Чикаго, Брюссель, Монреаль и, вдруг, как наждачкой по глазам, я чуть не подпрыгнул, нет, не может быть, наверно показалось, мерещится с усталости, неужели, правда – ИРКУТСК?

Сонливость как рукой сняло, сбой, что ли, в информационных технологиях, ну, откуда здесь ИРКУТСК?

Вокруг разные Абу-Даби, Макао, Дубаи, Гонолулу, а тут откуда-то ИРКУТСК?

Вот облом, Филадельфия, Рио-де-Жанейро и тут же, рядом ИРКУТСК…

Новый суперсовременный аэропорт, построенный в аккурат к пекинской Олимпиаде, сумасшедшая крутизна потолочной сферы, вокруг фешенебельные дрючи фри, чистота, тишина, порядок, ну что тут делать ИРКУТСКУ?

Глазам не верю, протираю, нет, все точно – рейс S7-510, прибытие ИРКУТСК.

Ну, вы, ребята, даете – Лондон, Нью-Йорк, Париж и, на тебе, ИРКУТСК…

Что меня так взволновало, что подбросило, что заставило забыть про сон? Откуда взялся этот жуткий дискомфорт, который столь вульгарно прервал состояние божественной умиротворенности?

Да вы что, мужики, елы-палы, тут же Стокгольм, Милан, Барселона, а вы – ИРКУТСК, ну, ничего святого…

Вот черт, Рим, Мадрид, Вена, нет, не может быть… может – ИРКУТСК…

Не, ну, я сидел, никого не трогал, спокойно дул пиво, чё он ко мне прицепился этот ИРКУТСК?

Стеклянные стены, вежливые китайцы, раскрепощенные иностранцы, пиво «Хеннекен», ноги выше головы, лепота, и на тебе … ИРКУТСК…

Как будто из другой жизни, словно из далекого детства, страшный сон, который пытаешься навсегда забыть, бежишь от него, прячешься во все эти Белу-Оризонти, Амстердамы, Палермо, а он настигает тебя в тот самый миг, когда казалось уже все, ушел, оторвался, а тут, как снег на голову – ИРКУТСК…

Вдруг, откуда-то слева метется толпа мешочников с переполненными тележками, размахивают руками, что-то кричат, краем уха улавливаю: «…заебали, мудаки узкоглазые… быстрей, чего ты телишься… да на хер тебе этот сраный сувенир…» И я начинаю понимать, что мне это не приснилось, таки да, ИРКУТСК.

 

 

Австрия и Хесс.

Менеджер проекта Гюнтер Хесс пожилой, худой, высокий. У него грустные, усталые глаза, как у сенбернара, там притаилась некая неведомая тоска и умиротворенность, словно что-то было в его в жизни такое, что ни дай Бог никому.

 

Гюнтер по совместительству ботаник. Он знает бездну всяких цветов, растений, прочей фауны. Он водил нас в горы, показывал альпийские озера, древние монастыри, резиденцию Императоров и даже австрийскую свиноферму.

 

Здесь я отдохнул душой. Гюнтер провел переговоры без нервов и весьма продуктивно.

Господи, храни Австрию.

 

 

Пара попугаев.

 

В Бразилии потрясающе разнообразная природа, замечательные горы, теплый ласковый океан, роскошный климат, но тут почему-то водятся в исключительно бразильцы.

Здесь нет ни клочка ровной земли, замысловатые перепады высот, изгибы дороги неповторимы и непредсказуемы, вверх и тут же вправо навстречу лихому ковбою, спутавшему колею, как все запутано, это свободная страна для свободных людей, она принимает всех, кто сюда стремится, включая самолет с красным шлейфом в закатных лучах и багровые облака в разгар тропической зимы, когда солнце падает как умопомрачение и начинается темнота, в воздухе какое-то время сохраняется запах сумерек, это жар светила уже не в силах сжечь ароматы вечерней земли и пахнет распускающимся цветами, листьями манго, бананами, кофе, апельсинами, папайей, и сама земля, измученная дневным пеклом выпускает на свободу тот естественный дух, которой витал в атмосфере Райского Сада, воздух плотный, насыщенный и в нем все становится томным и каким-то сказочно перспективным, словно завтрашний день сулит нечто большее, листья кастанеры опадают, сворачиваются в трубочку и усыхают, а на другом возрождающемся дереве цветы сменяют блеклую листву и там, дальше фиолетовые наряд обновляет украшения, сухой сезон вот-вот иссякнет, хотя это мало волнует вечнозеленые длинноигольчатые пушистые лапы пиньи, а еще стройные ряды искусственных эвкалиптовых посадок, кто сказал, что они вырубают сельву, глупость, они за убийство животного карают жестче, чем за смерть человека – браконьеру не предоставляется адвокат; в изгибах холмистой неопределенности проступает зелень, но только там, в лощинах, где влага не ушла глубоко, пальмы разбросаны гуще, они сосут соки земли, чтобы очаровывать красотой этот Мир в багровых отблесках мгновенного заката, быстрого, потому что слишком красочного и никто не успевает сообразить, как все заканчивается и перистые отголоски рваных клякс сереют, а вдоль шоссе стелется струйка дыма от выжигаемой травы, кровавый диск падает за пределы воображаемого пространства, наступают сумерки, в которых умолкает все живое, нет, не надолго, но ничто не потревожит блаженного таинства тропического заката, тихого безветренного и такого совсем обыденного, что никто не обратит на него внимания, свыкшись с прелестями иссушенного затянувшейся зимой Южного полушария. Что случилось? Нет, здесь ничего не случается…

Красная земля, красная пыль от красной земли, красная трава у дороги от красной пыли, которая оседает от проносящихся машин, шлейфом тянется за ними, забивается в окна, двери, скрипит на зубах, красная земля давным-давно разделена, но не поровну – бесконечные струны проволоки, символизирующие частную собственность на красную землю и волоокие коровы с неизменным верблюжьим горбиком вместо холки смотрят равнодушно и задумчиво, они выстраиваются клином, внутри которого резвятся неразумные телята на подгибающихся ногах, игуана мудро закрывает веки и ничего не хочет видеть немигающим взором, нет, она не позирует, здесь ее дом и все остальное не имеет значение, даже красноносый тукан, вопреки здравому смыслу пересекающий дорогу перед самым бампером «Фольцвагена», даже труп муравьеда, который терзают три грифа, чинно ссорясь из-за лучшего куска…

В баре маленького селения на бразильском плоскогорье всегда сидит четыре – пять старых ковбоев, они ведут нескончаемые разговоры, цедят пиво, мантиллу, изредка лениво раскатывают партейку на бильярде. Они всегда благожелательны и с удовольствием перекинутся последними новостями с заскочившими промочить горло холодным пивом руссо инженеро, при этом остаются совершенно невозмутимы и ненавязчивы. Здесь можно встретить колоритные образы, например, полупьяного седоволосого завсегдатая, абсолютно чернокожего с абсолютно европейскими, даже несколько утонченно-аристократическими чертами лица, самбо, гремучая смесь негров и белых, они воспринимаются, как порочно-развращенные бледнолицые грешники, которых на мгновение выдернули из котла с кипящей смолой в Преисподней.

В городке Гояндира, штат Гояс, двадцать процентов населения исповедует нетрадиционную ориентацию, местные объясняют сей феномен кровосмешением – в замкнутом пространстве очень часто приходилось жениться, выходить замуж за родственников. Голубые здесь везде – в парикмахерских, на ресепшене в отеле, в магазинах, на улице под ручку, даже на стройке и там пристроились, противные. Еще здесь процветает сектантство, в каждом отдаленном селении, помимо официального католического собора, существует множество различных Ассаблей де Деус (Божественное Собрание), эти Собрания зачастую располагаются в зданиях куда более респектабельных, чем могут позволить себе католики традиционалы.

Бразилы – народ индивидуальный, им претят обобщения, они самовыражаются, как только могут, будь то секс, религия или что-либо еще. Стоит такой группке индивидуалов в чем-то выпендриться, как они первым делом закатывают свой парад на улицах родного городка, обряжаются в однообразные цветастые костюмчики, размахивают флагами и под барабанную дробь сверкают голыми ляшками, чёй-то подвывают, типа поют и не важно, что их всего-то человек двадцать-пятьдесят, зато себя показали, и это в деревне, где тебя, дурака, и так все знают, как облупленного…

 

 

В сухой сезон на бразильском плоскогорье не бывает ветра в нашем понимании – когда он дует, воет, выматывает кишки непрерывно и однообразно, сырой, промозглый, колючий, неделями-месяцами, не утихая, а лишь распаляясь до шквала и спадая до более-менее, сейчас здесь его просто нет, даже если раскрыть противоположные окна и двери в здании не будет и хлипкого сквозняка, воздух замер и не шевелится… Нет, понятно, что в сезон дождей может налететь ураган, но это не надолго и вполне предсказуемо…

Как-то получается неожиданно, если, очнувшись в шезлонге у лазурного бассейна, не всегда воспринимаешь всерьез необходимость решать ежедневно возникающие проблемы, зачем?… почему?… как это произошло, ласковая, добрая природа уже все за тебя продумала и ничего больше не надо, стоит только быть спокойным и непосредственным, ничего не планировать – и так сбудутся заветные… бах, падает кокосовый орех, нет, вовсе не на голову, а рядом, аккуратно катиться вниз, протяни руку и ты получишь все к чему так яростно стремился; розовая гранитная плитка обрамляет контуры бассейна в тени развесистой пальмы, ее листья отмирают, желтеют, засыхают, но не опадают, просто обвисают, а новые, зеленым элегантным опахалом шевелят воздух, прячут в своих дебрях пары пугливых разноцветных попугаев…

Попугаи здесь не поют, они, словно, разговаривают, выясняют отношения и истеричные нотки в их голосах, кажутся безобидным способом самовыражения, они летают только парами, никогда не покинут друг друга, они связаны семейными узами, верны и умирают, лишившись погибшей подруги… Просто, как все просто, когда нет необходимости жить, если уже нет желания, потому что часть тебя исчезла, не смогла больше быть рядом, всяко случается, чего уж там, стоит ли так упираться, уходи вслед за любимой и будь с ней всегда, даже там, в кромешной тьме, где неразличимы лишь контуры, а чувства остаются, живут и не боятся вечности, не верят в Бога и не считают время.

Бразилия единственная страна, где законодательно в Конституции прописан отказ от войны, может это, конечно, легенда, но похоже на правду – трудно представить бразильцев воюющими, они для этого слишком любят жизнь, предпочитают не напрягаться, избегая даже минимальных трудностей.

Черт возьми, Южный Крест на спаде Млечного Пути мерцает, манит и что-то не договаривает… звезды, мириады звезд, они совсем близко в чистом тропическом воздухе приблизились на расстояние вытянутой руки, их можно потрогать, но это же святотатство, сгусток космического светопреставления расцвечивает близлежащие холмы, а луна служит только фоном… исключительно дурацкая ситуация – мы остановили наш «Фольцваген» посреди бразильского плоскогорья и смотрим, задрав головы, куда-то вверх, как будто никогда не видели ничего подобного, дикари другого полушария вырвались на свободу в промежутке между мировыми войнами…

Как-то это не по-нашему, но зато как хорошо…

 

 

Я в Белу-Оризонти… Нет, это не Рио-де-Жанейро… Но все-таки…

Шестимиллионный мегаполис распростер свои нечеткие, обрывочные очертания на изрядно пересеченной местности и успокоился прохладой вечера…

В этом городе нет ни одного одинакового здания, это запрещено законом, даже коррумпированный архитектор Мендисабаль не утвердит проект, если в нем нет эксклюзива… Фешенебельные небоскребы из стекла и мрамора соседствуют с одноэтажными особнячками из позапрошлого века, ухоженными с верандой и пальмами перед входом, как-то это органично и трогательно…

Вертолетные площадки на крышах небоскребов, чтобы избежать пробок, вертолет здесь, как городской транспорт…

Фавеллы карабкаются по холмам, словно раковая опухоль окучивают благопристойные кварталы…

Фавеллы и вертолеты… Нищета и роскошь под одной крышей.

В Бразилии сотни тысяч фавеллщиков, это бич страны. Рио-де Жанейро, Сан-Пауло, Бело-Оризонти уже невозможно представить без кварталов картонно-глиняно-жестяных хибар, население которых постоянно увеличивается за счет притока индейцев из Амазонии. Днем все выглядит вполне благопристойно – растительность скрашивает неприглядные склоны холмов… А ночью… Ночью они выползают на улицы города, наркоманы, проститутки, налетчики, вся грязь стекает в город, кроме того они постоянно устраивают внутренние разборки. В Рио, например, каждую ночь в фавеллах убивают в среднем пятьдесят человек. Сами бразильцы считают, что проблему фавелл невозможно решить мирными способами, т.е. в обстановке политкорректности. Фавеллщики никогда не ассимилируются в обществе, даже если им предоставить хорошую работу, медобслуживание и т.д. Они выросли в беспределе ночных разборок, с детства знают, что такое наркотики, торговля юным телом, они понимают, кто вершиться правосудие в твоем квартале, они все распределены по своим кланам-бандам, они несказанно далеки от наших понятий: «работа», «офис», «распорядок дня», что им, выросшим в темноте – «проблема энергетической безопасности», они в каменных джунглях каменного века – выживает тот, кто успел первым вытащить нож. Этот стиснутый замкнутым пространством мир живет по законам солидарности – есть свои, те среди кого ты вырос, есть чужие, те, кто живет за границами фавелл, своих не предают, чужим не верят. Полиция не суется в фавеллы, себе дороже, там можно получить нож или пулю из любой подворотни, окна, двери. Власти предпочитают договариваться, если, там, какой карнавал или, допустим, конференция под эгидой ЮНЕСКО или ООН, то фавелльные паханы обеспечивают порядок, может им тоже не нужна лишняя шумиха, а может от них банально откупаются. Опасения властей можно понять – если стотысячная толпа закаленных суровой жизнью бойцов выплеснется на улицы изнеженного роскошью города, то мало не покажется… Так что, худой мир лучше доброй… К чему приведет эта ущербная логика? Пока проблема игнорируются…

 

 

 

Я в Белу-Оризонти… Черт с ним, с этим Рио, и так не плохо…

Клещи двух гидроэлектростанций – Гояндира и Новая Аврора, два месяца сжимавшие нас железной хваткой, вдруг ослабли и мы выскользнули из недр бразильского плоскогорья в цивилизацию…

Наблюдать закат, а потом встречать ночь в шезлонге на крыше отеля «Меркури», расположенного где-нибудь на пересечении авениды какого-нибудь Альфонса Пена и руа некой Афигезы Мекетреф, это не последнее удовольствие. Сумрак густеет, становится неопровержимым, как вещественное доказательство, воздух пропитывается Ароматом Забвения и прошедший день, плохой ли, хороший вымарывается из памяти, растворяется в небытие, остаются огни, поднимающихся в гору соседних небоскребов, шелест шин где-то далеко внизу, луна над фавеллами и звездное небо, которое на крыше отеля «Меркури» в центре Белу-Оризонти искушает спокойствием и умиротворенностью…

Аромат Забвения, это своеобразный географический феномен безмятежного Юга – здесь никто особо не напрягает свою память, забывают всё – важное и так, по мелочам, забывают, едва успев что-либо пообещать, а те, кому обещали, тоже забывают, в общем, поговорили и так хорошо…

Пока Аромат Забвенья не парализовал волю, нужно сопротивляться его обволакивающей наркотической отрешенности. Я пытаюсь думать. Здесь, на крыше отеля «Меркури» в центре Белу-Оризонти в четырехстах километрах от Рио-де-Жанейро, под звездным небом Южного Полушария я пытаюсь понять – это много или мало? Вроде как достаточно для обычного отпрыска рабоче-крестьянского сословия из богом забытой провинции, может быть уже хватит мотаться по стройкам, может быть стоить остепенится и забыть… Забыть Аромат Забвения?

Нереализованный потенциал страшная вещь, он бродит в организме на дрожжах самомнения и постоянно понукает тебя, это, разлагающее душу, беспокойство не дает передышки, надо успеть, надо ничего не забыть и успеть что-то такое, чего ты еще сам не понял, но надо успеть хотя бы понять…

Хорошее, конечно, дело клепать железные турбины и запускать электроны по проводам, но приходит время и тебе перестает этого хватать, мозг работает с недогрузкой, ему мало пищи, прокручиваются в холостую шестеренки, застаивается кровь, костенеет душа, мало, мало, всегда мало, позади все предельно ясно и неинтересно, впереди сплошной туман и неопределенность, плохо то, что от тебя уже ничего не ждут, ты и сам от себя ничего не ждешь, это ли не повод, чтобы, наконец, расслабиться, нет, не так все просто, не идти вперед, значит, остановится, замереть, умереть, похоронить заживо то, что еще осталось внутри незагнившее, пульсирующее, теплое…

Вот ведь задница, ну почему меня вдали от Родины постоянно тянет на истязание больного самолюбия на предмет верности юношеским идеалам умерщвления плоти? Максимально, чего я достиг на этом поприще, так это того, что, наконец, избавился от навязчивого желания стырить в пятизвездочном отеле запасной рулон туалетной бумаги на случай, если где-то в пути меня нежданно-негаданно посетит отец-прохватец.

 

На берегу озера в пригороде Белу-Оризонти Лаго Санта лежит и задумчиво смотрит на воду капевара (типа нашего бобра, только раз в пять больше, длинношерстая и без хвоста). Рыжая, старая капевара не замечает назойливых фотографов, которые повыпрыгивали из проезжающих машин и пристраивают себя на фоне равнодушной ко всему капевары. Здесь их кормят, здесь их оберегают, они привыкли и отвечают терпеливым пренебрежением. Напротив отдыхающей у озера капевары, в вольере копошатся два страуса – он и она. Свесив на длинных шеях свои безобразные головы до самой земли они как будто о чем-то шушукаются, но, завидев людей, начинают дефилировать вдоль вольера, занимаясь агрессивным попрошайничеством, ну и рожи – злобный немигающий взгляд, хищный, алчущий рот, мощный клюв, короче, сетка вольера больше защищает нас от них, чем наоборот… Нет, это не зоопарк, это обычный пригород, здесь это в порядке вещей – люди и животные, вместе и никто никому не мешает.

 

Оуро Прето – вторая столица Бразилии, когда после Сальвадора, но перед Рио-де-Жанейро. Город с четырехсотлетней историей. Чтобы почувствовать эту историю, мало просто посетить Оуро Прето, надо захлебнуться неповторимым бразильским симбиозом – золото, конкистадоры, рубины, черные рабы, изумруды, непроходимая сельва, святая Инквизиция, эмиграция со всего Света, великая Амазонка, словно гигантская анаконда, мертвой хваткой стиснувшая эту страну, Анды, индейцы-людоеды, водопады, ягуары, кокаиновые плантации, кофе, сахарный тростник, хлопок, карнавалы, смешение рас и народов, диктатуры и военные перевороты, колониализм и борьба за независимость, императоры и президенты, коррупция, эскадроны смерти, шоколадные мулатки, которые танцуют самбу, футбол и лазурные пляжи Копакабаны…

Оуро Прето – что-то среднее между кавказским аулом и Златой Прагой в районе собора святого Витта… древность, памятники, колокола, ущелья, булыжная мостовая, дома приклеенные к вертикальным откосам гор, Академия Минеральных Наук, церковь семнадцатого века, чинные туристы и школьники-гимназисты в одинаковой униформе…

Можно, конечно, систематизировать данный набор эпитетов в четкие и правильные предложения с подлежащими и сказуемыми, это, наверно, будет правильно, но уж точно не по-бразильски…

 

 

Луис Карлос Салим Гедос и его дом в Лаго Санта.

Луис Карлович коренной бразилец, его отец потомок португальских колонизаторов, его прадед баллотировался на пост президента Бразилии, но чуть-чуть не дотянул (бразильское «чуть-чуть» понятие весьма относительное); его мать – дочь сирийского эмигранта. Какого черта Гедоса занесло в Московский Энергетический Институт, он и сам толком сказать не может, то ли левые взгляды его прогрессивных родителей, то ли его спрятали в Союзе от эскадронов смерти, неважно, главное, что, прожив двадцать лет сначала в Совдепии, а потом и в России, он заразился нашим менталитетом, подцепил вирус стремления к утопическим идеалам, заболел комсомольской целеустремленностью, напрочь утратив бразильскую беспечность.

На бутылке бразильского рома-мантиллы красуется изображение одноглазого пирата, убогая потуга латиноамериканского сюрреализма, туда надо было всадить фотографию Луиса Гедоса, с огромным через всю щеку шрамом, наподобие сабельного, полученным в драке в публичном доме Луизианы, когда ему пришлось отбиваться от пяти отмороженных наркоманов-индейцев с Севера, с фанатично горящими, как перед абордажем, глазами, в добавок еще злобный и однобоко оскаленный ехидный рот; он резок, нагл, бесцеремонен и поэтому контрастирует с соотечественниками, своим напором вызывая у них непонимание, но он, так же как и они сластолюбив, порочен; циничный пошляк, бравирующий своими победами, истинными и мнимыми, рыцарь половых утех, все его разговоры, в конечном итоге, сводятся к описанию эротических игрищ собственного языка в недрах женских половых органов.

Дом Луиса Гедоса скрыт за двухметровым каменным забором в заросшем манговыми деревьями и переплетенном лианами саду. Здесь все запушено, хозяина месяцами не бывает, свору огромных собак кормит соседка. Перед парадным входом стоит разобранный раритетный «Виллис» образца пятидесятых годов прошлого столетия, он отдан на откуп термитам, которые методично потрошат его внутренности. Дом не достроен и наверно никогда не будет достроен, кажется, что ему к лицу эта вечная недостроенность. Каменные полуметровой толщины стены без штукатурки, портреты предков в аккуратных рамках, монументальная мебель в колониальном стиле, уже источенная червями, все четыре стены имеют выходную дверь на опоясывающую периметр дома веранду. Внутри здания допотопные комоды, сундуки, безразмерные кровати, столы с фигурными ножками, идеально ровный пол из дорогого темно-красного дерева, все завалено вперемежку пыльным и свежевыстиранным барахлом, инструментом, книжные полки покрыты паутиной, а там, чего только нет – медицинские энциклопедии на португальском и художественная литература на русском, справочники, словари, технические сборники, все скопом, желтые страницы, пыль, сумрак, сухие цветы, которые завяли в древней вазе на подоконнике… В доме есть и второй этаж, но для того, чтобы его осмотреть надо искать лестницу, ставить ее к люку и лезть в полную темноту… В этом доме можно выдержать длительную осаду, здесь имеется целый арсенал ружей, сабель, ножей. Запущенный сад примыкает вплотную к стенам, настырно пробивается в окна, он опутал, окружающую дом, веранду щупальцами веток, лиан, стрекот цикад слышен отчетливо, где-то совсем рядом, у порога дома… Веранда полутораметровой ширины, своеобразная граница между домом и садом, каменные колоны, деревянный парапет, бетонный пол, массивные стулья, под ногами шуршит, хрустит ссохшаяся в рулоны опавшая листва еще прошлого сезона, она везде, даже в комнатах… В самый жаркий день тут прохладно и сумрачно, солнце не проникает сквозь буйную растительность сада… Этот дом состарился так никогда и не побывав молодым, эти стены, этот сад так и не услышали звонкого детского смеха, ласковых заигрываний красавицы жены и вечерней переклички семейных прозвищ… Так сложилось, первой тут поселилась тоска и непонимание… Жить здесь постоянно можно только, если каждый день приходить пьяным и уходить с похмелья, но дом и не претендует на звание жилья, это музей-берлога, крепость и сокровенная память сильного человека, далекого от конформизма и амбиций, сюда он возвращается, чтобы зализывать бесчисленные раны, которые наносят ему другие люди и та, другая жизнь за воротами этого дома…

Луис Гедос – одинокий волк. Выкристаллизовавшийся на перепутье двух социально-экономических формаций он не захотел подстраиваться ни под нас, ни под них. Он остался самим собой – грубым неуклюжим циником с нервной ранимой психикой, абсолютно незащищенной от тупого себялюбивого равнодушия окружающего Мира…

Никто так мастерски не водил машину по красным и пыльным дорогам бразильского плоскогорья, никто так грамотно не мог перевести с русского на португальский и обратно напичканную техническими терминами речь гидростроителей, никто так искренне не хотел, чтобы агрегаты были смонтированы качественно и в срок, остальные лишь симулировали активность, а он рвался в клочья, писал отчеты, ругался, доказывал, все зря, его одного было слишком мало, он знал это и все-таки шел на конфликт, потом напивался от отчаянной безысходности самопальной кашасой, крушил меблированные комнаты многозвездочных отелей, с дикого бодуна приходил на работу и все начиналось сызнова…

Прости меня, Луис Карлович, я мало чем смог помочь тебе…

Я уезжаю, мне это уже не интересно, я устал, я слишком долго был таким как ты, ни к чему хорошему это не приводит…

 

Мне еще долго будет сниться придорожное кафе у обочины трансамериканского шоссе на выезде из Белу-Оризонти в сторону Рио-де-Жанейро, где растет роскошная араукария – стройное, хвойное дерево, шарообразными парашютными гроздьями развесившее аккуратные желто-зеленые лапы, словно игрушечные, пушистые и мягкие…

 

Каталау – Бело-Оризонти, август 2010.

 

 

 

ОДНА  ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ  ЖИЗНЬ

 

 

Он родился в 1957 году где-то в сибирской глуши, в одном из тысяч пригулаговских поселков. Его мать, вроде бы, была вольной, а отец… Его отцом мог быть любой из миллионов амнистированных в предыдущем году. Любой из, выпущенных на свободу, доходяг оголодавших по женской ласке или свора блатников, устроивших групповуху, – чем не коллективный отец. По доброму ли согласию, иль по принуждению отдалась его мать его отцу – никто не знает. Потому как отец сей единый или множественный особо не перетрудился – так и не доносив приплод положенный срок, его худосочная мать отдала Богу душу, произведя на свет двух одинаковых заморышей.

Детдом, голодуха, тайга. Сибирь, совдепия, беспредел. В паспорте он почему-то назвался Александром Павленко. Он и взрослым сохранил подростковое строение тела – сто пятьдесят сантиметров роста, мелкая угловатая голова, дряблая мешковатая фигура, серое лицо, тусклые пустые глаза, неопределенного цвета, с ранней проседью волосы, невразумительная скороговорка речи. Он ничего толком не умел, был бесполезен, как бацилла холеры в пустыне Гоби. Его брат-близнец спился и потерялся сразу после выхода из детдома. Сам он подвизался на многочисленных сибирских стройках и даже умудрился закончить вечернее отделение какого-то института. Хилый и неумный, невзрачный и дикий он жил среди людей, как столб посреди тротуара, который надо постоянно обходить. Он отвратительно, безвкусно одевался, плохо, наскоряк питался, жил по общагам. Околачиваясь по стройкам в качестве гидротехника, он числился в каком-то красноярском НИИ старшим научным сотрудником. Временами он зарабатывал хорошие деньги, но продолжал носить тряпье, питался отбросами и абсолютно не интересовался женщинами.

В 1991 году он возвращался в Красноярск из очередной командировки. Он получил расчет и при себе имел несколько тысяч рублей. Ему выдали мелкими купюрами и он вез их в мешке. Самолет приземлился в аэропорту Красноярска ночью. Он не стал брать такси и отправился в город пешком. Он шел всю ночь, словно нищий, забросив мешок с деньгами за спину, как котомку. Уже в городе под утро его задержали менты и поинтересовались, что в мешке. Он был настолько глуп, что сказал правду. Они считали себя настолько умными, что не поверили и отпустили без досмотра, посмеявшись его ответу, как шутке. За такие деньги тогда убивали и более видных, а его кончили бы, не моргнув глазом. За такие деньги тогда он мог бы купить квартиру, жениться или, на худой конец, гульнуть на всю катушку. Но он чудом сохранил эти деньги только для того, чтобы их потерять. Заканчивался 1991 год. Призрак финансового коллапса был уже осязаем. Деньги еще что-то стоили, но большинство, предчувствуя инфляцию, закрывало счета, скупая то, что еще можно было купить. Он все, до копейки вложил в Сбербанк, а через два месяца эти деньги обратились в дым.

Он так ничему и не научился. Его потусторонняя логика отделяла его от людей. Он не понимал их, они не понимали его. В таких условиях можно жить притворяясь. Он не умел и этого. Он не подавал и не продавал себя. Не таил, не гримасничал, не пытался скрыть свою никчемность, даже не понимая того, что ее надо скрывать. Он был прост и ко всему равнодушен. Он был так же равнодушен к себе, как и ко всем остальным. Он был проще собаки, потому что не умел вилять хвостом, примитивнее кошки, потому что пренебрегал элементарным комфортом, упрямым в своем постоянстве, как бык и предсказуемым, как амеба обыкновенная.

 

Я жил с ним две недели в июне 2000 года в поселке Светлый Мирнинского улуса Якутии. В трехкомнатной квартире, на манер гостиницы, нас жило трое. Третьим был озлобленный на весь свет питерец, командированный Ленгидропроектом на Вилюйскую ГЭС. Этот каждый день глушил пиво и, напившись, исходил желчью, поливая и козля всех подряд. Впрочем речь не о нем.

То, что он – Сашка Павленко, я узнал только на третий день его появления в квартире. Его привел коллега по институту и даже не удосужился нас познакомить. Он призраком бродил по комнатам, смотрел теливизор, свернувшись калачиком в конце дивана, или, забившись в угол, отвернувшись к стенке, втихаря трескал неопределенного цвета колбасу и дул чай.

В квартире одна комната была под замком. В гостинной стоял телевизор, два кресла, диван, а в спальне – три кровати. Он спал, не снимая спортивных штанов, которые днем в двадцатиградусную жару поддевал под мешковатые брюки. Он не мылся и отвратно пах. Кроме того, он регулярно употреблял чеснок и, в конце концов, провонял всю квартиру. Я в открытую затыкал нос при его появлении и тут же уходил в другую комнату. Он лишь дважды попытался вставить нечленораздельные реплики в наши с питерцем редкие разговоры. Мы так ничего и не поняли, дружно проигнорировав его нелепые потуги к общению. Он замкнулся, компенсируя отсутствие звуков потрясающим вонюханом. Так прошла неделя.

Потом он начал пить. Он и пил-то совсем не так, как это делают другие. Он покупал бутылку водки, ставил ее на полу у холодильника, изредка наливал себе грамм пятьдесят, выпивал, закусывал дешевой ливерной колбасой и хлебом, насквозь промазанным чесноком. Все это он делал, повернувшись к нам спиной, если мы были на кухне. Потом он уходил в гостинную, сворачивался клубочком в кресле и засыпал перед телевизором, не переставая смердить. В эту неделю он не ходил на работу. Он покупал одну бутылку водки в сутки. Пил свои пятьдесят грамм, засыпал в кресле или на диване, просыпался через каждые два-три часа, шел на кухню за новой дозой и опять спал, не различая дня и ночи. Ко всем его запахам прибавился еще и стойкий, утробный перегар нездорового желудка. Так прошла неделя.

А потом он умер.

Утром я, уходя на работу, увидел его спящим уже не в кресле, а на полу перед включенным телевизором. Я уезжал на ГЭС и попросил питерца, чтобы он поговорил в Дирекции по поводу этого бардака. Днем в квартиру пришел начальник техотдела и вызвал «скорую помощь». Врач, отшатнувшись от перегара, посоветовал вытрезвитель, но, осмотрев язык, тут же отвез Сашку в больницу. Срочно стали готовить операцию, но он умер раньше. Провели вскрытие – его печень полностью разложилась.

Его похоронили за счет средств Дирекции в вечной мерзлоте светлинского поселкового кладбища, на вершине сопки. После него остался покусаный батон колбасы (он почему-то не пользовался ножом, либо ломал колбасу и сыр пальцами, либо кусал прямо с батона), кипятильник, карманные часы, которые отставали на два часа, показывая красноярское время, ворох грязной одежды, кошелек с двадцатью рублями медью (на новую бутылку водки ему бы уже не хватило) и старый портфель, на дне которого завалялись две головки чеснока. Все это хозяйство сгреб в большой пакет и унес на свалку его коллега по институту, тоже работавший на ГЭС. Он же и рассказал мне то, что знал о жизни Александра Павленко.

 

Люди, люди. За день до смерти я злобно отвязался на него. Мне надоел непрекращающийся кавардак на кухне – немытые тарелки, огрызки, объедки колбасы, хлеба, появились тараканы. Я потребовал, чтобы он навел порядок. Он с трудом оторвался от дивана, показался на кухне, обвел стол мутным взглядом и опять ушел. В тот момент он уже не воспринимал реальность. Но мы списали это на водку, а он ослабел от боли, он шатался, а мы думали, что он пьяный, но от тех доз, которыми он пил, опьянеть невозможно, Он глушил свою боль. Думал, что глушит свою боль, а на самом деле добивал себя.

Я повидал людей с подобной болезнью. Максимум стоицизма проявляли те, кому удавалось, упившись таблетками, скрючиться и лежать неподвижно, но боль клеймом была выжжена у них на лице. Этот же неделю косил под пьяного, ни стона, ни жалобы. Потом, только когда он умер, и я узнал его историю, я понял, в чем дело. Он не знал другого, для него это был единственно возможный и единственно известный вариант поведения – никто не должен знать о твоей боли, страдании. Этот суровый армейско-зековский постулат вытекает из старой поговорки: «Больного надо трахнуть в постели, ибо, когда он оклимается, это будет гораздо сложнее.» Он всю жизнь прожил в местах, где проявление слабости, в лучшем случае, вызывало насмешку, в худшем, желание этой слабостью воспользоваться. Он не знал жалости, слова такого не знал, не мог знать, просто, никогда не видел и не понимал, что это такое.

Хотел бы я посмотреть на того, кто попытался бы добиться от него что-либо помимо его воли.

Уникальный тип. Он был единственный в своей исключительности. Как один человек может понравиться другому? Во-первых, симпатичной внешностью. Для Сашки это исключено. Во-вторых, можно покорить шармом, обаянием, словом. Он был отталкивающе косноязычен. В-третьих, умом. Он был глуп. В-четвертых, богатством. Он был беден и к тому же жаден. В-пятых, преданностью. Он был сам себе на уме, держался независимо. И, наконец, последнее – в любом обществе всегда найдется определенное число доброхотов, которые готовы любить и жалеть неудачников просто так, за то, что они неудачники; для этого надо либо показать себя неудачником, либо слегка всплакнуть, в нужный момент простонать, в крайнем случае, состроить страдальческую гримасу; и все – вам плохо, значить сострадатели у вас найдутся. Он не был способен даже на это.

Он мог быть добр, но никто не знал этого.

Он мог быть злобен, но никто не узнал этого.

Он так и остался никаким.

 

ЛЮДИ, ЛЮДИ!  Я хотел умереть в этой командировке. Прийти с работы, выпить чай, посмотреть последние новости, выключить телевизор, когда начнется реклама, принять душ, лечь на спину, сложить на груди руки, заснуть и не проснуться. За то, чтобы это было именно так, я отдал бы все оставшиеся мне еще дни и годы. Лишь бы это случилось тогда. Пусть меня кремируют за счет средств Заказчика, а пепел сольют в унитаз. Это не дорого, Дирекция не обеднеет. Пусть меня все забудут, так лучше, ибо после меня может остаться нечто похуже нездорового вонюхана. Мне будет легко и просто, если в печи крематория вместе с телом сгорит и моя совесть. Я прослежу за этим, когда меня не будет. Я постараюсь не вернуться. Я сделаю все возможное для того, чтобы не возвращаться. К черту перевоплощения. Сублимация реинкарнации. Лицемерие во спасение себя одного, любимого, правильного. Нельзя возвращаться туда, где рождаются красивые, они же здоровые, они же, удачно женившись, делаются богатыми, а от этого, прослыв умными, становятся знаменитыми, они рожают себе подобных, они живут на Лазурном Берегу и, наверняка, рассуждают о справедливости. Многие из них считают себя несчастными и просят у Бога милостей. Бог дает им. Он в суете, в заботах о чадах своих любимых. Где уж ему вспомнить о, родившемся в пригулаговском поселке, Сашке Павленко, который был глуп и уродлив, который никогда не просил, ни во что не верил, никому не жаловался и ни на что не надеялся. Он прожил жизнь, сцепив зубы, – у него была плохая дикция.

 

СЮДА  НЕЛЬЗЯ  ВОЗВРАЩАТЬСЯ.

 

 

 

июль 2000 г. Якутия

Мирнинский улус

пос.   Светлый

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.