Юрий Муканов. На углу в Чебоксарах у Марпосад

 

Юрий Муканов

 

 

 

На углу в Чебоксарах у Марпосад

 

(сборник рассказов)

 

 

НАЧАЛО

 

 

рассказ

 

      В этот угол, меня, постоянно притягивает, особенно в последнее время, когда жизнь, по существу, уже заканчивается и впереди лишь известная перспектива.

     Ещё, в далеком-далеком детстве, во времена генералиссимуса Сталина и маршала Берия, после того как немного подрос и стал ходить в школу, я мучился вопросом: – в чём божий промысел моего сотворения  в этом самом месте, да ещё в годы войны, разрухи и голода? Сколько  мне предстоит прожить, и, как много пройти и совершить, – хоть хорошего, да хоть и совсем плохого? Про Бога мне тогда ничего небыло известно, но так уж кругом всё протекало, двигалось и изменялось, будто всё заранее было кем-то расписано, утверждено и приказано.  Казалось и моему появлению на свет; – небыло никакой иной альтернативы. По-видимому, меня сразу, ещё там, на верху,  до рождения, определили и направили в группу малолетних голодранцев, по известному закону, – «каждой твари по паре». Я оказался кирпичиком, крошечным исходным материалом, какого-то глобального непонятного проекта, – частичкой мирового хаоса. Весь ужас своего положения я осознал  только к семи-девяти годам своей нелегкой жизни, в стенах деревенского детского дома, на этом  самом злополучном углу.

     Из тех, с кем  тогда,  ещё в сороковых годах прошлого века случайно выпал прямо в казенные колыбели, в живых, спустя, больше 60 лет, случайно встретил только двух, сильно искореженных  временем и долгой дорогой стареющих  господ; возможно, есть и другие, но мне о них ничего неизвестно. Порой видятся вскользь, сквозь толщу лет, светлые, ангельские лица друзей,  с того далекого детства; прочих не могу никак  и вспомнить, как ни стараюсь. Правда, отдельные картинки в памяти сохранились, довольно-таки четко, со всеми подробностями, и, даже, мелкими деталями.

     Незабывается первый  день в Вотланском детском доме. Возраст едва около полутора лет, а то и меньше. Что за тётя и откуда она меня сюда завезла, – не помню. Погода  стояла  солнечная, тёплая. Ждать оставили на скамейке у клумбы, с красивыми и яркими цветами. Похоже, меня передавали из рук в руки, с необходимыми бумагами и формальностями. Именно там, постепенно, ко мне приходило осознание себя, не как просто одноклеточное растение, а как живое самостоятельное существо, способное воспринимать  и оценивать окружающий мир по-своему. А был он тогда сплошь кричащим и ревущим со всех сторон. Десятки глоток, вылупившихся только  вчера из грязной скорлупы военного времени, яростно вопили, не зная усталости и покоя. Кроватки, с высокими деревянными решетками стояли плотно, кругом белые подушки, простыни, одеяла и потолок. Другого, кроме этого, замкнутого пространства, и день за днём, сутками напролет, маленького Мира, – похоже,  ничего на свете и не существовало.  Правда, потом, спустя некоторое время, самим собой, стали делаться открытия.  Оказалось, что наиболее значимыми для нас орущих, в духовном и физическом смысле, существами, являлись две-три нянечки, нанятые из деревни. Для них, у  которых самих имелись большие семьи и хозяйство, – эта была самая настоящая тяжелая физическая работа; как убирать навоз, пилить и колоть дрова, доить, косить, грузить,  молотить и пр.. Помню их мозолистые, грубые почерневшие руки, с когтистыми пальцами. Если надо было нас кормить, одевать, мыть, укладывать спать, сажать на горшки и пр. ,- они делали  это всё основательно и с каким-то остервенением. Одни относились к этому, как если бы их поставили перебирать на складе прошлогодний картофель, другие проявляли и некую ласковость, а были и такие, которые сюсюкались, обращались нежно, даже ласково. Одна особа, так та всегда очень торопилась при кормлении, как-будто стремилась достичь рекорда в этом незатейливом  деле; ложку буквально впихивала, не дожидаясь проглатывания и раскрытия губ, нисколько не боясь поломать зубки и повредить полость рта. Другая, всегда оставляла на пухлых и кривых моих ножках ссадины и кровоподтеки, одевая на меня закрученные и засушенные после стирок чулки и рейтузы.  Сказать, что  подобные муки причинялись ими по злобе, – нельзя.  Не помню, чтобы  они кого-нибудь били, оскорбляли или унижали по причине невыносимого свойства своего характера. Они просто действовали в рамках давно сложившегося там техрегламента; работали как на конвейере или в поле, – дружно и сноровисто.  Например, в бане одна  из них выхватывала из шумной кучи очередного озорного голодранца, намыливала его и  передавала другой, та быстро обмывала, ополаскивала, а затем тело передавалось на обтирание  и одевание следующей.

     Очень часто  директор детского дома, красивая,  лет 4045 величественная дама, сама принимала участие  в подобных горячих мероприятиях. Тех, кого она выбирала, удостаивались особой её царственной  благосклонности. В  их число, попал и я. Ей нравилось  возиться со мной, как с арапчонком. В том возрасте я был слишком смуглым, почти коричневым, с большими чёрными глазами. А на экранах только что появился фильм «Цирк», с популярной артисткой Орловой. Киношный её чёрныё кучерявый сынок, от злобного американского расиста, – полюбился многим советским зрителям. Ни по своей вине я выпал в этот тираж, любимый тогда многими образ. Нянечки, воспитательницы буквально наперебой затаскивали меня на  руках, постоянно тискали  до слез, зацеловывали. Не знаю почему, но чаще это делали яркие блондиночки. 

Читайте журнал «Новая Литература»

     Сама директриса мыла меня в  большом эмалированном тазе, не хозяйственным мылом, а очень ароматным; натирала мягкой приятной мочалкой. Потом ставила  мокрого на лавку  и тщательно, не спеша, особым пушистым полотенцем   вытирала все изгибы и линии моего тела, ласково что-то говорила, гладила по головке, иногда клала в рот сладенький леденец. Мне доставляло удовольствие и когда она меня, неспешна одевала, без этих нянькиных щипков и неприятных торопливых протаскивании тела, рук, ног в тесные штаны и рубашки. Один раз зимой баню не так протопили и  все сильно угорели, теряли сознание, непрерывно  и  блевались. Перепуганный персонал спешно закутывал нас в одеяла и буквально бегом, босиком по снегу, в одних сорочках, за 30 метров    эвакуировала  всех в спальный корпус. Время было строгое, сталинское. 

     Был ещё случай, когда они угостили нас самодельным чувашским пивом по случаю дня рождения одной работницы. Бочка стояла, прямо у дверей накрытая мешковиной, распространяя кисловатый запах. И сами няни, и другие взрослые обильно пили и веселели. Не знаю как у них, а у нас, деток, быстро разболелись животики, открылся жуткий понос, и всех поголовно, подвергли медицинской процедуре. Посредине комнаты, как на городской площади, из нескольких табуретов соорудили устройство наподобие кушетки-эшафота, застеленное желтоватой клеёнкой. На всё это необыкновенное приготовление мы смотрели перепуганным стадом, некоторые не выдерживали и начинали реветь. Длинная как жердь нянечка, с лицом неумолимого палача, брала по очереди за ручку из группы намеченную жертву и вела на «эшафот». Там нагое и  хныкающее детское существо публично укладывалось вниз животом, узкая рука в резиновой перчатке ловко  просовывала  в банку с вазелином палец, проделывала некое круговое движение, а затем проникала в выпуклую часть тела. Другая, тоже в белом халате, высоко над попой держала грелку, и, когда прозрачная трубка входила в тело, начинала из кувшина лить туда мутную жидкость. Прошедший экзекуцию отводился на отдельную скамейку и усаживался. Ему предлагалось немного потерпеть. Рядом стоял огромный оцинкованный таз, в который порой с шумом и свистом извергалось по нескольку фонтанов одновременно, под успокаивающие комментарии взрослых. Страх и меня буквально парализовал. Но на деле оказалось не так уж и ужасно. Живот вздулся и никакой  боли от проникновения клизмы даже и не испытал. Меня держали над тазом, как над пропастью, несколько раз, и это сфотографировалось в альбом памяти.

     И теперь, доживая седьмой десяток, не вижу смысла своего появления тогда, и существования потом, в этом времени, и в том пространстве. Нуждалась ли так во мне  природа, а я уж точно в ней никак не нуждался.  У меня было много реальных возможностей закончить жизненный марафон до срока, и если бы это произошло раньше, – я посчитал бы сейчас такое только за благо и милость.

     Детский дом располагался в  деревне, в окружении бескрайних лесов и колхозных полей. Рядом протекала извилистая речка. Мир постепенно стал раскрывать нам свои двери и окна, как только с ползания на четвереньках мы всё увереннее начали становиться на ножки и топать. К удивлению открылось, что и за дверьми спальной имеется много чего интересного. Новая жизненная ступень ознаменовалась переходом от сосок и колыбелей, к некой свободе действий. Больше времени стали уже проводить  не порядком надоевшей спальне, в кроватках, а в просторном, светлом помещении с множеством интересных игрушек и событий. Там, в дальнем углу, возвышалась огромная полированная чёрная рояль на трех толстенных дутых ножках с роликами. Не знаю почему, но тёмные своды этого внушительного для нас музыкального гиганта, под которые, мы свободно входили пешком  ещё не пригибаясь, манили нас своими необыкновенными очертаниями, таинственностью и загадочностью. Видимо животный инстинкт, неосознанный страх, желание немедленно спрятаться от всех в своей собственной норе, – существовал и в нас. Таким спасительным местом, незаменимым средством психологической разгрузки в критические минуты жизни, как раз и являлась эта рояль. Когда душила обида, ярость, – там можно было покапризничать, подолгу поплакать, всхлипывать, поливаться соплями, шепотом поверять свои душевные тайны и страдания какой-нибудь из трех фигурных ног; прильнув к её талии, так напоминающий  исчезающий из памяти неясный, некогда любимый образ.  Многих подолгу приходилось уговаривать покинуть это укромное место и выйти на божий свет. В её многочисленных нишах, ячейках, потаенных места, рядом с натянутыми струнами прятались полюбившие игрушки, тряпочки, картинки, нитки и прочая  подобная мелочь. Нами занимались. Не знаю, по какой уж там педагогической методике, но определенно системно и целенаправленно.  Комната, в которой мы стали проводить больше времени казалась нам просторной, светлой и уютной. В темное время суток к потолку подвешивались  мощные керосиновые лампы «Молния». Электричества тогда ещё в деревне  не было и керосин экономили.

     Бесконечные стены украшали картины на тему природа, дети и  вожди. Из всех, особенно запомнились большие, в золоченных багетах портреты Сталина.  На одной много зелёной краски и тёмно-красных тонов. Вождь изображался во весь рост в военной форме, широких  погонах, вполуоборот, в хромовых сапогах и с трубкой в руке. На галифе до голенищ, – ярко-красные лампасы. Одна нога немного выставлена вперед и полусогнута. Лицо спокойное, уверенное, строгое.  Ещё до того, как нам стали читаться  рассказы, разучиваться песни и стихи о нем, у всех, непонятно от чего и как, уже существовал этот образ некого божества и недосягаемого величия. На другой картине, Сталин с Молотовым, на фоне колосящихся полей и красивого, уже спелого лета. На них легкая белая полувоенная форма, через руки перекинуты плащи. Портреты Ленина на стенах тоже имелись, но они небыли столь впечатляющими.

     Помнится забавный случай. Мы сидим кружком перед молодой воспитательницей. Читается рассказ о детстве Владимира Ильича Ленина. У некого дитя не выдерживает животик после утренней каши. Раздается негромкий  характерный звук, а затем по комнате расползается соответствующий аромат. Всем понятно, что произошло. Учительница на миг запнулась. Повисла неловкая тишина. Затем она строгим взором окинула всех сидящих и с укором сказала: – « А вот маленький Володя, так, исподтишка, никогда бы не поступил. Он, в этом случае, поднял бы руку и попросил разрешения выйти в туалет». Ещё что-то она говорила про честность, культурность и воспитанность. Тут всем захотелось быть похожим на маленького Ильича;  – потянулись руки за разрешением. Девочка-воспитательница так и не поняла, какой опасный камень она бросила в образ нашего любимого Ленина, какую рябь на его кристально чистом   образе  она соотворила. Хорошо что тогда на занятии никого из её коллег или  начальства не присутствовало, а мы в тонкостях идеологии почти  совсем и не разбирались. Красивая и простодушная девочка ушла в прошлое, оставив след.

     Да что дети.  В похожую историю я попал спустя 40 лет. Уже работая в центральном аппарате в звании подполковника,  проходил как-то очередную переподготовку в Домодедовском институте повышения квалификации руководящего аппарата МВД СССР. Раз, после обеда, зашел  в библиотеку немного поработать со спецлитературой. Параллельно там обучалась и группа из руководителей медицинских подразделений одного из главков. В зале тихо, говорят полушепотом. У стойки получения книг, в очереди, ожидал худощавый майор медслужбы в дымчатых тёмных очках, очень интеллигентского вида. Мыслями он явно был не на этом месте, а уж где он там витал, одному Богу известно. Молодые женщины пишут, молча, заполняют формуляры. И в этот момент этот майор, совершенно забывшись, где  он находится, испускает громкий послеобеденный звук, облегчая свой живот от диареи. Повисла гробовая тишина. Лицо майора залилось краской, но он моментально нашелся, развернулся, и ничего не говоря, исчез за дверь,  оставив нас, присутствующих, в очень  деликатном положении;  с немым вопросом. Даже смотреть друг-другу в глаза стало неловко. Ситуация показалась мне настолько  комичной, напоминающей тот давний ленинский урок, что я один  не выдержал и  громко рассмеялся, к недоумению остальных.   Все комментарии тогда свелись к тому, что виновник происшествия вероятно из этих, самых настоящих  учёных,  нередко впадающих в глубокую задумчивость… .

     Те казенные игрушки, которые нас окружали в  сороковых послевоенных годах, конечно, сегодня выглядели бы довольно-таки примитивно и грубовато. Но мне они казались очень даже красивыми и яркими. Разноцветные пирамидки, башни кремля со звездами, большие грузовые машины, громоздкие экскаваторы, трактора, – всё делалось из дерева. Очень натурально выглядели коровы, лошадки  и свиньи из папье-маше. Их хотелось незаметно взять и спрятать у себя под подушкой, как и картинки с персонажами из сказок на плотной бумаге. Много имелось всяких кубиков, стороны которых содержали изображения отдельных частей различных домашних животных, зверей, окружающих предметов. Требовалась определенная смекалка, настойчивость, чтобы из них собрать например целиком слона, тигра или коня. Позже стали появляться игрушки из новых легких материалов. Очень нравились блестящие жёлтые уточки с красными клювами и широкими лапками. Головы, руки и ноги кукол стали не такими тяжелыми и грубыми.

     Казалось, что жизнь течет своим чередом, само-собой, без внешнего вмешательства. Оказалось это совсем не так. Молодые воспитательницы в толстых тетрадях  регулярно писали планы, отчеты,  и даже некоторые, где-то учились.

     Пришло время и нас постепенно стали выводить на прогулки, уже и за пределы толстых бревенчатых стен. Этот этап запомнился тем, что в коридоре появился строй новых сверкающих калош с красными подкладками, ботинками со шнурками. Экипировка  занимала значительное  время. В процесс одевания  вовлекался практически весь персонал, и он очень утомлял, как детей, так и взрослых. По очереди каждый из нас выхватывался из толпы, спешно облачался в брюки, рубашки, пальто с пришитыми к тесемкам варежками, нахлобучивались шапки, закручивались по самые глаза и уши, широкие шарфы; и в таком бравом виде  потный  крошка-гуляка выталкивался за дверь ожидать всю группу. Когда все оказывались в сборе, выходила  воспитательница, пересчитывала всех по головам, строила  парами, заставляя партнеров взяться за ручки, и вела нас знакомиться с окружающим деревенским миром. До этого я видел в окно только хозяйственный двор, большую чёрно-белую лохматую собаку на цепи, коров, лошадей, свиней, подсобные постройки, доярку, скотников, сторожа в военной гимнастерке,  без кисти руки и с одной ногой. Все они числились в штате детского дома и нередко заходили во внутренние покои  полюбезничать с женщинами. События, происходящие за окном казались тогда вполне достаточными и не нуждались в пополнении, особенно после одного случая, повергшее меня в сильное волнение, до слез, до головной боли.

     Однажды размеренная и спокойная жизнь  детского мира нарушилась. По волнению взрослых, особых взглядов, которыми они обменивались, бросая взгляды на окна во двор, приглушенных, как бы тайных разговоров и знаков, чувствовалось приближение какого-то не простого и очень важного события, и, именно, в этот день, в этот час. Я сидел у нянечки на руках, и, мне, тоже натерпелось взглянуть туда, как и всем. У окон, как на балконах театра, уже собрались любопытствующие. Там внизу, во дворе, скотник, держа в руке корку хлеба, выманивал из сарая большую белую и очень добродушную свинью «Дуську», – нашу всеобщую любимицу. Та, тихо похрюкивая, доверчиво, белой тучей,  выползала из черного проема сарая к своему обольстителю, прикрывая  широкими ушами маленькие  глазки. Пошел крупный снег. Несчастная, ничего не подозревающая, она  широко улеглась на бок раскинув ноги и немного приоткрыв пасть, от испытываемого наслаждения,  которое ласково доставлял ей коварный убийца,  почёсывая жертве широкий животик. Но когда мужик с веревкой и те двои стали крадучись приближаться, «Дуська» опасливо приподняла голову, хрюкнула и попыталась вскочить. Однако уже было поздно. Раздался такой пронзительный жуткий вопль, что у меня зазвенело   в ушах, и началась  истерика. Я пытался выпасть из цепких объятий,  бился руками в грудь,  громко ревел и лил слёзы. Но няня была непреклонна. Толи сама сильно была увлечена кровавой сценой, толи посчитала это моим ничтожным капризом, который необходимо решительно пресечь. Она с упрямством поворачивала меня лицом к окну и не давала отвернуться от сцены насилия.

     Возможно,  няня предвидела мою дальнейшую совсем не легкую судьбу, и, по возможности, на свой взгляд, старалась как можно лучше подготовить меня к ней, таким вот образом.  Конечно, она не была легендарной Ариной Родионовной, а всего лишь простой деревенской бабой, с собственным представлением о жизни, добре и зле.

     Связав ноги и пасть «Дуськи», мужики грубо бросили её, продолжающую громко, обреченно визжать и неистово биться телом, на приготовленный подсанок (прицеп для больших саней), и, крепко разом навалившись, привязали к ней толстыми веревками. Потом, вечно молчаливая доярка принесла эмалированный таз, такой же, в какой меня  в бане мыла директриса, и поставила рядом с повязанной жертвой. Я всё надеялся на чудо, мне казалось, что жалобные вопли несчастной растрогают их суровые  сердца и в последний миг они остановятся, передумают,  станут снова добрыми, ласковыми, которых  можно опять продолжать любить. Но нет, один из них изловчившись, нанес ножом страшный удар в бок. От этого ещё более громкого визга я закрыл глаза и  на миг потерял сознание. Когда  вновь посмотрел на то ужасное место, – все уже успокоилось, остановилось, затихло. Казалось  «Дуська»  просто так,  с удовольствием улеглась и спокойно дремлет, если не эти   толстые веревки. Тело оставалось белым, только из раны фонтаном пульсировала алая струйка в поставленный  рядом таз, привлекавшим медленно увеличивающимся ярко-красным пятном пенящей крови.

     Увиденное подвергло меня в настоящий шок. Мир враз изменился и уже не казался таким добрым, светлым, как только вчера. Хотелось  немедленно укрыться, убежать неизвестно куда, закрыть глаза и больше ничего, никогда не видеть. Как же так, я ведь  нисколько не «выше» и не «ниже», чем это зарезанное несчастное существо,  и даже совсем крохотное? Ведь они меня, эти же милые люди, почти также, каждый день ласкали и любили,  как и её, – а теперь вот их ножи, крепкие веревки и кровь. Очнулся только тогда, когда меня судорожно всхлипывающего, продолжающего жалеть «Дуську» , осторожно вытягивали за ноги  из-под рояля две нянечки. После этого у меня что-то внутри надломилось, оборвалось, а в душе надолго осталась глубокая зазубрина. Дальше похожие сцены уже  не так больно волновали. Позже, успокоившись, сам  подошел к окну и досмотрел окончание.

     Тело несчастной висело вниз головой под крышей сарая. Её палили огнем, скребли ножами, соломой, и из белого оно превратилось постепенно в желтоватое. Затем,  вонзив нож между ног, распороли живот почти до самой шеи. Полы живота, как края пальто распахнули, и стали извлекаться, как из шкафа, какие-то внутренности и здесь же укладываться в корыто.

     Один из этой шайки, вероятно накушавшись вдоволь под водочку  жареной печенки с луком, долго, до самой луны любезничал с ночной дежурной, за моей кроваткой, рассказывая ей про войну, губные гармошки и Германию.

     Кровавая резня повторялась редко, но регулярно. Следующее по очереди несчастное существо, выросшее на нашей любви и ласке до нужной кондиции, неумолимо падало от  ножа или топора.

     Урок пошел впрок. Впечатлительность к таким  событиям значительно ослабла, и я   не так уж больно страдал и плакал. Сам, со всей остальной детворой крутился всякий раз на этом месте. На моих глазах, однажды резали и палевую корову, молоко которой мы пили по утрам. Те же мужики умело, и сноровисто вздергивали её веревками под самую крышу, деловито матерясь и смачно сплевываясь. Большие тёмные  глаза убитой,  загадочной бездной глядели  прямо в лицо,  печальным тихим укором. Очень хотелось  пожалеть, погладить  по  шелковистой щеке, дотронуться пальчиком, до её ещё влажных грустных  глаз, поплакаться, но я уже мужественно сдерживался; не  давал волю своим чувствам и слезам.

     Потом, много лет спустя, что-то похожее случилось зимой 95 года, во время войны в Чечне. Тогда, с группой офицеров,  в очередной раз  из Моздока,  вылетел на вертолете в Грозный. Туда же летели и несколько высоких  министерских начальников. Из-за погоды, вместо Северного аэропорта, вертолету пришлось срочно приземлиться в сопках, в расположении мотострелкового полка внутренних войск, в 710 километрах от города, где шли ожесточенные бои. 

     На небольшой площадке прилетевших уже  встречали генералы Шкирко, Колесников и ещё несколько офицеров.  Чины сразу ушли в штабную палатку, а я со своей небольшой группой  остался работать по своему плану.

     К обеду меня позвал мой сотрудник, у которого в этом полку было много знакомых. Кстати позже он дослужился до генерала, побронзовел, и без некой робости в его большой кабинет на Сухаревской уже нельзя было и ступить.

     Кормили там личный состав из походной кухни, стоящей отдельно в сторонке, на специально отведенном месте.  И рядовые, и офицеры до полковников, ожидали  в общей очереди с походными котелками в руках. Генералам, обед отдельно на подносе,  прямо в штабную машину (КШМ), подавал сержант, в белой поварской куртке, из того же общего котла. Мы приезжие из скромности подошли потрапезничать после основной массы.

     Невыспавшийся  и усталый солдат, с нездоровым румянцем на щеках, наливал большим черпаком густое варево,  убойно  приправленное специями и жиром. В шутку иногда называемым танковым. В крышку от котелка добавлялась  гречка и гуляш. Хлеб каждому в руки давали большими пайками, из разрезанного на 45 частей буханки. Пища была грубой, но вполне съедобной и очень сытной. Мяса и еды вообще не жалели, а на десерт предлагали даже компот, правда в плохо вымытых и жирных банках от разных консервов.

     Каждый со своим обедом устраивался, как мог. Мне приглянулся открытый люк между колес бронетранспортера, где удобно и присел.

     На небе, между низко нависших туч изредка ярко проглядывало солнце, пошел мокрый снег, вокруг молча, белели  сопки, только заметно выделялись  раскисшие дороги, ведущие в наш лагерь, заезженные  до больших чёрных луж тяжелой бронетехникой. Народу в подразделении оставалось мало, основная часть прорывалась к центру города, где слышались взрывы и стрельба. Редкие часовые стояли в окопах, да и в палатках спали бойцы, вернувшиеся с ночных заданий. От этой картины я начал было скучать. Но тут послышался, совсем с другой от дороги стороны, по которой иногда лихо пролетали стайкой разбрызгивая в стороны грязь два-три БТРа, – низкий моторный гул .  По снежному полю, из-за редкого леса, с низу в верх, к нам на сопку медленно и упрямо, покачивая пушкой, карабкалась  зеленная десантная боевая машине  (БМД). С заднего борта бронетехники тянулся трос, к концу которой хозяйственный солдат крепко привязал за рога  палевую корову. Животное было явно напугано, никак не желала следовать за броней к нам  в лагерь на мясо, и, как могла, сопротивлялась. Всеми четырьмя ногами она ступором уперлась в снег и громко ревела. За ней  далеко вниз, терялся, её, похожий на широкий лыжный,  след от копыт. Куда ей бедной  было тягаться по мощи с тремя сотней лошадей, упрятанных в стальном корпусе. Тут стало понятно отчего, недалеко от кухни, возникла эта большая свалка белых костей, обрывок шкур и черепов, как на поле брани после мамаево побоища.

     Лихо подъехав, боец привязал корову к прицепу и тут же с грохотом укатил, оставив за собой сизое облако. Несчастная перестала реветь,  притихла, но находилась в удручающем состоянии,  всё её тело мелко дрожало,  глаза застыли от ужаса. Сама она никак  не реагировала на любые прикосновения. Уж и не знаю, что у неё стало с копытами, а так по виду  была хорошо ухожена,  шерсть чиста,  заметных  болячек и повреждений не просматривалось.  Никаких угощений из рук  не принимала, хоть я и пытался, раздвинув ей губы   втиснуть  кусок хлеба с сахаром.  В таком состоянии я и оставил её, уезжая в город.

     Уже вернувшись поздно из Грозного, когда начало стремительно темнеть, ещё находясь под сильным впечатлением от всего увиденного в городе,  вдруг вспомнил о несчастной трофейной корове, обречено ждущей своей участи. Она уже успокоилась, сложив ноги под брюхо, лежала под прицепом и монотонно жевала. Служивые, из кухонных, видимо в прошлом деревенские, добыли где-то охапку сена. Ей оставалось жить то  несколько часов,  до начала рассвета. Было грустно. В этот миг я чувствовал себя не лучше, таким же несчастным, как и она, приговоренная корова. Сев рядом, почти вплотную, и, смотря ей  в большие темные глаза, стал гладить по шее, достал из кармана припасенный   хлеб и протянул ей. Она тихо шевелила мокрыми губами, касалась рук шершавым языком, подымала голову, смотрела пристально на меня, густо дышала  в лицо теплым влажным воздухом, как бы пытаясь обогреть, успокоить, рассеять все мои тревоги и печали.  Казалось, она близко поняла и приняла мою боль, волнения и переживания. Так молча, сидели оба в огромном пространстве. Время захватило  нас в свои объятия и повлекло дальше в ночь, в загадочную темноту, и, лишь, яркие звезды, высоко, светили  нам прощальным следом.  За лесом несмолкая бухала минометная артелерия, но всё равно   казалось, что нас окутала пронзительная тишина, и только над сопками навечно повисли  одинокие, две забытые всеми, души. Сделалось сразу спокойно, хорошо и легко.

     Как я оказался потом в жарконатопленной палатке, среди множества сопящих и  утомленных  тел, сильно смердящих портянок, – совершенно выбило из памяти, хотя вроде  совсем  и не пил.

     Жизнь в Вотланах продолжала течь своим чередом. Под руководством взрослых мы стали делать и более длительные вылазки, уже и за  ворота детского дома, дадьше, в окрестные леса и луга. Летом в жару, нам на головки  облачали  белые панамки от солнца, приводили стайкой на ближайшею полянку у речки, покрытой высокой травой, с множеством разноцветных  цветочков,  разбросанных островками вовсе стороны.  Нас учили  делать из них букетики и плести красивые венки. Надзирающие дамы в это время мило болтали, непонятно о чем, прикрыв свои юные личики модными шляпками сороковых годов, привезенными из города,  читали книжки. Иногда они вскрикивали, морщили носики, смеялись, когда какой-нибудь юный исследователь природы пробовал на вкус неизвестный заманчивый плод, найденный в кустах, или неожиданно подносил к лицу пучеглазую жабу, толстого червяка. Постоянные вопросы: – а что это такое, почему, зачем, откуда и куда? – видимо не могли не утомлять их.

     Во взаимоотношениях с послевоенными сиротками от них требовалась особая терпеливость, деликатность и осторожность. Стоило только чуть больше приласкать, пригладить одного, как все другие неприкрыто выражали свою ревность и даже некую отчужденность. Если гладилась одна головка и не гладились  другие, воспитательница рисковала утратить на время контакт со всей группой. Эта мать могла любить публично только своё дитё, никого не стесняясь, но в казенных домах такое никак не принималось и считалось верхом непрофессионализма, которым обычно страдали молоденькие выпускницы педучилищ. Вспоминается, как директриса с особым акцентом отчитывала новенькую, которая по неопытности взяла на руки прелестную девочку, плачущую навзрыд, чтобы приласкать и успокоить.  Теперь,  – строго говорила она, – вам придется и всех этих погрузить на себя. Думаю, милочка вы так долго не выдержите. Затем она спустила плачущую с рук новенькой на пол, взяла её за ладошку, успокоила,  и как гусыня повела всю стайку в игровую комнату.

     Даже те воспитательницы, которые имели детей примерно нашего возраста, никогда не приводили их с собой. Все знали, что обмануть, скрыть разницу между отношением к своему собственному ребенку, и к этим, казенным, все равно никак не удаться. Они боялись невзначай нанести душевную травму маленьким детдомовцам, внести смятение в их души и потерять доверие.

     Однажды сидя на подоконнике  смотрели на уличную жизнь. Наша любимая воспитательница, красивая, высокая и стройная  Ольга Петровна толкала перед собой коляску. Они только что стали после войны входить в моду, тем более в деревне до этого, ничего подобного никто, никогда не видел. Зимой бабы обходились самодельными саночками, а летом просто оставляли ползать по траве голышом. Небольшие  цветные резиновые колесики, весь в шелках,  бархатный броневичок привлекал внимание.  Из-за отсутствия высоких рессор и багажного лотка они больше походили на современные  газонокосилки.  Разговоры о том, что она завела себе ребеночка, уже велись. Нам казалось, что завела, это как и мы когда-то завелись вот здесь, в этих комнатах, на этих полах и среди множества одинаковых кроваток. Любуясь собой и коляской,  она остановилась. Её окружили подружки,  подошли знакомые.  Все весело  о чем-то  щебечут. Ребеночка осторожно извлекают из недр пуховых подушек и одеял, кружевных занавесок на свет.  На нем яркая  и необыкновенная одежда, как у самых лучших и дорогих  кукол. В том, и как она брала дитя на руки, беспрестанно прижимала, бесконечно целовала, неотрывая нежного взгляда от него даже на миг;  в манере демонстрации, как самого дорого и распрекрасного; – было что-то такое, раньше никогда невиданное и  невозможное в этих стенах.  Сцена не только поразила, но и  сильно озадачило нас, повергла буквально в недоумение. Нельзя было найти  и какого-то объяснения увиденному.  Ведь они и нас порой вроде то же любили и целовали, гладили по головкам, но чтобы так, явно, как  единственное на свете сокровище? По какому выбору и праву эта удача выпало не нам, а тому счастливчику в шикарной бархатной коляске? Даже сотой доли увиденного, никто из нас не пробовал, и,   не испытывал ни разу в жизни.   Вроде части тела в такой же комплектации, и те же звуки, и те же телодвижения, – но разница совершенно  несопоставима.

     Деревня, в которой мы жили, казалась мне большой и необъятной. Сразу за спальным корпусом, после крутого спуска, начинался  колхозный пруд с дамбой, служившей и водопоем для   скота и птицы. Излишняя вода с запруды стекала по деревянному желобу в речку, которая дальше терялась в густых зарослях камыша и кустарников. Рядом росла очень старая и высокая ива, с необъятным стволом, расщепленная временем и летними грозами. Когда нам читалась сказка про гадкого утенка, то мне казалось, что именно в этом месте, вон в том углу у водокачки, он и превратился в прекрасного лебедя. Тем более,  на противоположном  берегу,  находились постройки колхозной фермы с сотнями  гусей и прочей живности.  Утром они, громко гогоча и шипя, вытягивая и изгибая длинные шей, хлопая крыльями, нескончаемыми белыми волнами, теряя перья, спускались в зеленые мутные воды. Переваливаясь с бока на бок, плелись за ними своими стайками и разных цветов утки.

     На мелководье у берега обитали деликатесами для пернатых тысячи головастиков. Мелкие как пиявки, они быстро росли и в короткое время почти достигали размера нашего детского кулачка. Их голова и живот составляли одно, вздутое  шариком  тело,  с коротким широким хвостиком и жабьими глазами. Эти странные  чудища вначале очень пугали нас, а затем, убедившись, что они не могу причинить нам и малейшего вреда, совершенно безобидны, осмелели, стали  ловить  десятками, сотнями и ради забавы разбивать  их о берег, давить ногами. Откуда бралась у нас, самих-то в общем ещё совсем беспомощных, легко повреждаемых, подобная жестокость – объяснить невозможно. Да и помню сам, непонятно от чего,  так возбуждался,  приходил в азарт, когда они, ударяясь о берег, превращались в большие кровавые кляксы. Мой маленький тогдашний друг, куда ловчее и сноровистей был в этом убойном деле, но и я пытался не отставать от него,  всячески его превзойти, обогнать. А сколько собак и кошек стали жертвами наших шалостей, когда мы  немного подросли, окрепли и  стали  дальше  вглубь и ширь осваивать пространства, – даже вспоминать не хочется.

 

     Говорят детки до девяти-двенадцати лет грехов не совершают, не говоря уж о малолетних. Они и не могу их совершить, ещё не понимая всей сущности добра и зла.

     В дни массового появления головастиков, мы подолгу месили тину голыми ногами у  плотины, играли у птичьей фермы, бродили  вдоль речки за стаями уток и гусей до самого горизонта. Взрослые занимались своими делами, только обозначали нам предельные маршруты, запретные места и изредка  криками угрожали нам всякими карами или звали поесть в столовую.  Всякая попадавшаяся нам гадость: дохлые рыбёшки, лягушки,  большие жуки, червяки…,  ржавые железки, тряпки, – брались нами в руки, нюхались и даже порой пробовались.  Возвратившись, грязными и немытыми, валились от усталости прямо в кроватки и засыпали. Тела наши, в тёплые дни, становились черными и покрывались плотно кровоточащими цыпками. Когда на такое безобразие ставилось  невозможно  смотреть, начиналась решительная компания борьбы с этой эпидемией антисанитарии.  Уже засыпавших, нас насильно вынимали из кроваток, ставили голыми в тазы, поливали из кувшинов теплой водой и мылом, смывали грезь, а затем натирали глицерином, от чего всё тело больно щипало. Но с холодами  цыпки сами-собой исчезали, до следующего лета.

     Иногда мы близко подходили к большой колхозной конюшне, к коровникам. Вертелись около молотилок, телег, сенокосилок. Заглядывали в кузницу. Однажды на  дороге встретили возчика, который вез на телеге большую мертвую лошадь. Воспитательнице он был знаком. Мужчина стал рассказывать, что несчастную убило в грозу молнией. Глаза у ней оставались открытыми, на копытах блестели истертые подковы, нижняя губа отвисла, обнажив желтые зубы. Нелепая смерть, очень сильного  и красивого животного  огорчила всех, и остаток пути прошло в полном молчании. Не только нож и топор, а теперь вот  и молния, сила природы, как объяснили, – убивает. Только позже стало понятно, что этими «орудиями», – перечень далеко не заканчивается.

         В это же лето, под теплый тихий солнечный вечер, мы  оказались  невольными очевидцами суровой деревенской действительности. У рощицы на опушке  красовался высокий, стройный,  коричневатый жеребец, с черной густой гривой, привязанный к  стволу одиноко стоящего дуба. Рядом ходил сердитый  мужик с бородой, одетый  пастухом. Он   что-то громко и зло  говорил неприятное и матом коню. Затем размахнувшись, раз за разом, стал наносить длинным кнутом хлесткие удары; по голове, ребрам, ногам животного.  От испуга и страха глаза несчастной выкатывались то белой, то черной стороной, ноздри вздулись, губы дрожали. Косясь от страха на своего истязателя, она пыталась увернуться от сыплющихся  тяжелых ударов, увертывая  зад то влево, то  вправо,  перебирая ногами. Громким ржаньем несчастная взывала к милосердию. Первыми заревели девчонки. У воспитательницы эта сцена хоть вызывала некую боль, но то, как  она  объяснила  суть происходящего, не могло  никак  нами быть понято.

     Дети, механически говорила она, смотря в строну от нас:

     – эта лошадка плохо вела себя, не слушалась, убежала самовольно из колхозного  стада. Теперь её наказывают, дают урок. В следующий раз она будет послушной, воспитанной.

     Сейчас понятно, что этот пример, хоть и отвратительный, использовался ей исключительно в целях укрепления дисциплины в  группе, как  очень  эффективный и долговременный метод воздействия на  наиболее  непослушных деток. То объяснение, несмотря на  исключительный авторитет взрослых, – никак не принимался.  Настоящий кнут у пастуха, кто хорошо знает деревню, – страшнее дыбы и топора.

     Нельзя сказать, что за нами плохо присматривали, или мы были запущенными в смысле обихода. Помню, одежду нам  регулярно меняли и выдавали даже новую. Правда летом ходили без обуви и в одних трусах, в другоё время носили рейтузы, короткие штанишки и  рубашки. Когда только начинали ходить, и мальчишек, и девчонок облачали  в одни и те же платьица, в одинаковых расцветках и рисунках.  Чтобы не заводились вши, всех стригли наголо. Строго по графику, раз в месяц, приходила добрая фельдшерица в белом халате. Она брала нас в руки, раздевала, слушала, как мы дышим, поворачивая в разные стороны, просила открыть ротик, смотрела на язычок.  Ещё с собой приносила баночку с ватными палочками, укладывала  наши головки себе на колени и прочищала нам ушки. Что-то ласково говорила, поглаживала по спинкам и попрощавшись уходила.

     Детдомовские детки, да как и все другие, бывало болели, насколько чаще, – не знаю. Для заболевших имелся изолятор, приспособленный в обычной деревенской избе, хозяйка которой и исполняла обязанности санитарки и няни. Помню высокое крыльцо, сени. Как входишь справа русская печь, с горшками и ухватами, рукомойником, замызганным и треснутым зеркалом, слева горница с белыми кроватками для больных.

     Нянечка старенькая, сухощавая, почти бабушка, вечно чем-то занятая. Порой, укладывая нас спать, подолгу рассказывала  истории о своей трудной жизни, ещё до замужества в девках, и после; как при царе батюшке, так и во времена колхозов, войны и трудодней. Уставая рассказывать, она незаметно засыпала, похрапывала, и я теребил её вопросом: – а что стало потом, когда  тот, этот…. Она с трудом просыпалась, но ненадолго. Начинала опять медленно говорить и вновь засыпала.

     У неё были и другие важные дела, и, она, иногда ненадолго просто оставляла нас одних. Это однажды закончилось для меня чуть ли не трагедией. Представленные самим себе мы целыми часами возились около дома в песке, в огороде, залезали под крыльцо,  обследовали помойки, сараи и разные пристройки. Общались с собаками и др. домашними животными. В соседнем доме нас постоянно привлекала семейная ссора, с громким руганьем и дракой. Пришедший с войны контуженным и без ноги, сосед, не только постоянно пил, но и шумно скандалил. Он громко на всю улицу орал матом, что пока он проливал кровь за Родину, эта сука и бл… перетрахалась совсем райпотребсоюзом и МТС. На улицу выскакивала плачущая женщина с детьми, а из окна ей  вдогонку летели подушки, табуретки, топоры, ковши и прочая рухлядь. И так каждый день и по многу. В те времена не принято была встревать в чужие семейные дела, если только дело не начиналось резней или стрельбой. Считалось привычным, когда муж, за дело, а чаще без, поколачивает свою жену, учит уму-разуму.

     К  вечеру они мирились, вещи опять собирались, окна закрывались, и становилось спокойно до следующего раза.

     Тот день мне запомнился очень хорошо. После привычного  репертуара я  нагишом возился прямо на центральной улице у дороги в густой пыли. Автомашины в деревню тогда не заезжали вообще и я их никогда  не видел. Ни быть раздавленным колесами или сбитым какой-либо другой техникой мне в то время никак  не грозило..

     Близилось к вечеру, в деревню втягивалась стадо из  коров, бычков, телят, овец и коз, поднимая облако пыли.  Протяжное мычание мощных голосов  и дрожащее блеяние средних, – оглашали  всю округу.   Хозяйки громко зазывали своих питомцев, маня их мякишами хлеба, узнав, уводили по дворам. Впереди важно шел вожак деревенского стада, огромный баран «Васька». Он гордо нес на голове закрученные в несколько колец тяжелые ребристые рога. Мне так понравились кудрявые барашки, что встав с пыли,  резво побежал за ними, пытаясь догнать. И тут случилось что-то непредвиденное. Овечки отбежали  в сторону, и я оказался напротив их вожака, явно недовольного происходящим в его стаде.  Испугавшись я замер, не понимал, чем он так взбешен, что недозволенного совершено мной, и что теперь мне за это будет.   А он, отбежав метров на 1015, согнул низко голову с мощными рогами и сверкающими глазами, и,  набирая скорость курьерского поезда, стремительно понесся на меня. От мощного удара, тело моё перевернулось несколько раз в воздухе и отлетело в сторону. «Васька» вновь и вновь продолжал яростно атаковывать; лицо  разбито, голова и все тело в крови, в глазах карусель, повторяемые удары совсем оглушают. Каким образом старой и немощной нянечке удается спасти меня от смерти, –  просто чудо. Очнулся висящим  у неё на руках красной тряпкой. Она сама еле  увернулась от разъярённого барана за толстым бревном, в которое методично, раз за разом, как кувалдой, тяжелыми рогами, гулко бил колхозный вожак. Потом меня  лечили, бинтовали, чем то поили, смазывали и показывали  врачам. В деревне ещё долго говорили об этом происшествии. Однажды, совершенно случайно, я стал очевидцем гибели моего давнишнего «обидчика» – «Васьки». Он состарился и перестал видимо исправно исполнять свои прямые обязанности, и, тем самым, обрёк себя на забой. В этот день мы весёлые возвращались с очередной прогулки из леса мимо загона. А там,  так случилось, как раз волокли за уши связанного по ногам несчастного «Ваську» к сараю, прямо под крышу. Он  никак не мог понять причину такого внезапного, грубого к себе отношения; прежде всегда всеми почитаемого вожака. Жертва громким блеяниям возмущенно аппелировала   к своим палачам. Пастух, точивший нож, узнал меня и сказал: – ну вот пришел конец твоему врагу. Но я такого поворота совсем не ожидал и был   этому крайне не рад. Ему силой задрали голову, растягивая шею, мне показалось, что из-за раскрытых век он пытается рассмотреть меня выкатившими глазами и, как бы, что-то сообщить личное, – мне так стало его жалко, я отвернулся, побежал и заплакал.

     Светлыми днями  запомнились праздники. К ним заранее и долго готовились, разучивались песни, стихи, танцы. Делались маски и шились костюмы. В новый год девочек наряжали снежинками, а мальчиков зайчиками. Нам на головы одевали круглые сатиновые шапочки с  пришитыми заячьими ушами, а с зади к штанишкам прикреплялись белые тряпичные хвостики. Украшалась в игровом зале  большая, до потолка, елка, со звездой на макушке, которую из леса на санях привозил дядя Вася, под радостные крики встречающей детворы. Он же из толстых брусьев сколачивал крестовину для хвойной красавицы, и долго устанавливал её, слушая бесконечные указания и советы директрисы. Из больших коробках извлекались разные стеклянные игрушки, гирлянды, большие зеркальные шары, и много всего другого, специально привезенных  из города. Снег и снежинки сделанные из ваты и бумаги  на нитках крепились к потолку. В самом приготовлении чувствовалась интрига. Все ждали чуда, необыкновенного счастья и обещанных подарков. Нашей детдомовской елке, в послевоенной и бедной деревне, вообще   небыло никаких конкурентов; и это признавали все в деревне. Кроме нас в зал допускались и дети обслуживающего персонала, их знакомые с детьми, да и просто пробравшихся непонятно как любопытных.  С улицы в окна смотрели те, кому не посчастливилось попасть во внутрь.

     Праздник начинался со стука в дверь. Нас пугали, и мы затихали на миг. Ведущая праздник громко спрашивала, что за гость стучит в столь поздний час, а за дверью отвечали: – Дет Мороз. Я подарки всем принес. Мы радостно начинали щебетать, хлопать в ладошки, прыгать и у всех загорались глазки. Дедушка, высокий под потолок и широкий в плечах, с белой бородой, неспеша входил в красной просторной шубе, валенках, неся за плечом большой мешок. В керосиновых лампах сразу прибавлялся свет, и начиналось представление. Только позже мы узнали в этом дедушке морозе, с грубым голосом, нашу канселяншу, здоровенную и толстую деревенскую бабу, у которой муж погиб на войне, не успев оставить ей детей. Она была очень добра к нам.

     Не знаю, почему и от чего, но именно в этот праздник у меня проявились некоторые криминальные наклонности, приведшие к  большим неприятностям и унижениям. Возможно, кто-то из моих далеких предков являлся закоренелым разбойником или вором. Непонятно с чего, но мне вдруг захотелось овладеть всеми подарками, принесенными бородатым морозом, сразу. В заманчивых пакетах были не только пряники и конфеты, но и разные игрушки.  Всю ночь никак не мог закрыть глаз, мучился засевшей в голову идеей, затаился и ждал момента. Когда все улеглись и заснули, я тихонечко спустился на пол. Подарки у каждого лежали на стульчиках у спинок кроватей. План мой не отличался особой затейливостью, – все собранное запихал под матрас и подушку. После совершенного я так крепко заснул, что проснулся только тогда, когда все уже давно встали, обнаружили кражу и разоблачили меня как вора. Впервые в жизни я подвергся такой жесткой публичной обструкции, унизительному наказанию, которое до сих пор и не забывается, остается в дальних углах памяти. Меня хорошенько вначале отшлепали, потом раздели догола и поставили на видном месте у стенки. Всю группу заставили проходить мимо, всячески обзывать и плеваться в мою сторону. Что я тогда испытал, – это были невыносимые нравственные и физические муки. Потом я забрался под рояль и до ужина там проплакал. Как вышел из этого состояния, и долго ли оно продолжалось, – совсем забылось.

     Не знаю уж из-за этого ли случая или из-за чего другого, но меня  на подобные «подвиги»  больше никогда не тянуло. Уже, будучи в Явлейском детском доме под Алатырем, когда мне исполнилось 12 лет, в друзьях у меня был паренёк, которого все звали Макарчик, от фамилии Макаров. Вообще в послевоенных детских домах не принято было тогда звать по имени, а только по фамилии. Мы все признавали его настоящим гением карманных краж. Он был худощав, высок, с невыразительным бледным лицом и имел очень слабое зрение. Даже  большие пятаки он рассматривал, очень близко поднося к глазам, почти в упор. Из Алатыря, куда он выезжал на промысел, всегда возвращался с хорошей добычей. Привозил не только много денег, но и всякой вкусной и сладкой еды, вина, папирос, сигарет, часов, ножичков и фонариков. Все завидовали его необыкновенной удачи. Он не был жаден, легко делился украденными у граждан деньгами и ценными вещами. Ребята часто просили его показать, научить ловким приёмам и секретам мастерства. Несколько раз он пытался и меня приобщить к этому ремеслу, ободрял или упрекал, когда колебался, уходил из давки или очереди, демонстрировал, как все очень просто и безопасно. Но я никак не мог перешагнуть через себя, мне казалось в этот миг, что все на меня только смотрят и уже догадываются о намерениях. Меня начинало трясти, бешено стучало сердце, даже тогда, когда он только стоял рядом со мной в людном месте, и, лишь, только собирался обчистить очередного «фраера«.   Нет, – всякий раз говорил ему, – ты как хочешь, а я не пойду. Потом он высмеивал меня перед всеми за трусость. Что интересно, он никого так и не выучил, даже тех, кто очень просил и этого хотел.

     Какие только меры к нему не применяли. Один пожилой воспитатель, из фронтовиков, так и не снявший после дембеля сапоги и гимнастерку, однажды непедагогическим методом, широким офицерским ремнем усердноо учил его, что жалобные вопли Макарчика, слышались даже на улице за стеной.

     – Я с тебя эту дурь выбью, – рычал контуженый орденоносец.

     – Ты последнюю копейку крадёшь у несчастных бабушек и инвалидов. Урод, хоть знаешь каким потом и кровью она добывается, – сопровождал эти слова очередным тяжелым ударом, обладатель значка «Отличник просвещения».

     Старшие ребята, которые на добытые  деньги наказуемого покупали вино и кутили, пытались всячески спасти Макарчика от ремня и остановить расправу. Они начали по-всякому обзывать наставника обидными и матерными словами, а один размахнувшись, бросил в него помойное ведро.

     Макарчик, который ещё б чуток  превратился, возможно в калеку или  с него была бы окончательно выбита дурь, выскользнул из-под лап разгневанного учителя, который на миг оставив его, бросился за метателем помойки. Что удивительно, он был необыкновенно живуч и, через неделю, как ни в чем, ни бывало, продолжил свои походы в Алатырь.

     Воспитательницы не доходили до таких широких офицерских ремней,  применяли более гуманный, но  не менее эффективный на их взгляд  метод воздействия. Раздев воришку догола и отобрав всю одежду, они   запирали его в одном из помещений с зарешеченными окнами. Но он, каким-то непонятным образом протискивался через узкую форточку на улицу и  прямо голышом исчезал; хоть в морозную, хоть и в дождливую погоду.

Говорили, что сам, «Макарчик»,  из хорошей интеллигентной семьи, весьма состоятельной. Его родственники, просто устали, выбились из сил от его непрекращающихся криминальных увлечений и постоянных исчезновений, и через свои влиятельные связи упекли в казенный дом. Мол, там то, в холоде и в голоде, почувствует разницу, наберётся ума и потянется в родной дом, окончательно исправившимся. Не знаю, кто уж за ним приезжал, но его увезли. Как у него в дальнейшем сложилась    судьба,-  неизвестно.

     Из-за стен детского дома доносилось визжание пил и стук топоров. В деревне возводились новые избы, хозяйственные постройки, ремонтировались колодцы, подправлялись заборы. Не знаю уж как она выглядела до войны, до моего рождения, а вот после, спустя пару лет кругом, даже в этой глухой деревне, стойко стоял дух обновления.  С  Германии, с Европы стали возвращаться демобилизованные мужики. Они и сейчас стоят в моей памяти, когда я смотрю на ту страницу, молодыми, крепкими и красивыми победителями . На всех ладно сидели гимнастерки с рядами сверкающих на солнце медалей и орденов. Вместе с сапогами они носились долго, затем поверх гимнастерок одевались серые пиджаки, телогрейки. Наградами сверкали недолго. После нескольких дней беспробудной пьянки, хождения по родственникам и друзьям, красота и гордость, тихо и незаметно сползала с широких  грудей в сундуки, редко отдавалась на цацки  малым детками или пропивалась в чапках, на пристанях и вокзалах. Во многих домах появились диковинные немецкие трофеи, губные гармошки, акардеоны, часы, ножи, ложки с вилками и т.п..  Можно было увидеть, как доярка,  или свинарка с телятницей, спешат в клуб или в сельмаг в сапогах по колено грязи, но  нарядившись в редкие бархатные наряды, привезенные  из  оккупированных стран.

     Вспоминается сцена из тех времен. Молодая нянечка вытягивает меня из теплой кровати, выносит и ставит на крыльцо перед ведром, куда я должен пописать, чтобы не обмочить постель. Теплая летняя тихая ночь. Сверху ярко светит луна.  У меня, всё ещё  находящемуся в сонном оцепенении, не сразу  получается. Она и её молодой фронтовик, сидят на перилах, и, смотрят сверху на меня, о чем-то щебечут. Серебряным колокольчиком звучит их смех. Когда он, снимая пилотку, наклоняется к ней, обнимает, медали начинаю сверкать и тонко позвякивать. Им радостно, они любят друг друга. Вот он  дружески говорит в мою сторону:

     – давай просыпайся браток, ведро убежит.

     Она ему ласково в ухо, поглаживая руку:

     –  не надо, ты можешь его напугать, не торопи.

     Немного и прихожу в себя. Тугая струя блестя на свету вырывается из меня дугой, но не в цель, а несколько дальше. Делаю несколько шажков назад, корректируя попадание. Дно ведёрка начинает греметь мелкой дробью.

     – Ничего себе.  Настоящий танкист. Скоро по бабам начнет играть. Вон смотри-ка какой у него.

     Нянечка смеясь,  ласковым взглядом укоряят своего бой-френда за сказанное, уносит  меня опять досыпать  в кроватку.

     Вот  они, молодая пара, как и много других, начали в разруху, сразу после страшной войны, возможно с этой ночи, сооружать  своё незатейливое гнездышко.  Конечно то, что они соорудят, по сегодняшним меркам никуда не годится, но тогда, для них, – лучше всяких сегодняшних рублевок. . Никакой мебели,  холодильников, телевизоров,  – две, три  лавки, сколоченный из досок стол, русская печь, а дальше за печкой, за ситцевыми занавесками стояла кровать, убогое произведение местного плотника, прежде служившего в саперном батальоне. Как много из поколения шестидесятников, и даже тех, кто  увлекается критикой того времени, обязано своим появлением именно таким вот незатейливым местам за печкой, – одному Богу известно.

     Те стройки, по сегодняшним меркам, выглядят настолько примитивными, что современному человеку   даже невозможно их  описать. Почти как каменный век. Задачи, как например построить пяти стенную избу и небоскреб, для проживания, в общем одинаковы. Вид современной строительной площадки поражает обилием техники, различных приспособлений. А вот тогда, обходились всего двумя  тремя инструментами: топором, двуручной пилой и отвесом.

     На лошадях, волоком, завозились бревна кругляк. Ставились два козла, выше человеческого роста, на них по слегам закатывались толстые бревна. Один сверху тащил пилу за ручки на себя до плеч, а другой возвращал его в низ, в исходное положение. За один ход пропиливалось пару миллиметров. Распил одного бревна 5060 сантиметров в  диаметре и 56 метров  в длину, продолжалось до 23 часов.  Над спинами распиловщиков буквально клубился пар, текли нескончаемыми струйками  по телу пот.  Таким образом пилились толстые доски на полы, перекрытия для потолков, брусья.

     Что интересно, никаких скидок в этих тяжелых работах, безногим и безруким инвалидам войны практически не делалось. Все находились на равных условиях. Просто исходили из того, что однорукому сподручней стоять внизу под бревном и тянуть пилу вниз, в  то время как тому, у кого обе руки, гораздо легче находиться на верху. Там только двумя руками и можно вытянуть широкую пилу до самых плеч. Тем кто без ноги доверяли топором шкурить бревна, работать с долотом, ножовкой.

     Ремонт своего жилища или постройка новой избы, прочие заботы по домашнему хозяйству, огороду, нисколько не освобождало сельского жителя от обязанностей трудиться в колхозе, которое и считалось основным и обязательным.  Само правление колхоза находилось в другой, гораздо большей деревне, а наша считалось лишь его отделением, которое возглавлял бригадир. Даже некоторые нянечки и другие, ходили отрабатывать трудодни, т.е. установленную для каждой семьи определенную норму. Когда до нормы не хватало, на работы шли и все другие члены семьи: инвалиды, бабушки, дедушки, подростки и дети. Бригадир, худой мужик, лет 45, в хебовом темном костюме, в замызганной кепке, кирзовых сапогах, с офицерской сумкой через плечо подскакивал рано, ещё до рассвета на  жеребце к окну, нагнувшись стучал концом плетки в стекло и кричал:

     – Ульяна, сегодня  с теми же, что и вчера, стоговать.

     Моя нянечка понимала дело и махала ему  в ответ головой. Ночной всадник таким образом подымал весь народ в поле на работы.

     Что интересно, праздничные и другие митинги, на которые организовывались массы, проходили не только в городах и поселках. Помню и у нас, недалеко от изолятора детдома, прямо за углом стояла деревянная трибуна из досок с красной звездой,  выкрашенная в зеленую краску. Всего с торцов имелись три ступеньки, чтоб подняться начальству на верх. Практически она  использовалась крайне редко и постоянно загаживалась несознательными, которым проходя мимо по дороге в райцентр негде было укрыться и справить нужду. Правда однажды народ собирали, но не помню уж по какому поводу. Запомнился только милиционер, такой строгий, с большой кобурой, у трибуны рядом со звездой, как диковинка, которого  мне до этого никогда не приходилось видеть. Все смотрели только на него, а не на начальство с района. В этот момент мне так захотелось, чтобы и наш добрый конюх дядя Вася был милиционером.

     В войну и после вокруг развелось столько волков, что народ в одиночку стал бояться уходить далеко от домов. Если бабы шли за хворостом, грибами и ягодами, то собирались по нескольку человек. Держались друг друга и постоянно аукали. Все охотники ушли воевать и серые совсем обнаглели. Непроходимы леса   близко подступали к огородам и постройкам. Зимой волки ночью стаями  рыскали по дворам и улицам, умудряясь прямо со двора, с цепи утаскивать даже больших и злых собак.  Если ночью внезапно раздавался громкий и жалобный визг, то все испуганно прислушивались, понимая, что участь ещё одной дворняги трагически решена. Чтобы уберечь любимых, жители вынуждены запирать  их ночью до утра дома или в надежном сарае. Следы набегов голодных и дерзких стай можно  видеть днем прямо на улицах. В местах, где они пировали, взбитый кругом снег перемешивался кровавыми пятнами и каплями  крови; остатки ног, обрывки шкур,  хвостов, обглоданные черепа валялись тут и там, порой далеко на сотни метров. Бывало мы  шумной ватагой, схватив за конец шкуры или ногу,  тащили с визгом и смехом  из леса в деревню, по улицам и дворам, эти кровавые останки.  Народ не одобрял подобные шалости, просил унести их подальше в лес и там оставить, но  это ещё более  раззадоривало и не останавливало  игру.

 

 

Время стремительно уносит нас дальше, страницы прошлого давно перевернуты. Только живая память продолжает ещё сохранять  то время, в котором мы жили.

 

 

 

 

 

 

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.