paranoid. Экзистенция

А я так счастлив, я так рад,

что кто-то счастлив.

«АукцЫон»

 

 

Было сыро и суббота. Серая комната сразу очертилась  в голове привычными границами и формами, пожалуй, даже до того, как я открыл глаза. Когда было солнечно – она была жёлтой; зимой и ночью – чёрной; сегодня – серой. Вероятно, было девять часов. В свободные дни я всегда просыпался в это время, в одно и то же; ночь часто оканчивалась  в два, в три, когда уличный фонарь нереальным светом слабо разгонял комнатную темноту, я мог бы ворочаться всю ночь и вздыхать непонятно о чём, думать, что из-за бессонницы снова не высплюсь к утру, но всегда наступал момент посреди сна, который я очень сильно ощущал в себе, ощущал своё тело и место положения, начинал видеть сквозь веки белёсые пятна и движения и вдруг понимал, что уже девять и пора вставать.

Приподнявшись на смятой постели, я сконцентрировался и убедился, что уже утро, а ночью прошёл дождь, может быть, даже был гром, и это мне не приснилось. Дождь ощущался  в воздухе  особой сыростью, он определялся по особо чёрной коре древесных веток, легонько раскачивающихся  у окна, по холодным большим каплям, которыми поросли эти ветки, словно диковинной облепихой. «Хорошо!» – подумал я. Я любил дождь, благо, наступившая  осень одаряла меня достаточно часто этим маленьким удовольствием. Насколько я мог слышать сквозь окна, на улице было довольно тихо, так непривычно после шумного и суетливого лета. Из-за полумрака: все ещё дремали, и даже самые трудолюбивые хозяйки сонно зевали на кухнях, растирая отёкшие за ночь глаза и кутаясь в синие халаты с прожжёнными рукавами; из-за ночного ненастья: никто не спешил мочить ноги и попасть под блестящий влагой ветер.

Было самое время выйти и схватить пересохшим горлом немного свежего воздуха, пахнущего сырой землёй и набухшим деревом, но я не вышел. Часто думал над тем, почему после ночи ощущаю себя разбитым и утомлённым, но ничего не мог решить; сейчас сел на кровати, отбросив одеяло, сбившееся  в ком, в сторону, и опустил голову. Опять подумал, что было бы хорошо выйти хотя бы на балкон, однако не нашёл  в себе сил даже на это; встал, потянувшись, упёрся взглядом  в белую стену, и медленно пошёл.

Вот это «пошёл» держало меня в обычные дни на ногах до самой ночи, не давало остановиться; на одном дыхании, как ныряльщик за жемчугом, я выполнял свою работу, не думая, не цепенея ни от холода, ни от усталости. «Пошёл» – словно волшебное слово, как «Аллилуйя» и «Осанна». Наверное, я был бы идеальным солдатом, выполняющим своё дело из последних сил. Так  я себя и ощущал, вскакивая и одеваясь, съедая силой кусочек печенья, выходя на улицу, кутаясь и включая плеер, делая до пяти часов то, что приходилось, громко смеясь и разговаривая на любые темы. Летом – жар; зимой – холод; грязь и промозглость – осенью и весной. Я сам уже перестал замечать, как иногда сжимаются челюсти, как рвётся дыхание и горит лицо. Так – до самой ночи, пока не наступало новоё «пошёл»! Но было в том что-то сладострастное: безысходность, необратимость, доминирование обстоятельств над личностью и подчинение этим обстоятельствам безропотно и безоговорочно, а самое главное, осознание этой безысходности, способность признать самому себе, что так и есть, что только воля заставляет действовать так, но никак не личная заинтересованность и неутолимое желание. Порой было так: чем тяжелее довлело окружение, тем яснее виделась справедливость. «Иначе и быть не может, – думалось. – Иначе будет не по-настоящему и нечестно». А то и так: не дай мне Бог ощутить тягу к миру!

А утром в животе ощущалась неприятная пустота, которая заставляла меня подниматься  с помятой постели и неуверенно шагать на кухню. Кухня – первое, что я видел после спокойной ночи, если Морфей своей милостью не давал мне запоминать сновидений, роящихся  в воспалённом дневным светом разуме; её же я видел и после ночи безумных скитаний и головокружений – сны же  в большинстве своём были безумны – либо после кошмарных, монстроподобных видений, навеянных дрёмой, а она, в свою очередь, намешивала всего в кучу – и женское тело, и капающий кран в ванной, и ещё множество незаметных, но отзывающихся реальных и нереальных мелочей. Сегодня я ничего не помнил, поэтому руки не подрагивали, и спичка зажглась  с первой же попытки. Пока несколько закопченный чайник  с железной, и от этого всегда горячей ручкой (ну что стоило сделать её пластиковой, и тем самым хоть немного облегчить мне жизнь!) нагревался, я достал пакет с печеньем – обычно я завтракал им. Каждое утро я просыпался сытым, и заставить себя съесть что-то, кроме сладкого, не мог.

Ещё сонный, заторможенный, я смотрел сквозь лёгкие шторки, пошитые давно руками моей матери из каких-то старых платьев, на улицу. Квартира моя была на первом этаже, и каждый раз, выглядывая наружу, я видел обстоятельства, не искажённые высотой; реальность «вне» всегда оставалась реальностью, даже перед грозой и ночью, а не, к примеру, вечно беспокойными верхушками деревьев или прозрачным пространством и блистающими на солнце  стёклами окон дома напротив. И сейчас, глядя на редких людей, я видел именно людей.

Осенняя, последождливая тусклость и серость немного угнетали, но и успокаивали, особенно в выходной, когда просыпаться можно было особо не спешить. Тяжёлые мысли верно растворялись во влажной чёрной земле – как влага обостряет все запахи! – в мерных, чётких движениях уборщицы, угрюмо сметающей дождевых червей с дорожки. Взгляд мой, не подчиняясь моей воле, задержался на ней и в голове тут же, практически параллельно, появились две мысли: кто такая эта пожилая женщина с очень короткой стрижкой и скандальным лицом, с непонятным мне упорством делающая своё дело; и мысль о дождевых червях, которых каждый дождь выгонял из-под земли во враждебную им среду, заставлял их извиваться в грязи и вытягиваться, попадая под каблуки прохожих. Ничем более достойным занять голову я пока не мог, но тут моё внимание отвлёк зашумевший чайник, и я отошёл от окна.

Именно утром и именно на кухне вдруг начинала ощущаться пустота в квартире. Сидишь вот так в одиночестве, белеет чайник и газовая плита, капает кран и блестит кафельная плитка… Тихо, все кругом спят, поэтому слышен почти каждый звук: уже долгое время не заметное тиканье настенных часов в зале, поначалу даже не дававшее заснуть; звонкие удары воды о полую металлическую раковину; монотонные удары чайной ложечки о кружку… Становится дико и одиноко, поэтому приходится бежать и создавать впечатление большого движения.

Большое движение создавалось телевизором.  Я не стал бы никогда доказывать плохое влияние современного телевидения, да и всего массированного информирования населения, на молодёжь, то есть на меня, но я никогда не мог бы представить себе выходного утра без его назойливости. Глупое? Да. Развратное? Безусловно. Но что с того! Я просто хотел приглушить тишину, царящую кругом, и чем более громким будет звук, её глушащий, тем лучше, а всем известно, что от пустой посуды звук получается самым громким. Когда комнату наполнили женские и мужские голоса, такие похожие друг на друга, да и, в принципе, являющиеся орудием для произнесения одних и тех же по смыслу слов, стало немного веселее, теперь и кусок  в горло полезет легче! Я жевал удивительно невкусное печенье, сёрбал чаем и косился то в экран, то в окно. Я не собирался сегодня выходить наружу, но за погодой наблюдал с известным интересом. Сегодня мне нужно было написать письмо – это единственное, что делало мои выходные непохожими на все остальные дни и на выходные большинства людей – ПИСЬМО. Каждую неделю я доставал белый, как бельё в рекламах стирального порошка, лист бумаги  с плотными волокнами, брал в руку шариковую ручку и сосредоточенно садился за стол. Если бы не эта практика, то к своим двадцать пяти я, как большинство моих одноклассников со школы, уже мог бы разучиться писать. Да и всё равно, буквы у меня получались корявыми, неровными, разной высоты и наклонов, но хотя бы получались. Но это позже. С утра мне ещё должен был позвонить Иосиф и сказать нечто важно: вчера ночью он мне звонил в невменяемом состоянии, даже через трубку от него тянуло спиртным, плакал и признавался в  глубочайшем уважении ко мне, стонал, что ему очень нужно что-то мне сказать, но так и не сказал, а  я предложил позвонить мне с  утра и сообщить всё, что ему требовалось. С покорностью пьяного – детской, но могущей легко перейти в  такое же детское упрямство – он согласился; вот, для меня утро наступило, я уже ел печенье и смотрел телевизор, а Иосиф пока не звонил. Он всегда спал допоздна, уж тем более после такой ночи. Скорее всего, ему нужны были деньги, которых у меня не было, вследствие чего я уже неделю обедал сухими макаронами, однако могло быть иначе.

Подумав о деньгах, я вздохнул. Нужно попытаться держать себя в руках и не тратить их сразу же, получив  в кассе.

«…день пожилых людей! Но, нужно сказать, что пожилой и старый – это разные вещи! Пожилой – то есть, по-жил. Пожил, набрался опыта, которым теперь может  с нами делиться.» «Да, и тут ещё нужно сказать, что старость не зависит от количества прожитых лет, но зависит только от состояния души; если ты в душе молод, то никакие годы тебе нипочём!» «Полностью тебя поддерживаю! У меня есть замечательная знакомая – госпожа Лора – ей девяносто два года, но она покупает себе музыку на компакт-дисках, у неё есть мобильный телефон – для того, чтобы держать руку на пульсе жизни»!

И нужно начать нормально питаться, потому как обе пары джинсов теперь с меня стали падать, уже даже на бёдрах не задерживаются; ремень с каждым днём становится застёгивать всё страшнее и страшнее. Всему виной были мои вечерние прогулки – я  уходил, когда ужинать ещё было рано, а приходил, когда уже было поздно и нужно было ложиться спать, чтобы утром проклинать всё в подряд, поднимаясь на ноги, и зарекаться лечь в кровать в девять вечера. Вот, взять, к примеру, Иосифа – он ещё меньше меня ест, он вообще дома не появляется, хоть на него за это и ругается Елизавета, но и она сама не прочь посидеть с нами вечером на заборчике, попить ароматного пива – а вот с него джинсы не падают, у него вообще широкая кость. Он и вчера всю ночь гулял, откуда только денег хватает? Хотя, если учесть, сколько он уже мне должен, и сколько он должен ещё и Францу, да и Елизавете – правда  с ней он живёт вместе, так что последнее не считается.

«…Так что мы все благодарны вам, дорогие вы наши пожилые люди, за всю ту заботу и тепло, что вы вложили  в нас. Я думаю, что к нам присоединяться  в этом все юные зрители, которые наверняка уже поздравили своим родителей, родителей своих родителей и так далее». «А иначе и быть не может, потому как уважение  к старшим – это древнейший закон, можно сказать, что основополагающий закон. Вот такой он, день первого октября. Мы же можем только порадоваться, что такой красивый осенний месяц начинается с праздника и, надеемся, что и весь месяц для нас всех пройдёт под знаком взаимопонимания и уважения друг  к другу».

К этому времени я уже доел своё печенье и чай, и пошёл  в сторону туалета, когда по телевизору стали показывать какой-то музыкальный подарок пожилым людям и я непроизвольно замер, прислушиваясь к нему. Одиннадцать часов. Выходной понемногу проходил, было почти до слёз жалко времени, так не хотелось приближения понедельника, но особо делать было нечего, нужно было это признать. Хотя я бы лучше сидел просто так на неубранной кровати, включив ночник и глядя  в синтетический персидский ковёр, отыскивая в его рисунке лица, животных, а порой и гениталии, чем возвращался  в душный вонючий цех. Были дела: нужно было написать письмо – вообще-то, его нужно было написать ещё две недели назад, но в этом отношении я был очень неаккуратный, тем более, что писать чаще всего было особо нечего; хотелось бы приготовить нормальный обед, а вечером нужно было встретиться с друзьями.

Читайте журнал «Новая Литература»

Начал я выполнять все свои дела  с того, что вздохнул и погасил мерцающий всеми цветами экран, потом прошёл на кухню, поставив в раковину, рядом со вчерашней сковородкой, чашку, посмотрел опять в окно – уборщица уже ушла; прошёл в спальню и тотчас же вышел, чтобы не убирать кровать, потом в зал, потом в ванную, снова в спальню и так бродил по квартире до полудня. Я не знал, куда уходило моё время, где оно всё хранилось, и как один день на этом складе отличался от другого, потому как они в большинстве случаев были наполнены одной и той же тягуче-прозрачной субстанцией – пустотой. Иногда, когда я вспоминал, сколько уже прожил и думал о том, сколько мне осталось, становилось немного не по себе, но ничего не мог поделать со своей ленью. Не мог и не хотел ничем занимать себя. По большому счёту, это была не очень-то и лень, я остался там, где всё было беззаботно, но это была обречённая беззаботность; где не надо было думать о будущем, однако, если хорошо подумать, о будущем не думают только приговорённые; мне просто сейчас хотелось не думать о грязной посуде и о неприятной работе, хотелось просто выйти из дома, который уже «сидел  в печёнках», и чтобы было темно, чтобы фонари просвечивались через жёлтые кроны, чтобы кругом были знакомые мне лица. Но для этого нужно было дождаться вечера, поэтому я, вздохнув  в очередной раз уже за утро, присел за стол и нажал на кнопку ручки. Письмо писалось уже не первый день, разными стержнями, даже разными почерками – у меня он иногда довольно серьёзно менялся, но нужно было рано или поздно с этим заканчивать.

«Так что у нас зарядили дожди. Так и должно быть – осень. А как у вас? У вас, наверное, уже совсем холодно. Как раз сижу и смотрю в окно, – я и впрямь посмотрел сквозь тюль в окно, но кроме запотевшей балконной рамы ничего не увидал, – надо бы проветриться, но так лень двигаться. Вот и тебе письмо пишу уже который день. Ты пишешь, что работаешь по двенадцать часов – не представляю, каково это. У меня за мои восемь уже трещит голова от грохота машин и запаха краски. Я тут считал, что если положить в  сберкассе на счёт шестьдесят тысяч долларов, то можно будет снимать процентов в месяц примерно триста из них. И не работать, и вставать тогда, когда хочешь,  а не когда этого хочет будильник. Только вот где их взять? А люди ездят на машинах за пятьдесят тысяч… Заработать их честным путём, мне кажется, нереально. По крайней мере, на моей фабрике и в той должности, в какой работаю я. А тебе бы там понравилось – тебе же нравится железо? Представь, станки, высотой с двухэтажный дом и длиной метров  в шестьдесят, массивные, лязгающие, валы и маятники, цепи и прессы. И всё это шумит и дышит, живёт и греет – они никогда не останавливаются, даже ночью и на  выходных. Люди только бегают рядом  с ними и помогают им жить – то краски подольют, то проводок прикрутят. Иногда рядом с этими машинами становится страшно. – Тут я приукрасил. Единственным чувством, которое наполняло меня на работе, была усталость, но моему другу нравились подобные метафоры так же, как и машины. Нет, ну становилось порой страшно, когда под боком лязгал пресс, который человека сомнёт, и не заметит, но это не тот был ужас, который  у многих, среди которых был и мой собеседник, вызывался одним только словом «индустриализация» и «промышленность». –  Люди как-то крутятся, «халтурят», а мне так этого всего не хочется! Я всё думал, что ленивый, но потом услышал в фильме такую фразу: точно её не помню, «…потому что я  никогда не найду пищи, которая пришлась бы мне по вкусу. Если бы  я нашёл такую пищу, поверь, я бы не стал чиниться и наелся бы до отвала, как ты, как все другие». (СНОСКА: Ф. Кафка, «Голодарь») Там речь шла о человеке, который голодал на публике, артисте, и все думали, что ему это очень тяжело, что он себя постоянно борет,  сражается  с собой, а многие даже не верили, что он на самом деле голодал, ночами стояли перед его клеткой с факелами и светили на неё. – Опять оторвался от письма, перечитал, подумал о том, что слишком уж разжёвываю и зря описал тот старый чёрно-белый фильм, который я даже не смотрел полностью, а просто видел отрывок в передаче, посвящённой кино, но переписывать уже ничего не стал. – Так, наверное, живут монахи. Все говорят: я бы никогда так не смог загубить свою жизнь, а им-то это в удовольствие даже, они просто по-другому не могут. И хоть называется это  всё дело подвижничеством, никакого подвига, по сути-то, там нет. Это форма существования, экзистенция. – Галочка за вставленное умное слово, мой друг их любит.» Тут меня отвлёк телефонный звонок, я протянул руку и снял трубку. Я всегда её снимал очень быстро, будто бы ждал каждого звонящего, многие так и спрашивали: «Ты что, сидел под телефоном»?

– Здравствуйте! – Это был Франц, он всегда так здоровался, преувеличенно вежливо.

– Здравствуйте! – ответил я в тон.

– Это база торпедных катеров?

– Да, капитан первого ранга Яков слушает.

– Чем вы занимаетесь?

– Встал только недавно… Хотя нет, уже давно. Ну, ничем, сижу себе.

– А чем собираетесь заниматься?

Ага, всё как всегда. К этому всегда идёт в субботу, ближе  к вечеру.

– А что, есть деньги?

– Немного есть. А у тебя?

– Так, пару копеек. Надо позвонить Иосифу. Он тебе не звонил вчера ночью?

– Не. А тебе звонил?

– Да, он опять где-то пил. Наверно ему его Елизавета будет вставлять сегодня. Он чего-то хотел, да так и не смог сказать, чего именно.

– Ну так что, звони.

– А чего я. Звони ты.

– Нет, ты.

– Я не хочу.

Это был глупый спор. Франц никогда не звонил никому, кроме меня, если на то не было особу важного дела. Он знал, что этим займусь я; я это знал, но не мог просто сразу согласиться.

– Ну?

– Ладно, давайте около семи часов. Где обычно.

– Так бы и сразу. Всё, бывай.

Мы положили трубки, я оставил ручку, которую всё это время крутил  между пальцев, и потянулся – писать дальше письмо уже расхотелось – закончу завтра.

Половина двенадцатого. Можно заняться обедом. Хотелось нажарить себе пельменей с картофельной начинкой – было написано, что там ещё и кусочки сала, но мне они пока не попадались – но сковорода со вчерашнего вечера была грязной, поэтому придётся варить макароны. Это – дело нехитрое и быстрое, так  что можно ещё немного посидеть. Часы, висевшие на стене почти напротив лица, лишний раз тыкали  носом в бесцельность моего сидения. Хотелось творить что-то глобальное, Великое Делание, чтобы иметь смысл, чтобы звонил мобильный телефон, чтобы отвечать: «Да, но сегодня  у меня нет времени – я очень занят… Нет, не знаю, как только освобожусь – так сразу свяжусь».

Снова включил телевизор. Жаль, что нельзя одновременно мешать макароны в кастрюле, чтобы они не налипали на её стенки и дно, на кухне (когда я  это делал, отчего-то мысли крутились вокруг червей, которыми сейчас были густо усеяны все тротуары), и глядеть в экран в спальне.  Некоторое время я бегал от плиты  к спаленному дверному проёму, пытаясь побольше запомнить про новый танк, разработанный учёными нашей страны, которому, уже по традиции, не было аналогов  в мире, чтобы вечером рассказать об этом Францу  с Иосифом, если, конечно, последнему  я дозвонюсь, в чём я сомневался. Вспомнив об Иосифе, я завернул  в зал и набрал его номер. Пять гудков, никто не поднимает. Это, может, и к лучшему, что Елизаветы нет дома, может быть, они где-то вместе, значит, вернутся тоже вместе – Елизавете было не свойственно пропадать  в неизвестном направлении; к вечеру она всегда была дома, но чаще всё же одна.

Сразу после того, как я отковырял от кастрюли ложкой все макаронины, прилипшие чуть ли не намертво, в дверь позвонили и я прямо так, с ложкой в руках, открыл – это был сосед с пятого этажа, он был уже старым по моим меркам: точно я не знал, но было ему на вид лет шестьдесят. Как ни удивительно, он работал ведущим программистом на большом машиностроительном предприятии, и был точно таким, какими их показывают в фильмах – в очках, вечно растрёпанный и неаккуратный, он даже жил, словно по сценарию, один, без семьи, и в доме его был бардак, а единственным обжитым местом был стул около компьютера, собранного своими силами, из которого торчали провода и устройства, которыми нормальные люди уже не пользовались лет двадцать – я сам там был, и могу  сказать, что всё так и обстояло. Он любил обсудить последние компьютерные новинки, морг поговорить о проблемах мироздания и на тему религии, но не мог самостоятельно купить себе на зиму запас картошки. Да, выглядело это слишком заштамповано, но так и было, специально он что ли так притворялся?

– Здравствуйте, – тихо сказал он. У него было больное сердце, он едва передвигался и даже говорил слабо, словно боялся слишком сильно сжать грудную клетку.

– Здравствуйте.

– Извините, что беспокою. У вас нет от подвала ключей? У меня что-то с краном, наверное, прокладка, перекрыть хочу.

– Да, пройдите, – я отступил, пропуская в прихожую, и стал рыться на вешалке для одежды – обычно ключи висели там. – Сантехника вызвали уже? – мне слабо верилось, что он умеет починить кран. Но он ответил мне:

– Нет, сам посмотрю.

Мы помолчали, когда я достал ключ и протянул ему.

– У меня есть диск  с новыми фильмами, – он назвал несколько, вышедших  в прокат совсем недавно, – пиратские, конечно, качество совсем плохое местами, но если хотите, зайдите, я вам дам посмотреть.

– Да, зайду, может, сегодня. Можно и посмотреть.

– Зайдите. Я с краном управлюсь… Могу сам принести.

– Давайте.

– В общем, я ключ вам принесу.

– Хорошо.

Запер дверь. У соседа был отвратительный вкус на фильмы, как мне казалось. Если из музыки он больше всех любил «The Beatles», то кино он любил посмотреть довольно низкого качества, я такие смотрел, когда учился  в седьмом-восьмом классе. Хотя, в  этой его простоте тоже было что-то привлекательное. А диски я брал смотреть только чтобы не обижать его. Будучи одиноким по жизни – у него был сын, но он очень редко заезжал в гости: жил в другом районе, да и не ладили они – он этого одиночества страшился, иногда приходил вечером просто посидеть, посмотреть со мной новости по телевизору, обсудить что-то. Говорил, что ему скучно, однако по разным мелким оговоркам я знал, что он так поступает тогда, когда с сердцем становится совсем худо, и он боится умереть в одиночестве на вечно неприбранном диване. Нужно признать, что я, привыкший  к уединению, которое, как и ночь, порождает злых духов (Сноска: Борхес «Ночь и уединение полны злых духов»), слегка тяготился таким обществом, я  вообще чувствовал себя некомфортно в  обществе мало знакомых людей, порой доходило до ксенофобии, но, в силу мягкого склада характера я никогда не отказывал ему  в общении. К тому же, если честно, я старался относиться к окружающим меня людям по-христиански.

Вернувшись на кухню, я обнаружил тарелку  с бледными и сухими макаронами, он одного вида которых стало неприятно. Я полил их немного подсолнечным маслом, но есть совсем расхотелось. Происшествие на пятом этаже с краном напомнило о том, что надо бы помыться: суббота – банный день. Мне это никогда не нравилось. Не нравилась вода, не нравилось тратить время на мытьё, а с моей работой приходилось лезть в  ванну по три раза на неделю. Но пока воды в кранах не было, поэтому  я даже не мог нагреть  себе чая или отварить пару сосисок, поэтому с чистой совестью улёгся на диван перед телевизором. Четверть первого. Скоро вечер.

Про танки уже не показывали, но стали показывать про Францию, как обычно, показывали и башню,  и кафе с французами, и дворцы. Арка. Стеклянная пирамида. Ходят люди  в шарфиках, старики – в беретах. Пожилые, но ухоженные женщины. Голуби на площади едят  с рук. Уличные художники рисуют на асфальте цветными мелками. Потоки машин перед аркой. Портрет императора, портрет другого императора, президент Ширак, какой-то большой фонтан со статуями детей.

В окно стал стучать дождь, особо сильно бил по жестяному карнизу. Не вставая, я посмотрел сквозь стекло, но увидел только серую стену дома напротив, в которой были обильно наперфорированы  глазки окон, некоторые светились – было темно; эти окна доставляли  много неприятностей вечером, когда  я зажигал свет и так и чувствовал, отовсюду на меня устремлялись любопытные взгляды. Я задёргивал тяжёлые гардины, но всегда оставалась щель, через которую я мог видеть кухни, на которых мелькали вечерами хозяйки, размахивая аккуратно прибранными на затылок хвостиками, иногда видел симпатичных  молодых женщин, иногда  к окнам прилипали дети, проходили грузные усатые мужчины, заглядывая под крышки кастрюль на плите. И это всё, что можно было увидеть из моего окна. Одно время  на карниз прилетали голуби, потому что здесь было тепло – солнце почти весь день летом светило прямо  в окно; они забавно заглядывали в комнату, глупо вертели головами и топали по жести, прохаживаясь туда-сюда, но из соображений гигиены мне пришлось их сгонять, и теперь они были где-то в другом месте. А может, просто осенью здесь было уже не так тепло.

А во Франции были мощёные булыжником мостовые, старинные улочки, как в кино, велосипеды и шляпки.

По-хорошему, я особо не верил в то, что видел. Я не верил ни в то, что всё так и в самом деле красиво там, я не верил в то, что это «там» существовало. В голове просто не укладывалось, что где-то есть высоченная стальная башня, что кто-то ест утром на завтрак круасаны с джемом и запивает их сваренным кофе, а не растворимым суррогатом. А потом садится в машину и едет на работу по солнечным проспектам; либо на велосипеде, а воздух пахнет цветами, потом ему машет рукой сосед, который как раз  с утра, увидев за окном солнечный день и услышав пение садовых птиц, решил постричь лужайку перед домом. Дело даже не в том, что показанное всегда иное, как ещё Хичкок сказал: «Кино – жизнь, из которой вырезано всё скучное», дело в том, что всё это не могло быть в принципе. Если Франция ещё могла поместиться в моей голове, а вместе  с Францией и Англия с Германией, то более другим Эмиратам, Китаю и даже Аргентине уже там делать было нечего. Это было выше моего постижения, как бесконечность, как время. Вот  в них я уже не верил всерьёз. Всё было хорошо, пока я не смотрел репортажи об этих местах. Я спокойно смотрел на высоченные небоскрёбы, на статую Христа, распростёршего свои руки перед каким-то латиноамериканским городом, но когда в кадре появлялся случайный прохожий, либо проезжал автомобиль, я тут же начинал себе представлять, кто это прошёл, либо кто сидел за рулём, куда и откуда он направлялся, где он работает и как живёт, есть ли у него дети, что у него в шкафу, чем он живёт и что нравится. А ведь там всё совсем по-другому! Говорят, у мусульман до сих пор побивают камнями, а женщинам нельзя появляться на улице без сопровождения мужчин. Говорят, в Японии нужно извиниться перед стариком, если на улице вынужден его обогнать. А в Аргентине те, кто дерётся на ножах, пастухи гаучо – этакие ковбои – до сих пор считаются чуть ли не национальными героями. И среди  всего этого живут такие же люди, как и я, со своими заботами и радостями. На этом этапе восприятие реальности искривлялось, менялось, и я нивкакую  не хотел верить  в тех людей. Их просто не могло существовать, я не мог их постичь, они были как Бог, как Вселенная. Я верил лишь  в то, что существовало рядом со мной, в то, что было здесь  каждый день, каждую секунду – в своих немногочисленных друзей, в улицу, по которой  я каждое утро хожу на работу и в автобус, на котором  я еду;  в большие машины глубокой печати. Вот, пожалуй, и всё. И даже  в то, что уходит от меня всё дальше и дальше по времени, теперь ставилось под сомнение. Я смотрел свои детские и юношеские фотографии, и не мог поверить, что там – я. Я в  столице. А вот наоборот, где-то на периферии. Я помню, что я делал и чего хотел, но теперь я этого не делаю, и мои цели изменились. Теперь  я уже не могу  с полной уверенностью сказать, что там – я. Я – другой, я вспоминаю многое со стыдом, и я не хочу  это помнить. Поэтому я больше не фотографируюсь; прошлое отвратительно, его не должно существовать. В этом отношении наполненность времени пустотой всё же предпочтительнее любого другого наполнения.

Меж тем во Франции показали лангустов, сначала живых – в аквариумах – шевелящих большими усами и глядящих глазами, похожими на голубиные, а потом уже на тарелках, политых бурым соусом и с поломанными хвостами, из которых торчало клочьями белое мясо, отчего мне вдруг захотелось есть, и я всё же не стал дожидаться, пока в кране снова появится вода, достал две холодных сосиски и решил их съесть в том виде, в котором имел. Более отвратительного обеда, чем макароны  с сосисками, я не знал, но, увлёкшись телевизором, я проглотил его достаточно  быстро, чтобы не концентрироваться на вкусе, а грязная тарелка отправилась в раковину, к уже существующей куче, дожидаться своего часа, когда в шкафчике не останется чистой посуды, либо когда у меня появится желание навести порядок – случалось и такое.

По дороге  с кухни снова заглянул  в зал и набрал телефон Иосифа. На этот раз трубку подняли, но, конечно, не он сам:

– Привет, это Яков, – в трубке послышалось сонное «Алло» Елизаветы.

– Привет. Иосифа нет дома.

– А где он?

– Не знаю. Куда-то с утра ушёл.

– А-а-а. Я думал, что вы вместе ушли сегодня. Он мне звонил ночью с  мобильного, что-то сказать хотел. Где он был, не знаешь?

– Не. Пришёл, когда я уже спала. Походил по дому, и тоже лёг. Вроде был пьяный. А утром мы не разговаривали на эту тему. Ты что-то хотел от него?

– Нет, я просто думаю, что вечером можно было бы увидеться. Так что подходите, если хотите, как обычно, к нашей лавочке часов в семь.

– Хорошо, посмотрим.

– Ну тогда пока.

– Пока.

Елизавета была хорошей девушкой, но, как мне иногда казалось, недолюбливала нас, друзей Иосифа, за то, что мы, якобы, плохо на него влияем. Когда они только начинали встречаться, когда ещё жили порознь и спали каждый  в своей постели, было попроще: мы виделись почти каждый вечер, вместе смеялись и пили пиво, а теперь она ощутила  в себе силу хозяйки, теперь она уже старалась влиять на своего суженого, хотя по-прежнему появлялась в нашей компании регулярно. Я же  с Францем – а мы  были самыми близкими для этой пары людьми, по крайней мере, для Иосифа – относился к этой блажи со снисхождением: все женщины становятся такими, нужно только достичь особого порога возраста, когда она ощущает себя уже не девушкой, а матерью. И тут она, с одной стороны, начинает лучше готовить и, возможно, становится вернее, но, с другой стороны, становится более скучной и серьёзной. Нам даже казалось, что все бытовые проблемы – как то: невымытые полы, некупленный кусок свиной грудинки, выпивающий жених (это, однако, было ещё неочевидным) – начинали приносить определённое удовлетворение, становились словно бы показателем зрелости, потому как их нет только у молоденьких и безответственных, а взрослая женщина  в обязательном порядке им подвержена. Впрочем, это были уже вопросы Иосифа, а никак не мои  с Францем, а он не очень-то поддавался успокоительному и подавляющему влиянию Елизаветы, и в этом, отчасти, были виноваты мы, надо это признать. Вследствие этого негласного соперничества между нами и существовала скрытая конфронтация, но она не очень мешала. Хотя сам Иосиф говорил, что его подружка стала гораздо неряшливее, когда переехала к нему, стала меньше внимания уделять своей внешности – подкрашивала глаза только тогда, когда предстояла встреча с кем-то чужим, а в сексуальном плане стала холоднее. Наверное, это тоже неотвратимые спутники становления и зрелости. И это всё то, что получаешь, если даже забыть о том, что теряешь мобильность и независимость даже в таких мелочах, как просто возможность складывать всю грязную посуду  в раковину, а не сразу её мыть. Мне-то хорошо, я-то мог сейчас бродить по пустой квартире, разглядывая розовые огромные цветы на обоях, таких устаревших, что они напоминали мне о временах, которых я уже не застал, но которые так сильно торчали из рисунка; мне никто не напоминал о моих обязанностях только своим видом.

Все действия человека состоят из деяний желаемых и необходимых. Хорошо бы, чтобы эти деяния всегда совпадали, как это случилось сегодня. Времени до вечера ещё было много. Мне становилось скучно, и я знал, что вот-вот закончится еда, нужно было что-то предпринять, а  лучшего времени, чем суббота,  для этого не существовало. Я заглянул под кухонный стол, чтобы убедиться, что картошки  в ведре осталось в  лучшем случае на два не слишком обильных ужина, и стал одеваться. Вообще, хождение по рынку не было для меня развлечением, каковым оно начинало становиться для многих и многих людей уже  в моём возрасте, по крайней мере у меня сложилось такое устойчивое впечатление. Я тяжело переносил броуновское движение и глупое толкание  перед прилавками, и совсем не переносил пустые, устремлённые вдаль глаза женщин; меня очень злили мамы с колясками, рассекавшие толпы и прикрывающиеся младенцами, будто террористы заложниками, бабушки  с тачками и парочки, идущие, неразрывно держась за руки. Именно по этой причине  я редко добираюсь до центра даже небольшого рынка – для этого нужны были очень веские основания – предпочитая околачиваться по его краям, благо всё то, что я  покупал, именно по краям и продавалось опухшими мужчинами и беспокойными бабулями. Закинув  в карман пальто полотняную сумку, накинув на голову капюшон кофты и заткнув уши наушниками, я вышел из квартиры, хлопнув по карманам и убедившись  в наличии  в них ключей.

Напротив дома, сразу за будкой  с распределительными устройствами на десять киловатт, некогда окрашенной  в синий с жёлтыми стрелами и надписями: «Не влезай – убьёт!», а теперь посеревшей, с исписанными именами и прочей бессмыслицей стенами (они как раз находились напротив моего окна, и хорошо, что никто не додумался нарисовать приличествующие в данных случаях рисунки, усиливающие надписи, хотя, по сути, мне было всё равно), уже много лет шла стройка. Ещё маленьким ребёнком я вгонял на ней себе в руки  осколки стекла из стекловаты и жевал рубероид, представляя, за неимением оной, что это жвачка, и теперь ещё дети всё лето сидели на кучах серого песка, выковыривая речные ракушки, и плакали, сваливаясь в  неглубокие котлованы и траншеи. Не то, чтобы стройка не шла – с каждым годом дом становился всё выше и выше, он уже достиг роста  в пять этажей, и все  втихаря гадали, сколько же их будет  в конце концов – просто этот новострой  был скорее похож на дом под снос, и со своими мокрыми почерневшими стенами, растрёпанными ветром клеёнками, которыми наспех и кое-как перематывали бетономешалки – всё это производило удручающее впечатление. В солнечную погоду – ещё ничего, а  вот в  такую, осеннюю, либо в  бесснежную зиму этот полумёртвый скелет порядком портил вид, и хоть каждый мог сказать, что уже привык, вроде, моё настроение немного портилось, когда  я проходил мимо. Но во всём этом обстоятельстве можно было найти и положительные грани, повёрнутые, так сказать, к человечеству: за кучами песка и строительного мусора было удобно выгуливать собак и справлять нужду, а  в нижних этажах можно было, укрывшись от дождя или холодного ветра, спокойно выпивать.  И плевать было на то, что за всем вышеперечисленным внимательно наблюдали бесчисленные окна-глаза домов, плотно обступивших стройку; я сам не раз в  выходные наблюдал за работой каменщиков, небрежно махавших кельмами и разбрызгивавших цемент, за монтажниками, закусывавших  в пустых серых комнатах чёрным хлебом и варёными яйцами. Когда-то я сам работал на стройке и хорошо помнил всепроникающие  сквозняки, гуляющие по недостроенным домам, от которых мёрзнешь даже жарким летом; проходя мимо холодного вагончика – бытовки – вспоминал холодные обеды и послеобеденный в нём сон, спитое лицо прораба, появлявшегося на стройке раз-два  в неделю, и ту неприязнь, которую всегда испытывал  к ходящим за оградой чистым и опрятным, в то время, когда сам стоишь  в рваном свитере, неизвестно откуда взявшихся брезентовых брюках, заляпанных  мелом, а в глазах щедро засыпана бетонная крошка, и болит ушибленный палец.  Сейчас всё было  в прошлом; я никогда не вернулся бы на старую работу, и осознание первого и второго дистанцировало меня от происходящего под окнами – мне было всё равно, что они здесь вытворяют.

Летом дождь несёт свежесть, даже запах прибитой горячей пыли кажется свежим; осенью же он несёт запах болота и гниения. Слякоть и угрюмость окружали меня. Может, середина осени и красива с её отмирающими листьями, но именно сейчас всё сводилось на нет холодным ветром и той сыростью, что пробирает почище холода – то животное, которое сидело во мне и отвечало за боль, голод и вожделение, сейчас ощущало себя прескверно, и я не замечал окружающих меня красот. Я прошёл быстрым шагом  мимо двух куч мокрого песка, всё-таки вступив в неприятного вида жижу, спугнул трёх котов, сидящих напряжённо друг напротив друга и не глядящих друг другу в  глаза, и, подивившись на маленького мальчика, сидящего с ведёрком и совком в белой от мела луже и глядящего на свет мутными глазами, пролез  в дыру  в заборе, огораживавшем стройку, в которую мы уже лазили всем двором на протяжении нескольких лет, очутившись в более-менее цивилизованном смежном дворике.

Здесь отчего-то всё было не так, как у нас, а гораздо лучше, и дело было не в  банальном: «у соседа и трава зеленее». Беседки здесь не были поломаны, металлические столбы фонарей не были погнуты, а  в палисадниках всё лето и пол-осени цвели цветы. Прямо как в  старом кино, здесь собирались старики и играли шумно  в карты, глядя на что становилось  теплее внутри даже у  меня; у  нас же только подростки группировались под козырьками подъездов и сорили семечками – те, что помоложе; те же, кому  в школу завтра не нужно было идти, пили пиво и вино. Потом подходила уборщица, бурчала и начиналась ругань, после чего я отходил от окна, думая: «Одно и то же каждый день».  И никто не сдавался. А здесь тротуары подметали сами бабушки-«божьи-одуванчики», здесь не давали ставить машину днём на детскую площадку, которой, кстати, у нас даже не было. Мне-то она и даром не нужна, но был интересен сам факт. Факт существования по соседству  двух таких разных дворов, и проходить в  свой я был вынужден через «их», чистый и приглядный. Сегодня, правда, здесь никого не было, потому как непогода, и это было к лучшему: все эти пенсионеры меня недолюбливали и проводили взглядами, которыми обычно наводят порчу, а мне с некоторыми из них ещё и приходилось здороваться по причине дальнего и давнишнего знакомства с моими  родителями, которых уже нет. Родителей.

В конце концов, выбравшись из дебрей дворов, я  очутился на небольшом поле, которое вот уже лет двадцать-двадцать пять пытались сделать сквериком отдыха. Странным было уже то, что сделать его пожелали в таком рабочем районе, как наш, прямо перед одним из немногих магазинов. Первое время, когда я был ещё совсем маленьким, дело не шло никак – я это знаю по рассказам родителей. Осушили болотце, обрезали овалом – как ипподром – закатали асфальтовые дорожки и поставили лавочки для отдыха, которые так и не смогли там стоять где-то  в течение пяти лет: их постоянно переворачивали, ломали, если хватало сил. Сил, как правило, хватало. Только после того, как ножки для них заказали сталелитейному заводу, и они стали весить килограммов по пятьдесят, лавочный вандализм поутих, но и сейчас их местоположение нельзя было предугадать. Вслед за этим грубым вмешательством  в нашу жизнь насаждение культуры продолжилось: появились три чугунных беседки, где  в очень скором времени стало литься рекой вино вне зависимости от времени суток и дней недели. Знаковым стало то, что молодёжь там почти не появлялась и, знаю по себе, первое время даже побаивалась показываться на этом поле; всё больше здесь отдыха мужеподобные женщины с опухшими чёрными лицами, и их кавалеры,  со столь выражено нарушенной причинно-следственной связью, что я  всегда старался их обходить стороной, потому как можно было ждать сколь угодно странных следствий без имеющихся на то причин.

Далее, и это было уже при моей памяти, здесь стали возводить парк, если можно так сказать – посадили деревья. Это было самое длительное и кровавое сражение. Как я читал  в одной книге: «Безусловно, антирусский заговор существует. Проблема  в том, что  в нём участвует  всё взрослое население России.» (Сноска. В.Пелевин). Деревья вырывали с корнем, ломали посреди, их ветвями отгоняли мошек и наказывали непослушных детей, их упорно засаживали школьники во время субботников. Мы долго с ними боролись, но, в  конце концов, сдались: то ли скучно стало, то ли в самом деле устали. Теперь единственным врагом деревьев осталась кислая болотная почва, и в итоге это чьё-то начинание осталось выглядеть довольно жалко и убого и без нашей помощи.

И вот, наконец, эта борьба системы с человеком закончилась капитуляцией человека, омрачаясь, однако, периодами вспышками партизанской агрессии, но по утрам приезжали городские службы и увозили погибших на этом пути: меняли разбиты плафоны в  фонарях, либо привозили новые урны. Здесь было много чего: по утрам, когда я шёл на работу, заспанные люди выгуливали своих устрашающего вида псов, днём сидели мамаши с  колясками и бабушки  с внуками, и только школьницам старших классов здесь не давала возможность спокойно прогуляться близость вино-водочного магазина. Но мне здесь нравилось. Я частенько сидел здесь летом, когда вечерело и солнце уже не жарило так немилосердно, когда дома делать было нечего, а  в центр, к  настоящей нашей лавочке, ехать было ещё рано. Однажды, глядя на детскую возню, я сказал, что Елизавета скоро «прижмёт» Иосифа если не с деторождением, то с оформлением официального брака. Франц, сидевший рядом, ответил, что никогда не стал бы «делать» детей, тем более, если это связано с каким-нибудь ультиматумом.

– Смотри, – сказал он мне. – Если Иосиф верующий, то он зачатием вырывает человека из какого-то непознаваемого мрака, небытия – тихого и спокойного – и ставит перед неизбежным и фатальным выбором: если ты живёшь свою жизнь так, как того требуют твои инстинкты, сильнее которых  в жизни человека нет ничего, а, значит, получает удовольствие твоё тело, то потом долго – вечность – придётся мучиться и расплачиваться за срок, который тебе пришлось жить. Чтобы эта вечность прошла благоприятно и пристойно, в радости и песнях – Франц иногда говорил гротескно и несерьёзно о вещах серьёзных, – нужно прожить жизнь в борьбе со своими страстями, даже  в страданиях, ведь борьба с инстинктами, которые присущи нам, как присущи от рождения руки и ноги, очень похожа на членовредительство, а полное очищение от грешных помыслов так и вообще похоже на самоубийство. Ведь если  я  порочен, и на свои девяносто процентов состою из порока, то, переборов это начало в себе и отсекши всё злое в себе, я стану уже другим человеком, я  уже не буду Францем, и мне придётся сменить имя, как не принадлежащее новому человеку. И этот выбор довольно нелёгок. «Добро – его может и нет, а зло – оно рядом и ранит.» (Сноска: Ф. Гарсиа Лорка). Мои пороки – вот они: алкоголь, сигареты, порнография и несовершеннолетние подружки, а вечное блаженство – оно мною неизведанно, оно слишком туманно и неопределённо, чтобы я ради него отверг то, что имею сейчас.

– Я думаю, что Иосиф не на столько верующий, если вообще… – ответил я. – Хотя, кто его знает. Ты  с ним разговаривал на эту тему?

– Если он атеист, то, родив ребёнка, он может смело сказать ему: «Я, никчёмный и бессмысленно существующий организм и участник естественного отбора, бесцельно коротающий своё биологическое существование, подчиняемый инстинкту самосохранения и размножения, поздравляю тебя с началом такой же жизни, насыщенной грязью и болью, остракизмом и унижением!» Мне кажется, Иосиф достаточно умён, чтобы рассмотреть оба варианта. – Закончил он.

Тогда наш разговор закончился тем, что появился, собственно, сам Иосиф, злобно прошипел: «Сучка!» и достал из глубоких карманов болоневой куртки две бутылки вина. После распития первой он сказал, что домой сегодня не пойдёт, так как  поругался  с Елизаветой, и будет ночевать у меня. После второй – начал отходить в сторонку и звонить по мобильному куда-то, спустя четверть часа после чего появилась и она, постояла с нами минут десять, и они удалились, держась за руки.

Вот за этим сквериком как раз и располагался рынок, что было весьма удобно, так как для большинства семейных пар отчего-то отдых совмещался с полезными для хозяйства и дома походами по магазинам и базарам – это даже было своего рода признаком зрелости. Если  девушка сидит на скамеечке с пустыми руками, в тугих джинсах и ухоженными  волосами – будь уверен – она ещё молода и незрела; напротив, короткая стрижка, утомлённый взгляд, наличие сумок с  «добром» и домашнего платья-халата – это явный признак полного становления человека как личности. Такие личности недолюбливают молодость и немного не понимают свободу, но я обычно тихонько проскальзывал под их тяжёлыми взглядами, опустив голову и испытывая патологический стыд за своё положение. «Ничего, – говорил я всем своим видом, – вот увидите, ещё немного – и я обязательно стану таким же ,как и все вы.»

Раньше здесь был ещё и яблоневый садик городского формата – три четыре яблони. Росли они прямо у дороги, отчего плоды были покрыты пылью и немного лоснились. Мне в детстве их всегда запрещали есть, но яблоки там никогда и не вызревали – дети поедали их зелёными.  Потом деревья спилили, закатали всё асфальтом и организовали стихийный рынок, который позже стал более формальным, и бабушек с укропом и морковкой сменили палатки с бытовой химией. Хотя и бабушки никуда не делись – они не проиграли ещё ни одной войны. Они сместились на окраины и теперь партизански приспособились под более продвинутую коньюктуру рынка в более широком его смысле: теперь можно было купить у них и закатанный тёртый хрен, так нами любимый, иные закатки, ржавый водопроводный кран,  старые книги, цепи для мопеда и ниппели, выключатели и медный провод, возможно б/у, пионерские значки и фарфоровые статуэтки. Много было написано в знаковых книгах хвалебных песен подобным формированиям, много было сказано ностальгических слов по поводу ушедшего века, одним из атрибутов которого и являли собой блошиные рынки. Не знаю, как это выглядело раньше, в  силу своего  возраста, а ворошить детские воспоминания мне очень не хотелось бы, но теперь всё для меня не представлялось в размытом свете романтики, я видел сугубо чёткую, с  грамотно отстроенной контрастностью, реальность; большинство  продавцов, особенно когда дело касалось не профессиональных, а именно стихийных, единоразовых, имели мутные глаза,  тёмные лица и грязную одежду. Они сильно пили. В том не было особо ничего смешного, в  том не было вообще ничего для меня, я просто констатировал факт.

Возле самого входа на рыночек, там где уже начинались незаконные бабушки, я встретил приятеля. Именно приятеля, как оное определение дано  в толковых словарях – я не знал его имя, но знал прозвище, знал, где он живёт, но вряд ли он знал обо мне что-то. Мы часто встречались в центре города, здоровались, но время никогда вместе не проводили. Сейчас приятель выглядел довольно жалко – лицо его было сильно разбито, да и вообще все движения были сильно заторможены и как-то напряжённы. Маленький, узкоплечий, он часто задирался и часто за это расплачивался вот таким внешним видом.

– Здорово, – даже дикция его была неправильной, будто ваты  в рот набрал.

– Здоров.

– Ты как?

– Нормально. А ты?

– Да… Так… Слышишь, – он бы  с удовольствием, для доверительности, назвал бы меня по имени, но не знал его, – ты мне не одолжишь денег?

– Сколько?

– Ну, пятёрку. – Почувствовав, что я не откажу, он заметно повеселел и  стал объяснять, что с ним беда приключилась, что он очень скоро вернёт, потому как зарплата через неделю, что я  ж его знаю. Я всё это пропустил мимо ушей. Скорее всего не вернёт, но уже будет должен мне.

Получив деньги, он особенно сильно пожал руку, сказал: «Ну, я пойду», и медленно пошёл, потягивая ногу.

Я, чтобы хоть как-то отреагировать на случившееся и разрядить обстановку перед самим собой, плюнул, пробормотал себе под нос что-то вроде проклятия, и тоже поплёлся домой – на рынке мне было делать уже нечего. Переступая через лужи, я вспомнил историю, которую рассказали на работе: «Иду с женой в магазин, встречаем знакомого общего – я  с ним работал на шарикоподшипниковом заводе лет семь назад. Живёт  в соседнем доме. Ну, поговорили, отошли, жена мне говорит: «Смотри-ка, как загорел за весну!» Я молчу,  а знаю, что он уже не просыхает третий месяц, почернел уже лицом, а она – загорел!». Тогда мы сильно смеялись, хотя, если хорошо подумать, смешного тут не сильно много, хотя и грустить особо нечего; а  вспомнилось мне это потому, как приятеля моего скорее всего ожидает судьба если не идентичная, то весьма схожая.

Возвращаясь домой, я столкнулся в подъезде с сектантами. У нас вообще всех неправославных было принято называть сектантами – эти тоже были какими-то заморскими протестантами с названием, ничего не говорящим моему уму, типа «Братья седьмого дня» или «Братства живой Богородицы». Хотя, не поспоришь, звучит внушительно. Это был пожилой уже мужчина   в аккуратном костюме, с выражением лучшего друга на лице, с молодой девушкой, одетой так же аккуратно и очень по-пуритански.  Мне так всегда казалось, что так делается специально: мужчина должен налаживать контакт с людьми постарше, и олицетворял собой мудрую старость, а девушка – с людьми помоложе, и она, в  свою очередь, должна была символизировать прогресс и открытость для всех возрастов. Но это было моим мнением, возможно так просто случилось. Проповедники, как они сами себя называли, ходили по воскресеньям к моим соседям сверху. Носили некие книги, брошюры. Даже  я однажды нашёл такую книжечку  у себя  в почтовом ящике – она была красочной, отпечатана на глянцевой бумаге и приятно пахла новой полиграфической  продукцией. «Ты нужен Христу!» – вроде так там было написано на обложке. Но отчего-то я остался равнодушен ко всему, что там было написано. Меня не привлекали пасторали, изображавшие, так сказать, простые будни американской мечты. Не привлекли и картины львов, возлежащих на лугу и игравших  с ягнятами, и розовощёких мексиканок, читающих под деревом улыбающимся неграм Писание…  Возможно, общая идиллия не вязалась с тем, что на тот момент у меня творилось внутри; может, взяла своё прививаемая, но так до конца и не привитая, однако, как видно, всё же оставившая во мне свой след, православная религиозная традиция, всё же не изображавшая рай, как сообщество львов и агнцев, чёрных и белых, высоких гор и наливных плодов.  Мне всегда казалось. что это как-то глубже, как-то, как я не мог себе представить и тем более сформулировать. Но мир в  душе, тот самый рай, никак не мог  у меня съассоциироваться и  выразиться  «простыми человеческими понятиями».  Одним словом, как можно было бы выразиться, глубокие идеи похожи на те чистые воды, прозрачность которых  затемнена их же глубиной. (Сноска: Клод Адриан Гельвеций). И когда через пару дней эти же самые проповедники позвонили мне в  дверь, я сказал им, что являюсь убеждённым православным, хотя толком не знал, что это такое. Но, я думаю, я был не единственным, кто так поступил.

Что интересно, более чуждые мне культы не вызывали такого безоговорочного отторжения. Вспомнилось, как однажды поздно вечером к нам подошёл то ли буддист, то ли кришнаит… Склоняюсь к последнему. Мы проводили время так, как делали это почти всегда – стояли в центре города в скверике, оккупировав лавочку, и  скучали, иногда попивая пиво. Нас было много, но  я стоял рядом  с Иосифом… Нет, с  Францем… Не помню точно, тем более что иногда сильно начинал сомневаться в  реальном существовании Иосифа. Остальных я знал очень поверхностно и не стремился узнать больше.  Франц мне пытался объяснить – уж не знаю, в  какой манере, шуточной, или на полном серьёзе – что в схватке самурая с рыцарем ордена тамплиеров победит тамплиер. Кто-то ему противоречил и приводил свои доводы. Я просто слушал и молчал. Уже почти стемнело, когда к нам подошёл обритый наголо молодой человек  в очках и длинном индийском одеянии – не знаю, как оно правильно называется, я бы назвал его тогой – и стало всем раздавать распечатанные листки – выписки из неких священных книг – то ли «Бхагават Гиты», то ли «Красного Данджура». Тихо и кротко он отвечал на все вопросы, которые посыпались на него со всех сторон, впрочем, мало кто сказал ему что-то серьёзное, пока не дошла очередь до Франца. Распалённый спором, он не взял листовку и бросил  сквозь зубы: «Бог не любит меня». Кришнаит, казалось, немного смутился, и ответил тихо: «Бог любит всех». «А меня – нет», – угрюмо ответил Франц. «Он не может не любить, ведь любовь – это та материя, из которой он соткан, и только  в Боге эта субстанция становится материальной». Я напрягся, потому как переставал понимать, о чём идёт речь. «Если бы было всё так просто, то не было бы ни гностиков, ни деистов, – ввернул мой друг. – К тому же любви бывают разные… Вот, например, взять вашего Шиву. Он ведь тоже не так уж и плох, хотя изображается кровавым». Я не помню, что Францу ответили на «вашего Шиву», иначе можно было бы угадать, к какой конфессии относит себя молодой человек. «Если ты не чувствуешь любви, что совсем не значит, что её нет, то, возможно, ты ищешь не там, где нужно»? В вопросе я  заметил явный миссионерский  ход, но опять просто промолчал. «Какая разница? Я – дитя некого Бога, не важно какого. Я прошу о чём-то, он видит то, в чём я нуждаюсь… Какая разница, кому я поклоняюсь. Неужели ты не поднимешь упавшего и плачущего ребёнка с земли, а скажешь: «Пусть тебя поднимают ТВОИ родители»!»  Тем более, зная, что это твой ребёнок, просто он тебя не знает. Или ошибается на твой счёт. «А я не люблю детей», – всё же ввернул я. «Ну так ты и не бог»! «Как ребёнок строго отца в сердцах обвиняет его  в нелюбви и жестокости, так и ты сейчас рассуждаешь, как дитя», – подумав, сказал кришнаит. «Не, тут всё не так, – вокруг уже собрался кружок, кто-то пытался что-то говорить, но  я слушал только Франца. – Когда  я прихожу к врачу и  говорю: «Болит», он может ответить мне: «Иди, потерпи, а потом, через две недельки, приходи – я тебя вылечу».  Но от этого я не почувствую всей любви, от этого я не стану более счастливым, когда боль прекратиться. Или почувствую»?  Это он уже  обратился ко мне. Я пожал плечами. «По-моему, это искусственное счастье, страдать от жажды как можно дольше, чтобы потом насладиться стаканом воды.»   «Ну вот ты сейчас и говоришь, как тот маленький сын, который просит всё и сразу: и конфеты, и автомобиль, и автомат. А представь, что будет, если маленькому мальчику дать такой желаемый автомат в руки.» Все засмеялись. Кто-то из толпы сказал: «Начнёт всех косить!», и все снова засмеялись. Но и Франц не сдался: «Но всё же ничего нельзя ответить на то, что у  Бога нет «разных счастий» для каждого человека. Есть одно на всех. И под него и подтачивают все людские души. Это всё равно, что в клетку одного размера пытаться втиснуть и канарейку, и слона с  верблюдом»! «Всё дело  в размере клетки – тогда всё может быть не так трагично», – с улыбкой ответил кришнаит. «Нет, не правильно!» – Франц задумался. «Если для бедуина стакан воды – это маленькое счастье, то нельзя всех остальных людей  в мире пытать жаждой, чтобы и им привить такое же счастье».  «Всё дело  в том, что Бог – это далеко не стакан воды. Если продолжать эту же аналогию, то достижение Бога – это утоление всех жажд, которые ты только можешь себе представить»! Тут  я опять оживился: «Но сейчас, когда  я что-то теряю, дорогое мне, я испытываю действительно страшные для меня душевные муки. Которые мог бы не испытывать. Так всё же можно сравнить  со специально затянутой болью, чтобы избавление от неё было более сладким»? «Твои муки из-за твоего же несовершенства. Глупый ребёнок плачет из-за потерянной конфеты»! «Плох тот отец, который не купит ему другую, или не попытается успокоить его другими способами. Плох тот отец, который его не успокоит! – вступился за меня Франц. – Вот Яков. Он любит пить пиво, и если его лишить этого – он будет несчастлив. Если ему не нравится классическая музыка, но нравится пиво, можно ли заменить одно другим, заставить потреблять одно вместо другого?  Он – простой человек с простыми понятиями, он знает, что первое полезнее, чем второе. Но второе предпочитает первому. И так будет всегда, до тех пор, пока он не умрёт. Он может сделать вид, что доволен тем, что больше не пьёт и слушает много музыки. Но внутри он должен будет всегда бороться с самим собой, с искушением бросить всё  к чёрту и надраться, получить НАСТОЯЩЕЕ удовольствие от более низменного, но такого приятного!»   И это было так правдиво и актуально для меня  в данный момент, потому как пивные пары  ударили  с новой силой и я уже не мог концентрировать внимание на чём бы то ни было, я опустил голову, глядя в землю, и очнулся только тогда, когда шёл домой по мосту.

Дома я повалился на диван, почти не раздеваясь, уткнувшись лицом в подушку. Так часто бывает: я  мог работать по восемь часов всевозможными слесарно-монтажными инструментами, включая кувалду; мог бродить ночами  с Францем и Иосифом по тёмным страшным улицам, прилагая большие усилия для каждого верного шага, но вот такие вот выходы  в люди, особенно летом, выматывали меня буквально за четверть часа. Теперь перед тем, как сделать что-нибудь, нужно было либо поспать с пол часа, либо отлежаться. И я почти уже заснул, когда зазвонил телефон. Вскочив, я поднял трубку, причём даже толком ещё не сообразил, что происходит и что, собственно, меня заставило подняться – это было моё умение, которым я  гордился: быстро и адекватно реагировать на пробуждение, хотя это было чревато тем, что я  мог наговорить сейчас много чего в  трубку, а  потом даже не вспомнить о том, что с кем-то разговаривал.  Я услышал голос девушки – Елизаветы, потому как только одна девушка могла мне звонить, и только по одному поводу.

– Алло, Иосиф  у тебя?

– Не, я же его сам ищу, – ответил  я хриплым со сна голосом.

– Он сказал, что пошёл к  тебе, уже полчаса назад.

– Нет, у  меня его нет.

– Передай, пусть позвонит мне, если появится. – В её голосе послышалось недовольство, недоверие даже.

– Хорошо, – и я положил трубку, чтобы она не опередила меня  в этом.

Иногда она раздражала, хотя иногда  у неё были отличные поводы нам, мне в  частности, не доверять. Мне приходилось иногда врать по просьбе Иосифа, иногда по собственно инициативе, чтобы прикрыть его неблаговидные дела, но всегда это всё происходило из хороших побуждений, и вопреки расхожему мнению, моя ложь имела исключительно положительные последствия.

Елизавета была неплохой девушкой, но её проблемой было то, что она хотела жить так, как жить нельзя в принципе. Так казалось мне, потому что представить, что выполнять всё то, что она требовала, реально, было выше моих сил. Франц, когда слышал о её требованиях к  Иосифу, а  иногда даже о её поступках, только фыркал и вообще ничего не говорил. Мы все списывали это на её возраст – Елизавета была на пару лет нас моложе. Иначе это никак нельзя было объяснить.

Она училась  в институте, уже одно это налагало на неё особый отпечаток. Иосиф рассказывал, что сам этот  факт доставлял её неслыханную радость, что принадлежность  к студенчеству заставляла её краснеть от удовольствия. Она тянула до вечера, порой откровенно скучая, потом, когда время переваливало за десять, заваривала себе чашку кофе, включала настольную лампу  и, обложившись со всех сторон учебниками и справочниками, начинала учиться, досиживая часто до трёх и даже позже. Как он говорил, это всё было ради того, чтобы можно было сказать, что «сидела вчера всю ночь, выпила море кофе». Просто сказать – было ниже её моральных качеств. Ей хотелось, чтобы и она представляла из себя ту молодёжь, которую показывали по «ящику» – яркую, неординарную, интеллектуальную. Ей хотелось не ходить с Иосифом в  нашу компанию и пить пиво, стоя на улице, а  ходить по выставкам и картинным галереям, например, но эта проблема легко решилась: Иосиф работал до пяти часов, а  все вышеозначенные учреждения к тому времени, как он попадал домой, закрывались, а  в выходные дни не работали, ведь выходные – они ведь для всех.  И вообще, Франц когда-то в  её присутствии сказал, что все музеи и галереи у  нас учреждены для экскурсий школьников и приезжих туристов. Для коренных жителей они крайне не приспособлены. Так эта проблема была снята.

Впрочем, попытки быть причащённой к  культуре, не была оставлены – почти месяц Иосиф с Елизаветой гуляли по паркам по выходным, заходили в  кафе и кино, но потом поняли, что зарплаты на это всё не хватает, не хватает времени, чтобы сделать все домашние дела, которые можно сделать только на выходных, а  просто гулять по улице становится скучно уже на второй раз, поэтому и эти мероприятия сами собой угасли.    Сам Иосиф относился к этому всему очень спокойно – нам он говорил, что плевал на все эти попытки влиться  в телевизионную жизнь, но спорить со своей благоверной не хочет: пусть сама посмотрит и убедится. Однако бедно обставленная квартира – всё-таки он один работал, её стипендию можно было в  счёт не брать – бестолковые вечера и тоскливые подъёмы на учёбу и работу – это всё слишком её отвращало.  «Не хочу, чтобы всё было как у родителей», – это фразу  я сам слышал от неё не один раз.  И она старалась; хоть Иосиф не сопровождал её на всевозможные внутренние вечеринки, дискотеки и прочую чушь, но и  не осуждал. «А если она там это»? – ехидно спрашивал я. «Так ну и что. Всё равно приходит домой ко мне. А от моих действий ничего не зависит – всё зависит от случая». Я не мог понять, то ли он говорит это всё искренне, то ли сам себя подбадривает. Сейчас была фаза, когда она понимала, что времени не хватает и на это. Проживая  в квартире Иосифа, существуя, по большому счёту, на его деньги, она обладали минимальными обязанностями, которые теперь вступили в  конфликт с  её духовными потребностями. Это была естественная эволюция сознания, но ломка проходила болезненно, поэтому Елизавета была раздражена, и мы все избегали контактов   с ней.

Она вообще отличалась от всех, с  кем мне приходилось иметь дело, от всех, с  кем я виделся по выходным в  своём парке, и отличалась, по моим лично соображениям, не в  лучшую сторону. Конечно, так близко, как Елизавету, я  никого не знал. Я вообще здоровался только с  одной девушкой из своего окружения – Лорой, да и то, в  последнее время неактивно. Когда-то я спешил вечером на наше место встречи, знал, что там будет и Франц, и Иосиф, спешил потому, что только получил зарплату, поэтому купил  в магазине недорогого вина, которое продаётся  в литровых пакетах, знал, что моё появление вызовет особую радость, когда будет подсвечено таким сюрпризом. Идя по тусклым улицам, я так и представлял, как они пожмут мне руку, потом стану, перебросятся парой фраз, потом наступит тишина, в  которой я  достану из кармана ЕГО, и тут же всё изменится. «О-о-о»! – протянет один. «Ага»! – скажет второй.

Уже идя по главному городскому проспекту, я как раз столкнулся  с Лорой. Мы никогда не разговаривали друг  с другом, но в лицо друг друга знали, так как постоянно торчали в парке, поэтому поздоровались,  а потому как было идти пока  в одну сторону, то пошли вместе. Это было осенью, было довольно грязно вокруг, неуютно, хоть улица была освещена очень ярко, и машины приятно пахли бензином, пролетая радом, заставляя прохожих жаться  к домам подальше от края тротуара.

– Как обычно? – спросила она  у меня, имея в виду, куда я  иду, и это была единственная точка нашего с  ней соприкосновения, единственное, о чём мы могли бы поговорить, вот так случайно встретившись на улице.

Я кивнул.

– А ты не идёшь?

– Нет, холодно сегодня.

Сегодня в самом деле было холодно: вчера выпал снег, который тут же почти растаял, теперь и автомобильные шины, и тяжёлые ботинки месили коричневое кристаллическое тесто. На зимнюю одежду пока ещё не перешли, и теперь мёрзли, пуская красивые клубы пара при дыхании. У меня не было шарфа и я шёл, втянув голову в  плечи и глядя на всех исподлобья, чтобы не дать ветру забраться за ворот кофты. Лора была одета ещё легче, чем я, но так всегда – девушки не одевают большие пальто и куртки, предпочитая подчёркивающие фигуру шмотки, правда то, как в  этом можно было ходить зимой, было частой темой наших споров, особенно  в те моменты, когда стоишь вечером на автобусной остановке, ожидая вот же двадцать минут, думая, что ещё пять минут – и всё, замёрзнешь. «И как они так ходят»? – говорил я, прерывисто дыша. Франц ничего не отвечал, потому что рот его был замотан старинным шарфом, в  похожем ходил мой отец, но я знал, что он полностью меня поддерживает  в данном вопросе. На Лоре была коротенька кожаная курточка, узкие джинсы и тёплый шарф. Но всё ж это было не по погоде.

– А у меня вот есть, – я достал из-под пальто пакет  с вином и показал его краешек.

– Понятно. – Она засмеялась. – А я уже немого сегодня выпила.

– По поводу или так?

– У меня день рождения.

– О, поздравляю! – И сказал, чтобы просто что-то сказать. – Так мы не зря все втроём встретились. Угостить тебя?

– Не, я  замёрзла уже, пойду домой. Хочешь, пошли ко мне, там выпью.

Лора была некрасивой девушкой, к тому же у неё было некрасивое имя. Со спины она была ничего – мужчинам нравятся такие фигуры: плотная, крепко сбитая, но не полная, а  просто коренастая, но лицо было слишком грубым, к  тому же не очень ухоженным. Я не мог представить её  в вечерней маске, с  кремом на лице, или что там делаю женщины перед сном… Но мне, во-первых, было очень симпатично, что это была девушка уже несколько за двадцать, а не громкая смешливая школьница, ставящая в  тупик своей тупостью, а во-вторых, она ставила себя наравне с нами, и всех нас ставила наравне с  собой, не ожидая скидок на слабый пол и женственность. Я ни разу не видел, чтобы она морщилась, слушая пересыпанный ненормативщиной разговор или видя, как мы пьём водку прямо из горлышка. Меня наверняка ждали мои друзья, но я решил, что теперь уже отказываться было бы просто свинством, к тому же могут подождать ещё полчаса, всё равно не скучают.

Она жила прямо здесь, на главном проспекте, ей не приходилось ездить из промышленного квартала в  центр города, чтобы просто присесть на лавочку и посмотреть на огни.

– Хорошо тебе, я всё отдал бы, чтобы жить здесь, – сказал, я  когда мы  свернули  с проспекта в тёмный двор, из которого сильно пахнуло мочой.

– Тут все дома старые, – спокойно ответила она.

– Зато вышел из дома – и в  парке. А мне ночами добирайся домой.

Её дом и в самом деле был очень старый, чуть ли не довоенный. Это я так подумал, потому что я не мог знать, какие были до войны, разве что в  кино мог видеть. Коридор был очень узким, лестничные клетки – маленькими, потолки – высокими. В прихожей сразу пробрало теплом дома – в  квартире было жарко, не то, что у меня. Было темно, и пахло лекарствами и старыми тряпками. Лора тихо сказала, чтобы  я не шумел и сразу проходил  на кухню, только ботинки снял. Дверь в  зал была закрыта, через мутное стекло, заклеенное белым полиэтиленом с синими цветочками, проглядывало оранжевое пятно настольного светильника, дверь во вторую комнату была тёмной.

Лора нырнула  в комнату, а я  прошёл на кухню, самую обыкновенную, как у меня, только меньше. Те же, что и у всех, навесные шкафчики с  посудой и, как у всех, дверцы не закрываются плотно, простой кухонный стол, застеленный клеёнкой, небольшой холодильник и двухканфорная плита. Я сел на табуретку, поставил на стол пакет и стал потирать руки, согревая пальцы. Лора появилась так же тихо, аккуратно прикрыв дверь за собой – она была уже без кофточки, в длинной тельняшке, что только подчёркивало её грубоватый и несколько мужественный вид. Но мне было приятно, что она, уж естественно, или же специально, не пытается обратить внимание на достоинства своего тела.

Она порылась в шкафчике, где у  всех стояла посуда и специи, и обернулась ко мне:

– Стакан только один.

– Я могу из чашки. Всё лучше, чем прямо из пакета.

На столе появилась не новая чашка  с уже стирающимся цветком, и приличный ещё стаканчик. Лора порылась в  холодильнике, нарезала на блюдце кусочки сырой колбасы и чёрного хлеба, достала банку майонеза и нож, чтобы намазывать его на хлеб. Пока она занималась этим, я  разлил вино – себе чашку – и пытался как-то приглушить тишину, спрашивая о том-сём.

Вино было сладким, как мне нравится, и очень крепким – от него даже горло жгло – тоже как мне нравится. Я  с  удовольствием съел бутерброд, она сидела на подоконнике, потому как единственную табуретку занял я, и тоже жевала. Я спросил, что подарили на праздник, она сказала, что ничего – посидели в  кафе с  подружками  с работы, те угощали. Спросил, живёт одна, она сказала, что с  бабушкой. Выпили ещё. Я  уже начал пьянеть, но не сильно; чтобы напиться, мне нужно было очень много, несмотря на то, что я  был очень худой. Лора раскраснелась и стала смешливей, но умудрялась не производить похабного впечатления. Ещё немного. Она стала ещё рыться  в холодильнике, а  я смотреть в  окно, но в  чёрном стекле ничего не было видно – только отражалась под потолком яркая лампочка без плафона. Там застучал дождь и слышалась громкая ругань: улица начала звать меня. За стеной слышался шум телевизора – смех и неразборчивый быстрый говор энергичного мужчины. Мне было сложно говорить ни о чём, но вино помогало, я и не думал, что слова могут так сильно ничего не значить. Мы говорили про парикмахерскую, про то, как достала работа, про общего знакомого из парка, про гашиш и отопление  в квартире. Выпили ещё немного, и Лора начала зевать: «Завтра на работу». «Так воскресенье ж». «Я дежурю».

Тогда  я стал собираться. «Посидим ещё, если хочешь, я не гоню». «Не, пойду, меня мои ждут».

Я забрал ещё пол пакета вина и пошёл, поблагодарив за угощение, ещё раз поздравив с  днём рождения. Это был единственный наш с  ней контакт. Мы ещё первое время, встречаясь в парке у  нашей лавочки, перекидывались несколькими фразами, но потом стали ограничиваться простыми «Привет».

– Где был? – спросил меня тогда Франц.

– С Лорой выпивали.

Он уважительно кивнул головой.

– А где Иосиф?

– Говорят, был здесь, ещё придёт сейчас.

– Ждать будем? – я  достал пакет.

– Ого, так вы всё выжрали!.. Нет, придёт – ещё купим.

За окном стало темнеть. Я сидел на диване, подперев голову руками. Можно было бы ещё перекусить перед выходом из дому, но не хотелось, хотя я был уверен, что вечером опять будет от голода сводить живот. Вообще-то, было рановато идти, но дома я  уже не мог находиться. Встал, прошёлся оп комнате, посмотрев на письмо, лежащее на столе, которое я так и не закончил сегодня, поэтому вряд ли закончу уже на этих выходных. Прошёл по комнате туда-сюда, не решаясь выдвигаться в путь, прошёл на кухню, к  форточке, поднял лицо и вдохнул. Пора. Вставив наушники, набросив пальто, я вышел.

Несмотря на сумерки, а может и благодаря им, жёлтые деревья, подсвеченные фонарями, казалось, светились. Если бы не постоянный насморк, то можно было бы сейчас вдохнуть полной грудью, на мгновение потеряв сознание, и ощутить себя где угодно, только не здесь, и кем угодно, но только не самим собой. Я проходил мимо проржавленных насквозь мусорных контейнеров, которые были последними живыми существами, провожавшими меня на выходе из двора. Даже они теперь казались небрежными, но очень точными мазками на болезненно-яркой картине Ван Гога; четырё бесформенных чёрных пятна на оглушительно жёлтом фоне крон и мутно-сером грунте мокрой пятиэтажки. Возможно, глядя на что-либо подобное, кто-то сказала в  средние века: «Господи, сделай так, чтобы было не так красиво»! (Сноска: Рафаэль Кансинос-Ансенс). Но такое положение дел продолжиться ещё с пол часа, потом стемнеет сильнее, и шизофренические цвета осени уже не смогут пробиваться наружу.

Спустя двадцать минут езды в  громком автобусе, меня встречал центр города, встречал огнями и субботней суетой. На фоне чёрного неба вывески и неон смотрелись странно, иногда даже зловеще, особенно те, что были  красного цвета. Было много машин, из многих из них неслась музыка, которой я не слышал в  наушниках, просто знал, что она играет. Всё было освещено этим шумным светом: фонари, фары машин, рекламы и окна домов – всё это наряжало мой чёрный город, который выглядел теперь как старая куртизанка; но я-то знал, что за теми стёклами, за которыми были люди, пахло топлёным салом, старыми спортивными штанами, ведутся препирательства измождёнными голосами. У них было всё почти так, как и у меня, но я уже почти час дышал вечерним воздухом и знал, что избегу всего этого ещё часов шесть, пока холод не загонит меня назад.

Мы всегда собирались в  парке на одной и той же лавочке, прямо под каштанами, сейчас очень опасными. Днём здесь постоянно ругались уборщицы и просто прохожие, отчего-то главным образом пенсионного возраста, говоря, что мы заплевали, забросали окурками и пустыми бутылками, и вообще, что мы свиньи. Но сейчас, я  был в  этом уверен, нас там было больше, и мы могли бы дать отпор любому из них. Они же не знали, что меня, например, очень привлекает в этом месте свет фонарей, проходящий сквозь кроны каштанов, который летом смотрелся совершенно волшебно, такого просто не могло быть по-настоящему; зимой здесь просто можно было согреться и избавиться от одиночества. Но как им это было всё объяснить? И что брошенный нами окурок или разбитая бутылка – это просто наша дань тем окнам, которые теперь меня окружали, глядя сверху вниз, поджатым губах и роскошным автомобилям? Мы становились в  этот момент немного свободнее от всего, нам начинало казаться, что мы сможем избежать тех ловушек, в  которые попали все они.

Я не знал толком, кем были эти «мы», сюда приходило много людей, я даже не знал имён тех, с кем постоянно здоровался, пожимая руку, с кем смеялся и кому рассказывал о том, как послушал новую песню какой-нибудь группы. Большинство этих «прихожан» были очень молоды, большинство расходилось ещё до одиннадцать, потому как  завтра нужно было идти в  школу или начинали звонить на мобильные родители, но пока мы были здесь, нам было весело и тепло; каждый становился не таким, каким был, например, в семье или в школе, на работе или в  институте. Мы снимали лица, иногда с кровью, которые на нас натягивало окружение – тогда начинали бить бутылки и громко кричать что-то пошлое.  Но были и люди постарше, например та же Лора, я, мои друзья. Мы уже смотрели на остальных с некоторым пренебрежением, зная, что к большинству из присутствующих те самые лица прирастут через некоторое время намертво. Мы собирались здесь всегда, в любую погоду и любую пору года; едва удавалось покинуть дом, я  спешил сюда. Я был намного спокойнее большинства из присутствующих: они громко смеялись, я улыбался, кутаясь в  пальто; они затевали игру, я улыбался; они пили вино из больших бутылок, прямо из горлышка, и я присоединялся  к ним. А потом я  смотрел, как Иосиф пускает колечки дыма, как Франц пытается повторить это и грязно ругается, видя, что ничего не получается.

Я прошёл через весь проспект, свернув в  парк и снял наушники: впереди маячила наша лавочка, там уже собирались люди, но меня интересовала только сутулая фигура Франца. Он стоял среди них, но молчал – ждал.

– Здоров.

– О, привет.

– Этого ещё нет?

– Нет. А что, собирался прийти?

– Он всегда приходит. К тому же, звонила Елизавета, искала.

Франц засмеялся и сплюнул.

– Ну что? – Он достал из кармана несколько мятых бумажек. – Начнём выходные?

Мы никогда не ждали Иосифа, он появлялся как-то сам собой, вливался так, что  факта его материализации никто не замечал. К тому же просто ждать было холодно.

– Ну, давай.

Через несколько минут станет гораздо теплее, я знал это, станет славно, будто и нет никакого дома, а есть только этот островок, отгороженный бесконечными  непроходимыми пространствами от остального города, от тех, кто был чист и гулял неспеша по вечерним улицам, с достоинством, с честью. Я буду глупо улыбаться, я  буду стоять, качаясь из стороны  в сторону, буду остроумен и искромётен. А Франц будет хохотать над каждой моей шуткой, и я буду улыбаться над его. Иосиф так и не пришёл. Ближе  к ночи, когда все начнут расходиться, мы будем ежиться от холода и стоять до последнего, пока холод не начнёт пробирать даже насквозь пьяное тело. Франц будет бормотать несвязное через шарф, показываясь только чтобы затянуться и сплюнуть через выбитый зуб, а  я буду путаться в  мыслях, сам тому удивляясь, сам себе противоречить, пока, наконец, утомлённый всей этой путаницей не замолкну, и мы не поплетёмся домой. Домой, молча, по пустым уже улицам, зная, что автобусы уже не ходят, не боясь милицейских патрулей, и пока мы идём вместе, нам весело, я  вызывающе невоздержан, я  всем им хочу сказать, что не буду больше есть, я буду голодать, чего бы мне этого не стоило, как я написал в  письме, но когда на перекрёстке расходимся, мне становится грустно.   Я устал, и кажется, что дойти до кровати не суждено, тем более, что впереди ещё столько неверных шагов, железнодорожный мост, который – страшно сказать – будет таким провокационным, который будет не так просто перейти, потому что он кажется непреодолимым, на нём что-то рано или поздно случится. Может, сегодня? Да, сегодня наверняка… Но я спускаюсь с  другой стороны и продолжаю путь. Сам себе бормочу, что это ещё совершенно ничего не значит, и что от этого не уйти всё равно. Просто в другой раз.

Моя суббота закончилась, я возвращаюсь домой. Мне идёт двадцать шестой год.

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.