Олег Кустов. Обратная перспектива (рассказ)

I

 

Я уцелел случайно, как случайно всё на белом свете.

Борис Раушенбах.

Пристрастие

 

Слишком много всего навалилось.

Борису грозили серьёзные неприятности в связи с новым его увлечением византийской иконописью, а он вёл себя так, как будто не подозревал о «наружке», агентах внешнего наблюдения в штатском, и в дебелых любителях прекрасного, радетелях прогресса под беседу за чаем, не узнавал особистов в синих погонах.

Посиделки заканчивались неизменными донесениями о неблагонадёжности академика и крысиной вознёй вокруг его разработок. Что понимали особисты в этой нашей заоблачной механике, вопрос. Борис дотошно комментировал, разъяснял, приводил примеры на пальцах, они согласно кивали, бодро раскланивались, но тьма беспроглядная сгущалась над их головами, и никакой возможности просветления не было в сердце. Приходилось буквально вырывать Бориса из мохнатых лап бесноватых, да ещё тратить уйму усилий, чтобы представить всё делом случая. Стал совсем своим у ребят из лаборатории совпадений, и они уже подшучивали надо мной, дескать, карма у меня такая – траектории кирпичей выправлять. А мне хватало запусков, стыковок, расчётов, вычислений – осенять, проверять, продиктовывать, да так чтобы и себя не назвать и с математикой не напутать. «Восходы», «Союзы», «Аполлон» опять же с «Союзом» – от этой пересортицы у святого голова кругом пойдёт, что ж говорить обо мне, попечителе ближнего порядка? Куда деваться, смеются, служба у вас такая. Всё им хихоньки да хахоньки, вундеркинды несносные, светом их не корми.

Указания поступали прямые: что касается космоса, советские не могут ни в чём уступать, потому как даже у рабов должна быть надежда. Замечательно! У советских – «планов громадьё»: то к первому мая, то к седьмому ноября ракету сваргань, – и всё к Борису, по его душу. Попробуй объясни головотяпам, что спешка до добра не доводит: дело-то человеческое, участия требует. А как же это участие дать, когда всё второпях, скорей-скорей, когда веры у людей ни на грош, а любви на копейку. И тут опять долодом: «Должна быть надежда». Мне же всё это долженствование, неизбежное здесь, на верхах, – человеки называют нас «небом», – ну, костью в горле, как это бывает там, на земле. Я люблю избранника свободы, – вот моё кредо, – и ради этого «мореплавателя» и «стрелка» вдарился во все тяжкие по морям по волнам небесных сфер.

– Свобода порождается самоограничением, разве вы об этом не знали? – с грустью, улыбаясь почти элегически, спросил меня архитектор невероятного телесного замысла. Это был не то, чтобы главный его архитектор, и даже не ведущий, один из старших, не более, но пропесочили меня на общем собрании сонма горячей, чем в аду.

Самоограничением, читай, стало быть, долженствованием.

Как же не знал – знал, конечно, иначе не был бы призван канву жизни плести, а это совсем не то, что заметки на полях ставить, я и сам нотабене начекрыжить могу. Но ведь призвали же, ведая мой теллурический темперамент, – теперь, держитесь. Дали для начала человека спокойного, выдержанного, конгениального Сергею К. и всей его компании, а над тем всемером полошились слуги Господни, что с них возьмёшь? Не судите, да не судимы… Судят и ещё как! Меня – так по всем статьям небесного этого нашего кодекса, а его вечности мало, чтоб изучить, хотя и сводится весь к азбучной истине – той же, что и везде: quaecumque vultis ut faciant vobis homines, ita et vos facite eis.[1]

И главное: никому интереса нет, как это там у меня с Борисом Р. получится, чтоб и поступать, и свободы не ограничивать, и опекать одному за семерых. А у советских, замечу, не только «планов громадьё», но и гордость собственная, так что товарищ Р. позанятней мыса Канаверал или там полигона Сарышаган будет. Он одним глазом в космос глядит, а другим – нас за голограммой нашей обозревает. Так что это не мы туда вниз к нему заглядываем, а он сверху на потуги и проекции наши смотрит.

Думаете, праведникам подобное и то не позволено? Ан нет! Вспомните, было и не раз: не успеешь пером взмахнуть, а его уже к нам, в сферы, куратором какого-нибудь новомодного направления этики в свете последних трансляций теоретического откровения – такого, с чем слада ни на земле, ни на небе. Зачем, спрашивается, посвящали, транслировали всю эту предметную математику, когда сами в ней, известно, как плаваем. Вот тогда и приходит Тот Самый, Кто сидит одесную, и благословляет приобщение во имя Отца и Сына раба Божьего Святому Духу. Приобщаемся поначалу сами – к нейронной сети угасшего среди человеков, затем вознесение и вот вам «Здоровеньки булы, коллега!», – а то бери выше, – ну вот и берём, каждый в меру своей неиспорченности, так сказать, на фоне вселенной святости новопосвящённого.

Только не думайте, что сетую, – объясняю.

Мудрено с геометром управиться – временами не разберёшь, кто в проекциях обитает: ты или он. А уж если спутаешься окончательно, заберут подопечного, поручат какому-нибудь Де или Ди Мону, мало чем от беса отличающемуся, – пропадёт Борис. Бардак в нашей конторе оборачивается преглупыми назначениями и препоручениями невпопад. Не однажды пытался втолковать, что хоть и небесная, а всё же канцелярия со своими бюрократами, педантами, идиотами в балахонах. За это пару раз ставили на вид – за сильные выражения, это у нас не любят, – да за попытки навязывания своей воли ограничивали возможности действия – строжатся, мочи нет.

В довершение всего влепили мне выговор в аккурат по партийной линии, от темечка до виска, в виду неоправданно явного раскрытия тайн бытия. Разбитной ты, констатируют, парень, так вот и припечатаем на челе твоём тройственное: не мудри, не желай, не искажай. Снять печати, само собой, просто нельзя: горят, как реклама в ночи, взгляну на себя – радуюсь, вундеркинды из лаборатории совпадений опять же за животики держатся. А что им? Мал мала меньше, ответственность коллективная и время, как в медленном кино режиссура, – снимай себе, сколько хочешь, – детсад, одним словом. Чашка на пол вечность валится, миллион решений принять можно, миллиард вариантов просчитывается, и всё равно с одним единственным напортачат. И всё им с рук сходит. Пожурят немножко, пальчиком погрозят архистратиги, и всё по новой.

И кто придумал называть нас ангелами? Сущая нелепица.

Как же так, спрашиваю: допустим, академик мой надумал остановиться в Кижах, памятнике христианской культуры, мне что отговаривать его или поощрять? Вы дураком не прикидывайтесь, отвечают, сами знаете, как поступать: кесарю кесарево, Богу Богово. Будто я в параллелях категориальных много что смыслю. Тоже мне архистратиги пространственных измерений.

И снова, час от часу не легче, на себя всю ответственность брать. Вожу Бориса по улочкам древнерусским да городкам: сядем на скамеечку, прикорнём на минутку, беседуем.

– Что, – говорю, – разудалый вы наш ракетчик, пригорюнились? Али свет клином сошёлся, али жизнь не мила?

– Мила, – слышу, – мила, ещё как!

– Отчего же не веселы?

– Пустое, – объясняет, – будет веселье, суетное. Вот камни безгласные, казалось, холодные, бесчувственные, а память хранят и лица помнят.

– Чьи лица? – удивляюсь.

– Да всё вашего брата небесного.

Тут уж, как говорится, сам Бог велел пожить ему в молчаливом окружении старины суровой, присмотреться, полюбить среду эту и утром, и вечером, и в плохую погоду, и в хорошую. На свой страх показываю ему базилики обновлёнными, сияющими во всей мощи преображения.

Вздыхает, просыпается.

С неба морось, кладка отдаёт сыростью, – поднимаемся, возвращаемся в гостиничный номер.

И – о, чудо! – чувство памятника – потрясение, колокольный звон: всякий раз поражаюсь, как это рождается вдруг, из ничего, – а Борис уже вжился и всё-всё понимает, вроде как без моего участия. Обидно даже, хотя и радостно. Что, говорю себе, пригорюнился? Разве не твоего ума дело? Вот ведь твой человечище исповедует:

– Я человек очень ленивый и не люблю перечитывать чужие работы, оттого стараюсь работать там, где нет литературы, нет статей журнальных и книг. Меня привлекают проблемы, которых ещё никто не решал. Там ничего читать не надо. Всё очень просто. Понимаете?

Понимаю.

Беседа со мной, как водится, важнее любых отголосков.

– Как наложить тени в твоём рисунке? – допытываюсь у Бориса по молодости.

Он, студент-первокурсник довольно жалкого учебного заведения воздушного флота, достаёт книжку на немецком и, увлекшись, выполняет рисунок с тенями. Они ложатся в глубине сквозными прорехами. Выясняется, что за вроде бы свободными деяниями художника на поверку скрыта математическая основа. Художник – геометр, но и геометр знает радость творческого решения, если, конечно, дорожит полнотой жизни. Эта полнота легко угадывается в лице первокурсника, через дюжину лет от неё может не остаться следа, и никому не известно, что предпринять, чтобы она не ушла. Даже самому первокурснику. Податься в монахи, подняться в горы, заняться бизнесом или наукой, – кто знает. Выхолащивается жизнь, отношения, в глазах угасает блеск, – процесс, кажется, необратим.

Однако бывают исключения – на то она и свобода.

Борису повезло: мечта о космосе стала явью. Покорить эту высь, оторвавшись от земной гравитации, – мечта едва ли не каждого, кто испытал невесомость полёта или погружения в гипнотическую глубину. Что говорить, если трёхмерное облачение космического естества так захватывает человеческое воображение, то от картины n-мерных наших владений у земных обитателей крышу сносит – ту, под чьей тяжестью воображение это самое познаёт свои пределы. Борису же Р. всегда была нужна именно та грань, которая за видимым, чувственным, весомым. И он желает обнаружить её численным прикосновением – разоблачить на научной основе. И правда, кому такое под силу как не разработчику теории управления угловым положением космических аппаратов? Звучит длинновато, а суть проста: небесная механика и связанные с ней методы определения и расчёта орбит, их коррекции и эволюции – всё, что составляет суть управления движением космического тела, – немыслимы без управления ориентацией последнего в пространстве. Как навести солнечные батареи на Солнце, антенны – на Землю, осуществить маневр спуска с околоземной орбиты, изменить траекторию полёта, – со всеми этими вопросами инженеры, механики, диспетчеры и пилоты пожалуйте к Борису Р.

И ради того, который первым совершил облёт вокруг естественной космической родины человеков, улыбчивого и ненавязчивого, весь его сонм земных и небесных устроителей от Сергея К. тряс за грудки нас обоих:

– Надёжность, простота, безопасность!

– Должен вернуться живым, слышишь? – проверь! – сообщи Р., проконтролируй, смотри.

И то же самое перед самым стартом да на повышенных тонах:

– Надёжность, простота, безопасность!

– Должен вернуться живым, должен, должен…

Борис напутствует первопроходца, а голова его забита, как бы не отказал стабилизатор какой, одна из систем не вышла из строя. Момент эпохальный, – это даже хохотуны из лаборатории совпадений понимают, – а нам с ним телеметрические приборы свою волю толкуют, стрелками по перепонкам бьют, цифрами в глаза тычут. И столь привычное слуху советских: «Все бортовые системы корабля работают нормально», – ему кровью даётся, мне – утяжелением. Не порхаю больше по сферам, как в дни беззаботного моего вознесения, – мотыляю едва с ветки на ветку древа вселенского, будто день последний настал. Одно окрыляет: убедится Борис, что «работают нормально», – встанет и перекрестится к величайшему моему облегчению и великому изумлению всех присутствующих на командном рубеже космодрома.

Думаю, успокоится академик, не станет за грань переступать. Ну, вот же все, люди как люди, делом своим занимаются и ни-ни. Кесарю кесарево. Но, право, не так просто меня за ним закрепили: пока из тьмы лесов природа вековая глядела на него, подопечный мой вознамерился отыскать математический объект, обладающий всеми логическими свойствами Троицы. Для чего, спрашиваю, зачем оно тебе, герою космическому, надо. Дурака валять? Всё для того, чтобы доказать логическую разумность понятия. Понятия!.. Что же ты, логик, а, может, богослов какой новый нашёлся? Логик, соглашается, и в богословии его интересует логическая сторона. Как это так, понятие Троицы всегда считалось алогичным – три Бога составляют одного Бога: умом не понять, аршином не измерить, в повседневной жизни сравнить не с чем. Я – ему: святость свойственна лишь божественному. Тебе в её алогичности какой резон? Меня в сферах и то такие вопросы не интересуют: непознаваем Бог и дело с концом.

– Непознаваем-то Он, непознаваем, а если дерзнуть?

– Ну, дерзни, – бросаю с досадой. – Завершатся труды твои по ракетно-космической технике фолиантами о проблемах богословия и искусства. Присовокупим рисунки со сквозными тенями – сойдёшь за нового Леонардо.

Борис моему сарказму только улыбается, как это обыкновенно среди архитекторов предметных замыслов. Ударили по рукам – больше не перечу. Начал он собирать капля по капле, цветок к цветку. На первых порах докумекал самостоятельно: три цветка это букет, совсем не цветок; три капли образуют одну, по форме тоже каплю, но размером крупнее, – а что проку? – ни одной из трёх капель не осталось, слились воедино, – увы, не пойдёт. Да и не математические это вовсе понятия. Рене де К., один из архистратигов, исключительно математике доверяет. Борис тоже.

Так вот работает он, дерзает, машинка вертится, а меня опять на ковёр. На этот раз к неистовому мужу из Карфагена, пастырю христианскому Тертуллиану. Наставляет он меня как воспитанника – с заботой отеческой и отеческой же суровостью:

– По глупой слепоте своей хвалите то, что знаете, порицаете то, чего не знаете, и то, что знаете, порочите тем, чего не знаете.

Не сразу и тяжело доходит до меня.

– И то, что знаете, порочите тем, чего не знаете, – для пущей ясности повторяет пресвитер. – Мало кому приходит на мысль, не потому кто-либо мудр или добр, что христианин, или потому и христианин, что мудр и добр, хотя разумнее судить о неизвестном по известному, чем об известном по неизвестному.

Трудно уловить, к чему он клонит.

– Ко мне приходят письма, – пресвитер предпочитает письменные сообщения устной речи, – и они свидетельствуют о растущей тревоге за вас и вашего академика.

– Чьей тревоге? – осведомляюсь с осторожностью: о нелюбви неистового мужа к книжникам и академикам уведомляет печать страсти к славе, налагаемая им на любого, кто, нашедши Бога, так Его и не открыл.

– Паствы Христа.

– Это пустая молва, святейший, – стараясь разрядить обстановку, пускаю леща.

– Без сомнения, молва, – начинает он, – как бы широко она ни была распространена, некогда изошла из одних уст, потом мал-помалу растеклась по языкам и ушам, первоначальный малый источник её затемнился общим говором, так что никто не поразмыслит, посеяли ложь те первые уста или нет.

– Вот именно! – склоняю голову удовлетворённо.

– Это часто бывает среди человеков или по врождённому свойству к зависти, или по невозбранной подозрительности, или по неукротимому желанию измышлять несусветное. В вашем случае, дражайший, несусветное исходит от ваших с академиком усилий опорочить то, что знаете, тем, чего не знаете вовсе.

Слушаю с изумлением.

– Божественное изречение Соломона гласит: начало премудрости – страх Божий. Страх происходит от знания, ибо кто будет бояться того, чего не знает? Академики, нашедши Бога, заспорили и о свойствах Его, и о природе Его, и о местопребывании Его. Одни учат, что Он находится вне мира, другие, что внутри мира. Есть доказательства как того, что спорщики не знают Бога, так и того, что они сомневаются в Нём. Академик Ксенократ делит богов на олимпийских и титанских, произошедших от Неба и Земли. Зенон полагает, что природа произошла из огня. Варрон считает огонь душою мира, так что огонь, по мнению его, управляет всем в мире так, как душа в вас. Но это совершенно ложно. Диоген, будучи спрошен, что делается на небесах, ответил: «Я никогда туда не всходил». А вы, – Тертуллиан направляет горящий перст в мою сторону, – вы, дражайший, взошли, – взошли и не восприняли Его глубоко и не могли ни познать Его, ни страшиться Его, ни здраво размышлять о Нём, удалившись от начала мудрости, то есть от страха Божия. Если книжники говорят о Боге так сомнительно и недостоверно, то могут ли они бояться Того, о Ком не имеют ясного и точного знания?

Всё же пресвитер – охранитель старой формации, слишком старой, можно сказать, древней, – сыпет на меня ветхими категориями, а те не жгут, не ранят, еле-еле щекочут пятки, куда вроде как должно сейчас прятаться моё греховодное естество.

– Гнев Божий обрушивается на беззаконников не без причин и не без благих целей Божьего промысла. Сама постановка вопроса, является ли Троица логически абсурдным понятием, вы понимаете, дражайший, сама постановка подобного вопроса от лукавого.

– Да нет же, – возражаю слабо, почти смущённо. – Вопрос в том, является ли понятие Троицы, не Бог, а само понятие логически абсурдным.

– Ишь чего, куда германец загнул!

Тертуллиан выпрямляется и, заметно прибавляя в размерах, – одному Богу известно, как это ему удаётся, – смотрит на меня сверху.

– Не германец он – русский учёный.

– Из племён диких славянских или диких германцев – разница невелика. Здесь, в сферах, наречия все равны.

– Истинно, – соглашаюсь, – истинно глаголете, святейший.

– Credo quia absurdum est![2] – изрекает он своё знаменитое, но с наставлениями кончать не спешит. – Две тысячи лет человекам в голову не приходило логикой пресвятую Троицу поверять, заметьте: ни логикам, ни математикам, ни богословам. Лейбниц германский, уж на что логик был, а занятию такому пакостному не предавался. Ноль, единичка, единичка и ноль – всё и ничто: любо-дорого. Абеляр, Сократ галльский, уличённый в ереси и папою битый, математикой не злоупотреблял. Даже Ньютон английский… Да что там Ньютон! Рабиндранат индийский Тагор и этот самый… со своей относительностью… Альберт швейцарский Эйнштейн, не к ночи помянута страна его гугенотская, – ни один, заметьте, ни один не ввязался в подобное истязательство!

– Ваше святейшество! – восклицаю в попытке всех и вся оправдать. – Где богословие, а где Эйнштейн? Не о нём ли сказывают, что он и в вышних сферах, с лямбдой своей, шарахается от богословия, как бес от ладана?

– Пустое, – торжествует Тертуллиан, – ибо лямбда – не закон. Ибо и имена составляются так, что существуют разграничения между названием и бытием. При таких примерах и при таких желаниях кого не признать богом? Кто вообще оспаривал божественность Антиноя? Ганимед был ли прелестнее его или дороже его любовнику? Гордыня разрушает человеческую натуру, что по образу и подобию Божию сотворена, но уступила греху. У вас мертвецам открыто небо, вы всюду по дороге от преисподней к звёздам гоните их. И даже блудницы восходят сюда. И совсем не Р. вина в попустительстве, а ваша вина, попечитель, ваша. Ходите и повторяйте: mea culpa, mea culpa.[3]

– Mea culpa, – повторяю, не совсем ясно представляя, куда ходить.

– Вы даёте удовлетворение природному пороку, хотя то, чего вы не побеждаете в себе самих, вы осуждаете в других, хотя вы на других сваливаете то, виновность в чём сознаёте за собою.

– Истинно! – скорей-скорей соглашаюсь с пресвитером.

– Вы различны: по отношению к сторонним вы целомудренны, а по отношению к себе самим вы прелюбодеи, вовне вы свободны, а внутри рабы.

– Истинно!

– Логика троичности?! И вы, язычники, берётесь судить об этом? То несправедливо, что нас знающих судят не знающие, нас невинных судят виновные. Выньте из глаза вашего соломинку или бревно, чтобы удалить из чужого глаза соломинку. Исправьте прежде себя самих, прежде чем выносить своё суждение. Если только вы исправите себя самих, то не будете искать логику возможно там, где её нет, и даже сами сделаетесь христианами; или если сделаетесь христианами, то исправитесь.

– Истинно!

– Et mortuus est Dei Filius: prorsus credibile est, quia ineptum est. Et sepultus resurrexit: certum est, quia impossibile. Amen.[4]

Разошёлся Тертуллиан. И не он один: решила наша, прости Господи, канцелярия предстать во всей мощи теократического аппарата. Ох, и погоняли меня по сферам небесным, каких только печатей вдоль и поперёк не понаставили.

Спасенье пришло опять же от ребят из лаборатории совпадений: ты, говорят, Емеля, не мудри, – у них что ни попечитель, то Емеля. А сами ласково так в ушко навевают – записывайся на приём к Блаженному, не смотри, что он тоже старой формации, у него видение блаженное Самого и общение непосредственное с Ним, он ситуацию разрулит, и тебе наука будет, и Тертуллиану урок.

Эти не обманут.

Записываюсь на приём к Августину Аврелию. Благо – Блаженный, и время в его записи – дуновенье свечи.

– Так и так, – говорю, – Ваше Блаженство, подопечный мой счастье пытает на трудном пути.

– На каком пути? – просит уточнить Августин.

– Ищет в математике объект, обладающий всеми логическими свойствами Троицы.

– Ах, вот оно даже как!

– Sic![5] – подтверждаю.

– А не псих ли случаем ваш подопечный?

– Никак нет, – рапортую кратко по армейской привычке, – ракетчик!

– Как же, – улыбается, – и вы в своём мире тоже ракетчиком были. Знаете, сколько самого разного…

– Так-то ж, – перебиваю, – выдуманный мир, литература!

Тут же каюсь – нехорошо это Блаженного перебивать. Винюсь, пытаюсь отнекиваться. Какой с меня спрос? Пороха земного не нюхал, жизни телесной не испытал, сам из партии персонажей-спасателей в сферы отобран.

– Аффтор мой, – налегаю на «ф», – человек великий, хотя ф-фантастикой пробавлялся, выпивал… Ну, кое-что мне приписал.

– Пусть ф-фантастикой, пусть. Вес экзистенциальный у вас поболе будет, чем у вашего аффтора, – передразнивая меня, что ли, фырчит Блаженный. – Да-да, не всякий читатель-ваш-почитатель вспомнит имя того, кто жизнь в вас вдохнул, впрочем, это повсюду на Земле так, чего не коснись. Ergo[6] вам под крыло – Борис Р., а аффтору вашему – ведомство регистрации и прописки. Мы его заведовать столом биометрических данных определили, работа ответственная – давно пора порядок навести, а то рождаются человеки с одинаковым кодом, а это, сами понимаете, грубое нарушение.

Я не генетик, и в кодах этих, как в логике возможных миров, мало что смыслю. Да и в предметной математике из меня специалист не самый блестящий, но что касается ракет, двигателей, горения в этих двигателях или там систем управления космических кораблей, так это завсегда пожалуйста. Ведь всякий земной или ещё какой любопытный с других миров, который в книжку ко мне глазом косит, открыт передо мной в своём знании, как я перед ним – окончательно, без утайки. А я перед ним – сивка-бурка, вещая каурка – стою как лист перед травой, коли читать-понимать умеет и всё копается-копается в повествованье моём. Ну, и я его считываю – мне б только с духом собраться, прозвучать, заговорить, восполниться, – такая вот обратная перспектива. И, вижу я, среди книгочеев инженеры во сто крат осведомлённее моего автора будут. И вот читают они, удивляются, как этот книжный пилот с кораблём управляется, когда на деле так должно быть и так. А мне этого только и надо: внимаю, сканирую, запоминаю. В конце концов, много дальше моего фантаста продвигаюсь с современниками его и потомками: знаю больше, умею лучше, сочувствую чаще, или как там сказать, – вот это уже к фантасту моему, он по этой части мастер. Словом, вылепил меня Пигмалион готовым к употреблению на том свете и на этом. Хотя опять же, где «тот», где «этот», – понятия относительные, и вдаваться в них я не буду. Вылепил героем, как другие творцы – сотни своих, и, сам того не ведая, уготовил для опеки такого человечища, как Борис Р. А уж что касается академика моего, ему от ближнего космоса до логики троичности один только шаг: с Божьей помощью высоко взойдёт.

– Значит, великий человек – фантаст ваш, – читает мои мысли Блаженный.

– Так точно, – отвечаю.

– И что, подопечный ваш высоко в сферы взойдёт?

– Высоко, Ваше Блаженство.

– Как высоко?

– Не могу знать, насколько высоко может завести математика. Пока ищет объект со всеми логическими свойствами Троицы.

– Значит, с Божьей помощью дайте ему этот объект. Удивлены? Дайте, с нас не убудет.

Очи долу. Августин печально опускает ладони:

– Ибо вижу, из какой бездны приходится ему взывать к нам.

– А как же Тертуллиан?

– Quintus Septimius Florens?[7] – Блаженный, заслоняясь, поводит рукой. – Тертуллиану привет!

 

 

 

II

 

Человек есть великая загадка для самого себя, потому

что он свидетельствует о существовании высшего мира.

Николай Бердяев.

О назначении человека

 

Первые пробуждения памяти.

События 1917-го. По улицам потоки людей. Домработница, девица вздорная, из любопытства открывает окно – посмотреть, деется что такое. По окнам стреляют. Летят куски стекла, пуля пробивает раму картины. Мать уносит его в дальние комнаты: там стены толще, пули не достанут.

Лет семи-восьми в детской уверенности, что самолёты были всегда, вбивает себе в голову, что будущее его – летающие объекты. Отец выписывает ему журнал «Самолёты»: ничего не понятно, кроме картинок и подписей к ним.

– Когда летишь, не страшно, – убеждает его друг, показывая фотографии эскадры, сделанные с аэроплана.

Каждый год страна придумывает что-нибудь новое, принимая надуманное за инициативу снизу: бригадный метод, дальтон-план, стахановское движение. И это ужасно: писать грамотно считается чем-то постыдным, непролетарским, никчёмным, – важнее идейный смысл.

 

N.B. Роковой ход времени выхолащивает смысл. В молодости пугает старость, в старости – то, что проходит не только молодость, но и старость. Перспектива жизни может быть независимой от будущего, ужасающего и мучащего воображение, если не ослабнет творческое начало, которое всегда есть выход из времени, – свобода, – которое всегда над миром причинности, необходимости, меры. Не понятны чертежи, схемы, рисунки и подписи к ним – это только начало: всмотреться, вдуматься, пожелать – понимание придёт потом.

 

Предок его – Карл-Фридрих Раушенбах – пересёк границу России в 1766 году по приглашению Екатерины Второй. Борис чувствует себя одновременно русским и немцем. По зрелому размышлению, находит это интересным ощущением – родиться в православный сочельник, впитать в себя русские обычаи, представления, нормы поведения, в семье же естественно, как ритму дыхания, следовать немецкому языку.

Учится в реформаторской школе, на исходе 1920-х школу закрывают. Вырастает поколение, у которого есть высшее, но нет среднего образования. Устраивается рабочим на авиационный завод: не хватает года трудового стажа, для того чтобы поступить в вуз. Хочет, хочет заниматься всякими странными летательными аппаратами. На уме бесхвостые самолёты: проектирует, испытывает, ездит с ними в Крым на планёрные состязания.

Там, между Судаком и Феодосией, в стране голубых вершин, воспетой в стихах и прозе, знакомится с Сергеем Королёвым.

Никто не знает, что канва их жизней отныне будет вышита одним узором.

 

N.B. До скуки ли человеку, преданному творческой идее? Скучно всё нетворческое, даже добро.

N.B.´ Может ли добро быть не творческим? Когда в творческом горении сгорает зло и порождённая злом скука, разве безучастным остаётся добро? Злые страсти невозможно победить через запрет и отрицательную аскезу или, по крайней мере, если и возможно, то очень тяжело. Ни один закон и никакой завет не спасают от скуки, если это не завет творчества или закон свободного творческого становления. Злая воля, в сущности беспредметная, отступает перед добром деятельным, предметным, представленным свободным творческим действием с присущим этому действию нравственным самоограничением.

 

Итак, Королёв уже существует, а Борис – нужный ему специалист: у него две небольшие студенческие работы по устойчивости полётов, – статьи, возможно, что ерундовые, но имя появляется в литературе, и его рекомендуют пионеру ракетостроения. Инстанции наркомата внутренних дел, рассмотрев анкетные данные, разрешают работать.

1937 год. Череда непрерывных арестов врагов народа, шпионов, вредителей, диверсантов. Ярлыки навешиваются на самых ярких, талантливых, самостоятельных, бескомпромиссных, чтобы скрыть следы геноцида, заморочить аргументами о классовой борьбе, оправдаться перед судом истории. Обстановка ужасная.

Институт на окраине Москвы, в районе окружной дороги. Сотрудников привозят на небольшом заводском автобусе, собирая в условленных пунктах. Разговоры на тему, кого сегодня сажают. Королёв арестован. Он вредитель, его разоблачило недремлющее око НКВД, он схвачен и понесёт должное наказание. На общем собрании верные делу партии и народа большевики призывают самоотверженным трудом исправлять содеянное приспешниками Королёва. Разработку ракетной техники прекращают.

– Хлопнут без некролога, – поговаривает арестант из списка лиц, подлежащих расстрелу. Список завизирован вождями – Сталиным, Молотовым, Ворошиловым, Кагановичем. На допросе следователи Шестаков и Быков применяют физическое воздействие, Шестаков бьёт графином по скуле, отчего обе челюсти конструктора в переломах. Уж эти-то патриоты умеют устраивать фейерверки с печи! Скука и беспредметная злая воля с детских лет отличают подобных субъектов.

Преимущество одиночества поневоле – некому доносить: Борис недавно прибыл из Ленинграда, и в Москве у него мало знакомых.

 

N.B. Пресечение и уничтожение зла человеческого рода – миссия, выполнимая к последнему дню мировой истории. Прежде возможно утверждение добра творческим действием и творческое же преображение злого в доброе. Это ли не величайшая тайна жизни (и смерти), что восполнение получает лишь тот, кто даёт или приносит (приносится в) жертву? Жизненные силы его не иссякают.

N.B.´ Страдание есть единственная причина сознания, как плач по умершему, как мучительное раздвоение, среди хищных вещей века прозванное достоевщиной.

 

В 1942-м за германское происхождение Бориса Раушенбаха мобилизуют в трудовую армию. Это ещё хуже ареста – открытый барак на сорокаградусном морозе, пайка меньше тюремной, каторжные работы. Ветром едва не сбивает с ног.

Лагеря на востоке, война с нацистами на западе.

Учёный занят расчётами полётов самонаводящихся зенитных снарядов. Две трети работы позади и понятно, куда двигаться дальше. Внешние обстоятельства, мягко говоря, не благоприятствуют, но расчёты продвигаются – продвигаются в пересыльном пункте на нарах и на досках по прибытию в лагерь. Борис пишет на клочках бумаги, полагая, что обязан завершить начатое: взялся за гуж. Недели через две в лагере задача решена. Неожиданно изящное решение по душе ему самому.

Нравится решение и генералу Болховитинову, полученное им по почте вместе с отчётом о проделанной работе. Генерал выкупает учёного у НКВД с тем, чтобы использовать его умение делать расчёты – исследовать влияние А на Б и т. п. Сданный в аренду наркомату авиационной промышленности, учёный избавлен от тяжёлых работ на кирпичном заводе, и это, собственно, спасает его от гибели: по утрам замёрзших и умерших от истощения штабелями укладывают в грузовую машину. Весёлая нормальная лагерная жизнь – не соскучишься. Прибыл бы на месяц раньше, уже бы помер. Образование тюремщиков кондовое – три класса. Как ещё они могли обойтись с немцами?

– Правильно сделали, что посадили, – утешает солагерников Борис. – В Советском Союзе каждый приличный человек должен отсидеть.

– Вас не в лагере держать надо, а пускать агитатором по стране ездить, – шутят хмуро, безнадежно.

Молодой человек сохраняет веру в завтрашний день: заключённые составляют свою «Академию наук кирпичного завода» и вечерами обогащают друг друга знаниями по физике, химии, истории, философии, сведениями об искусстве и литературе. Борис рассказывает о том, как возможны космические полёты. Четыре года общения с доктором Берлинского университета исключительно на немецком доводит его знание языка до совершенства.

Никому не известно, сколько времени нужно для решения задач, порученных Болховитиновым, и значительное время Борис уделяет изучению чистой математики. Супруга его Вера меняет последние свои шмотки и доставляет ему нужные книги: за спиной рюкзак с хлебом, в руках чемодан книг. Борис овладевает наивысшим из доступных человеческому уму порядком абстрактного знания.

– Без лагеря я был бы дураком, – уверяет на полном серьёзе. – Абсолютно. У меня жизнь весёлая – есть, что вспомнить.

Такие вот доски судьбы.

 

N.B. Если человек верит в Христа, то он совсем не обязан согласовывать своё знание с православным, католическим или протестантским вероучением. Жизненный путь, лишения и невзгоды, удачи и достижения сложатся так, что ему, может, удастся приобрести ум Христов, и это сделает его знание иным, чем знание человека, ума Христова не имеющего.

 

После лагеря ссылка в Нижний Тагил под гласный надзор наркомата внутренних дел, переименованного с окончанием войны в министерство. Хлопоты друзей, письма в инстанции, встречи, переговоры, прошения – в конце концов, Раушенбаха собираются возвратить на ту же самую должность в тот же институт, откуда в своё время забрали. НКВД, однако, не желая разбрасываться ценными кадрами, выдаёт ему предписание в ведомственное конструкторское бюро в городе Щербакове. Опять же никому, включая нквдшника с предписанием, не известно, где этот новопомазанный Щербаков находится. Годовая подшивка газет в городской библиотеке также мало что проясняет. Где его ждут, остаётся земной надуманной тайной. С командировкой в Центральный аппарат НКВД, – уж там-то знают, что это за город такой, – Борис прибывает в столицу, но идёт не в НКВД, а на прежнее своё место работы. Показывает предписание. Кгбшник, начальник отдела режима, то ли из противостояния НКВД, с которым его контора несколько лет как решительно и определённо размежевалась, то ли вследствие мотива «кадры решают всё», говорит: оставайся, а с этим я разберусь.

Из шоколадной обёртки друг семьи учёный Михаил Герасимов сворачивает оберег «Антирыбинск» – у хищной птицы из клюва торчит хвост рыбы: город Щербаков это переименованный Рыбинск.

Борис выводит для себя правило: если случается что-то очень плохое и страшное, это обман зрения, это не так, всё очень даже ничего себе, на самом деле это спасение от будущих неприятностей, и без этого случая потом в жизни было бы совсем худо.

 

N.B. Существует ли смысл вещей сам по себе, независимо от человека? Физика, предметная математика, самая совершенная из наук, уверена, что причастна к тайнам бытия, хотя законы мироздания никакая не тайна. Мир ещё не есть бытие, только одно из возможных его состояний, в котором бытие отчуждено от себя, а всё сущее суть его символ. Человек – вот инструмент творения и преодоления косной природы, когда мир – его часть, а он более не часть мира. Смысл вещей созидается его творческим действием, бытие сбрасывает узорный покров, одинаково холодный что к смыслу, что к бессмыслице, и обнаруживает своё подобие человеку.

 

В июле 1944-го Сергей Королёв получает досрочное освобождение со снятием судимости, но без реабилитации. Это могло произойти несколько раньше, если бы его внезапно не одолела болезнь, и он не был бы отправлен в лазарет. Всё к лучшему в этом лучшем из возможных миров – корабль, вёзший на борту освобождённых политических узников, тонет, а главный конструктор группы реактивных установок удерживается на плаву в больничной палате. Он не проклинает и не винит никого: у него нет на это времени, да и озлобленность скорее угнетает, чем способствует творческому порыву.

Возобновить сотрудничество с Королёвым Борис не спешит: он немец и в послевоенные годы ему лучше не шевелиться. Бдительное начальство не замечает и не пробует запеленговать легших, как подводная лодка, на дно. Как только заработают винты, затеплится двигатель, цепкая лапа спецслужб разворачивает по азимуту движения тросовые антенны минных полей. Борису нужна очень мощная поддержка да такая, что в случае соприкосновения с этой бедой могла бы предотвратить детонацию. Такой человек Мстислав Келдыш – директор научно-исследовательского института Министерства авиационной промышленности, главный теоретик, за которым механика и динамика летательных аппаратов.

Ракетчики сами ставят себе задачи, придумывают, что делать, чтобы удивить мир. Институт занимается проблемами горения топлива в реактивных двигателях, не совсем понятно, причём тут космос.

– Это не играет никакой роли, – даёт добро Келдыш. – Раз у вас получается, давайте делать. А дальше разберёмся.

 

N.B. Только живое в силах понимать, творить, познавать, активно действовать в бытии. Познание человека – вот с чего начинается посвящение в тайну бытия, в мистерию жизни, – это свет из бытия в бытии, дающий минуты радости и высочайшего подъёма. Но оно горько и на эту горечь нужно согласиться: познание человека это познание добра и зла, изгнание. Эта горечь в самом бытии, в страхе смерти, падении в этот страх.

N.B.´ Можно, конечно, пенять на первородный грех и грехопадение. Но история не столь уж стара, когда идейный смысл предлагается важнее знания языка, идеология – превыше грамоты, да и нравственных ограничений. Из тупика, куда идейный смысл упирается без того, что человеку известно как совесть, единственный выход – провал и падение.

 

Давайте делать.

Что же, делать так со спортивно-романтическим увлечением.

Часть средств, предназначенных для производства баллистических ракет, Королёв использует для вывода на орбиту  первого искусственного спутника Земли. За спутником с билетом в один конец отправляется собака Лайка. Две другие – Лисичка и Чайка – гибнут после крушения ракеты-носителя.

Королёв прижимает Пилюгина, главного конструктора бортовых систем управления:

– Мне докладывают, будто с ориентацией ничего не выйдет. Ты отказываешься? Хорошо. Тогда я передаю систему ориентации Раушенбаху.

– Он тоже не сделает, – мрачнеет Пилюгин.

– Сделает.

 

N.B. В бытии нет «высокого» и «низкого» тоже нет. Только в символе «высоты» что-то угадывается о самом бытии.

N.B.´ Страх – падение бытия, это ли не символ «низкого» в бытии? Познание как творческий акт, как обнаружение смысла, это ли не победа над страхом разверзающейся в человеке бездны небытия?

 

Система управления космическим аппаратом – рука судьбы с чашами жизни и смерти на весах. Она всесильна, если аппарат сориентирован в пространстве нужным образом.

Совершив семнадцать полных оборотов вокруг Земли, собаки Белка и Стрелка совершают посадку в космическом аппарате «Спутник–5», система ориентации которого за Раушенбахом. Теперь, благодаря его разработкам, корабли могут возвращаться на Землю.

– Абсолютная надёжность, – говорит Борис, – может быть получена, прежде всего, крайней простотой конструкции. Скажем, топор, он абсолютно надёжен, с ним ничего сделаться не может. А, скажем, телевизор сложная система, она может отказать. И мы решили сделать такую топорную систему, до дурости простую, но зато уже надёжную, пусть не оптимальную, пусть можно сделать лучше… А мы сделаем не самую хорошую, но абсолютно надёжную.

Абсолютно теперь его любимое слово.

 

N.B. Чтобы представлять ценность, жизнь должна иметь смысл. Это смысл личный, человеческий, отстаиваемый духом вопреки террору социальности, – смысл персоналистический. На то она и свобода – роковой дар, роковая участь, бесконечная тайна. Границу математике ставит тайна, а не табу.

N.B.´ У тайны бытия много имён. Одно из них – вера, другое – надежда, ещё – мудрость, справедливость, любовь. И все они суть свобода, согласная на бытие.

 

В октябре 1959 года автоматическая межпланетная станция «Луна-3» выполняет уникальное задание по фотографированию обратной стороны Луны. Автоматике Раушенбаха поручено наведение фотоаппарата. Сказать просто, сделать впервые с учётом отклонений осей чувствительности датчиков от строительных осей космического аппарата и нарушений идеальной его геометрии, с учётом гироскопических характеристик и скорости затухания свободных колебаний стабилизированной оси и её асимптотической устойчивости относительно кинетической оси аппарата – задача неимоверно сложная.

Его объект – мир, лишённый тяжести; предмет расчётов – движение летательного аппарата в условиях невесомости, в мире без поддержки, – вечное падение на Землю, а то и на Солнце.

– Вот человек, – Королёв показывает на него пальцем, – который всё время мешает нам работать. Он всё время предсказывает, что что-то пойдёт не так, что-то испортится, будут какие-то неполадки.

В зале совещаний устанавливается гробовая тишина. Взгляды блуждают от генерального к Раушенбаху и обратно к генеральному.

– Представьте, – смиряется Королёв, – этот человек всегда прав.

В 1960-е создаются автоматическое и ручное управление пилотируемыми космическими кораблями, системы ориентации и коррекции полётов спутников связи «Молния», межпланетных станций «Марс», «Венера» и «Зонд». Аппараты «Зонд» с четвёртого по восьмой представляют собой беспилотные варианты двухместного пилотируемого космического корабля, предназначенного для баллистического облёта Луны и возвращения на Землю. После нескольких беспилотных полётов идея пилотируемого путешествия отпадает: у страны просто нет денег, миллиардов и миллиардов средств на романтику науки и веры, на состязание с американскими астронавтами. Наряду с массой обычных вооружений Советский Союз продолжает наращивать количество ядерных боевых зарядов, лодок подводного флота и баллистических ракет. Творческий порыв 1960-х – самая яркая, как вспышка сверхновой в отдалённой галактике, хотя и не совсем чтобы бескровная, страница истории этого кровавого государства.

 

N.B. Небытие свободно согласилось на бытие, ничто – на сотворение. Мир сотворённый отвечает Творцу, величайшему из художников, своим состоянием бытия – трагедией изначальной бездонной свободы и трагедией рока.

N.B.´ Промысел, судьба и свобода действуют в мире, как Бог, природа и человеческий дух. Но трагедия распятия превосходит трагедию свободы.

 

С запуском первого искусственного спутника и пилотируемого корабля возникает космическая отрасль. Охочие до наград, званий, вознаграждений, людишки мелкие, от которых и имён-то не остаётся, набрасываются на космическую тематику. Интриги в министерстве, Центральном комитете партии, в инстанциях направлены против генерального конструктора и его команды. Сергея Королёва выпихивают, зажимают, пытаются отнять работу. Начинаются сражения с болтунами от партийно-советского истэблишмента: нужно спорить, доказывать, убеждать. К началу 1966 года положение очень тяжёлое, и полководец уходит: к концу Святок, 18 января, урну с прахом отца советской космонавтики замуровывают на Красной площади в стенах Кремля.

– Нет ни плохого, ни хорошего времени, – рассуждает Борис, – есть время, в котором мы живём, и в этом отведённом нам времени надо жить «на полную катушку». Только полнота жизни заключается не в набивании карманов и желудка, а в том, чтобы жить достойно.

 

N.B. Грусть от того, что не видишь добра в добре. Грусть Гоголя, опыт Бердяева: плохи бывают не только люди злые и учинённое ими зло, но и добрые со своим добром. И в этом парадоксальность этики: люди добрые бывают злыми во имя злого своего добра, разверзают ад и думают, что могут ввергнуть в него злых. Карой за такое добро будет зло. Это уже есть трагическое. Над бездной этого трагического восходит свободный творческий акт, творчество из ничего, – из глубины добытийственной бездны свободы ответ на великий призыв Творца.

 

Расчёты, разработки, испытания, пуски – все особой важности, все засекречены.

В семье ни слова о Байконуре, Звёздном городке или отряде космонавтов. Супруга Вера, – отец расстрелян белыми в конце 1910-х, дядя, у которого росла, нквдшниками в конце 1930-х, – понятия не имеет, с кем и на кого работает муж. С дочками-близняшками, сопоставляя радиосообщения с внезапными его отъездами, они гадают об истинном характере командировок. Так – запущен искусственный спутник, собака Лайка, межпланетная станция, – супруг вскоре вернётся.

До недавнего времени соседи, несколько испорченные квартирным вопросом бдительные помощники стражей, дают знать, куда следует, как только Борис появляется дома: пятый пункт, национальность, запрещает ему проживание в столице, и московских окон негасимый свет горит явно не для него. Всякий раз по лестнице шаги на четвёртый этаж, стучится милиционер, и глава семейства прячется в платяном шкафу. Терпение иссякает – в местном отделении милиции Вера добивается для мужа прописки по фактическому адресу. Доносчикам приходится скорректировать угол зрения на ближайшие перспективы улучшения жилищных условий.

 

N.B. Обыкновенно о свободе вспоминают, вынося приговоры, когда находят вину, проступок, преступный замысел.

N.B.´ Нет ничего удивительного в том, что из повседневной жизни свобода исключена: коль скоро человек регламентирован должностными инструкциями и вписан в штатную ячейку общественно-значимой деятельности, оправдать и обосновать его творчество невозможно. Сколько таких, кто так и живёт? Разве это жизнь? Способ существования белковых тел, не более. Допустив, что жизнь – непрерывное творческое становление, а творчество – свобода, вкоренённая в небытии, получаем жизнь как непрерывный переход небытия в бытие через акт свободы.

 

Решение никогда не приходит за письменным столом.

Казалось бы, чего проще – сел, подумал, записал: именно так и должен работать профессионал математик, механик, логик. Однако… ответ на запрос с условиями задачи даётся не сразу, неизвестно когда и неизвестно откуда – из сплетений звёзд или нейронной сети, от неведомого поводыря или подсознания.

Идёт нормальная творческая работа.

Месяц, другой попыток пробиться из темноты к свету, руки опускаются, голова пуста, учёный уверен, что задача не имеет решения, во всяком случае, он не в состоянии его найти, и тут нужный ход мысли озаряет в самых неподходящих местах – когда в автобусе, когда на досках, когда в кресле у парикмахера.

Благодать это или благословение? Кому следует быть благодарным? Какому из трёх принципов – Промыслу, судьбе или свободе?

– Бог не даёт человеку только один талант. Он или сразу даёт много или не даёт ничего.

 

N.B. Свет во тьме светит, и тьма не объемлет его. Тьма бесконечна, свет неуничтожим. Принимает или отвергает человек благодать, его действие свободно. Он призван не только к исполнению  добра, но и к его сотворению.

N.B.´ Добро не знает другого способа побороть изменчивое зло, кроме закона и нормы, бессильных отстоять добро перед новым гибридным нарядом зла. Необходимо творчество новых ценностей, законов и норм из той же бездны свободы.

 

Космическая отрасль – единственное исключение из законов и норм холодной войны. Пионеры освоения нового мира вместо того, чтобы заниматься войной, скрещивают руки, чтобы сотрудничать в околоземном пространстве.

В мае 1972 года космические державы подписывают соглашение об использовании орбитального пространства в мирных целях. Соглашением предусмотрено создание совместных систем для спасения экипажей в космосе, разработка и испытание стыковочной техники при сближении и стыковке летательных аппаратов на высоте двухсот километров над планетой.

Возникают вопросы, связанные с человеческим восприятием пространства, – насколько оно правильно и можно ли доверить стыковку кораблей человеческому зрению. От механики космических аппаратов Борис обращается к способу видения пространства. Выясняется, что, со строгой точки зрения, человек всё видит не так, как будет на деле, и доверять ему стыковку орбитальных модулей без специальных средств рискованно и весьма. Что видит космонавт на плоском экране и чем управляет за бортом корабля в трёхмерном пространстве разнится так же, как пейзаж на картине и сама местность.

Искусство в помощь.

Борис погружается в теорию перспективы.

– На иконе одновременно показывается два события: событие земное и событие духовного пространства, небесное. Это делается точно так же, как это делается на чертежах, когда надо показать устройство предмета: делают разрезы, сечения разные и показывают, что внутри. Точно так же сделано и в иконе: часть иконы изображает земной мир, часть иконы – духовный, полная аналогия с правилами черчения.

 

N.B. Вечное творчество нового, а не повиновение и почитание омертвелых форм, динамика творческих даров и творческих ценностей есть не что иное, как участие в сотворении, продолжение творения мира.

N.B.´ Как быть? Кто знает, как обходиться с новым? Творческий акт – единственное, что может упредить изменчивое зло и вправе обличить беспредметную волю установлением закона. Творец нового – творец новых ценностей, он же и творец закона и нормы, уже на деле известных ему, ибо творчество новых форм опосредуется прохождением через хаос.

 

Вот здесь, в глубине, и ложатся сквозные тени – ложатся из тысячелетнего опыта жизни в искусстве в искусство человеческого понимания. Видимый образ удаляется от того, каков предмет «на ощупь», в действительности, как ренессансная перспектива от древнеегипетских изображений. Кто прав? Великие мастера Возрождения преследовали иные цели, чем их безымянные предшественники из страны пирамид: правы и те, и другие, – угол зрения определяется постановкой задач.

Параллельная перспектива средневековья и древнеегипетских фресок, в которой параллельные прямые отображаются именно как параллели, а точка их пересечения вынесена в бесконечность, хорошо понятна математику, архитектору, инженеру и не случайна. Близкое пространство в двух-трёх метрах от себя человек видит в странной обратной перспективе, перспективе русской иконописи, с углом расхождения около пяти градусов: далёкое не становится меньше, как это принято в нормальной перспективе со времён Ренессанса, но немного даже увеличивается в размерах.

Зрительное восприятие это творчество, мозг, а не глаза, глаза –промежуточная стадия, а не закон. Безупречная передача зрительного восприятия принципиально невозможна, обязательно будут разрывы, – и художники догадываются об этом интуитивно. Какие искажения допустимы ради единства картины, решает время, традиция и вдохновение на кончике кисти: если умеешь реалистично изобразить ладонь, малюй потом себе, сколько хочешь, хоть красные треугольники, хоть чёрные квадраты, если нет – ты просто обманщик.

 

N.B.´ Неподвижный, идеальный мир ценностей – далеко в оливковой роще Академии у Платона. Когда ученик из Стагира усмотрел в нём движение, энтелехию, учитель прогнал его восвояси. Платон не допускал иной перспективы.

 

17 июля 1975 года советский космический корабль «Союз–19» на тридцать шестом орбитальном витке стыкуется с американским космическим аппаратом «Аполлон». Скорость сближения составляет пятнадцать метров в минуту, скорость обращения вокруг Земли – около восьми километров в секунду. Через три часа открываются люки «Союза» и «Аполлона», и командиры кораблей Алексей Леонов и Томас Стаффорд пожимают друг другу руки. Экипажи четырежды переходят с корабля на корабль, с аппарата «Союз» во время уникального искусственного затмения «Аполлоном» солнечного светила космонавты изучают солнечную корону. На шестьдесят четвёртом витке «Союза–19» модули расстыкуются и стыкуются вновь на шестьдесят шестом. На шестьдесят восьмом, после более чем сорока шести часов пребывания в состыкованном состоянии корабли расходятся по своим орбитам.

Задав образцы жизни и деятельности, не свойственные будням двух систем мировой экономики, советские космонавты возвращаются на Землю 21 июля, американцы – 24 июля 1975 года.

Без творческого прорыва к рукопожатию на околоземной орбите как сложилась бы человеческая история? Законы и нормы сосуществования капиталистического и социалистического миров, двух систем ценностей, расходящихся кардинально, с высокой долей вероятности вели к взаимному уничтожению.

 

N.B.´ Мир ценностей, подвижный и творимый, скорее, конкурс изобретений, чем собрание артефактов. Ценность творится, цель обретается в свободном творческом акте, как вообще всякое произведение искусства – явление эстетическое, целесообразность без цели. Чувство прекрасного, как его логически обосновать? Да никак. Оно есть, оно внелогично.

 

В 1986 году Борис Раушенбах избирается действительным членом Академии наук страны, научные достижения которой пока ещё реальны, наглядны и мало у кого вызывают сомнения.

В 1987-м журнал «Коммунист» обращается к академику с просьбой дать отповедь стратегической оборонной инициативе президента США Рональда Рейгана. Устраивать военные соревнования в космосе не просто опасно, но и преступно. Вся прогрессивная мировая общественность сознаёт это, и писать об этом снова и снова академик, человек ясного мировоззрения и блистательного ума,  полагает излишним.

– Какая ерунда! – говорит он. – Разве это важно?

К тому времени учёный уже несколько лет, по мнению домашних, «занимается чепухой» – собирает и перечитывает книги по истории Киевской Руси, литературные памятники древней эпохи. Речь митрополита Илариона «О Законе, через Моисея данном, и о Благодати и Истине через Иисуса Христа явленной, и как Закон отошёл, а Благодать и Истина всю землю наполнили, и вера на все народы распространилась, и до нашего народа русского дошла» академик читает на древнерусском.

– Странные вы люди, – объясняет он «Коммунисту», – накануне грандиозного события тысячелетия крещения Руси вас интересует одна только американская военщина и её планы.

– Неужели вы можете написать о крещении? – спрашивают его. Журнал, оказывается, не может найти автора для этой темы. Молчат писатели, историки, деятели культуры. В очереди подработать стоят идиоты-атеисты, ничего не знающие и не понимающие в религии, но рвущиеся к перу. – Вы можете написать?

– Могу.

 

N.B. Существо, недовольное самим собой и способное себя перерасти, се человек. Самый факт его бытия – разрыв в природном мире, отрицание самодостаточности природы, свидетельство об иных мирах.

N.B.´ Сознание – свойство высокоорганизованной материи. Никудышное, ущербное представление. Что значит «свойство»? Чем его объяснить? Эволюцией, эмерджентностью? Но это ничего не объясняет. Всё равно, что сказать: автомобиль катится, потому что едет.

 

Потуги добротных советских реакционеров из редакции теоретического и политического журнала Центрального комитета коммунистической партии воспрепятствовать публикации статьи Раушенбаха, к счастью, несостоятельны. Материал идёт в набор за несколько дней до сдачи в печать. Общий смысл публикации таков: крестили и правильно сделали. Статья выходит по линии точных, а не социальных наук, хотя именно в пробивании заслонов дремучего атеизма и заскорузлой общественно-политической официальщины она даёт наибольший эффект. Сенсационная работа переводится на многие языки, перепечатывается десятками изданий, советские послы раздают её журналистам как своего рода пресс-релиз грядущего юбилея.

В 1988-м на праздничных торжествах, проводимых под эгидой ЮНЕСКО в Париже, крупнейший специалист по вопросам христианства на Руси выступает с докладом о «кульминационном пункте готической России», творческом даре древнерусского князя:

– Во все времена человек хотел, чтобы сегодня было лучше, чем вчера, а завтра – лучше, чем сегодня. Чем выше темп непрерывного улучшения жизни, тем счастливее человек. В период реформ Владимира Красное Солнышко темп обновления всех сторон жизни древнерусского общества был поистине ошеломляющим. Ещё вчера киевлянин с удивлением взирал на чудеса Константинополя, а назавтра видел нечто близкое в Киеве. Это вселяло в его душу гордость за родную страну и уверенность в её великом будущем.

 

N.B. У жизни всего две перспективы: одна прямая – длительность во времени, бесконечное алкание и мука, другая обратная – вечность, победа над временем. Творческая динамика – выход из дурной бесконечности времени, когда творческий акт может вводить в вечность, а вечность творчески динамична.

 

 

 

III

 

Я вообще странный человек со странной судьбой,

такое впечатление, что обо мне кто-то явно печётся.

Борис Раушенбах.

Пристрастие

 

Слишком много всего навалилось, чтобы справиться разом.

Земные уповают на небесную справедливость, а мне впору, как тому персонажу, что Моцарта отравил, возопить: «Все говорят: нет правды на земле, но правды нет и выше».

Откуда ж ей взяться, правде этой, когда пропесочивают всем сонмом ни за что ни про что? Какое может быть с моей стороны неоправданно явное раскрытие тайн бытия, когда тайны мне эти только через человека открыты? Объясняют, дескать, мы для человеков загадка, они только догадываться могут, что мы знаем и как, да и есть ли мы на самом деле или всего лишь вымысел досужий, фантом. Возражаю: меня, каков есть, человек породил, я на деле фантом из партии литературных героев – попечителей, спасателей, охранителей. Так у вас высокий экзистенциальный статус, говорят, – выше, чем у аффтора вашего. Вы у земных тварей в нейронной сети. Хорошо, думаю, что не в печёнках. Видал тут одного такого – желчью захлёбывается. Вроде как с нами в сферах, живи и радуйся, – не тут-то было: поминают его человеки почём зря и всё желчью облить норовят, такая у них, видите ли, традиция. И, скажите, на что сдался ему этот его высочайший экзистенциальный статус?! Лучше бы как-то краешком, потихоньку…

Вот и я о человеках догадываться только могу – у каждого своё оконечное шифрование: не захочет – не раскроет поток сознания, захочет – поговорим, скажет слово своё, и про всех нас тоже. С меня требуют, чтобы не разглядел ничего, а мне что повязку ему на глаза натянуть, в заложники взять вечности? Он и так всё видит умом своим, а когда ещё и сердцем… Одной ногой, можно сказать, на этом свете, а по нивам нашим шастает будь здоров! – без всякого моего на то соизволения, будто и не уходил никуда. Ноги с детства, жалуется, больны, а я с этой болячкой неметафорической как раз ничем помочь не могу, – не знаю, не обучен, не умею, – да и не нужны суставы телесные, чтобы по сферам топать. Так что, если есть за что меня распинать, так только за эту мою беспомощность, а никак не за раскрытие тайн, которым он же меня и причащает.

– Мир сложнее, чем простая логика, – слышу его мысль.

Вижу: далеко забрёл странник.

Идёт. Тропинка узкая такая…

Что, если и мне вступить в диалог? Поговорим.

– Пути Господни, – навеваю легко так, будто сам с собой, – неисповедимы. Мы не знаем, что хочет Господь.

– По этому поводу, – снова слышу его, – есть разные точки зрения. Один мой знакомый, немецкий учёный, к примеру, считал, что мировой разум, или Бог, как хотите, хочет, чтобы всё было хорошо. Но для того чтобы было хорошо, души должны научиться быть хорошими, а для того чтобы душа стала хорошей, она должна видеть и плохое, потому как иначе она и не поймёт, что она хорошая.

– Да так ли? – остолбеневаю. – Зачем же ей знать, что она хорошая?

– Чтобы отличить зло от добра. По сравнению с плохим она видит, что она хорошая. И вот Земля это место, где отшлифовываются души.

– Отшлифовываются математикой или различением добра и зла?

– Математике, – улыбается, – всё равно, кто ей занимается – что святой, что дьявол. Дважды два всё равно четыре.

– Ну, не скажи, не скажи, – начинаю нешуточно сомневаться. – Не знаю, всё ли равно.

– А что это ты, – приглядывается ко мне, – сегодня при параде? В белом своём, при полном облачении…

– Эге, заметил, стало быть. А по каким облачным ступеням поднялся, видишь, какие мы объекты летающие?

– Вижу кое-что иного порядка. Я ведь тоже немножко математик, понимаю, что всё, что в чистой абстракции, когда-нибудь отыщется в мире. Для меня многомерность это нормальное явление. Удивляюсь, как люди этого не понимают. То, что мы ощущаем только три измерения, так это не значит, что других-то нет.

– Дорогой мой человек, – наклоняюсь к нему, – ключи находятся в самих человеках, и копий этих ключей больше нигде нет. Вскрыть устройство в коробке черепа канцелярии не под силу, да и не положено это нам, даже если бы хотели перенести из одной головы в другую знание, убеждение, да хоть веру. Так что сам, везде сам.

– Никого постороннего?

– Никого. Интимны беседы наши: шифровка-дешифровка, текст сообщения, диалог, – ничего лишнего. Ты да я, да мы с тобой – всё сугубо лично, или, как это в столе учёта, – персонифицировано.

– Выходит, нельзя о беседах наших рассказывать?

– Сказывай – пересказывай – восхищай. Только тем, которые ключи получать не хотят, это всё сказки братьев Г., ну или кого они там читают.

– Что же, ключ уникален, а если с другой коробкой попробовать?

– Есть такие, кто пробует, устройство меняет.

– И получается?

– Устройство заменить можно, ключ перенести нельзя. Так что без разницы, – развожу руки в стороны: – карма кармой, а с метемпсихозом всё равно ключ утрачивается, заново логиниться надо.

– Получается, что ничего не помнишь и начинаешь как бы сначала.

– Именно! Мы с вами на разных сторонах одной бумажки. Вроде и рядом, а дотянись, попробуй: вы, букашки, – смеюсь, – сдвинуты на бесконечно малую величину, ползаете по другой стороне браны вселенной и ничего о нас не ведаете.

Молчим. Кручина на весах.

Можно ничего не объяснять. Сам понимает: человек – творец, коробка с ключами – мессенджер. При даровании творческой свободы обладателю мессенджера устройство не может работать иначе. Борис определяет религиозное чувство как ощущение, чувство сопричастности грандиозным космическим процессам. Человек может не знать о существовании галактик, чёрных дыр, искривлении пространства-времени, но может чувствовать, не понимая, даже не умея писать, что вселенная каким-то чудом с ним. Подсознательная связь с этим происходящим в близком или далёком космосе позволяет ему как бы знать больше того, на что способен самый выдающийся ум и непраздная логика.

– Один человек, – слышу в голосе горечь, – может насолить всей вселенной. Какой-нибудь псих взорвёт что-нибудь такое, что потом мы все подохнем. Сейчас это возможно. Мощь человека выросла невероятно, а ум остался тем же. Это плохо. Надо бы становиться умнее.

Дыхание ослабевает.

Показываю ему картину звёздного неба, затем уменьшаю фокусное расстояние и преображаю увиденное в солнечный свет сквозь листья деревьев. Полог густой, кроны раскидисты, волны истончаются в пену.

– Эту ночь он не переживёт, – решают внизу, как будто эскулапы могут что-то решать.

– Смотри, – разворачиваю перед ним зелёную поляну с цветочками на стебельках и сладостной тишиной, – эти сферы – моря невесомости, никому не достать.

Любуется.

– А как, – спрашивает, – меня отпевать будут? Где в Москве гугенотская церковь?

– В Москве чин другой, – открываю ему коридор вбок: свод тёмный, суета, грязь, кто-то где-то копошится, не разберёшь.

Останавливается в раздумье.

А что? Все церкви не истинны, каждая – приближение с какой-то стороны, истину не знает никто. Есть над чем подумать. Слишком сложные процессы идут, предсказать ничего нельзя – это занятие для поэтов.

…Die stillen Kräfte prüfen ihre Breite und sehn einander dunkel an.[8]

– Прямо – это сферы, – подсказываю.

– А коридор этот жизнь? – Борис уже не видит меня, вспоминает.

За день до того памятного старта в апреле 1961-го всё ещё поражала мысль: неужели этот парень в самом деле полетит. Парень сидел и смотрел в небо. Нельзя было ни на минуту оставлять его одного. В который раз пересказывали ему, что и где нужно нажать в случае чего. Он повторял, улыбался, памятуя о главном: руками ничего не трогать.

Помнится, и мне тогда было тревожно у ребят в лаборатории совпадений. Они-то никогда не теряют присутствия духа, бодры, как физкультурник в судейской.

– Что пригорюнился, Емеля? – это так они меня утешают. – Или забыл, кто ты? Ты – часть жизни, где всё активность и духовная динамика. Ты – почерк иконописца, художественное черчение инженера, рука на пусковой кнопке.

По сути, дети ещё. А с детьми всегда творчество, освоение мира без правил, с нуля.

– Ага! На пусковой кнопке… – раскачиваюсь, а сам не знаю, как оно будет, куда занесёт.

– Не боись! – хлопают меня по плечу. – Всё будет, как надо. Хорошо! Всё будет хорошо!

– Да не за старт мне тревожно, глупые вы, – говорю. – Вот выйдут они на орбиту, повесят тучи станций и прочего своего хозяйства. А что потом? Лазерные пушки с ядерной накачкой? Если так, сидели бы на Земле, всё спокойней.

– Не боись! – вот ведь снова хлопают меня по плечу. – Как только вздумают сорить на орбите атомными зарядами, мы их отключим.

– От космоса?

– От планеты.

Утешили, нечего сказать.

Если бы я так с Борисом обходился, прогнал бы он меня взашей за неверие в человека, как горе-художника, кому этюд с ладонью – проблема, но абстракцию лепит.

– Коридор этот – суетящийся и спешащий мир человеков, жизнь, и поляна зелёная, где любовь, свет и тишина вечности, – тоже.

Вот как я с ним говорю:

– Всюду жизнь.

Слушает, понимает.

Боль и надежда светятся сквозь его облик, пронизывают меня, вызывая трепет того, что люди по недоразумению своему принимают за крылья у меня за спиной.

– Возвращайся, Борис, – как можно мягче, но всё-таки подталкиваю его к коридору.

Делает шаг, но будто спохватывается в раздумье.

– Чувствую себя в начале координат: шаг один, а с ним – начало и конец.

Поёживается.

– Бог в помощь.

Логика допускает триединые объекты. Один и три – одно и то же, три проекции одного вектора, каждая из которых – вектор. Это независимо от вероисповедания, это – математика. Монада или триада суть одно. Логика разрешает, а раз она разрешает, что ж тут удивляться? Триединство буквально пронизывает всё мироздание. И человек – векторная величина, как сила, скорость, напряжённость электрического или магнитного поля. Человек – направление и количество движения, векторное произведение сил, а не бочкотара скалярного соучастия. Бог в помощь вам, придуманным ненароком по образу и подобию, векторам разнонаправленным. Жить – и означает задавать вектор.

– Я нещадно блефовал. Могу – не могу, мне это в голову не приходило, считал, что мне всё под силу.

Борис склоняет голову, сосредоточен.

– Сколько раз бывало: захлёбываюсь, выпускаю пузыри – сверху рука.

– Не стоит благодарности. Это моё призвание за пузырями следить.

Молчит, не возражает.

Нет никакого абсурда в логике троичности: язык – смысл – понимание. Все вместе, но самобытны; всюду рука об руку, но неслиянны; предвечно взаимодействуют и соприсносущны, что и как явлено в родовом существе человека и персоналистически в Боге. Замечено, что тринитарное Его понимание преодолевает всякое рабство и обосновывает человеческую свободу и потому достоинство.

Обратная перспектива!

Он думает, пятнадцать лет трудов и – сверху рука, озарение, как с Андреем Рублёвым. Нет, это не я к нему озарением пожаловал, это он меня одарил. В крайнем случае, скажем так, совместно поработали. Эх-хе-хе! А как вы думаете, мы вас там, на Земле, видим? Как бы сквозь непрозрачное слюдяное окно заглядываем в семейные обиталища. Подойдёт человек под трепет лампадки к иконке – увеличивается в размерах, сядет к столу у окна – тень его в просвете совсем мала. Да, дорогие мои, вот так – в обратной перспективе: чем дальше путник по вселенным плутает, тем крупнее, чем свободнее – тем драгоценней.

Стоит, решается.

Держу время – оно скрежещет, ворочается, копошится темью коридорной, – глядишь, вырвется из-под крыла, поглотит.

– Могу ли я, – вопрошает, – причислить себя к тем немногим истинно верующим, для которых религия осознанная необходимость? Не знаю. Может быть. Это ведь тайна.

Тайна, ещё бы!

Такие люди могут сказать «я – просто я» и со временем всё тише, всё обыкновеннее разговаривать с Богом. Вокруг них образуется перспектива, сопричастная саду тропок, расходящихся прямиком в сферы.

Эх, успеется ему ещё до поляны!

Наберусь смелости, порадую себя любимого – сунусь в монастырь со своим уставом. Пускай потом крылья переломают, а сделаю своё дело.

– Возвращайся к людям, Борис! – приказываю. – Возвращайся к своим, друг мой дальний, собеседник ясный. А тайна – Бог с ней.

 

31 августа – 28 сентября 2017

 

 

[1] Во всём, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними. (Матфея 7:12; лат.).

[2] Верую, ибо абсурдно! (лат.)

[3] Моя вина (лат.)

[4] И умер Сын Божий; это вполне достоверно, ибо ни с чем не сообразно. И после погребения воскрес; это несомненно, ибо невозможно. Аминь. (Лат.)

[5] Так! (лат.)

[6] Следовательно, поэтому (лат.).

[7] Квинт Септимий Флоренс (лат.) – латинское имя Тертуллиана.

[8] Тайные силы проверяют свою мощь и в темноте оглядывают друг друга. (Р.-М. Рильке; нем.)

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.