Иван Плахов. Поездка в ни-куда (повесть). ДЕНЬ ПЯТЫЙ.

В голове сами собой складываются слова нелепого стихотворения, выныривая в сознание, словно скользкие рыбы из темной воды омута бессознательного.

«Ночь наступила везде

И в душе

Моей одиноко

С Тьмою вокруг

Борется только лишь

Свет

Редких звезд и луны,

Посылая надежду

Живущим

В ночи,

Где тьма

Не до конца победила,

Свет

Лишь на время прикрыв,

От жаждущей Солнца

Земли».

Тяжело ворочается и открывает глаза. В номере темно. Включает ночник и смотрит на часы. 8 утра. Будит Свету словами «Пора вставать» и, включив телевизор, идет совершать утренние гигиенические процедуры. Двери между ванной-туалетом практически нет и звуки, издаваемые там, беспрепятственно проникают в комнату, – лишая стыда самые низменные физиологические процессы человеческого организма.

«Это какой же сволочью нужно быть, чтобы заставить подслушивать, что я делаю, сидя сейчас на толчке, – с раздражением думает Гроссман, громко вздыхая нижней частью своего тела, – надежда только на телевизор. Никаких секретов от двоих. Как же стыдно перед Светой».

Спустив воду в унитазе, умывается, бреется, принимает душ, вытирается насухо полотенцем. Пара секунд, и он снова в комнате. Торопливо одевается, в то время как Света идет в ванную повторить ту же процедуру, что он уже совершил. Делает звук погромче и садится за стол, выдвигает его нижний ящик. Там книга, в ярко-желтой обложке. New Testament.

«Что это? Евангелие от Сатаны?» – удивляется Гроссман и, взяв его в руки, открывает. Все первые страницы на всех европейских, русском, арабском, семитском, азиатских языках, хинди цитируют одно и то же: «Ибо так возлюбил Бог мир, что дал Сына Единородного, чтобы каждый верующий в него не погиб, но имел жизнь вечную».

Читайте журнал «Новая Литература»

«Насколько по-разному мы понимает эту книгу. У них все о мире, а у нас о душе. У нас бы написали: Терпением вашим спасайте ваши души» или что еще хлеще, «Господу твоему поклоняйся и Ему одному служи». О мире бы никто и никогда не сказал. С миром мы всегда в состоянии войны, «не мир пришел Я принести, но меч». О мире в этом мире, получается, заботится только «враг» рода человеческого, потому что ему есть что терять — этот мир».

Кладет книгу обратно в стол и закрывает ящик. Достает тетрадь из сумки, в которой начало романа, начатого еще год назад в Венеции, но ничего так и не может написать, лишь перечитывая последнее из написанного:

«В некотором роде он считал себя поэтом Смерти, призванным увековечить ее триумфальное шествие по планете в своей архитектуре. Ему в Венецию нравилось приезжать только лишь потому, что в этом городе везде пахло тленьем, – запахом времени, сквозь который проступала сырость старых стен, людей, еды, неоднократных наводнений, тысячи идей и мириады прожитых секунд здесь и сейчас теми, кто уже навсегда покинул этот мир. Легкий флер минувшего лежал на каждом уголке этого города, скрывая от ныне живущих тайны предыдущих его обитателей. С одной из них сейчас столкнулся и он сам, обнаружив предмет, способный преображать его в существо противоположного пола…»

Возвращается из ванной Света, тряся мокрыми волосами и целлюлитом широких ягодиц, начинает одеваться. Он боится, что она спросит его, о чем он пишет. Но она старательно делает вид, что ничего не замечает. И он и она всего лишь притворяются, что они здесь и сейчас: на самом деле каждый из них живет в своем мире на разных полушариях Земли и занят только собой. Он благодарен ей, что она никогда его ни о чем не спрашивает и ему не приходится лгать, как это он делает постоянно с другими людьми. Ему даже не надо делать вид, что он ее любит, т.к. и это ей не требуется. Достаточно того, что они вместе. Время идти завтракать, Света одета и накрашена. Они спускаются вниз, в ресторан, и застают там уже Огородовых, мирно беседующих друг с другом.

Маргарита радостно приветствует их появление широким жестом руки, указывающий на свободный столик рядом с ними. Подсаживаются. Говорят. Сплетничают. Услужливый пакистанец послушно наливает кофе, с низким поклоном исчезает. По очереди ходят за едой. Едят, снова сплетничают. Обсуждают предстоящий отъезд и Скороходова. Вкусно, весело, интеллектуально, тонко и бессмысленно одновременно, т.к. обсуждаются вопросы нумерологии в станкостроении: Маргарита в прошлом году защитила кандидатскую диссертацию по этому вопросу, а Гроссман полжизни посвятил каббале и масонской эзотерике.

Беседа носит ярко выраженный иронический и провокационный характер, т.к. оба считают себя знатоками данного вопроса. Света и Кирилл – всего лишь наблюдатели их словесной пикировки.

– Вчерашнее посещение музея Вазы наглядно продемонстрировало нам, что древние прекрасно знали символику чисел и правильно их применяли.

– Ага, поэтому-то она и перевернулась, как только вышла на рейд: уж очень сильно была символикой перегружена.

– Ваня, я не разделяю твою иронию. Ну как ты не можешь понять, что нумерология это основа любой техники. Числа правят миром. Ведь греческое «техне» помимо мастерства означает еще и искусство, а искусство – это гармоническое сочетание начал мира, коих четыре: огонь, вода, земля и воздух. Как говорил Хайдегер…

– Перестань, Рита, умоляю. Перестань. Ведь это же профанация вопроса – сведение всей полноты смыслов к четырем началам. Квадратура круга не проясняет природу этого мира, а наоборот, затемняет. Апологетика чистого разума стоит на страже любых суетных попыток объяснить все лишь только простыми числами и их внутренней символикой. Вот, например, ты утверждаешь, что если магические колеса небесных колесниц мерить пядями, то получаются числа, означающие одно: например, богородичное значение в виде 8-ми, – а если те же колеса мерить уже византийскими футами, то другое: например, Адамическое 9-ть.

– Но девять и есть богородичное число. Взять, к примеру, Покровский собор – у него девять глав. А он посвящен Богородице.

– Рита, но ведь девять – нечетное число. А все нечетные числа мужские по своей природе. Это же Пифагор. Азы нумерологии. Я не понимаю, как в твоем сознании уживаются такие взаимопротивоположные понятия, как православие и эзотерика: у них же разные цели.

Маргарита хитро смотрит на Гроссмана и ничего не отвечает, лишь помешивая ложечкой в своем чае, наконец произносит:

– Но ты же в курсе, что зло есть недостаток добра, т.е. тварная природа Сатаны та же, что и у ангелических сил. Следовательно, если какой-либо догмат вероучения становится слишком понятным, то это значит, что он не подлинен и берется не во всей его божественной глубине. На самом деле основой православия является правильное чинопочитание и имяславие, т.е. знание тайных имен Всевышнего, а имя Бога дает нам власть над всем его творением. А кто же знает так хорошо имя своего врага, как не лукавый. Ведь эзотерика занимается тем же – поисками правильного звучания имени Тетраграммона. Поэтому нет ничего зазорного, чтобы изучать эзотерику во всех ее частях, включая магию и алхимию.

– Да, надо шлифовать, шлифовать форму, – поддерживает свою жену Огородов, мотая своей кудлатой головой из стороны в сторону, – изо дня в день. Из года в год.

– Ага, Кирилл.

Из года в год

Из века в век

Стремится к небу

Человек.

Но не достигнет он

Небес,

Его обманет

Хитрый бес.

А что ты скажешь, Маргарита, если я тебе скажу, что сегодня во сне я читал часть Трактата о Боге как о нематериальном теле.

– Бог не может быть телом, т.к. не является частью нашего пространства. Это ересь.

– Наконец-то, но не там, как говорил Бродский, – хохочет Гроссман, – наконец-то произнесено главное слово в этом диалоге – ересь. Но кто не грешен Богу своему? А ведь рассказывая, я ни разу ничего не придумал, не сочинил, а если и ошибался, то нечаянно. Но я хотя бы не считаю себя православным, т.к. не верю, что личное спасение зависит от соблюдения ритуалов. Но вы-то, вы-то оба считаете себя православными, а занимаетесь тем же, что и я – заигрывает с Дьяволом.

– Опять ты, мать твою, переводишь разговор на нечистого, – злится Огородов, – сказал же, не говори об этом. Не хочу об этом ничего слышать.

– Боишься, что ли?

– Да, боюсь. И не скрываю этого. Все, прекращаем этот разговор. Баста.

Огородовы встают из-за стола и молча идут на выход. Глядя им вслед, Света с грустью его спрашивает:

– Зачем ты его провоцируешь? Он же твой друг.

– Но я, правда, ничего не придумываю. А бояться Дьявола так же глупо, как не верить в него. Вот он собирается попробовать грибов в Христиании, а ведь это то же самое, что вызвать Дьявола к себе домой по телефону. Просто он боится признать очевидное… Ладно, пошли выписываться.

Они возвращаются в номер, складывают вещи. Сидят и ждут звонка. Долгожданно звонит телефон. Скороходов просит их спуститься вниз с вещами. Через пять минут они уже внизу, в холле. Усаживаются в кресла, ждут. К ним присоединяются Огородовы, садятся напротив, Жду-у-у-т. Появляется Скороходов с дочерью, страшно довольный собой. Он – сама энергия и деловитость. Оставляет ее рядом с Гроссманом как временно ненужный хлам и устремляется к стойке с дежурным администратором, энергично размахивая руками и лопоча что-то трудно различимое по-английски.

После напряженных и бесплодных переговоров он возвращается к своим подопечным и просит их подождать: ему нужно снять деньги с карточки на оплату номеров, а пакистанская девушка, с кем он вел переговоры, не умеет этого делать. Исчезает надолго. Пока сидят и ждут, начинают нервничать. Особенно Огородов. По холлу разгуливают два огромных черных ворона, но их никто, кроме Гроссмана, не видит. Они громко щелкают своими клювами, широко их раскрывая и демонстрируя языки.

«О, Хугин и Мунин, – дайте мне силы разуметь и помнить все, что с нами случится, – безмолвно взывает к ним Гроссман, вжавшись в кресло от внезапно нахлынувшего прилива страха, – не дайте мне погибнуть, когда я спущусь в хель, позвольте мне с миром уйти с вашей земли».

Возвращается Скороходов и вновь вступает в переговоры с администратором. Наконец-то они заканчиваются успешно: номера оплачены, багаж оставлен в отеле, все снова на улице и лениво бредут в старый город в плотном облаке из Скороходовских слов, словно слепые за свои поводырем-сумасшедшим с глазами-пуговицами, не видящими ничего, что не имеет гедонистического смысла.

Впереди и сзади цепочку неудачников сопровождают два волка с оскаленными клыками, сквозь которые свешиваются бледно-розовые тяжелые языки. Звери неторопливо вышагивают, лениво помахивая своими метлообразными хвостами, словно домашние собаки на прогулке.

Ветер, скупое солнце сквозь облака. Серый гранит тротуаров и гулкая пустота в небе. Королевский дворец в скудном своем великолепии северного барокко. Выходят на набережную позади дворца, всю заставленную экскурсионными автобусами с петербургскими номерами. Чувство умиротворенности накрывает их с головой, словно волна-убийца, погружая в Нирвану праздного злопыхательства. Встав перед памятником очередному Густаву от благодарных сограждан, Гроссман не просто смеется, а по-лошадиному ржет, с трудом удерживая свои внутренности обеими руками, чтобы не лопнуть от злости.

– Что с тобой? – недоумевает Огородов, с опаской наблюдая за телодвижениями своего визави.

– Ненавижу их, сукиных детей. Я не понимаю, совершенно не понимаю, – с трудом выплевывает из себя слова Гроссман, продолжая ржать, – как им удается так жить, что нам остается только завидовать.

– О чем ты?

– А ты разве не знаешь?

– Да забей! Конечно, тут хорошо, но дома-то лучше.

– Не уверен, – выблевав всю свою злость, твердо возражает ему Гроссман, снимает очки и начинает тереть глаза, словно они у него болят, – видишь ли, Кирилл, дома нас ждут дураки и дороги, по которым даже нельзя ходить, а здесь лишь только чувство собственной неполноценности при виде мира, в котором все устроено по-человечески. Но это ненадолго?

– Почему?

– Потому что рано или поздно, но сюда придут наши с деньгами и все здесь скупят на корню, а потом руинируют нах…

– Почему? Из принципа?

– Да вовсе нет, просто это единственное, что у наших людей хорошо получается. Они искренно хотят вести европейский бизнес и его развивать, но это противоречит самой природе русского человека. Русские по природе разрушители… они не способны ничего созидать.

– То есть рано или поздно, но им придет конец?

– Очевидно. Посмотри на эти автобусы с питерскими номерами. Пройдет еще лет двадцать и все местные заговорят по-русски и начнут мочиться в подъездах, как это делают все наши сограждане. Из принципа, как пьяницы, которые воюют с режимом.

– Пьяницы не воюют, они просто бухают.

– Ты не прав, Кирилл. Жизнь алкоголика в России – это тип социального юродства, но без веры в Бога. Это тяжелый труд сознательного, наперекор здравому смыслу, разрушения собственного организма в знак протеста против того мира, что их окружает. Это социальный протест в виде асоциального существования. Вот, например, ты? Ты ведь пьешь не от хорошей жизни?

– Ну, я просто алкоголик с поломанной головой. Я таким образом борюсь со стрессами. Ты же знаешь, я работаю с бандитами, продаю им мебель. Очень нервная работа.

– Вот видишь, ты работаешь с самыми уважаемыми людьми  в нашей стране – с бандитами! При этом для них ты полное ничто. Они тебе говорят «Кто ты? Говно! А я человек! А ты говно, да ты и сам это знаешь. Просто молчи и жди, когда тобой потребуют удобрить посев: будешь подтиркой какой-нибудь ухаря, отъебавшего твою жену по случаю за деньги. Ведь деньгами ты же не рулишь». Не так ли? Но ведь бандиты лишь только отнимают и делят, в то время как ты, станкостроитель, созидаешь если не миры, то, по меньшей мере, механизмы, призванные изменить нашу жизнь. В этой стране ты бы решал, с кем тебе работать и достоин ли этого человек, который должен тебе заплатить: достоин ли, чтобы ты улучшил его жизнь, – чтобы платить тебе ту цену, что ты сам назначишь.

– Звучит слишком фантастично, чтобы в это поверить. Вань, я скорее поверю, что мы вчера встречались с Сатаной, нежели в то, что здесь я сам могу назначать Заказчику цену за мои услуги. Я думаю, что здесь то же дерьмо, что и у нас: тот, у кого деньги, диктует другим, что они для него должны делать.

– Только не в нашем случае, Кирилл, только не в нашем случае. Дело в том, что в нашей стране просто деньги ничего не значат. Нужна еще сила, которая заставит эти деньги служить тебе. Разве не так? Скажи мне, скажи?

– Ну, это, в принципе, да. Да. В принципе, да. Согласен. Если ты платишь, но тебя никто не боится, то в результате ты получаешь вместо того, чего хотел, полную хуйню. Когда я подвизаюсь на очередную сделку с клиентом, то никогда не знаю, чем закончатся мои отношения с ним. Бывает так, что жопой чувствуешь, – нельзя брать деньги, потому что это всего лишь повод для того, чтобы тебя поимели. Господи, Степаныч, ты даже не знаешь, сколько наших закопано на грядках новых русских под Москвой. У меня есть клиент, Семеныч, вор в законе. Так у него есть собственный передвижной крематорий. Мы обставляли ему с моим партнером Георгием загородный дом в Малаховке: так каждая встреча с ним была равна шансу оказаться последней в этой жизни. Маленький, большеголовый, по пропорциям уродец. Но сила от него исходит нечеловеческая. Не поверишь, я никого не боюсь, но как его видел, у меня душа в пятки уходила. Ссался от страха. А еще мой Георгий круглый идиот. Он же не понимает, с кем имеет дело. Все время лез на рожон, в армии не служил, а мне разруливай. Зато он за свои деньги, упырь большеротый, получил полный люкс. Круче не бывает. Мы когда ему заказ сдали и он с нами все-таки расплатился, то я в церковь пошел и свечку поставил. Пронесло.

– Что, так было страшно?

– Знаешь, когда он хрипел: «Молодой человек, вы понимаете, что для владельца передвижного крематория избавиться от тела ненужного человека не проблема», то я понимал, что он не шутит. Для таких людей главное принцип – наказать, если ты его чем-нибудь заденешь. Тяжело.

– Зачем же ты с ними тогда работаешь?

– С бандюками-то? Ну, так получилось. Долгая история, из 90-х. Вообще, как ни странно, но тех, из 90-х, можно было уважать хотя бы за то, что они жили на всю катушку, без тормозов, никого не боялись. А нынешнее говно – это сплошные воры-чиновники, подлые и трусливые. Знаешь, они даже не скрывают, что хотят тебя обмануть, и при этом боятся, что ты их уличишь во лжи. Противно, но как-то надо деньги зарабатывать, вот и приходится клиентов кидать на авансы. Из 10 сделок только две от силы доводились до конца. Когда все пытаются обмануть друг друга, то сложно вести нормальный бизнес.

– Но здесь же у них получается.

– Они другие люди, Степаныч. Посмотри на них – они же викинги. Они всей Европе задницу надрали и ушли на покой: закопали свой топор войны. Навсегда.

– Навряд ли, Европа беременна войной. Люди здесь устали от хорошей жизни.

– Только не мы, – смеется Огородов и буквально тащит Гроссмана обратно к своим, которые как завороженные слушают Скороходова, рассказывающего как необходимо праздновать Новый год по-скандинавски.

Гроссман предлагает найти вчерашний ресторан в старом городе, украшенный дракарами викингов, там пообедать. Предложение принимается, и все дружно идут его искать. Находят, но он закрыт: начинает работать с 16.00, а сейчас лишь час дня. Обидно.

Лениво бредут по лабиринту улиц, мимо памятника св. Георгию, поражающему дракона  в шипах, мимо витрин и дверей, украшенных рождественскими венками, по тротуарам, мощенным  любовью и трудом, к черной громаде кафедрального собора, на шпиль которого опирается серая масса всего небесного свода над городом.

Внутри собора гулко и пусто: белые стены и высокие своды, черные скамьи и голый алтарь с распятием. Стерильно, как в больнице. Здесь верят в Бога, которому нет необходимости курить фимиам и бить поклоны: нужно лишь молиться и совершать добрые дела, чтобы спастись. Каяться не надо. Золото внутри, а не снаружи.

Становится неловко находиться в месте, где люди исповедуются перед Богом так искренно и просто, и они выходят пристыженные наружу, неожиданно оказываются напротив двери во вчерашний ресторан с русской надписью и витриной с загадочной манэки-нэка рядом. Незамедлительно, несмотря на возражения Скороходова, оказываются внутри, где уютно и вкусно пахнет свежеиспеченным хлебом. Все заказывают сливочный суп с морскими гадами и белое вино. Когда блюдо отведано и вино пригублено, Огородов уверенно заявляет:

– Нет, все-таки они не умеют верить в  Бога. Не то, что у нас, где алтарь украшен иконостасом. Бедно у них, красоты мало.

– Зато у них на улицах чисто и в общественных уборных мочой не пахнет, – возражает ему Гроссман, отпивая изрядную долю вина из своего бокала, – какой вкусный суп, согласись. Меня вообще удивляет желание русских монополизировать право на духовность. Такое ощущение, если послушать нас, что никто в мире не имеет право молиться Богу. Только мы имеем право. Почему?

– Мы это заслужили. Всей нашей историей.

– Однако, Кирилл, позволю с тобой не согласиться. А как же Ленин и вся русская революция в течение всего XX века?

– Ленин антихрист. Камень преткновения.

– Но ведь его же не выкинули до сих пор с Красной площади.

– Господа, ну какой смысл говорить о столь ничтожных вещах, как коммунистическое прошлое, – снисходительно мямлит Скороходов, лениво разминая хлебный мякиш в руках, – оставьте это журналистам. Ну а европейской духовной содомии в свете их толерантности сложно предложить что-либо альтернативное нашей культуре. Вспомните, что мы видели у них в музее.

– Синди Шерман, что ли? Но у них есть и другое?

– Например?

– Ларс фон Триер! – радостно выдыхает Огородов, страшно довольный тем, что сумел продемонстрировать сворю осведомленность перед присутствующими. – Сейчас все ждут его «Нимфоманку». Я очень хочу посмотреть. Он псих, наверняка покажет такое, что всех обескуражит.

– Духоподъемное искусство, – брезгливо кривится Гроссман, – с легкой неподражаемой дрочинкой. Умственный онанизм у нас всегда приветствовался. Например, его «Меланхолию» я не сумел посмотреть. Мой предел – 10 минут.

– А мне понравилось, – мягко возражает ему Маргарита, – я ее пересматривала три раза.

– Что ты там интересного увидела? – удивляется Гроссман.

– Я нечто похожее переживала. Он это тонко уловил.

– Ну, не знаю, – фыркает Гроссман и разводит руками, – Edes das seines, как говорили немцы.

– Ты еще скажи Arbeits mach frei, – возражает ему Огородов, – если тебе что-либо не нравится, это не значит, что это не искусство.

– Как мы установили вчера, искусство теперь принадлежит технике, а мы лишь жалкие подражатели прошлого. Копиисты форм.

– А как же современный модернизм?

– Ах, Рита, оставь. Все это несерьезно. Раньше ломали традиционную форму. Мастера – смело, имея свою задачу – удивить. А все остальные – просто так, думая, что так и надо. Теперь же пришли к тому, что из готовых форм мы лепили что-то новое, скрещивая все подряд и получая hircocervus-ов направо и налево.

– Кого, кого?

– Hircocervus-ов. Это латинское слово, образовано от hircus, т.е. козел, и cervus, т.е. олень. В мифологии – животное, наполовину козел, а наполовину олень. Маргарита, ты должна это знать.

– Я знаю, Ваня. Только я не могу понять, что ты имеешь в виду? Поясни нам на каком-нибудь примере.

– Да, Иван Степанович, не отрывайтесь от масс, поясните народу, что ымэиты в вэду-у-у? – язвит Скороходов и тянет последнюю фразу со Сталинской интонацией.

– Ну, например, коммерчески успешный авангард или маргинальный андеграунд. Предел абсурда – это классика модернизма: все эти эпигоны в лице Ричарда Майера и ему подобных, типа выжившего из ума Филиппа Джонсона, занимающихся тем, что копируют в ноль своих мастеров, – ведь это же бред. Это как девочка-блядь, с которой я познакомился в канун Нового года у Смирнова.

– Девочка-блядь?

– Да, да, вы будете удивлены, но это так. Маргуша-Добруша. Девочка-блядь, восхитительно-веселая и открытая в своих желаниях. Она отдается Смирнову просто за платье или за ужин в ресторане. У нее есть ребенок – сын – но она к нему относится, как к своей живой игрушке, которую, по ее словам, любит больше всего на свете. Секс для нее только развлечение, хотя и яркое по чувствам, позволяющее ей зарабатывать деньги на свою безалаберную, яркую жизнь.

– Позволь, Ваня, я совершенно не уловила ход твоих мыслей. Причем здесь классика модернизма и какая-то девочка-блядь? Вот уж воистину понятийный hircocervus.

– Ну как же, по существу, это одно и тоже: профанация чужих идей за деньги – это тоже блядство. Корбюзье был архитектурным фашистом по своей идеологии, а Майер – это гуманитарный фашист, который зарабатывает деньги на корбюзианской антиэстетике. И искусство для него не тяжелая работа по ломке формы, а такое же развлечение, как для Маргуши-Добруши. Он из готовых, отточенных до мелочей штампов модернизма лепить нечто свое, прямо противоположное авангарду по идеологии и существу. Это та же хрень, что продавал Энди Уорхол: это дерьмо, но позиционированное для всех как искусство, – если это стоит кучу денег и это покупают, значит, это нельзя игнорировать. Умом я это понимаю, но принять не могу.

– Все потому, Ваня, что ты русский человек. У тебя есть душа, а душа по определению христианка. Вот она и сопротивляется бесовскому наваждению. Не наше это все.

– Что все?

– Ну все, что здесь вокруг.

– Тебе не нравится!?

– Нет, очень, очень нравится. Я бы хотела так жить.

– А ты, Свет?

– Конечно. Что за вопрос.

– А ты, Кирилл?

– Эх, хорошо бы.

– А вы, Валерий Евгеньевич?

– Ну, я не знаю. Нужно посмотреть.

– Итак, большинство за. Это есть это все не наше нам так нравится, что хоть кричи. Хотим так жить, но не можем. А почему?

– И почему? – искоса смотрит на Гроссмана Огородов.

– А потому, что мы в историческом плане совершенно не состоявшийся народ: у нас есть страна, но нет государства. В результате мы все время говорим о духовности и о своем особом пути, вместо того, чтобы заняться обустройством теплых сортиров, как здесь. Нас надо немедленно запретить. Иначе мы будем по-прежнему мучиться и мучить других.

– Ваня, ну почему так радикально? – тревожится Маргарита, – мы тоже рано или поздно, но эволюционируем.

– Не получится.

– Почему?

– Дело в  том, что эволюция присуща только социальным институтам, но никак не самим людям. Человек современный такой же, как и 1000 лет назад его предок. Разница только в том, что…

– Алхимия, Степаныч, просто алхимия, – перебивает его нетерпеливо Огородов, подняв руку, и трясет назидательно указательным пальцем, – надо шлифовать форму, как они. Заниматься внутренним деланием, т.е. Искать философское золото. Они эту фишку просекли и их мир изменился.

– Ты в это веришь, Кирилл?

– Я не верю, я знаю.

– А как же народ-богоносец?

– Ага, святой народ-богоборец, – злорадствует Скороходов, – сплошь святые Георгии со святыми драконами. Ха-ха-ха.

– Не вижу в этом ничего смешного, – обижается неожиданно Огородов, с откровенной неприязнью буравя взглядом Скороходова, – да, мы оступились. Мы предали и распяли царя. Но мы искупили вину, мы спасли эту вот Европу во Второй мировой войне. Мы выиграли войну и разгромили Гитлера. Разве этого мало?

– А может, зря, Кирилл? – вздыхает Гроссман, – может, было бы лучше, если бы нас всех сожгли в печах нацистских концлагерей, освободив нашу землю для другого, более полноценного народа.

– Вы, Иван Степанович, говорите совершенно крамольные вещи, – брезгливо кривится Скороходов и пару раз поглаживает свою плешивую голову правой рукой словно проверяет ее на наличие. – Сейчас за это срок могут дать на Родине. От двух до пяти.

– Ваня, нам ничего не остается, как только верить в Бога, видя, как живут другие нормальные люди в нормальных странах, – старается снять вдруг возникшее напряжение Маргарита, – и выдавливать из себя раба по капле.

– Я это делаю каждый день в сортире, – возражает ей Гроссман, – но ничего, кроме дерьма, из меня не выходит. Видимо, прав был Христос, когда сказал, что оскверняет человека не то, что в него входит, а то, что из него выходит.

– А я, пожалуй, закажу-ка себе даджестиф, – неожиданно громко объявляет Огородов и, подозвав официанта, просит принести ему порцию Фярнет-Бранко.

– Это что такое? – интересуется Гроссман.

– Горькая настойка, – пригубив принесенную рюмку, охотно поясняет Кирилл, – привык я, понимаш, к хорошей жизни. В Италии все пьют даджестиф после еды. Помогает пищеварению. Один заказчик меня приучил.

Когда все выпито и съедено, расплачиваются и покидают кафе. Не торопясь возвращаются в отель, стараясь напоследок получше запомнить город. Забирают вещи из багажной комнаты и перемещаются на центральный вокзал. Недолгое ожидание в предотъездной суете перрона  – и они уже в вагоне скоростного экспресса. Следующая их остановка – Копенгаген.

Незаметно начинается движение поезда, которое все ускоряется и ускоряется, из-под вокзала выныривают наружу и прямо по трамвайным путям несутся вдоль набережной мимо старого города, затем ныряют в туннель и через гремящую темноту оказываются за пределами Стокгольма.

В вагоне кроме них группа шумных агрессивно-пассионарных эмигрантов откуда-то с Ближнего Востока и чопорные шведы и датчане, а так же семейная русская пара – муж с крашеной женой-стервой и двое разнополых детей – которая самостоятельно путешествует. Они старательно делают вид, что не замечают своих соотечественников и погружены в чувство собственного превосходства над соседями. Единственное, что не дает покоя Гроссману и Огородову, – это желание выпить, но спиртное, – по их расчетам, – осталось только у Скороходова, предусмотрительно припрятавшего бутылку ликера еще на пароме. Они шепчутся между собой украдкой, жадно ощупывая взглядами его баул, в котором должна быть бутылка с алкоголем.

Наконец, их желание вознаграждено: Скороходов с заговорщицким видом предлагает им выпить, в качестве закуски используя блины с копченым лососем, украденные с последнего завтрака в отеле, – и когда горячительное пойло проглочено и заедено,- снисходительно интересуется у Гроссмана:

– Иван Степанович, скажите мне откровенно, зачем вам становиться писателем? Это же похабная профессия, ну совершенно не комильфо. То ли дело станкостроение – и благородно, и выгодно. Да и возраст у вас, вы уж извините, никак не позволяет менять образ жизни. Оставайтесь станкостроителем и не дурите.

– У меня нет никаких шансов уже состояться в моей профессии и стать знаменитым. Так же, как и для Кирилла. Тот же Малюта Скуратов, который у нас сейчас номер один, он же настолько преуспел в своем бизнесе, что нам вот с ним и не снилось. Все заказы его.

– Но он же вторичен, – искренне возмущается Огородов, – он просто все срисовывает в ноль с зарубежных образцов.

– Ну и что, но он же успешен. В нашей стране именно вторичность и есть главное достоинство. Зато его дыбы с инкрустациями и патинированные золотые гильотины вне конкуренции. Он заказами завален на много лет вперед. А мы с нашими бытовыми ручными манипуляторами для фригидных женщин – всего лишь жалкие дилетанты. Все-таки теория соматического зла в эксклюзивной упаковке куда более востребована, чем теория добра в эконом-варианте. А  так я, глядишь, чего-нибудь напишу, да и прославлюсь. Один шанс из ста, но он все же есть.

– Только не в нашей стране, – смеется Скороходов, – вы рассуждаете как дилетант. Сейчас писателей больше, чем читателей. Вас опубликуют, только если вы брендовый человек. Помните про ваши пятнадцать минут славы? Начинайте убивать, тогда народ к вам и потянется.

– Предлагаете начать с вас?

– Ха-ха-ха, у вас не получится.

– Почему?

– Ваша психосоматика для этого не приспособлена. Вы слишком стеснительный и нервный. Чтобы быть убийцей тоже, нужно иметь призвание. Давайте за это выпьем и прикончим ликер. Мы покидаем-таки страну публичной трезвости и возвращаемся в мир свободного оборота алкоголя: в Дании его можно купить везде, в отличие от шведов. Они допивают бутылку и всю оставшуюся часть пути молча сидят, каждый занятый своим: Гроссман – мыслями о своем будущем, Скороходов – расчетами  предстоящих трат в Копенгагене, а Огородов – банальной дремой.

За окнами совсем стемнело и лишь редкие огни далеких селений мелькают меж деревьев и скал, мимо которых несется поезд. В полутемном вагоне бесятся лишь дети восточных мигрантов, равномерно загаживая пол экскрементами своей бурной жизнедеятельности.

Незаметно прибывают в Копенгаген, где из встречает жена Скороходова Васса. Она услужлива и глуповата: пытаясь играть роль светской дамы, визгливо хохочет и лезет со всеми целоваться.

– Я вас поселила в самой крутой гостинице Копенгагена, – после обнимашек заявляет она безапелляционным тоном, словно это лучшее, что она только и могла для них сделать, – вы, когда ее увидите, то ахнете. Она получила все возможные архитектурные призы, которые только есть в Европе. Последний еврошик. Идемте скорей, идемте. Все за мной, не отставать.

По вокзалу, оформленному в фальшивое средневековье  и превращенному в гибрид супермаркета и газетного киоска, движутся на выход, в тусклом закате аляповатых фонарей гуськом словно выводок за наседкой, боясь отстать в чужом городе. На улице дождливо. Тоскливо. Ветрено. Часы перед вокзалом показывают 9 часов вечера.

Гостиница располагается в непосредственной близости от вокзала, за унылым бетонным кварталом почтового ведомства в стиле 70-х. Свернув за угол, по узкой улочке идут вдоль невероятно протяженного стилобата, на кровле которого торчат футуристические изыски архитектурного слабоумия: у зданий нет ни одного прямого угла, обилие мятого железа и битого стекла на фасадах. В самом конце архитектурного экспансионизма торчит абсолютно черный параллелепипед – это место их проживания здесь.

Отель называется «Wake Up», изнутри он весь выкрашен в ядовито-салатовый цвет: такое ощущение, что они попали внутрь наркотического бреда обдолбившегося кислотой педика-яппи, решившего заняться дизайном для себе подобных. Все очень модно и нежизнеспособно. Еврошик. Гомонистическая архитектура. Как в ней жить обычным людям, непонятно. Испуг и растерянность читаются на лицах наших путешественников, за исключением четы Скороходовых: будучи общественными паразитами, они могут существовать в любой среде, где водятся деньги.

– Интересно, нас здесь на завтрак будут кормить таблетками? – робко шутит Маргарита.

– Зачем вам завтрак, – бурно протестует Васса, – здесь есть недалеко торговый центр с сетью фудкартов. Там и будете питаться. Это же так здорово и с гостиницей не надо заморачиваться.

Неожиданно взрывается Огородов, категорически требующий, чтобы завтраки были включены в их проживание. – мы за это вам заплатили, – обиженно, почти с истерической интонацией бросает он последний аргумент Скороходову. Скороходов растерянно смотрит на Вассу, плохо понимая, как ему поступить: завтраки стоят дополнительных пятьдесят крон на персону, а он уже мысленно потратил эти деньги на себя и дочь, – в то время как его жена пытается улыбаться, но ее изношенное лицо не держит улыбку, незаметно сползающую в отвратительную гримасу злобного оскала.

– Я бы не стал так сильно нервничать, – наконец произносит он и идет к стойке регистратора оплачивать завтрак  и получать электронные ключи от номеров. Через пятнадцать минут они уже на седьмом этаже, вселяются в свои комнаты.

Внутреннее устройство номеров еще ужасней, чем дизайн отеля: центром всего является стеклянная сантехническая  кабина, где унитаз и душ есть закономерное продолжение друг друга, – кроме двухспальной кровати у окна и маленькой плазмы на стене с двумя складными пластиковыми стульями внутри больше ничего. Уединиться в таком номере можно лишь, выставив своего партнера на время за дверь ожидать своей очереди в коридоре. Мечта вуариста и эксгибициониста в одном лице.

– Порношик, – возмущенно выдавливает из себя Гроссман, с трудом впихивая свою сумку под кровать, – надо быть законченным идиотом, чтобы селиться в таком месте.

– А ты что, сомневался в умственных способностях Скороходова, – утешает его Света, – я ожидала худшего.

– Куда уж хуже. Такое ощущение, что мы с тобой попали на съемку порнофильма.

– В качестве главных героев? Я не против, – осторожно предлагает ему Света, но он лишь возмущенно отмахивается от нее и идет к Огородовым. Дверь в их номер открыта, чета занимается тем, что пытается разместить свой багаж на свободном от кровати месте.

– Ну, и как дизайн? – интересуется у них Гроссман.

– Жесть, – охает Огородов и сокрушенно качает головой, – такого порно я давно, да нет, никогда не видел.

– Мальчики, не возмущайтесь, – успокаивает их Маргарита, – это же только на время, пока мы тут. Лучше давайте задумаемся, где мы будем ужинать. Есть идеи?

– Давайте сбежим от Скороходовых, пока они нам не сели на хвост, и сами найдем подходящее место? – предлагает Гроссман.

– Окей, через десять минут встречаемся внизу – соглашается Огородов, и Гроссман возвращается обратно в свой номер, сообщает ей их совместное решение сбежать одним в город. Когда, наконец, они спускаются вниз, они застают в холле всю чету Скороходовых в полном составе, в нетерпении ждущих, когда их ужин оплатит кто-либо из их компании.

– А мы вас ждем, – плотоядно скалится Васса, пытаясь разыграть радушие старшей наперсницы развлечений в этом городе, – а вот и вы. Сейчас дождемся профессора с женой и пойдем в ближайший торговый центр – ужинать.

Появляются Огородовы и тоже попадают в цепкие объятия Скороходовского гостеприимства. Им не вырваться… уже не вырваться. Под конвоем четы Скороходовых идут черт знает куда, в полной темноте, в сопровождении господина Тра-ла-ла и госпожи Бла-бла-бла. Когда выясняется, что их ведут не в центр города, а куда-то в темный лабиринт пустых офисных зданий, они молча разворачиваются и не обращая внимания на возмущенные вопли Вассы, что они не имеют права так поступать, быстро уходят в противоположную сторону: обратно к вокзалу.

Город восхитительно пуст и только желтые огни фонарей скрашивают их одиночество. Сначала они заходят в случайный бар с примечательным названием «Puk», но в нем нет ничего, кроме пива и группы пьяных местных, что-то бурно обсуждающих. Выпив торопливо пива, они продолжают свое самостоятельное движение в центр, руководствуясь скорее интуицией, чем знанием местной топографии.

Справа от себя, в конце бульвара, замечают темную громаду городской ратуши и устремляются к ней, предположив, что это и есть центр города. За ратушей начинается сеть пешеходных улиц, полных магазинов и ресторанов, большинство из которых почему-то закрыто. На улицах грязно и много восточных людей, энергично-бесплодных в поисках покупателей на сомнительного качества товар. В самом конце, почти дойдя до плохо освещенной площади, перегороженной под стройку, находят продуктовый магазин, в котором покупают себе бутерброды и две бутылки бурбона, которые решают выпить в гостинице.

Возвращаются неспешно к себе мимо афиш, на которых Ди Каприо  снят в роли энергичного мошенника с Уолл-Стрит. Громадное лицо породистого подонка излучает законченный оптимизм американской мечты, на фоне которого бредут русские туристы с поломанной судьбой: каждый из них законченный неудачник в собственной стране. Когда они оказываются в номере у Гроссмана со Светой, то с какой-то неестественной веселостью начинают обсуждать свой побег и отсутствие Скороходова в их жизни последние два часа.

По мере того, как алкоголь из бутылок оказывается в их крови, содержание дальнейшей беседы теряет всякий смысл и сознание Гроссмана тухнет. Последнее, что он видит, это крокодил на экране работающей плазмы, хватающий из воды пришедшую на водопой антилопу.

«Он ест ее заживо. О Господи, как такая жестокость возможна? О Господи-и-и-и…»

Все. Тьма кромешная и скрежет зубовный.

«Господи, ты здесь?» Нет ответа. Пустота, гулкая, как пространство храма, в котором он лежит в чем мать родила. Над ним стоят два волка и обнюхивают его. Из их пастей несет тухлым мясом, а холодные мокрые носы тыкаются в плечи и затылок. Он боится даже дышать, не то что пошевелиться, чтобы они не начали его рвать на части. Вдруг раздается такой чудовищный по силе и пронзительности звук, от которого его разум тут же раскалывается на свербящие болью части, которые волки жадно пожирают, как столь лакомую им падаль. Из чудовищно тошнотворной вони, выворачивающей его наизнанку, он неожиданно превращается в гриб, растущий в мокрой хвое в лесу. По нему ползет муравей, щекоча красный бок, покрытый множеством белых глазков, а он видит все вокруг и удивляется стереоскопическому зрению, которым теперь обладает. Он ощущает силу земли, в которой распростерты его корни, т.к. он часть чего-то такого огромного и древнего, что все его сейчас окружающее лишь иллюзия того, что не имеет ни понятия, ни определения. Он осознает лишь только то, что его Я – это временное образование на периферии грибницы, на кончике ее самого мелкого отростка, мутировавшего в умственного паразита под видом Гроссмана, пытающегося безуспешно вести самостоятельный образ жизни, но неспособного помешать даже муравью  отгрызть от него кусок плоти, чтобы отнести его в муравейник. Он испытывает такое неизмеримое счастье простоты собственного бытия, когда нет никакой дистанции между чувствами и реакциями на них, что перед ним открывается целый космос мироощущений, в центре которого его тактильные ощущения гриба, над которым склонился большой вонючий человек, страдающий дисфункцией желудка. Прежде чем вырвать его из земли, гигант своей рукой, благоухающей кисло-сладким запахом человечины, шероховатыми пальцами ощупывает его со всех сторон, проверяя его на прочность, а затем легким рывком прерывает родовую пуповину его связи  со своим невероятным прошлым, которое гарантировало ему память собственного существования в этом мире. Секунда – и его жуют, размалывая на куски, плавающие в густой слюне неведомого рта, при этом части его плоти продолжают видеть и чувствовать изнутри, как его пожирают и усваивают. Пока его перемалывают в мелкие кусочки, которые растворяются в вонючем желудочном соке, становясь частью ментальной реальности наркомана, живьем сжирающего его, он осознает, что в этом и заключается его главное предназначение в этой жизни – быть источником галлюцинаций для другого. И вот уже внутри него бьется чей-то разум, словно голубь в силке, расставленном лукавым охотником; им, внедряющимся в свежую плоть человеческого разума. Он уже внутри чужого сознания, облаченного совершенно примитивными чувствами получения удовольствия. Но ужас заключается в том, что теперь в его власти те ручки, регулирующие интенсивность восприятия, словно он – главный по чувствам внутри психопата, желающего окончательно себя уничтожить очередной дозой наркотика. Он откручивает на максимум и все тело наркомана сотрясается от звуков тяжелого рока, звучит «Black Sabbath», но Гроссману все равно: это лишь только звуки, не имеющие никакого отношения к его существу. Дриблинг души колышется где-то внизу, но чувство эйфории захлестывает. В доме моего отца не счесть покоев. А в них нет никого. Гулкая, ужасная, страшная тишина. Ангелов нет, никого нет. Никого. Ты в доме с тысячью комнат, но в них никого нет. Никого. Только ты один, наедине с самим собой. Слезы душат, непроизвольно буквально захлестывая словно шторм – тяжело дышать. И ужас. И страх: страх за то, что не сумел сохранить что-то важное, ради чего ты, собственно, и родился. Что это – уже не важно. Ты – лишь часть плана. Чьего плана – уже не важно. Я лишь только гриб, который съели, я часть галлюцинации, яркие цвета на кромке чужого сознания, а цветомузыка уже такая, что только держись. Рамбла ускоряется, звук рвет сознания в клочья, которые с трудом складываются в очередной калейдоскоп, головоломку которого придумать такая мука. Здравствуй, Led Zeppelin. Я твой Rolling Stones. Бой Дилан отдыхает. Циммерману тут не место. Все, приехали. Вылезай. Этот голос, буднично сказавший «Вылезай», подводит черту под всем, что он испытал, возвращая его в его привычный мир персонажа, сконструируемого на потеху публике.

Вот он снова вываливается в комнату из войлочного кокона, где пытается написать книгу, которая его прославит. Ему так плохо от выпитого, что только рвота позволяет остаться в живых, избавившись от смертельной дозы алкоголя, содержащегося в его желудке. Когда он наконец-то поднимается с колен, то, тяжело качаясь, идет на кухню, открывает вентиль и жадно пьет холодную воду прямо из-под крана, заглатывая ее с рук до тех пор, пока ему не становится чуть-чуть легче. Он чувствует, что он порядочно пьян, но быть пьяным во сне – это уже какая-то аномалия. Вернувшись в комнату, он долго смотрит на собственную блевотину посреди комнаты, затем устало садится за стол и обнаруживает, что выкинутые им листки рукописи возвращены на стол и аккуратно расправлены. Фраза «Я существую в коконе своего разума, который невидимой пленкой окутывает всего меня вокруг и через которую я только и могу воспринимать окружающий мир» обведена красным и сбоку сделана приписка рукой Колосова «Неплохо». С трудом сдерживая отвращение к тому, что он делает, медленно выводит

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.