Иван Плахов. Поездка в ни-куда (повесть). ДЕНЬ ВТОРОЙ.

Гроссман очнулся от сна на своей верхней полке. В вагоне темно и душно. Все спят и громко храпят: храпит Света, Маргарита, Огородов, Скороходов, его дочь, – храпит весь вагон.

Поезд стоит. Воздух спертый и настолько густой от испарений человеческих тел, что дышать просто невозможно, – Гроссман задыхается. Он обильно потеет, словно тающий в разогретой духовке кусок льда.

Одним рывком он сбрасывает себя вниз и, наскоро обувшись, рвется в тамбур перед туалетом: жадно дышит, высунув голову в полуоткрытую форточку окна, – с трудом приходит в себя и тяжело мотает головой, словно африканский  буйвол  на водопое.

Весь хмель прошел, голова пуста, ему скучно и противно. Он стоит и ждет, когда поезд вновь тронется в путь. Вагон дергается и, скрипя и стеная, словно побитая бездомная собака, начинает свое движение в ночи. Гроссман возвращается внутрь пассажирского вагона, снова погружается в студень из запахов и звуков.

Во сне отчетливо говорит Скороходов, продолжая кому-то что-то рассказывать. Гроссман сидит на нижней полке в ногах у Светы и ждет. Время лениво ползет вслед за поездом, ничего, абсолютно ничего не происходит. Все вокруг спят: беспокойно ворча и громко храпя. Поезд то останавливается, пропуская несущиеся мимо него скоростные «сапсаны», то вновь ползет со скоростью пешехода.

«Господи, господи, когда же кончится весь этот кошмар, – злится Гроссман, тихо покачиваясь взад и вперед, – за мои же деньги я путешествую как последний бродяга. За что, за что нас так мучают, почему над нами издеваются, заставляя жить как животных. Наше правительство – это наш главный враг, мой главный враг. Враг… Мы несостоятельны как народ, нас надо отменить, если мы терпим таких ублюдков, как самозванец и его клика, что захватили власть в нашей стране. Моей стране. Когда это произошло? При первом ублюдке-президенте, укравшем у народа  все богатства в обмен на мыльные оперы по телевизору. Да какая в сущности разница, ведь все же согласились сидеть дома и смотреть то дерьмо, что нам каждый день запихивают в глаза и уши. Чтобы мы молчали, как овцы, которых стригут руки брадобрея.

Власть отвратительна, как руки брадобрея,

а он вельможится все лучше, все храбрее.

И улыбается в открытое окно.

В Европе холодно, в Италии темно.

О если б распахнуть, да как нельзя скорее,

на Адриатику широкое окно.

Как, кстати, вспомнились сейчас слова того, что жил в эпоху мезозоя и балета. Н-да, динозавры вымерли, но рептилии остались».

Поезд снова останавливается, Гроссман встает и идет в тамбур. Долго стоит и смотрит в непроглядную тьму: ни одного огонька снаружи, – кажется, что вокруг нет ничего, ни малейших признаков какой-либо цивилизации. Хлопает дверь и в тамбур вскользает проснувшийся Скороходов.

Он говорит, несмотря на то, что Гроссман его не слушает. Рассказывает, что в связи с тем, что пустили дополнительные три «сапсана», все поезда на Октябрьской линии стали ходить в два раза медленней, чем раньше. Слов все больше и больше: они вытесняют воздух из тамбура, забивают рот и уши, лезут в ноздри и глаза, – Гроссман устремляется обратно в пассажирский отсек и за ним, скача и рассыпаясь в разные стороны, вываливаются звуки Скороходовской речи. Она скользит по полу вагона, растекаясь гулко во все стороны.

Кто-то просыпается и стонет, кто-то вздыхает и шумно сморкается в темноте.

– Скоро граница? – спрашивает Гроссман Скороходова.

– Часа через два.

– А много времени займет процесс ее пересечения?

– Да тоже не меньше часов двух. Есть время поговорить, – и начинает рассказывать о том, как и когда и какие границы ему приходилось пересекать. Гроссман сидит и покорно слушает, время течет, поезд движется, постепенно вагон наполняется звуками просыпающихся людей, плачем детей, хлопаньем дверей и легкой бранью.

Проснулся Огородов, спустился вниз, жалуется на ужасные условия и духоту.

Читайте журнал «Новая Литература»

– Я так ездил 40 лет назад, к бабушке. Неужели уроды из РЖД не понимают, что мы живем уже в XXI веке, пора бы что-то и менять, – соглашается с ним Гроссман.

Как только Скороходов отправляется в туалет, Огородов жадно интересуется у Гроссмана, сколько Скороходов украл у них с этой поездки.

– Как думаешь, он на билетах наварил в два раза, в три? Он же нас обманывает, эти билеты никак не могут стоить 240 евро на каждого. Согласен?

– Согласен, но выводы делать еще рано. Ведь история только началась, прошла лишь первая ночь, мы в дороге меньше суток. Нам надо дотерпеть до границы, а там все будет уже по-другому.

– Думаешь?

– Я уверен. Ты будешь приятно удивлен, увидев, как живут скандинавы.

– Да брось ты, чем меня можно удивить? Я был в Германии; объездил ее вдоль и поперек, – а в Италии знаю каждый маленький городок. Мы из нее мебели вывезли с Георгием на миллионы баксов. Ну живут они хорошо, но ничего такого особенного я там не видел.

– Нет, Кирилл, не торопись делать выводы. Потерпи.

Возвращается Скороходов. Диалог прерван, говорит снова только он.

«Как радио, – слушая его, думает Гроссман, – ну чистое радио. Он произносит не меньше ста слов в минуту. Когда он заткнется?»

В вагоне по-прежнему темно и душно. Наконец граница. В вагон врывается шумная стая баб и мужиков в черных шинелях, суетливая и бестолковая, шныряет по всем купе и жадно выхватывает паспорта из рук пассажиров, забирая их с собой.

Проводник их испуганно сопровождает, небритый и похмельный, словно синдром человеческого иммунодефицита. Они удаляются, все снова сидят в темноте и духоте, слегка испуганные процедурой досмотра.

Возвращается проводник, помятый и слегка уставший от своих обязанностей, всем раздает паспорта, поезд трогается и тихо тащится через мост над рекой на эстонскую сторону. Наконец-то заграница, Запад.

Снова остановка и снова ожидание. Темно и душно, плачут дети, но как-то испуганно; будто боятся быть за свой плач наказанными. Все ждут эстонских пограничников. Весь вагон терпеливо ждет, потея и надеясь вырваться из рабства русской рутины: в этой стране от рождения все ждут, даже включая мертвецов, чтобы их похоронили. Все  безнадежно жаждут спасения из плена русской жизни.

Наконец-то появляются эстонцы: три женщины и один мужчина, одетые в голубые рубашки и темно-синие брюки, – у каждого из них в руках планшет, горящий инфернальным голубым светом. Женщины обходят неторопливо все купе, берут из рук каждого пассажира его паспорт, тихо произносят его фамилию вслух и ждут ответа мужчины: он в ответ диктует какие-то цифры, – они что-то помечают в своих планшетных компьютерах стилусами и возвращают каждому паспорт с отметкой о въезде. Все это они делают настойчиво-невозмутимо, хотя по их лицам видно, что они с трудом переносят духоту и смрад, скопившиеся в вагоне. Даже дети молчат, ожидая вхождения в Царство земной благодати: боятся быть услышанными и не впущенными в Евросоюз.

Наконец, эстонцы уходят, никого не ссадили, можно дальше ехать. Гроссман встает и идет в тамбур. За ним идут Огородов и Скороходов. Они поочередно, высунув головы в окно, дышат свежим воздухом. За окном, на параллельных путях, тянутся, насколько хватает взгляда, бесконечные составы из нефтеналивных вагонов.

Светает. Тьма, что всю дорогу преследовала их, остается позади, на русской стороне границы.

– Смотрите, сколько составов с нефтью, – удивленно тянет Гроссман.

– Это все, чем мы можем с ними торговать, – поясняет ему Скороходов. – Раньше торговали еще цветными металлами, а теперь только нефть. Кровь земли русской.

– Наконец-то доехали. Смотрим в открытое окно на Эстонию. Это, конечно, не Адриатика, но все же не Рязань.

– А причем здесь Адриатика? – недовольно морщится Огородов.

– Да Мандельштам мне вспомнился, пока ехали. Помнишь? В Европе холодно, в Италии темно.

– О, если б распахнуть, да как нельзя скорее, на Адриатику широкое окно, – вставляет услужливо Скороходов и самодовольно скалится, довольный произведенным эффектом.

– А, ты об этом, – тянет Огородов, не очень понимая, что хочет ему сказать Гроссман.

– Мы в Европе, мы теперь свободны, Кирилл. Хотя бы на время, но свободны. На территории, где нет власти упырей. Знаешь, в нашей стране основной человеческий капитал составляют упыри. Почему так, ума не приложу?

– У них история неправильная, – снисходительно поясняет ему Скороходов, – с ними никто толком не воевал. Вот они и сохранились, так и не став частью нашей истории. Слабаки.

– Так может это и хорошо? – возражает ему Гроссман.

– Да как же, как же, Иван Степанович, ведь мы формируем лицо этого мира, а они лишь выполняют то, что им говорит сильнейший. Ну тот, кто на время победил в мире. Сейчас это американцы, а завтра опять мы.

– Ну, это навряд ли, – хмыкает Гроссман и с недоумением смотрит на Скороходова. – Неужели вы в это верите?

– Да, конечно, – крутит своей плешивой головой Скороходов и уверенно заявляет, – Я патриот. У нас есть национальная идея и я ее разделяю.

– Какая же? – интересуется Гроссман.

– Как же, Россия должна встать с колен. Заставить себя всех уважать. Чтобы нас боялись.

– Что, чтобы уважать, надо, чтобы боялись?

– А почему нет, если ничего нет другого. Ведь другой альтернативы нет, чтобы с нами считались.

– Вы знаете, Валерий Евгеньевич, как каждый приличный человек, я терпеть не могу свою Родину. Это не мои слова, но я их разделяю. Если бы было можно отказаться от своей национальности и сменить страну, по своему выбору, я бы это непременно сделал. А вы?

– Ха, Иван Степанович, да и я бы отсюда свалил не думая, только куда? Мы же никому не нужны. А раз некуда ехать, значит, нужно становиться патриотом и гордиться своей страной.

– Чем гордиться, вот этим? – Гроссман с недоумением разводит руками, указывая на стены тамбура, – вагоном, который годится быть выставлен разве что в музее, которому лет больше, чем мне? Да в любой приличной стране таких вагонов лет двадцать как не осталось. Только в нашей «богоизбранной» стране до сих пор ездят такие вагоны. Плацкартные вагоны – изобретение совка.

– Не о том ты говоришь, Гроссман, – вступает в разговор Огородов, сонно моргая и прищуривая правый взгляд, – причем здесь вагон.

– А о чем надо говорить?

– О нас, русских, о России, о нашей исключительности. Что вагон? Вагон – это ничего, хуйня, а вот мы, русские, мы не такие, как они, мы исключительные: у нас духовность, литература, особый путь, – мы избранный народ, в конце концов.

– То есть тебе нравится так жить?

– Нет, конечно. Кому это может понравиться.

– А менять что-то нужно, если мы хотим улучшить нашу жизнь?

– Но что? Неужели ты знаешь?

– Знаю! Давайте поменяем президента.

– И кто будет вместо него?

– Да хотя бы я. Тебя я сделаю премьер-министром, Скороходова – вице-премьером. Вы не против?

– Ха, ну ты и даешь… Шутник.

– Я не шучу. Я серьезен, как никогда.

– Не, ну я не против.

– Когда вас будем выбирать, Иван Степанович, – ухмыляется Скороходов, – прямо сейчас? Объявим выборы в вагоне? Предлагаю для начала пойти и позавтракать, у меня есть «Метакса», как раз для такого случая. Пойдемте, через два часа мы приедем: вон, поезд тронулся.

Поезд тихо движется, мимо в окне проплывают составы с цистернами на параллельных путях. В вагоне зажегся свет, в тамбур протиснулся проводник и открыл туалет.

– Можете пользоваться. Теперь можно, – скупо бросает он и уходит в соседний вагон, захлопнув за собой дверь. Скороходов, Гроссман и Огородов возвращаются в свое купе.

Весь вагон хлопочет, все пришло в движение. Света и Маргарита уже встали, ждут. Дочь Скороходова спит. По всему вагону бегают и кричат дети. Садятся завтракать. Скороходов достает коньяк, разливает в стаканчики. Молча выпивают, закусывают сваренными вкрутую яйцами. Почти молчат, лениво перебрасываясь отдельными замечаниями о том, что видят за окном.

Скороходов будит дочь, уговаривает ее поесть. Она медленно спускается вниз, бледное заспанное лицо, узкие щелочки черных глаз, безобразная гримаса непропорционально огромного рта. Она ест, но кажется, что делает это она, так и не проснувшись. За окном скользит другая реальность, другой мир: он серый, холодный, со следами и шрамами советского прошлого, но чистый и правильно устроенный, – в нем нет лжи, здесь живут плодами своего труда. Им всем немного страшно и не по себе.

Снова пьют, разговаривают. Незаметно въезжают в Таллинн. Чужой город, маленький и пустой. Людей мало, никто никуда не торопится. Они сдают свои вещи в камеру хранения и идут гулять по городу. Смеются, фотографируются. Долго обсуждают, где бы им поесть. Набредают на пивной ресторан, где одетые в зеленые шорты официанты разносят пиво и еду. Несмотря на то что еще только полдень, ресторан полон туристов: в основном это русские.

С трудом находят пустой стол, садятся. Появляется официант с кудрявым лицом рязанского пастушка, одетый почему-то в баварские расшитые шорты и белую рубашку, с сандалиями и белыми гольфами на ногах, на чистом русском языке интересуется у них, что они хотят заказать. Если Гроссман и Огородов сразу же решили, что они будут есть и что будут есть их женщины, то для Скороходова это большая проблема: он скуп и жаден, при этом у него мало наличных денег. Но он пытается делать вид, что ни ему, ни его дочери не хочется есть.

– Мне только пиво. Маленькое.

– А вашей дочери что-нибудь будете заказывать? – язвительно замечает Гроссман, незаметно толкая Огородова в бок, затем шепчет ему на ухо: – Смотри, как он будет выкручиваться. В ответ Огородов пихает Гроссмана и притворно кашляет.

– А Женька не будет, она не проголодалась. Правда же, дочь?

– Папа, я есть хочу.

– Ты хочешь есть? А почему я не знаю? – начинает суетиться Скороходов, испуганно листая меню, лихорадочно ища самое дешевое блюдо в списке. – Давай я тебе суп закажу. Хочешь супу? Вот, за шесть евро, очень даже хорошо.

– Я не хочу суп, я хочу то же, что и они.

– Нет, нам, пожалуйста, кремово-сливочный суп и стакан минеральной воды.

– Это все? – подчеркнуто-равнодушно интересуется официант и слегка поклонившись, удаляется.

– А мне здесь нравится, – довольно произносит Огородов и выразительно смотрит на свою жену, – сейчас пивка выпьем, расслабимся.

– И не говори, Кирилл, с нетерпением жду, – положив руки на стол, задумчиво тянет Гроссман, рассматривая Скороходова, как ученый наблюдает за подопытным кроликом.

– А вы что же, Валерий Евгеньевич, скромничаете с пивом?

– Дождитесь парома, Иван Степанович, там будет пива просто залиться. Я специально заказал билеты с пивными купонами: пей – не хочу.

– А я не хочу ждать парома, я сейчас хочу выпить пива. И выпью.

– Не сомневаюсь, – вертит своей плешивой головой Скороходов, суетливо что-то ищет в своей сумке, но безрезультатно, – и куда я свои очки положил, ума не приложу.

– А что рассматривать собираетесь, Валерий Евгеньевич, меню что ли? – язвит Гроссман, а Огородов старается скрыть свою злую радость, наблюдая за хаотическими телодвижениями патентованного лгуна.

По соседству с ними сидит смешная пара: лысый мужчина в брючной паре и голубой рубашке с брильянтовым кольцом на мизинце правой руки и женщина с уставшим лицом, – они тоже русские, вкушающие хлебосольство Таллинна. Из короткого разговора с ними выясняется, что они из Хельсинки, живут в Финляндии и здесь первый раз: приплыли на пароме.

– Чем занимаетесь в Финляндии? – лениво интересуется Гроссман.

– Мы порноактеры, снимаемся в фильмах для взрослых, – отвечает  рубашка с бриллиантом таким обычным голосом, словно в этом нет ничего необыкновенного, – здесь мы на каникулах. Отдыхаем.

– Никогда не думал, что люди вашего круга встречаются с обычными людьми, – удивляется Гроссман. – А это тяжело – быть порноактером?

– Да нет, не очень. Мы вообще планируем с женой начать самим снимать. Хотим свою студию открыть.

– А это сложно?

– Да нет, нужно только свет хорошо выставлять и уметь снимать крупные планы.

– Нет, честно, никогда не думал, что вот так, запросто, увижусь с теми, кто живет в каком-то нереальном мире: где самые постыдные страсти и желания людей обретают свое физическое воплощение.

– Да нет, в нашей профессии мало пафоса. Нужно просто иметь хорошее, безукоризненное тело. И уметь им работать.

Приносят еду и пиво. На время все разговоры прерваны, все заняты: жуют и выпивают. Один Скороходов делает вид, что ему ничего не хочется, крутится по сторонам, прихлебывает из своей кружки, суетится лицом и руками.

Гроссман ест и думает: «Хорошо бы их спросить, что они чувствуют, когда их снимают во время полового акта? И какие фильмы они обычно смотрят? Ходят ли они в кинотеатры, как все? Какую они вообще жизнь ведут? Интересно, они от секса получают удовольствие? О чем они думают, когда часами совокупляются? Способны ли они вообще на такое чувство, как любовь? Что вообще для них значит слово «любовь»? А что оно значит для меня? А хочу я сняться в порнофильме? Навряд ли, это слишком скучно для меня. А вот интересно, порнография может быть искусством? И где та грань, что отделяет порнографию от искусства? И почему об этом у нас стыдятся говорить?»

– Ну, как пиво? – спрашивает он Огородова.

– Великолепно, Иван Степанович, просто великолепно. Что скажете, Валерий Евгеньевич?

– Ничего так, – уклончиво отвечает Скороходов, стараясь сделать вид, что ему это не интересно, – но я думаю, что на пароме пиво будет лучше.

– Думаете? – щурится на него Огородов.

– Обещаю. Будет лучше.

– А они молодцы, за двадцать лет сумели избавиться от наследия совка: и не скажешь, что когда-то были частью Совдепии, – замечает Гроссман, доедая заказанные свиные потроха.

– Они всегда были не до конца осовечены, вспомните Довлатова. Это его места обитания.

– Вы так сказали, Валерий Евгеньевич, словно Довлатов – это название породы людей, что здесь живут.

– Пожалуй, вы правы, Иван Степанович. Именно так – особая порода людей. Они, эти люди, уже вымерли, а тогда здесь обитали. Собственно, все его рассказы о себе подобных.

– Неудачниках?

– Талантливых неудачниках, гениальных!

– Ах, бросьте. Неужели вы думаете, что он просто описывал то, что он видел, ничего не выдумывая? Я вам как автор говорю, что любая литература – это вымысел и еще раз вымысел. Иначе любой дневник считался бы литературой.

– Так и считается. Возьмите, к примеру, мемуары Шпеера – разве это не литература. Послушайте только, как они начинаются: «Предки мои либо были швабами, либо происходили от бедных витервальдских крестьян, некоторая их часть переехала из Силезии и Вестфалии, и все они принадлежали к великой армии людей, живущих тихо и неприметно. За один разве что исключением: рейхсмаршал граф Фридрих Фердинанд Паппенгейм, который совместно с моей незамужней прародительницей Хумелин произвел на свет восемь сыновей». А, каково начало. Прям какие-то Будденброки Томаса Манна.

– Да, начало хорошее, ничего не скажешь. Но все равно, без вранья нет литературы. Как говорил покойный Гаспаров, «Вдохновение нисходит на конкретного человека – на автора. Появляется автор, но исчезает бог». Понимаете – бог исчезает! Но если нет бога, а есть только я, автор, то и нет никакой реальности, а есть лишь мои фантазии. Согласитесь.

– Ты умствуешь о том, чего не знаешь, – возражает ему Огородов, отпивая изрядную долю пива из своей кружки, – нельзя отрицать бога, если ты православный.

– А я его и не отрицаю, я о другом говорю.

– О чем же?

– Здесь лучше всего процитировать Тэффи.

– Кого, кого?

– Ну, Лохвитскую.

– Что за еврейка, почему не знаю?

– Она не еврейка, она русская дворянка, а Тэффи ее творческий псевдоним.

– Ну и что она говорила такого, что нам необходимо знать?

– Вот так и мы, писатели, «подражатели Бога» в Его творческой работе, мы создаем миры и людей и определяем их судьбы, порой несправедливые и жестокие. Почему поступаем так, а не иначе, не знаем. И иначе поступить не можем.

– Это ты сам сказал или процитировал?

– Догадайся с трех раз. Все-таки хорошо живут эстонцы, судя по той еде и пиву, что у нас на столе. А все почему?

– Ну и?

– Потому, что истребили всякое упоминание о Ленине в своей стране. Когда у нас снесут все памятники Ленину, переименуют улицы, а его мощи сожгут и выстрелят пеплом из пушки в сторону Запада, тогда только мы начнем нормально жить.

– Вот так просто – снести памятники Ленину и жизнь у нас сразу наладится? – зло скалится Скороходов, – и делать больше ничего не надо?

– Именно, Валерий Евгеньевич, именно! Не ослышались. Ведь до сих пор нами правят те же уроды, что были у власти и при Совке, и те же ценности исповедуют. Они ведь могут только разрушать и отнимать, делить, но никак не создавать.

– Ах, оставьте, Иван Степанович, местные тоже ничего не производят. У них нет никакой промышленности.

– А зачем им она, если они живут сельским хозяйством, плодами рук своих. Туризмом. Им больше ничего не нужно.

– А как же станкостроение? Если у тебя в стране нет своего станкостроения, то нет и уважения к такой стране. Не страна, а так, недоразумение. Никакой национальной идеи.

– Давайте сменим тему разговора, – предлагает Маргарита, робко глядя на мужа, – хотя бы здесь давайте не говорить о политике.

– Тогда давайте поговорим о любви, – предлагает Гроссман и продолжает, – Как говорил товарищ Мао, «еда так же важна для людей, как и небеса», а любовь, как насморк, требует лечения. Не так ли?

– Что ты имеешь в виду? – спрашивает Огородов.

– Да ничего, просто у меня есть идея одной художественной инсталляции совсем в стиле актуального искусства. Хочешь расскажу?

– Валяй.

– Ну, представь себе зал, весь заполненный экранами телевизоров, на которых совокупляются разные люди: молодые и старые, черные и белые, азиаты и европейцы, животные и люди, – и все это под музыку Генри Миллера из кинофильма «Серенада солнечной долины…»

– Иван Степанович, я вас попрошу! Позвольте, позвольте, у меня же здесь дочь, она ваших книжек не читала, она еще ребенок, – перебивает его Скороходов, испуганно пряча лицо в растопыренных пальцах.

– Так я говорю не о порнографии, а об искусстве, – возражает с недоумением ему Гроссман и указывает на их соседей по столу, – вот они, порноактеры, а не стыдятся этого. Это же норма, никто не стыдится в Европе этим заниматься. Да и не в Европе тоже. Только у нас порнография является частью политической системы, поэтому о ней не принято говорить. Скажите, друзья, – обращается он к паре соотечественников из Хельсинки, – вы ведь не стыдитесь своей актерской карьеры?

– Почему русские всегда все усложняют? – отвечает ему лысый в голубой рубашке и делает знак своей подруге, что им пора идти, – мы очень любим рейв-музыку и Depesh Mode, здесь поблизости есть хороший бар с правильной музыкой и там всегда пусто. Приходите туда, там мы можем откровенно поговорить. Пошли, Ольга.

Они уходят. Еда съедена, пиво выпито. Все сидят и молчат, каждый занят своими мыслями. Молчит даже Скороходов, потому что боится тем, которые поднимает Гроссман.

– Хотите я расскажу вам замысел своей новой книги, который я иногда обдумываю? – нарушает молчание Гроссман.

– Кхе, кхе, кхе… Надеюсь, Иван Степанович, что он не такой, как идея с инсталляциями, – фыркает Огородов и тянет, – если это опять о каких-нибудь извращениях, то избавь нас от подробностей.

– Нет, Кирилл, все пристойно. Я бы даже сказал, духоносно. Так вот, представьте себе, что кто-то, в один прекрасный день, например в канун Пасхи, в страстной четверг, утром, в 11 часов, на Страстном бульваре, встречается вам по дороге на работу.

– Ну, и кто же? – насторожился Огородов.

– А сам Господь Бог, ни мало, ни много. А?

– Ну ты и даешь! Однако.

– Да, да, Кирилл, Господь Бог. Походит он ко мне, этакий старичок, и говорит: «Хотите стать всемогущим?» Я натурально отвечаю: «Хочу». А он мне и говорит: «Выберите любых двух, идущих мимо вас». Я отвечаю: «Запросто. Пусть будет вон тот парень в клетчатой куртке и девушка в красном шарфе, с сумкой Шанель». А он мне: «Отлично, молодой человек. А теперь, с этой самой секунды вы их господин. Все, что они чувствуют, все их мысли вам доступны. И вы можете их сделать счастливыми или несчастными. Но только с одним условием». «С каким?» – спрашиваю его. А он мне отвечает: «И счастье, и несчастье у них поровну: если один будет счастливей, то другой несчастней. И ты сам теперь решаешь, кто из них будет счастлив, а кто в это время в горе пребудет». Я ему натурально и говорю: «Папаша, а почему я не могу их обоих счастливыми сделать? Ведь это же несправедливо, что когда один радуется, то другой страдает». А он мне в ответ: «Так уж этот мир устроен, в равновесии: в нем и радости и горя поровну, 50 на 50. А ты уж решай, кто из них добра или горя достоин. Все, прощай».

– И что же дальше? – интересуется Огородов, с любопытством разглядывая лицо Гроссмана.

– А дальше я еще не придумал, – хохочет довольный своим рассказом Гроссман, – то ли мне парня до самоубийства довести, а девку счастливой сделать, то ли наоборот. Я же теперь Господь Бог, ни много, ни мало. Ха, ха, ха.

– Дурак ты, Гроссман, честное слово, дурак, – тянет обиженно Огородов, сощуря правый глаз, – нельзя так шутить. Бог накажет.

– Каждый русский себя богом считает, ни много, ни мало. Отсюда и все наши проблемы. Так что давайте о духовности сегодня больше не говорить. Рассчитаемся и пойдем дальше по городу гулять.

– Что, в бар к порноактерам, – шутит Скороходов, но его иронии никто не замечает. Зовут официанта, рассчитываются.  Скороходов просит заплатить за него и дочь, т.к. у него с собой нет наличных денег: он их оставил в камере хранения на вокзале. Вываливаются всей компанией на улицу. Серый день, нарядные пряничные домики. Рождественский базар на площади. Запах корицы и гвоздики пропитывает воздух. Неспешная торговля, неспешные люди, русская и эстонская речь. Время тянется неторопливо, словно спасение приходит к грешнику, словно правда торжествует в душах людей. Они случайно попадают на старую улочку, всю полную мастерских стеклодувов и кукольников, художников и скульпторов.

Во всем царит порядок и искренность, с которой люди занимаются здесь своим любимым делом: не за деньги, а просто потому, что им нравиться этим заниматься.

– Какая пропасть отделяет их от нас, – замечает Гроссман Огородовой, – у них все за интерес, а у нас за деньги. Почему?

– Не знаю, – хлопочет лицом Маргарита, стараясь придумать что-нибудь умное, – может потому, что они по-другому к себе относятся. Они себя любят и ценят, а мы нет.

– Это верно. Особенно когда об этом говоришь ты. Как ты вообще сумела защитить кандидатскую в таком гадюшнике, как наш станкостроительный институт.

– А я не там защищала, мне пришлось это делать на кафедре станкостроения при Академии коммунального хозяйства. С моей темой нумерологии это в нашем институте не прошло. После смерти Гладычева на кафедре теории все его ученики и аспиранты под запретом: всех выгнали его враги. Ну, ты это, Иван, знаешь. Ведь ты же сам ее заканчивал.

– Да, великое дело – ненависть. Она, а не любовь, движет нашей наукой.

– Да, как говорил мой оппонент на защите, Оскар Рашидович, «дождись того момента, когда по реке поплывут мимо тебя тела твоих врагов».

– Сильно сказано. Видимо, поэтому нам никогда не жить так, как они.

– А может, и не надо. У нас свой путь, своя история.

Фотографируются, фотографируют город и витрины мастерских. Заходят в каждую из них, что-то покупают, в основном смотрят. На окраине старого города, возле башни Толстой Маргариты, обнаруживают памятник погибшим на пароме в Эстонии в 1994 году. Памятник называется «Прерванная линия».

Всем становится неловко, т.к. сегодня вечером им предстоит плыть на таком же пароме по тому же маршруту. Решают вернуться к вокзалу, по дороге заходят в маленькое кафе, где заказывают себе горячее и по порции «Старого Таллинна».

Официантка звонка и очень энергичная: она, словно колокольчик, своим голосом заполняет все вокруг, по-хорошему будоража их настроение. Она, словно пятимесячный щенок, просто радуется жизни, готовая любить любого, кто попадает в поле ее зрения.

– У нас самое лучшее кафе в городе, правда, Марио? – как заклинание произносит она каждые пять минут, обращаясь к хозяину кафе, итальянцу.

Ликер выпит, все темы дорожные обсуждены. Можно идти дальше. Расплачиваются и выходят на улицу. Уже темнеет. Через черноту парка и редких прохожих возвращаются на вокзал. Забирают багаж, берут два такси и, разделившись на две группы, едут в порт.

Вежливый водитель, тихая музыка, движение в темноте незнакомого города, который уже стал не интересен, стремительно оставаясь позади их маршрута. Порт. Дешевая архитектура, точнее полное ее отсутствие. Компания снова в сборе. Поднимаются на второй этаж причала. Ими снова энергично руководит Скороходов, суетливо мечущийся среди слов по этажам причала.

Наконец, его суета  окончилась успехом: им выдают билеты на паром, – они поднимаются на последний, – третий, – этаж и оказываются перед дверьми, ведущими на паром. На входе их встречают белокурые ангелы-стюарды неземной красоты, одетые в красно-золотую одежду греха, который призывно мерцает позади их прямых спин  без крыльев золотом и мириадами разноцветных лампочек в зеркалах, которыми облицованы стены входного холла.

«Какая колоссальная разница между тем, что мы видели в России и здесь. Какое разное начало путешествия, – размышляет Гроссман, неспешно бредя вслед за Скороходовым по бесконечным коридорам парома в поисках их номера, – Наконец-то мы на корабле. Корабль дураков – какая отличная тема для европейского искусства. Один из них уже утонул, полный пьяных шведов, финнов и эстонцев. Теперь черед нашего. Доплывем ли мы до земли обетованной?»

Находят номер. Вселяются в него. Компания распадается на женскую и мужскую половины: номера трехместные. Пока женщины устраиваются в своем номере и приводят себя в порядок, мужчины под предводительством Скороходова идут в «Дьюти-фри». Покупают выпивку и возвращаются к себе. Выпивают, разговаривают: сугубо мужская компания, женщин нет, можно расслабиться. Снова выпивают.

Скороходов начинает камлать, рассказывая истории из своей студенческой жизни. Гроссман неожиданно быстро хмелеет и от усталости прикрывает глаза. Журчит Скороходовский голос. Темнота. Искры.

«Откуда искры? Сладкое забвенье алкоголя заструилось по крови моей. Господи, как же скучно жить: ведь все повторяется, – ни в чем нет цели. К чему стремиться? К деньгам? А зачем? Где спасение моей душе. Услышь меня, Господи, услышь меня».

«Я слышу тебя, сын мой. Что алчешь, коли не страждешь?»

«Опять ты? Ты тот же голос, что и вчера?»

«Я всегда один и тот же голос, разве ты не знаешь?»

«Откуда мне знать, может ты бес-искуситель».

«Ты отлично знаешь, что нет никаких бесов, а есть только ты и я, твое сознание. Тебе никто не нужен, кроме тебя самого. К черту этот корабль, к черту это путешествие. Займись собой, снова стань Богом».

«А как? Снова попасть в акустический кокон? Не искушай меня, демон, я в отчаянии».

«Отчаяние есть производная от заблуждения».

«И в чем же я заблуждаюсь?»

«В том, что я твой демон-искуситель. Ведь демонология есть наука о Боге с целью доказать его существование от обратного».

«Что же тогда есть теология?»

«Теология есть наука о Боге с целью доказать недоказуемое: классическая теология есть яркий образец банальной тавтологии».

«Это верно. Стремясь найти первопричину, мы, как правило, обнаруживаем результат как следствие первой».

«Вот видишь, сын мой, как ты разумен. Я скажу тебе правду: идея сотворенности мира есть самая неудачная из всех когда-либо существовавших, но, к сожалению, единственная по сей день, дающая приемлемое обоснование его несовершенства. Иначе как бы ты объяснил свое несовершенство?»

«Ты хочешь сказать, что я недостаточно хорош, чтобы считать себя гением?»

«Гений есть производная от дурака с той лишь разницей, что если первый совсем лишен личной жизни, то второй свою личную жизнь раздувает до размеров общественной. Посмотри на Скороходова, разве это не так?»

«Так-то оно так, не спорю. Но ведь часто самые банальные мысли приходят в самые светлые головы».

«Ты имеешь в виду плешивую голову Скороходова?»

«Нет, свою. Мои заблуждения лежат в основе всех моих философских утверждений. Я лгу все время. Хорошо еще, что я никого этому не учу».

«В лабиринтах духовных сомнений человек может двигаться только, освещая себе путь собственной душой, и находит ее как центр и опору во всех его раздумьях. Загляни в себя, что ты там видишь?»

«Слушай, голос, ты же знаешь, что, кроме тьмы и скрежета зубовного, там ничего нет. Мой разум – это побочный эффект жизнедеятельности моего тела, навроде кишечных газов. Со смертью идеи личного Бога отпала необходимость в какой-либо религии и морали. Я бы с удовольствием убивал людей, если бы не боялся того, что меня за это жестоко накажут».

«Ты слишком умный и трусливый для этого. Тебе определиться в чем-либо сложно, потому что ты не знаешь, чего же ты все-таки хочешь. Ты подошел к границе своей исчерпанности».

«В том смысле, что про меня уже нельзя сказать, что он странный мужчина – он мог или пить, или ебаться, – другой образ жизни он не признавал? К сожалению, эти две занятия мне не доставляют теперь никакого удовольствия. А что взамен – ума не приложу. Ты же знаешь, я пью только лишь для того, чтобы иметь возможность заснуть, т.к. в противном случае в голове клубятся какие-то мысли, ценность которых весьма сомнительна. Как сейчас; познал самого себя – и разговорился… Самое большое искушение человека – это его разум. А самое большое искушение человеческого разума – это желание познать самого себя».

«Ты существуешь в стерильном пространстве собственных заблуждений, как и все остальные писатели».

«Да, но это мои заблуждения. Искреннее заблуждение не есть грех. Мне нравится торговать человеческими надеждами в моих историях, но только при условии, что они мне ничего не стоят. Одна трудность – суметь заставить людей читать мои книги. Вот смотри, у меня есть, например, такая идея: о том, как врач лечит бесплатно детей, стариков и неимущих, а в нерабочее время грабит, чтобы заработать на жизнь. Что скажешь?»

«Да ерунда это, ты не хуже меня знаешь. Сюжет к литературе не имеет никакого отношения, к тому же еще Бакунин сформулировал кредо русских анархистов: «Разбой – одна из почетнейших форм русской народной жизни». Лучше полезайка ты в кокон и начни писать свой роман. Ну же, пошел, пошел трудиться».

«Раз, два, три».

Вокруг сплошная тьма, как в прошлый раз. Но Гроссман теперь уже знает, где он и зачем. Он вылезает из кокона в ту же комнату, что и вчера во сне. Тишина. Слышно только стук сердца в ушах: шумно ухает, как морской прилив. Подходит к столу. Перед ним листок с его почерком. Последнее предложение не закончено «Ведь именно деньги привели его в церковь много лет назад…»  Он садится за стол и, вздохнув, дописывает…

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.