Тарас Ткаченко. Раздача

Между фигурами танца с буклетами я записывал на ладони мысли. Зеленые чернила, розовая в желтую сеточку кожа, плотная матрасистая ладонь, жалкое узкое запястье в рукаве, в пальцах – афишки, необходимость + утренний свет.

Один бросил листовку себе в тележку, другой отклонил. На чем это основано?

Я опаздывал в “Ленту” и, сойдя со станции, решил срезать путь через болотце. В канавке лежал, на самом деле, плавал, чурбачок. Я прыгнул, нацелив ступню. На мне было черное, дешевое, но приличное на вид пальто с одной оторвавшейся пуговицей, к счастью, на манжете, не на виду; джинсы под бархат; рабоче-серые носки и сапоги из кожи в ямочках, будто от дробинок. Все это было на мне, придавая вид приличного человека, и все это ухнуло в пропасть. Фактически я провалился только по колено, но в сапоги хлынула ледяная вода. Выхромав из колдобины и отжав кое-как носки на пыльную серую дорогу, я явился в “Ленту” с ощущением промокших ног, более личным, чем любовь: им нельзя поделиться ни с одним человеком. Теперь я раздаю листовки и говорю “Пасхальный обед!”, а поганки, розовые и золотые, пробиваются там, внизу, застегнутые на “молнии”, между пальцев ног.

Попальпировав себя за обедом, я ощутил, что мой подбородок стал крепче. Уроки жизни… На эту тему:

Жизнь оставила его после уроков.
Старость – это седьмой урок жизни. Люди чему могли, всему уже научились, теперь заснули, вредничают или тупят.
Урок мира, урок знаний – это для малышей.

Женщины, женщины. Одни могли бы быть мне любовницами, другие – сестрами, третьи – бабушками. Никогда нельзя обижать женщин.

Женщины – это все-таки племя.

Моя трехсмысленная улыбка.

Навстречу мне шел кавказец в кепке и мой голос, как ртуть, перетек в новое произношение. Я предложил ему “Пасхальный обэд”. Почему?

Странно, что у меня так хорошо выходит это дело, т.е. реклама. Лет десять назад, еще когда я учился в Адельфи, одним из моих профессоров был старик по фамилии Феннели, дотошный, ироничный, мудрый. Он был, кажется, священником и разделял взгляды Мартина Бубера. Скоро он умер, на флагштоке приспустили флаг, я рыдал во весь голос на его панихиде – и по нему, и, не знаю, вообще по старикам, по людям. Профессор Гринфилд, его друг, тоже старый и всегда недолюбливавший меня, сидел в заднем ряду. Он казался удивленным такой моей реакцией. Так вот, Феннелли заметил как-то в классе, очень между делом: “Твоя проблема в том, что ты не от мира сего. Кем бы тебе стать? Как насчет политика? Нет-нет. продавец подержанных машин, как на счет этого?” Думаю, я просто растерялся тогда, а сейчас думаю: неужели он был прав и моя любовь, или что там, годится только для впаривания людям товара? Может, для любви и нет другого применения? Или есть, и мое – это что-то другое, гораздо мельче? У Капоте: “Он был сентиментален без доброты”.

Если несколько человек следуют друг за другом и первый отворачивается от листовки, то возможны два варианта. Или отвернется и второй, тогда третий возьмет листовку из жалости, симпатии ко мне, обойденному бедолаге, совершая в своем воображении доброе дело. Или отвернется также третий, тогда прочие убедятся нутром, что дело нечисто – не иначе как там что-то впаривают, окручивают или продают. Аура отчуждения тогда окутает меня, и весь караван, будь их хоть двадцать, молча войдет в эти холодные пары остракизма, толкая тележки и избегая смотреть на мертвеца.

Зал был как оранжерея, и стропила, и свет через клетки окон, и двери раздвигались, впускали день, холод и людей, и я раздавал буклеты, и все мы вертелись и летели на планете куда-то.

Меняю одноэтажную Америку на трехэтажный мат.

У людей, которые спрашивают “Если инопланетян так много, чего ж они на нашей планете не садятся?” что-то не в порядке с логикой.

Не всякая мысль гениальна. Нельзя все записывать!

Кое-что опускаешь просто назло.

Взрослый, повидавший жизнь человек силен и спокоен. Не как резной Перун ли? Дуб дубом.

И все-таки они очень похожи, эти люди. Вылеплены по одному образу и подобию. Бог как будто прихорашивался перед зеркалом: то приклеет усы, то шляпу нахлобучит, и получились все мы.

Трепаться надо осторожно, лаконично, твердо держась темы, иначе обнаружишь, что искренне ПОВЕДАЛ нечто очевидное и полмига растратил (не прожил).

Хочу жить в матрешке.

Русская матрешка как метафизическая игра в наперстки – 5, 7, 9, 12 и еще, еще больше. Бесконечный набор: нет предела, есть надежда и каждый раз – то же лицо.

Читайте журнал «Новая Литература»

Ужасно, когда люди без двойного дна.

До сих пор в искусстве не было жанра, в котором паузы, лакуны и пробелы доставляли бы неотъемлемую и незаменимую часть общего наслаждения от работы. Конечно, контрапункт сказанного и опущенного ощущается во всяком высоком, образованном (культивированном) и сознательно техническом искусстве. Этот контраст и есть трагическая прелесть собственно музыки, басовость ее, а в кино ему соответствует операция резки-склейки, монтаж. Есть форма арабески, но там жалеют, что такая-то работа не полнее, а когда не жалеют, то получают удовольствие от кукольности вещички, не от белого пространства, которое ее окружает. И музыка пишется не ради пустот, а чтобы как можно сильнее, до уголков заполнить пространство замысла. И монтаж понимается как правильное сопоставление кадров между собой, а не кадров и их отстутствия. А нужен жанр, в котором опущенная сцена или нигде не фигурирующий персонаж будут главными. Видите ли вы изгибы, бухточки букв, которые сейчас у вас перед глазами? Мало кто чувствует благородство пустоты, не грубого “ничего”, а туманного, как утро, млечно-белого абриса за матовым стеклом, мало кто слышит стреляющий в разные стороны пульс руки, взявшейся за ручку по ту сторону двери и не повернувшей ее еще ли, уже ли, вообще ли. Шляпа поднята, чтобы лечь на вешалку, но еще парит. Виртуоз взмахнул руками – сейчас разгремится над клавишами. И крутят головку, и стрелки часов стригут по кругу к новому времени.

Конечно, пустоту не нужно и нельзя нарочно хранить, ее запас бесконечен. Работайте! Творите! Когда наступает наполнение и радость, пустота мягко уходит – пусто-словие вообще вежливый жанр. Что касается меня, то я воссоздаю фигуры Паскаля или Монтеня из их недомолвок, я складываю их, как великанов из резкого эбонита и задумчивого кварца. С Ницше я так поступить не могу – слишком много о нем написано, много узнано, перемены в его взглядах сведены в единую “философию” и согласованы. Ницше благодаря своим переводчикам заговорил человеческим языком, он теперь – последовательный философ. А я дал бы всякому, кто попросит у меня что-нибудь из Ницше, письма, подписанные “Распятый Дионис”, и ничего больше, ну, может, стихи. Но я и второй том “Мертвых душ” предпочитаю первому.

Монотонное гудение в их головах.

Охранник – сорокалетний мужик с рыжими усами. Распорядитель, отчасти мудак, но достаточно здоровый и умный, чтобы это мудачество было из остального уже не выкорчевать.

Да, я “много думаю” – то есть хорошо, но другие зато много помнят, знают или чуют…

Свойства чувства юмора человека видны по тому, например, как скоро он улыбается. Ты протягиваешь брошюру девушке, и на полдороги тебя отрезает толстая, с катышками медузы на черепе, тетка. Ты успеваешь заметить, как прыгнули у барышни уголки рта. Значит, она смешлива.

Господи, бывают же нормальные семьи – люди с красивыми глазами, дружные…

Психовать спокойно. Вольно. Фигура освобождения: спокойные пальцы, распускающие бечевку.

Тележки ищет по залу, сбивает в эшелоны и толкает вон юноша лет 16-ти из азиатов. У него темная кожа, кудри, малиновый комбинезон прислуги в “Ленте” и наивные, дикие, понятливые глаза. С грохотом он делает свое дело. Мне интересен этот Маугли, которого цивилизация держит в полностью животном состоянии.

Достоинство честного труда. Достоинство откровенного разгильдяйства. В первом случае (через двадцать лет):
“Вытирая руки масляной тряпицей – или масло с рук тряпицей? – он косолапо ступил в дом.
“Ну что, жинка, щи на стол!”
(Микроволновые щи, вероятно, к тому времени.)
Во втором случае:
“Соловей обвил дуб голыми ногами, болтался и свистел.”

Птицы, летящие треугольником с юга: как они напряженно работают крыльями! Как трудятся ради свободы!

Хамство – это мировая сила, вроде золота.

Сегодня мне пришло в голову, что горными потоками рекламы мы обязаны печатному станку и ксероксу. Не только в прямом техническом смысле, мол, ее не было бы без них, а физиологически: никаких рук не хватило бы столько раз переписывать все эти буклеты, брошюры, афиши, плакаты, меняющиеся каждый день или неделю, срываемые и заклеиваемые на столбах, пласт за пластом, мутным клеем, как бинты мумий, пока не повиснут дубовые, хоть ломом ломай, пласты. Или другой конец – рваные половинки, недокомки, бетель ветра, бросающиеся от отчаяния в ноги. Бог с ней, океанографией культурных течений: прежние монахи просто УСТАЛИ БЫ тянуть к верху листа запястье.

Лгать плохо, а врать стыдно.

Ближе всего к Богу человек в ноябре.

Облака – последняя на планете парусная армада. Идут они и идут на сбор, в точку рандеву. Я всегда путал небо и море.

Столько домашних огней в окнах высокого дома. Так странно: кажется, в каждом – одинаковая лампочка.

Опять дрочить на неведомое.

Хочешь быть оригинальным? Заведи кита.

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.