Ибрагим Ибрагимли. Глазливая старуха (повесть)

Дом, в котором она жила, и домом – то назвать было трудно.  Совсем обветшал. Во всем селе искать – не найти похожего, один он такой остался. Старый дом это угнетало,  тяжким грузом ложилось на камни и стены его, на крышу, крытую  черепицей, словом, на все в нем, что могло и даже не могло прийти в голову. Сама же старуха   томилась  вдвойне, как одиночеством старого дома в селе, доставшегося мужу  от дедов и отцов его, так и своим собственным одиночеством. Старухе, тоскливо и одиноко, словно сова,  живущей  под крышей старого дома, порой начинало казаться, что на нее надвигаются стены. И тогда ее охватывала какая-то смертельная тоска, безнадежность и другие непонятные ей чувства. Вот почему в последние месяцы в мозгу ее прочно утвердилась мысль, что вместе со стенами надвигается на нее  холод смерти, появившийся здесь от многолетнего одиночества дома в селе  – ведь остальные сельчане, можно сказать, давно уже посносили старые дома или приспособили их под что-либо еще – и ее собственного одиночества, дабы превратить ее в кусок льда  (состояние это ей знакомо давно, но она к нему еще не привыкла – и кажется, если дальше так пойдет –  не привыкнет вообще, ибо всякий раз, испытывая  это чувство, этот страх надвигающихся на нее стен, ей казалось, что у жизни ее отнимаются  часы и даже дни). В такие моменты она любой ценой брала себя в руки, всматривалась в стены и, убедившись, что все не так, что видавшие виды стены на месте, стоят – не шелохнутся, тихо радовалась.  Вот уже несколько месяцев, как ей стало казаться, будто  смертный час ее связан с этим домом, а не с тем, новым, что  прямо напротив старого  строит ее средний сын, живущий в Баку. И это тоже радовало ее. Она полагала, что недостроенный новый дом перед  глазами –  самый ужасный показатель ее старости, кончины и  от этого ни уйти, ни убежать невозможно. Старый же дом и  все вещи в нем,  в большинстве своем  тоже дряхлые, ласкали ей душу, хранили ее даже от смертельного холода, порожденного одиночеством. Старуха очень хорошо это понимала и, возможно, в глубине существа своего, сердца и ума только  в этом и была уверена. Потому она и смертный час свой связывала со  старым домом, и каждый день, дарованный ей Аллахом, молилась ему, невидимому, о том, чтобы постаревшие стены дома не рухнули, пока не пробъет ее последний час, а если все же рухнут когда-нибудь, пусть это совпадет с ее кончиной. Для себя она, если не в деталях, то некоторые моменты, связанные с  возможными причинами разрушения старого дома, с собственной смертью, смертным часом, уже определила и прояснила. Новый дом, что строился напротив старого, хоть и  был  не достроен, но две комнаты для старухи  были готовы, только она туда не переезжала.  Боялась чего-то ужасного, прячущегося в холоде каменных стен нового дома, не согретых пока человеческим дыханием, не пропитанных еще человеческим теплом.  К тому же  ей хотелось, чтобы стены нового дома впервые согрело не дыхание старухи, которой осталось жить несколько лет, а молодое, юное дыхание, а то ведь не знаешь, что и как может обернуться. Летом же, даст Аллах,  приедут  в село отдыхать сыновья, внуки и, безусловно, разместятся в новом доме. Несколько раз она пыталась пожить там, но ощущение, что  в стенах его притаилось нечто ужасное, заставило ее отказаться от этого, и она решила дожидаться приезда сыновей и внуков в старом доме. Стены старого дома, каждый уголок его, за долгие годы впитали в себя дыхание детства ее детей, их юности, молодости, молодости мужа ее, потом старости. И когда ее охватывал смертельный холод, порожденный одиночеством дома и ее собственным одиночеством в селе, то именно все это и вырывало ее из рук страшного холода смерти. В новом доме этого не было. Там ничто не спасало ее  ни от ужаса, лишающего человека речи, затаившегося в новых стенах, не обогретых человеческим дыханием, не пропитанных человеческим теплом, ни от смертельного холода старого дома, причиной коему одиночество в селе дома и хозяйки его. Кто знает, может, она и умерла бы, пожив какое-то время в новом доме. Иногда ей казалось, что смертельный холод, порожденный ее одиночеством, и одиночество старого дома в селе, вместе взятые, обрушат дом ей на голову, и отправят в мир иной. Даже если так, смерти она не боялась. Она боялась того, что вдруг умрет, а никто и знать не будет, и  станет труп ее разлагаться. А это не только для нее, но и для всех созданий Божьих очень большой позор, может быть, даже самый ужасный. Очень она боялась, что труп ее окажется в таком неприглядном виде.  Мысли эти мучили ее постоянно, стали большой заботой ее (но, между нами, старуха, живя одиноко, и вправду была близка к тому, что позабытый труп ее разложится и будет опозорен).

Вот и сейчас, сидела она себе  с виду преспокойно на кровати. Изводя душу, внимательно вглядывалась в стены, не падают ли на нее. Нет, стены были на месте. Успокоившись относительно  стен,  ее стала мучить вечная забота об одинокой смерти, о неведении соседей, о собственном разлагающемся зловонном трупе. Предположила она и  то, что, обнаружив разложившийся труп, никто не захочет позаботиться о нем, и ее, как есть, не обмыв, кое-как похоронят. От этой мысли ей стало настолько не по себе, что она не смогла подняться и выйти наружу. Словно была связана кем-то по рукам и ногам. Как ни старалась она сдвинуться с места, ничего не получалось. Обычно в такие минуты она думала о том, что если б был с ней кто-то рядом, помог бы как-нибудь выйти из дома. А кто к ней ходил, кто двери в дом ее открывал? Разве что золовка заглянет, да и то не дождешься. Поэтому ей хотелось, чтобы поскорее  настало лето, и приехали  бы к ней сыновья,  внуки, живущие в Баку. Только до времени того еще далеко. Недавно только осень настала. Но в глубине души она не желала скорого прихода лета и даже радовалась, что до него еще далеко. А причина была проста. Когда летом собирались вокруг нее дети и внуки, всем существом своим она ощущала, что прошел еще один год, она постарела еще на год, и смерть ее еще на год стала ближе. Ведь для нее  один год сменялся другим  летом, тогда и начинался новый год. И всегда она полагала, что умрет именно летом, когда дети и внуки будут рядом, для того, мол, Аллах и собрал их возле нее. (Она невольно  старалась побыстрее заполнить этими мыслями голову, чтобы выбросить оттуда страшные думы об одинокой кончине в пустом доме, о разложившемся трупе, что кое-как, не обмыв, похоронят, лишь бы избавиться от нее поскорее, и явится она на тот свет нечестивой, –  выбросить их прочь, забыть, ощутить в сердце легкость и спокойно жить дальше). Помимо этого, старуха думала еще и о том, что в остальные времена года Аллах и Азраил не тронут ее из жалости к ее одинокому существованию. Но и это она делала для того, чтобы отогнать  пугающие ее чувства. Они преходящи. Попросту говоря, это было не что иное, как желание избавиться от страшных, не дающих жить мыслей, попытка оправдать одиночество, найти в нем какое-то утешение и надежду. И Аллах с Азраилом ее до сих пор не трогали, якобы из-за одинокого существования ее, и получалось, что жизнь ей продлевало все то же одиночество. Надо сказать, что не только эти, но и другие мысли и действия старухи, если и не совсем избавляли ее от пугающих дум, то хоть немного отдаляли ее от них на какое-то время. Например, те, что я опишу сейчас. Чтобы избавиться от неотступных мыслей о забытом людьми трупе ее после смерти в одиночестве, о бесчестии таком, об отправке на тот свет в необмытом, нечестивом виде, она, как всегда, поначалу стала ворчать: «Вот до чего дожила, встать не могу, мне бы только выбраться наружу. Кажется, конец мой пришел». Произнеся слово «конец», она испугалась. Подумала, может, слово это не просто так с языка сорвалось, а заставил его сказать тот, кто заставляет нас говорить вообще. Чтобы выбросить из головы то, что пришло на ум, она начала говорить сама с собой (вошло это у нее в привычку от одиночества вот уж несколько лет, так что не думайте, что старуха помешалась.)

Сама задает вопрос. Кто тебя свалил с ног, почему не двигаешься с места?

Сама же отвечает. Да разве я могу сдвинуться, мне будто кто-то  руки-ноги связал, силы забрал, я не в себе.

Сама задает вопрос. О, Аллах, что же это со мной приключилось?

Сама же отвечает. С тобой всегда такое случается, что ж ты теряешься, возьми себя в руки.

Сама задает вопрос. Ну и сказала, как я могу взять себя в руки, если я не в себе, словно что-то меня у меня же забрало. Как мне прийти в себя?

Сама же отвечает. Откуда мне знать. Смотри сама.

Сама задает вопрос. Боишься? Может, смерть пришла и забралась в тебя?

Сама же отвечает. (Немного помедлив, прислушивается к себе). Да нет,  смерти здесь и близко нет. Смерть такой не бывает. А я, что ни есть, все смертью называю… Эх, нашелся бы сейчас кто-нибудь, кто открыл бы мне дверь, да поддержал, помогая встать, избавилась бы я от этой напасти.

Сама задает вопрос. Кто же вспомнит тебя, кто дверь твою отворит, а?

Сама же отвечает. Никто. Сама должна постараться справиться со всем этим. Хорошо бы найти, вспомнить что-то такое, что поднимет меня с места.

Сама задает вопрос. Ну, что же найти, что? (она  задумалась). Может, сходить в новый дом, посмотреть, не поворовали ли доски для пола и готовые двери?

Сама же отвечает. (Найдя важную причину для того, чтобы встать, она довольно улыбается, и постепенно свет улыбки разливается по всему ее телу, и она полагает, что именно свет этот и поднимает ее с места). И на доски с дверьми посмотрю, и развеюсь на воздухе, в себя приду.

Насколько я знаю,  все было не так. С места ее подняло не желание проверить доски да двери. Это дух старых стен, пропитанных дыханием детства и юности детей, молодости и старости мужа, видя, как мучается она, найдя общий язык  с ее собственным духом, прячущимся где-то в уголке ее иссохшей души, ее старости, заставил его зашевелиться, задвигаться. Это пробужденный дух вывел ее наружу. Если бы не он, Аллах знает, сколько еще она просидела бы так, и каких бы недобрых дел не сотворили с ней чувства, во власти которых она беспомощно оставалась. Здесь к месту будет сказать, что в таком состоянии (т.е. будучи не в себе, когда руки-ноги ее будто чем-то связаны), она очень боялась одной вещи. Боялась, что ее разобьет паралич, и она станет кому-то обузой (если здесь ей и не для кого  было стать обузой, то один из сыновей обязательно  взял бы ее к себе). Поэтому она всегда молила Аллаха, чтобы не сделал он ее, старуху,   зависимой от кого бы то ни было, лучше умереть на месте, но  не жаться у того, другого по углам.

По неизвестной ей причине встав на ноги, старуха сначала проверила, хорошо ли двигаются руки и, лишь успокоившись на этот счет, вышла наружу. Стоя между старым и новым домами, снова взмолилась Аллаху, чтобы не сделал он ее на старости лет никому обузой. Достаточно и от души помолившись, она прошла к новому дому и вошла внутрь. Вначале оглядела  аккуратно сложенные в правом углу на первом этаже новенькие двери. Двери как были сложены, так и лежали, не тронутые. Успокоившись, пошла на второй этаж. Поднимаясь по лестнице, почувствовала озноб, и закуталась поплотнее в свои одежды. На втором этаже пол еще не был готов, и доски лежали просто так. Ряд досок для пола, сложенных в левом углу комнаты, был нарушен. Как будто кто-то сделал это специально. Старуха быстро перебрала готовые  доски  (ей показалось, что их поворовали). Но видит, нет, хоть ряд их и был нарушен,  все они на месте, никто не крал их (старуха столько раз проверяла доски и двери, что количество их определяла сразу). Сердце ее постепенно успокоилось, и она подумала, что, вероятно, кошки или собаки забрались ночью в дом и посдвигали доски. В сердцах обругала соседей, что по ночам отвязывают своих собак. Тут же дала себе слово навесить входную железную дверь, не то кошки и собаки превратят дом невесть во что. Потом отчитала себя за то, что до сих пор не сделала этого, ведь  ждать  до лета сыновей с внуками – это не дело. Чтобы поправить доски, она осторожно – ведь пол еще не был настелен, набит, широкие, длинные доски просто были выложены на полу – пошла вперед. Не хотелось ей этого делать, но она добросовестно стала поправлять доски. Еще не успокоившись окончательно, укладывая доски, она продолжала проклинать кошек, собак, прибавивших ей работы,  и их хозяев. Остановилась. Почувствовала, что от работы тело разогрелось. Переводя дыхание, расстегнула жакет. Обернувшись, отворила дверь готовой комнаты рядом. Комната сияла. Чтобы не забежали кошки да собаки, плотно прикрыла дверь и прошла в другую готовую комнату. Встала посередине. Оглядела комнату. И эта была хороша. Делать было нечего, она успокоилась. Но прошло немного времени, и ее снова стало знобить. Быстро застегнула жакет. Этого оказалось мало. Наоборот, тело все больше ощущало холод. И холод комнаты, которой не касалось человеческое дыхание, холод не обогретых людским теплом  камней и стен нового дома, – а погода была прохладной, но не холодной – пронзил ее до самых костей. Она связала это с тем, что тело ее пробрал озноб после жара, охватившего ее, когда она поправляла доски на полу. Лично я не могу сказать, действительно ли это имело связь, скажу лишь то, что  вскоре после такого  заключения холод комнаты пробрал ее до самого мозга  костей. (Вполне возможно, что это было связано с тем, что жизнь ее покойного мужа и молодые жизни сыновей не имели никакого отношения к новому дому. А может, и не так, может, это было связано совсем с другими вещами, не ведомыми ни нам, ни ей). Интересно, что от всего этого она вместо озноба и дрожи вдруг почувствовала нехватку воздуха. Стояла, стараясь глубоко вдохнуть. В таком состоянии ей показалось, что если она сейчас не убежит от этого удушья в новом доме или от чего-то еще, то смертельный холод, порожденный  холодом нового дома, ее  одиночеством и одиночеством  старого дома, убъет ее на месте, навсегда унося ее дух ни в рай, ни в ад, а в совершенно иное место, которое никому ни в голову не придет, ни во сне не приснится, и все  оттого, что камни и стены нового дома не согреты теплым дыханием ее сыновей, внуков, ее самой, покойного мужа (а муж ее умер, когда новый дом был выстроен лишь наполовину, что и явилось причиной  задержки строительства). Это означало, что написанная на роду ей смерть, проистекавшая от чего-то ужасного, прячущегося в холоде необогретых человеческим дыханием стен нового дома, и от одиночества старого дома, ее собственного одиночества, выпадала из ряда человеческих смертей, а сама она из рода человеческого. Или же вместо этого должно было случиться то нечто ужасное, прячущееся в стенах нового дома, не согретых человеческим дыханием, не впитавших человеческое тепло, и чем это закончится, не знали ни я, ни она.

От ужаса приходящих в голову мыслей она решила для себя, что если очень скоро не выйдет  из нового дома, одно из этих двух предположений обязательно сбудется. Под впечатлением пережитого она растерянно оглядывалась по сторонам, будто откуда-то ждала помощи. Будто кто-то или что-то явится из стен и камней нового дома и, протянув руку помощи, уведет ее из оттуда, поможет выбраться из положения, в которое она попала. Скажу вам, что какое-то время она еще в ожидании помощи поглядывала туда-сюда. Только уразумев, что толку от этого никакого, (и то не сама она поняла это, до сознания ее довели это какие-то невидимые глазу, неведомые ни ей, ни мне силы – видимо, помолилась за нее мать на том свете, сама она этого понять была не в состоянии. Если бы не так, Аллах знает, сколько еще она там простояла бы, может,  смерть там бы  ее и нашла или же произошло бы то нечто ужасное, что таилось в холоде стен нового дома, не согретых дыханием людским, не пропитанных теплом человеческим, и не знали ни я, ни она, чем бы все это кончилось), она сдвинулась с места. Быстро пошла прочь из дома, неосторожно, как попало, ступая по неструганным неукрепленным доскам пола, не думая о том, что может споткнуться, упасть. Выходя из дома, она подумала, что нужно пойти куда-нибудь, скорее всего, к соседям,  чтобы отвлечься, избавиться хоть на какое-то время от случившегося, другого выхода нет. Кое-как выбравшись из нового дома, старуха остановилась перед строением. Задыхаясь, она глубоко вдохнула полной грудью. И словно выдохнула из себя все то плохое, что жило до сего времени внутри нее, в сердце, не давало ей покоя. Она несколько раз проделала это, и ей вправду как будто полегчало. Теперь ей воздуха хватало. Несмотря на то, что ей стало лучше, входить в дом, пусть даже в старый, ей не хотелось, потому что она еще не отошла от недавно пережитого и, не желая переживать это вновь, ухватилась за мысль, пришедшую ей в голову на выходе из нового дома. С этой мыслью она в уме перебрала соседей. Жившая справа от нее Тамам перебивала шерсть. Туда она и направилась, торопливо пройдя к ним через садовую калитку. Соседка поснимала верха с одеял и матрасов, а шерсть разложила под солнцем. Знай себе, перебивала ее, краем глаза поглядывая на приближающуюся старуху. Честно говоря,  «поглядыванием» это не назовешь, соседка мерила старуху таким взглядом, словно та была виновата во всех ее несчастьях. Безусловно, такой взгляд предполагал недовольно нахмуренное лицо. Так оно и было. Старуха еще не успела подойти, как Тамам насупила брови, не скрывая недовольства своего ее приходом. Не замечая этого, старуха от души поздоровалась:

– Добрый день. Бог в помощь.

– Спасибо, – ответила Тамам сквозь зубы.

Читайте журнал «Новая Литература»

Поздоровавшись, старуха ждала, что соседка предложит ей сесть. Но Тамам безмолствовала, скорее скала заговорит. Тогда, не обращая на это внимания, старуха уселась на тюфячок, лежащий на паласе. Несмотря на выражение недовольства на лице и в действиях Тамам, ей хотелось рассказать соседке о случившемся с ней сегодня, облегчить душу. С этой целью, взглянув на Тамам, она решила вначале спросить о ее самочувствии. Однако, видя, в каком она состоянии, передумала, у нее  испортилось настроение: она очень переживала из-за такого отношения к себе соседей и остальных сельчан. Поэтому  старалась не смотреть на Тамам, чтобы не видеть ее недовольства. Она знала, что если поделится  пережитым с Тамам, та, привыкшая говорить в лицо все, как есть, тут же начнет колоть ее тем, что пусть, мол, приедет из Баку один из сыновей и живет с ней, чтобы ничего такого с ней не случалось. По сведенным к переносице бровям Тамам она поняла, что та не только о сыновьях ее скажет все, что думает, но еще много чего другого. Старухе этого не хотелось. Почему-то, когда, кроме нее самой, кто-то жаловался на ее сыновей, она обижалась, поэтому  никогда и нигде не заводила о них разговор. А если все же заходил разговор, старалась как-то оправдать, загладить все неприятное, что о них говорилось. Чаще говорила, что жить с ними в городе она  не может, сердце лопается, а чтобы здесь они жили, сама не согласна. Ну что им здесь делать, там они хоть как-то зарабатывают на жизнь. Старуху  задело недовольное лицо Тамам, но она подумала, что знай  та о пережитых ею страхах, о том,  что вынудило ее сюда прийти, не встретила бы  ее так. Ведь как свои пять пальцев знала, что, несмотря на злой язык, Тамам душой была чиста. Решив не обращать внимания на насупленное лицо ее, старуха собралась начать разговор. Только  открыла рот, как уставшая Тамам опустила палку и, повернувшись к замужней дочери, стоявшей у растопленного тендира, спросила:

– Огонь спал?

– Так скоро? Ведь я только-только разожгла дрова.

Тамам сменила разговор.

– Детка, пока не очень занята, выведи-ка овец в сад. До прихода  Асафа пусть побудут там (Асаф был ее сыном, учился в пятом классе. Овец  обычно пас он. А пока он был в школе, овцы находились во дворе). Не то суются, куда попало.

– Хорошо, – ответила дочь, но с места не сдвинулась. А Тамам не обратила на это внимания (и напрасно, все нужно делать в свое время). Говоря с дочерью, внимание Тамам, тем не менее, было приковано к старухе-соседке. У нее появилось какое-то нехорошее предчувствие, и теперь она раздумывала, как бы ее выпроводить. Предчувствия ее никогда не обманывали, это было проверено, значит, что-то обязательно должно было случиться. Она знала, что раз старуха здесь, произойдет нечто такое, что испортит ей настроение. По этой причине она отвлекала внимание старухи, не давая вглядываться ни в дом, ни во что другое во дворе. Вдруг взгляд ее задержится на чем-то, ведь тотчас сглазит (в селе все говорили, что старуха глазлива). А что еще ей  оставалось, больше ничего не могла она поделать с гостьей, и сказать ей, чтобы вставала и уходила, она тоже не могла. Про себя же думала, что если случится что-то нехорошее, пока старуха во дворе, она не посмотрит ни на старость ее, ни на одиночество, погонит, как собаку… нет, стыдно, погонит просто, как глазливую старуху, а не как собаку,  а то нехорошо.

Покончив со взглядами на соседку искоса и исподлобья, Тамам открыто посмотрела на нее с выражением «убирайся отсюда вон». Старуха уставилась на слоняющихся по двору овец. В ту же минуту сердце Тамам что-то почуяло. «Клянусь Аллахом, этот взгляд сотворит с животными что-то недоброе. Как смотрит, а? Да чтоб змея выела глаза твои! Убиралась бы отсюда, все бы успокоились». Старуха будто почувствовала, о чем думает Тамам, и с колотящимся сердцем сказала: «Тамам, вон тот ягненок, ну, какой же он красивый».

Тамам от слов старухи похолодела. Как пять пальцев своих, знала, что вот сейчас что-то произойдет, как она и предчувствовала. Но вместе с тем она решила сменить тему разговора, так как бессильна была что-либо предотвратить и, кроме, как подозревать что-то, ничего не могла.

– Что там красивого, ягненок, как ягненок. – Затем, зная слабое место старухи, она завела разговор о сыновьях ее, будто собаке бросила кость (она прекрасно знала, что, не желая, чтобы другие сплетничали о сыновьях ее, старуха сама, тем не менее, при случае могла говорить о них бесконечно).  – Ты лучше про сыновей расскажи. Как живут, что делают?

Зная, куда метит Тамам, старуха нехотя начала:

– Да и рассказывать-то нечего.

– Когда хоть приедут? Дом кончать думают или нет? Мало ли работы здесь.

Старуха не верила в искренность Тамам, знала, что разговор этот она завела только, чтобы отвлечь внимание ее от двора, дома и овец. Но вместе с тем ради самой беседы, тихонько начала говорить, иначе пришлось бы ей возвращаться восвояси, чего она не хотела, так напугана была своим давешним состоянием. Говорила  тихо, будто не хотела, чтобы Тамам ее слышала. Может, заставляя Тамам с трудом вслушиваться в свои слова, старуха, зная, как интересуют ее разговоры о сыновьях, таким вот образом хотела отплатить ей.

– Что сказать? Кажется, старший хочет приехать. Посмотрим…

На Тамам непохоже: не слыша, что говорит старуха, она не сказала ей: «Говори погромче», – наоборот, пошла собирать разложенную шерсть и села опять ее перебивать. Видимо, от разговора ее отвлекал поселившийся внутри нее страх, что вот-вот что-то должно произойти. Перебивая шерсть, она поглядывала на рот старухи. Со стороны можно было подумать, что она не упускает ни слова из ее рассказа. Между нами, старуха так и думала, а потому совсем разошлась, все говорила и говорила. Но все было не так. Изводя себя, Тамам ждала другого. Она уверила себя в том, что если меж звуков, издаваемых то и дело опускающейся на шерсть палкой она уловит хоть слово из разговора старухи, то недобрые предчувствия ее оправдаются. Была ли на то воля Аллаха, или что другое, или воля та проявилась в предчувствии Тамам, или Аллах, позволив ей уверить себя в том, что услышанные слова старухи оправдают ее предчувствия, тем самым готовил ее к предстоящему, или как бы там ни было, Тамам, опустив в очередной раз палку для выбивания шерсти, услышала-таки слова старухи, сказанные к чему-то в ее рассказе – потому что Тамам не знала, о сыновьях ли она говорит или о чем другом, мы этого уточнить не сможем, я и сам этого не знаю. «Как видно, чему быть, того не миновать», – услышала Тамам. Из этих слов я заключаю, что старуха говорила о среднем сыне – ведь основная тяжесть по строительству дома лежала именно на нем – видимо, деньги, что собирал он на дом, были потрачены. Потому она и сказала: «Чему быть, того не миновать».

Стоило Тамам услышать эти слова старухи, как у тендира раздалось истошное блеяние ягненка. Не обращая внимания на то, куда полетела отброшенная палка – может, она попала в старуху – Тамам сорвалась с места и бросилась к тендиру, за нею из дома выскочила дочь – вероятно, она пошла принести разделанное для хлеба тесто. Прибежав, увидели, что ягненок упал в тендир и горит. Быстро вылили на него ведро воды и, обжигая руки, вытащили его из пекла. Бедный ягненок порядочно обгорел, и жалобное блеяние его разносилось по всей округе.

– Да чтоб тебе! – повернувшись к дочери, негодуя, сказала Тамам. – Не тебе ли говорила вывести овец в сад, видишь теперь, что случилось. Старших надо слушать.

Этим сердце Тамам не успокоилось, видя, что ягненок кончается, она, оставив в стороне злость свою, – на нее это непохоже, вероятно, оставила на потом, – распорядилась дочери:

–          Слышь, беги по соседям, пусть кто-нибудь из мужчин придет, прирежет его, пока жив…

Дочь, сто раз уже пожалевшая о том, что не послушалась матери, чувствуя свою вину и, желая как-то ее загладить, не дослушав мать, бросилась со двора.

Наблюдавшая за Тамам со стороны старуха ела себя поедом. Ей не хотелось бы в такое время попадать на глаза соседке. Все равно, что произошло, то произошло. С падением в тендир ягненка у нее самой будто сердце оборвалось. Нет, не угадали. Не только из-за него, но и из-за себя тоже. Какое-то время она сердце свое чувствовала не в груди, а где-то внизу. Ее это ни капли не удивило, честно говоря, она и удивляться-то была не в состоянии. Она продолжала есть себя изнутри, потому что ждала, что Тамам вот-вот начнет выкрикивать в ее адрес разрывающие сердце слова, связав падение ягненка в тендир с глазливостью старухи – вот из-за чего все это время переживала старая. Хоть все в селе на сто процентов были уверены в том, что глаза старухи имеют силу сглаза, она этого никак не признавала. Не знавшая, куда деваться от злости Тамам, никак не могла утихомириться и, когда увидела старуху (честно говоря, она просто забыла о том, что она здесь), в душе была даже рада, что есть на ком сорвать зло. Ее присутствие подлило масла в огонь. И то, чего ждала старуха, случилось. Сверкая глазами, без капли жалости к старухе, Тамам, зажмурившись, открыла рот, и как открыла:

– Да разрушит Аллах дом зловредины! И искать ее не надо, своими ногами приходит. И не отстанет, пока не изведет вконец. Да чтоб спина твоя переломилась там, куда ты пришла, и ноги твои попереломались! Стоит, проклятая, всем поперек горла. Будто нет у нее своего дома. С утра до вечера слоняется по дворам. Не сидит на месте,  никому покоя не дает. Ни часа черного, ни дороги черной нет на нее, чтобы избавиться, наконец, от проклятой старухи.

Сердце старухи кровью обливалось от жалости к блеющему от боли ягненку, но постепенно проклятия Тамам как будто стерли и унесли из души ее эту жалость. Ее сменила злость и досада на обгоревшего ягненка – «ну, что тебе было делать рядом с тендиром, места, что ли, мало». Тем самым старуха открещивалась от силы сглаза, которую ей приписывали. Подтверждением тому (даже в собственных глазах) было то, что прошло совсем немного времени между тем, как она похвалила ягненка «такой красивый» и падением его в тендир. Поэтому она всю вину валила на ягненка – вместе с тем, сама себе дала слово нигде ничего не хвалить, что бы ей не понравилось, умрет, но вслух не скажет, – чтобы хоть в своих глазах не быть такой, какой видят ее люди. Иначе не найти ей покоя, если сама она поверит в свою глазливость. И так в жизни ее хватает всякого, что не дает ей жить спокойно.

После того, как проклятия Тамам не оставили в душе ее жалости к обгоревшему ягненку, внутри у нее все похолодело. А кто не пожалеет несчастного ягненка, блеяние которого охватило всю округу? Старуха сама себе задала этот вопрос, и тут же ее охватил страх божий. Она испугалась, что Аллаху может не понравиться то, что проклятия Тамам вытеснили в ней жалость к ягненку, и то, что всю вину за случившееся она свалила на несчастное животное, и за это он накажет и ее, и все, чем она живет. Поэтому она вину за случившееся тут же перекинула на Тамам, дочь ее (ведь если б та послушалась мать и вовремя вывела овец в сад, ничего бы не произошло) и на проклятия соседки в свой адрес. Этими обвинениями она и удовольствовалась, глубже копать не стала. Потому как, наряду со всем этим, в сердце своем она перебирала и многое другое, и таким образом старалась забыть, отдалить от себя охвативший ее недавно  страх перед Аллахом. Подумав о том, что  окрестные соседи слышали все, что говорила ей Тамам, и что весть о случившемся, то есть то, что старуха сглазила ягненка, и он свалился в тендир, с быстротой молнии облетит все село, и народ при виде ее еще издали, станет разбегаться, она совсем растерялась. В таком потерянном, застывшем состоянии, оставив короткую дорогу к себе через сад, она вышла на длинную обходную. Когда пройдя по мостику через арык,  она свернула в направлении своего дома, ее будто что-то привело в чувство. Как  ни удивительно, это были не слушавшиеся ее ноги. Ноги  все существо ее тянули в другую сторону. Не понимая, куда они ее ведут, не в силах идти туда, куда собиралась, она совсем растерялась. Посмотрела туда, сюда и невольно остановилась. Ноги явно ее не слушались. Будучи все еще под впечатлением жалобного блеяния обгоревшего ягненка и проклятий Тамам, она тотчас причину этого связала с соседкой. Она была уверена, что проклятия Тамам подействовали и сковали ей ноги. Потому она еле идет.

Стоя на месте, она оглянулась. Все еще в растерянности, сделала пару шагов назад. Она обрадовалась, как будто сковавшие ноги ее проклятия Тамам сразу спали с души. Ей стало легко. Не по чему-либо другому, а потому что почувствовала легкость и радость в ногах, – откуда ей, бедной, было знать, что легкость эта от того, что проклятия Тамам еще не нашли себе места в ней, еще не слились с ней, а это будет недолго, и слова те, брошенные ей в лицо, угнездятся в иссохшем ее существе, и снова скуют ей ноги, и остаток окольного пути своего она пройдет, то и дело останавливаясь и передыхая, – она поняла, что ошиблась дорогой. Что это за дорога? Будто кто-то внутри нее поднял голову и велел посмотреть на забор, отделяющий ее от Тамам. Она глянула и все поняла. Растерявшись от крика Тамам, она позабыла о короткой дороге к себе через сад. Вернуться еще было не поздно. Она недалеко ушла от двора Тамам. А обходной дорогой до дома своего ей еще идти и идти. Но нет, вдруг соседка при виде ее опять разозлится, откроет рот, зажмурит глаза, это будет позор. Лучше идти, как шла, пусть даже дольше. Так она и сделала. И все же от того, что никак не могла забыть, что, оставив короткую, пошла длинной дорогой, переживала по этому поводу и начала говорить сама с собой.

Сама задает вопрос. Ну, чего я иду длинной дорогой, оставив короткую, через сад?

Сама же отвечает. Кажется, совсем голову потеряла. А что делать? На моем месте у любого сердце бы лопнуло. Куда ни пойду, где что ни случится, все валят на меня. Будто камнем тяжелым свалилась я на их головы. Кроме меня, других дел у них нет.

Сама задает вопрос. Что же мне сделать, чтобы понравиться им?

Сама же отвечает. (Думает, остановившись, но ответа не находит, потому прекращает разговор.)

Снова двигается в путь. Проклятия соседки, брошенные в лицо, уже сжились с нею, прочно угнездились в теле ее, опять стало тяжело идти, но она, пусть с трудом, все же шла. То и дело останавливалась отдохнуть, в ушах ее звенели проклятия Тамам, – она не знала, что Тамам все еще продолжала кипеть  злостью и осыпать ее проклятиями, – и она сетовала на себя за то, что не ответила соседке тем же. Но старуха не особенно убивалась по этому поводу, так как нашла в проклятиях ее нечто, что остудило ее обиду и злость на соседку. Этот найденный ею утешительный момент я передам ее же языком: «Сукина дочь, меня считает глазливой и вредоносной, а от одного ее проклятия мои ноги отказали. Сама ты и вредоносная, и глазливая».

Она то стояла у обочины дороги, то шла, волоча с трудом ноги, мыслью этой остужая сердце. И вместе с тем подумывала о том, как бы рассказать об обнаруженной ею сегодня у Тамам глазливости  подходящему человеку, нет, даже разнести по всему селу. Пусть дойдет это до самой Тамам, она не боится. Решительно произнося слова эти в уме, она доказывала, в действительности, самой себе, что не боится соседки. А причиной такого бесстрашия было то, что она обнаружила у соседки  способность глазить и проклинать. Она так радовалась сделанным ею открытиям, как будто всеми было снято с нее имя глазливой и дано Тамам.

Возможно, теша себя этими мыслями, она дошла бы до дома, если бы впереди не раздались голоса, шум. Еле переставляя ноги, она подняла на шум голову и уставилась на детей, идущих навстречу (дети возвращались из школы). Заметив это, дети, кто тайком, сунув руку в задний карман брюк, а у кого не было карманов, открыто почесали себе зады. Старуха, несмотря на годы, видела хорошо, – даже если б и слабое было у нее зрение, дети были так близко, что она не могла не заметить этого – и, конечно, предосторожности их от сглаза  уловила. Однако не сказала  ни слова, так как вины их в этом не видела. Да и что бы она сказала? К черту взрослых, но поведение детей очень задело ее, она потеряла самообладание, и сил ее хватило лишь на то, чтобы опять заговорить  с собой.

Сама задает вопрос. Откуда эти дети знают, что я будто бы могу сглазить?

Сама отвечает. Ниоткуда. Взрослые столько чернили меня при них, что у них это уже в мозгу отпечаталось.

Сама задает вопрос. Хорошо, ну, с чего эти люди взяли, что я глазлива?

Сама же отвечает. Ни с чего. Сами придумали. Все село, и старый, и малый твердит, будто я глажу. Боюсь уже выйти на люди. Этим людям на язык лучше не попадаться, не отстанут, пока не доведут человека. Видят, что я одна…

Хоть и не до конца излила она свое сердце, но, сворачивая к дому,  замолчала. Причиной тому были мычавшие во дворе коровы. Из-за этого, как ни тяжело ей было, пришлось поспешить к дому. Как говорила она сама, проклятые ноги ее не слушались. От злости остановилась и, наклонившись,  по очереди поколотила по ним, «чтоб вы попереломались, идите же, что случилось», всем сердцем веря в то, что тем самым убивает проклятия Тамам, впившиеся  ей в  ноги. Как будто Тамам от этого был какой-нибудь вред. Но не скажите, она была уверена, что это как-то повредит вечно проклинающему ее языку Тамам. Не могу сказать, был ли нанесен какой-то ущерб языку Тамам этим поколачиванием старухи по ногам своим, скажу лишь то, что после этой процедуры она, действительно, почувствовала в ногах некоторое облегчение. (А может, и не было  ничего такого, и  старухе просто показалось, оттого что очень она хотела в это верить). Она быстро двинулась с места. Помня, где остановилась в разговоре с собой, она дошла до дома. И сразу направилась к сараю. Взяла там вилы, вышла и  вернулась к своим вопросам и ответам.

Сама задает вопрос. Они бы хоть подумали, ну, что нам за дело до этой бедной старой женщины?

Вилами она сняла с крыши сарая немного сена – туда сложил его летом старший сын – и продолжила свой разговор.

Сама же отвечает. Если б думали, разве поступали бы так по отношению к старой женщине,  одинокой совой  живущей в пустом доме. Клянусь Аллахом, кто бы что ни говорил, но эти люди, это село вконец потеряли себя. Если и дальше так пойдет, здесь будет такое твориться.

Отложив вилы,  – тащить ими сено она была не в силах, – терпеливо собрала сено в охапку и отнесла к привязанным к дереву коровам, разбросав его перед ними.

Сама задает вопрос. Кажется, в селе все молятся Аллаху на небесах, чтобы я померла.

Едва переводя дыхание, пока коровы ели траву, она еще несколько раз сходила к сараю за сеном и снова заговорила сама с собой.

Сама же отвечает. Клянусь Аллахом, вижу, народ этот так и хочет моей смерти, чтобы не было меня здесь. Как будто это я виновата во всем, что с ними случается. Не говорят, что на то воля Господня, – честное слово, скажу, что вертится на языке, – этот Аллах, да буду я его жертвой, тоже хорош, волю свою вершит руками своих созданий, чтобы не видели за ним вины, а искали ее среди себя самих, – вижу, после смерти моей никто и не вспомнит меня добрым словом, не пожелает царствия небесного на могиле. Да буду я жертвой Аллаха, на старости лет втравил меня в такое. Как будто мало я пережила, перестрадала.

Дыхание ее прерывалось, да и сердце поостыло, так что она перестала говорить с собою. Чтобы отдышаться, присела у двери старого дома. Отдышка  невольно заставила ее подумать  о скотине. «Надоела и скотина эта мне, одни мучения от этих коров. И никого нет, чтобы вместо меня пасти их. А продам, будет плохо. Держусь кое-как на молочном».

За этими мыслями потянулись другие, о том, что на ней не только скотина, но и все остальное, на ее плечах вся тяжесть работ по дому, хозяйству, – до того она не ощущала этого так глубоко, всем существом своим, – осознав которую, поразилась тому, как же она, одинокая, высохшая старуха, справляется со всем этим, и от сознания этого заерзала на месте. И совсем уж невмоготу ей стало, когда представила она, какой груз забот лежит на ней по новому дому (она должна была справиться со всей этой массой дел до лета, чтобы дети и внуки, приехав, могли там жить, средний сын на те дела и денег ей оставил). Сознание непомерной тяжести забот никак не давало ей успокоиться. В сердцах попеняв сыновьям, взвалившим на нее такой груз, – в основном, среднему, потому как, несмотря на то, что все трое принимали участие в строительстве нового дома, большую часть денег вкладывал средний: положение его было получше, чем у остальных, – она хотела вернуться к своим раздумьям, но не смогла. То ли как-то связано это было с теми ее мыслями, то ли еще почему, но в связи с коровами, вспомнила она разговор со старшим сыном в его прошлый приезд. Он говорил, что, переселившись в новый дом, из старого сделают коровник,  ведь он почти развалился. Старуху тогда так рассердили слова сына, что и сейчас  все в ней заклокотало. Со злостью,  будто сын был рядом, стоял перед ней, она сказала: «Клянусь Аллахом, если ступит сюда нога коровы, я и новый, и старый дом сравняю с землей. А потом и себя подожгу, на всю жизнь вам хватит позора».

Хоть и не слышал ее старший сын, но удовлетворение она от сказанного почувствовала, и это будто прибавило ей сил, и будто легче стало нести взваленный на нее груз забот, – старухе казалось, что, оберегая старый дом, она бережет и свою жизнь, отодвигает от себя смерть, надеялась, что после суровых слов, сказанных сыну, разговора того он больше не заведет, – и довольная собой, она поднялась. Прошла в дом. Налила себе чаю из термоса на столе (ее термос всегда был полон. Воду она пить не могла. По ее словам, вода ударяла ей в голову). Пила быстро, так как от жажды горел язык, пересохло в горле. Напрягшись, повернулась телом в одну сторону, потом в другую. Спину размять не получилось, и, лишь подойдя к  спинке кровати и быстро прогнувшись назад, ей это удалось. По изменившемуся самочувствию, по хрусту в спине она поняла, что простыла, «кажется, я простудилась, надо бы сходить к золовке, чтобы та поставила мне банки… Были бы здесь внуки, – она научила ставить банки приезжавших к ней летом внучек – ноги б моей не было в ее доме. Не слепая ведь, вижу, что и она меня встречает теперь почему-то не так, как прежде… Что поделаешь, недолго уж осталось до приезда внуков. Не успеешь оглянуться, а они уже вокруг собрались». Сколько бы времени не оставалось до их приезда, ей казалось, что немного… нет, нет, просто веря в то, что оно быстро пролетит, и, радуясь тому, что есть куда и зачем пойти, она отошла от кровати, что чучелом стояла во главе комнаты. Налив себе еще стакан чаю, она спокойно стояла посреди комнаты. В доме воцарилась такая тишина, что закладывало уши. И от тишины той, охватившей дом и ее саму, ей показалось, что, не дай Бог, и старый, и новый дом ее превратились в могилу, а она по неведению своему в нее попала и теперь, что бы ни делала, никто ни на крик ее не прибежит, ни сама  она не сможет до конца жизни выбраться из этих четырех стен. Она безоговорочно поверила в то, что пришло ей в голову, и внутри нее встрепенулись чувства, порожденные ввергшими ее в трепет ощущениями. Ей стало казаться, что  и схожесть дома с могилой из-за воцарившейся вдруг тишины и ее  страшной тоски, и все те проклятия и слова, которыми осыпают ее люди, обратятся сейчас в нечто, недоступное пониманию, не вмещающееся в сознание, что вырвет ей глаза, и  не  взвидит она после этого ни света белого, ни здоровья, ни остатка дней своих.  Она  не сможет сдвинуться с места. И никто  не будет  знать, как она, разрываясь между старым и новым домом – я и сам не понимаю, как, вероятно, старая что-то разумела, раз ей так казалось, – промучившись  какое-то время, отдаст Богу душу.

Старуха не знала, что делать ей, чтобы унять дрожь, охватившую все ее худое высохшее тело. От беспомощности и  чувства разваливающегося тела, сделала первое, что пришло в голову. Быстро схватила стакан горячего чая – будто знобило ее от простуды, хотя, кто знает, может и от нее тоже – и, обжигая рот, выпила залпом. Сотрясаемая дрожью, отставила термос и, подойдя к кровати, без сил опустилась на нее. Чтобы как-то отвлечься, стала перебирать свои мысли: «Что же мне теперь делать? И рядом никого нет, чтобы занять меня разговором. Сижу тут в доме одна, как сова. Эхх, что сказать мне сыновьям, ни один не остался в селе, чтобы на старости лет не видеть мне дней таких. Что же  теперь делать, какой камень обрушить себе на голову, чтобы отмучиться раз и навсегда».

Кажется, и вправду, окажись  в тот миг рядом камень, она без страха, без сожалений опустила бы его себе на голову, чтобы одним махом покончить с таким существованием. Так она измучилась, так ей все надоело, что в ту минуту она и на многое другое   решилась бы … Хорошо, что рядом с ней не оказалось ни камня, ни чего-то другого. Аллах и так уже будто валуном  громадным  придавил ее тем, что, имея сыновей, один лучше другого, на старости лет живет она одна-одинешенька, и  все  село сторонится ее. Разве этого мало?

В мыслях своих  и по жизни несла она эту тяжкую ношу, этот камень (одинокое существование и отчужденность сельчан), о чем знала всегда и терпела и все с той же ношей своей она поднялась с кровати. Со словами: «Аллах, помоги» –  вышла  во двор, чтобы избавиться от тишины в доме, которая все больше мертвела, да и занять себя чем-нибудь. Только этого она и хотела. Не подумайте, что она, особенно остро ощутив тяжесть взваленной на нее Аллахом ноши, призывая на помощь Аллаха, вышла во двор с тем, чтобы, случайно попав ему на глаза в таком вот состоянии, вызвать к себе жалость. Это вовсе не так. Она и не думала ни о чем таком, даже если  часто поминала  Аллаха. А все потому, что никогда не верила в возможность попасть ему на глаза или всплыть в памяти его в связи с чем-то хорошим. Она прекрасно знала, что вспомниться ему или попасть на глаза сможет, лишь дождавшись  смерти.

Не думая о том, что смертный час, который рано или поздно будет ниспослан ей вспомнившим о ней Аллахом, все ближе с каждым вздохом, – причина, помешавшая ей в тот момент подумать о смерти, о которой она думала чаще всего, была в том, что мысли ее сейчас были заняты тяжестью взваленного на нее Аллахом камня одиночества на старости лет, – она вышла и встала у двери старого  дома. Воздух освежил ее, и она предположила, что он и тяжесть того самого камня  развеет и унесет прочь. Но видя, что от свежего воздуха ей лишь немного стало легче, она пошла к курятнику, на крыше которого разложила овечью шерсть, собрала ее и положила на землю. Любительница посидеть на солнышке, она с несвойственным ее годам проворством сходила домой за тюфячком и тазиком, чтобы складывать расчесанную шерсть (проворно она двигалась  для того, чтобы побыстрее уйти от тишины в доме, потому как чувствовала, что тишина эта – она не знала, что еще, кроме смерти, она может ей принести, – забирает у нее жизнь). Помня это, она проделала все шумно, намеренно разгоняя в доме тишину, от которой глохнут уши и которая постепенно переходит в тишину мертвую. Теперь-то она знала, что тишину ту не прогнать из дома ни создаваемым ею шумом, ни какими-то другими уловками, что могут прийти в голову. Такую тишину, то есть мертвую тишину, может прогнать лишь нечто, впитавшееся в камни и стены дома, оставшееся в уголках его от детства и юности детей, от их молодости, от молодости покойного мужа и старости его, давно очистившееся от всего нехорошего и неприглядного, что есть в этом мире, а потому быстро находящее общий язык с чистыми душами. Только это и могло справиться со смертельной тишиной. Но старуха этого знать не могла и, очевидно, уже до конца дней своих так и не узнает.

Она взяла таз, тюфячок и, оглядываясь (будто кто-то гнал ее), торопливо, чтобы не поддаться смертельной тишине в доме, вышла во двор. Лишь положив на землю свою ношу, она, наконец, успокоилась. Села, подставив солнцу спину – старуха полагала, что дрожит от холода, и солнце выгонит простуду из тела, может, и вправду она простыла, но, по-моему, трясло ее от внутреннего состояния – взяв немного шерсти, она собралась, было, поговорить сама с собой, но услышала голос соседки.

– Соседка, соседка, дала бы мне шерсти, а? Всем раздаешь (она говорила неправду, старуха никому не давала шерсть, и говорилось это лишь для того, чтобы расположить к себе соседку), – а мне и клочка не дашь.

Старуха, настроенная поговорить сама с собою, вначале не поняла, откуда голос. Глянув влево, она увидела дочь Юнсира, Сарию (ее все так называли, уж очень много тезок было на селе), собиравшую фасоль у себя в огороде. Обрадовавшись, что есть с кем поговорить, старуха решила, что если дочь Юнсира Сария разговорится с ней, то она пойдет на край сада для беседы. Все равно ей неохота шерсть чесать, и затеяла она это, лишь бы чем-то занять себя. Чтобы поддержать разговор, старуха проговорила:

– Сария, клянусь здоровьем Наби, нет у меня шерсти. – Наби был не сыном ее, а дальним родственником, занимавшим в Баку высокую должность, – Это все, что есть. Матрас сделаю. Дома ни одного приличного тюфяка нет.

Дочь Юнсира Сария после такого ответа соседки вовсе не расстроилась, (она обычно просила все, что видела.  Подумала, даст, хорошо, а не даст, ну и к черту ее, с меня не убудет) и продолжила собирать фасоль. Старуха, видя, что дочь Юнсира Сария открыто демонстрирует свое нежелание с ней говорить, в сердцах раздирая кусочки шерсти, проворчала: «Да чтоб ты вспухла, даром и словом не перемолвится. Будто с ней кто-то вообще считается. Ведет себя так, будто что-то из себя представляет. Но выше головы не прыгнешь, один к одному в своих пошла. И ты, как они, хитра да лжива. Ничем не отличаешься».

Непочтительное поведение дочери Юнсира Сарии сильно задело старуху, и она в душе опять попеняла сыновьям, оставившим ее в таком положении, что даже  такая оборванка, как дочь Юнсира Сария, с ней не считается.

Но и этим, то есть  выговором сыновьям, сердце ее не успокоилось, – (поведение дочери Юнсира Сарии, действительно, так плохо подействовало на нее, что, расчесывая шерсть, ей казалось, что это волосы Сарии она рвет и пускает по ветру, разрывая ее на клочки, но злость ее все равно не утихала. Может, до сих пор ее в таком состоянии никто в селе и не видел), и она опять заговорила  сама с собой.

Сама задает вопрос. Чем так жить, может, переехать мне к одному из сыновей?

Сама же отвечает. Ну, куда мне ехать, на кого оставить дом, двор, хозяйство, в месяц ведь все разнесут.

Сама задает вопрос. Что ж делать тогда, чтобы жить мне спокойно в мои-то годы?

Сама же отвечает.  Клянусь, и сама не знаю, что делать, где, какой камень взять, да на голову опустить, чтобы полюбиться этим людям. Будто бельмо я у них на глазу. Кто ни видит меня, бежит прочь.

Сама задает вопрос. Может, сама виновата?

Сама же отвечает. Да нет же, что я им сделала? Просто они видят, что все трое сыновей меня бросили, ни один не хочет жить рядом, вот и поступают так. И то, что не считаются со  мной, как  с собакой, и то, что глазливой считают, – все оттого и есть. Будь сыновья рядом, никто ни обидеть не посмел бы меня, ни глазливой назвать… Эхх, что сказать сыновьям моим!

Разговор этот, хоть немного, но утихомирил  ее, она выпрямила спину. Спина, распрямляясь, хрустнула. «Охо, – сказала она, – вот и полегчало мне, будто плотину прорвало». Приняв прежнее положение, занялась опять шерстью, расчесала горстку ее. Однако, плохо себя чувствуя, и не имея терпения на такую работу даже по необходимости, собрала оставшуюся грязную шерсть и положила туда, откуда взяла. А чистую унесла в дом. Хотела вернуться, но почувствовала, что ей становится все хуже, «еще свалит меня окончательно простуда и отправит на тот свет, – подумалось ей, – и никто ведь не зайдет, не навестит меня, чтобы шум-то поднять… О, Аллах, храни меня до приезда внуков. Пусть хоть труп мой не будет опозорен. А там уж твое дело. Что сделаешь, то и будет».

Старуха не двигалась с места, ждала, что придет в себя. А стоило ей прийти в себя, как внимание ее опять привлекла тишина в доме. Заволновалась оттого, что тишина та, как и прежде, постепенно перерастает в мертвую тишину, которая, казалось, готова поглотить и ее саму. Кое-как найдя в себе силы, медленно пошла к двери. Выйдя из дома, постояла и медленно  пошла дальше, чтобы как-то добраться до золовки, поставить банки и выгнать из тела простуду, – выходя из дома, то ли от плохого самочувствия, то ли еще от чего, двери  она не закрыла. Как свои пять пальцев знала, что если не предупредит болезнь вовремя, обязательно сляжет. А случись такое, кто у нее есть, чтобы по хозяйству справиться. Да и за ней, как следует, присмотреть, чтобы не на тот свет отправиться ей, а на этом еще задержаться.

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.