Я не принадлежу к тем библиофилам старой школы, которые по запаху отличают бумагу Сытина от бумаги Сабашниковых, а при слове «оцифровка» морщатся так, будто им предложили залить чернилами прижизненного Пушкина.
Я человек современный. Во всяком случае, мне хочется так думать.
Мои каталоги давно хранятся не в картонных коробках, а в гугловском облаке. О новых поступлениях я узнаю раньше половины московских букинистов. Несколько перекупщиков звонят мне первым, если умер владелец хорошей библиотеки и родственники ещё не успели понять, что именно им досталось.
Интересно, что наследники обычно первым делом начинают распродавать книги. Иногда ещё до сорокового дня. Мебель оставляют, сервизы делят, часы несут к оценщику, а книги готовы отдавать коробками, почти на вес. Им кажется, что они освобождают квартиру от пыли. Мы, настоящие коллекционеры, разумеется, не спешим указывать им на эту ошибку.
Я совсем не похож на Льва Аркадьича. Вот он старомоден в самом прямом смысле этого слова. Даже не старомоден – стар. Не в смысле возраста, хотя ему сильно за восемьдесят, а в смысле принадлежности к исчезнувшему виду людей, для которых книга начинается не с текста, а с прикосновения. Он может равнодушно отнестись к содержанию романа, но надорванный корешок воспринимает как личную обиду. Лев Аркадьич сначала смотрит не на титул, а на инскрипт, экслибрис и состояние форзаца. Для него книга начинается там, где обычный читатель ещё ничего не видит. Он говорит «провенанс» так, будто речь идёт о родословной древнего рода, а фоксинги рассматривает с брезгливой нежностью врача.
Мы знаем друг друга лет тридцать. Дружбой это назвать трудно. Коллекционеры вообще плохо дружат. Между ними всегда стоит книжный шкаф, а в шкафу то, чего нет у другого. Но отношения у нас давние, почти доверительные.
Квартира Льва Аркадьича расположена в старом доме у Чистых прудов, в глубине двора, где даже летом пахнет сыростью, кошками и подвалами. Лифт, как всегда, не работает. Я поднимаюсь на четвёртый этаж, отдышавшись, нажимаю звонок, и Лев Аркадьич открывает почти сразу, в домашнем пиджаке, мягких туфлях и при галстуке.
В тот вечер на столе у него лежат две книги. Первая вполне приличная, но не редкая: сборник начала двадцатых. Вторая, довоенное издание с инскриптом человеку, чьи собственные книги давно забыты, зато автографы почему-то ценятся.
Я смотрю, хвалю сохранность, спрашиваю о провенансе и уже собираюсь перейти к обычному разговору о болезнях, ценах и падении вкуса, когда Лев Аркадьич открывает верхний ящик письменного стола.
Достаёт он оттуда, кажется, лупу. Или карандаш. Не помню. Зато я прекрасно вижу маленькую серую книжку, лежащую в глубине ящика рядом с очками в потёртом футляре, таблетками и старым ножом для разрезания страниц.
– Что это у вас?
Лев Аркадьич задвигает ящик. Чуть поспешнее, чем следовало бы.
– Ничего особенного.
– Тогда покажите.
Он медлит.
– Не стоит.
– Почему?
– Потому что вы захотите её купить.
– Уже хочу.
Он смотрит на меня устало, почти сердито.
– Андрей Михайлыч, не всё продаётся.
– Это вы мне рассказываете? Но покажите хотя бы.
Он смотрит на меня долго, пожалуй, слишком долго.
– Покажу, – говорит он наконец. – Но при одном условии. Обещайте, что не станете пролистывать её до конца.
– Дорогой Лев Аркадьич, вы меня пугаете. Но почему?
– Неважно.
Я смеюсь.
– Вы говорите как владелец проклятого фолианта из английского романа.
– Возможно, – говорит он. – Только это не фолиант.
Я, конечно, даю слово. А данное мною слово я не нарушаю. Иногда это причиняет мне неудобства, иногда убытки, но привычка есть привычка. Лев Аркадьич снова выдвигает ящик, достаёт серую книжку и кладёт передо мной.
Книга тоненькая, маленькая, почти карманная. Мягкая обложка. Дешёвая бумага. Вид самый невзрачный. Из тех книжек, которые на букинистическом развале кладут в коробку под столом, а не на витрину.
На обложке нет имени автора. Только инициалы: И. Р.
Ни фотографии, ни биографической справки, ни самоуверенной строки «об авторе».
– И что это? Самиздат для родственников?
– Почти.
– Тираж?
– Тридцать три экземпляра.
Вот тут я заинтересовался по-настоящему.
Тридцать три экземпляра, это уже не литература, а шанс. Правда, шанс двусмысленный. Такая ничтожность тиража почти всегда означает, что книгу выпустили за счёт автора, а автор, скорее всего, до смешного беден, самолюбив и никому не нужен. Но именно из таких жалких обстоятельств иногда и вырастает будущий раритет.
На титуле значится название: «Монологи на грани». Ниже: «цикл миниатюр».
Дальше идёт оглавление.
Одиннадцать рассказов.
Я перелистываю несколько страниц. Никакого особого раритета я пока не вижу. Таких изданий хватает в любой частной библиотеке, хозяин которой однажды решил напечататься за свой счёт и раздарить книженцию знакомым.
Содержание я толком не разбираю. Вижу только обрывки фраз, короткие монологи, чужие голоса, неприятную исповедальность интонации.
– Неприятная вещица. Но я бы её приобрёл.
Лев Аркадьич чуть ли не выхватывает книжку из моих рук.
– Она не продаётся.
– Милый Лев Аркадьич, на первый взгляд книжка интереса не представляет. Но вы держите её не на полке, а в запертом ящике письменного стола и ставите довольно странное условие, прежде чем дать мне её посмотреть. Значит, в книжице имеется секрет. Хотите, угадаю? Бракованный экземпляр? При таком тираже это сразу делает книгу уникальной.
– Нет, не так. Просто…
Лев Аркадьич медлит, колеблется, но решается наконец:
– Просто в ней есть лишний рассказ.
– То есть?
– В оглавлении одиннадцать. А в книге двенадцать.
– Ну я же и говорю, типографская ошибка. Или вклеена чужая тетрадь?
– Нет.
– Тогда что?
– Я.
Я не сразу понимаю.
– Что значит «я»?
– Этот рассказ обо мне.
Вот тут у меня впервые возникает мысль, что Лев Аркадьич, кажется, всё-таки впал в маразм. Не в книжное старомодное безумие, к которому я привык, а в самый обыкновенный старческий маразм, где каждая случайность начинает относиться лично к тебе.
– Имя ваше указано?
– Нет.
– Но рассказ про вас?
– Да.
– Вы его прочли?
– Нет.
– Тогда откуда знаете?
– Начал читать.
– И?
– Закрыл на второй странице.
Тут моя догадка о маразме почти подтверждается. Старик не прочёл рассказа, но уже знает, что он о нём. Более того, отказывается показать мне этот рассказ именно потому, что он о нём.
Случай, в общем, почти клинический.
– Простите, Лев Аркадьич, но звучит это странно.
– Конечно.
– И вы сами понимаете?
– Прекрасно.
– Тогда покажите.
– Нет.
– Почему?
– Потому что он обо мне.
– Но вы же не дочитали.
– Но прочитал достаточно.
– Я бы не закрыл.
Он смотрит на меня с усталым любопытством.
– Неужели?
– Не закрыл бы.
Он немного молчит и вдруг говорит совсем другим голосом:
– Одного я не понимаю. Это постоянный рассказ или переменный? Он всегда о том, кому принадлежит книга? Или о том, кто её читает?
Я снова не понимаю. Но, странным образом, он вдруг перестаёт походить на безумца. Безумец на его месте защищал бы свою тайну. А Лев Аркадьич рассуждает о ней почти как исследователь. Точнее, как человек, которому выпало наблюдать нечто невозможное и который до сих пор надеется найти этому какое-то объяснение.
– Хотите проверить? – спрашиваю я.
Он не отвечает.
– Я открою двенадцатый рассказ и начну читать. Если пойму, что он о вас, сразу закрою. Даю слово.
Он долго смотрит на книгу. Потом убирает ладонь с обложки.
Я начинаю листать книжку, практически не сомневаясь, что никакого «лишнего» рассказа там нет. Вот кончается последний, одиннадцатый, рассказ. Я переворачиваю страницу. Вижу: дальше и вправду следует текст.
Я читаю от силы секунд двадцать. Сначала ещё можно уверять себя, что это случайное совпадение, ловко подстроенная интонация, что-то вроде фокуса для доверчивых стариков. Потом попадается одна подробность. Совсем мелкая. Такая, о которой не знал никто и которую я сам давно научился не знать.
Я захлопываю книгу и почти отшвыриваю её от себя.
Лев Аркадьич спрашивает только:
– Про меня?
– Нет, про меня.
Он долго молчит.
– Но почему же вы её захлопнули?
– Потому же, почему и вы.
Лев Аркадьич кивает. Не удовлетворённо, а почти скорбно.
– Стыдно? – спрашивает он.
Я смотрю на серую обложку.
– Стыдно. И страшно.
– Страшно потом, – говорит Лев Аркадьич. – Сначала именно стыдно.
В комнате ничего не изменилось. Те же книжные шкафы, та же лампа, тот же письменный стол, те же старческие таблетки у края скатерти. Никакого грома, никакого сияния, никакого холода, идущего от обложки. Только мы двое сидим перед тонкой серой книжкой и уже знаем то, чего знать не могли.
– Это невозможно.
– Конечно.
– Такого не бывает.
– Разумеется.
– Это похоже на чудо.
– Похоже.
– Но мы с вами давно в чудеса не верим.
– Не верим, – говорит Лев Аркадьич. – Но, кажется, являемся свидетелями.
Мы долго, очень долго молчим. Потом Лев Аркадьич вдруг говорит:
– Первый рассказ называется «Ждите ответа».
– Я не читал первого рассказа.
– Знаю. Там у человека, у героя, экзема. И эти отвратительные наросты на собственной коже складываются в надпись: «Ждите ответа».
– На экземе?
– Да. Он идёт к врачу. Ему нужна мазь, рецепт, что угодно. А ему предлагают ждать ответа.
– От кого?
– Не сказано.
– И он ждёт?
– Нет. Он хочет избавиться от экземы.
– Естественное желание.
– Более чем. Но, возможно, он тем самым закрывает канал связи.
– Связи с кем?
Лев Аркадьич пожимает плечами.
– С Богом. Или с дьяволом. Там же не указано.
Книга лежит между нами, закрытая.
– И к чему вы клоните? Что тот невидимый собеседник нашёл другой канал?
– Не знаю.
– В двенадцатом рассказе?
– Может быть.
– Но это ведь не ответ.
– Нет, – говорит Лев Аркадьич. – Ответ был бы милостью.
– А это?
Он смотрит на книгу.
– А это рассказ.
Мы сидим ещё немного. Вернее, делаем вид, что сидим как прежде. Он говорит о чём-то постороннем. Я отвечаю невпопад.
Потом он убирает книгу обратно в ящик.
Когда я ухожу, он провожает меня до двери.
Почти год мы с Львом Аркадьичем не общаемся.
А потом мне звонит незнакомая женщина.
– Андрей Михайлович?
– Да.
– Меня зовут Надежда. Я племянница Льва Аркадьича.
Я сразу понимаю. Известие о смерти узнаёшь по интонации. Я только спрашиваю:
– Когда?
– Три дня назад. Вчера похоронили. Простите, но ваш телефон я нашла только сегодня.
– Мне очень жаль, – говорю я. – Я приеду, можно?
– Да, конечно. Он оставил для вас записку. Вы упомянуты в завещании.
Через час я уже у Чистых прудов.
Квартира после смерти хозяина всегда выглядит непристойно. Пока человек жив, даже пыль лежит как будто с его разрешения. После смерти всё сразу становится имуществом.
Надежда открывает мне дверь. Женщина лет пятидесяти, усталая, аккуратная, с тем лицом, которое бывает у людей, внезапно назначенных ответственными за чужую жизнь после её окончания.
В комнатах уже стоят коробки. На стульях лежат стопки книг. Какие-то бумаги перевязаны бечёвкой. На письменном столе Льва Аркадьича лежат очки в потёртом футляре, старый нож для разрезания страниц и несколько блистеров с таблетками.
Верхний ящик приоткрыт.
Книги в нём нет.
Надежда протягивает мне конверт. В записке всего несколько строк.
Лев Аркадьич просит передать мне на память о нём книжку «Монологи на грани», если я соглашусь её взять.
– Вы согласны? – спрашивает Надежда.
Я мог бы сказать — нет. Я уже знаю достаточно, чтобы не хотеть знать больше.
– Согласен.
Она выходит в соседнюю комнату и возвращается с серой книжкой в руках.
– Он как раз её читал, когда… – говорит Надежда. – Перед самой смертью. Мы так его и нашли. На кровати. А рядом эта книжка. Раскрытая.
– Раскрытая?
– Да. Я ещё подумала: надо же, умер с книжкой. Красивая смерть.
– А вы её читали?
Надежда удивляется:
– Какое там. Столько всего сразу навалилось. Не до чтения.
Домой я возвращаюсь с серой книжкой в портфеле и думаю о том, что это? Последний подарок мне от Льва Аркадьича, последняя весточка от него из иного мира? Или его месть?
Наверное, он все-таки решился и дочитал свой рассказ. Перед смертью. Потому что потом уже не будет. И, значит, стыдно не будет.
Дома я кладу книгу на письменный стол. А потом просто сижу и смотрю на неё. Открывать и не думаю. Думаю о том, что это один экземпляр из тридцати трёх.
Где остальные тридцать два? Этого я знать не могу. Но я точно знаю, что у этих тридцати двух людей «Монологи на грани» не стоят на книжной полке. Эта книжка спрятана в самом надёжном месте. Спрятана так, чтобы её никто не увидел.
Никто. Даже самые близкие. И в первую очередь именно самые близкие.
Они-то думают, что прячут свою тайну. Свою страшную страницу. Своё постыдное, случайно напечатанное признание. Они боятся, что жена, сын, дочь, любовница, друг, сосед, сиделка откроют книгу и прочтут о них то, чего читать нельзя.
Они не знают того, что знали мы с Львом Аркадьичем, а сейчас знаю только я. Что книга эта почти милосердна. Она не выдаёт человека другим. Не доносит. Не разоблачает перед свидетелями. Не превращает стыд в скандал. Никто их тайну не узнает. Зато узнает свою. Потому что у каждого есть свой двенадцатый рассказ. Свой монолог от первого лица. Его можно дочитать до конца. Но никто никогда не дочитывает.
А книжка, что ж… Она оставляет каждого наедине с самим собой. С собой настоящим, о котором он догадывался, но знать не хотел.
Так что любой обладатель книги может давать читать её всем, кто этого захочет. Если, конечно, ему этих «всех» не жалко.
Я кладу книгу в коробку, а её – в нижний ящик письменного стола. С тех пор она там и лежит.
Иногда я открываю нижний ящик и смотрю на коробку. Не на книгу даже. На коробку.
Мне не нужно брать её в руки.
Я знаю, что она там.
Знаю, что надо сделать, чтобы узнать про себя всё.
И знаю, что делать этого нельзя.
Пока жив, нельзя.
Я понимаю: мой двенадцатый рассказ будет мучить меня всю жизнь именно потому, что я его никогда не прочту.
А может, всё-таки прочту?
Напоследок. Как Лев Аркадьич.
Двенадцатый рассказ
3 редактура
Я не принадлежу к тем библиофилам старой школы, которые по запаху отличают бумагу Сытина от бумаги Сабашниковых, а при слове «оцифровка» морщатся так, будто им предложили залить чернилами прижизненного Пушкина.
Я человек современный. Во всяком случае, мне хочется так думать.
Мои каталоги давно хранятся не в картонных коробках, а в гугловском облаке. О новых поступлениях я узнаю раньше половины московских букинистов. Несколько перекупщиков звонят мне первым, если умер владелец хорошей библиотеки и родственники ещё не успели понять, что именно им досталось.
Интересно, что наследники обычно первым делом начинают распродавать книги. Мебель оставляют, сервизы делят, часы несут к оценщику, а книги готовы отдавать коробками, почти на вес. Им кажется, что они освобождают квартиру от пыли. Мы, настоящие коллекционеры, разумеется, не спешим указывать им на эту ошибку.
Вот Лев Аркадьевич совсем другой. Старомоден в самом прямом смысле этого слова. Даже не старомоден, а стар. Не в смысле возраста, хотя ему сильно за восемьдесят, а в смысле принадлежности к исчезнувшему виду людей, для которых книга начинается не с текста, а с прикосновения.
Он может равнодушно отнестись к содержанию романа, но надорванный корешок воспринимает как личную обиду. Сначала смотрит не на титул, а на инскрипт, экслибрис и состояние форзаца. Для него книга начинается там, где обычный читатель ещё ничего не видит. Он говорит «провенанс» так, будто речь идёт о родословной древнего рода, а фоксинги рассматривает с брезгливой нежностью врача.
Мы знаем друг друга лет тридцать. Дружбой это назвать трудно. Коллекционеры вообще плохо дружат. Между ними всегда стоит книжный шкаф, а в шкафу то, чего нет у другого. Но отношения у нас давние, почти доверительные.
Квартира Льва Аркадьевича расположена в старом доме у Чистых прудов, в глубине двора, где даже летом пахнет сыростью, кошками и подвалами. Лифт, как всегда, не работает. Я поднимаюсь на четвёртый этаж, отдышавшись, нажимаю звонок, и Лев Аркадьевич открывает почти сразу, в домашнем пиджаке, мягких туфлях и при галстуке.
В тот вечер на столе у него лежат две книги. Первая вполне приличная, но не редкая: сборник начала двадцатых. Вторая — довоенное издание с инскриптом человеку, чьи собственные книги давно забыты, зато автографы почему-то ценятся.
Я смотрю, хвалю сохранность, спрашиваю о провенансе и уже собираюсь перейти к обычному разговору о болезнях, ценах и падении вкуса, когда Лев Аркадьевич открывает верхний ящик письменного стола.
Достаёт он оттуда, кажется, лупу. Или карандаш. Не помню. Зато я прекрасно вижу маленькую серую книжку, лежащую в глубине ящика рядом с очками в потёртом футляре, таблетками и старым ножом для разрезания страниц.
– Что это у вас?
Лев Аркадьевич задвигает ящик. Чуть поспешнее, чем следовало бы.
– Ничего особенного.
– Тогда покажите.
Он медлит.
– Не стоит.
– Почему?
– Потому что вы захотите её купить.
– Уже хочу.
Он смотрит на меня устало, почти сердито.
– Андрей Михайлыч, не всё продаётся.
– Это вы мне рассказываете? Но покажите хотя бы.
Он смотрит на меня долго, пожалуй, слишком долго.
– Покажу, – говорит он наконец. – Но при одном условии. Обещайте, что не станете пролистывать её до конца.
– Дорогой Лев Аркадьевич, вы меня пугаете. Почему?
– Неважно.
Я смеюсь.
– Вы говорите как владелец проклятого фолианта из английского романа.
– Возможно, – говорит он. – Только это не фолиант.
Я, конечно, даю слово. А данное мною слово я не нарушаю. Иногда это причиняет мне неудобства, иногда убытки, но привычка есть привычка. И Лев Аркадьич об этом знает. Он снова выдвигает ящик, достаёт серую книжку и с явной неохотой протягивает её мне.
Книга тоненькая, маленькая, почти карманная. Мягкая обложка. Дешёвая бумага. Вид самый невзрачный. Из тех книжек, которые на букинистическом развале кладут в коробку под столом, а не на витрину.
На обложке нет имени автора. Только инициалы: И. Р.
Ни фотографии, ни биографической справки, ни самоуверенной строки «об авторе».
– И что это? Самиздат для родственников?
– Почти.
– Тираж?
– Тридцать три экземпляра.
Вот тут я заинтересовался по-настоящему.
Тридцать три экземпляра — это уже не литература, а шанс. Правда, шанс двусмысленный. Такая ничтожность тиража почти всегда означает, что книгу выпустили за счёт автора, а автор, скорее всего, до смешного беден, самолюбив и никому не нужен. Но именно из таких жалких обстоятельств иногда и вырастает будущий раритет.
На титуле значится название: «Монологи на грани». Ниже: «цикл миниатюр».
Дальше идёт оглавление.
Одиннадцать рассказов.
Я перелистываю несколько страниц. Никакого особого раритета я пока не вижу. Таких изданий хватает в любой частной библиотеке, хозяин которой однажды решил напечататься за свой счёт и раздарить книженцию знакомым.
Содержание я толком не разбираю. Вижу только обрывки фраз, короткие монологи, чужие голоса, неприятную исповедальность интонации.
– Неприятная вещица. Но я бы её приобрёл.
Лев Аркадьевич чуть ли не выхватывает книжку из моих рук.
– Она не продаётся.
– Милый Лев Аркадьевич, на первый взгляд книжка интереса не представляет. Но вы держите её не на полке, а в запертом ящике письменного стола и ставите странное условие, прежде чем дать мне её посмотреть. Значит, в книжице есть секрет. Хотите, угадаю? Бракованный экземпляр? При таком тираже это сразу делает книгу уникальной.
– Нет, не так. Просто…
Лев Аркадьевич медлит, колеблется, но наконец решается:
– Просто в ней есть лишний рассказ.
– То есть?
– В оглавлении одиннадцать. А в книге двенадцать.
– Ну я же и говорю: типографская ошибка. Или вклеена чужая тетрадь?
– Нет.
– Тогда что?
– Я.
Я не сразу понимаю.
– Что значит «я»?
– Этот рассказ обо мне.
Вот тут у меня впервые возникает мысль, что Лев Аркадьевич, кажется, всё-таки впал в маразм. Не в книжное старомодное безумие, к которому я привык, а в самый обыкновенный старческий маразм, где каждая случайность начинает относиться лично к тебе.
– Имя ваше указано?
– Нет.
– Но рассказ про вас?
– Да.
– Вы его прочли?
– Нет.
– Тогда откуда знаете?
– Начал читать.
– И?
– Закрыл на второй странице.
Тут моя догадка о маразме почти подтверждается. Старик не прочёл рассказа, но уже знает, что он о нём. Более того, отказывается показать мне этот рассказ именно потому, что он о нём.
Случай, в общем, почти клинический.
– Простите, Лев Аркадьевич, но звучит это странно.
– Конечно.
– И вы сами понимаете?
– Прекрасно.
– Тогда покажите.
– Нет.
– Почему?
– Потому что он обо мне.
– Но вы же не дочитали.
– Но прочитал достаточно.
– Я бы не закрыл.
Он смотрит на меня с усталым любопытством.
– Неужели?
– Не закрыл бы.
Он немного молчит и вдруг говорит совсем другим голосом:
– Одного я не понимаю. Это постоянный рассказ или переменный? Он всегда о том, кому принадлежит книга? Или о том, кто её читает?
Я снова не понимаю. Но, странным образом, он вдруг перестаёт походить на безумца. Безумец на его месте защищал бы свою тайну. А Лев Аркадьевич рассуждает о ней почти как исследователь. Точнее, как человек, которому выпало наблюдать нечто невозможное и который до сих пор надеется найти этому какое-то объяснение.
– Хотите проверить? – спрашиваю я.
Он не отвечает.
– Я открою двенадцатый рассказ и начну читать. Если пойму, что он о вас, сразу закрою. Даю слово.
Он долго смотрит на книгу. Потом убирает ладонь с обложки.
Я начинаю листать книжку, почти не сомневаясь, что никакого лишнего рассказа там нет. Вот кончается последний, одиннадцатый, рассказ. Я переворачиваю страницу. Вижу: дальше и вправду следует текст.
Я читаю от силы секунд двадцать. Сначала ещё можно уверять себя, что это случайное совпадение, ловко подстроенная интонация, что-то вроде фокуса для доверчивых стариков. Потом попадается одна подробность. Совсем мелкая. Такая, о которой не знал никто и которую я сам давно научился не знать.
Я захлопываю книгу и почти отшвыриваю её от себя.
Лев Аркадьевич спрашивает только:
– Про меня?
– Нет, про меня.
Он долго молчит.
– Но почему же вы её захлопнули?
– Потому же, почему и вы.
Лев Аркадьевич кивает. Не удовлетворённо, а почти скорбно.
– Стыдно? – спрашивает он.
Я смотрю на серую обложку.
– Стыдно. И страшно.
– Страшно потом, – говорит Лев Аркадьевич. – Сначала именно стыдно.
В комнате ничего не изменилось. Те же книжные шкафы, та же лампа, тот же письменный стол, те же старческие таблетки у края скатерти. Никакого грома, никакого сияния, никакого холода, идущего от обложки. Только мы двое сидим перед тонкой серой книжкой и уже знаем то, чего знать не могли.
– Это невозможно.
– Конечно.
– Такого не бывает.
– Разумеется.
– Это похоже на чудо.
– Похоже.
– Но мы с вами давно в чудеса не верим.
– Не верим, – говорит Лев Аркадьевич. – Но, кажется, являемся свидетелями.
Мы долго молчим. Потом Лев Аркадьевич вдруг говорит:
– Первый рассказ называется «Ждите ответа».
– Я не читал первого рассказа.
– Знаю. Там у человека, у героя, экзема. И эти отвратительные наросты на собственной коже складываются в надпись: «Ждите ответа».
– На экземе?
– Да. Он идёт к врачу. Ему нужна мазь, рецепт, что угодно. А ему предлагают ждать ответа.
– От кого?
– Не сказано.
– И он ждёт?
– Нет. Он хочет избавиться от экземы.
– Естественное желание.
– Более чем. Но, возможно, он тем самым закрывает канал связи.
– Связи с кем?
Лев Аркадьевич пожимает плечами.
– С Богом. Или с дьяволом. Там же не указано.
Книга лежит между нами, закрытая.
– И к чему вы клоните? Тот невидимый собеседник нашёл другой канал?
– Не знаю.
– В двенадцатом рассказе?
– Может быть.
– Но это ведь не ответ.
– Нет, – говорит Лев Аркадьевич. – Ответ был бы милостью.
– А это?
Он смотрит на книгу.
– А это рассказ.
Мы сидим ещё немного. Вернее, делаем вид, что сидим как прежде. Он говорит о чём-то постороннем. Я отвечаю невпопад.
Потом он убирает книгу обратно в ящик.
Когда я ухожу, он провожает меня до двери.
Почти год мы с Львом Аркадьевичем не общаемся.
А потом мне звонит незнакомая женщина.
– Андрей Михайлович?
– Да.
– Меня зовут Надежда. Я племянница Льва Аркадьевича.
Я сразу понимаю. Известие о смерти узнаётся по интонации. Я только спрашиваю:
– Когда?
– Три дня назад. Вчера похоронили. Простите, но ваш телефон я нашла только сегодня.
– Мне очень жаль, – говорю я. – Я приеду, можно?
– Да, конечно. Он оставил для вас записку. Вы упомянуты в завещании.
Через час я уже у Чистых прудов.
Квартира после смерти хозяина всегда выглядит непристойно. Пока человек жив, даже пыль лежит как будто с его разрешения. После смерти всё сразу становится имуществом.
Надежда открывает мне дверь. Женщина лет пятидесяти, усталая, аккуратная, с тем лицом, которое бывает у людей, внезапно назначенных ответственными за чужую жизнь после её окончания.
В комнатах уже стоят коробки. На стульях лежат стопки книг. Какие-то бумаги перевязаны бечёвкой. На письменном столе Льва Аркадьевича лежат очки в потёртом футляре, старый нож для разрезания страниц и несколько блистеров с таблетками.
Верхний ящик приоткрыт.
Книги в нём нет.
Надежда протягивает мне конверт.
В записке всего несколько строк.
Лев Аркадьевич просит передать мне на память о нём книжку «Монологи на грани», если я соглашусь её взять.
– Вы согласны? – спрашивает Надежда.
Я мог бы сказать нет. Я уже знаю достаточно, чтобы не хотеть знать больше.
– Согласен.
Она выходит в соседнюю комнату и возвращается с серой книжкой в руках.
– Он как раз её читал, когда… – говорит Надежда. – Перед самой смертью. Мы так его и нашли. На кровати. А рядом эта книжка. Раскрытая.
– Раскрытая?
– Да. Я ещё подумала: надо же, умер с книжкой. Красивая смерть.
– А вы её читали?
Надежда удивляется:
– Какое там. Столько всего сразу навалилось. Не до чтения.
Домой я возвращаюсь с серой книжкой в портфеле и думаю: что это? Последний подарок от Льва Аркадьевича? Последняя весточка из иного мира? Или месть?
Наверное, он всё-таки решился и дочитал свой рассказ. Перед смертью. Потому что потом уже не будет. И, значит, стыдно не будет.
Дома я кладу книгу на письменный стол. А потом просто сижу и смотрю на неё. Открывать и не думаю. Думаю о том, что это один экземпляр из тридцати трёх.
Где остальные тридцать два? Этого я знать не могу. Но я точно знаю, что у этих тридцати двух людей «Монологи на грани» не стоят на книжной полке. Эта книжка спрятана в самом надёжном месте. Спрятана так, чтобы её никто не увидел.
Никто. Даже самые близкие. И в первую очередь именно самые близкие.
Они-то думают, что прячут свою тайну. Свою страшную страницу. Своё постыдное, чудом возникшее признание. Они боятся, что жена, сын, дочь, любовница, друг, сосед, сиделка откроют книгу и прочтут о них то, чего читать нельзя.
Они не знают того, что знали мы с Львом Аркадьевичем, а сейчас знаю только я. Что книга эта почти милосердна. Она не выдаёт человека другим. Не доносит. Не разоблачает перед свидетелями. Не превращает стыд в скандал. Никто их тайну не узнает. Зато узнает свою. Потому что у каждого есть свой двенадцатый рассказ. Свой монолог от первого лица. Его можно дочитать до конца. Но никто никогда не дочитывает.
А книжка, что ж… Она оставляет каждого наедине с самим собой. С собой настоящим, о котором он догадывается, но знать не хочет.
Так что любой обладатель книги может давать читать её всем, кто только пожелает. Если, конечно, ему этих «всех» не жалко.
Вот именно — не жалко.
Порой я думаю, что бы случилось, если каждый человек на свете получил бы свой двенадцатый рассказ?
Иногда я думаю: что было бы, если каждый человек получил бы свой двенадцатый рассказ? Поняло бы человечество про себя хоть что-нибудь? Сдвинулось бы хоть на микрон в сторону добра?
Вряд ли. А может, и наоборот.
Я кладу книгу в коробку, а её — в нижний ящик письменного стола. С тех пор она там и лежит.
Иногда я открываю нижний ящик и смотрю на коробку. Не на книгу даже. На коробку.
Мне не нужно брать её в руки.
Я знаю, что она там.
Знаю, что надо сделать, чтобы узнать про себя всё.
И знаю, что делать этого нельзя.
Пока жив, нельзя.
Я понимаю: мой двенадцатый рассказ будет мучить меня всю жизнь именно потому, что я его никогда не прочту.
А может, всё-таки прочту?
Напоследок. Как Лев Аркадьевич.
