Читайте журнал «Новая Литература»

Исаак Розовский. Рукопись Е. Л. (рассказ)

Роман «Я матка» принадлежит к тому редкому разряду книг, история которых начинается – и, кажется, заканчивается – раньше, чем их успевают прочесть первые читатели.

Обычно художественное произведение сначала появляется, потом его читают, потом о нем спорят, а уж затем – в зависимости от степени общественной растерянности – его награждают, запрещают или просто забывают. С книгой «Я матка» всё произошло иначе: о ней успели поспорить ещё до публикации, испугаться до чтения и отказаться до знакомства с текстом.

Самое поразительное, что саму книгу никто ещё и в глаза не видел, но слышали о ней все. О книге спорили яростно, поскольку слухи о том, что уже переведён и вот-вот выйдет в свет крутейший эротический роман, распространились со скоростью лесного пожара. Тем более удивительно, что едва ли не половина спорщиков точно знала, что «Я матка» совсем не эротический и, более того, вовсе не роман, а многостраничная программа по исправлению демографической ситуации, разработанная в недрах Канцелярии Правителя далёкой северной страны.

Мнение о книге, которую никто не читал, обладает одним важным преимуществом перед всеми прочитанными: его невозможно подтвердить или опровергнуть цитатой.

Большинство, впрочем, считало, что «Я матка» всё же художественный текст. Одни по инерции называли её сатирой, но, кажется, главным образом для самоуспокоения: слово «сатира» позволяло надеяться, что над этим можно смеяться. Более осторожные говорили: антиутопия. Более впечатлительные – кошмар. Наиболее современные добавляли, что человеческое перо такого написать не в состоянии, а значит, здесь не обошлось без искусственного интеллекта, натренированного, по-видимому, на протоколах допросов, акушерских справочниках и речах о святом долге перед будущим.

Но все, при всём различии вкусов, ссылались на один и тот же сайт.

Сайт сообщал, что ещё в 2015 году книге «Я матка» была присуждена престижная «Премия Свободы», ежегодно вручаемая известной правозащитной организацией. Само название премии звучало почти издевательски: её, похоже, получила книга о мире, где свобода окончательно отменена. Возможно, в этом заключалась очень тонкая ирония.

Сайт был устроен с той небрежной убедительностью, которая часто действует сильнее профессионального дизайна: список лауреатов, архив церемоний, несколько фотографий плохого качества, торжественная формулировка решения жюри. В краткой аннотации говорилось, что действие романа происходит в некой северной стране, едва ли существующей. Это уточнение выглядело почти успокоительно: мир, конечно, сильно изменился к худшему, но всё ещё не дошёл до того мрачного ужаса, который рисует воображение автора. Так, во всяком случае, хотелось думать.

Я сам, заинтригованный разноголосицей столь несовместимых между собою версий, разумеется, не преминул заглянуть по указанному адресу и тоже убедился, что сайт существует до сих пор. А лауреатом за 2015 год действительно значится «Я матка».

Итак, налицо сразу две странности.

Первая заключалась в том, что оригинальный текст романа написан по-испански.

Вторая – в том, что имя автора нигде не приводилось. Он фигурировал только под инициалами: Е. Л.

Дальше следы книги начинали раздваиваться. По одной версии, полный текст существовал в виде рукописи, но ни одно издательство не решилось её принять. По другой – роман был опубликован в малотиражном литературном журнале Senderos Secretos – «Тайные тропы», номер которого загадочным образом исчез из сети, а бумажные экземпляры разошлись по частным библиотекам. По третьей – текст никогда не был закончен, и всё, что мы называем романом, представляет собой совокупность фрагментов, эссе, писем, редакторских замечаний, вымышленных рецензий и позднейших подделок.

Была и четвёртая версия, самая раздражающая. Согласно ей, «Я матка» вообще не существовала. Существовал только разговор о ней.

Эта версия мне долго казалась нелепой. Затем – неприятно правдоподобной. А потом я понял, что она ничего не меняет.

Почти непристойное название – «Я матка» – почему-то врезалось мне в память. Я пытался отмахнуться от него как от дурной шутки или литературной провокации, но оно не отпускало. В нём было что-то слишком прямое, слишком грубое и одновременно слишком точное. Названия некоторых книг забываются раньше, чем успеваешь перевернуть первую страницу. Это, напротив, как будто не желало быть забытым.

А дальше стали происходить вещи отчасти даже мистического свойства. Всё по известной пословице: на ловца и зверь бежит. Правда, ловцом меня назвать трудно. Я никого особенно не выслеживал, не составлял плана поисков, не сидел в архивах, не писал запросов в университетские библиотеки. Скорее наоборот: я уже почти решил оставить эту историю в покое.

Но зверь на меня и вправду бежал.

Первым оказался мой шапочный знакомый. Узнав о моём интересе, он сказал, что в студенческие годы слышал подробный разбор «Я матка» на семинаре по современной антиутопии. Преподаватель, по его словам, говорил о книге с той осторожной почтительностью, с какой говорят о текстах блестящих, но представляющих немалую опасность для неподготовленного читателя. Он прочитал студентам несколько страниц и даже разрешил их сфотографировать: в зимнюю сессию по этим страницам должен был приниматься зачёт.

– У меня всё осталось, – сказал знакомый. – Только не ждите многого. Там всего несколько листов.

Через неделю он принёс мне тонкую полупрозрачную папку, в которой лежало шесть страниц. Не оригинал, конечно, а распечатка фотографий, сделанных с университетской копии, а та, вероятно, была копией с ещё более старой копии. Поля были исчерканы разными чернилами и почерками. Где-то стояли вопросительные знаки, где-то восклицательные, где-то матерное слово. Один абзац был обведён красной ручкой так яростно, будто его пытались не выделить, а задержать на месте преступления.

Так я впервые увидел фрагмент этого призрачного текста.

И тут обнаружилась ещё одна странность. Эти шесть страниц были написаны по-русски, и на таком русском, который не мог быть переводом ни с какого языка. Он был слишком внутренний, слишком телесный, слишком неровно живой. Переводчик, даже самый гениальный, не стал бы так ошибаться, так сбиваться и так вдруг попадать в самую жилу.

На первой же странице говорила женщина, но говорила не как литературная героиня, а как человек, у которого не осталось ничего, кроме голоса.

Имени её в этом тексте не было.

Только однажды, на полях, чужой рукой было написано:

«Е. Л.?»

Я помню, что тогда впервые подумал: может быть, инициалы на сайте относились вовсе не к автору. Может быть, это были инициалы свидетельницы.

В отрывке говорилось о некоем ЦП(о). Сначала это сокращение показалось мне одной из тех аббревиатур, которые писатели придумывают, когда хотят быстро создать впечатление учреждения с дурным запахом в коридоре. Но уже через несколько строк стало ясно: это не декорация, а описание конкретного места.

«ЦП расшифровывается как Центр Подвижничества», – написано на одном из листов.

Дальше следовало объяснение, от которого веяло полицейским протоколом:

«А маленькая буква „о“ в скобках означает, что наш ЦП не простой, а особый».

В книге, если это была книга, действительно описывалось место, которого как бы нет. Закрытое учреждение, созданное для женщин, изъятых из обычной жизни. Официально – ради служения, будущего, народа, демографии. На деле – ради эксплуатации тела, которое государство сочло недозагруженным.

Женщин там называли подвижницами.

Не заключёнными, не рабынями. Подвижницами.

Слово было найдено с безупречной жестокостью. Оно сразу влекло за собой подвиг, жертву, церковную тень, добровольность, высокую цель. Так власть, очевидно, и должна говорить, если хочет построить ад, не называя его адом.

На одной из страниц, видимо из раннего эпизода, женщины ещё пробовали шутить. Сама шутка была почти школьная, непристойная, с тем особым смехом, который возникает не от веселья, а от попытки не испугаться раньше времени. Одна из них объясняла слово «подвижница» совсем не от подвига, а от подвижности:

«Подвижная такая девушка. Суетится под клиентом в хорошем смысле. В смысле, так подмахивает, что клиент себя как на батуте чувствует и затылком о потолок стучится».

На полях кто-то написал: «страшно, а не смешно».

И в самом деле, эта фраза была, пожалуй, первым доказательством того, что передо мной всё-таки книга о живых людях. Ни одна программа, даже самая людоедская, не способна так шутить при подготовке казни.

На другой странице было описание жилого корпуса. Он уподоблялся поезду, только вагоны в этом поезде были расположены не цепочкой, а вертикально – один над другим. Этажи назывались отрядами, комнаты – купе. В каждом купе два верхних и два нижних места. У каждой женщины номер. На всех – одинаковые халаты с квадратиком на груди.

Фамилия ещё сохранялась, но имя уже было лишним.

Мне запомнилась фраза:

«А для персонала мы вообще не мы. Мы только номера».

Один общий знакомый свёл меня с человеком, который утверждал, что читал «Я матка» по-испански. Не русский оригинал, замаскированный под перевод, а именно испанский текст. Он говорил об этом без всякой таинственности, даже несколько устало, как говорят люди, которых слишком много раз просили пересказать один и тот же сон.

– Да, – сказал он. – Я читал. Очень плохая бумага, мелкий шрифт, издательство, кажется, аргентинское. Или мексиканское. Не помню. Но книга настоящая.

Я спросил, была ли она смешной.

Он посмотрел на меня с таким удивлением, будто я спросил, хорошо ли танцует виселица.

– Смешной?

Он пересказал мне содержание. Не всё, конечно, а несколько узлов, несколько деталей, несколько слов, которые, по его словам, невозможно было забыть. Далёкая страна. Демографическая катастрофа. Женщины, превращённые в государственный ресурс. Центры Подвижничества. Особый Центр – штрафной, спрятанный от мира, будто его и нет. Девушки и женщины, у которых государство национализировало матку и объявило её госимуществом.

– В той книге ад, – сказал он. – Но не дантовский. У Данте ад грандиозен. Даже в муках есть архитектура вечности. Там же, в ЦП(о), всё иначе. Чудовищно и скучно. Понимаете? Скучно, как распорядок дня всеми забытого старика. Подъём. Еда. Осмотр. Процедура. Сеанс. Сон. Снова подъём. И каждые шесть месяцев опорос.

Именно это слово – «скучно» – показалось страшнее всех остальных. Ад, который скучен, уже стал учреждением, конторой.

Он рассказывал о «сеансах» почти шёпотом, хотя мы сидели в шумном кафе и за соседним столиком двое студентов спорили о ценах на квартиры. Слово «сеанс», по его словам, в книге было одним из самых мерзких. Не потому, что оно прямо называло насилие, а как раз потому, что не называло. Оно делало насилие расписанием. Пунктом дневного плана. Очередной скучной процедурой.

Он говорил о «помётах». Кажется, именно так. Или, может быть, это уже было его слово, а не слово книги. Женщин там заставляли рожать не детей, а партии будущего населения. Не одного ребёнка, не двух, а сразу много. «Заготовки» – вот слово, которое он повторил несколько раз, морщась, будто оно оставляло во рту металлический привкус.

Потом он рассказал о списаниях. Тех, кто больше не годился, уводили в Административный корпус. Туда входили на двух ногах, а обратно их уже выносили ногами вперёд. Это тоже было устроено без особенного драматизма. Без палаческих речей. Без финального монолога злодея. Просто матка выполнила норму, износилась, перестала быть полезной.

Этих несчастных списывали как станки.

– И вы уверены, что это был испанский текст? – спросил я.

Он пожал плечами.

– Я уверен только в том, что это было совсем не смешно.

Позднее я пытался восстановить сюжет «Я матка» по обрывкам, пересказам и чужим спорам. Дело это безнадёжное, но благодарное: книга, которую никто не читал целиком, удивительно легко поддаётся реконструкции. Возможно, потому, что каждый дописывает её через свой страх.

Вокруг книги быстро возникло не читательское сообщество, а сообщество свидетелей. Это разные вещи: читатель спорит о тексте, свидетель – о происшествии.

Сходились все в одном: в стране, где вечные войны, демографическая паника, культ служения, рано или поздно могут возникнуть Центры Подвижничества.

Государству не хватает людей: солдат, работников, матерей, будущих детей, будущих матерей будущих солдат. И поскольку с пространством у этой страны всё в порядке, а с населением намного хуже, взгляд власти неизбежно смещается к единственному месту, где это население производится, – к женскому телу.

В обычной антиутопии власть контролирует язык, память, передвижение, книги, мысли, одежду, сон, смерть. Здесь она идёт дальше или, может быть, глубже. Она контролирует матку.

Главная героиня, если верить найденным фрагментам и рассказам тех, кто якобы видел полный текст, – дезертирша, которая попыталась уклониться от женской мобилизации. По этой причине она попадает не в обычный Центр Подвижничества, а в особый, штрафной. Там вместе с ней оказываются ещё десятки женщин, которых государство переводит из человеческого состояния в производственное.

Роман, насколько можно судить, устроен как чередование хроники текущих событий и воспоминаний. Это важно. Потому что если бы перед нами был только Центр, только купе, только процедуры, только сеансы, от этого текста можно было бы задохнуться. Но в памяти этих маток то и дело вспыхивает прежняя жизнь: детство, родители, школа, глупые разговоры, первые знания о теле, странные смешные эпизоды, которые в другом романе были бы просто воспоминаниями, а здесь становятся доказательствами утраченной человеческой полноты.

Мой собеседник считал мотив памяти главным в романе. Память упорно сохраняет то, что власть хочет стереть: имена, слова, унижения, шутки, страх, злость, былые мечты.

Государство ведёт свою отчётность, матки – свою. Сопротивляться им даже в голову не приходит. Они отстаивают единственное сохранившееся у них право – помнить.

Когда мы прощались, он вдруг неожиданно сказал:

– Это самая страшная книга из всех, что я читал.

– Но ведь не банальная чернуха? – спросил я и тут же понял, что сморозил глупость.

Он лишь пожал плечами, коротко кивнул и ушёл.

А между тем я всего лишь повторил аргумент, который стал популярен среди противников книги. Они так и говорили: «Я матка» – не шедевр и не пророчество, а чистой воды чернуха.

Сторонники обвинения говорили, что роман слишком физиологичен, слишком жесток, слишком настойчиво смотрит туда, куда смотреть нельзя. Что он пользуется женским страданием как материалом. Что в нём нет света. Что в нём нет выхода. Что так нельзя.

Последний довод казался мне самым слабым и самым сильным одновременно.

Потому что, конечно, так нельзя.

Но вопрос не в том, можно ли так писать. Вопрос в том, существует ли уже такая логика, которая однажды заставит писать именно так.

По сохранившимся свидетельствам, роман не предлагает читателю утешительной лестницы. Здесь нет дантовского движения: Ад, потом Чистилище, потом Рай. Здесь есть только Ад, причём не метафизический, не карающий, не населённый честными чертями, а современный, учрежденческий.

Ад с расписанием.

Ад с медсёстрами.

Ад с внутренней связью.

Ад, где человеческая боль является не сбоем, а условием работы механизма.

В одном пересказе утверждалось, что в романе есть сцены, после которых читатель чувствует не столько ужас, сколько стыд за сам факт чтения. Не знаю, так ли это. Из тех страниц, что я видел, следовало другое: автор, кто бы он ни был, не наслаждался мраком. Он боялся собственной конструкции.

И это чувствовалось.

Самым страшным в найденных страницах были не грубые слова и не намёки на насилие. Страшнее всего была деловитость. То, как быстро чудовищное обрастало порядком. Как слово «процедура» делало насилие почти медицинским. Как слово «сеанс» превращало массовое изнасилование в пункт дневного режима. Как слово «заготовки» отменяло ребёнка раньше, чем он успевал стать ребёнком.

Но чем дальше, тем меньше эта история походила на литературную загадку. Следы книги переставали вести в архивы и всё чаще выводили к газетным новостям, чиновничьим формулировкам и документам, которые ещё вчера показались бы пародией.

Потом эта вымышленная страна словно начала проступать на карте мира. Не границами – словами. Я впервые заметил это в небольшом интервью одного демографа, рассуждавшего о необходимости «повышения репродуктивной ответственности». Через несколько дней мне попался проект общественной инициативы, где говорилось о «женском служении будущему». Потом кто-то прислал мне скриншот с фразой «материнский ресурс государства». Скриншот оказался, скорее всего, поддельным. Но меня смутило не это.

Меня смутило, что он выглядел возможным.

Чем больше я узнавал о «Я матка», тем труднее было решить, что чему предшествовало: книга действительности или действительность книге. Сначала я думал, что роман предсказал будущий язык власти. Потом – что власть украла язык романа. Потом – что никакой разницы между этими двумя версиями нет.

Первым настоящим совпадением, от которого мне стало не по себе, была сухая новость: правитель одной северной державы на встрече с министром здравоохранения призвал расширять диспансеризацию «с точки зрения оценки репродуктивного здоровья», чтобы «родителей было всё больше и больше». Он добавил, что это должно касаться и мужчин, и женщин.

В самой фразе не было ничего фантастического. Напротив, она была буднична, почти медицински безобидна. Именно это и пугало. Между «оценкой репродуктивного здоровья» и ЦП(о), разумеется, лежала пропасть.

Один приятель, которому я пересказал эту новость, остроумно ответил: «Таким манером ко времени, описанному в “Я матка”, антиутопия превратится в банальную хронику реальной жизни. А потом ещё автора обвинят, что он сильно приукрасил действительность, описал её в слишком розовых тонах».

Через несколько недель после этого мне попался проект доклада, пересланный человеком, который просил не называть его имени. Там говорилось о необходимости «нового понимания репродуктивного подвижничества в условиях исторического вызова».

Фраза была, может быть, случайной. Даже наверняка случайной.

Но я вспомнил затёртые страницы, пластиковую папку, инициалы Е. Л., сайт с «Премией Свободы», испанский перевод, которого не было, и шесть листов, по которым когда-то принимали зачёт.

А потом мне устроили встречу с бывшим сотрудником Канцелярии Правителя.

Человек, который его знал, предупредил сразу:

– Только вы ему особенно не верьте. Он оттуда вылетел ещё лет десять назад. За пьянство. С тех пор, кажется, пьянство и есть его основное место службы.

Мы встретились в квартире на окраине, где всё – запах, обои, серый свет, клеёнка на столе – казалось давно отправленным в отставку. Хозяин не был пьян. От этого он казался особенно настороженным.

– Была у нас эта книжка, – сказал он, выслушав меня. – С инициалами Е. Л. Лежала. Читали.

– Кто?

Он усмехнулся.

– Те, кому положено.

Он говорил, что текст сначала восприняли как курьёз. Потом как неприятную фантазию. Потом как интересную модель. Это выражение он произнёс с особым уважением, будто оно до сих пор грело ему душу. По его словам, именно из этой книги позже выросла одна из закрытых программ по оздоровлению демографической ситуации. Отдельные идеи, термины, подходы, организационные принципы – да, брали. Перерабатывали. Смягчали. Очищали от литературщины.

– Я сам участвовал, – сказал он. – Немного. Там группа была. Межведомственная.

В его словах было слишком много подробностей, чтобы считать их чистой выдумкой, и слишком много удобных совпадений, чтобы поверить им полностью.

Самым подозрительным было то, что он ничего не пытался доказать. Лжецы любят систему. Этот человек, кажется, любил только спиртное.

– А где эта книга? – спросил я.

– У меня. А где ж ей ещё быть?

– И как же вам удалось?

– Украл, – сказал он спокойно. – Аккурат в день увольнения. Просто вынес вместе со своими вещами.

– Покажите, я не верю.

Он поднялся, долго возился с ключами, подошёл к старому письменному столу и выдвинул нижний ящик. Потом оглянулся, как будто в комнате мог находиться кто-то ещё, и достал книгу.

Я не помню, как она выглядела. Вернее, помню слишком хорошо и потому не доверяю памяти. Тёмная обложка. Никакого имени. Только название. Или не было названия? Может быть, были лишь инициалы Е. Л. и номер на корешке. Во всяком случае, я понял: если это подделка, то подделана она была с такой любовью, какой не удостаиваются настоящие книги.

– И тут полный текст?

– Конечно, – ответил он и вдруг замялся. – Если не считать шести страниц. Их кто-то вырвал много лет назад.

– Сколько вы за неё хотите? – спросил я.

Он назвал сумму столь несусветную, что я даже не стал переспрашивать.

Потом, не дождавшись моего ответа, начал снижать цену. Быстро, почти испуганно. Вдвое. Потом ещё вдвое. Потом до такой суммы, которую, пожалуй, я мог бы собрать, если продать машину, занять у друзей и навечно уйти «в минус» в банке.

– Вы же понимаете, что это такое, – сказал он наконец уже без прежней наглости.

– Понимаю, – ответил я.

И вдруг действительно понял.

– Знаете, – сказал я, – ещё вчера я бы, наверное, продал квартиру, влез в долги, а может быть, даже пошёл на преступление, чтобы обладать этой книгой.

Он оживился.

– Ну вот видите.

– Но сегодня она мне уже не нужна.

– Почему? – спросил он почти обиженно.

– Потому что реальность уже переписала её набело.

Он не понял. Я, возможно, тоже не до конца понял собственную фразу. Но смысл был прост: книга перестала быть тайной и предметом охоты. Её слова уже выходили из чужих уст, её логика входила в документы, её невозможное будущее говорило канцелярским языком сегодняшнего дня.

В обычной литературной мистификации выдуманная книга пытается притвориться настоящей. Здесь происходило обратное: настоящая действительность всё настойчивее притворялась выдуманной книгой. А может, не притворялась, а стала ею.

Он молча посмотрел на меня, потом положил книгу обратно в ящик и аккуратно запер его ключом.

– Ну хоть на бутылку-то дайте, – взмолился он.

Я дал.

 

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.