Евгений Антонов. Сержант-очки (повесть)

Анечке М., побудившей меня написать эту небольшую повесть.

 

Не мир я вам принес, но меч…

 

Урок биологии в девятом классе. За окном – унылый пейзаж уставшего от долгой зимы города. Впрочем, вру. Не города. Тогда еще – рабочего поселка городского типа. Карканье ворон в парке по соседству. Чтобы не скучать, занимались все своими делами. Кто-то читал, кто-то рисовал комиксы – шаржи на своих одноклассников, кто-то тупо таращился в окно или потолок. Иные, от безысходности, слушали объяснения учителя. Все как обычно. Со звонком все, мгновенно собравшись, дернулись, было, к выходу, но привычный ход событий прервала вошедшая секретарша директора школы, Любовь Петровна, солидная и полная достоинства дама в очках, уже не молодая, но с былым комсомольским задором в глазах и голосе. Работу свою на педагогическом поприще она начинала когда-то пионервожатой в пионерском лагере, где я впервые с ней и встретился, и вот, гляди ка, доросла до каких высот!

«Девочки могут идти, мальчики все остаются в классе!» – провозгласила она начальственным тоном, лишь слегка кивнув Татьяне Николаевне, пожилой учительнице биологии и, по совместительству, нашему классному руководителю, и, несколько торжественно и даже грозно, шлепнула по столу какой-то толстой красной (под стать ее владелице) папкой, с виду похожей на классный журнал, с торчащими из нее бумажками.

«Так, подходим ко мне по одному, получаем, расписываемся!»

Бумажки эти оказались повестками, извещающими о том что «такому то и такому то необходимо явиться такого то и такого то числа и месяца в районный военкомат, находящийся по такому то адресу, для прохождения приписной медицинской комиссии».

Получив свою повестку и вчитавшись в тест, я испытал немного странные, незнакомые мне чувства.

Как же часто случалось это с нами в том возрасте! Ах, какая прелесть!

Смесь радости от осознания своего взросления, гордости за то, что родная страна обо мне, таком важном и нужном человеке, помнит, страха перед чем-то неизведанным, но пока еще далеким… Ну, как-то вот так.

«В армию забирают!» – с мрачной торжественностью обреченного юноши, которого вот-вот должны принести в жертву богам, отвечал я на расспросы некоторых любопытных одноклассниц, с которыми я столкнулся тут же, в коридоре.

Точной даты прохождения приписной комиссии я не запомнил. Помню лишь, что дело было в феврале. В феврале 1983 года.

Так все начиналось…

 

Районный военкомат находился, разумеется, в районном центре, городе Котласе, примерно в тридцати километрах от Коряжмы, рабочего поселка, в котором я родился и рос, почти нигде более не бывая. Это было старое двухэтажное деревянное здание, еще довоенной постройки (а может, даже, и дореволюционной), изначально возведенное явно по какой-то казенной надобности. Одно его крыло вросло в землю и покосилось настолько, что полы в коридорах и комнатах заметно отклонились от горизонтали. И привезли нас туда, что называется, «централизованно», то есть автобусом, сразу всех. Раздевшись, как положено, до трусов, и пройдя сквозь череду комнат и кабинетов, получили мы маленькие книжки, похожие на комсомольский билет, только серые. На обложке такой книжки значилось «Приписное свидетельство», и указывалось в ней, что комиссию мы прошли, к строевой службе были годны (или годны с ограничениями, или вовсе не годны по состоянию здоровья) и приписывались к определенному роду войск. Чем руководствовалась комиссия, приписывая нас к родам войск, являлось абсолютной для всех загадкой. Так, например, казалось вполне логичным определить ребят небольшого роста в танковые войска, или там, самых высоких и крепких – в десант или морскую пехоту… Однако этого странным образом не происходило! Приписывали всех куда попало и абсолютно нелогично!  В чем, собственно говоря, и крылась истинная логика того времени и той системы, в которой нам посчастливилось жить. Правда, до истины этой я дошел гораздо позже, уже в совершенно иных обстоятельствах.

Я должен был служить в войсках связи, что меня, в общем-то, вполне устраивало. Где же мне еще быть с моим зрением 0,1 на оба глаза и очками – 4,5 диоптрий? Моего друга и одноклассника Леху приписали к мотопехоте, хоть и зрение его было не многим лучше моего. А Андрюшку Пастухова, другого моего одноклассника, грезившего стать летчиком-истребителем, записали в кинологи, хоть он и не переносил на дух ни собак, ни кошек.  «А в каких же тогда войсках я служить то буду?!» – недоуменно вопрошал Андрюшка, вчитываясь в свое свидетельство, словно в несправедливо вынесенный ему суровый приговор. «В собачьих,  Андрюха, в собачьих!» – отвечали мы ему с радостной ухмылкой на лицах.

В конце концов, мы все пришли к выводу, что приписка – это фикция, что не стоит обращать на нее внимание и что на самом деле все окажется совсем по-другому. Так оно, собственно, и вышло, но только не в моем случае.

 

 

Читайте журнал «Новая Литература»

Как родная меня мать провожала

 

Призвали меня 11 ноября 1985 года. Номер команды 1111. Так значилось в повестке. Будучи равнодушным к нумерологии (в отличие от некоторых очень достойных и дорогих мне людей), я не придавал этому никакого значения. Да и сейчас не придаю, хотя, возможно, какой-то знак в этом был. Повестку мне выдали, под роспись, как полагается, прямо в военкомате, сразу после прохождения призывной комиссии 28 октября 1985 года. В моем распоряжении имелось почти две недели, чтобы рассчитаться с работы, уладить все прочие дела, ну, и вообще, подготовиться, так сказать, морально.

На ремонтно-механическом заводе, где я работал слесарем-ремонтником 3-го разряда, после окончания профтехучилища, со мной простились хорошо, душевно. «Вот тебе, Женя, от нас подарок на прощанье! Служи с честью!» – торжественно произнес наш механик, Николай Федорович на утреннем разводе в последний мой рабочий день, и неловко сунул мне небольшой футляр из искусственной кожи, в котором оказалась недорогая электробритва. Как я тут же предположил, выбор подарка был основан на том факте, что растительность на моем лице отсутствовала, как таковая, и вряд ли могла появиться в ближайшем будущем.  Значит, подарок будет долговечным.

Рассчитался я быстро, и к ноябрьским праздникам был уже абсолютно свободен.

Моральная же подготовка сводилась, как и у всех, к организации проводин. Проводины, подобно юбилею, или даже, в какой-то степени, похоронам – так же бывает один раз в жизни – являлись мероприятием ответственным. Иногда размах празднества мог сравниться со свадебным, особенно если это были коллективные проводы. С музыкой и танцами, песнями и плясками, драками и битьем посуды. Иногда все заканчивалось более крупными неприятностями. Так приятеля моего, Сережку Бессонова, с коим мы крепко сдружились, учась в ГПТУ, во время очередных проводин одного из друзей сгребла милиция на Котласском вокзале. Сережка, с трудом стоя на ногах, пытался кого-то обнять у дверей вагона (кого – уже было не важно), но промахнулся и упал практически на рельсы. Он не расшибся, благо перрон на Котласском вокзале был не выше ступеньки обычного лестничного пролета, но когда проходивший мимо милицейский наряд попытался его оттуда вытащить, он начал яростно отбиваться и орать: «Граждане! Посмотрите, что со мной делает советская милиция!». А парень он, надо сказать, был рослый и, несмотря на худобу, очень сильный. Про таких говорят – жилистый. Милиции пришлось вызывать в помощь еще один наряд, а нам, почти всем двором, пришлось, уже к ночи, на мотоциклах, ехать в Котлас и буквально выпрашивать его из Котласского вытрезвителя. Сделать это нужно было до утра, пока не пришли на работу пытавшиеся его скрутить милиционеры, которые, со слов дежурного, имели на него большой зуб. От суда Сережку спасло лишь то, что у него у самого была на руках повестка о призыве в армию неделей позже.

С учетом всего этого, мои проводины были организованы скромно. Тем более, что горбачевская антиалкогольная компания, стартовавшая весной того года, уже начала набирать обороты и со спиртным стали возникать неожиданные перебои (мы тогда еще не знали, что нас ждет в этом плане по приходу из армии, кто бы сказал – не поверили).

Стол накрыли в большой комнате нашей (родительской) квартиры, где и уместились мои родные и ближайшие друзья. Была музыка (а как же!), были и танцы, были и песни. Заходили еще знакомые, знакомые знакомых, их подруги, какие-то девчонки, которых я ни разу не встречал… Одна из них даже спросила меня, уже такого веселого, беззаботного, старавшегося всем своим видом продемонстрировать свою бесшабашность: «А ты что, в армии, и в самом деле, хочешь служить?» «Хочу!» – гордо ответил я, величественным жестом откинул волосы со лба (отрастил почти до плеч), ловко опрокинул рюмку водки, закусил подтащенным вилкой по скатерти колесиком колбасы, и упал со стула, пытаясь обнять за плечи одного из друзей, сидевшего рядом, но поднявшегося из-за стола буквально за несколько секунд до этого.

Потом меня стригли. Наголо. Я уже не помню, кто из друзей участвовал в этом мероприятии, и сколько их было. Помню лишь, что было всем безумно весело. Каждый норовил оттяпать у меня прядь волос ножницами, придав моей голове еще более нелепый вид. Машинки для стрижки волос не имелось и, максимально коротко обкорнав меня ножницами, народ пустил в дело мою новую электробритву, пытаясь убить тем самым двух зайцев: добиться образцовой гладкости моего черепа и испытать бритву «в полевых условиях». И ведь они добились своего! Ближе к полуночи я был готов к службе во всех отношениях.

 

А поутру мама и два ближайших друга провожали меня в Котлас, ждали у дверей военкомата, пока нашу команду под номером 1111 пересчитали, проверили, построили и проинструктировали. До вокзала мы прошли пешком, благо находился он буквально в полукилометре. Впереди мы, с рюкзаками и сумками, подобием небольшой колонны под конвоем двух офицеров, позади хвостом растянулись провожающие нас родственники и друзья. То и дело кто-нибудь из ребят стаскивал с головы шапку и радостно, сверкая лысой башкой, кричал кому-нибудь из друзей или случайно встретившихся знакомых, что-то прощальное, но бодрое.

На вокзале, к своему величайшему удивлению, я увидел старшего брата, приехавшего из Кирова, где он жил и работал. Он прибыл поездом, часом раньше, специально, чтобы проводить меня. Брату такое мероприятие было не в новинку, он и сам, в свое время, не просыхал от проводов в армию друзей и одноклассников. Но тут были совсем другие ощущения – брат, родная кровинушка уходит! Как тут не прочувствоваться?! Сам-то он был «белобилетником», не годным по зрению, и испытать все эмоции призывника и последующие тяготы службы ему так и недовелось. Да он, собственно, особо и не стремился. Умело лавируя, он сумел протянуть время, не получая повестки из военкомата (для прохождения повторных медицинских комиссий) на руки и не расписываясь за их получение, до того возраста, когда призывать человека на срочную службу было уже, вроде как, и поздно.

Пришли мы минут за двадцать до отправления поезда, и сопровождающие офицеры позволили нам еще постоять на перроне, покурить и попрощаться с близкими теперь уже окончательно.  День выдался солнечным и морозным даже по ноябрьским меркам, поэтому никто уже особо не бравировал, стягивая шапки перед объективами фотоаппаратов, чтобы продемонстрировать свою лысую голову, как доказательство чрезвычайности происходящего.

Всё. Сели в вагон. Еще помахали рукой на прощанье. Поехали.

 

 

 

Здесь же дети едут!

И только здесь, трясясь в общем вагоне, я начал как следует постигать суть происходящего. Вот она кучка разношерстно одетых парней, человек 20-25, расположившиеся на полках двух смежных купе, продолжающих демонстрировать свое удальство и бесшабашность. С ними я буду сосуществовать ближайшие несколько дней, пока мы не прибудем в какую-нибудь воинскую часть. Какой еще она окажется эта воинская часть?  Да и где она? Бог весть.

Вот щуплый капитан из военкомата с пропитым лицом полукровки-азиата. Наш командир, стало быть. И никаких тебе больше родных или друзей!

Правда со мной была моя гитара. Да, я захватил с собой гитару. Простую дешевую гитару (что называется «ширпотреб»), которую мне подарил брат по окончании девятого класса. К моменту моей отправки в армию она была уже один раз разбита о дверной косяк и один раз продавлена севшим на нее невменяемым человеком. Правда, не фатально. И потому была склеена в разных местах эпоксидным клеем, отчего, как ни странно, звучание ее только улучшилось. Вид ее был ужасен, зато, в качестве ремня, на нее был прицеплен кожаный охотничий патронташ.

Вот под эту гитару мы и гудели всю ночь. Тщедушный военкомовский капитан, напившийся еще раньше нас реквизированной у нас же водкой и уснувший где-то на третьей полке в отобранной у кого-то фуфайке, должен был доставить нас в областной военкомат, точнее – на сборный пункт. Поезд прибывал в Архангельск часов в девять утра, и времени, чтобы «оторваться» еще разок у нас было предостаточно.

Говоря «у нас», я не совсем имею в виду себя самого. Пил я в то время не много – организм, всячески сопротивляясь, не позволял это делать так, как могли это делать другие (собственно говоря, и сейчас особенными способностями в этом плане я не отличаюсь). Я больше был наблюдателем, чем участником тех событий.

Зная о строгом запрете спиртного в армии и будучи уверенным в неусыпном строгом надзоре со стороны сопровождающих офицеров, как нас в том уверял военком и все выданные нам памятки, я с собой не прихватил ничего «согревающего» и появление  такого количества водки в нашим купе было для меня своеобразной магией. Бутылки появлялись, словно из ниоткуда, в течение всей ночи. Полагаю, что руку к этому приложили и проводники, с которыми бывалые ребята, то и дело, о чем-то договаривались.

Как бывает в таких случаях, говорили все одновременно. Кто о чем. Спорили о чем-то и орали песни. Я успел спеть лишь несколько. Потом гитару у меня забрали со словами: «Ты чо, придурок, потащил то ее с собой?! Будешь потом дедам ночи до утра песни петь!.. Дай ее пока сюда! Все равно песен нормальных не знаешь!» Гитаристов-песенников оказалось в команде несколько. И песни были подходящие настолько, что вскоре вдруг выяснилось: в вагоне мы не одни. С обоих концов вагона стали доноситься возгласы, в основном женские: «Прекратите, наконец! Имейте совесть! Здесь же дети едут!».

Как водится, не обошлось и без драк. Правда, дрались не между собой, что было весьма примечательным, а побили парочку каких-то мутных личностей, привлеченных весельем и возможностью на халяву выпить. Выпить-то они выпили, но обошлось им это, в итоге, я бы сказал, дороговато. Один сказал что-то не то, второй посмотрел как-то криво.  Ну, и получили…

Веселье выдохлось уже на подъезде к Архангельску. Оно и понятно. Водка закончилась (как и деньги, на которые ее покупали втридорога у проводников), все утомились, голоса охрипли, рассвет за окнами вагона напомнил о неминуемо приближающихся непростых временах, как и неуверенно спустившийся откуда-то сверху сопровождавший нас капитан. Архангельск. Вокзал. Выходи строиться.

 

 

 

Сборный пункт

 

На перроне, переполненном суетливо спешащими куда-то (в отличие от нас) людьми, нас поджидал еще один офицер, теперь уже областного военкомата. Там, видимо, уже были научены горьким опытом и знали, что сопровождающие призывников представители районных военкоматов иногда могли позволить себе расслабиться в поезде за чужой счет и потерять способность ориентироваться в условиях большого города (что называется «сбиться с пути истинного»). Через полчаса пешей прогулки по чудесному городу «доски, тоски и трески», как его окрестил один из прапоров нашей части, также побывавший там по служебным делам, мы оказались на сборном пункте областного военкомата, этаком локальном Вавилоне, с великим множеством непонятного народа, грандиозным бардаком и неразберихой.

Сборный пункт являл собой большое пятиэтажное здание, спланированное по типовому проекту армейских казарм (два подъезда для двух батальонов по 4 роты в каждом; дверь одного из подъездов наглухо заколочена), но имело оно несколько иное назначение, было пристроено к зданию самого военкомата, а посему весь этот комплекс пронизывал ряд галерей, проходов и коридоров, в которых, по незнанию, можно было запросто заблудиться. Естественно, что оружейных или ленинских комнат не было и в помине. За счет этого спальные помещения были расширены и напоминали своими размерами небольшие спортивные залы, и заставлены они были железными кроватями с голыми панцирными сетками безо всякого порядка.

Прежде всего, мы были выстроены в одном из коридоров в две шеренги, лицом друг к другу. Дежурный офицер с двумя помощниками-солдатами (вот уж кому повезло с местом службы!) заставил нас выложить все содержимое из рюкзаков, сумок и карманов на пол. При этом солдатам была дана команда дополнительно ощупать наши карманы, дабы убедиться, что мы все поняли правильно. Ножницы, ножи, вилки и прочие подобные вещи были у нас тут же отобраны, наряду с лосьонами и одеколонами. На все расспросы было кратко и емко брошено: «Не положено!». После проверки состава по списку мы были определены в одно из спальных помещений четвертого этажа.

Бытует мнение, что в безделье время течет медленно. Чаще всего это именно так. Особенно когда при этом ждешь чего-то хорошего, которое маячит в ближайшем будущем, например, отпуска. Так и напрашивается последующее: «Но недаром Эйнштейн разработал свою великую теорию относительности…». А я вам так скажу: даром! Ну, или, по крайней мере, могли бы мы и без нее обойтись, на бытовом то уровне. Ведь еще задолго до Эйнштейна, с его пространственно-временным континуумом, гравитонами и гравитацией, люди поумнее сходились на том, что все в этом мире относительно. Так, например, те три дня на сборном пункте с бесконечным рядом мелькающих перед тобой лиц, беспредметным трепом, валянием на голой панцирной сетке и автоматическим поеданием остатков домашней пищи промелькнули для меня как одно короткое, кем-то бездарно организованное вульгарное мероприятие.  В девять утра из громкоговорителей, развешенных в каждом помещении сборного пункта, доносилась команда всем выходить и строиться на плацу перед зданием. Мы растягивались в несколько неровных шеренг по всей длине плаца и вышагивающие перед строем дежурные офицеры проверяли нас по списку, называли номера команд, которым предстояло в этот день убыть в часть с приехавшими за ними из этой воинской части сопровождающими, которыми являлись, чаще всего, младшие офицеры, иногда с приданным им в помощь сержантом. Команды передавались в распоряжение этих сопровождающих, отводились в отдельное помещение и, в течение дня, уводились пешим строем на вокзал или увозились куда-то на автобусах. Все остальное время суток мы были предоставлены сами себе.

Мы тупо валялись на койках, болтали, играли на гитаре, спали как сурки, закутавшись в куртки и ватники и положив под голову рюкзаки или сумки, иногда ходили в буфет, расположенный на первом этаже. Буфет этот (как мы узнали позже, в армии их называли «чайная» официально, и «чепок/чипок/чапок» – в солдатской среде) был примечателен тем, что продавали в нем продукты, в нормальной жизни несовместимые и даже опасные для здоровья – просроченное молоко и кефир, вареную колбасу, также с истекшим сроком годности, маринованные огурцы, томатный сок трехлитровыми банками (в нашем понимании, не имевший срока годности вообще) и мясные консервы, в основном тушенка, которая, судя по виду, была списана с армейских же складов для реализации населению. Тогда я еще не знал, что подобный принцип поступления товара являлся общепринятым для большинства армейских чайных.

Иногда, чаще всего поутру, перед общим построением, военкомовские солдаты, следившие за нами вполглаза, отбирали несколько «бойцов», подвернувшихся под руку, вручали им лопаты и скребки и заставляли частить плац от выпавшего за ночь первого снега. Глядеть на это из окон было для нас своего рода развлечением. А мы и не подозревали, насколько плотно нам придется самим познакомиться с этим занятием в самое ближайшее время!

Громкоговоритель не умолкал весь день напролет. Из него то приказывали какой-то из команд строиться на плацу, то явиться такому-то призывнику в такую-то комнату, то зачитывали наставления и инструкции. Поначалу это раздражало, однако на вторые сутки мы к этому не то, чтобы привыкли, но смирились как с неизбежным злом. Чаще всего через громкоговоритель разыскивали офицеров, прибывших из воинских частей в качестве сопровождающих, и заблудившихся в этом столпотворении.  «Лейтенант Петров (например), пройдите в помещение номер ….» или «Старший лейтенант Сидоров, пройдите в комнату дежурного офицера» то и дело слышали мы. К исходу вторых суток прозвучала фамилия капитана Козодоева, которая многих, скажем так, не оставила равнодушными, и стала, на какое-то время, объектом насмешек. Искали его несколько раз, прося подойти то в одно, то в другое помещение. Разыскивали его и на утро третьего дня.

Как сказали бы классики, от смешного до совсем несмешного один шаг. Капитан Козодоев оказался тем человеком (так и хочется сказать «недочеловеком»), который приехал именно за командой номер 1111, и с которым мне пришлось иметь дело почти постоянно все последующие два года, до последнего дня моего пребывания в воинской части (в\ч) №….. Впрочем, об этом позже.

Нас передали ему на утреннем разводе. Личность его мне не то чтобы «сразу не понравилась», а было в нем что-то, что заставляло насторожиться. Какая-то неестественная натянутость, я бы так сказал. Роста он был чуть выше среднего, хлипковатый, узкоплечий, слегка сутулый…В общем армейской выправки в нем чувствовалось не много. Зато фуражка его имела немного нестандартный новомодный вид и сидела слегка набекрень, темные его волосы были красиво пострижены, а лицо украшали щегольские усики.  Впрочем, эти же усики и усиливали выражение легкой брезгливости и скуки, всегда присутствующее не его лице и портившее первое о нем впечатление. Хотя, как это «портившее»? Таким он, на самом деле, и оказался. Манера его говорения лишь подтверждала, что себя он считал человеком, лишь в силу обстоятельств вынужденным общаться с солдатским быдлом, грубым, подлым, неотесанным, достойным всяческого порицания и презрения.

Тот факт, что просветы на погонах и брюках капитана Козодоева были голубого цвета, порадовало нас весьма и сразу. А как же: будем служить в ВВС!

Однако с этим тоже не всем повезло. На групповом собеседовании в отдельной комнате капитан Козодоев сразу начал выяснять, имелись ли у кого-нибудь из нас судимости и/или родственники за границей. Таких ребят оказалось пятеро. От военкома Козодоев потребовал немедленной их замены, подтвердив свое требование какими-то доводами. Очевидно вескими доводами, так как замена была произведена буквально в течение часа. Так мы узнали о существовании на сборном пункте военкомовского «резерва», команды, в которую входили местные ребята, архангелогородцы, вынужденные приходить на сборный пункт каждое утро, как на работу, в собранном виде, и торчать там днями напролет в ожидании того, что ими заменят выбывших по разным причинам ребят из других команд. «Ну, наконец-то!» – с облегчением восклицали они, когда их куда-то пристраивали. Так изматывала их эта «работа».

На все наши расспросы капитан Козодоев нехотя, как бы, мимоходом, скривив презрительно рот отвечал: «Приедете, сами все увидите!».  При этом, оставляя нас в том же спальном помещении на несколько часов до отправления поезда, он настоятельно рекомендовал нам купить в буфете мясные консервы. Для чего – было не совсем понятно,  однако те, у кого было еще достаточно денег, сходили и купили по паре банок (и я, в том числе), хотя ребята посметливее и уверяли нас, что «дело пахнет разводом».

\

 

В пункт Б

 

Снова поезд. Только на этот раз надзор был за нами строгий. Капитан Козодоев сразу дал понять, что «безобразий он не потерпит», что «вольная гражданская жизнь закончилась» и что «к нарушителям дисциплины будут приняты строгие меры» сразу по прибытию в часть. Где находится эта часть он, опять же, объяснять отказывался. Какая-то непростая часть – сделали мы заключение.

Водкой, естественно, уже и не пахло. Карты, какие были, у нас отобрали еще на сборном пункте, и, чтобы занять нас хоть чем-нибудь (истина общеизвестна – чтобы у солдата не было дурных мыслей – он должен быть занят делом (работой) с утра до вечера), Козодоев разрешил нам поиграть на гитаре и попеть песни, только негромко. Но даже это он сделал явно не без умысла. Всех отличившихся «певунов» он, что называется, взял на карандаш, посулив взять их к себе в роту. И сказал он это с интонацией пророка, гарантировавшего попадание в рай. Я даже загордился немного, попав в число «избранных». Боже, как же я тогда ошибался! Сесть бы мне тогда в уголок, прикинуться ветошью и не отсвечивать, а не выпендриваться с гитарой!

А поезд, между тем, шел в Москву. Судя по умиротворенному спокойствию нашего «поводыря», не дававшего нам каких-либо инструкций по поводу быстрых сборов и высадки на некой станции, ехали мы до конечной остановки. И приехали.

Ярославский вокзал встречал нас, под стать, хмуро. Крупными хлопьями несло мокрый снег. Было ветрено, слякотно, зябко и ужасно неуютно! В Москве я бывал до этого всего пару раз и то проездом, когда ездили с семьей летом к морю. Все мечтал полюбоваться ею как следует. Погулять по широким проспектам, на ВДНХ побывать… Полюбовался, блин!

Снова пересчитав нас на перроне, Козодоев скомандовал: «На Ленинградский вокзал!» И мы смирно пошло за ним, как ягнята на заклание, сбившись в кучку, неловко толкаясь плечами, подняв воротники курток, у кого они были, ссутулившись, словно под тяжестью непосильной ноши. А капитан шел и почти не оглядывался, благо путь был недолог – лишь пересечь привокзальную площадь. Да и куда могли бы мы деться, без документов то?! Наши военные билеты покоились в капитанском чемоданчике, паспорта у нас забрали еще в Котласском военкомате, заверив, что мы получим их обратно по окончании срока службы, там же, когда будем вставать на учет, или, как нам казалось тогда, в каком-то далеком и несбыточном будущем. В следующей жизни.

А вот в какой момент мы обзавелись военными билетами, я даже и не помню. Помню лишь, что они кочевали из одних начальственных рук в другие и были выданы нам на вторую неделю нашего пребывания в части, когда в них уже были внесены все соответствующие нашему новому статусу записи и проставлены необходимые печати.

На Ленинградском вокзале мы прошли прямиком на такой же мокрый, неопрятный от скопившегося на нем мелкого мусора и окурков, испещренный колдобинами перрон, и, прождав минут пятнадцать в людской толкотне, сели в подоспевшую электричку.  Это обстоятельство дало нам понять, что до пункта назначения добираться оставалось не долго. Да и Козодоев, спустя минут десять после отправления, громко объявил: «Выходим на станции Подсолнечная!» Звучало оптимистично. Да и сам городок, в котором мы оказались, назывался Солнечногорск. Город Солнечногорск, а в середине его находилась станция Подсолнечная. Неплохо. Только мы и там не задержались. На станции нас ждал старый, весь перелатанный автобус КАВЗ с армейскими номерами. Помотавшись в нем с полчаса по узким, небрежно заасфальтированным дорогам, мы прибыли в место, где, большинству из нас предстояло пробыть ближайшие несколько месяцев, а кому-то, в том числе и мне, – все два долгих года этой, как ее тогда называли, «школы жизни».

 

 

Пират, забудь о стороне родной…

 

Дело было уже к вечеру. В сумерках невозможно было определить, что это за часть, велика ли она, и чем вообще здесь занимаются. Нас подвезли к дверям трехэтажного кирпичного здания, в котором легко угадывалась казарма, примерно такая же, как и на сборном пункте. На первом этаже правого подъезда оказался небольшой кинозал, с рядами деревянных, обшитых дерматином кресел с откидными сиденьями. Зимний клуб – так называлось это чудесное заведение, как мы узнали позже. В нем-то нас и распределили по ротам. Примерно по пять-шесть человек, так как рот оказалось четыре. Два батальона по две роты в каждом.  Первому батальону отводился правый подъезд здания, второму – левый. На третьем этаже левого подъезда располагалась еще и, так называемая, рота обеспечения: повара, водители, музыканты (были даже и такие), механики, кладовщики и прочий солдатский люд. Но о них я узнал позже.

И так, первая рота первого батальона или, как было принято называть для краткости, «первая первого» (пусть снова обрадуются любители нумерологии). В ней-то я и оказался, с подачи капитана Козодоева. Он сдержал свое обещание, подсунув старшему лейтенанту, начальнику строевой службы, бумажку с фамилиями тех, кого он берет к себе. В списке были все те, кто ему понравился в поезде пением и игрой на гитаре. Поначалу я не понял, зачем ему это было нужно, но позже выяснилось, что таким образом Козодоев намеревался перещеголять все другие роты на «конкурсе солдатской песни» – что-то вроде конкурса самодеятельности. Ведь оказался Козодоев не кем иным как замполитом первой роты первого батальона (хочется добавить «государственного, академического») учебного полка связи 29-й Воздушной Армии ВВС СССР.  Могу писать открыто, так как не существует уже ни этого учебного полка, ни Воздушной Армии под таким номером, впрочем, как и такой страны.

Рота наша располагалась буквально тут же, на втором этаже, над зимним клубом. Однако сержант Радостев (очень, оказалось, «говорящая» фамилия), в распоряжение которого мы были переданы, повел нас не туда, а в подвал, где помимо водопроводных труб и коллекторов системы отопления, находились каптерки – небольшие кладовые для хранения различного воинского имущества, от нового обмундирования и экипировки до лыж с лыжными палками и личных вещей сержантов и кое-кого из прапорщиков. Там нас должны были переодеть, как настоящих солдат, во все военное, но Радостев взял с собой не тот ключ и, чертыхнувшись и велев нам стоять на месте, неторопливо зашагал  к выходу из подвала.

Мы осмотрелись. Вокруг происходило нечто сюрреалистичное и все это напоминала мне эпизоды фильмов про оборону Брестской крепости или Сталинграда: в тусклом желтоватом свете электрических ламп люди в гражданской одежде и военной форме, вперемежку, с мешками и баулами, кто одет, кто наполовину раздет, двигались хаотично, но в разном темпе, по запыленному мрачному помещению с низкими сводами, неровными кирпичными стенами и сколотыми по углам квадратными колоннами вдоль которых тянулись замысловато изогнутые трубы разных размеров, с теплоизоляцией и без, с запорной арматурой разных размеров, от маленьких вентилей до огромных шиберных заслонок, штурвал которых напоминал руль грузового автомобиля. Отовсюду доносились приглушенные этим архитектурным нагромождением голоса. В общем, дурной сон, да и только!

Минут пять спустя после ухода Радостева, в подвале возник еще один сержант в такой же, как и у Радостева выцветшей форме, что выдавало в нем человека старослужащего. Это был темноволосый, рослый и плечистый парень с правильными, словно бы рубленными чертами лица. Китель его был наполовину расстегнут, ремня и шапки не было вовсе. Руки его были засунуты в карманы брюк и, в целом, он держался весьма свободно и независимо. «Пацаны, это не вы из Архангельска?» – громко и весело произнес он, подходя к нам вальяжной походкой.

«Мы, мы!» – радостно отозвалась наша унылая компания, надеясь на то, что подошедший весельчак поможет нам сейчас в чем-то важном.

«А, хорошо! – отозвался тот, все также бодро – Я сам из Архангельска! Услышал, что команда приехала, дай, думаю, схожу, гляну на земляков!»

Тут же выяснилось что перед нами – дембель, которому служить оставалось считанные часы, то есть человек, статус которого нам казался божественным и недостижимым. Документы его уже были сданы в строевой отдел, и утром он должен был отправиться домой. Этим то и объяснялся его независимый вид и праздничное настроение.

Про службу он нам рассказывал, как о чем-то легком и беззаботном. Оно и понятно – дембель же! Лишь когда речь зашла о капитане Козодоеве, лицо нашего нового знакомого помрачнело. «Ну, и гад! Говно человек! Сколько он у меня крови выпил!» Однако через мгновение лицо его снова прояснилось. «А так, офицеры, в общем-то, ничего. Есть и нормальные мужики. Можно договориться».

«А чо, ушиваться вам не дают?» – спросил его Андрюха Козырев, высокий худощавый парень с восточным носом и бровями, единственный мой настоящий земляк, житель Коряжмы, который попал со мной в одну роту.

«Здесь все строго, по уставу, – снова, как о чем-то веселом, продолжил сержант, – Да и зачем? Так удобней!» И он поболтал руками в карманах брюк, демонстрируя ширину штанин своих галифе и свободу тела вообще в костюмчике такого фасона. «Рисоваться тут все равно не перед кем – лес кругом, до ближайших блядей – десять километров!»

Тут его прервал проходивший мимо скорым шагом, раскрасневшийся от спешки толстый прапорщик, старшина второй роты, как я узнал позже. «Богомолов, шел бы ты отсюда! Чего ты тут трешься? И без тебя  тут народу – не протолкнуться!» – бросил он зло на ходу, и бычьи глазки его недобро блеснули в тусклом свете.

Наш знакомый ненадолго приумолк, пристально посмотрев прапорщику вслед, потом негромко произнес, уже не весело, как бы с сожалением, но и без особой злобы: «Трешься… Сказал бы я тебе сейчас, будь у меня документы на руках!»

Тут снова появился Радостев, отпер каптерку и загнал нас туда. Это было небольшое тесное помещение, вдоль стен которого тянулись грубо сколоченные деревянные стеллажи, забитые разного рода воинским имуществом – комплекта хлопчатобумажного солдатского обмундирования («хэбэшки», как принято их было называть) и нижнего белья, нового и бывшего в употреблении, сапоги, портянки, вещмешки, противогазы, в сумках и без них, плащ-палатки, какие-то брезентовые свертки и еще непонятно что, о назначении которого мы и не догадывались.  Некоторые из стеллажей были закрыты драными матерчатыми занавесками. Посередине стоял обшарпанный письменный стол-тумба. На расстеленный на полу большой брезентовый плащ мы вывалили все, что у нас было в карманах, сумках и рюкзаках, включая оставшиеся продукты. «Можете взять только бритвенные принадлежности и нитки с иголками», – спокойно, но твердо известил нас сержант Радостев, – Об остальном забудьте!»

«А консервы? – спросили мы чуть не в один голос, – Капитан Козодоев сказал нам в Архангельске, что консервы мясные нужно купить!»

«Козлодоев, говорите, сказал? – как-то устало и обреченно произнес Радостев, очевидно по привычке коверкая фамилию капитана, и неопределенно покачал головой, – Давайте их сюда, на полку складывайте».

Тут до нас дошла суть хитрого замысла капитана Козодоева. И замыслов этих у него, как я постиг позже, в голове всегда было множество.

Все оставшееся на брезенте Радостев свернул в большой узел, связав углы плаща вместе, и оттащил его в сторону.

Далее, прикинув на глазок размер и рост каждого из нас, Радостев начал выкладывать на стол наше новое армейское одеяние и велел переодеваться. Тут же он подсказывал как что правильно носить и подгонять, менял, если кому-то что-нибудь совсем не подходило по размеру.

«Главное, чтобы нигде не жало. Если немного велико – ничего страшного. Самим потом легче жить будет. Помяните мое слово!» – наставлял он нас. И ведь прав был сержант Радостев – помянули его потом не раз!

Выдал он нам почти все, что требовалось, кроме шинелей. Шинели мы получили на другой день, уже на вещевом складе. Некоторые, особо «башковитые» ребята, получили там и шапки, так как на их головы сержант Радостев не мог подобрать шапку нужного размера. Особый интерес у всех вызвало нижнее белье – широкие белые штаны с единственной пуговицей на поясе и завязками внизу каждой штанины, и такая же белая широкая рубаха. Никто из нас до тех пор не носил ничего подобного, разве что в кино видели.

«А я думал, нам трусы дадут! – воскликнул разочарованно разговорчивый Андрюха Козырев.

«Трусы летом будете носить, – коротко пояснил Радостев, – С майками и пилотками».

Портянки никто из нас наматывать, конечно же, не умел. Поэтому мы просто сунули с ними ноги в сапоги, у кого как получилось, поверив уверениям Радостева в том, что сейчас наверху, в роте, нас этому делу быстро научат.

«Одежду гражданскую домой отсылать будете?» – спросил он нас, когда мы были уже полностью переодеты.

«А что, можно?!» – спросили мы снова почти в один голос.

«А почему нельзя? Если кому что дорого, то, пожалуйста – упакуете, мы потом отошлем».

«А если нет?»

«А если нет, выкинем все на х…!»

И тут с ним трудно было не согласиться – одежда, в которой мы отправились в армию, по большей части, годилась только на выброс. Никто из нас ни разу не слышал от кого бы то ни было, что одежду можно отправлять посылкой домой. А посему, покидая дом, одеты мы были во все самое затасканное и негодное. Такова была традиция. И вообще, будучи во власти стереотипов, совершили мы для себя в первые дни службы множество открытий.

Так, например, оказалось, что постригаться наголо еще дома, до прибытия в военкомат, было вовсе не обязательно, хоть это и было четко прописано в наших повестках. По большей части, ребят из других городов привозили в часть «лохматыми» и стригли их (вернее, они друг друга, по очереди) уже здесь, в ротной бытовой комнате, помещении с большой гладильной доской, во всю стену, утюгами, зеркалами и стульями для стрижки и шкафом, в которым хранились пуговицы, нитки, иголки, подворотнички, крючки и прочая мелочь, необходимая для ремонта солдатского обмундирования. Шкаф этот имел стеклянные дверцы и назывался «фурнитурой». Он был всегда заперт, что делало его похожим на музейный стеклянный куб. И даже все, что в нем находилось, разложено было красивыми ровными рядами, словно музейные экспонаты. Только подсветки не хватало. И вообще, как выяснилось, в помещении роты было много чего, что предназначалось, казалось бы, нам, но к чему прикасаться, и уж, тем более, пользоваться было строго запрещено. Это относилось, например, к аптечке (небольшому навесному шкафчику у входа в бытовую комнату), вещевым мешкам и котелкам, сложенным в ячейки другого шкафа, книгам на полках в Ленинской комнате, телевизорам (один в центральном проходе спального помещения, другой – в Ленинской комнате), оружию (в оружейной комнате).

Ну, с оружием было все понятно. Оружие – оно и есть оружие. Хранится в оружейной комнате, за раздвижной решеткой, под замком. Пластилиновые печати болтаются на каждом шкафу-пирамиде и на самой решетке. Но такие же печати болтались на всем, что можно было закрыть хоть какой-нибудь дверцей и опечатать! Сама печать, кстати, была у дежурного по роте. Передавалась она, вместе с ключами от оружейной комнаты, штык-ножом и нарукавной повязкой от одного дежурного другому вечером, при сдаче наряда. Позже я узнал, что свои (можно сказать «именные») печати были и у старшины, и у замполита, и у командира роты. Печати, за которыми они хранили уже свои сокровища. В отношении того, что нельзя было запереть и опечатать, нас проинструктировали тут же: «Не прикасаться!».

К книгам в Ленинской комнате прикасаться и не хотелось. Достаточно было лишь взглянуть на их корешки. Являли они собой полное собрание сочинений великого вождя, чей гипсовый бюст был установлен на небольшом столике в углу комнаты, в окружении трех цветочных горшков. Тома темно-синего цвета были составлены на полках в строгом порядке с номерами, корешок к корешку, выглядели совершенно новыми и непотрепанными (что было вполне естественно, с учетом вышеупомянутого запрета), словно нарисованными на обоях. Впечатление это портилось лишь несколькими стопками сереньких брошюр на крайней полке – изданиями, конечно же, Манифеста коммунистической партии.

Телевизор в Ленинской комнате можно было включать только по выходным, в строго определенное время и с разрешения дежурного по роте. Это официально. На самом деле я не видел его включенным первые 2-3 месяца службы, и начал думать, что он стоит там просто так, для интерьера, пока, однажды ночью не пошел в туалет (что делать не возбранялось) и не услышал приглушенный звук какой-то развлекательной телепередачи. Сержанты, хоть и обладали гораздо большей свободой, тоже искали отдушины от службы. Второй же телевизор, тот, что в спальном помещении, мы просто обязаны были смотреть раз в сутки. Ровно в 21.00 рота усаживалась в центральном проходе, строго упорядоченно, повзводно, для получасового просмотра программы «Время». При этом сержанты прохаживались и следили, чтобы глаза у всех были широко открыты, что являлось признаком бодрствования и осознания событий, происходящих в стране и мире. Однако с широко открытыми глазами получалось не всегда – примерно треть роты была представлена жителями азиатских республик, по выражению лица которых трудно было судить, спит человек или бодрствует, если только тот не начинал откровенно клевать носом и валиться с табуретки, что не являлось редкостью. И еще бы! Как тут не заснуть, если на исходе дня, полного тяжелого физического и умственного труда, мытарств и страданий от недосыпания, недоедания и жуткого холода русской зимы, тебя усаживают  в теплой комнате перед телевизором, а ты и по-русски то почти ничего не понимаешь! К стыду своему, должен признаться, что я и сам засыпал не раз вот так, сидя за просмотром программы «Время», после суточного пребывания в наряде в столовой или дневальным по роте, когда поспать удавалось час-полтора. Падать с табуретки, правда, мне не доводилось, так как бдительные сержанты, озабоченные здоровьем своих подчиненных, вовремя давали подзатыльника или тычка, уберегая тем самым от полученных при падении травм.

А дни, особенно самые первые, были действительно тяжелыми. Первая ночь прошла для меня как одно мгновение, словно снотворного наглотался. Только положил голову на подушку…и уже кто-то толкает меня в бок. Команды «Рота, подъем!» я даже и не слышал. В помещении включен свет. Все соскакивают со своих коек, словно рой белых мотыльков, растревоженных внезапным вторжением, торопливо одеваются. Я тоже соскакиваю и, уже падая, успеваю сообразить, что спал на верхнем этаже двухъярусной кровати. Это осознание позволяет мне хоть как-то сгруппироваться и приземлиться, не расшибившись об пол. Между тем, белые мотыльки быстро превращались в зеленых кузнечиков и выбегали строиться в центральный проход. Кое-как натянув брюки, застегнув китель не на ту пуговицу, напялив криво шапку и тупо воткнув ноги в сапоги с накинутыми поверх портянками, спешу туда же и я. Осмотрев строй бойцов, большей частью напоминавших людей страдающих от жуткого похмелья или сбежавших из сумасшедшего дома, сержанты дают команду оправиться. Через десять минут – строиться на зарядку на месте развода.

Мы строимся на плацу, запорошенном ноябрьским мелким снегом и освещенном двумя фонарями и светом, падающим из окон казармы. Форма одежды – шапка, хэбэшка без поясного ремня, сапоги. Повзводно, в колонну по четыре, бегом марш! Пробежка до, так называемого, «первого технического здания», которое, на самом деле, являлось надстройкой подземного бункера – армейского передающего узла связи. До него – около километра. Потом обратно. Потом зарядка на плацу.

Бегать в кирзовых сапогах, скажу я вам, не так уж и тяжело. Но для этого нужна привычка. Выработав ее, сапоги ощущаются на ногах примерно так же, как и кроссовки в гражданской жизни. Первые же дни тело ныло и болело во всех местах, особенно ноги. Спускаться бегом по лестнице, что требовалось от нас при команде «Строиться на месте развода», то есть на плацу, становилось задачей трудновыполнимой и опасной. Ноги были словно деревянные, не гнулись, ныли и не слушались. Пить хотелось постоянно, в чем, собственно, нам никто не отказывал – вода из кранов в умывальной комнате бежала исправно! Военный городок обеспечивала водой своя артезианская скважина, а посему, была та вода, нужно отдать ей должное, кристально чистой и чрезвычайно холодной. К водопроводным кранам припадали каждую свободную минуту и, через пару дней, многие ходили с покрасневшим, а то и вовсе больным горлом. Однако с простудой в те дни никто не слег, зато возникла другая напасть – стертые ноги.

Портянки нас учили мотать основательно, терпеливо объясняя, показывая, помогая. Кто забывал, показывали на другой день снова и снова. Но даже это не спасало от кровавых мозолей. Они возникали, даже если ты наматываешь портянки как положено, как тебя учили. Все дело было в отсутствии привычки носить подобную обувь, да еще бегать в ней в течение дня, так многие из команд мы обязаны были выполнять именно бегом. Даже по плацу было разрешено передвигаться либо строем, либо бегом. А чаще всего – строем и бегом. Результат был наглядно виден, когда рота строилась и маршировала в столовую. Позади строя, отдельной группой, все дальше отставая от общей колонны, ковыляли, хромая и поддерживая друг друга «инвалиды» – жертвы собственной небрежности или особенностей строения ног.

Еще одной составляющей «курса молодого бойца» была «подшивка». Процедура эта сводилась к пришиванию петличек, и погонов (голубых!) на китель хэбэшки и шинели. На рукав шинели также нашивался еще и шеврон – матерчатая эмблема рода войск в форме щита. Пришиваться все это должно было в строгом соответствии с уставом, то есть в определенном месте и определенным образом. Ну, с петличками было проще – приложил на самый уголок воротника и пришивай, лишь бы нитки не были особо видны. А вот что же касалось погонов и шеврона, тут все было сложнее. Любое отклонение на несколько миллиметров категорически отвергалось, кривой погон нещадно отрывался сержантом – пришивай заново. Новобранцев усаживали за подшивку буквально сразу после получения обмундирования. На занятие это уходило два-три дня, с учетом того, что подшивались не весь день напролет, а лишь в определенные часы, чтобы не ломать установленный распорядок дня. А так как команды с пополнением в полк прибывали не одновременно, а через день-два в течение почти месяца, в спальном помещении роты, первое время, постоянно сидели группки склонившихся, негромко переговаривающихся и матерящихся от уколов иголкой над своим над шитьем бойцов.

 

 

Никита-воин

 

Два-три дня на подшивание – это в среднем. Потому что бывали ребята такие сноровистые с иголкой, что управлялись и за один день. А бывали такие, кому и недели не хватало. Именно с таким персонажем я и столкнулся на второй день своего пребывания в роте. С утра нас, членов команды номер 1111 распределили по взводам. Тут нумерологическая закономерность дала сбой (или сделала исключение из правил для подтверждения правоты этих самых правил) – я оказался во втором взводе. И вот сижу я в кубрике своего второго взвода, на табуретке возле своей кровати, единственный из нашей бывшей команды, усердно пришиваю погоны к шинели, и вижу – в конце прохода, возле самого окна сидит парнишка, в одной рубахе, и пытается приладить петлички к кителю. Причем пытается как-то странно: не то, чтобы пришивает, а, больше, их гипнотизирует. Ну, да. Вот так вот сидит, ссутулившись, удерживая петличку левой рукой, правая рука с иголкой безвольно опущена на бедро, и смотрит на петличку, не отрывая взгляда.

Нет, взгляд он, все же, иногда отрывал, чтобы посмотреть в окно, довольно отрешенно, обвести им вокруг себя, слегка недоуменно и немного испуганно, а затем снова продолжить сеанс. Да и правой рукой он, все же, пробовал, время от времени совершать какие-то манипуляции с иголкой и вдетой в нее короткой ниткой, но от этого ему, очевидно, становилось страшно, и он снова опускал безвольно руку. Да что там ему, даже мне было страшно смотреть, когда он пытался сделать что-то с иголкой! Выглядело это так, словно он намеренно занимался одновременно и членовредительством, и порчей казенного имущества. И хотя наблюдать за ним было занятно, у меня самого было дело, требующее сосредоточения, поэтому я снова склонился над своей шинелью и погрузился в работу. Однако спустя какое-то время меня осторожно тронули за плечо. Я вздрогнул от неожиданности. Это был тот самый портной-гипнотизер. Он подошел неслышно. Пусть даже и на фоне общего шума ротного помещения, с топотом ног, гулом голосов и выкриком команд дневальным, подойти бесшумно в кирзовых сапогах было не просто. А он подошел. Он, как оказалось впоследствии, именно так и ходил: неловко, ссутулившись, на полусогнутых ногах, ступая с пятки на носок, словно бы перекатываясь, но, при этом, не подволакивая ног, и от того почти бесшумно. Словно бы боялся вспугнуть невидимых птиц, вокруг себя. Звали его Никита Поджидаев. В часть он прибыл с командой из славного революционного города Ленинграда, за три дня до нас. Команда эта тоже оказалась славной. Хотя бы тот факт, что за нею лично ездил командир роты майор Денисов, уже был примечателен. Прославилась она у нас в роте и людьми, которые ее составляли. Один Никитка чего стоил!

На фоне остальных ребят Никитку выделяла, прежде всего, внешность. Фигуру он имел абсолютно не мужскую: широкие бедра, узкие плечи, длинная девичья шея. Взгляд его темно-карих, обрамленных длинными ресницами глаз, был глубок, мягок и наивен. Кожа бледная, почти белая. Голосом он, однако, обладал вполне мужским, хоть и интонации были такими же мягкими и немного просительными.  Кроме того, растительность на его инфантильном лице давала понять, что мужское начало в нем все же преобладало. Многим оставалось лишь позавидовать мягкой изящной бородке и усикам, которыми он обрастал буквально за несколько дней, если сержанты не заставляли его вовремя бриться.

Так неслышно он подошел ко мне, осторожно тронул за плечо и негромко спросил: «Извините, у вас не найдется еще одной иголки, а то моя почему-то сломалась?»

Приглядевшись к нему вблизи и подивишись его внешности, иголку я ему, конечно, дал. Благо, у меня с собой из дому было прихвачено их несколько. Но не прошло и часу, как Никитка подошел ко мне снова и попросил еще одну иголку, так как ту, что я ему дал, он также благополучно сломал. К концу дня, когда я закончил подшивать шинель, у меня оставалось две иголки. Остальные были переломаны Никиткой. Он сломал бы и эти, дай я их ему, но дать их ему я уже не мог. Две иголки солдату полагалось иметь по уставу: одна иголка с черной ниткой, другая – с белой. Об этом сержанты проинформировали нас на первом же утреннем осмотре и показали, как нужно хранить их за козырьком солдатской шапки-ушанки. Тогда Никитка пошел выпрашивать иголки у других ребят, сидящих в кубриках других взводов, что было для него, очевидно, делом уже привычным.

В общем, Никитка Поджидаев умудрился переломать иголки почти у всей роты, но так и оставался неподшитым в течение двух с лишним недель, до тех пор, пока на принятие присяги не приехала его мать (причем приехала она за несколько дней) и не пришила Никитке все что положено и как положено. Для этого Никитку отпускали в жилую часть военного городка, где мать его сняла комнату в квартире одного из домов офицерского состава (ДОС).

Как так получилось, что Никитка оказался в армии, сказать трудно. Скорее всего, родители его, будучи такими же тюфяками-интеллигентами, просто не знали, что предпринять, чтобы оградить его от такой беды, и пустили все на самотек. Они, возможно, даже и не представляли, с чем их чадо может там столкнуться. А то, что он был из семьи интеллигентов, сомневаться не приходилось. Речь его была правильной и красивой, при этом говорил он не громко и все время, как бы, за что-то извинялся. И еще была у Никитки одна способность, которой всякий из нас завидовал: он обладал исключительной памятью. Если нам приходилось часами учить текст присяги, то Никитке стоило лишь пару раз прочесть его, чтобы потом пересказать без запинки, слово в слово! Ну, присяга – это еще ладно. Но ведь нам приходилось учить наизусть обязанности солдата вообще, обязанности дневального по роте, обязанности караульного, обязанности часового на посту и… В общем, чуть не половину устава воинской службы должны мы были выучить в первые месяцы нашей службы.  Вот как раз месяцы на это и уходили. Это у добросовестных ребят, коих было в армии не так уж и много. Большинство же, не могло осилить этой задачи и за два года службы. Впрочем, после окончания учебки большинству эти знания уже были и не нужны. Особенно на втором году службы.

Да, о Никитке. Так вот, он выучил наизусть всю эту ересь буквально за несколько учебных дней. Только по службе ему это не помогло никоим образом. В смысле, не то, чтобы совсем не помогло. Нет, в какой-то степени это обстоятельство облегчило ему жизнь. Сержант Гладких, заместитель командира взвода, объявил Никитке благодарность за усердие, проявленное при изучении воинского устава, и освободил его от необходимости сидеть часами в классе учебного корпуса, отправив «в распоряжение дежурного по роте», то есть позволил тихонько сидеть в кубрике, не попадаясь никому на глаза. И все. Больше ему знание устава не пригодилось – Никитку никуда не посылали и не ставили. Командир роты запретил. Запретил после первого же (и последнего) его наряда в качестве дневального по роте. Оказался он там в первые же дни, не в качестве наказания, а по списку, так сказать, в порядке очереди. Никто ж тогда не знал, что такое Никитка Поджидаев. Делать он не мог ничего, абсолютно. После нескольких неудачных попыток, с точки зрения дежурного по роте, младшего сержанта Кубарика, «убить себя, покалечив остальных», Никитку сняли с наряда. Старшина роты, прапорщик Данихнов, лично сделал это после того как, войдя утром, еще до подъема, в роту, увидел на тумбочке дневального женоподобное создание в надвинутой на уши шапке, туго перетянутое в талии  ремнем так что складки кителя, собранные на животе напоминали мини-юбку. Китель, стоить заметить, хоть и был несоразмерно велик для узких Никиткиных плеч, соответствовал размеру брюк, которые были ему впору. Штык-нож, болтающийся у Никитки прямо посередине живота, как кинжал у горца, был едва виден из этих складок. При появлении старшины Никитка испуганно захлопал глазами, зачем-то развел руками в стороны широченные штанины своих брюк-галифе, словно придворная дама, собирающаяся сделать реверанс, затем набрал в легкие воздуха, чтобы что-то сказать, но, ни сказав ничего, сделал длинный печальный выдох и весь сник.

«Ннну?» – начал сверлить его взглядом своих маленьких, налитых кровью глаз, быкообразный Данихнов. По утрам он был почти всегда с похмелья и неизменно в плохом настроении.

Младший сержант Кубарик, контролировавший до этого мытье полов другим дневальным в туалете и умывальной комнате, только успел появиться в дверях, как Никитка вдруг снова встрепенулся, и робко, с вопросительной интонацией, выкрикнул: «Рота, смирно!?».

Даже если бы рота в это время не спала, вряд ли бы кто-то услышал слабый Никиткин возглас, реакцией на который было лишь ржание сержантов, которые уже были разбужены и неспешно одевались. Но, если бы это было выкрикнуто громко, «как положено», то прапорщик Данихнов, возможно, разозлился бы не так сильно. Сейчас же он буквально зашипел и задымился, как работающий на пределе своей мощности паровой котел. Мутноватый взгляд его обратился на Кубарика.

Тот, уже сам будучи на взводе после ночных мытарств с Никиткой, бесстрашно выбрал наилучшую тактику обороны, то есть нападение. Тем более что фамилию он свою оправдывал, и комплекцией не многим уступал прапорщику Данихнову. «А куда я его дену?! – чуть не взревел Кубарик, разведя руками – Я предупреждал вчера, что мне таких дневальных не нужно! Он убьется или покалечится, а потом что?! Он здесь, на тумбочке, хоть на виду у меня. Снимайте его, на хрен, пока не поздно! Или я за себя не отвечаю!»

«Я, тебе покажу! За себя он не отвечает! А кто, я, что ли, отвечаю?!» – завопил в ответ Данихнов… И понесло бы его дальше, если бы не пришло время командовать подъем. Досталось в то утро от старшины многим, по делу и просто так, для профилактики. Однако с Кубариком трудно было не согласиться, Никитку сняли с наряда, заменив другим бойцом, доложили о случившемся командиру роты и тот, от греха подальше запретил ставить Поджидаева в наряды вообще.

Освобожденный от всех работ и занятий, кроме занятий по специальности в учебном корпусе, Никитка Поджидаев стал обладателем невероятного, по нашим меркам, запаса свободного времени!  Большую часть его он проводил, тихонько сидя в кубрике или Ленинской комнате. Но, что удивительно, я ни разу не видел, чтобы он что-то читал, для себя, для удовольствия. Или хотя бы просто листал газеты, подшивки которых находились в Ленинской комнате, что называется, в свободном доступе. Была, конечно, в части еще и солдатская библиотека, формально открытая для всех, но, на самом деле, посещали ее только сержанты. У остальных просто не было времени, чтобы что-то читать.

Однако у Никитки все же было одно занятие, за которым он частенько коротал время. Он любил перебирать и пересчитывать имеющиеся у него наличные деньги. Сколько у него их было – никто никогда не знал, так как под страхом жесточайшей кары майор Денисов запретил кому бы то ни было покушаться на Никиткину собственность – не дай Бог, сотворит еще с собой что-нибудь, расстроившись! Да и не так-то просто было завладеть Никиткиной наличностью, если бы кто и захотел сделать это тайком – денежки свои хранил Никитка, завязанными в большой носовой платок, где-то в карманах или складках своей одежды, не расставаясь с ними практически никогда.

Не бывая в разного рода нарядах, высыпался Никитка не хуже, чем в Доме отдыха. Довольно часто можно было видеть его сидящим посреди ночи в одном нижнем белье на своей табуретке в конце кубрика. Он или просто сидел, ссутулившись, положив руки на колени и глядя куда то в темноту перед собой, или перебирал потихоньку свои денежки, сунув руку в развязанный с одного угла носовой платок. На вопрос: «Никитка, ты чего не спишь?» он неизменно отвечал: «Спасибо. Что-то не хочется. Я уже выспался». В общем, и здесь ему тоже можно было позавидовать.

Вот эта зависть, замешанная, как ни странно, на чувстве превосходства над «ущербным» человеком, и стала причиной тихой травли Никитки его сослуживцами. Впрочем, ничего удивительного в этом и не было.  Никогда такие тихони, чем-то отличающиеся от остальных, в лучшую ли сторону или в худшую, не оставались без «внимания» своих сверстников, будь то двор, школа или армия. И хотя физически его никто не обижал, не толкал, щипал, и, уж те более, самых обычных пинков под зад не отвешивал, шутки и издевки в его адрес сыпались непрестанно. Некоторые из них были настолько обидны, что любой другой на его месте тут же кинулся бы в драку, однако Никитка лишь слегка краснел и, потупив взгляд, подобно Гоголевскому Акакию Башмачкину, отворачивался от обидчика или вообще тут же отходил от него подальше, если была такая возможность.

Между тем, нестандартность Никитки, как и непригодность его для службы в армии, проявлялась с каждым днем все отчетливей. Занятия по строевой подготовке превращались в цирк, если в строю находился Никитка Поджидаев. Движения его напоминали движения робота, микросхемы которого были настроены с задержкой на срабатывание. Строевой шаг его ничем не отличался от обычной его походки растерявшегося питекантропа. Более того, когда он пытался все же уподобить свой шаг строевому, получалось еще хуже: он выносил вперед одновременно правую ногу и правую руку, или, соответственно левую ногу и левую руку.

Поначалу его выводили на еженедельный утренний полковой развод, проводившийся по понедельникам, завершая который, роты должны были промаршировать парадным строем перед небольшой трибуной, на которой возвышалось командование полка.  Но после того как командир полка подполковник Качанов, завидев широко вышагивающего в конце ротной колонны Никитку, спросил громко в микрофон, больше с недоумением, чем с возмущением: «А что это там за иноходец в первой роте?!», выводить Никитку на плац по понедельникам перестали. Хотя и в остальные дни недели он появлялся там не всегда. Так, в один из декабрьских дней, на утреннем построении, уже после принятия присяги (а присягу Никитка все же принял), старшина роты, на плацу, докладывая командиру «расход личного состава», после перечисления количества людей в строю, в наряде, больных и так далее, коротко обронил: «Поджидаев обосрался».

Если первые шеренги, включая сержантов, еще как-то устояли на месте, стараясь подавить в себе хохот, то народ в задних шеренгах, по большей части, согнулся пополам.

Майор Денисов, сначала коротко, но пристально вгляделся в ничего не выражающее лицо старшины, затем, едва заметно, с усталым вздохом, понимающе кивнул.

А старшина обязан был доложить! А как иначе? Не упомяни он Никитку, количество численного состава роты не сошлось бы с общим количеством находящихся в строю, в наряде, больных и так далее. Этого бывалый старшина позволить себе не мог. Кроме того, ротный командир тоже был не без умственных способностей: в своей голове, словно на калькуляторе он легко, в доли секунды, производил все необходимые расчеты и тут же мог указать любому докладывающему на расхождение в цифрах. И таких расхождений он очень не любил. Такие расхождения, как он говорил, указывали на «некомпетентность младших командиров и незнание где и чем занимаются его подчиненные».

А неприятность такая, действительно, с Никиткой случилась. То ли он съел накануне что-то неподходящее, то ли время не рассчитал, а только не успел он после подъема добежать до туалета. Обнаружив такое недоразумение, сержанты загнали его в то помещение умывальной комнаты, где были установлены раковины-ванны для мытья ног, дали ему подменные штаны, велели мыться-стираться и не выходить оттуда до устранения последствий.

После этого случая терпение майора Денисова лопнуло. С одобрения вышестоящего начальства, уже наслышанного о Никитке, подключив все имеющиеся ресурсы, он спешно начал строчить рапорты и готовить все необходимые документы для направления Никитки в гарнизонный госпиталь для прохождения повторной медицинской комиссии и признания его негодным к строевой службе.

Увезли Никитку в госпиталь уже в январе. Несколько дней спустя он появился, весь какой-то изможденный, без ремня, в старой бесформенной и замызганной шапке и такой же шинели. Выглядел он настолько затравленным, что к нему жалко было и подступаться с расспросами. Впрочем, и времени на расспросы у нас особо не было, так как появился Никитка сразу после утреннего развода, когда все были при делах, и в роте находились лишь дежурный с дневальными, а исчез он, так же внезапно, уже к вечеру. Больше мы его не видели. Прошел лишь слух, что Никитку Поджидаева комиссовали и отправили, наконец, домой. Так, Никитка дал нам еще один, на этот раз, последний повод ему позавидовать.

 

Судьба поэта

 

Второй «легендарной» личностью, прославившей питерскую команду, привезенную лично майором Денисовым, был Артем Животовский. С ним мне не довелось познакомиться так близко, как с Никиткой Поджидаевым, так как Артем Животовский оказался в другом взводе, однако пребывание его в роте оказалось не менее резонансным. Артем также оказался не «выходцем из рабоче-крестьянской среды». В Ленинграде он окончил какую-то престижную школу с историко-литературным уклоном, был начитан буквально до безумия, писал стихи, сочинял что-то еще, где-то даже печатался, и подавал, судя по всему, большие надежды. Что пошло в его жизни не так и почему он оказался в армии вместо филологического факультета какого-нибудь столичного университета – так и осталось для нас загадкой.

Впервые о нем заговорили буквально на третий день пребывания Артема в роте. Случилось это после того, как, готовясь ко сну, Артем, как положено, помыл вместе со всеми в специальной раковине ноги, вышел из умывальной комнаты с ножным полотенцем в руках, подошел к сержанту Радостеву, бывшему тогда дежурным по роте, и, на полном серьезе, с достоинством и вежливостью, присущей людям из высшего общества, произнес: «Спокойной ночи, господин сержант!».

Радостев, не ожидавший ничего подобного, даже не нашел, что сказать в ответ. Не веря собственным ушам, он лишь ошалело смотрел в спину удаляющемуся по центральному проходу наглецу, и только когда тот скрылся в кубрике четвертого взвода, пришел в себя, направился следом, привычно гаркнув: «Так, боец, ко мне! Фамилия!».

Для выяснения причин такого неадекватного поведения, Животовского извлекли из кубрика и затащили в каптерку старшины, коего сержант Радостев, при необходимости, официально замещал.

О том, что происходило дальше, мне поведал позже Сережа Демидов, младший сержант, который, будучи снятым со всех должностей, был все же официально приписан к нашему второму взводу, и с которым мы коротко сошлись на почве общности интересов.

Так вот, в старшинской каптерке собравшихся сержантов ожидало целое представление. Не всех, конечно. Тут следует отметить, что сержантский состав, как и любая группа людей в армии, имел свою внутреннюю иерархию, вполне простую и понятную – разделение по сроку службы. Сержантам, отслужившим всего год, и, уж тем более, отслужившим полгода  и только пришедшим в роту после, так называемых, сержантских сборов, позволялось далеко не все из того, что могли делать «деды», отслужившие полтора года, не говоря уже о «дембелях», пребывание которых в роте длилось, впрочем, совсем недолго. Вот и доступ в каптерку старшины был открыт лишь дедам, к коим относились сержанты Радостев, Гладких, Сережа Демидов и еще пара человек. Людьми они были, на удивление, почти все не глупыми, с плеча никогда не рубили, старались докопаться до сути вопроса и, самое главное, были добрыми в душе. Издевательств над молодыми и мордобоя, как это бывало в боевых частях, они себе никогда не позволяли. Условия были не те. Разве что иногда, традиций ради и, по большей части, для смеха и поддержания духа они затевали что-то вроде словесных игр. Например, после отбоя, неспешно раздеваясь, один из них мог громко возвестить: «Вот и день прошел!», а мы, лежа в своих койках должны были ответить хором: «Да и х… с ним!». Тут же другой из дедов подхватывал игру: «А завтра новый день!», а мы ему вторили: «У-у, сука!»

Так вот, в ходе разбирательства выяснилось, что спокойной ночи подобным образом Животовский пожелал без всякой задней мысли, от всей души, не имея намерения кого-либо тем обидеть. А у них дома так было принято! «А у вас, господа сержанты, в семьях разве не так заведено?!» Что же касалось непривычного для всех обращения, так этому Артема научила великая русская литература! О-о, он обожал русскую литературу. А поэтов «серебряного века» просто боготворил! «Они учат нас жить, чувствовать, воспринимать этот мир таким, каким он является на самом деле!»

Выслушав почти полуторачасовую лекцию о русской литературе вообще и поэзии начала двадцатого века в частности, узнав об источниках вдохновения самого Артема Животовского и убедившись в искренности и чистоте его помыслов, его слушатели, числом несколько поубавившиеся (сержант Гладких, к примеру, предпочитал в свободное время поговорить о футболе), спросили его, не мог бы он что-нибудь им и почитать заодно, раз уж он такой знаток русской поэзии. Вот тут-то и началась основная часть представления.

Декламировал Животовский с упоением. Он то прикрывал глаза, словно улетая куда-то ввысь, то широко распахивал их, обжигая слушателей горящим взором. По лицу его то расползалась мертвенная бледность, то все оно покрывалось нездоровым румянцем. Сам же он при этом мерно покачивался, и руки его то безвольно опускались вдоль туловища, словно не зная, куда себя деть, то взлетали в яростной жестикуляции, и как бы, помогая декламатору выразить свои чувства наилучшим доступным ему образом.   Читая же «Ананасы в шампанском», Артем Животовский и вовсе впадал в транс. Словно шаман, пляшущий с бубном.

В общем, как сказал Сережа Демидов, это было что-то! Я сам смог в этом убедиться, когда Животовскому позволили прочесть пару стихов, включая «Ананасы в шампанском» на праздничном мероприятии под названием «Встреча Нового года».

В отличие от Никитки Поджидаева, внешность Животовский имел вполне заурядную. Был он среднего роста, нормальной комплекции, имел серо-голубые глаза, светлые волосы щеточкой и весьма напоминал актера Дмитрия Марьянова в пору его юности, когда он сыграл главную роль в нашумевшем фильме «Выше радуги». Но на этом его сходство со своими сослуживцами и заканчивалось, так как образ его мышления и, как следствие, манера поведения выбивались из ряда. Кроме того, психика Артема, очевидно, и без того не совсем устойчивая, окончательно расшаталась от тихой травли, которой он неизбежно подвергался по причине своей нестандартности. Закончилось все так же печально: доведенного до нервного припадка Животовского отправили на некоторое время в госпиталь, а затем комиссовали.

 

 

Бывший лучший, но опальный стрелок

 

С Сережей Демидовым мы сошлись легко и просто. Началось с того что, заступая в наряд дежурным по штабу, Сережа взял меня с собой посыльным. Так полагалось – в штабе круглосуточно дежурил кто-нибудь из сержантов полка, а при нем должен был находиться посыльный, совмещающий обязанности мальчика на побегушках, дворника и уборщика помещений.

Ну, не то, что бы он меня намеренно взял, а просто так случилось – ткнул старшина пальцем в первую попавшуюся фамилию в списке и – готово дело. Поговорив друг с другом запросто, по-человечески, мы с Сережей вдруг обнаружили множество «точек соприкосновения», начиная от музыкальных предпочтений и заканчивая взглядами на жизнь вообще, хоть и взгляды эти были у меня на тот момент довольно размытые. Как я уже говорил, состоял Сережа в роте на особом положении. С должности (командира отделения или заместителя командира взвода) сержантов обычно снимали за какие-либо крупные нарушения дисциплины и устава – «длинные руки» в отношении подчиненных или употребление спиртного. За систематические  такого рода или более серьезные проступки могли разжаловать в рядовые и, после непродолжительного пребывания на гарнизонной гауптвахте, отправить дослуживать свой срок в боевую часть куда-нибудь на Чукотку или Ямал. Что же касается Сережи Демидова, то его сняли с должности за строптивость еще за полгода до моего призыва. Строптивость эта заключалась в том, что даже в армии Сережа хотел оставаться нормальным человеком. Он не нарушал дисциплины, нет. Он просто хотел вести дела «наиболее правильным и рациональным образом». Общеармейский принцип «пусть безобразно, зато однообразно», то и дело, начинал буксовать, когда за дело брался Сережа Демидов. Так, например, проводя с отделением занятия по физической подготовке, он плевать хотел на регламент проведения таких занятий и перечень рекомендованных физических упражнений. У него была своя метода и свой комплекс упражнений. Его занятия больше напоминали тренировку какой-нибудь сплоченной команды в игровых видах спорта. Было интересно, познавательно и, в то же время, все очень серьезно, с настоящими хорошими нагрузками. Жаль только, что занимался он с нами всего пару раз. Сережа, несомненно, обладал педагогическим даром. Он и сержантом здесь остался (в смысле, дал согласие), чтобы совершить «небольшую революцию в методике обучения специальности радиста». Как специалист, он был лучшим в роте, что в радиообмене, что в настройке радиостанций. Но, как только дело дошло до пресловутой методики обучения, Сереже тут же дали по рукам и пригрозили пальцем. После нескольких попыток хоть что-то изменить и улучшить, Сережа плюнул и махнул на все рукой. Он еще сильней возненавидел армейскую тупость и ограниченность, перестал скрывать свои взгляды в отношении начальствующих командиров и, при случае, мог открыто об этом высказаться. Одним словом, был Сережа, своего рода, диссидентом.  Скорее всего, майор Денисов и, в особенности, капитан Козодоев, отвечающий за политическую зрелость и благонадежность личного состава и воспитательную работу с ним, многократно пожалели о том, что, в свое время, отправили Сережу на сержантские сборы и оставили его в роте. Однако сделанного не воротишь. Ходатайствовать перед командованием полка об отправке не оправдавшего доверие сержанта в боевую часть было для них все равно, что признаться в собственной некомпетентности,  поэтому Сережу, в качестве наказания, просто сняли с должности командира отделения и оставили во втором взводе третьим сержантом. Что называется «ни пришей, ни пристегни». И это устраивало Сережу как нельзя лучше!

Особенность Сережиного положения заключалась еще и в том, что его не ставили ни в какие другие наряды, кроме как дежурным по штабу, что, опять-таки, было ему только на руку. «Застолбить» за собой это место помог Сереже случай. Однажды, когда он, будучи еще молодым сержантом, заступил в этот наряд, в штабе случилась локальная катастрофа – в единственном туалете настолько сгнила канализационная труба соединяющая унитаз со стояком, что спускаемая из бочка вода, со всем содержимым, начала стекать просто на пол. Вот тут-то все штабные офицеры, включая самого комполка, поняли, что поговорку «в бане все равны» следует толковать шире. Когда начальник службы тыла, подполковник Дурягин, приклеившись к телефону, стоявшему на столе дежурного, и тыча пальцем в список телефонных номеров под стеклом, стал судорожно обзванивать всех командиров рот в поисках хоть какого-нибудь специалиста, способного устранить аварию, Сережа Демидов, послушав его и дождавшись паузы, спокойно произнес: «Товарищ подполковник, давайте я сам все сделаю». Дурягин, опешив от такой удачи, даже не обратил внимание на такое пренебрежительное отношение к уставу со стороны совсем еще зеленого младшего сержанта: никаких тебе «Разрешите обратиться» или вытягивания в струнку с прикладыванием руки к козырьку фуражки. «Сам? – живо отозвался он, бросив трубку, – Молодец! Как фамилия? Демидов? Действуй, младший сержант! Все, что нужно получишь у завскладом. Я сейчас распоряжусь!» И Сережа начал действовать. Быстро и эффективно.

Каморка прапорщика, заведующего складами, находилась тут же, на первом этаже штаба, как раз напротив злосчастного туалета, поэтому тот был лично заинтересован в скорейшей ликвидации случившейся аварии. Он тут же выдал Сереже подменную рабочую одежду (не в парадной же форме, которую полагалось носить дежурному по штабу, возиться с канализацией!), выловил двух лоботрясов из роты обеспечения, которые притащили со склада подходящие чугунные трубы и переходники, цемент, ящик с инструментами и даже коробку кафельной плитки. «Ты уж, Демидов, заодно и плиткой займись! Смотри, сколько тут ее отвалилось!» И к вечеру Сережа, действительно, привел штабную уборную в божеский вид! Начальник штаба, майор Белоконь (один, кстати, из немногих нормальных мужиков среди полковых офицеров), смирившийся, в силу обстоятельств, с тем, что функции дежурного выполнял посыльный по штабу, лично спускался пару раз из своего кабинета, чтобы удостовериться в хорошем качестве работ, выполняемых на стратегически важном объекте.  Все только диву давались, как у Сережи все ловко получалось. А секрет был прост: после окончания школы Сереже довелось почти год поработать, в качестве плотника-бетонщика, в ремонтно-строительной бригаде городского жилищного хозяйства. Там он быстро освоил и такие смежные специальности, как сантехник, каменщик, штукатур и маляр.

В общем, понравился начальнику штаба этот «инициативный и добросовестный» младший сержант. В итоге, Сереже была объявлена благодарность от имени начальника штаба, а командиру роты было дано устное распоряжение ставить младшего сержанта Демидова только дежурным по штабу, освободив от всех прочих нарядов. Ну, а впоследствии, и я неизменно начал ходить с ним посыльным, лишь изредка оказываясь в кухонном наряде, дневальным по роте или учебному корпусу. В физическом отношении служба посыльного по штабу не была легче службы дневального по роте (общая площадь штабных кабинетов и коридоров, которые приходилось драить два раза в сутки значительно превышала площадь ротных помещений), да и заступать в наряд приходилось чаще, чем остальным, однако Сережа честно позволял мне спать положенные четыре часа, под шинелью, на обитой дерматином деревянной кушетке, стоящей в закутке перед общим кабинетом службы тыла. Но самым главным достоинством было простое человеческое общение, которое мы могли себе позволить в редкие минуты свободного времени.

 

Особисты

 

Самая первая фотография, на которой я, молодой солдат в только подшитой и еще не разглаженной как следует шинели, стою на припорошенном снегом плацу хмурым ноябрьским утром, была сделана на вторую неделю моего пребывания в части. Сделал ее сержант первого взвода, из «дедов», по фамилии Иванов. Даже нам, еще абсолютно неподкованным в вопросах секретности молодым бойцам, было удивительно, что у Иванова имелся фотоаппарат, он свободно выходил с ним из казармы, фотографировал все, что хотел, и потом еще умудрялся где-то проявлять пленку и печатать фотографии. Более того, фотографии эти он, абсолютно не стесняясь, продавал потом, за небольшую сумму, тем, кого он фотографировал. И это при том, что второй батальон специализировался на засекреченной связи (об этом нам сказали сразу, и именно по этой причине капитан Козодоев отказывался на сборном пункте от ребят с судимостью или имевших родственников за границей). Командиры не раз стращали нас случаями, когда кто-нибудь попадал на гарнизонную гауптвахту за нарушение режима секретности.

Причина такого смелого поведения сержанта Иванова открылась мне вскоре после того, как я начал ходить с Сережей Демидовым в штаб. Иванов то и дело появлялся там тихонько, просто кивал Сереже головой и смело проходил к дверям одного из кабинетов в конце коридора первого этажа. Там он осторожно стучался и терпеливо ждал. Не сразу, а спустя какое-то время дверь приоткрывалась, и Иванов мышкой юркал в образовавшуюся щель.

Если же визит Иванова приходился на то время, когда дежурного по штабу (то есть Сережу Демидова) замещал посыльный (то есть я), а такое случалось, когда дежурного вызывал по какой-нибудь надобности кто-нибудь из штабных, или он уходил в столовую, то Иванов даже не кивал, а коротко бросал «К майору Доброхотову», и так же уверенно направлялся к заветной двери.

Майор Доброхотов являлся начальником особого отдела полка, или попросту – особистом. Собственно говоря, особый отдел полка и состоял то из одного человека – самого майора Доброхотова. А сержант Иванов был одним из его осведомителей, или попросту – стукачом. Отсюда и вольное обращение Иванова с фотоаппаратом, и свободный его доступ в одну из подвальных каморок, где находилось все необходимое, чтобы проявлять пленки и печатать фотографии, и наличие свободного времени, чтобы этим заниматься. И таких «Ивановых» было у майора Доброхотова предостаточно. Сколько именно – не знал никто. Кто-то заявлялся к нему прямо в штаб, с кем-то он встречался в своем кабинете в учебном корпусе, кто-то поддерживал с ним связь, скорее всего, просто по телефону. В любом случае, дело свое майор Доброхотов знал, и налажено оно у него было отменным образом. О происшествиях в ротах, даже самых незначительных, он узнавал раньше ротных командиров. И даже, порой, командиры эти сами оставались в неведении, а майор Доброхотов знал. Причем знал в мельчайших подробностях, как будто сам был участником тех или иных событий. Так, например, произошел во второй роте такой анекдотичный случай. Приперся к ним поздно вечером, уже после отбоя, один из водителей роты обеспечения. Был он уже «дедом» и, оказавшись в наряде дневальным вместе с двумя «молодыми» бойцами, отказался стоять на тумбочке или мыть полы, попросту свалил оттуда, чтобы проведать своего земляка, одного из сержантов второй роты.  Земляк его, однако, сам сменившись с наряда несколькими часами раньше, уже спал и попросту послал его к черту. Оборзевший водила, впрочем, не очень расстроился (что бы ни делать, лишь бы ничего не делать), а начал приставать, на правах старослужащего, с всякими глупостями, к дежурному по роте, коим являлся на тот момент молодой сержант Саша Емельянов.  Сашке было не до него, но прогнать его так просто он не мог. Когда же этот авто-раздолбай заставил Сашку вытащить штык-нож и стал демонстрировать такой прием рукопашного боя, как выбивание ножа ногой, Сашка просто развернул штык-нож в момент удара острием вниз… Несмотря на то, что обычный армейский штык-нож, выдаваемый дежурным и дневальным по роте трудно назвать настоящим колюще-режущим оружием, в силу притупленности его вершинки и режущих кромок, Сашкин штык-нож, легко прошел через кирзу сапога, ступню этого старослужащего придурка, и застрял на выходе из подошвы. Дело в том, что, маясь по ночам от безделья, некоторые индивиды начинали затачивать штык-ножи всякими подручными средствами. С заточенным штык-ножом они, очевидно, чувствовали себя уверенней.

Побледневший, плачущий от боли раненый боец поковылял к себе в роту тут же, как только штык-нож удалось извлечь из его ноги. В санчасть он не обращался, фельдшер санчасти спал на соседней с ним койке, и никому больше о своем ранении не рассказывал, впрочем, как и Сашок – не в их интересах это было. Поутру майору Доброхотову было известно все в подробностях, хотя командиры рот об этом, судя по всему, так никогда и не узнали. А если и узнали, то уже гораздо позже, как и я сам. Сашок Емельянов со смехом рассказал мне об этом спустя почти год, будучи «дембелем», когда последствий этого события можно было уже не опасаться. Что же до майора Доброхотова, то он, надо полагать, счел, что это событие не угрожает безопасности государства, не стал раздувать из него дела, и лишь только «пригрозил пальчиком» его участникам.

С виду майор Доброхотов казался вполне безобидным дядькой: невысокий, поджарый, смуглый, с пышными черными усами, всегда приветливый и доброжелательный. Заходя в штаб, он не ждал от дежурного официального приветствия, руку к козырьку не прикладывал, а тут же протягивал ее для рукопожатия. Иногда, радушно улыбаясь, доставал из кармана и клал на стол дежурного пару конфет. Он редко о чем-то спрашивал, а просто проходил к обитым железом дверям своего кабинета, осмотрев печать, отпирал их, заходил и запирал дверь уже изнутри. Мне не случалось ни разу видеть, чтобы он заглядывал в течение дня в какое-либо другое помещение штаба, кроме уборной. К его же кабинету, очевидно вызванные по телефону, иногда подходили некоторые офицеры и, как и сержант Иванов, постучав в дверь, были вынуждены ждать какое-то время, пока им откроют.

Однажды утром, когда я замещал Сережу Демидова, отправившегося, чтобы отвести в столовую так называемый «расход» – людей, которые не ходили на завтрак вместе со своими ротами, будучи занятыми по службе, и позавтракать самому, майор Доброхотов вошел в штаб, также неформально со мной поздоровался и спросил, не прибыл ли еще командир полка. Получив отрицательный ответ, он бросил на ходу: «Как появится, попроси его зайти ко мне», прошел к своему кабинету, отпер дверь, вошел и, как всегда, закрылся изнутри. Командир почему-то задерживался. Обычно он появлялся на полчаса раньше, и дежурный по штабу встречал его сам.

И хотя я тут же сообразил, что оказался в безвыходном положении, как бы между двух огней, времени на то, чтобы поразмыслить, как бы мне поизящней из этого положения выкрутиться у меня уже не оставалось. Дверь распахнулась и в штаб начальственной походкой вошел командир полка подполковник Качанов в сопровождении начальника штаба и начальника тыла (они все квартировали в Солнечногорске и приезжали вместе в командирском УАЗике). Выслушав мой рапорт, четкому произнесению которого меня выучил, буквально выдрессировал  Сережа Демидов, командир кивнул, и начал было важно следовать со своей свитой к лестнице на второй этаж, как я прервал это торжественное шествие, быстро к нему обратившись: «Товарищ подполковник, разрешите доложить: майор Доброхотов просил вас зайти к нему в кабинет, как только вы появитесь». Подполковник Качанов, опешив, развернулся, посверлил меня взглядом и переспросил, как бы, не веря собственным ушам: «Меня?!».

«Так точно!» – бодро ответствовал я, стоя по стойке смирно и стараясь стереть с лица всякие эмоции.

Подполковник Качанов еще немного подумал о чем-то и, потеряв всякую важность, дерганной походкой направился к дверям кабинета майора Доброхотова, бормоча себе под нос что-то вроде «Черт знает, что творится!». Как и все, он постучал в обитую железом дверь и ждал под ней какое-то время.

Начальник же штаба майор Белоконь начал выговаривать мне строго, и даже грозно: «Товарищ курсант, что вы себе позволяете?! Как может майор приказывать подполковнику?!»

Все также замерев по стойке смирно, сделав тупое, слегка виноватое лицо, я просто молчал и выслушивал. А что мне было еще делать? Я и так уже из двух зол выбрал меньшее. Хотя, Сережа Демидов, будь он на моем (то есть на своем) месте, наверняка что-нибудь бы им сказал.

Прощалось майору Доброхотову многое. Вернее, не то чтобы «прощалось». Раз

уж на то пошло, так это было больше в его воле, кого-то прощать или не прощать. Так уж повелось у нас в стране. Просто все, осознавая эту тонкость, закрывали глаза на мелкие нарушения устава и заведенного в полку порядка с его стороны. Он мог запросто появиться на службе одетым в гражданское или промчатся на своей черной шестерке мимо постового в воротах, отделяющих жилую зону военного городка от зоны служебной, лихо крутануться на маленькой плацу перед штабом и бросить ее там же. Свое табельное оружие, пистолет Макарова, он, со слов ребят, ходивших в наряд помощником дежурного по части, однажды получив, больше никогда не сдавал. С кобурой на ремне его никто никогда не видел, тем более что в офицерские наряды он никогда не заступал. Где он таскал этот пистолет – оставалось только догадываться.

Однажды, когда я, перед сдачей наряда, драил полы в коридоре, задержавшийся до вечера на службе майор Доброхотов выглянул из своего кабинета, подозвал меня и попросил вымыть пол и у него тоже. Ну, вымыть так вымыть – дело привычное. Помещение, им занимаемое, оказалось совсем небольшим, поэтому справился я быстро. Сам же майор Доброхотов, при этом, не выходил, а лишь прохаживался по кабинету, стараясь мне не мешать, хотя я не мог понять, чем тут можно так дорожить – обычный письменный стол, несколько стульев и сейф. Необычными были лишь размеры этого сейфа – он был раза в два больше тех, что я встречал в других помещениях штаба, а также то, что на полу, там и сям, я натыкался на валяющиеся, словно мелкий канцелярский мусор, пистолетные патроны.

Побеседовать с майором Доброхотовым по делу мне все-таки однажды довелось. Когда я, проболтавшись на сержантских сборах положенные три недели, вернулся в роту с двумя желтыми лычками на погонах, он вызвал меня к себе, видимо, в порядке очереди, наряду с остальными молодыми сержантами, и провел «профилактическую беседу», в ходе которой, между прочим, предлагал мне «взаимовыгодное сотрудничество». Получив мой вежливый отказ, он не сильно расстроился  – «сотрудников» у него и без меня хватало, однако посоветовал мне еще над этим подумать. Но это было уже позже, спустя несколько месяцев.

 

Здесь же, в здании штаба находилась и медсанчасть. Только вход, со своим крыльцом, в нее был отдельный, с задней стороны. На полноценную медсанчасть это заведение никак не тянуло. Так, одно только название – коридор и три комнаты. Одна комната – смотровая, две другие – служебные. Был в полку и свой начальник медицинской службы – майор Левандовский, высокий, крепкий, флегматичный мужчина с хорошей фигурой, правильными чертами лица и залысинами на голове. Он был всегда чрезвычайно опрятен, немногословен и непробиваемо спокоен. Мне лично он напоминал типичного английского джентльмена, как их рисовало мое, развитое на классической зарубежной литературе воображение. Позже, общаясь с ним лично, я обнаружил, что майор обладает здоровым чувством юмора с очень высокой долей цинизма, так свойственного представителям лекарской профессии. Подобно майору Доброхотову, он, судя по всему, также состоял в полку на особом положении, будучи подчиненным не только командиру полка, но и имея свое начальство где-то в структуре гарнизонного госпиталя. Пистолет с собой он не таскал, но в санчасти, то есть на своем рабочем месте, он появлялся не регулярно, а раз от разу, и то ненадолго, видимо, чтобы удостовериться, что дела в полку, идут хорошо, и подчиненные и сами без него вполне себе справляются. А подчиненных у него было несколько. Это, прежде всего, два ефрейтора-медбрата из роты обеспечения, а так же две вольнонаемные медсестры – подружки-хохотушки бальзаковского возраста, видимо, офицерские жены, которые появлялись в санчасти столь же нерегулярно, как и их начальник.

Как так получилось – не знаю, но оба медбрата были кавказцами и оба готовились весной уйти на дембель. Уже один этот факт оказывал целебное действие на занемогших молодых бойцов-курсантов – без веской на то причины обращаться в санчасть никому не хотелось. Внешне они являли собой полную друг другу противоположность: один – невысокий, полный, молчаливый и вечно хмурый, второй – высокий, тощий, с вечной улыбкой под огромным носом-рубильником. Несмотря на эти внешние различия, свою работу они строили примерно одинаково – с легкостью посылали по известному адресу всякого обратившегося, если у него не было явных признаков того, что он вот-вот умрет. Только один делал это хмуро и с угрозой в голосе, а второй весело и беззаботно. Были ли они недоучившимися студентами-медиками или выпускниками ветеринарного техникума – никто не знал. Да это было и не важно. Большого ума от них и не требовалось. Если случай был действительно серьезен, за дело брались медсестры, а то и сам доктор Левандовский.

Посещение медсанчасти было, как и все в полку, строго регламентировано.  Невозможно было просто пойти туда, сказавшись больным, и не получить пинка под зад. Нет, больных сначала выявляли на утренней проверке и регистрировали в специальном журнале. Выглядело это так: пока сержанты осматривали выстроенных в две шеренги, лицом друг к другу бойцов на соответствие требованиям устава («Снять головные уборы, показать нитки с иголками!» или «Снять поясные ремни, показать клеймо и бляхи!» и так далее), сержант Радостев, прохаживался вдоль шеренги с журналом регистрации больных и монотонно вопрошал: «Жалобы на здоровье есть? У кого что болит?» И не факт, что все кто имел жалобы на здоровье, регистрировались в этом специальном журнале. Так, например, на звучавшую время от времени жалобу «Душа болит, товарищ сержант» Радостев привычно и также монотонно отвечал: «Душа – х… с ней! Поболит и перестанет. Другие жалобы есть?» Так происходила фильтрация больных на начальном уровне.

Второй уровень фильтрации реализовывался по окончанию утреннего развода, когда больных, построенных для организованного препровождения в медсанчасть, лично осматривал старшина, а то и командир роты – высокий процент заболеваемости в роте мог послужить тревожным сигналом для командования полка, а этого никому не хотелось. Иными словами, до санчасти добирались только те, кому это, действительно, было очень необходимо. Хотя бывали случаи, когда до нее просто физически не могли добраться. Например, когда человеку было настолько плохо, что он просто не мог стоять в строю, не говоря уже о том, чтобы бежать со всеми на зарядку или идти чистить от снега плац. Если такое происходило, человека усаживали на табуретку в кубрике и вызывали в роту одного из медбратьев. И вот только когда подошедший со своей походной сумкой медбрат убеждался в том, что человек, и на самом деле болен и слаб, и официально прописывал ему постельный режим, мог тот человек расправить койку и лечь, наконец, под одеяло. Тут следует заметить, что, примерно с половины учебного периода, постельный режим у нас стал весьма условным. Условность эта проявлялась в том, что по команде «Подъем» должны были подниматься и лежачие больные (ага, Восставшие из Ада). Хоть ползком, хоть на карачках, им нужно было добраться до центрального прохода и стать со всеми в строй. Когда рота, оправившись, снова строилась и убегала на зарядку, лежачие больные, одевшись в шинели, объединялись с такими же бедолагами из других рот и, организованной толпой, выходили на утреннюю прогулку за зданием казармы, чтобы не маячить у всех на виду. Унылая, я вам скажу, это была картина – кучка с трудом бредущих по снегу людей, кутающихся в шинели с поднятым воротником и лязгающих от озноба зубами, как французы при отступлении от Москвы.

Новый порядок обращения с лежачими больными был введен по приказу начальника тыла подполковника Дурягина. Однажды он провел внеплановую утреннюю инспекцию спальных помещений обоих батальонов (видимо, плохо спалось в ту ночь) и остался крайне недоволен тем, что несколько бойцов остались лежать в кроватях после подъема. «Какой еще постельный режим?! Какой у солдата может быть, на ..й постельный режим?! Тут вам что, госпиталь что ли?! Развели богадельню, понимаешь! – возмущался он, – Всех одеть и выгнать к ё..й матери на улицу! Пусть там свежим воздухом дышат, пока помещение проветривается. Здоровее будут!»

С тех пор так оно и повелось. Говорят, майор Левандовский, узнав о таком нововведении, выдал какую-то очень смешную медицинскую шутку, коих у него в запасе было великое множество.

 

 

 

Еврей и тувинец, бурят и удмурт…

 

Между тем, учебный процесс шел полным ходом. Учили нас быть радистами. Точнее, три взвода должны были стать радистами, а курсанты четвертого взвода – радиомеханиками. Но, в любом случае, все мы должны были знать азбуку Морзе, уметь принимать радиограммы и отправлять их (работать на ключе). Дело это не хитрое, обучиться ему не сложно, но, все же, и оно требует наличия определенных природных задатков. При полном отсутствии музыкального слуха выучить «морзянку» весьма затруднительно. И таких ребят хватало. По завершению учебного периода и сдачи экзаменов на присвоение классности они оставались «бесклассными специалистами» и отправлялись куда-нибудь в роты охраны или аэродромного обеспечения (снег убирать с взлетной полосы, как мрачно шутил майор Денисов). Состав рот был разнолик и многонационален. Для того времени это было нормальным явлением. В полку можно было отыскать представителей всех советских республик, начиная от прибалтийцев, кончая азиатами. Более того, мне встречались этнические немцы, корейцы и даже турки. Некоторые, по прибытию в часть, русский язык не знали абсолютно. Особенно таджики и туркмены, привезенные откуда-то из отдаленных районов своих республик. Значение русских слов, особенно из армейского лексикона, они постигали параллельно с изучением азбуки Морзе. Естественно, что первыми русскими словами, осевшими в их головах, были слова, употребляемые носителями языка чаще всего, то есть матерные. Навыки же говорения они, зачастую, оттачивали, общаясь друг с другом. Запросто можно было услышать где-нибудь в кубрике или в коридорах учебного корпуса во время перерывов между занятиями примерно следующее: «Та я твою маму, знаешь что?!» «Что?! Что?!» Я твою маму ……!» «Это я твою маму …..! Пилять ты нерусская!» И смех, и грех. Хотя нужно отдать должное этим «джигитам» – бесклассными из них почти никто не оставался. Видимо, играла свою роль музыкальность и тонкий слух представителей южных народов.

Не все они между собой хорошо ладили. Так, например, существовала устная инструкция младшим командирам – не ставить в один наряд по службе или на работу азербайджанцев и армян. Много беспокойства доставляли всем чеченцы. Большую команду, человек тридцать, из Грозного привез один из офицеров второго батальона. Доставив ее в часть и сбагрив в распоряжение строевого отдела, он, говорят, был готов локтем перекреститься. Приучить их к воинским порядкам и дисциплине казалось занятием безнадежным. Будучи распределенными по ротам, по пять-шесть человек в каждую, они держались группами, плевать хотели на сержантов и, чуть что, лезли в драку. Даже офицеров могли запросто «вызвать на бой». Закончилось все тем, что их снова собрали вместе, сформировав что-то вроде отдельного взвода, заставили пройти ускоренный курс молодого бойца и принять присягу, а затем разослали, по одному – по два человека, в боевые части, где они, лишившись поддержки стаи, стали буквально шелковыми.  Впрочем, разослали не всех. Нескольких адекватных ребят в полку оставили. Один из них, невысокий крепкий парнишка, был у нас в роте и оказался, в итоге, одним из лучших и самых добросовестных солдат.

Я же крепко сдружился с одним казахом из нашего взвода, Даулетом Кайпбергеновым. Он был (на удивление) единственным казахом в нашей роте, так как призвался не из Казахстана, а откуда-то с Южного Урала, где учился в институте. На русском он говорил лучше многих русских, хоть и был немногословен. Чем-то мы с ним были похожи характерами, от того, наверное, и стали друзьями.

Из «европейцев» преобладали, конечно же, украинцы. У нас в роте их было, пожалуй, больше чем русских. Причем, в большинстве своем, они были призваны с Западной Украины. Когда начали приходить первые посылки из дома, в каптерке у старшины образовался небольшой склад сала.

В первые дни по прибытию в часть мы не раз заполняли разного рода анкеты, целью которых было, очевидно, получение как можно более полной личной информации. Так, помню, однажды, когда уже начались занятия по специальности, капитан Козодоев пришел в класс, раздал нам очередные опросные листы, в которых требовалось указать причины полученной отсрочки от армии, если кто-то такой отсрочкой воспользовался. Сидящий со мной за одним столом здоровенный хохол по фамилии Подопригора толкнул меня локтем и спросил: «Слышь, а шо мне писать, если я ее купил?».

Отсрочки – это вообще тема интересная. Когда я уже стал сержантом, оказался у меня в отделении один еврей двадцати семи лет от роду. До достижения «непризывного возраста», то есть двадцати восьми лет, ему оставалось всего каких-то два-три месяца. Косил он от армии всеми возможными способами, в том числе, получая отсрочки от призыва под различными благовидными предлогами. Один из этих благовидных предлогов его и подвел: его несовершеннолетняя сестра, над которой он, используя какие-то хитрые схемы, выхлопотал опекунство (при живых родителях), внезапно забеременела и вышла замуж. Просто купить очередную отсрочку у него уже, почему-то, не получилось.

 

Перед принятием присяги, как положено, проводились учебные стрельбы. Ничем особенным они мне не запомнились. Если бы дали пострелять вволю, хотя бы пару обойм, то да, а так – название одно, а не стрельбы: два выстрела для пристрелки и три выстрела на зачет. Я даже не запомнил, сколько я очков выбил. Что-то около пятнадцати. Это было и не важно.

В те дни декабрь решил проявить свой зимний характер. Задули ветра, подморозило почти до двадцати градусов. На стрельбах это не отразилось, благо стрельбище было устроено совсем недалеко, в небольшом карьере, в полусотне метров от стадиона, а вот присягу мы принимали не на плацу, как это изначально планировалось, а в казарме.

Было тесно и душно. Нас построили, в парадной форме, с оружием, в две шеренги через все ротное помещение, от оружейной комнаты до телевизора. Тут же толпились приехавшие ко многим родители. Места всем не хватало и некоторые были вынуждены стоять в коридоре и выглядывать оттуда из-за спин впередистоящих, чтобы не пропустить тот момент, когда их чадо встанет перед строем с красной папкой в руках. Это был единственный день, когда посетителей пускали в служебную зону военного городка.

Текст присяги мы, в большинстве своем, знали уже наизусть, даже те, кто по-русски не особо понимал. И, несмотря на это, случались заминки, когда-кто-нибудь, от волнения, не мог начать читать. Им помогали, подсказывали. И все обошлось без падений в обморок, о которых наши командиры рассказывали и которых они опасались.

После этого мы стали полноценными солдатами.

 

 

Зимние забавы

 

Познав всю строгость армейских порядков и убедившись в твердом намерении командиров неотступно следовать уставу, я полагал, что встречи Нового года, как таковой, не стоит и ожидать. Ан, нет! Оказалось, что в новогоднюю ночь в ротах организуется нечто вроде праздничных посиделок с чаепитием. Капитаном Козодоевым была составлена культурная программа сего торжества, подлежащая обязательному рассмотрению и одобрению политотделом полка. Согласно этой программе, в девять часов вечера мы расселись за столы, вытащенные из Ленинской комнаты в центральный проход спального помещения (двухъярусные койки были предварительно сдвинуты в глубь кубриков для расширения площади прохода), пили чай, принесенный в больших термосах из столовой, с печеньем и конфетами, для приобретения которых с нас, так же предварительно, были собраны деньги, и участвовали в разных дурацких конкурсах, типа «Кто быстрее, без помощи рук, съест яблоко, подвешенное на нитке». Ах, да! Еще капитан Козодоев организовал небольшой конкурс художественной самодеятельности между взводами, чтобы еще раз произвести ревизию имеющихся у него творческих ресурсов и отобрать кандидатов для участия в конкурсе полковом. Тут-то мне и довелось увидеть, как Артем Животовский читает свое любимое «Ананасы в шампанском». Мы с Андрюхой Козыревым спели дуэтом, под гитару, пару песен Макаревича, и получилось это у нас, на мой взгляд, весьма неплохо. Без пяти минут двенадцать вездесущий капитан Козодоев включил телевизор, мы послушали бой кремлевских курантов и гимн, допили остатки чая и стали готовиться к отбою. Спать нам позволили до девяти утра – незабываемое событие!

Утро первого января 1986 года выдалось солнечным и морозным. День был объявлен выходным, однако праздничное настроение подпортило желание командира роты не оставлять нас в покое, согласно все тому же принципу, гласящему, что чем больше солдат занят работой, тем меньше у него в голове дурных мыслей.  В течение дня, повзводно, нас  выгоняли на уборку снега.

Плац в армии, как я говорил – место почти святое. И убираться это святое место должно соответствующим образом! И так случилось, что именно наша рота была ответственной за содержание плаца.

Чистили мы его ежедневно. В зимнее время по несколько раз в день. В сильные снегопады начинали заниматься этим с утра, вместо зарядки, и заканчивали уже перед отбоем. Не то, чтобы целым взводом (у старшины не было столько инструмента), а человек по десять. Орудовали всем, чем придется: лопатами и скребками разных размеров, метлами и, даже, пешнями и ломами. Если свежего снегу не выпадало, долбили и счищали снег утоптанный и намерзший. Сугробы за пределами плаца, куда мы этот снег сгребали, росли естественным образом и, к весне, приобретали вид снежных барханов высотою в два-три метра. Это при том, что, периодически, мы на них взбирались и сгребали снег дальше в сторону леса.

Вот и взбрело в голову майора Денисова тем новогодним утром сделать эти сугробы более приглядными, то есть срезать у них вершину и подрезать переднюю часть, придав им некое подобие снеговых парапетов, окаймляющих плац.  И этим занимались мы посменно весь новогодний выходной день и половину дня следующего. И ведь, что интересно, многим из нас, особенно приехавшим с севера, это занятие доставило даже некое удовольствие. Было, знаете ли, приятно помахать лопатой морозным солнечным днем, когда снег искрится, а поднятая снежная пыль начинает переливаться всеми цветами радуги! Особенно если учесть, что буквально за пару дней до этого, всю последнюю неделю старого года стояла мерзопакостная погода с оттепелями, слякотью и противным мелким дождем вперемежку с мокрым снегом.

Желаемого параллелепипеда с ровными гранями и прямым углом из наших сугробов не получилось, однако командир и ответственные офицеры, дежурившие в эти дни, остались довольными даже таким жалким его подобием: ведь важен был сам процесс! А толстый прапорщик Мокеров, старшина второй роты, даже специально спустился с третьего этажа, постоял возле нас, любовно глядя на выполняемую нами работу и благодушно (видимо, удачно опохмелился) поболтал какое-то время с сержантом Гладких, руководившим работами на тот момент.

«Я когда на Чукотке служил, – охотно поведал он нам всем, – вот там снегу-то было! Вот уж где мы лопатами его покидали! Прикинь, по самые крыши за пару дней заметало! Выберешься также с утра из казармы: мороз, солнце слепит, а вместо поселка – считай, чистое поле! Лишь антенны из-под снега торчат, да трубы печные. Вот… А местные, чукчи значит, они снег-то этот и не расчищали. Да. Нору такую, знаешь, сделают, типа штольни в шахте, и по ней, значит, и лазают, если кому куда нужно. Прикольно так!»

Тут Мокерова, конечно же, начинал разбирать смех. А когда его разбирал смех, это, было особым представлением. Лицо его краснело и, сморщившись, расползалось по ширине, на глазах его выступали слезы, а тело начинало трястись мелкой дрожью так, как будто его било током. Смех же его был сипловатым и придушенным, словно ему приходилось пробиваться через установленные, где-то внутри Мокерова, специальные фильтры.

«Так мы, значит, что придумали, – продолжал Мокеров, воодушевленный тем, что большинство работяг, воспользовавшись моментом, решили передохнуть и замерли, опершись на лопаты, тяжело дыша и пуская пар изо рта, – подойдешь к поселку по насту, ком здоровенный из снега вырежешь, так же лопатой,  да и заткнешь им нору-то эту! А потом стоишь и гадаешь, откуда же эта падла вылезет!»

Тут Мокеров вообще заходился своим удушливым смехом, поддерживаемый, несмелым ржанием ободренных им бойцов.

К слову сказать, через неделю, после обильных снегопадов с последующей чисткой плаца, сугробы начали принимать свой прежний, привычный для всех вид.

 

Тут, попутно, следует заметить, что уборкой плаца занимались мы не только зимой. Летом и, особенно, в «межсезонье», занятие это приобретало еще более нелепые формы.  Каждое утро, перед разводом, один из взводов выстраивался цепочкой и, медленным шагом «прочесывал» плац из конца в конец, собирая окурки, листочки, опавшие с деревьев и прочий мелкий мусор. Если на плацу оставались лужи после прошедшего (или даже все еще идущего) дождя, «дежурный» взвод получал метлы и разгонял эти лужи по плацу до их полного высыхания или, хотя бы, до такой степени, чтобы от марширующей колонны брызги не разлетались во все стороны. Метлы старшина всегда старался заготовить в большом количестве, благо берез в лесу было видимо-невидимо. Весной и осенью, когда неустойчивая погода гоняла столбик термометра от минуса к плюсу и обратно, бывало так, что командир батальона подполковник Ивашев, пришедший по привычке за час до развода, обнаруживал на плацу замерзшие лужи и, матерясь, буквально тыкал в них старшину или замещающего его сержанта носом и требовал «немедленно устранить эти скользкие места». Старшина, естественно, также матерясь, тут же налетал на сержантов дежурного взвода, приказывая немедленно посыпать плац песком. На следующее утро, а то и после полудня того же дня, когда, под воздействием плюсовой температуры, замерзшие лужи оттаивали и частично высыхали, комбат вдруг замечал рассыпанный на плацу песок и начинал тыкать носом старшину или командира роты уже в него. Тогда в дело вновь вступал дежурный взвод, вооруженный теперь метлами и совками.

Бордюры на плацу (впрочем, как и во всем воинском городке) – песня особая. Процесс их побелки носил такой же перманентный характер, как и покраска знаменитого Чикагского моста Золотые Ворота. За этим так же неусыпно следил комбат. Он, если хотите, сам являлся некой составляющей явления, именуемого «строевой плац». Трудно было представить себе наш плац без маячащей в одном из его углов низкорослой, но очень плотной фигуры комбата. Будучи облаченной в шинель, фигура его вообще напоминала квадрат. Прибавьте к этому мясистое и вечно багрово-красное лицо, надвинутую на лоб фуражку или шапку, всегда заложенные за спину короткие руки, и вы поймете, почему его все называли «семафором». Некоторые, правда, величали его еще и «деревянным человечком», за его угловатую походку, предполагаемую ограниченность ума и манеру говорения  – будучи чем-то недовольным (а недовольным он был почти всегда), он говорил короткими рублеными фразами, проглатывая при этом большое количество букв и звуков.  Выговаривая кому-то за то или иное упущение, он любил указывать пальцем. И указательным у него мог быть любой палец как левой, так и правой руки, в зависимости от степени его недовольства. Мы пытались даже построить определенную градацию этого недовольства, в зависимости от пальца, используемого в качестве указательного, однако все уперлось в полную, в этом смысле, бессистемность и непоследовательность комбата.

Кроме того, подполковник Ивашев был еще и весьма загадочным человеком. Смысл его высказываний постичь было, зачастую, практически невозможно.  Так, однажды, когда я, будучи уже сержантом, заступил в наряд дежурным по роте, комбат, спускаясь по лестнице с третьего этажа, просто заглянул в нашу дверь и произнес, как всегда с недовольством, загадочное: «Антонов, там у тебя висит!». Затем он также быстро скрылся.

В течение какого-то времени я пытался понять смысл сказанного. Убедившись в тщетности моих усилий, я попытался найти и убрать на лестничной клетке нашего батальона и на входных дверях хоть что-то, что может «висеть», несмотря на то, что «висеть» не полагалось. Тем не менее, двумя часами позже, в возмущении широко распахнув дверь, на пороге снова появился комбат и, указав неопределенно куда-то за спину большим пальцем правой руки, просипел сдавленным от негодования голосом: «Антонов, что за разгильдяйство?! Я же тебе сказал, у тебя там висит!».

Отчаявшись, я только развел руками: «Да что висит-то, товарищ подполковник?!»

Оказалось, что плакат, призывающий нас, воинов, быть бдительными, и висящий над входом в ротное помещение, висел немного неровно. Висел он так, насколько я помнил, всегда. Почему комбат обратил на это внимание именно в тот момент – осталось очередной для меня загадкой.

Уборкой снега, зарядкой и строевой подготовкой наши «зимние забавы» на свежем воздухе не ограничивались. В полку культивировался лыжный спорт. В силу чего он культивировался – не совсем понятно. Возможно, это было просто полковой традицией. Ведь даже начальник физической подготовки и спорта капитан Акматов, смуглый кривоногий крепыш, выкуривавший по две пачки сигарет в день, лыжи, мягко говоря, недолюбливал. Зато их любил наш ротный командир майор Денисов, хоть и был освобожден от офицерских занятий по физподготовке из-за каких-то проблем с ногами. А что из всего этого следовало? А следовало из этого то, что почетная обязанность по подготовке лыжных трасс и организации лыжного стадиона возлагалась на нашу роту! И все бы ничего, если бы я, сдуру, не указал в очередной анкете, что имею первый разряд по лыжным гонкам. Оказалось, что я был таким единственным в роте.

Поначалу я просто бегал на лыжах, «защищая честь» то взвода, то роты, на всех соревнованиях, которые проводились всю зиму напролет почти каждые выходные. Потом же мне в обязанности вменили и прокладку лыжни, когда ее засыпало обильными снегопадами или заметало.

То были и традиционные лыжные гонки и эстафеты, и чисто армейские – с полной экипировкой. Майор Денисов, будучи апологетом лыжного спорта, организовал специальные тренировки ротной лыжной команды (человек семь-восемь) и даже лично ими руководил.

«Первая рота всегда была первой по лыжам!» – с гордостью говорил он. «И в прошлом сезоне мы были бы абсолютными чемпионами, если бы товарищ Богомолов (тут он, не стесняясь, использовал ряд эпитетов, характеризующих сержанта Богомолова), не вздумал срезать одну петельку в эстафете!» – добавлял он тут же, с оттенком горечи. И дальше, повысив голос: «Поэтому, если хоть одна сволочь…..!» Не договаривая, он делал свирепое лицо, выразительно смотрел на нас и грозил пальцем. А всем и так все было понятно.   Наиболее забавными получались плановые занятия по  лыжной подготовке. Многие, до этого, не видели в реальной жизни не то, что лыж, а даже снега! А если и видели, то издалека, на вершинах гор. И для таких ребят были эти занятия сущей мукой. Пятикилометровый круг они проходили часа за два, а то больше. На стадионе они появлялись взмокшие, изможденные и охрипшие от ругани. Чтобы никого и ничего не потерять, меня, «как самого шустрого», запускали на круг еще раз. Возвращался я с обломками лыж, потерянными рукавицами, шапками и ремнями.  А уж заключительная командная гонка, проводимая в марте, запомнилась мне навсегда и во всех подробностях. Условия были таковы: от каждой роты отбирался один взвод (отступления от списочного состава не допускались) и бежал пятикилометровый круг в полной экипировке, то есть с оружием, вещмешками, подсумками и противогазами (хорошо хоть не в противогазах). Время отсекалось по последнему пересекшему финишную черту бойцу. Изюминкой состязания был приз: если взвод побеждал, то сержант, участвовавший в гонке и приведший к финишу эту воинственную ораву, награждался отпуском домой! Что и говорить, мотивация была запредельной! У сержанта Гладких. Он лично замыкал нашу растянувшуюся колонну, подгонял матюгами, подзатыльниками и тычками азиатскую составляющую нашей команды, а когда те уже начинали падать от изнеможения, снимал с них оружие и противогазы и… вешал их на меня, как на своего помощника. К финишу я и сам пришел из последних сил, будучи навьюченным пятью карабинами и ворохом противогазов. Однако усилия сержанта Гладких пропали, что называется, даром! Вполне ожидаемо, победил взвод роты обеспечения (их и было то там всего два), состоящей лишь из русских и украинцев.

Тогда мне частенько вспоминался случай, рассказанный мне еще до армии одним пареньком, года на три меня старше, который уже отслужил и устроился к нам в бригаду так же слесарем. Служить ему довелось где-то в Мурманской области, среди снегов, но лыжами, с его слов, они занимались всего однажды.

«Выдали, – говорил он, – нам эти лыжи, загнали на сопку и велели вниз с нее съезжать. А в это время, другая рота начала, так же на лыжах, взбираться по этому же склону вверх. Только мы-то их из-за кустов не видели! Ну, на этом лыжи в батальоне и закончились…»

Что же касается самих лыж, то были они просты до безобразия и представляли собой плоские деревянные доски. Лыжами их делали загнутые носки и продольная канавка на скользящей поверхности. Креплениями служили два алюминиевых уголка, расстояние между которыми подгонялось под конкретный размер сапога, с двумя кожаными ремешками.   Ремонтом лыж мне пришлось плотно заниматься на вторую зиму, когда командир роты назначил меня, как самого продвинутого в этом отношении сержанта, ответственным за подготовку лыжной экипировки, лыжных трасс и самой лыжной команды. И, чего греха таить, пользовался я этим в свое удовольствие, бросая взвод на напарника. Ведь заниматься в подвальной каптерке деревяшками было куда приятней, чем воспитанием и обучением таких же, как ты сам, оболтусов, да еще не говорящих толком на русском!

 

Повторение – мать… Или отчего легко в бою

 

То, что многократным повторением одних и тех же действий можно довести выполняемую операцию до автоматизма, я слышал многократно еще в школе, но справедливость этих слов я начал испытывать только в армии. И справедливость эта меня не сильно напрягала, зато насколько же был нуден сам процесс!

Это касалось буквально всего, от наматывания портянок и заправки коек до построения на плацу и подъему по тревоге.

Наматывание портянок, как и умение быстро одеваться вообще, отрабатывалось в комплексе с выполнением команд «Подъем» и «Отбой». Сюда же входила и заправка коек.

Выглядело это следующим образом: сержант выстраивал взвод в помещении роты, давал команду «Отбой» и засекал время. Нам же нужно было как можно быстрее раздеться, уложив обмундирование красиво и ровно на табуретки, поставив, так же ровно, сапоги возле табуреток с намотанными на голенища, определенным образом, портянками, расправить койку и нырнуть под одеяло. Причем, обитатели второго яруса должны были сделать это также определенным образом и, желательно, синхронно. После этого сержант, разочарованно качая головой, объявлял, на сколько секунд мы не уложились в норматив (а, с его слов, в норматив мы укладывались крайне редко), указывал на неправильность или непоследовательность действий того или иного участника этого захватывающего представления, и давал команду «Подъем». По этой команде, соответственно, нужно было как можно быстрее вскочить с койки, также в определенной последовательности, чтобы не создавать толкотни, быстро одеться и встать в строй на своем месте (а у каждого взвода было в помещении роты свое место). Ох, сколько же раз получали счастливые обладатели нижних коек по головам, ушам и плечам от тех, кто спал на койках верхних! Иногда, особенно поначалу, случалось, что один, с грохотом, валил другого на пол. И вот тут в норматив вообще никто никогда не укладывался! Сколько бы мы не «летали», этот загадочный норматив оставался для нас недостижимым! А выполняли мы этот «комплекс упражнений» по четыре-пять раз кряду! Первое время – почти ежедневно! Для этого сержанты, договорившись, приводили то один, то другой взвод пораньше с занятий из учебного корпуса в первой или во второй половине дня. Особенно усердно мы этим занимались в воскресные дни, считавшиеся выходными. Фактически, по воскресеньям мы отдыхали лишь от занятий по специальности.

Так вот, перед тем как повторно скомандовать «Отбой», сержант давал нам определенное время на заправку коек. Сказать, что заправлять их нужно было, конечно же, определенным образом, – не сказать ничего. Их нужно было заправить так, чтобы они красивые, ровные и аккуратные, копировали друг друга, словно в зеркале, вернее, в системе зеркал! То есть, концы матрасов, полоски на одеялах и края подушек должны были располагаться строго на одной линии. При этом подушки также должны были друг друга копировать, несмотря на то, что из-за разного размера наволочек, да и самих подушек, они имели разную форму и объем. Для того чтобы заправленная койка имела форму прямоугольной плиты с ровными гранями, кантики отбивались и разглаживались специальными досками.  Чтобы добиться требуемого вида, по обоим концам ряда коек вставали «стреляющие», ребята с хорошим глазомером, которые громко подсказывали, куда сдвинуть тот или иной элемент какой-либо из заправляемых коек. По утрам, когда койки заправляла вся рота (100-120 человек) в кубриках стоял невообразимый гвалт, сопровождаемый пощелкиванием и похлопыванием деревянных досок.

Для того чтобы добиться большего порядка в кубриках, между взводами было организовано нечто вроде соревнования. Итоги его подводились ежедневно лично командиром роты. Призов за наилучший порядок никто не получал (разве что на построениях ставили в пример), зато «звездюлей» отстающие огребали по полной программе и, как говориться, «от мала до велика»! Импульс этот, словно разряд электрического тока, передавался по цепочке от командира взвода сержантам, а потом – нам. Не трудно догадаться, чем это все заканчивалось. И вот тут мы никак не могли взять в толк, каким это образом удавалось командиру определить, что в одном из кубриков кровати заправлены лучше, чем в другом, если отличий не было никаких абсолютно! В какой-то момент возникло предположение, что все сводилось к углу освещения, так как осмотры производились в разное время дня и при разных погодных условиях за окном. Однако вскоре версия эта была отметена за несостоятельностью, так как было замечено, что даже когда командир осматривал кубрики при ровном и всегда неизменном искусственном освещении (ведь зимой светало поздно), лучшим не становился один и тот же взвод. Оставалось только предположить, что выбор командира роты был случаен, или же он руководствовался какой-то своей системой, предполагающей определенную цикличность.

Действие этой же системы распространялось, очевидно, и на оценку того, как красиво были заправлены шинели на специальных вешалках у входа в роту. Причем, «красиво», в армейском понимании, отрицало субъективное эстетическое восприятие. Главенствующим фактором здесь было единообразие. Поговорку «Пусть безобразно, зато однообразно» мы слышали постоянно, при разных обстоятельствах, из уст всех командиров от комбата до старшины роты.  И, стоило признать, была в этом своя логика, хоть и не всем, и не сразу понятная.

Но, опять же, понимать логику и следовать ей – совершенно разные вещи. Иногда, в летнюю пору, сержантам, дежурившим в бане, удавалось выудить из кип чистого нательного белья трусы не стандартного черного цвета, а в полоску или горошек, неизвестно как туда затесавшиеся. С какой же гордостью расхаживали они потом в них по роте! Это было куда круче, чем горбушка хлеба, доставшаяся в детском саду за обеденным столом!

Да, уж заодно, насчет бани. Вообще-то, это была вовсе не баня, а большая помывочная комната с деревянными решетками на полу и душами без перфорированных носиков-леек. Даже проще! Представьте себе: вдоль каждой стены тянется под потолком горизонтальная толстая труба, из которой, через равные промежутки, торчат патрубки меньшего диаметра, направленные под углом к полу. Из этих патрубков льется вода. Напор воды во всей этой системе регулируется одним общим краном, а температура воды – непонятно кем, где-то в котельной, находящейся в соседнем здании. Чтобы изменить ее, нужно было послать туда гонца, что делалось крайне редко, когда мыться было уже совершенно невозможно.

 

Однако самые жесткие требования к четкости и слаженности действий существовали применительно к подъему по тревоге.  Хотя, как таковая, команда «Тревога» у нас не использовалась. Оно и понятно – учебный полк это вам не пограничная застава. В ходу у нас была команда «Сбор». Но суть у них была, в общем-то, одна и та же. Очень простая суть – нужно вскочить, как ошпаренному, мгновенно одеться, получить оружие с противогазами и подсумками и выбежать для построения на плац. Далее – по обстоятельствам.

Отрабатывать эти простые действия на практике мы начали, как только приняли присягу. И на деле оказалось все далеко не так просто. Сотня бойцов не может одновременно получить оружие из небольшой оружейной комнаты!  По крайней мере, это невозможно сделать быстро. А ведь дежурный по роте должен был успеть еще зарегистрировать каждый карабин в книге выдачи оружия! Без хитростей тут, конечно же, не обходилось. О подъеме по тревоге становилось известно еще с вечера, и дежурный заносил в книгу выдачи номера оружия заранее. Оставалось только указать время, при необходимости, чуть подкорректировать список и получить роспись сержантов каждого взвода. С этим все, действительно, было просто. Но вот приучить такую массу еще толком не проснувшихся людей получить оружие быстро, на бегу, и в порядке установленной очереди, да еще не сталкиваясь друг с другом в узких проходах между оружейными пирамидами – это, я вам скажу, еще та задачка! По началу не получалось даже просто схватить с вешалки СВОЮ шинель и одеть ее, чтобы кто-нибудь кого-нибудь не уронил или не зашиб. Когда с этим разобрались, началась морока с организацией очереди в оружейную комнату и получением СВОЕГО оружия. Далее возникли проблемы с выходом из помещения, ведь мало было беспрепятственно выскочить из роты, нужно было еще не столкнуться на лестнице с такими же, бегущими строиться на плацу военными из второй роты, находящейся этажом выше. При этом все на ходу заканчивали одеваться и застегиваться, волоча карабины как придется.

В общем, тренироваться пришлось долго и упорно. В конце концов, стало что-то получаться, но в установленный норматив мы, естественно, никогда не укладывались, если верить нашим командирам. Да еще при проверке, следующей за построением, выяснялось, что часть бойцов были одеты не в свои шинели и/или получили не свое оружие. Пронумеровано у нас было все, кроме нательного белья и нас самих! Даже на каждой перчатке был вытравлен хлоркой номер военного билета. И не дай Бог, если где-то что-то не сойдется!

Намотку портянок, поначалу, проверял на плацу лично командир батальона. Он выборочно тыкал пальцем (любым, вы знаете) в какого-нибудь бойца и приказывал стянуть один из сапогов. Если портянка была не намотана, а просто засунута в сапог, получали все, опять же, от мала до велика. После второго подъема по тревоге комбат просто махнул рукой и сказал, как бы, ни к кому не обращаясь: «Разгильдяи! В следующий раз устрою марш-бросок. Сами себя накажете!».

И ведь не обманул комбат! Примерно неделю спустя команда «Сбор» поступила не перед подъемом, то есть в шестом часу утра, как было до этого, а где-то посреди ночи. Все было по взрослому, со светомаскировкой, построением всего полка на плацу и марш-броском. И все бы ничего, да сработал общеизвестный принцип «Хотели как лучше, а получилось…». Ну, вы знаете. Да еще, по закону подлости (а как же без него!) именно в ту ночь ударил двадцатиградусный мороз.

Марш-бросок совершался по дороге, ведущей в лес, к антенным полям и техническим зданиям армейского узла связи. Бежать строем в кромешной темноте и в полной амуниции мы были не приучены. Постоянно кто-нибудь спотыкался и падал. То там, то здесь возникали небольшие завалы, раздавались вопли, ругань и лязг карабинов о заледеневшую дорогу. Однако кому-то из больших командиров этого показалось мало, и прозвучала команда «Газы!».

Те, кто давали эту команду, о последствиях, видимо, как-то даже и не подумали. Мало того, что на двадцатиградусном морозе противогазы совершенно задубели, и одеть их было не просто, смотровые стекла их тут же запотевали и обмерзали. Колонна превратилась в стадо слепых слонов. Это оказалось почище любой коровы на льду! Если на бегу можно было еще как-то определить направление движения по едва проступающим через стекла серым спинам впереди тебя, то выбравшись из очередного завала, возникшего после падения впереди бегущего, ты становился полностью дезориентированным!  На этом марш-бросок и закончился. А дальше бежать и смысла не было: половина участников забега барахталась в сугробах и канавах, тянувшихся по обочинам, другая половина, подобно отаре перепуганных овец, сбилась в одну общую кучу. Но настоящий сюрприз ждал всех по прибытию на плац! Когда включили фонари и дополнительные прожекторы, построились и осмотрелись, выяснилось, что часть амуниции некоторых бойцов осталась где-то на лесной дороге и ее обочинах. И ладно бы там шапки, перчатки и противогазные коробки, так ведь даже оружие! Вернее, некоторые его составляющие…

Самозарядный карабин системы Симонова (СКС) поступил на вооружение в сороковых годах и использовался во вспомогательных частях, таких как наша, до конца восьмидесятых. Наши карабины, мы специально проверяли, были выпущены в начале пятидесятых. Некоторые из них, очевидно, одни из первых, поступивших в войска, датировались сороковыми годами, имели четырехгранные штыки-стилеты, запрещенные международными конвенциями, и были так поношены, что начинали вдруг самопроизвольно разбираться. Ну, штык, допустим, потерять было невозможно. Штыки на карабинах не были съемными, в походном положении, они просто откидывались на шарнире под ствол. А вод спусковой механизм или пенал с принадлежностями для чистки могли легко выскочить при ударе, например, прикладом о землю. Вот как раз их то и недосчитались. И даже пара шомполов пропала, хотя шомпол можно было извлечь, только отомкнув штык и удерживая его, под углом в сорок пять градусов.

Поиски пропавшего воинского имущества начались с рассветом и продолжались несколько последующих дней. В итоге нашлось почти все, кроме двух-трех пеналов с принадлежностями и одного шомпола. Больше ночных марш-бросков мы уже не выполняли.

Моей личной и невосполнимой утратой стали очки. Мои первоклассные очки в модной металлической оправе. Чтобы одеть противогаз мне пришлось их, разумеется, снять и сунуть в карман шинели. Результатом нескольких падений стали раздавленные стекла и сломанная оправа. Так я и ходил какое-то время, щурясь, как крот, и узнавая людей и предметы по их очертаниям, пока мне из дому не прислали другие очки в примитивной оправе, срочным образом заказанные по чужому рецепту в поселковом магазине «Оптика». Внешне они очень напоминали очки, которые носил Лаврентий Палыч Берия. В них я прослужил до самого увольнения в запас, и приобрел себе новые, уже вернувшись из армии домой.

Что же касалось недостающих принадлежностей к оружию, то здесь опять пришлось всем хитрить. Взять их было негде. Несколько учебных карабинов, стоящих в отдельной пирамиде были и без того разукомплектованы. Поступали просто: вновь заступивший дежурным по роте сержант, при проверке оружия, на всякий случай, проверял наличие пеналов и шомполов в карабинах своего взвода. Если чего-то не доставало, он просто брал это из пирамид других взводов. И так происходило каждый раз при сдаче наряда.

Абсолютно по той же схеме восполнялась недостача ложек в столовой. Ложки, как самый ходовой предмет столового набора, растаскивались во все времена из всех учреждений общепита, и, порою, их просто на всех не хватало. Не исключением были и армейские столовые.

В нашей столовой ложки каждой роты хранились в отдельных ящиках-чемоданчиках, грубо изготовленных из алюминия и запираемых на маленький навесной замок. Если ложек в роте вдруг не хватало, сержант, поставленный старшим кухонного наряда, просто вытряхивал нужное количество ложек из чемоданчиков других рот, слегка отогнув у них крышку, и засовывал в чемоданчик своей роты. И так изо дня в день!

 

Споемте, друзья!

 

Полковой смотр художественной самодеятельности, к которому так целенаправленно готовился капитан Козодоев, состоялся в феврале, накануне Дня Советской Армии. К величайшему разочарованию Козодоева, первого места мы не заняли. Как выяснилось позже, из политических соображений. А разве могло быть иначе, если жюри смотра состояло исключительно политработников? Председательствовал, естественно, начальник политотдела полка майор Харченко. Он даже внешне напоминал зажравшихся чинуш, как их изображали художники-карикатуристы в популярном сатирическом журнале «Крокодил» –  невысокий, пузатый, с лоснящейся плешью и маленькими глазками на жирном и дряблом лице.

По этому поводу, капитан Козодоев удостоил меня чести стать одним из козлов отпущения.

«Что же ты, Антонов, – пенял он мне, вальяжно развалившись на стуле в канцелярии роты, – поешь песни об алкоголе! Разве ты не знаешь, что партия и лично товарищ Горбачев начали активно с ним бороться?!»

Я не сразу сообразил, что он, очевидно, имел в виду строку «А здесь не выпито вино» из песни Машины Времени, которую я спел под гитару на этом злосчастном конкурсе. Я хотел было возразить, сказав, что ведь он, капитан Козодоев, лично отбирал участников конкурса и песни, которые они должны исполнять. Причем, не какие-то там «левые» песни, а те, что он слышал уже не раз, и, даже, давал указания, как их нужно «правильно» петь! Однако Козодоев не дал мне сказать ни слова, прочел мне лекцию о текущей политике партии и выгнал из канцелярии. Старшине же было дано распоряжение убрать гитары подальше, так, чтобы в роте они больше не появлялись. Так старшина и поступил.

На мою гитару я наткнулся лишь полгода спустя, уже летом, когда заступил, старшим кухонного наряда. Она валялась на свалке за свинарником. Моего знаменитого ремня-патронташа и струн на ней уже не было, верхняя дека была продавлена внутрь.

 

 

 

 

Не ссыте в компот! Там повар ноги моет…

 

Наряд на кухню – это наряд особый. Одни его страшились, как черт ладана, другим там нравилось больше, чем в роте. С одной стороны, и от начальства подальше, и к еде поближе. Некоторые дорывались так, что потом несколько дней страдали животами. С другой стороны – работы столько, что некогда дух перевести. Поначалу, когда еще только постигали все кухонные тонкости и не умели делать все быстро и качественно, времени на сон почти не оставалось. Приходили в роту во втором часу ночи, едва волоча ноги, а в пятом часу нас уже будили. Вместе с боевой частью, обслуживающей узел связи и квартирующей в этом же военном городке, кормилось в столовой почти восемьсот человек. Мало того, что нужно было вовремя накрыть на столы, а потом со столов убрать, требовалось все это еще и перемыть, включая полы, кухонную мебель и котлы со сковородами, и сложить так, чтобы это устраивало дежурного по столовой и начальника столовой. А начальник столовой, старший прапорщик Вохминов, был мужик свирепый. Нет, не то, чтобы он был злым по жизни – с ним можно было запросто посидеть, покурить (в положенном месте), поговорить… Но если на стеллаже с посудой он обнаруживал хотя бы одну не промытую (пусть даже чистую, но немного жирную) миску, он опрокидывал на пол весь стеллаж, при этом дико матерясь и грозя посудомоям всевозможными карами. Приходилось перемывать все заново. Особенно могло не повезти тем, кто работал в овощном цехе. В зависимости от меню на следующий день, овощей могло оказаться столько, что о сне можно было и не мечтать. И это с учетом того, что на чистку картошки после ужина оставался другой взвод той же роты. Эти ребята могли управиться до отбоя, а могли задержаться так же до часу ночи. Мне до сих пор сняться по ночам кучи картошки, высившиеся на кафельном полу овощного цеха и две обычные бытовые ванны, которые нужно было заполнить почищенной картошкой.

У меня с армейской столовой и кухней отношения были более натянутыми, чем у других. Все из-за моей аллергии на рыбу и пшено. Да-да! Природа наградила меня стойкой аллергией не на что-нибудь, а на пшено, самый ходовой продукт армейской кухни! Если, сидя за столом, я мог отказаться от пшенной каши, отодвинув тарелку подальше, всем на удивление, то при мытье посуды в кухонном наряде я ничего уже сделать не мог. Даже от запаха пшенки глаза мои краснели и слезились, язык и губы отекали, начинало мучать удушье. К тому, что в эту мою аллергию никто не верит, я привык с раннего детства. Воспитатели в детском саду, сочтя мой отказ есть пшенную кашу за блажь, не раз пытались затолкать ее в меня силой, а потом, когда меня начинало выворачивать наружу, меня же и делали виноватым. Это нормально. Поэтому и старший кухонного наряда, уже назначив меня посудомоем, никогда не соглашался поменять меня с кем-нибудь еще.

С моей аллергией на рыбу получилось проще. С голодухи (а первые месяцы, пока длилось привыкание, мы ходили постоянно голодные), эта моя аллергия постепенно куда-то улетучилась. На ужин нам, неизменно, давали жареную рыбу с картошкой. И рыба та была хорошей, какую на «гражданке» еще попробуй отыщи да купи, особенно у нас в поселке! Вот я и начал ее есть. С начала понемногу, а потом, что называется, вошел во вкус. И эту способность есть рыбу я до сих пор считаю одним из моих самых весомых армейских приобретений!

Однако самым «интересным» местом при попадании в кухонный наряд был свинарник. В помощь штатному свинарю отряжалось два человека. Место это было примечательно, конечно же, ужасной вонью и грязью, а еще тем, что там начальство вообще никогда не появлялось! Оно и не удивительно: за пять минут пребывания там одежда успевала пропахнуть так, что окружающие воротили от тебя нос еще несколько дней. У свинаря был отдельный вагончик-бытовка, с телевизором, обогревателями и электроплиткой, где он жил постоянно, у себя, в роте обеспечения, почти не бывая. А его и пускали туда только по особым случаям, и то, если он перед этим помоется и переоденется в чистое. Помимо отдельного жилья, свинаря еще могло утешить то, что командир полка прилюдно называл его самым трудолюбивым и уважаемым солдатом в части. Начальник столовой или старший кухонного наряда могли иногда заглянуть к нему в бытовку, чтобы дать какие-нибудь указания или что-то спросить, но не более того. Бедолаги же, назначенные свинарю в помощники, выполняли всю грязную работу – таскали бачки с отходами из столовой и вываливали их в кормушки, убирали навоз из свинарника в специальные навозные ямы, под руководством свинаря занимались ремонтом деревянных загонов и мостков, и даже помогали ему резать бедных хрюшек и разделывать туши, если такая пора наступала. А наступала она обычно в начале зимы, с первыми морозами. И надо же было этому случиться именно в тот день, когда старший кухонного наряда назначил меня помощником свинаря!

В паре со мной был туда отправлен еще один бедолага, Игорь Хлибкевич. Родом он был из Западной Украины. А кого еще отправлять возиться со свиньями? Свинарь сам был украинцем. Не азиатских же ребятишек, которые, завидев свинью, бежали от нее, в ужасе, куда глаза глядят.

Так я, впервые в жизни, увидел, как забивают животных на еду. Даже сам, поневоле, в этом участвовал. Оказалось, чтобы убить свинью большим ножом, нужно было опрокинуть ее на бок и ударить этим ножом в сердце. На таких обильных харчах свиньи в нашей части вырастали здоровенными, и опрокинуть их без специальных ухищрений и навыков, даже втроем, было еще той задачкой! В результате, начав с раннего утра, к обеду мы справились лишь с двумя. Зато сами были измотаны до крайности, как физически, так и морально. Когда мы, перепачканные по уши навозом и грязью, забрызганные кровью, заявились в столовую, чтобы пообедать (а кухонный наряд обедал после всех), от нас шарахались даже те, кто уже бывал на свинарнике и знал, чем это пахнет.

Ну, пусть хэбешка и бушлаты были на нас подменные, но сапоги и, самое главное, шапки наши таковыми не являлись, и выглядели они пришедшими в полную негодность! Мы потом еще долго возились с шапками, чтобы придать им подобие первоначального вида.

Но самым обидным, по крайней мере, для меня, было не это. После обеда, когда мы подтащили туши на санях-волокушах поближе к продовольственному складу, уложили их на чистый настил и стали разделывать, из жилой части городка, одна за другой, стали подтягиваться жены наших офицеров и выбирать себе куски, казавшиеся более лакомыми. Образовалось что-то вроде мясной лавки, распоряжался в которой начальник продовольственного склада. В итоге, к вечеру, мяса от свиных туш почти не остались. И тогда я понял, почему у нас на столах, в супе или на второе, мы встречаем только вареное сало и кожу.

 

Важнейшее из искусств

 

По субботам, как когда-то в пионерском лагере, «крутили фильмы». Показ происходил в клубе, на первом этаже, прямо под нами. Это если зима. Клуб этот так и назывался – «зимний клуб». Дело в том, что в части были еще и «летний клуб», представлявший собой ряды скамеек, вкопанных в землю и небольшую эстраду перед ними, под сводами которой натягивался киноэкран. О существовании летнего клуба мы поначалу даже и не знали, потому что находился он позади здания казармы, посреди тополей и берез, образующих небольшой парк, ограда которого была сплошь заросшей высоким кустарником, преимущественно, акацией. Кроме того, когда мы появились в части, все это уже было засыпано снегом.

Фильмы привозил по пятницам наш полковой почтальон из Солнечногорска, куда он ездил почти каждый день за письмами и посылками. Кто выбирал эти фильмы, я никогда не знал, хотя мог бы спросить об этом почтальона, ведь каморка его находилась под лестницей на второй этаж штаба, куда я часто ходил в наряд. Как-то не спросил.

Думаю, что выбор был невелик, если он вообще был. Были это, в основном,  старые добрые советские фильмы, в благонадежности которых не сомневался ни один политработник. Некоторые из них, кстати, были не такими уж старыми. И даже, более того, бывало, что фильм только выходил в советский прокат, а нам его уже привозили. По счастливой случайности, надо полагать. Так, например, в армии я впервые посмотрел «Парад планет» – чудесный фильм, вышедший двумя годами ранее. Или вот «Мой любимый клоун» с молодым еще Олегом Меньшиковым в главной роли. Смотрели мы его буквально, как только он был выпущен.  Ну, и еще кое-что, сейчас уж не упомнишь. А вот что портило все впечатление от просмотра, так это ужасный звук. Кинопроектор был допотопным – это было нормально. Место установки старых, полуразбитых колонок можно было поменять, громкость отрегулировать, но вот акустика самого помещения была настолько плоха, что речь персонажей, порою, трудно было разобрать даже нам, носителям «великого и могучего». И этого было уже не исправить. Опытным путем, мы постепенно выяснили, где звук был наиболее оптимален, и всегда старались занять именно эти места, но тут уж как повезет.

Ближе к концу учебного периода, уже в марте, был организован «культпоход в кино» с выездом в Солнечногорск. Не знаю как сейчас, а тогда был Солнечногорск гарнизонным городом. В самом Солнечногорске и вокруг него было множество воинских частей. У меня лично сложилось впечатление, что сначала на этом месте возникли воинские части, а потом сложился город, как обслуживающая инфраструктура. Там находился гарнизонный штаб, госпиталь, гауптвахта, почта и прочее и прочее. Просто и спокойно пройти по городу в военной форме, обозревая «достопримечательности», было невозможно. Офицеры всех рангов и родов войск  попадались на каждом шагу, хоть вообще не опускай правую руку от головного убора! Будешь их игнорировать – непременно остановят, отчитают, а то и сдадут воинскому патрулю, коих можно было встретить тут на каждом углу. А еще Солнечногорск славился международными офицерскими курсами «Выстрел», учрежденными, со слов капитана Козодоева, самим Лениным! Там проходили обучение офицеры всех стран, дружественных Советскому Союзу перед самым его развалом. Кого там только не было, от латиноамериканцев до азиатов и негров! Говорят, в свое время, там учился даже генерал Пиночет! Иногда из нашей части снаряжали один из взводов, в качестве дежурного, для выполнения каких-либо черновых работ в Солненогорском гарнизоне – разгружать на станции военторговские вагоны, чистить дренажные канавы или просто заниматься уборкой улиц от мусора или снега. Многие из ребят рассказывали потом со смехом о том, что встречали на улицах странных военных, иногда черных лицом, одетых в очень смешную армейскую форму с самыми замысловатыми знаками различия. Особенно забавно было наблюдать, как эти представители дружественных держав перемещались по гарнизону в зимнее время – перебежками, в советских офицерских шапках, очевидно, выданных им во временное пользование, с опущенными ушами и завязанными под подбородком тесемочками, закутанные до самых глаз шарфами и шалями самых разных расцветок.

В общем, еще тот зоопарк! Поэтому в увольнение в Солнечногорск никто не ходил. Я имею в виду сержантов, так как о нас, курсантах, и речи быть не могло. Официальных увольнений, с оформлением увольнительных записок, переодеванием в парадную форму, прогулками по городскому парку, а ля «У солдата выходной, пуговицы вряд» и прочими удовольствиями у нас вообще не было. Если к кому-то приезжали близкие родственники, человеку могли позволить пообщаться с ними на КПП, где была обустроена специальная комната, или, в крайнем случае, отпустить на сутки, если родственникам удавалось снять комнату в одном из домов офицерского состава, здесь же, на территории городка.

Не стоит и говорить, что поездка в настоящий городской кинотеатр, пусть даже организованной группой, была для нас событием неординарным. Вся рота поехать, естественно, не могла. Отобрали, как водится, лучших. В светской армии их называли «отличниками боевой и политической подготовки». Без ложной скромности хочу заметить, что к этой «касте» был причислен и я. Не скажу, чтобы я был отличником, но как-то мне удалось в эту группу затесаться. Фильм назывался «Иди и смотри». Об этом нам, уже в автобусе, поведал лейтенант Дроздов, которому командование доверило почетную миссию нас сопровождать. Дроздов прибыл в часть, прямиком из военного училища, буквально за пару месяцев до нас. Выглядел он совсем еще юнцом и, одень его в солдатскую форму, ничем бы он от нас не отличался. Он был даже младше некоторых из нас. Так, сержант Гладких, игнорировал его, как только мог, почти в открытую, не желая подчиняться командам «зеленого пацана». Пацан этот, однако, оказался уж куда как хваток. С собой в киношку он прихватил некую молодую особу, с которой они всю дорогу мило ворковали, затем уединились на заднем ряду кинозала, а затем и вовсе исчезли из поля нашего зрения. Позже выяснилось, что его спутница жила здесь же, в нашем городке и, как переходящее красное знамя, передавалась от одного молодого офицера к другому, по мере их прибытия в часть и дальнейшего продвижения по службе. Ну, да и бог с ней!

Вернемся к фильму. Рассчитывая посмотреть какую-нибудь веселую и бодрящую комедию, мы были сильно разочарованы. Или нет, не так. Мы были буквально потрясены и подавлены. Далеко не марш энтузиастов, как сказал когда-то ведущий радиостанции «Радио свободы» Сева Новгородцев о знаменитом альбоме группы Pink Floyd под названием “The Wall” («Стена»).

Это было в духе капитана Козодоева и нашего политотдела вообще – подобрать нам к просмотру такой фильмец. Нет, абсолютно не разбираясь в искусстве кино, своим скудным умишкой я, конечно, понимал, что фильм этот нельзя ставить в один ряд с другими, что снял его, наверняка, какой-то большой мастер своего дела (с творчеством Элема Климова я познакомился ближе уже потом, спустя несколько лет), но лучше бы было посмотреть его как-нибудь в другой раз, в других обстоятельствах, на гражданке. В общем, я лично таким культпоходом остался недоволен.

Но запомнился и другой случай, когда с кино нам, можно сказать, жутко повезло. Но, об этом позже…

Потому что случилось это, на, как нам казалось первые полгода службы, недосягаемом для нас рубеже времени. До него мы еще дойдем, своим чередом.

 

 

А меж тем…

 

Меж тем, первые полгода службы, как и период обучения воинской специальности, заканчивались. Всеобщая итоговая проверка, проводимая каждые полгода во всех армейских подразделениях, прошла как-то обыденно и неприметно. В рамках программы этой самой проверки, был развернут на полигоне учебный узел связи, состоящий из разного рода радиостанций, передатчиков, генераторов и прочего оборудования, размещенного на автомобилях разного размера. Потом мы обменивались радиограммами, находясь в закрытых кузовах этих автомобилей. Потом нам вручили значки и удостоверения специалистов третьего класса. Особо запомнилась сдача норматива по надеванию общевойскового защитного комплекта (сокращенно ОЗК). Комплект этот относится к средствам индивидуальной защиты от химического и биологического оружия и радиоактивной пыли. Состоит из простых вещей – прорезиненного плаща с капюшоном, прорезиненных сапогов-чулок и резиновых перчаток. Благодаря нехитрым застежкам, плащ может оборачиваться вокруг каждой ноги и, «легким движением руки», превращаться в герметичный комбинезон. Все, казалось бы, просто. Дается команда «Надеть защитный костюм! Газы!» и… время пошло. Норматив надевания – порядка 4-5 минут. В нашем случае, фишка заключалась в том, что мы должны были надевать его в закрытом кузове автомобиля, напичканном радиоаппаратурой. Надев, в первую очередь, противогаз, даже в чистом поле, ты уже слепнешь наполовину и лишаешься возможности свободно ориентироваться в пространстве. А тут еще всюду острые железные углы и выступы, стулья под ногами, упавшие перчатки невозможно нащупать, а, надев их, невозможно застегнуть все эти чертовы застежки! В общем, как всегда, в норматив на «отлично» никто уложиться не мог. Зато сколько было получено шишек, синяков и ссадин! Как сказал персонаж знаменитого фильма, и не сосчитать! И запоминается такое надолго!

Сразу по окончании итоговой проверки я плавно перекочевал на сержантские сборы – что-то вроде курсов младших командиров. Плавно, потому что ехать никуда не пришлось. Сборы проводились тут же, на базе нашей учебки. Я даже спать приходил к себе в роту, на свое привычное место. Курсы эти были профанацией чистой воды, хоть и съезжались туда ребята из разных частей нашей воздушной армии. Начитали нам по книжкам кое-что из педагогики и психологии, погоняли строем по плацу и… в общем-то, все. Большую часть времени мы валяли дурака, занимаясь кто чем хочет, лишь бы не попадаться начальству на глаза. Таким образом, эти две недели пролетели незаметно и, словно бы, выпали из моей памяти. А вот как я, вообще, там оказался – особая история.

Наши сержанты-деды, неизбежно, естественным чередом, к их вящей радости, превратились в дембелей. А составляли они почти половину всего сержантского состава роты. Так уж получилось. Ввиду такого «недоразумения», майор Денисов со своим верным замполитом и «другом» всех сержантов капитаном Козодоевым еще зимой начали подбирать кандидатов на их замену и усиленно обрабатывать тех из них, кто сомневался, стоит ли идти по стопам своих «наставников». Ведь, формально, от кандидата требовалось добровольное согласие! В числе таких сомневающихся оказался и я. Ну, не хотелось мне оставаться в учебном полку! Немного не такой я представлял себе службу в армии. Учебка напоминала мне большое учебно-исправительное учреждение. Все здесь было строго по уставу, по распорядку, по правилам. Все жестко контролировалось  суровыми «воспитателями» (одна рожа капитана Козодоева чего стоила!). И главное – чего ради все это? Ведь обороноспособность страны от этого не повышалась ни коим образом… Так мне тогда казалось. Впрочем, и сейчас так кажется.

«Долбили» меня все по очереди, включая командира взвода, престарелого капитана Андреева, который летом собирался выйти на пенсию и, вроде бы, не имел особых причин, заниматься таким неблагодарным делом. Аргументов было масса, и все такие веские, серьезные, с привкусом патриотизма. В итоге, дал я слабину, а также и свое формальное согласие.

Вот так и получилось, что где-то в самом конце апреля вернулся я в роту окончательно с двумя лычками или, как принято говорить в армии, «соплями» на погонах. Не один вернулся, конечно же, было нас пятеро молодых младших сержантов, пришедших на замену нашим дембелям. Казарма была полупустой. Всех ребят нашего призыва, теперь уже классных специалистов, отправили в боевые части нашей воздушной армии, разбросанные по всей стране, от Украины до Чукотки. Причем, распределяли их не методом случайного выбора, а в зависимости от успеваемости на учебном поприще и «степени боевой готовности». Об этом командиры предупреждали нас многократно и заранее, давая дополнительный стимул к освоению воинской специальности. Так, «добросовестные солдаты» оказались в Украине или на Кавказе, а то и вообще неподалеку, под Москвой. Раздолбаев, которых едва дотянули до третьего класса, отправили на Чукотку и Дальний Восток.  Нескольких бесклассных, являвших собой головную боль для всех командиров, сослали аж на Новую Землю и Ямал, в роты охраны северных аэродромов.

Новобранцы только еще начали прибывать. На тот момент было их в роте человек 10-15, не больше. Как раз только-только хватало, чтобы «тащит службу» в ротных нарядах.

Тогда же случилась авария в Чернобыле. Узнали мы об этом, как и вся страна, не сразу, но шуму было много. Особенно с учетом того, что в полку несколько пацанов моего призыва оказались родом из самой Припяти. Например, Валера Дробович, как и я отобранный на замену нашим дембелям и, буквально накануне, ставшим командиром отделения нашего четвертого взвода. Ребятам этим, по какой-то команде сверху, тут же дали отпуска домой. Не большие, на десять суток, но все же… Вернулся Валера в часть таким же расстроенным, как и уезжал. Он привез с собой зашкаленный дозиметр и кучу новостей из разряда тех, что по телевидению не передавали. Из Припяти всех эвакуировали, не дав забрать с собой абсолютно ничего, кроме самых необходимых вещей и документов. Кого куда. Семья Валеры приютилась у дальних родственников где-то под Киевом. Что делать дальше – не известно. Хорошо хоть физически никто не пострадал. По крайней мере, так казалось, на тот момент. По телевизору начали понемногу показывать короткие сюжеты о работе ликвидаторов аварии. Из дому мне написали, что от Котласского военкомата в Чернобыль направили большую команду, включая и Коряжемских мужиков, якобы на военные сборы по переподготовке.

С нашими дембелями картина получалась интересная. Первую партию, в которою оказывались «лучшие из лучших», уже отправили по домам. В нее попали Радостев, которому, по этому поводу, присвоили звание старшего сержанта, и, конечно же, Иванов, которого никто не любил, но и отказать было невозможно. А как же? Майор Доброхотов своих «сотрудников» не забывал! Остальным дембелям, освобожденным от службы,  дали по «дембельскому аккорду», представлявшему собой определенное задание, выполнив которое, можно было рассчитывать на скорую отправку домой. Погода стояла по летнему теплая. Хозяйственных работ, после долгой зимы, накопилась уйма, поэтому были дембеля заняты, в основном, ими. Кто-то работал на летнем стадионе, восстанавливая спортивные снаряды и типовые полосы препятствия, кто-то ремонтировал забор военного городка, тянувшийся в обе стороны от КПП и до ближайших углов. Сформировав угол, красивый забор из бетонных плит заканчивался. Далее, метров на сто, тянулось некое подобие деревянной ограды  с многочисленными прорехами, кое-где затянутыми колючей проволокой. А затем не было даже и этого. Совсем ничего не было, только стена запущенного смешанного леса, заваленного буреломом и изрезанного ручьями да оврагами. В самоволку  с этой «подводной лодки» бежать было некуда. А чтобы уехать отсюда транспортом, нужно было выбраться на прямой и далеко просматриваемый участок дороги, который начинался как раз от КПП.

Гладких, совместно с дембелями из других рот занимался строительством крыши здания нового свинарника. Именно, Гладких, а не сержант Гладких. По старой армейской традиции, дембеля считали себя уже людьми гражданскими и поэтому требовали, в отсутствии офицеров, называть себя запросто, по имени или фамилии, без всякого звания. Это еще раз подчеркивало особенность их положения, их высочайший статус, о котором мечтал каждый солдат с первого дня службы. На вечерней проверке, если в роте не было офицеров, их фамилии вообще не звучали.

Сережа Демидов, подобрав себе обладающего строительными навыками напарника из второго батальона, занимался ремонтом помещений продуктового магазина в жилой части военного городка. Магазин был невелик, но, по требованию заведующей, им пришлось ломать и переносить кирпичные стены. Это была даже больше реконструкция, чем ремонт.

Пропадали они там с утра до вечера, иногда даже в столовой не появлялись, приходили в роту перед самым отбоем, измотанные и грязные, как черти. Иногда, тайком от командиров, пользуясь неразберихой, свойственной периоду формирования рот, мы снаряжали им в помощь два-три новобранца.  Сережа уводил их лесом, через летний клуб, прямехонько к зданию магазина, и приводил таким же образом обратно. В итоге, обошлись, с ним, прямо скажем, по-свински. Несмотря на все его старания и кучу сил, потраченных на ремонт магазина, который стал выглядеть как новый, промурыжили Сережу в части до 29 июня. Через день, то есть 30 июня, его должны были отпустить домой в любом случая, как того требовали тогдашние законы. Мы с ним потом еще переписывались какое-то время.

Что же до Гладких, то крышу они построили и покрыли быстро, ударными темпами, почти за неделю. Правда, позже, уже ближе к осени, когда начались сильные дожди, вскрылось вдруг такое количество недоделок, что пришлось эту крышу перестраивать почти заново. Ах, как плевался и матерился по этому поводу зампотылу подполковник Дурягин! А нечего! Самому нужно было работу принимать! Знал ведь, с кем дело имеет…

 

И вот с этой поры началась для меня настоящая служба. На следующий же день после возвращения в роту меня назначили старшим кухонного наряда. Весьма своеобразно назначили. Только я зашел в роту после проведения занятий с вновь прибывшим пополнением в рамках «Курса молодого бойца», заключавшихся в очередной уборке плаца, как дневальный возвестил, что меня требуют к телефону.

«Ты что, сержант, …. твою мать, совсем оборзел! – орал чей-то голос в трубке, – Люди уж час назад в наряд заступили! Тебе что, особое приглашение нужно?!»

Таким образом, начальник столовой мягко меня уведомил о том, что, согласно разнарядке, следующие сутки я был на кухне страшим.

Да и сам наряд был своеобразным – половину его составляли «деды» из роты обеспечения, так как курсантские роты были еще пустыми. Понятно, что отношение их к младшему сержанту-очкарику, прослужившему на год их меньше, было соответствующим. От всевозможных кар и взысканий за «ненадлежащее исполнение своих обязанностей» меня спасло как раз только то, что народу в полку было на порядок меньше обычного, так же как и работы на кухне и в столовой.

 

Пополнение же продолжало прибывать. Преимущественно – с юга. В конце концов, в сформированном взводе, из 28 человек оказалось только 4 русских. Было несколько прибалтийцев, украинцев, еще кого-то, но большую часть представляли «смуглые ребята с узким взглядом на мир», половина из которых на русском не могли связать и двух слов. В общем, обычное дело. Настал и мой черед устроить им все то, через что пришлось пройти самому, с небольшой поправкой на время года.

Тут вдруг выяснилось, что в обязанности сержанта входит много того, о чем я даже не подозревал или чего элементарно не замечал. Например, составление планов занятий. Оказывается, каждый учебный час должен быть подробно распланирован в специальной тетради, не важно, где ты проводишь это занятие. Гладких, по доброте душевной, передал мне, словно в наследство оставил, специальную методичку по составлению таких планов. Сережа Демидов, в свою очередь, дал ряд наставлений, как быстро и правильно их составлять. Так вот, изучил я эту методичку, составил несколько планов и понял – все неправда! Да ни одним местом эти планы не были похожи на то, происходило на самом деле! Ну, или занятия не были похожи на эти планы…

Ну как можно быстро и доходчиво объяснять устройство радиостанции, или способы ее настройки, или принципы ведения радиообмена, если половина слушателей не понимают тебя даже на бытовом уровне?! Или какая может быть физическая подготовка на спортивных снарядах, если комбат запретил к ним близко подходить, чтобы кто-нибудь чего-нибудь не сломал и не убился сам, и если взвод не умеет толком заправлять койки?! Или совсем элементарно – подпись командира взвода под ежедневными планами занятий, подтверждающая то, что он эти планы изучил и одобрил.  А подписанные планы занятий, то и дело, на утреннем разводе, проверялись командиром роты, а то и самим комбатом. А как там может оказаться подпись командира взвода, если он сам приходит только-только к началу построения, иногда опаздывая, а может и вовсе не появиться по какой-нибудь причине? Поэтому подписи командира взвода и всех старших командиров вообще, я научился подделывать довольно быстро, даром, что художник умер во мне, еще не родившись. И получались они красивее и достовернее, чем оригиналы, сделанные наспех.

Командир взвода, кстати, к тому времени тоже сменился. Место ушедшего на пенсию капитана Андреева занял другой капитан – Федюнин. Он появился в полку вместе с молодым пополнением, ходил щеголем и посматривал на всех немного свысока. Причиной тому служил тот факт, что до этого он служил в боевых авиационных частях, летал штурманом на стратегическом бомбардировщике, совершил чертову кучу прыжков с парашютом, о чем свидетельствовал значок парашютиста, гордо болтающийся на его кителе, и даже, якобы, был представлен к ордену за успешное выполнение боевой задачи по обнаружению американского авианосца, потерянного, по каким-то причинам, нашими системами космического слежения. Правда, орден этот ему так и не вручили («суки такие!»).  Каким образом он оказался в учебном полку связи – накосячил чего или списали его по состоянию здоровья – не знаю, но вел он себя, по крайней мере, первые пару месяцев, как элитный скакун, попавший на колхозную конюшню. Свое новое положение он воспринимал, очевидно, как некое недоразумение, которому вскоре придет конец, и поэтому службу «тащил» соответствующим образом, то есть кое-как, лишь бы была видимость. Конец, однако, никак не приходил. Вместо этого закрепилась стойкая репутация пофигиста и разгильдяя, за что старшие командиры Федюнина, скажем так, не очень жаловали, равные ему считали его весельчаком и везунчиком, а младшие, включая меня, не особо с ним считались. Была от Федюнина, действительно, одна лишь только видимость: занятий по специальности, часть которых возлагалась на командира взвода, он не проводил (он ведь штурман, а не бортинженер или радиомеханик!), порядком в кубрике он не интересовался, а оставаясь ответственным в выходные дни или вечернее время, мог куда-то бесследно исчезнуть и не появляться часами. Зато любил капитан Федюнин по полчаса прохаживаться гоголем перед строем, побрякивая значками на груди и сверкая начищенными до зеркального блеска сапогами или ботинками, и, с глубокомысленным видом знатока человеческих душ, вести воспитательные беседы на непонятные темы, которые, по непонятным же причинам, вдруг взбрели ему в голову.

Куда он исчезал, и почему некоторые считали его везунчиком, я узнал в середине лета, когда он попросил меня собрать несколько бойцов и привести их к частным гаражам и сараям, стоявшим вдоль разбитой грунтовой дороги, тянувшейся куда-то в лес от забора, разделявшего жилую и служебную зону военного городка. Оказалось, что в одном из этих гаражей стоял новенький автомобиль Москвич-2140, ярко желтого цвета, счастливым обладателем которого являлся наш капитан Федюнин, и что автомобиль этот был подарен ему тестем, заслуженным военным пенсионером высокого ранга, жившим здесь же, в нашем городке и имевшим значительные связи где-то там, в штабе армии. Бойцы же понадобились Федюнину, чтобы поставить автомобиль на кантователи, приподнять с одного бока и зафиксировать под углом в сорок пять градусов, что позволило бы обработать днище специальным составом, предохраняющим его от коррозии. Тесть Федюнина находился тут же и командовал всей операцией. Капитан, беспрестанно и весело балагуривший, называл его ласково папой.

К слову сказать, автомобиль этот недолго оставался таким новеньким и блестящим. Следующей же зимой Федюнин весело слетел на нем в кювет, совершив незамысловатый кульбит, в ходе которого автомобиль перевернулся через крышу и снова встал на колеса. Снегу было достаточно много, и капитан отделался легким испугом и слегка вогнутой внутрь крышей своего автомобиля. Даже стекла остались целы. Посоветовавшись с другом, сидевшим в салоне на пассажирском кресле, выполнившим вместе с ним этот цирковой трюк и также не пострадавшим, капитан решил выправить крышу прямо тут на месте, по принципу крышки от консервной банки. «Ты же знаешь, – объяснял он мне позже, – как это работает: надавишь на вогнутую крышку, на самый бугорочек, а она – чпок – и выправится в другую сторону!»

Короче говоря, залезли они внутрь, уперлись головами в самую середину крыши, поднатужились… И появились на вогнутой крыше авто два бугорочка, похожих на кочки. Словно два больших белых гриба пытались пробиться из-под земли наружу, да так и не смогли.

Ну, а еще через полгода, уже перед самым моим дембелем, разбил капитан подарок своего тестя так, что ремонтировать и править там было уже особо нечего. Ладно, хоть сам остался жив, даже в больницу не попал. Что и говорить – везунчик!

 

И были стрельбы. И была присяга. И, что забавно, оба эти мероприятия показались более интересными, чем за полгода до этого, когда я принимал в них самое непосредственное участие. Во-первых, погода очень всему этому благоприятствовала, а, во вторых, быть контролёром происходящего, пусть не всего, но хотя бы части, оказалось занятным. Я, будучи сам в полной экипировке, прохаживался с важным видом позади своих бойцов на стрельбище, когда они лежали на позиции и готовились к стрельбе, проверял правильность зарядки, что-то подсказывал, потом ходил к мишеням, записывал результаты, недовольно качая головой при виде совсем дальних промахов… В общем, чувствовал себя человеком абсолютно незаменимым.

Присягу принимали, как и положено, на плацу, в парадном строю, всем полком. Каждый (в алфавитном порядке) выходил, вставал перед своим взводом, зачитывал присягу, расписывался, вставал обратно в строй. Красиво, в общем, все так было!

Но вот тут прекрасная солнечная погода сыграла пусть небольшую, но злую шутку: на солнцепеке некоторые слабонервные почувствовали себя нехорошо. Грохнуться на асфальт, бряцая карабином, никто не сподобился (вовремя подхватывали товарищи), но несколько человек из каждой роты, к ужасу стоявших с другой стороны плаца родителей, пришлось отвести в сторону, усадить на приготовленные для такого случая стулья и дать понюхать нашатыря. Этим занимались свободные сержанты под руководством нашего нового фельдшера, Миши, пришедшего на смену двум отслужившим «детям гор». В общем, было не безынтересно.

 

Примерно в это же время, закрепилось за мною прозвище, просуществовавшее все оставшееся полтора года, хоть и не бывшее уж очень в ходу. Повел я с утра несколько бойцов на уборку плаца, но сначала завернул их в подвал для получения необходимого инвентаря (метлы с совками) и тут обнаружил, что позабыл взять ключ от каптерки с инструментами. Чтобы не бегать самому, решил послать одного из членов своей небольшой команды, состоявшей, как на подбор, из одних таджиков с узбеками. Отправил одного, говорившего на русском, как мне показалось, лучше остальных. И не прогадал – спустя несколько минут, тот принес мне нужный ключ и дело пошло своим нормальным чередом. Когда же, покончив с плацем, я снова поднялся в роту, меня встретил смеющийся Игорек Хлибкевич, бывший дежурным, и иже с ним парочка других балбесов с лычками на погонах, ставших свидетелями забавной сцены, случившейся получасом ранее.

«Прибегает один из твоих нукеров, ключ, говорит, дай. Спрашиваю его, какой. Где эти, говорит (изображает руками работу метлой). Кто, спрашиваю, послал. Этот, говорит, сержант-очки!»

И ха-ха-ха! Ну, идиоты!

 

Ветерок перемен

 

А перемены, действительно, назревали. Только нам было это невдомек. Мы даже и не подозревали, что не совсем понятные нам нововведения, начавшиеся в армии и затронувшие нас, где косвенно, а где и напрямую, были веяниями (как оказалось, далеко не первыми) мощного и неостановимого процесса, приведшего к великому развалу державы, казавшейся еще более великой.

Прежде всего, до нас дошли слухи о смене высшего командного состава армии, закончившейся через год сменой и самого министра обороны. Это неизбежно привело к перекраиванию всех шуток и поговорок про маршала Соколова, призвавшего нас, на соответствующие перлы про маршала Язова, приказом которого нас должны были уволить в запас.

Как известно, новая метла по-новому метет. Это я к тому, что первые веяния были хозяйственного плана. Вот не понравилось кому-то из высшего командования службы тыла, что тумбочки и табуретки в казармах покрашены светло-коричневой половой краской, не говоря уже про сами полы! Показалось им, что оригинальная древесина, просто покрытая бесцветным лаком, будет выглядеть лучше. Перемен им, видите ли, захотелось! А, может, им просто приказали начать с каких-нибудь перемен, а они не смогли придумать ничего лучшего? Вскоре всего, так оно и было.

Так или иначе, а только начала в то лето вся огромная, славная своими боевыми традициями Советская Армия счищать краску с мебели и полов своих казарм.

Технология была проста: каждый из солдат, в отведенное для этого время, выносил свою тумбочку с табуреткой куда-нибудь на улицу, вооружался осколками битого стекла, если не было под руками ничего лучшего, и соскабливал краску до самой древесины. Можно себе представить, чего это стоило, если эти тумбочки были изготовлены десятилетия назад и регулярно красились лет этак через пять. В нашем случае, вся чистка предметов мебели производилась в «кошачьем» парке между казармой и летним клубом. Десятки бойцов в расстегнутых кителях, без ремней и пилоток, матерясь и обливаясь потом, отбиваясь от назойливых комаров и мошек, сидели меж кустов и деревьев и скоблили стеклами свои тумбочки с табуретками. Еще та картина, скажу я вам! А ведь кому-то еще нужно было скоблить и полы в ротных помещениях! Чтобы получить достаточно рабочей силы, смирившейся с неизбежной карой, сержантам и командирам взводов была дана вводная нещадно наказывать своих подчиненных нарядами вне очереди под любым благовидным предлогом. И уже вот эти люди, под надзором ротного старшины, должны были, помимо своих тумбочек и табуреток, скоблить полы в подходящее для этого время, то есть от подъема до отбоя. Некоторые, особо провинившиеся скоблили по ночам, за закрытыми дверями умывальной комнаты, еще и свои тумбочки, под контролем дежурного по роте.

Сержанты, кстати, сами скоблили свои тумбочки с табуретками. Или, по крайней мере, так оно выглядело.

А уж какого приходилось молодым бойцам в боевых частях, где процветала дедовщина, трудно себе и представить! У наших воинов руки были так натерты и изрезаны стеклами, что работа на ключе становилась похожей на издевательство.

В результате, учебный процесс затормозился настолько, что командование полка забеспокоилось. Поделать, однако, было ничего нельзя. К слову сказать, грубо очищенные от краски тумбочки и табуретки отнюдь не стали краше. На них образовались многочисленные задиры, царапины и сколы. Конструктивные изъяны, в виде неровных стыков, вылезших сучков, штифтов и шляпок гвоздей, доселе спрятанные под несколькими слоями краски, оказались у всех на виду. Кроме того, фанера и древесно-волокнистая плита, используемая при изготовлении тумбочек, была, порою, настолько корява, что хотелось ее тут же закрасить обратно!

Таким образом, вскрылась суть широкомасштабной реформы, проводимой в Красной Армии.

 

Самоволочка

 

Граница нашего военного городка со стороны стадиона, складов НЗ и технических зданий была весьма условной. Она напоминала границу между районами моей родной Архангельской области. Такую границу и на карте-то трудно отследить, не то, что на местности – ни тебе просек или визирок, и никаких столбиков с указателями или обозначениями. Вот здесь территория одного района, а во-о-он там, за болотами и тем высоким пригорком, что виднеется на горизонте, должен быть другой район.

Поэтому, в нашем городке, если ты находился в ближайшем от стадиона перелеске, определить, в какой степени тебя можно считать самовольщиком, то есть военнослужащим, самовольно покинувшим территорию воинской части, было весьма затруднительно. А как насчет лыжных соревнований, когда мы удаляемся от условной границы на добрых два-три километра?

Именно так я рассуждал, отправляясь, кустами, через стадион, на свои первые прогулки по лесу. А потом, за отсутствием каких-либо последствий таких прогулок, и вовсе рассуждать перестал.

Вырваться из среды, в которую я попал, хотелось непреодолимо и, как только такая возможность появлялась, я непременно ею пользовался.

Поначалу, если взвод «висел» на напарнике или был занят чем-то иным (например, просмотром кинофильма), и за мною не числилось никаких иных поручений, я просто потихоньку скрывался в ближайших к стадиону зарослях и прогуливался лесными тропинками по полянкам и перелескам, лежащим чуть поодаль. С местностью я был худо-бедно знаком (еще один плюс моему участию в лыжных соревнованиях), легко мог ориентироваться по солнцу и звукам, доносящимся из нашего же городка или с ближайшей к нам шоссейной дороги, так что заплутать там я нисколько не боялся. Тропинок же, всяких-разных, было так много, и они так манили, что вскоре я совсем осмелел и стал удаляться от части на довольно большие расстояния, с тем лишь расчетом, чтобы успеть вернуться вовремя. «Вовремя» – это так, чтобы меня не хватились. Под благовидным предлогом и с хорошо придуманной «отмазкой» на тот случай, если меня, все-таки, хватятся, я мог позволить себе, порой, несколько часов таких прогулок.

Понимая, что, ввиду наличия большого количества воинских частей в округе, любой случайно встреченный мною в лесу человек мог сам оказаться либо военным, либо имеющим отношение к воинской службе, я предпринимал необходимые меры предосторожности. Сводились они к тому, что я стаскивал с себя свой синепогонный китель, сворачивал его и прятал вместе с ремнем, пилоткой и сержантской сумкой в густых зарослях орешника. Вместо них я надевал выцветшую, спертую у старшины подменку без каких-либо знаков различия, а то и вовсе уходил в одной майке, так как в солнечную и безветренную погоду даже в лесу было жарко и душно от болотных испарений. А мелких болот и озер там было изрядное количество. Наша часть стояла буквально среди болот, я сам в этом, очень быстро, смог убедиться.

После парочки таких далеких прогулок я сообразил, что было бы неплохо и на ногах иметь обувь попроще – и сапоги будут чище и целее, и самому будет легче передвигаться. Вскоре я раздобыл и кроссовки, разношенные, но очень удобные. Гражданская одежда была припрятана сержантами во всех углах старшинского хозяйства, так, на всякий случай. Этот сменный комплект я хранил там же, в кустах орешника, завернув в черный полиэтиленовый пакет.

Таким образом, переодетый, полагаясь на свои быстрые ноги, я уже не боялся случайных встреч на лесных тропах и полянах. В большей степени меня должны были бы беспокоить комары, но к этому я был привыкший.

«Разве ж это комары? Вот у нас дома комары, так комары!»

Да и, кроме того, я ведь не стоял на месте, а все время двигался, причем довольно быстро. Исключением были лишь случаи, когда я останавливался чтобы искупаться в каком-нибудь из лесных озер.

Излюбленным у меня было одно – небольшое, но глубокое (как и все лесные) озерцо с топкими болотистыми берегами, густо поросшее со всех сторон осокой и окруженное высоким ельником. Примечательно оно было, прежде всего, тем, что вода в нем была исключительно чистая и, как водится в таких случаях, теплая сверху и почти ледяная снизу, на глубине полутора метров и более, там, куда лучи летнего жаркого солнца практически не проникали. Поверхность озера, более чем на половину, была покрыта кувшинкой. И среди огромных зеленых ее листьев и желтых цветов, там и тут, виднелись распустившиеся белые лилии. И этим озеро манило к себе необычайно! И не только меня. К озерцу этому сходилось с разных направлений сразу несколько тропинок, а в самом удобном для этого месте были установлены длинные мостки, примитивные, ветхие, но достаточно прочные, чтобы можно было преодолеть по ним топкую прибрежную  торфяную полосу и сигануть в искрящуюся от солнечных бликов воду. Чистого от растительности пространства там было немного, но его вполне хватало, чтобы освежиться и даже какое-то время поплавать по кругу. Что я, собственно, и делал каждый раз, как только туда добирался. Осмотревшись по сторонам, я скидывал с себя всю одежду и спешил к воде. Искупавшись, я выбирался на берег, немного обсыхал на солнце, одевался и снова скрывался в лесу. Как ни странно, в своих самовольных прогулках по лесу, за два моих армейских лета, я ни разу никого не встретил. Говоря «никого», я имею в виду людей, так как разного рода зверье мне попадалось постоянно: и лисы, и зайцы, и даже с лосем однажды столкнулся.

Случилось это, правда, не летом, а по осени, где-то в начале ноября, когда уже ударили заморозки, лес стоял притихший и заиндевевший, в ожидании первого снега. Вышел я на небольшую, поросшую мелким кустарником поляну и остолбенел от неожиданности – стоит напротив меня здоровенный лосяра, рога большие, ветвистые, смотрит на меня внимательно, чуть задрав голову, и носом воздух втягивает. Это я много позже понял, что мне тогда повезло – гон у них уже заканчивался, вел я себя тихо, и он не признал во мне соперника. Сложись все чуть по иному, бежать бы мне от него по лесу сломя голову! Не знаю, насколько далеко мне удалось бы это сделать.

К моему счастью, обошлось все мирно. Постояв так немного, лось фыркнул и, не спеша, удалился в ельник. Спустя несколько мгновений и я пришел в себя, и сам подался в противоположную сторону, то есть туда, откуда пришел.

В общем, леса те, на удивление, не то, чтобы кишели живностью, но ее там вполне себе хватало. Может быть, как раз в силу того, что кругом располагались воинские части, охотиться, и, тем более, заниматься браконьерством там было некому, как впрочем, и собирать грибы с ягодами.

Что же касается белых лилий, то тут вышла другая история.

 

 

 

На ежегодные армейские соревнования по радиотехническим видам спорта прибыла к нам целая толпа участников из других частей и гарнизонов. Были это, в основном, офицеры и прапорщики, поселившиеся на это время в общежитии или на квартирах в жилой зоне нашего городка. Некоторые ездили ночевать в Солнечногорск. Было несколько срочников, бывалых «дедов», специалистов первого класса. Их запросто пристроили в роту обеспечения, благо там всегда был некомплект, и свободных коек было предостаточно. Но, помимо всех прочих, среди этих командировочных оказалось несколько девушек (ну, или молодых женщин), что чрезвычайно нас всех взволновало!

«Разведка» нам тут же донесла, что это были телефонистки с армейских узлов связи. Мол, регламентом соревнований оговаривалось и их участие. Были ли они вольнонаемными или имели воинские звания, оставалось для нас не ясным, впрочем, как и их семейный статус был нам неизвестен. Да это было и не столь важно!  Важным же было то, что две из них поселили на первом этаже учебного корпуса, буквально в полусотне метров от нашей казармы! Помимо центрального, был там еще один, боковой вход, ведший в отдельные помещения, окна которых были всегда зашторены. Ключи от этого входа, до тех пор, были только у нашего комбата и у майора Доброхотова, так как на втором этаже располагался один из его рабочих кабинетов. В комнатах же первого этажа, как выяснилось, комбат хранил всякого рода аппаратуру: от старых телеграфных аппаратов, до релейных блоков и радиостанций разного размера. Для чего – непонятно. Возможно, на запчасти. А может, в память о былом.  Вот в одной из этих комнат и поселили наших юных телефонисток, предварительно убрав оттуда весь хлам, наведя там порядок и установив всю необходимую мебель. Получилась небольшая гостиница. Туалет с умывальником были тут же, питание – в офицерском зале нашей столовой, буквально через дорогу.

Все это нас ужасно радовало, в особенности же – тот факт, что в обязанности дежурного по учебному корпусу вменялось теперь «присматривать» и за этими помещениями, а также удовлетворять все просьбы постоялиц, в плане обустройства быта. Стоит ли говорить, что дежурить в учебном корпусе захотели все сержанты нашего батальона. Все и сразу! Но, не тут-то было! Те, кто должен был там дежурить в эти дни, согласно предварительному графику, стойко отбивали все поползновения и нападки, прикрываясь порядком и уставом. Не помогали ни лесть, ни подкуп, ни угрозы. Мне, в этом плане ловить было вообще нечего, так как, согласно давно установившемуся правилу, те, кто дежурил в штабе, не дежурил в учебном корпусе. И наоборот.

Между тем, счастливчики рассказывали, что девчата, хоть лишнего и не позволяли, были характера веселого и покладистого. Скучно по вечерам с ними не было. После завтрака они одевались в спортивные костюмы и, сопровождаемые нескромными взглядами и восклицаниями всех, кто их видел, убегали на тренировки или соревнования (они, как и наш Андрюша Кубарик, тоже «охотились на лис»), а к вечеру, вернувшись в свою комнату, ничем особо больше не занимались. Вот тут-то и наступали минуты радости для очередного дежурного по учебному корпусу. Всем остальным доступ туда был закрыт (за этим строго следил дежурный по части, окна помещения которого выходили как раз на эту сторону учебного корпуса), и оставалось лишь только завидовать.

Вот тут-то я и вспомнил про белые лилии на озерной глади. План мой был очень прост, и простота эта была обусловлена не отсутствием фантазии (о, совсем напротив!), а вышеописанными препонами и ограничениями. Чтобы хоть как-то выразить себя (или самоутвердиться), мне нужно было сбегать к озеру, сорвать лилии, пронести незаметно к учебному корпусу и вручить их девушкам. Так я и поступил.

Чтобы лилии не завяли, я, значительно укоротив стебли,  положил их в литровую стеклянную банку, наполненную озерной водой. От озера до части я донес их без труда. Далее, прикинув все возможные варианты доставки, я затолкал банку в свою сержантскую сумку-планшет, освободив ее от всех прочих предметов. Сумка от этого потеряла всякую приличную форму и промокла изнутри, однако меня это мало беспокоило. Со временем я подгадал так, чтобы перехватить девушек по дороге в столовую на обед, что, к моей величайшей радости, совершенно удалось. Девушки были ошарашены, когда, завернув за угол учебного корпуса, они наткнулись на запыхавшегося младшего сержанта-очкарика, торопливо достающего из сумки кукую-то банку.

«А вдруг это маньяк, давно нас поджидающий?!»

Но как же расцвели их лица, когда я, поставив банку себе под ноги, неловко протянул им эти лилии, с белоснежными влажными лепестками и насыщенным желтым соцветием в середине! Каждой по одной!

«Это нам?!» – как бы, не веря, воскликнули девушки.

«Вам!» – выдохнул я, и больше ничего придумать не смог.

«Спасибо!» – просияв, воскликнули девушки.

И я снова ничего придумать не смог, а лишь глупо заулыбался, неловко переступил ногами, споткнулся о банку, пролив воду себе на сапоги. Затем, спохватившись, быстро подобрал банку с земли, засунул ее зачем-то обратно в сумку и молча скрылся в кустах жимолости, чтобы задами пробраться к себе в роту.

Больше я с этими девушками не встречался. Через день соревнования закончились, и они благополучно убыли в свою часть.

 

 

 

Сапоги солдата – лицо старшины

 

Ротный старшина, прапорщик Данихнов, дослуживал тем летом свои последние денечки, но, в отличие от капитана Андреева, об этом и не подозревал. Хотя, скорее всего, он об этом догадывался. Вернее, опасался этого. Опасался, но, как и всякий алкоголик, поделать с собой ничего не мог. Все к тому и шло.

О пьянстве его в полку знали все, но, до поры – до времени, закрывали на это глаза. Тем более что он был такой не один, службу нужно было кому-то нести, а на службе его пьяным не замечали. Ну, или как бы не замечали, как и многих других. Были у Данихнова друзья-собутыльники, такие же прапорщики и младшие офицеры, некоторые уже отставные. Один из его корешей, капитан Лавуазье, служил взводным командиром во второй роте. Помимо фамилии, от всех его отличала еще и внешность, этой фамилии под стать: он очень походил на сыщика Эркюля Пуаро, как его показывали в английских фильмах, снятых по рассказам Агаты Кристи. Пристрастия его хорошо характеризовал случай, рассказанный на плацу перед полковым построением им же самим другому своему товарищу, капитану Панину, четвертому взводному нашей роты, и случайно услышанный мною (а как я мог не услышать, если я стоял в строю, а они, прохаживаясь, остановились в двух шагах от меня). Подарили Лавуазье на очередной день рождения, который он отмечал двумя днями ранее, в минувшую субботу, дорогущий французский одеколон. Впрочем, Панин об этом знал, так как был в числе приглашенных и лично присутствовал при вручении подарков. Но не знал капитан Панин того, что на другое же утро именинник этот одеколон и выпил. Опохмеляться же чем-то было нужно, а достать что-либо в ту раннюю пору в нашем лесу было негде, да и средств на это уже не оставалось.

«Гадость, я тебе скажу, еще та! На вкус. Зато запах какой! Смотри, до сих пор не выдохся!» И слегка нагнувшись, он демонстрировал Панину остаточный запах прекрасного образчика французской парфюмерии. Когда капитан Лавуазье проходил мимо меня, я и сам смог удостовериться, что, да, запах еще не выдохся.

Так вот, до некоторых пор не встречал я, лично, прапорщика Данихнова на службе пьяным. С похмелья – да, почти каждое утро, а пьяным – нет, не встречал. До некоторых пор. Но, по странной прихоти судьбы, первый случай оказался и последним.

Тем воскресным летним днем я был дежурным по роте, а Данихнов – ответственным офицером (хоть и громко сказано – «офицером», но так было принято называть эту должность), то есть лицом, следившим за тем, чтобы все в вверенном ему подразделении, при отсутствии прочих офицеров, шло так, как полагается согласно уставу и распорядку дня.

А оно и шло «как полагается», пока, перед самым построением на обед, ко мне не подошел один из бойцов, пожаловавшись, что из тумбочки у него пропал одеколон. Одеколон иметь разрешалось, им пользовались после бритья и в тумбочках он был почти у каждого. Тут нужно сказать, что, часом ранее, я, зайдя в умывальную комнату, обнаружил на подоконнике обычную солдатскую кружку, коих было в полковом хозяйстве хоть отбавляй и валялись они, порою, где ни попадя. Необычным в этой кружке было то, что от нее ужасно пахло одеколоном. Не взяв этого в толк, и особо не ломая над этим голову, я просто зашвырнул кружку в шкаф с инвентарем для мытья полов и позабыл о ней. Обратившемуся ко мне бойцу пообещал разобраться позже и продолжил заниматься своими дежурными делами. В заботах, мне не хватило ума сложить одно с другим.

Догадка начала брезжить в моей голове, когда, уже после обеда, я наткнулся снова на эту же пахнущую одеколоном кружку. Ругаясь и недоумевая, кому это понадобилось выискивать ее среди ведер, швабр и тряпок, я распахнул дверцы шкафа, чтобы зашвырнуть кружку обратно, я обнаружил, что кружка-то это была второй, а первая валялась там, где я ее бросил.

Будучи молодым и не искушенным в культуре армейского пития, я тогда еще никак не мог подумать, что причиной всему был старшина, засевший с утра в ротной канцелярии и не казавший оттуда носа. Тем более что я заходил к нему с докладом о построении роты на обед и не заметил в нем ничего странного. Разве что рожа его была красней обычного и он постоянно пил воду из графина, стоявшего на столе, объясняя это тем, что с утра наелся луку.

Все стало для меня ясно, когда я, в 16.30, построил, у тумбочки дневального, для инструктажа и осмотра бойцов, готовившихся заступить тем вечером в наряд. Мероприятие это должно было проводиться старшиной роты или ответственным офицером. В данном случае, обе эти должности исполнялись одним лицом. Лицо же это я, зайдя в канцелярию с докладом о готовности к инструктажу, застал в самом непотребном виде. В пол-оборота к входной двери, прапорщик полусидел-полулежал на стуле командира роты, ноги его покоились на маленьком столике с печатной машинкой, рубашка была наполовину расстегнута, обнажив волосатое брюхо, на галстуке, болтавшемся на одной заколке висела здоровенная зеленая (пардон) сопля. При всем этом, прапорщик вяло поигрывал невесть откуда взявшимся игрушечным пластмассовым наганом, вертя его на указательном пальце, как это делают ковбои в американских фильмах-вестернах. У меня, кстати, у самого был в детстве такой – с механизмом самовзвода и вращающимся барабаном, в гнезда которого можно было вставлять пистоны. Хорошая, в общем, штука, когда тебе восемь лет. Мутный взгляд налитых кровью глаз прапорщика отражали всю тоску мира, то есть не выражали абсолютно ничего. Лицо его приобрело бурый кирпичный оттенок и, вообще, вид его вызывал в памяти слова, с которыми обратился доктор Ливси к капитану Сильверу в «Острове сокровищ» Стивенсона: «И поверьте мне, если вы не бросите пить, вы очень скоро умрете». Я не мог тогда вообразить, что можно довести себя до такого свинского состояния за какие-то два-три часа! Видимо, сработал эффект, называемый в народе «на старые дрожжи».

Как бы то ни было, а возжелал старшина, все же, обязанности свои исполнить. Правда, весьма своеобразным образом. В глазах его мелькнула некая мысль, лицо слегка оживилось. Не без труда, он сбросил ноги со стола и начал подниматься сам.

«Веди их в туалет, Антонов! Я их щас расстреляю всех, на х…!»

И, роняя по пути стулья, одной рукой держась за стенку, а во второй сжимая свой наган, прапорщик стал выбираться из канцелярии.

Пятеро бойцов, построенных мною в умывальной комнате, не знали, что им делать. Я и сам, честно говоря, не представлял, чем этот цирк может закончиться. С одной стороны, вид расхристанного, матерящегося и размахивающего у них перед носом пластмассовым наганом старшины внушал пацанам ужас. С другой стороны, комизм и нелепость происходящего начинали зашкаливать. То есть тряслись они одновременно, и от страха, и от смеха. Одно я понимал четко – если дойдет до рукоприкладства, без большого скандала дело не закончится.

Очевидно, понимал это и старшина, где-то там, «в потаенных уголках своей души». Произнеся долгую «обвинительную речь», тонкостей которой не мог понять никто, включая его самого, старшина объявил бойцам, что приговаривает их к расстрелу и тут же привел приговор в исполнение, изображая выстрелы, как мы это делали в детстве, играя во дворе в войну. На том он, к моему великому облегчению, успокоился и вновь скрылся за дверями ротной канцелярии, видимо, будучи морально истощенным и испытывая потребность в подкреплении духа.

Предположения эти подтвердились, когда он, минут десять спустя, с проворством и ловкостью, которые от него трудно было ожидать, выскользнул из канцелярии, заскочил в ближайший кубрик и вскоре вынырнул оттуда, на ходу засовывая в карман брюк очередной флакон одеколона. Сделать это было легко, так как помещение роты было почти пустым. Да если бы и не было, кто посмел бы ему возражать?

Тогда я призадумался, что же я буду с ним делать, если так пойдет и дальше. На руках его, что ли, отсюда выносить? С таким кабаном и впятером не справишься. Да и куда его? Не тащить же домой через весь военный городок?!

Дело, однако, обернулось просто. Очередной флакон одеколона был реквизирована им в качестве укрепляющего средства, необходимого для того, чтобы добраться до дому своим ходом. Как старшина покинул роту – я не заметил, будучи занятым подготовкой к скорой сдаче наряда. Заглянув, между делами, в канцелярию, так, на всякий случай, я обнаружил ее пустой. Больше в тот вечер старшина в роте не появлялся.

Не появился он и на следующее утро. Даже не дал о себе знать. Ротный с замполитом, обеспокоившись, принялись его искать, но часам к одиннадцати успокоились. По выражению лиц и обрывкам фраз я понял, что старшину нашли у себя дома, да только проблем от этого меньше не стало.

На другой день исполняющим обязанности старшины был официально назначен Алексей Куценко, один из сержантов нашей роты, призванный на полгода раньше нас и уже зарекомендовавший себя с наилучшей стороны, особенно, когда дело касалось порядка и чистоты.

Прапорщика Данихнова выперли из армии довольно быстро, я больше его ни разу не видел. Он даже не появился, чтобы передать хозяйственные дела. Они как-то сами перешли к следующему старшине.  Так, по крайней мере, мне показалось.

И оказался наш старшина, своего рода, «первой ласточкой». Вслед за ним полетели из армии, поочередно, и другие полковые пьяницы, которых терпели долгие годы. Не стали больше терпеть. Что ни говори, а времена менялись.

 

 

 

 

 

Что ли мы не летчики?!

 

Времена менялись, а с ними – и армия. Это чувствовалось все сильнее. Правда, нам тогда трудно было понять, в какую сторону все менялось. Да мы об этом и не задумывались. Солдату ведь что главное – быстрей бы дембель! Все остальное – дела командиров-начальников. А командиры, судя по всему, и сами не понимали, к чему все клонится.

А новая метла продолжала мести. Иногда – в буквальном смысле.

В середине сентября, когда до очередной итоговой проверки, с ее нормативами и экзаменами, оставалось всего ничего, нашу «первую первого» подняли по команде «Сбор». Подняли минут за пять до общего полкового подъема, что было не совсем понятно. Тем не менее, все были уже выдрессированы, готовы к такому обороту дела, и быстро выстроились на плацу, как положено, с оружием противогазами и вещмешками. Все командиры, включая комбата, были уже на месте, что свидетельствовало о вполне себе запланированной акции. Это было нормально. Не нормальным же было то, что мы были единственной ротой, поднятой по тревоге. А, кроме того, вместо обычного «разбора полетов» поступила команда сдать оружие и противогазы, оправиться и построиться вновь на том же месте. Тут мне вспомнилось, что накануне ротный был каким-то дерганным, его два раза вызывали в штаб, а под вечер он собирал всех взводных у себя в канцелярии. Затевалось, явно, что-то не совсем обычное.

Вскоре многое стало ясно. Получасом позже, на плацу, комбат вызвал из строя всех сержантов и поставил «боевую» задачу: вне обычного распорядка дня, сводить роту в столовую на завтрак, получить там же, на складе сухие пайки, из расчета по два дневных пайка на каждого бойца, приготовиться к погрузке и отправке автотранспортом. Куда? Узнаем по дороге. В роте остаются старшина, сержант Куценко, и несколько человек хромых, больных и немощных, в помощь старшине. «Пусть лаком тумбочки с табуретками кроют, пока никого нет!»

Час спустя мы уже тряслись по направлению к Москве в старых, полуразбитых армейских автобусах. Из офицеров с нами отправились лично комбат, ротный с замполитом, один взводный, старлей, прибывший к нам совсем недавно, и прапорщик Егоров, не молодой, побитый жизнью, с виду не пьющий дядька, который болтался в полку без особого дела, мелькая то там, то здесь. Егорова, как мы узнали позже, планировали поставить к нам штатным старшиной, а тут как раз подвернулся случай его испытать.

У комбата нам все же удалось выведать, куда нас отправляли.

«В Моздок!»

«Так это же на Кавказе, товарищ подполковник!»

«На самолете полетим. Что ли вы не в ВВС служите?! Сейчас едем в Монино. Там нас уже борт ждет».

На вопрос о цели нашей переброски он просто зло отмахнулся. Тогда нам стало ясно, что хорошего в этом путешествии будет не много.

О Монино мы были наслышаны. Находился этот поселок совсем недалеко от Москвы, только с другой ее стороны. Там был расположен аэродром и несколько частей нашей воздушной армии. Из нашей учебки, каждые полгода, туда отправляли несколько счастливчиков, успешно прошедших итоговую проверку. Часа через 3 мы там и оказались.

 

До погрузки в военно-транспортный Ил-76 оставалось еще какое-то время, и комбат распорядился вскрыть каждому одну из коробок с сухим пайком и пообедать. В коробках мы обнаружили несколько пакетиков сахара и чая, три пачки галет, плитку шоколада, еще какую-то мелочь и три консервы, типа «Завтрака туриста». Две из них были рыбными, видимо, действительно, на завтрак и ужин, и одна – мясная, на обед. Посоветовавшись между собой, офицеры решили, что обед наш должен состоять из рыбной консервы и галет. Все остальное распечатывать и пробовать строго-настрого запретили. Капитан Козодоев принял самое деятельное участие в обсуждении этого вопроса, он явно имел какие-то свои веские доводы в пользу такого решения. Сами же отцы-командиры, обосновавшись чуть в сторонке и расстелив газеты на одном из бетонных блоков аэродромного ограждения, перекусили тем, чем их снабдили в путь их верные жены. А снабдили они их, судя по всему, так, как будто провожали в пеший поход к отдаленным северным аэродромам.

Тут проявилась еще одна несуразность нашего армейского быта. Консервы оказались не теми, которые можно легко открыть при помощи специально прилагаемого ключа или просто потянув пальцем за ушко на крышке. Нет. Это были солидные советские консервы, запечатанные в крепкие жестяные банки, и открыть их можно было только при помощи ножа, если не консервного, то хотя бы простого складного. А ножи нам иметь запрещалось! Вот и ешь их теперь, эти консервы!

Тут замечу, что вопреки запретам, у сержантов ножи имелись (я свой всегда таскал в сержантской сумке-планшете), начальство просто закрывало на это глаза. И теперь оно было радо, что закрывало, потому что хоть медленно, с большим трудом, но консервы бойцам удалось распечатать. Правда, есть их пришлось как кошкам, вылизывая языком, ну, или поддевая кусочки галетой. Вилок или ложек, даже пластмассовых, в коробках с пайком не оказалось, а иметь ножи нам было запрещено!

 

В самолете нас рассадили на длинные скамьи, установленные вдоль бортов. Командиры, с присущим им благоразумием, удалились в гермокабину, находящуюся сразу за кабиной пилотов. Сам полет ничем особо не запомнился: мерное гуденье двигателей, полязгивание частей корпуса при вибрации, облака под крыльями. Зато при посадке вид открылся просто завораживающий: заснеженные вершины гор на ярком солнце, зеленые долины, а Казбек – просто чудо! Аэродром, с воздуха, поразил своими огромными размерами и множеством капониров со стоящими в них большими самолетами.

Приземлившись, мы снова попали в лето. Да еще какое лето! Стояла тридцатиградусная жара. Шинели, в которые мы кутались на промозглом осеннем ветру в Монино, показались здесь совершенно неуместными, даже будучи скатанными. Деревья по обочинам дорог и в гарнизонных парках, в отличие от подмосковных, не имели ни малейших признаков желтизны. А еще, многие из этих деревьев оказались фруктовыми! Ну, да! Прямо вдоль дорог и заборов можно было увидеть созревшую  алычу, сливу или яблоню. Не сказать, что рай земной, но, все же, благодать!

Благодать эта, однако, начала на мне сказываться довольно быстро. Жару я всегда переносил не очень хорошо, а тут еще в армейской экипировке да на таком безветрии. Буквально через час я чувствовал себя как вареный рак и сонная муха одновременно. К вечеру, после пешего перехода от аэродрома до городка, размещения, похода на склад для получения спальных принадлежностей, включая матрасы и подушки, я буквально изнемог. Нужно было деятельно руководить и командовать, а голова моя отказывалась элементарно соображать, что не осталось незамеченным со стороны ротного и комбата. И нужно отдать им должное: вошли в мое положение!

«Значит так, – повелел комбат, стоя передо мной несокрушимой глыбой, заложив руки за спину, – Антонов, будешь дежурным по роте, пока мы тут живем! Режим таков: ночь стоишь, днем спишь, сколько получится. Двух дневальных назначает старшина. Обязанности те же – согласно уставу». И такое решение оказалось, во многом, для меня спасительным.

Разместили нас в типовой одноэтажной деревянной казарме, пустовавшей до нас какое-то время. Полы ее оказались гнилыми настолько, что ножки некоторых кроватей проваливались, оказавшись на стыке двух досок. Поэтому кровати были одноярусными, благо пространства хватало с избытком, и стояли они, не сказать, чтобы хаотично, но без особого порядка, в зависимости от степени надежности половых досок. Просторный деревянный сортир, рассчитанный на одновременное посещение целым отделением, находился позади казармы, метрах в тридцати. И таких пустых казарм, к слову сказать, здесь хватало.

Спать «получалось» часов по пять-шесть. Больше мне позволить не могли. И без того получалась какая-то ерунда: здоровый солдат спит себе в казарме, средь бела дня, в присутствии офицеров! Комбат снизошел до того, что лично меня будил, иной раз. По-армейски так:

«Антонов!»

«Я».

«Подъем!»

«Есть!»

Дневальные, назначаемые каждые сутки, спали свои положенные четыре часа ночью, по очереди. Обязанностей у них было не много, так как мыть полы смысла не было – они бы еще быстрей сгнили.  «А что же остальные?» – спросите вы.

А-а! Вот тут начинается самое интересное!

Остальные занимались уборкой! Да, именно за этим нас туда и перебросили. Предстояла большая проверка базы ВВС в Моздоке, включая не только аэродром, но и все вспомогательные службы и структуры, а некомплект, к тому времени, в войсках был такой, что едва успевали тащить службу, не то, что убирать территорию. А территория была просто невероятной! Поэтому, в течение полутора недель, вся рота, в поте лица, занималась именно этим: мели и чистили от мелкого мусора и травы аэродромные плиты, вырубали мелкий кустарник вдоль заборов и ограждений, ремонтировали, насколько это было возможно, сами заборы, чистили дренажные канавы, помогали грузить и вывозить железный и прочий хлам с прилегающих к аэродрому территорий, и так далее, и тому подобное. Что же касается «в поте лица», так это еще мягко сказано. Жара стояла такая, что даже наши южные ребята, поработав день на солнцепеке, приходили вечером все измотанные. Что уж там про остальных говорить?!  Несвойственная стояла жара, даже для Северного Кавказа.

Почти тут же возникла и другая проблема. Первые симптомы ее проявились буквально на второй день. Бойцы начали жаловаться на боли в животе и понос. Сначала 2-3 человека в каждом взводе, потом все больше. Помимо дежурства по роте, моей обязанностью стало отводить особо страдающих в гарнизонную медсанчасть. Объяснялось все просто – дикорастущую и дармовую алычу, сливу и все остальное, что попадалось на запыленных обочинах и окраинах аэродрома, бойцы поедали на месте, не удосужившись их, если не помыть, то, хотя бы, элементарно обтереть полой или рукавом кителя. В итоге, к исходу недели, почти половина роты маялась животами, а пять человек оказались в инфекционной палате местного госпиталя с высокой температурой.

Так что я, со своим бессменным дежурством по роте, оказался в условиях почти курортных, по сравнению с положением других ребят. К стыду своему, должен в этом признаться. Тот факт, что в казарме постоянно ошивался кто-нибудь из офицеров, а то и все сразу, не давая ни минуты покоя, доставлял мало удовольствия, но это никак нельзя было сопоставить с тем, что испытывали в течение дня остальные, даже не смотря на мое постоянное недосыпание. Тем более что по ночам я мог насладиться покоем и тишиной в полной мере! Какое же это, все-таки, чудо – сентябрьская южная ночь! Легкий прохладный ветерок, стрекот насекомых, образующий единое звуковое полотно, накрывающее собой все вокруг, как плотный туман у нас на севере в эту же пору…, а про небо я, вообще, молчу! Про южное ночное сентябрьское небо можно говорить часами. Да вы и сами все это знаете!

Большую часть времени, от отбоя до подъема, я проводил на улице. В казарме делать было абсолютно нечего. Даже дневального нечем было занять. Мы бродили кругами по двору и вокруг казармы, сидели на крыльце или небольшой скамейке поодаль, иногда о чем-нибудь разговаривали, если с очередным дневальным было о чем поговорить. Уже ближе к утру, когда голод начинал поджимать и пересиливал желание спать, я заходил в казарму, наполненную духотой и храпом утомившихся за день тружеников,  и доставал из большой картонной коробки, спрятанной под кроватью старшины, какую-нибудь из рыбных консервов. Мы съедали ее с дневальным на двоих, поддевая, поочередно, содержимое моим складным ножом. Просто так, без хлеба и без особого чувства вины. В конце концов, ведь это были наши консервы!

С этими-то консервами и случилась очередная история. История неприятная, хотя неприятности эти коснулись, главным образом, наших командиров, впрочем, они же и были их виновниками. Вернее, их извечное желание прихватить что-нибудь на дармовщину.  А случилось вот что:

Сразу по прибытию в казарму, поступил приказ извлечь из вещмешков все коробки с сухими пайками и сложить их в пустующий угол возле кроватей, которые заняли офицеры. На следующий день, когда все ушли на работу, и казарма опустела, я с одним из дневальных, под чутким руководством нашего нового старшины, прапорщика Егорова, рассортировал все содержимое сухпайков в несколько ящиков и картонных коробок, откуда-то им принесенных. Консервы сложили в одну коробку, галеты с сухарями – в другую, сахар – в третью, ну, и так далее. Причем, мясные консервы старшина откладывал отдельно, а затем сложил их все в четыре офицерских чемоданчика, один из которых принадлежал капитану Козодоеву и отличался от остальных своей новизной и цветом кожи.

Ох, уж этот капитан Козодоев! Опять он и мясные консервы! В конце концов, сложилось у меня такое впечатление, что был он на них тихо помешан. Видимо, в детстве ему их кушать не разрешали и у него сложился комплекс, сродни синдрому, так хорошо описанному Джеком Лондоном в рассказе «Любовь к жизни», когда спасенный от голодной смерти человек еще долго прятал у себя под матрасом сухари и хлебные корки, опасаясь вновь оказаться в ситуации, которую ему довелось пережить.

Как бы то ни было, больше мы эти консервы не видели. Они, как бы, растворились в воздухе. Их, как бы, вовсе не было. Такой вид, по крайней мере, делали наши командиры, с того самого дня. Несмотря на это, вышло все как в той поговорке о мешке и шиле. Людей, желающих поведать тайну вышестоящему начальству, в нашей стране всегда было хоть отбавляй. А тут еще майор Доброхотов со своей «локальной сетью». В общем, не успели мы, неделю с небольшим спустя, появиться в расположении своей части, как командование полка прослышало об исчезнувших волшебным образом мясных консервах. Началась внутренняя проверка, о ходе которой мы могли догадаться лишь по скверному настроению наших командиров и объяснительным, которые пришлось писать нам всем, включая тех, кто по-русски не то что писать, а и сказать то толком ничего не мог. Естественно, что большинство, как я полагаю, написали правду. Мол, да, были в пайках и мясные консервы, но потом куда-то исчезли. Написал правду и я, мол, да, были мясные консервы, и я, вместе со старшиной, лично их складывал в отдельную коробку, но о дальнейшей их судьбе сказать ничего не могу.

То есть, получается, что я написал почти правду. Да, пожалуй, так. В любом случае, проверка эта закончилась самым благоприятным для наших командиров образом, то есть ничем. Видимо, в штабе решили не раздувать скандала, дабы не пришлось после «выносить сор из избы». А может, были у командования и другие причины, не делать этого, да только нам о них было неведомо.

Наше возвращение в родную часть было ознаменовано не только этим событием. Ввиду того, что почти половина вернувшихся бойцов страдали поносом, а в Моздокском госпитале мы оставили пять человек с подозрением на дизентерию, в полку был введен карантин. Мало того, что был ужесточен пропускной режим, что нас нисколько не беспокоило, так еще все вокруг, куда ни сунься, было усыпано хлоркой. Запах ее стоял повсюду: в казарме, в учебном корпусе и даже в штабе. На входе в столовую стояли на табуретках несколько алюминиевых баков с раствором хлорки, и дежурный по столовой лично стоял возле них, чтобы убедиться, что каждый, входящий в столовую на завтрак, обед или ужин, окунул руки в этот вонючий дезинфицирующий раствор.

«Что же вы, суки, наделали?!» – стало обычным приветствием сержантов из других рот. Хотя страдать и мучиться им пришлось не долго. Через неделю, к всеобщему облегчению, карантин был снят.

 

Странности бытия

 

Еще меня поразили перемены, произошедшие в природе за эти полторы недели. Листва на деревьях утратила всякие признаки зелени и начала облетать. Заметно похолодало. Похолодало настолько, что мы застали оставшихся в казарме ребят облаченными в зимнее нижнее белье. Нашим бойцам, проходившим лето в трусах и майке, это было в диковинку. Многие из них смеялись, завидев слоняющиеся по кубрикам белые приведения, однако при первом же утреннем построении на плацу, под дождем, на промозглом осеннем ветру, они начали этим «привидениям» завидовать. В ближайшую субботу, после помывки, они тоже получили возможность испытать все радости ношения армейского зимнего белья. Но окончательно мы перешли на зимний вариант обмундирования, как и положено, лишь месяц спустя.

И снова была итоговая проверка. И снова она мне ничем особо не запомнилась. Все те же  нормативы, подъем по тревоге, учебный узел связи на полигоне, вручение значков и удостоверений классности, отправка по боевым частям. Значимым казалось лишь одно обстоятельство – срок службы перевалил за половину! Тут же стали появляться легкие уколы зависти к тем, кто был призван после окончания института и чей срок службы составлял лишь полтора года. Таковых в нашем батальоне насчитывалось трое. Обидно, знаете ли! Как это так: пришли вместе с нами, а домой поедут на полгода раньше, то есть уже через полгода?!

Молодое пополнение в этот раз пришло довольно быстро. И вообще, этот отрезок времени между двумя учебными периодами прошел для нас гладко. Видимо, сказалось то, что дембелей в роте не было и нам не пришлось бегать из наряда в наряд, как это случается при нехватке кадров, обычной для такого периода.

А роты пополнились не только быстро, но еще и с избытком, что оказалось неожиданностью, судя по всему, не только для младших командиров. Обстоятельство это было еще одним предвестником скорых грандиозных перемен, предчувствие которых в нас постепенно назревало. Ввиду ощутимого некомплекта в боевых частях раздутой до невероятных размеров армии, обновленное армейское командование решило прибегнуть к практике дополнительных призывов, таким образом, намереваясь залатать давно возникшие дыры. Можно было бы продолжить эту сентенцию например так: «…возникшие дыры на затасканном и обветшалом от времени и чрезмерной носки  сером сукне шинели этого хромоного монстра на тонких ногах, обутых в ушитые кирзовые сапоги со стоптанными каблуками…». Или «на прогнившем и изъеденном изнутри сукне». Или еще придумать что-нибудь более язвительное. Но не стану. И без меня кто только не пинал в бока ногами нашу сирую и убогую Советскую армию конца восьмидесятых годов…

Однако же вернемся к фактам. В рамках дополнительной (ну, или расширенной) призывной компании, в полк продолжали прибывать команды из разных областей Союза, несмотря на то, что роты были уже укомплектованы под завязку. Пацанов-новобранцев привозили к нам не только в декабре, когда учеба уже шла полным ходом, но даже и в январе, что было совсем немыслимо! Фильмы по выходным в полку отменили, так как помещение зимнего клуба было срочно переоборудовано в казарму для проживания неприкаянных призывников, и превратилось в, своего рода, перевалочную базу. В армейскую форму этих ребят переодевать и не пытались. Не успевала одна команда, пожив у нас какое-то время, отправиться в боевую часть, как, из какого-нибудь отдаленного военкомата прибывала другая. По правде сказать, мы считали, что этим парням во многом повезло. Несмотря на видимые неудобства (как ни крути, а почти от новогоднего стола оторвали, да отправили неведомо куда), служить им предстояло на два-три месяца меньше, чем нам и всем прочим, призванным в положенные сроки. Наши командиры также сумели извлечь определенные выгоды из создавшейся ситуации. Всех потенциально бесклассных и злостных нарушителей дисциплины ловко удалось сплавить в другие части через эту перевалочную базу, заменив их более благонадежными ребятами, преимущественно, студентами или выпускниками ВУЗов, попавшими под этот внесрочный призыв.

Перемены коснулись и нашего обмундирования: на зимний период нам выдали полушерстяные кители  и брюки, взамен хлопчатобумажных. Хотя без казусов не обошлось и здесь. Оказалось, что тем, кому служить оставалось полгода, полушерстяное обмундирование выдавать не полагалось, так как срок носки его составлял один год. На таком переделе времени оказалась треть наших сержантов. Комбата с ротным жутко бесила картина, когда на построении без шинелей их некоторые младшие командиры выделялись на общем темно-зеленом фоне своими выгоревшими от летнего солнца и побелевшими от многочисленных стирок хэбэшками. Мало того, что это обстоятельство портило общую картину, так оно еще и подчеркивало различие в сроках службы, с чем командование полка так усердно боролось! Глянешь так на роту – а вот и «деды» стоят, ухмыляются, дембеля будущие. И поделать с этим ничего нельзя!

Доходило до смешного. Заходит, к примеру, в воскресный день, в роту командир четвертого взвода капитан Панин, назначенный ответственным офицером, и бросает взгляд в спальное помещение, где в центральном проходе, как положено повзводно, у своих кубриков, рота рассажена перед телевизором для просмотра передачи «Служу Советскому Союзу». Бросает капитан Панин, этак, свой взгляд и вдруг орет недовольным голосом: «А кто это там, в нижнем белье телевизор смотрит?!»

А никто! Это просто младший сержант Андрей Кубарик, одетый по всей форме, сидит так, что за головами бойцов его погон не видно. А хэбэшка его не только вся побелела от носки, так еще и истончала так, что просвечивает! Холодновато, конечно, но зато как приятно себя ощущать отличным от других! Да и белья, раз уж на то пошло, можно еще один комплект поддеть.

Младшим сержантом Андрюха Кубарик оставался до самого конца службы. Лишь на дембель ему «кинули на погон» еще одну «соплю», то есть возвели в звание сержанта. Не жаловали его, как бывшего «залетчика». И все по его же собственной глупости, тут уж по-другому не скажешь. Попался он однажды с запахом алкоголя. Попался, как принято говорить, «на самой заре своей карьеры», то есть на втором полугодии службы, в мою бытность еще курсантом. Стоял он в наряде помощником дежурного по части, и отправил его дежурный по части с «проверкой состояния дел» на хозяйственный двор, то есть на свинарник. И застал наш Андрюха в бытовке у свинаря троих дедов из роты обеспечения, распивающих со свинарем бутылку водки. Что там у них случилось – доподлинно не известно, а только решил Андрюша никого не сдавать. Ну, решил и решил! Оно бы и хорошо, если бы только это, так ведь он еще и сам рюмашку намахнул! В наряде! Помдеж по части! И дежурный по части не кто-нибудь, а майор Лазарев, престарелый и многоопытный замполит второго батальона, прославившийся тем, что умел ловить врасплох зазевавшихся сержантов – дежурных по ротам, КПП и штабу! Для него было нормальной практикой «зайти с тыла», понаблюдать из-за кустов за окнами здания, а потом ворваться, почти бегом, чтобы накрыть очередную жертву спящей или за просмотром телевизора. Даже если дежурный по роте, оставив за себя опытного дневального или одного из сержантов, отдыхал положенные ему четыре часа, он мог запросто его поднять, дабы убедиться, что дежурный спит, будучи здравым, одетым, не снимая с себя повязки и ремня со штык-ножом. Его дежурство редко обходилось без того, чтобы он не снял кого-нибудь с наряда. Меня и самого чаша сия едва миновала: ко мне он однажды прицепился от того, что я спал без подушки. Ну, да! Ужом проскользнул ночью в роту, нашел все в полном порядке, пошел проверять спящего дежурного и обнаружил что тот (то есть я) спит, положив подушку не под голову, а на тумбочку. А уж когда мой дневальный, смышленый малый, объяснил ему, что сержант Антонов (то есть я) всегда так спит, майор Лазарев окончательно решил докопаться до истинной причины такого нестандартного поведения и бесцеремонно растолкал меня. Минут десять у меня ушло на то, чтобы объяснить ему, что я привык с детства спать на очень низких подушках, к числу которых наши подушки отнести никак невозможно по причине того, что сбежавшиеся от стирок наволочки не соответствовали фактическим размерам подушек, и подушки, будучи забитыми в эти самые наволочки, приобретали форму шара, и что поспав ночь на такой подушке, я рисковал проснуться с затекшей шеей и головной болью, и что поэтому я предпочел спать вовсе без подушки, и что командование роты об этом знают, и что это вряд ли является нарушением устава… и так далее. В итоге, Лазарев раздраженно махнул на меня рукой и вышел от нас дерганной походкой, недовольно бормоча себе под нос что-то насчет того, что больно умные все стали, указывать начали, что является нарушением, а что нет, щенки!

Вот такой он был, майор Лазарев. Ну, как он мог не учуять в ту злополучную ночь запах алкоголя, исходящий от сидящего рядом с ним младшего сержанта Кубарика, если он этот запах чуял за версту?!

Сняли Андрюшу Кубарика с наряда, сняли и с должности командира отделения. В рядовые, правда, не разжаловали и в другую часть не отправили, хоть и грозились это сделать. Но, как и в случае с Сережей Демидовым, который мне и поведал всю подоплеку этого дела, снятие с должности не отменило выполнение всех прежних обязанностей, а даже еще увеличило объем этих обязанностей, несмотря на денежное пособие рядового. И ни что больше не могло реабилитировать Андрюшу в глазах старших командиров, ни его усердие, ни активное участие в спортивной жизни роты, ни даже его призовое место в армейских соревнованиях по радио-ориентированию, проводившихся на базе нашей части. Вот так вот оно в жизни бывает!

А офицеров со странностями, помимо майора Лазарева у нас хватало. Да что там говорить, все они были не без странностей! И это без учета тех, странности которых были замешены на алкоголе. Потому что были у нас индивиды, которые на этой почве уходили прямо со службы и стреляться и вешаться, оставив женам или сослуживцам соответствующие записки. Их потом искали дежурными взводами, а то и целым батальоном по окрестным зарослям. Это они пугали так, ничего сверх того не предпринимая. Ну, больные люди! Что с них возьмешь? Я же речь веду о другом.

Даже самый адекватный из полковых офицеров, начальник штаба майор Белоконь был странен тем, что уж очень он был адекватным, имел идеальную репутацию и очень быстро карабкался верх по служебной лестнице. Говорили, что еще совсем недавно он командовал одной из рот второго батальона.

Как ни странно, больше всего «чудаков» было среди политработников разного ранга. Ну, про Козодоева с Лазаревым я уже рассказал, а ведь был еще замполит и нашего, первого батальона, майор Сапунов. Был он полной противоположностью майора Лазарева, к подчиненным не придирался, с нарядов не снимал, по ночам не шпионил. Он был умным сверх всякой меры, от того и страдал. Причем страдал физически, так как от интенсивной учебы у него, в свое время, начались проблемы с головой. Из-за этого он не смог закончить академию, хоть и совсем из армии его по здоровью не списали. Политработник – и так сойдет. Его было интересно слушать, когда он вел политзанятия. В отличие от капитана Козодоева, он знал не только всех членов Политбюро ЦК КПСС, но и, вообще, буквально все, чего не коснись, будь то наука, техника или даже медицина. Но, внезапно, речь его могла прерваться, он умолкал, отходил куда-нибудь к окну, отворачивался и так молча стоял, сжимая и разжимая кулаки, играя желваками на скулах. И все знали: ага, опять в голове замкнуло! Приходилось ждать, пока он не придет в себя и снова не заговорит. Иногда он просто выходил за дверь и занятие на этом заканчивалось.

Другой его подчиненный, замполит второй роты нашего батальона, старший лейтенант Бычков, также был не без характерных особенностей. Его можно было противопоставить майору Белоконю в плане служебного роста. Не то, чтобы Бычков был на плохом счету у начальства, а просто в военное училище он поступил после двух лет срочной и трех лет сверхсочной службы. Такому его желанию удивлялись все, а он в ответ лишь пожимал плечами и начинал плести что-то о призвании стать офицером-политработником. Как бы то ни было, а к тридцати годам он стал лишь старшим лейтенантом, а Белоконь – майором, без пяти минут подполковником. И это было не единственной его странностью. Будучи в наряде, например, дежурным по части, Бычков никогда не снимал шинели, в любую погоду, даже когда ложился на кушетку в дежурном помещении отдыхать положенные ему четыре часа. Так в сапогах, в шинели, тугой затянутой портупеей и лежал, а шапку или фуражку, в зависимости от сезона, просто надвигал на глаза. И это тогда, как другие дежурные раздевались чуть не до исподнего и забирались под одеяло мирно себе посапывать! И даже подшучивание других офицеров и нескрываемое недоумение сержантов-помощников дежурного его нисколько не смущали.

Мы, конечно, строили разного рода догадки по этому поводу, но так и не сошлись во мнении, пока кто-то не предположил, что под шинелью у него ничего больше не было!

Еще Бычков любил повторять, что от него никто не спрячется и ничто не утаится, что сам он был, в свое время, и сержантом и прапорщиком, а посему знает все потаенные места и даже мысли обитателей казармы! Любое нарушение чего-либо он замечал тут же, еще издалека, что, вполне естественно, стало причиной неприязненного к нему отношения со стороны этих самых обитателей.

Однажды, как-то по весне, заступая, опять же, дежурным по части, он выстроил весь полковой наряд на маленьком плацу перед штабом для осмотра и инструктажа. Так уж оно было заведено. А одним из дневальных роты обеспечения был назначен Васек Трубачёв (не знаю, была ли это его настоящая фамилия, а только так его все звали), шустрый чернявый малый, ростом ровно один метр и пятьдесят сантиметров. Да-да! Этим он и славился в полку! Будь он на полсантиметра ниже, и признали бы его не годным для строевой службы! Сказать, что Васек был этим обстоятельством огорчен – значит не сказать ничего. Он был смертельно этим обижен! И, несмотря на свой веселый нрав, Васек тут же был готов броситься в драку, если кто-то смел над этим обстоятельством подшутить, не взирая на габариты шутника. Естественно, что форму для него смогли подобрать с большущим трудом и последующей подгонкой «по месту».

Так вот вышел старлей Бычков на плац, осмотрел построенный наряд беглым взглядом и тут же ткнул в Васю пальцем: «А сапожки-то ушиты!»

«А не ..й с таким ростом в армию брать!» – тут же, не моргнув глазом ответил ему Вася во всеуслышание.

Шуму, конечно, потом было, правда, не много. С Васиным доводом трудно было не согласиться, особенно полковым тыловикам.

А еще был у нас в штабном политотделе некто капитан Павлов, скользкий тип, прибывший в полк уже в бытность мою младшим сержантом, и с которым у меня сразу как-то не заладились отношения. Он даже попытался снять меня с наряда, когда меня поставили помощником дежурного, а он, конечно же, был дежурным. Не понравилось ему то, что я не бросился тут же заполнять всю дежурную документацию, как ему того хотелось, а отложил это дело на конец наряда, как это было у всех прочих дежурных принято, и что было, в общем-то, вполне рационально. Пожалуй, что я ему, в целом, как-то сразу не понравился. Не знаю, может ассоциации детские сработали.

Так вот, водители из роты обеспечения стали жаловаться (не начальству, а нам, таким же бесправным), что если старшим в поездку назначали капитана Павлова, то они начинали в поездке мерзнуть из-за жуткого холода в кабине – Павлов все время опускал форточку дверцы со своей стороны. Сам он при этом одевался и застегивался именно с тем расчетом. Вскоре, однако, все объяснилось само собой: капитан Павлов страдал метеоризмом и, посредством такого жесткого проветривания, пытался это утаить. Одним словом – политработник!

 

 

И вновь продолжается бой

 

И снова был учебный период. И снова была зима. И снова была уборка снега и чистка плаца. И снова были лыжи. Теперь, правда, майор Денисов назначил меня полноценным капитаном ротной лыжной команды и ответственным за все лыжное хозяйство. Хлопот от этого прибавилось, но зато я мог себе иногда позволить, с полным правом, запереться в подвальной каптерке и спокойно позаниматься ремонтом лыжного инвентаря, оставив взвод на напарника, если тот не был в наряде. Да и прокладка лыжных трасс и уход за ними являлись обязанностями, которые также доставляли мне удовольствие, что в армии случается исключительно редко. Ротная лыжная команда сформировалась, естественным образом, путем отбора через лыжне гонки, устраиваемые майором Денисовым или нашим кривоногим полковым физруком капитаном Акматовым почти каждый выходной. Акматов снизошел даже до того, что выставил меня на гарнизонные соревнования, одолжив на денек свои личные пластиковые лыжи с фирменными ботинками, которые он, с его слов, надевал всего несколько раз. А я так думаю, что, вообще, ни разу. Пробежать то я на них пробежал, да только куда мне было тягаться с настоящими спортсменами-лыжниками, свиставшими мимо меня новомодным коньковым шагом так, словно их выпустили из катапульты! Зато удалось еще раз побывать за пределами части, взглянуть, так сказать, на мир.

В конце зимы, перед знаменитой итоговой командной гонкой, ротный командир демонстративно благоволил мне, вызвав к себе в канцелярию и заявив: «Хоть ты, Антонов, и расп…дяй, а дам я тебе шанс съездить домой в отпуск!». Он имел в виду традиционный приз этой гонки. Я лишь «благодарно» промолчал. Все прекрасно понимали, что альтернативы у ротного не было, как понимали и то, что не было и у меня ни малейших шансов на то, чтобы привести взвод первым и съездить в отпуск. Слишком много во взводе было ребят, которые, до службы в армии, и снега то вблизи не видели. Получилось все то же самое, что и год назад: я финишировал с ворохом карабинов и противогазов на шее, а победил, вполне предсказуемо, взвод роты обеспечения.

И встреча Нового Года оказалась абсолютной копией встречи года предыдущего. Тот же распорядок дня, та же расстановка, те же конкурсы. Сменились только действующие лица, в большинстве своем. Ну, и еще наш взвод оказался в ту ночь в кухонном наряде, и я был там старшим. Не в наказание, просто так получилось. Будучи мотивированными, мы управились довольно быстро и появились в роте в половине двенадцатого, как раз в тот момент, когда сержанты собрались возле оружейной комнаты, чтобы сделать общую, с командиром роты, фотографию.

Так эта зима и прошла, ровно, гладко, бессобытийно, чему командиры наши были, несомненно, рады.

 

Всему свое место

 

Весна внесла некое разнообразие и определенное оживление в наши армейские будни.

Прежде всего, добрая треть младших командиров, включая меня самого, стали «дедами». Дивидендов это нам никаких не принесло, однако само осознание того, что служить оставалось всего полгода, сильно воодушевляло. Как и за год до этого, сержантский состав обновился, но, до прихода молодежи, пришлось изрядно напрячься, мотаясь по нарядам буквально через сутки. И вот тут случилась со мной неприятная история, из которой мне пришлось извлечь урок. Нет, не по службе. Здоровье подвело. Хотя, как подвело – я, по большей части, сам был виноват в случившемся.

О том, что нужно беречь ноги, я слышал очень часто, даже еще учась в школе. Об этом твердили и медики, и учителя (особенно физруки) и родители (особенно отец). А уж в армии это правило превратилось в непреложную истину, с которой трудно было не согласиться в виду многочисленных отрицательных примеров. Следуя этому правилу, я, как и положено, выучился правильно наматывать портянки, правильно ставить ногу, обутую в сапог, мыть ноги водой из под крана перед сном и даже днем, при первом удобном случае. Однако при всем том я как-то не обратил внимания на вдруг возникшее неприятное шелушение кожи меж пальцами ног. О грибке я слышал кое-что краем уха, но, не обладая личным опытом, не сумел сразу распознать эту напасть, за что и поплатился.

В один из напряженных дней того меж-учебного периода я почувствовал, что ступня моей правой ноги начинает опухать. Возникшие болевые ощущения также усиливались с каждым часом. Вдобавок, вечером я должен был заступить в наряд дежурным по роте. При виде моей внезапной хромоты, старшина лишь ухмыльнулся и заявил, что у него в нарядах и не такие стояли, тем более что заменить меня было все равно не кем. Тут он был прав, поэтому на замене я и не пытался настаивать.

А менять меня, все же, пришлось. На следующее утро. То есть не менять, а тупо снимать с наряда по причине «невозможности несения службы». За ночь ступня изменилась в цвете и распухла настолько, что я мог надеть сапог только без портянки. Войдя в казарму, командир роты, майор Денисов был немало удивлен, завидев дежурного, скачущего к нему на одной ноге и рапортующего в полусогнутом состоянии. С наряда он снял меня тут же, лично, не дожидаясь старшины, которому, позже, изрядно влетело «за недогляд». Снял и отправил в санчасть.

С трудом доковыляв туда, прямиком, через «кошачий» парк, я застал там двух помощниц майора Левандовского абсолютно не занятыми и благодушно настроенными. Их веселое щебетание, доносящееся из приоткрытого окна, я услышал, не достигнув крыльца. А и еще бы им не быть веселыми в такое чудесное майское утро!

Меня тут же разули и уложили на кушетку. Осмотрев мою, утратившую всякий нормальный вид ступню, одна из них, та, что постарше и, очевидно, поопытней, озабоченно сообщила, что дело серьезное. Вердикт ее был краток – гнойное воспаление из-за попадания какой-то инфекции в ранку меж пальцев. Недолго посоветовавшись между собой (появление доктора Левандовского в тот день не ожидалось), они поступили очень просто – разрезали мне ступню от мизинца и до середины, выпустив всю накопившуюся там гадость. Так, без всякой анестезии. К тому моменту ступня моя настолько разболелась, что их нехитрой операции я, на общем болевом фоне, почти не почувствовал. Зато стало гораздо легче после нее. Рану они промыли, наложили на ступню повязку и отправили меня к себе в роту, снабдив двумя костылями и велев явиться завтра, в это же время на осмотр и перевязку.

До казармы я добирался, как подбитый бомбардировщик до своего аэродрома, из последних сил, готовый рухнуть наземь. Пользоваться костылями мне до того никогда не приходилось, а тут еще сапог с моей вспоротой ноги! Я его даже в зубах пробовал нести! При входе в казарму меня чуть не зашиб дверью, ни кто иной, как сам капитан Козодоев. Я как раз замешкался в тамбуре подъезда, пытаясь освободить какую-нибудь из рук, балансирую на одной ноге. Внезапное сопротивление открытию и грохот костылей за дверью его и самого, видимо, немало напугали. Его лицо, и без того вечно брезгливое, исказила гримаса, когда он разглядел меня и, особенно, мою ногу, сквозь бинты которой начали проступать пятна крови.

«Антонов! – почти прошипел Козодоев, – Ты что, специально мне тут диверсии устраиваешь?! А ну, марш в роту! И чтобы глаза мои больше тебя не видели!»

И действительно, на следующий день мне пришлось перебираться со своей привычной койки у центрального прохода к окну, в самый конец кубрика. По приказу командира роты. Ни он, ни старшина не могли вынести вида моей окровавленной ноги, торчащей из-под простыней.

«Можно подумать, мы тут тебя итальянским сапогом пытали!» – коротко бросил мойр Денисов в ответ на мои попытки что-то возразить.

Майор же Левандовский, осмотрев на третий день мою разрезанную ступню, остался ею доволен, и одобрил действия своих веселых помощниц.  Он, вообще, был сторонником простых, но действенных (я бы сказал, радикальных) мер.

Как-то в начале зимы случилось у меня расстройство желудка. Если быть точным, легкое пищевое отравление. Полакомился в нашей чайной эклером и тут же почувствовал, что зря. Однако сожаления мои оказались запоздалыми. Промучившись сутки болезнью с известными симптомами, я направился в санчасть, где меня и принял радушно майор Левандовский.

«Ничего удивительного, – резюмировал Левандовский, – госпожа Дорогая, своими пирожными и бутербродами «второй свежести», уже заставила страдать не один десяток тебе подобных. Бороться бесполезно – я уже пробовал. Будем лечиться».

С этими словами доктор быстро навел стеклянный двухлитровый кувшин раствора марганцовки, вручил его мне и отправил во двор, поближе к запущенным и заснеженным кустам акации, но так, чтобы меня было видно из его окна. Задача была проста – промыть желудок простым и доступным способом.

«И пока весь кувшин не израсходуешь, не возвращайся!»

В роту я вернулся бледный, изможденный, на трясущихся ногах, лязгая от озноба зубами. Зато мучившую меня болезнь как рукой сняло! Вот такой он был, доктор Левандовский.

И моя изуродованная ступня привела его в восторг.

«Прелестно! Какая чистая работа! Молодец, Людмила Викторовна: простыми ножницами так ловко управилась!» Затем мне: «Ступай, дружок! Поправляйся! От нас, кроме перевязки, больше ничего не требуется. А не поправишься – вот тогда свезем тебя в гарнизонный госпиталь».

И ведь поправился! Пришлось, правда, какое-то время походить одной ногой, обутой в кроссовку 48-го размера, любезно предоставленную старшиной. «На людях», естественно, мне показываться в таком виде было запрещено, только в столовую, огородами, отдельно от всех, а вот внутри казармы старшина напрягал меня наравне со всеми, без всяких скидок. Приходилось частенько объяснять очередному дежурному по части, почему дежурного по роте ночью заменяет «одноногий инвалид». Зная о проблеме с нехваткой сержантов в переходный период, они входили в положение, хотя некоторые, все же, жаловались потом начальнику штаба. Через пару недель, к началу полноценного учебного периода, я окончательно «встал на ноги» и «занял свое место в строю».

 

В тихом омуте

 

И очень даже вовремя я занял свое место, так как, следую принципу чередования светлых и темных полос, жизнь подбросила мне повод порадоваться.

Прежде всего, числа так двадцатого июня случилась для всех «дедов» знаменательное событие под названием «Сто дней до приказа». Отчет велся приблизительно, с поправкой в два-три дня в обе стороны, так как дата опубликования самого приказа Министра обороны точно не была известна. Знали лишь, что, традиционно, его зачитывали в войсках в последних числах сентября.

Празднований особых у нас по этому поводу не было. Политотдел не дремал, и ответственные офицеры пасли будущих дембелей круглые сутки. Однако все причастные к этому событию, кто не был в тот день занят по службе, смогли собраться перед обедом на стадионе и сделать несколько групповых снимков перед большой цифрой «100» выложенной на траве пилотками. Кто фотографировал и печатал снимки, я уже не помню. Была у людей такая возможность – и это главное.

Кроме того, в те же примерно дни вдруг выдалась возможность съездить в Москву на спектакль театра «Современник». Вот это да! В «Современник»! Я и в Москве то бывал до этого только проездом, а тут – сразу в театр, да ни какой-нибудь там! Культпоход (вернее «культпоездка») был организован, естественно, политотделом полка, с подачи, я так думаю, гарнизонного начальства. Попасть в число «избранных» оказалось не сложно, так как ехать могли только сержанты, многие из которых театром не интересовались абсолютно. В назначенный день (вернее полдень), радостный, не ожидая никакого подвоха, я переоделся в парадку, получил от ротного увольнительную записку и побежал к штабу, где всех участников этого мероприятия поджидал автобус.

Неладное я почувствовал, когда обнаружил, что из офицеров был только один сопровождающий. Трудно было поверить, что служба настолько всех отупила. Ну, да ладно! Главное, что я не растерялся!

После полутора часов тряски в скрипящем всеми своими сочленениями стареньком автобусе мы оказались-таки в Москве. А пройдя немного пешком, дворами и переулками – перед зданием театра «Современник». Тут-то истина мне и открылась! Оказалось, что труппа самого театра свой сезон завершила, актеры разъехались кто куда на лето, а на сцене театра шли спектакли гастролеров разного калибра. Откуда же мне, абсолютно несведущему в театральной жизни, было это знать?!

Нас удостоили чести побывать на спектакле какого-то армянского национального театра, поставленного по пьесе какого-то армянского драматурга, написанной на армянском, естественно, языке. Что-то вроде «Женитьбы Фигаро», только на армянский лад, с национальным колоритом.

Кроме нас, там были и другие военные. Видимо, это был наиболее простой способ, хоть как-то заполнить зрительный зал. Чтобы мы понимали, о чем идет в пьесе речь, на входе нам выдали небольшие пластмассовые коробочки с наушниками, похожие на слуховой аппарат, каким пользовалась моя бабушка. Все два с лишним часа, пока разворачивалось действие, кто-то, не то мужчина, не то женщина, переводил монотонным голосом, с сильным армянским акцентом, речь персонажей. Было скучно, многие из моих товарищей тупо спали, сунув наушники куда придется.

В антракте все прошли, конечно же, в буфет. Однако, большая часть, не найдя там ничего интересного, отправилась на крыльцо подышать свежим воздухом, то есть покурить. Я же, решив отведать сполна всех прелестей столичного театра, пристроился в очередь и стал прицениваться. В конечном итоге, выбор мой пал на бутерброд с красной икрой, стоивший половину месячного солдатского жалования. А что, гулять, так гулять!

Но и бутерброд оказался не лучше самого спектакля – подернутые корочкой икринки, пожелтевшее масло, подсохший хлеб. Видимо, он давно меня тут поджидал. И даже лицо буфетчицы, подавшей мне этот бутерброд, выражало некое сомнение. Дескать, а ты, парень, хорошо подумал? А может, тебе не стоит его есть?

Ничего, бутерброд оказался съедобен. Правда, вкус его не оправдал моих ожиданий ни в малейшей степени. Зато, какое удовольствие я получил, выйдя затем на улицу и окунувшись в летний московский вечер! Ветра почти не было, ближайшие парки уже дышали прохладой, и шум большого города доносился как-то невнятно, словно приглушенный витавшим повсюду тополиным пухом. И было здесь так хорошо, что нашему сопровождающему стоило большого труда загнать нас обратно для просмотра второго акта.

После спектакля мы вышли прогуляться по набережной Яузы. Вода обрамленной бетоном речушки была настолько мутна и неподвижна, что я, по наивности своей, подумал: «Так вот вы какие, знаменитые Чистые Пруды!» И не мудрено: до этого, на здании театра я заметил адресную табличку «Чистопрудный бульвар». Впрочем, дела это не меняло. Вечер был великолепен. Открывшийся вид, как у поэтов, ласкал взор и успокаивал душу настолько, что невольно закрадывалась мысль: а не отстать ли потихоньку от всех, да не погулять ли вот так по тихим московским улочкам до утра? А там – будь, что будет! До этого я даже и не подозревал, что такие мысли у меня, «стойкого борца за светлое будущее», могут возникнуть.

В конце концов, благоразумие возобладало. Благоразумие, поддерживаемое со всех сторон воспоминаниями о том, каким жестоким карам подвергались у нас в части редкие самовольщики из роты обеспечения, пойманные где-нибудь в Солнечногорске. Да и не пристало мне, право слово, в моем-то положении, «линять» таким вот тихушным способом. Мне служить оставалось всего каких-то четыре месяца… Другое дело, если бы мы гуляли где-нибудь по Парижу или Нью-Йорк, тогда бы еще можно было подумать.

В общем, вернулись мы к себе в часть без происшествий и потерь.

 

Месяц спустя, примерно таким же образом, я побывал в Центральном Музее Советской Армии. Там мне больше всего мне понравился стенд с различными стреляющими приспособлениями, от укороченных автоматов до примитивных стальных трубок с простейшим затвором, изъятые у заключенных в многочисленных тюрьмах, лагерях и зонах нашей необъятной Родины. Внутренние войска, занимавшиеся охраной этих «не столь удаленных» мест,  были тогда частью Советской Армии, хоть и имели особое подчинение. Поездка эта мне запомнилась еще и тем, что на крыльце музея, как на черноморском пляже, дежурили несколько фотографов, предлагавшие свои услуги таким как я солдатикам столь навязчиво, что отказаться было почти невозможно. Они записывали домашний адрес и обещали послать фотографии (крупные, цветные!) напрямую родителям. И цена за это удовольствие казалась вполне приемлемой. Нужно отдать им должное – обещания свои они держали. Через пару недель мама получила на почте большущий конверт с моим цветным фотопортретом, сделанным на фоне здания музея. Обрадованная таким неожиданным подарком, она соорудила для него из картона рамку и поставила его на сервант, на самый верх, где он величаво возвышался в течение нескольких последующих лет, пока не свалился, застряв между сервантом и стеной.

 

Пусть бегут неуклюже…

 

Однако самое запоминающееся событие того лета и моего последнего периода службы было связано вовсе не с экскурсиями и культпоходами. Если оно и было как-то вообще связано с культурой, то весьма опосредованно.

Помню, было у меня на душе ужасно тяжело. Сам не мог понять отчего: и погода стояла замечательная, и день был субботний, и дембель на горизонте маячил, а вот, поди-ка ты! Мою постную физиономию и препоганейшее настроение не могли не заметить друзья-товарищи. На все расспросы я вяло и молча отмахивался, либо ссылался на плохое самочувствие. Для себя я решил, что, видимо, просто сгорел на службе, перетрудился. Дел, и вправду, тогда было невпроворот. Взвод тащил на себе практически в одиночку, так как мой молодой напарник был активным участником очередных армейских соревнований по радиотехническим видам спорта. Его, собственно, для того и оставили в роте: уж очень он успешно занимался «охотой на лис», да и на ключе работать мастером был. А тут еще новый замполит батальона появился (списали таки майора Сапунова)… Появился и тут же взъелся, словно муха его какая укусила – то ему это не ладно, то другое… В общем, накопилось.

Видя такую мою тоску, другой наш молодой, Витя Иванов, смешливый, но очень чуткий парнишка, предложил мне, с глазу на глаз, прибегнуть к рискованному (в существующих условиях), но очень верному средству изгнания хандры – выпивке.

Идея, несомненно, была хорошей. Тем более что офицеров в роте тем субботним вечером уже не было. Вопрос «Где?» тоже не стоял – у меня, как у всякого нормального «дедушки», были дубликаты ключей почти от всех старшинских каптерок.  Оставалось решить «Что?». Выбор был очевиден в силу отсутствия альтернатив и большого опыта «предшествующих поколений».

Короче, одеколон этот назывался «Чебурашка». Это я помню точно и не забуду никогда. Это как первый поцелуй. Когда мы спустились в лыжную комнату и Витя извлек его из кармана своих галифе, я не то чтобы дико заржал, но настроение мое заметно улучшилось. Ладно бы «Шипр», или «Тройной», или, на худой конец, «Гвоздика» какая-нибудь, а тут – «Чебурашка»!

Витя же, оказался опытным бойцом на этом фронте. Он меня успокоил, произнеся фразу, опережавшую тогдашний ход событий,  как минимум на десятилетие: «Не обращай на это внимания! Мы часто переплачиваем за этикетку, получая то же самое, если не худшее, качество. Вещь хорошая, проверенная!» И он тут же проинструктировал меня на предмет того, как правильно разбавлять одеколон водой. Проинструктировал и наглядно продемонстрировал.

Ну, что сказать… Одеколон и есть одеколон, даже когда разбавленный – вкус отвратительный. Но, при этом, проскочил внутрь очень даже неплохо!

Выпили мы с ним пару раз, грамм по пятьдесят этой смеси. Закусили сушками, запили водой. А зато как душевно посидели, поговорили! Красота, да и только!

Когда поднялись из подвала, рота уже строилась на ужин. Минут сорок пролетели за приятной дружеской беседой совсем незаметно. И самое главное – тяжесть с души как рукой сняло!

 

Очей очарованье

 

Осень 1987 года казалась мне особенной. Особенной, прежде всего, в силу очевидных причин – еще немного и… весь мир снова будет у меня в кармане! Настроение это значительно усилилось после того, на полковом построении был зачитан приказ тогдашнего Министра обороны об увольнении в запас военнослужащих, выслуживших установленные сроки. Случилось это 29-го сентября. Я был в тот день дежурным по роте, и приказ заслушал, прижавшись лицом к оконному стеклу. Какой же это был бальзам на душу! Вместе со мной в роте оказался Игорек Хлибкевич, уж не помню, по какой причине. Наши с ним крики были настолько радостными и громкими, что поднявшийся после построения командир роты вызвал нас к себе в канцелярию и всыпал по первое число. Настроение наше от этого нисколько не испортилось!

Кроме того, она, та осень, и в самом деле, была благодатной: сухая, теплая, много солнца, облитый золотом лес… Такая же сухая осень стояла и за два года до этого. Это мне очень хорошо запомнилось. Я тогда ходил на луга за нашими дачами собирать поздние грибы и рябину для подкормки птиц, дело было в октябре, а казалось, что это сентябрь растянулся на неопределенное время. Вернее, не сентябрь, а «бабье лето». В сентябре у нас тоже бывает такая погодка, что не приведи Господь!

В мою последнюю армейскую осень рябины я, конечно же, не собирал, зато было изобилие дынь. Дыни были небольшие, крепкие, ароматные и чрезвычайно сладкие! Они появлялись в роте вместе с нашим дежурным взводом, вернувшимся из Солнечногорска после разгрузки военторговских вагонов. Той осенью, почти каждый день отправляли кого-нибудь из нашей части в гарнизон для выполнения подобных задач, то есть примерно раз в неделю один из взводов возвращался в роту с какой-нибудь «добычей», спрятанной под бушлатами. Меня с моими бойцами подняли даже один раз ночью. Спешка такая была непонятна, так как разгружали мы обычные яблоки. Не сказать, кстати, чтобы очень уж вкусные. А вот дыни были – да, просто прелесть! Ароматом их была наполнена вся рота, хоть и хранились они в каптерке у старшины. В выборе их мы полагались на наших «смуглых» ребят. Многие из них выросли буквально на бахче, и могли точно определить, какие из разгружаемых нами плодов были наиболее достойны посещения нашего доблестного учебного полка связи. Разгрузкой вагонов руководили военторговские  кладовщики и товароведы, которые так и говорили: «Разгрузите аккуратно и в срок, можете брать с собой, сколько унесете в карманах или под бушлатами. Главное – чтобы со стороны не было заметно». Людям глупым на таких должностях было не удержаться, а умные всегда понимали, что без солдатского воровства в таких случаях все равно не обойтись. Так лучше пусть они возьмут немного с разрешения, чем сделают это тайком, да еще напакостят.

В общем, жировали мы тогда, как поросята в сезон откорма. Особенно, когда в роту пришли молодые сержанты, нам на замену, и сами мы ничем уже особо не занимались, а, по большей части, валялись в сушилке на бушлатах или в каптерке старшины на куче спелых и запашистых дынь, болтали о том, чем будем заниматься по возвращению домой, строили планы на последующие годы и гадали, кого отправят первой партией. Дембельских аккордов, кстати, мы избежали. Они случались, преимущественно весной, в теплую погоду.

Как обычно это бывает в меж-учебный период, в полку произошли кадровые изменения. Среди прочих офицеров, появился новый заместитель командира полка по технической части – моложавый подполковник, недавний выпускник военной академии. Именно зампотех всегда отвечал за аттестацию сержантского состава в ходе проведения итоговой проверки, а новая метла…ну, вы знаете!  Однако, несмотря на все свое рвение, новый зампотех столкнулся с непредвиденными трудностями: буквально накануне нам поменяли ВУС – военно-учетную специальность, что было еще одним признаком грядущих перемен. Если до этого мы были просто «радиотелеграфистами», то теперь мы стали «операторами радиостанций средней мощности». Изменение это предполагало наличие у нас не только навыков ведения радиообмена посредством азбуки Морзе, но и умения настраивать радиостанции, с трудом помещавшиеся в закрытый кузов грузового автомобиля, организовывать каналы связи и поддерживать эту связь с помощью голосовых сообщений. Навыков этих, естественно, у нас не оказалось. Худо-бедно настроить радиостанцию мог только четвертый взвод – наши радиомеханики. И обучать нас заново, за полтора-два месяца до дембеля, никто не собирался.

Помучившись с нами пару дней, переходя из одного учебного класса в другой, попробовав даже переносные радиостанции, шумевшие и трещавшие во всем своем диапазоне, зампотех устало махнул на нас рукой со словами: «Ну, вас ребята на х**! Этому вас не учили, то у вас не работает, а третьего вообще в полку нет!». Таким образом, за многолетнюю историю полка, мы оказались первыми сержантами-дембелями, оставшимися «специалистами 2-го класса», хотя каждый из нас, уже с лета, носил значок 1-го класса – срок службы обязывал, ломать традиции было негоже.

Теперь о том самом жутком везении, упомянутом мною выше.

Уж не знаю, что там наверху случилось, а только привез наш почтальон польский фильм, который назывался в русском прокате «Новые амазонки». Это в армию-то, где, и без того, все поголовно грезили женщинами! Возможно, сработал принцип «новичкам всегда везет». Ведь почтальоном у нас, на тот момент, стал совсем еще зеленый солдатик. Это была чуть ли не первая его поездка в гарнизон. Может, в гарнизонной фильмотеке кто-то что-то перепутал, с перепою. А, скорее всего, набравшей силы перестройкой повеяло в армии так сильно, что все само начало становится с ног на голову. В нашем политотделе, я думаю, к тому времени, тоже началось брожение, и там просто отмахнулись.  Как бы то ни было, а чудо такое свершилось.

Фильм показывали в летнем клубе, на свежем воздухе. Причем дело было в конце октября, и воздух был свеж настолько, что мерзли уши и руки. Переход из летнего клуба в зимний, как и переход с летней формы одежды на зимнюю, четко регламентировался не погодными условиями, а конкретными календарными датами. Правда и мы, дембеля, оказались не лыком шиты. Пользуясь своим особым положением и свободным доступом в каптерку старшины, мы оделись в зимние технические комбинезоны и пробрались в клуб уже после начала фильма, в темноте.

Вот это была вещь, скажу я вам! Я имею в виду сам фильм, который я тоже увидел впервые. Причем двое из моих сотоварищей, по ходу фильма, то и дело разочарованно восклицали: «Бля! И это вырезали, курвы!». Родом они были из Западной Украины и смотрели этот фильм ранее, без купюр, по польскому телевидению, которое в их приграничных местах принималось вполне уверенно. Но, даже и без вырезанных кусков, фильм возымел в наших воинских порядках эффект взорвавшейся бомбы! Это вам не «Иди и смотри», когда и без того на душе тяжело! Эх и повезло же молодым, пришедшим нам на смену!

 

Партия у нас одна

 

Хотя, с точки зрения этих самых молодых, нам повезло куда больше – мы собирались ехать домой! С их точкой зрения трудно было не согласиться, побывав самим в их шкуре, но ведь это был не вопрос везения – так распорядилось время. Никто не сомневался, что придет и их черед.

Поношенный чемоданчик-дипломат, доставшийся мне в подарок от старшины и попавший к нему неведомым образом, давно был собран. Да и собирать-то особо было нечего. Моя пилотка, пара книжек и пакет с фотографиями – вот и все мое добро. Дембельских альбомов мы не делали. Не было у нас для этого ни возможностей, ни времени. Каждый из нас собирался сделать такой альбом дома, в спокойной обстановке. Все это было, конечно, совсем не то, но куда деваться? А у меня, с моими «художественными талантами», руки до него и вовсе не дошли. Так и хранятся мои немногочисленные армейские фотографии в нескольких семейных альбомах.

Увольняться в гражданской одежде тогда еще не было разрешено, поэтому над этим вопросом мы голову не ломали. Парадные кители и брюки неизменно висели на плечиках в каптерке. Разве что погоны с лычками кое-кто обновил. Ушивать или декорировать чем-то вроде аксельбантов было бессмысленно – дембелей, перед посадкой в автобус или выходом за КПП, осматривал лично начальник штаба. И не дай Бог, чтобы что-то было не по уставу! Задерживаться в армии из-за украшений никто не собирался.

Начальник строевого отдела, старший лейтенант Худобин, чья фамилия очень даже соответствовала его фигуре, в те дни всячески избегал с нами встреч. Даже будучи дежурным по части, он, по прибытии рот на обед, не стоял, как это было принято, на крыльце столовой, а прятался где-нибудь внутри, в офицерском зале. Настолько достали его дембеля извечным вопросом «Когда?». С его слов, он этого знать не мог, так как все соответствующие команды поступали от начальника штаба. Врал, наверное. А мы все ждали.

И дождались-таки! Первая партия уходила домой сразу после ноябрьских праздников. Она была немногочисленной и в нее я не попал. Отправляли по одному-два человека от роты. Торжественно попрощались с ними на общем полковом построении, тут же посадили в автобус и…привет! Все, как обычно. Мы это уже видели несколько раз и не сильно расстроились, потому что следующих дембелей планировали отпустить домой буквально через неделю. «Партий», как таковых, кстати, и не было. Отпускали постепенно, по три-четыре человека с промежутком в два-три дня.

17 ноября 1987 года я навсегда покинул военный городок, в котором провел два незабываемых и бесконечно долгих, как тогда казалось, года. Нас, четверых дембелей, подвезли на автобусе до станции «Солнечная» уже после обеда. Дальше мы добрались на электричке до Москвы. Как пришли, так и ушли. Как выяснилось, логистика строевого отдела была налажена не плохо – все мы должны были ехать далее по домам с Ярославского вокзала. И даже поезда у всех были вечерние, только в разных направлениях. На вокзале, возле касс мы и расстались, коротко (все мы были с разных рот), но дружески попрощавшись. Появилось, было, предложение где-нибудь уединиться и спрыснуть это дело до отправления поезда, но достать выпивку в самый разгар Горбачевской антиалкогольной реформы за столь короткое время и в незнакомом месте было просто не реально. Поэтому возникшее предложение, повиснув в воздухе, там же быстро и растаяло.

Поездка в поезде была тихой и спокойной. Она запомнилась мне разве что тем, что в соседнем купе плацкарта ехал еще один дембель, неразговорчивый пограничник, китель которого был весь увешан значками и украшениями в виде тесемок и отполированных латунных пластинок. Он проспал всю дорогу и вышел, как и полагалось, где-то на границе Архангельской области, несколькими часами ранее меня.

Да, вот еще что: в вагоне-ресторане, куда я зашел перекусить в полдень второго дня, за столик ко мне подсели два мрачных небритых мужика поношенной внешности и в сильно потрепанной одежде. У подошедшей официантки они хмуро попросили что-нибудь выпить. Естественно, выпивки не оказалось. Вообще никакой. То есть абсолютно. Даже пива. Даже если мимо кассы, с переплатой.

Нахмурившись еще сильнее, мужики заказали себе что-то из вторых блюд. Вяло ковыряясь в тарелке вилкой, один из них, тот, что постарше, не выдержав моего вопросительного взгляда, пояснил: «Мы из Чернобыля едем. Мобилизовали. Два месяца там отработали. Теперь башка болит постоянно. Если выпьешь, то ничего, жить можно. А так – раскалывается, сил нет терпеть!»

Поезд шел почти сутки и дома я появился вечером следующего дня. Там меня ждали только мама и бабушка, поэтому встреча была радостной, но не шумной.

Все! Отслужил!

Оставалось только покончить с формальностями, что я и сделал на следующий же день, съездив на автобусе в Котлас, встав в военкомате на учет и получив обратно свой паспорт.

В военном билете мне сделали соответствующую отметку и тут же вклеили мобилизационное предписание, обязывающее меня незамедлительно явиться по такому-то адресу в течение такого-то времени, в случае начала военных действий или возникновения чрезвычайной ситуации. И таких предписаний, в течение последующих лет, мне было вручено с десяток, чтобы не соврать. Слава Богу, ими мне не пришлось руководствоваться ни разу!

А сам военный билет оказался довольно ходовым документом – его требовалось предъявлять то при поступлении на работу, то для прохождения разного рода медицинских справок, то еще для чего-нибудь. До сих пор эта невзрачная книжица хранится у меня в верхнем ящике стола. Хотя, казалось бы, зачем? Ведь с воинского учета я уже снят и не являюсь военнообязанным! Наверное, все от того, что книжка эта – единственный сохранившийся у меня документ, удостоверяющий личность, где на фотографии я – еще совсем молодой, семнадцатилетний мальчишка.

 

 

Март 2020 г.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.