ГЛАВА ПЕРВАЯ.
Отца освободили из Ивдельлага осенью 1953-го. После оправки в барак пришел младший лейтенант Некляев, достал бумажку, взглянул на нее и заорал: «Конокотин!» «Я». «В оперчасть. С вещами!» «А что случилось?». Некляев молча вышел. Орест Вацлавович собрал вещички и пробормотав: «Пока, братцы», вышел на улицу. Двухэтажный деревянный дом, в котором располагалось начальство лагеря, находился через два барака. Идти было всего ничего. Но Конокотин судорожно думал, чего его вдруг «дернули». Замечаний у него не имелось. Никаких просьб он не писал. «Значит, стукнул кто-то», равнодушно подумал Конокотин, входя в здание, подошел к двери, где была табличка «Оперативный дежурный», открыл ее и четко произнес: «Заключенный Конокотин, стать 58-7, явился». Дежурный, капитан Мальцев, поднял на него красные от бессонницы глаза, некоторое время соображал, кто перед ним, потом поднялся, вышел из-за деревянного барьера и тихо сказал:
– Вот что, Конокотин. Ты с сегодняшнего дня не заключенный, а условно-досрочно освобожденный. На тебя пришла бумага. Щас машина пойдет до станции. Поторопись. Зайди в расчетную часть, возьми справки и деньги, какие тебе полагаются. Извини, если что не так.
Конокотин вот уже около года обивал пороги разных учреждений. Писал письма в прокуратуру, Верховный суд. С одним требованием – чтобы ему дали бумагу о реабилитации. После шестнадцати лет отсидки в различных лагерях – от Сковородино, через Северо-Байкальск, Амурлаг до севера Свердловской области, Ивдельлаг, – Орест Конокотин полагал, что такая бумага ему полагается. Ответ везде был один: «Вам сообщат».
Его сын Эдуард едва закончил пединститут в Свердловске, как тут же приехал в Москву к отцу. Их трехкомнатную квартиру в Мерзляковском переулке уже давно занимал подполковник МГБ Манцуров. Но, чтобы Конокотин, этот жидополяк отвязался и перестал обивать пороги, ему дали однокомнатную квартиру в городке Моссовета. На окраине Москвы, недалеко от ВСХВ. Эдуард, после некрасивой ссоры с женой, измученной тяжелыми родами, и вечно кричащей годовалой дочкой, уехал к отцу. И сразу направился в отдел образования. Там посмотрели его документы, велели прийти через неделю. Он пришел. Ему сообщили, что его назначают учителем литературы и русского языка в школу номер 306. Эдуард обрадовался, когда узнал, что она расположена недалеко от их с отцом квартиры. Его предупредили, что оказывают ему большую честь только из уважения к отцу. Школа тяжелая. Безотцовщина, в старших классах много хулиганья. Там был старый учитель Петр Савельевич. Так вот, ученики довели его до инфаркта, он умер, выходя из школы.
… Утром 1 сентября 1955 года Эдуард Орестович Конокотин направлялся в школу, по Текстильной улице. Среди ветхих деревянных домов вдруг открылся красивый пятиэтажный дом с металлическими, в причудливых завитушках, балконами. Позже он узнал, что дом этот для инженерно- технических сотрудников строили пленные немцы…
Школа как школа. Небольшой несколько запущенный сад вдоль дороги, мощенной булыжником. Четыре этажа из серого кирпича. Школу построили незадолго до начала войны. Уборщица, пожилая рыхлая тетка с серым лицом, как позже выяснилось, тетя Варя, мыла площадку перед входом. Уроки уже начались. Эдуард поздоровался. Тетя Варя не ответила. «Каковы сотрудники, таковы, наверное, и ученики», – невесело усмехнулся Эдуард, вспоминая, как он пару дней назад предстал перед директором – Розалией Михайловной. Небольшого роста, с полной грудью, густыми черными с проседью волосами, красивым с горбинкой носом, она неприязненно смотрела на новоявленного молодого учителя своими огромными глазами.
– Не могу сказать, что я очень рада вашему назначению в мою школу, Эдуард Орестович. Скажу честно, меня обязали. Единственное, что меня утешает, вы у нас долго не задержитесь.
-Розалия Михайловна… – Эдуард сделал паузу. – А почему такая неприязнь? Вы меня видите в первый раз, еще не знакомы с моим стилем преподавания… – У вас уже есть стиль?
– Полагаю, что да.
– Я ознакомилась с вашим личным делом. И о вашем пребывании в Нижне-Исетском детском доме. Вы о себе оставили там не самые лучшие воспоминания. У вашего отца тоже определенная биография.
– Мой отец, да будет вам известно, скоро получит документы о реабилитации.
– Вот когда получит, в чем лично я очень сомневаюсь, тогда и поговорим. Вы свободны. 1 сентября можете приступать к работе. Имейте ввиду, я не терплю опозданий.
– Вы очень любезны, Розалия Михайловна. Мне об этом говорили в отделе образования.
– Что?
– Всего доброго. – За Эдуардом закрылась дверь.
… Когда в августе 37 года в четыре утра к ним в квартиру на Мерзляковском вошли несколько человек в военной форме и увели родителей, Эдику было восемь лет. Он остался с бабушкой, матерью отца, но через несколько дней пришли за ним, посадили в поезд, и через неделю он оказался в детском доме, где содержались несовершеннолетние дети врагов народа. Его отец Орест Вацлавович, был директором польской школы, расположенной на Большой Бронной. Он был политэмигрантом, членом ЦК подпольной коммунистической партии Польши. Его жена Эльжбета работала учительницей математики в той же школе. Она умерла по дороге в Карагандинский лагерь, где находились в заключении «члены семьи изменников родины (ЧСИР)». Орест узнал о смерти жены на одной из пересылок, когда его отправляли в лагерь в Верхнюю Туру. Там он встретился с женщиной, которая в числе других выходила из бани. В огромном тёмном помещении, где было душно от банных паров, клубившихся вокруг единственной лампочки в пол накала, и мужчины и женщины оказались вместе, тихо переговаривались, называя свои имена. К нему подошла старушка и спросила, как его зовут. Она и сказала, как умерла Эльжбета, когда их эшелон подходил к Караганде.
«Бывают же такие случайности», – думал Эдуард о своей матери, не испытывая никаких чувств – ни горести, ни злобы, ни тоски. Ничего. Все было выбито из его эмоциональной сферы. Отец чувствовал состояние сына, но молчал, лишь иногда бросал горький взгляд на сына, не стремившегося быть более ласковым с отцом. За эти 16 лет, что мы с ним не виделись, думал Орест Вацлавович, многое, очень дорогое, ушло безвозвратно.
Эдуард предварительно ознакомился с личными делами учеников девятого «б», куда он направлялся на свой первый урок. Обычные ребята, обычные семьи. Большинство мальчишек росли без отца. Один из них вызывал особое беспокойство. Юрка Мухин. Он в классе был самый старший, по два года оставался в 7 и 8 классах. Из двоек не вылезал. Четыре привода в милицию за хулиганство и мелкие кражи. На учете в детской комнате милиции. Держит в страхе не только класс, но и всю школу. Единственный человек, который его не боится – тетя Варя, уборщица. Однажды он ее обматерил. Она только что вымыла лестницу, а Юрка нарочно своими грязными ботинками зашагал по ступенькам. Тетя Варя грязной половой тряпкой отхлестала его по лицу. Мухин с того дня зауважал тетю Варю.
«А мне как с ним быть?» -Эдуард подходил к двери класса и дожидался, когда прозвучит третий звонок.
Он уже хотел было войти в класс, как его опередил здоровенный, выше его на полголовы парень:
– Наше вам с кисточкой!
«Вот он, Мухин. Повоюем». Конокотин вошел в класс. Все поднялись, с шумом откинув крышки парт, выкрашенных в черно-коричневый цвет.
– Здравствуйте, друзья. Садитесь. Меня зовут Эдуард Орестович.
– Немец, что ли? – голос с задней парты подал Юрка Мухин.
В классе захихикали.
– Нет, Юра. У меня польская кровь.
Тот очень удивился, услышав свое имя из уст нового учителя.
– Давайте с вами договоримся. Если кто-то хочет сказать, поднимите руку. Когда я говорю, все молчат. Итак, русский язык и литература. Сейчас я продиктую предложение. Кто хочет пойти к доске? Тот, кто напишет без единой ошибки, получает пятерку. Предложение не простое. Итак, есть желающие?
Несколько девочек подняли руки. Одна из них выделялась. Она смотрела на молодого учителя с чуть заметной усмешкой, словно с вызовом.
– Вот вы… – начал Эдуард Орестович.
– Антонова Света, — представилась девушка и сделала шутливый книксен.
Класс захихикал.
– Прошу вас. Антонова Света. Так сказать, на ристалище.
«Еще один фрукт, правда красивый». Эдуард Орестович смотрел, как Светлана неспешной походкой, едва покачивая бедрами, направилась к доске, небрежно, правой рукой провела по густым светлым волосам.
– Я вся внимание. Эдуард Орестович…
Класс замер в ожидании захватывающего поединка. В свои пятнадцать лет Антонова знала себе цену. Никому не уступала в любом споре, даже если была неправа. Мальчишки ее уважали и побаивались. Однажды на перемене ее пытался облапить записной школьный красавец Валерка Кадулин. Он подошел сзади, приобнял ее, пытаясь дотронуться до грудей и когда стал поворачивать, чтобы ее поцеловать, Светка увернулась, набросилась на него, расцарапала лицо, потом отошла и сказала, задыхаясь в ярости:
– Еще раз, сволочь, тронешь меня пальцем, я твои яйца превращу всмятку.
Светка стояла у доски, уверенно и нагловато смотрела на учителя.
– Готова? Вперед. «Сейчас я с тебя спесь собью». Итак. «На террасе близ конопляного поля, коммивояжёр Филипп Тимофеевич…» Написала? Идем дальше. «… угощал Агриппину Саввишну ветчиной и винегретом…» Написала?
Класс следил, как Светка своим красивым уверенным почерком выводила буквы, успевая бросать взгляды на класс.
– Так… «Ветчиной и винегретом» …
– Вы это уже говорили, – Антонова, похоже, упивалась своим предстоящим торжеством.
– Ах, да. Прошу прощения.
Класс замер. Это было что-то новенькое. Учитель попросил извинения!
– Повторяю: «ветчиной и винегретом под аккомпанемент виолончели».
– И я бы не отказался. Нештяк! – напомнил о себе Мухин.
– Юра, – тихо, со скрытой угрозой Эдуард Орестович. – И до тебя дойдет очередь. Наберись терпения.
Мальчишки одобрительно засмеялись.
«Ага. У меня появились сторонники».
– Ну, Антонова, написала?
– Как видите.
Класс затих. Начиналось самое интересное. Эдуард Орестович медленно подошел к доске. Выдержал паузу.
– Ну, что ж, Антонова Света. Неплохо. Совсем неплохо.
Светка окинула класс победительным взглядом.
– Всего четыре ошибки. Обычно в этом предложении делают до десяти и больше. Так что с пятеркой придется подождать.
– Что? – Антонова едва не задохнулась от возмущения.
– У тебя проблемы со слухом? Три синтаксических и только одна, заметьте, одна орфографическая! Надо писать «АккомпанЕмент». Садись. Ты все-таки молодец. Это крепкая тройка.
Мальчишки дружно заржали. Больше всех радовался Валерка Кадулин. Он, сидя за партой кривлялся, как бы подражая походке Антоновой. Антонова дернула плечом и такой же уверенной походкой вернулась за свою парту, стала что-то с жаром шептать на ухо своей соседке Вальке Бажутовой. Они были подругами и считали себя самыми красивыми девчонками в школе 306.
– Теперь небольшой диктант. Без паники. Оценок не будет. Просто я должен знать ваш уровень грамотности.
Конокотин окинул быстрым взглядом класс. Ситуация изменилась, отметил он. К нему стали присушиваться. Он одержал первую маленькую победу, но понимал, что Антонова не из тех, кто забывает обиды.
– Мне неохота, – лениво, не вставая с места, сказал, нарочито позевывая, Мухин.
– Твое дело. Друзья мои, я никого не буду заставлять. Но мне кажется, что каждому из вас будет интересно, с чего мы начинали и к какому результату придем в конце учебного года. Грамотность — это первое условие для того, чтобы занять достойное место в обществе. Мухин, тебя это не касается.
– Это почему? – На этот раз он сделал движение, словно решил приподняться.
– Эдуард Орестович! – поднялся высокий полный парень Владик Жарков. – У меня нет ручки.
– Я не обладаю способностью рожать ручки.
Класс дружно заржал.
– Предупреждаю. Фокус с ручкой больше не пройдет. Жарков? Я не ошибся?
– Не ошиблись, – Влад был явно смущен.
– Иди к доске.
– А что делать-то?
– Будешь мне помогать, коли ты без ручки.
В классе стало совсем весело.
– Я еще не всех знаю в классе, ты мне будешь показывать кто есть кто.
– Ну, нештяк! – Восхищенно сказал Парыгин, высокий гибкий парень с ярким румянцем на щеках, первый школьный футболист. Спустя тридцать лет он станет одним из самым известных тренеров в Москве.
– Мягко стелет, да спать будет жестко, – тихо ответил ему сосед по парте Роман Белтов, парень небольшого роста с невыразительным лицом, но с жестким цепким взглядом. – Заигрывает, бл…ь, а потом вцепится как клещ. Вот увидишь.
«Кажется, урок удался», – с облегчением думал Конокотин, диктуя простенький диктант. Он был рассчитан на то, чтобы даже у двоечников вселить уверенность, что не все так уж плохо.
– На секунду оторвитесь от тетрадей. Я расскажу короткую историю про императрицу Екатерину Вторую. Как вы знаете, она была немка. И в слове «Еще» делала четыре ошибки.
– Это как? – Удивилась Бажутова. – Там всего три буквы.
– Она писала –«Исчо».
Виталий Пантюков поднял руку.
– Пантюков Виталий, – представился он. – Вы позволите задать вопрос?
– Да, конечно.
– Из какого источника вы почерпнули этот анекдот?
«Еще один нарисовался. С ними не соскучишься».
Антонова обернулась и с удивлением смотрела на Пантюкова. Тот заметил ее взгляд, но сделал вид, что ничего не увидел.
– Книжки иногда читаю, Пантюков. «История государства российского», в исполнении Николая Михайловича Карамзина. Читать ее сегодня очень нелегко, но я обожаю читать примечания, там иногда гораздо интереснее. Еще вопросы будут? Тогда продолжаем.
Светка Антонова уткнулась в тетрадку. Этот примитивный диктант был ей неинтересен. Она еще не могла пережить унижение, в котором оказалась по милости нового учителя. И размышляла, как ему отомстить.
ГЛАВА ВТОРАЯ.
Розалия Михайловна ехала на пятом трамвае по Первой Мещанской улице. Она возвращалась из районного отдела образования. Там ей посоветовали собрать документы по случаю 25-летия ее учебно-педагогической деятельности. И намекнули, что ей могут присвоить звание заслуженного учителя. Для этого, помимо безупречной биографии, должны быть хорошие показатели по всему учебному процессу. Сначала она очень обрадовалась, а потом задумалась. Этот новый учитель не давал ей покоя. Его уроки шли вразрез с методическими указаниями. Но самое неожиданное было то, что ученики в большинстве своём обожали Эдуарда Орестовича. Розалия своим женским нутром чувствовала опасность, которая исходила от этого небольшого, чуть сутулого человека с пронзительным взглядом и почти нескрываемым высокомерием к ней, одной из лучших директрис в Ростокинском районе Москвы.
Трамвай медленно проезжал мимо Безбожной улицы. Розалия Михайловна хорошо ее помнила. 11 лет назад, в июле 44-го по Первой Мещанской вели колонну немецких военнопленных. Розалия стояла в первом ряду и задыхалась от омерзительного запаха, исходившего от немцев. За колонной медленно ехали несколько поливальных машин, смывая грязь, но вонь оставалась. Розалия с трудом сдерживала желание прорваться сквозь конвой и плюнуть в морду любого из этих пленных. Ее до крайности возмутили две старые, донельзя поношенные бабки, которые, пошептавшись с одним из конвоиров, протянули крайнему в шеренге, молодому, совсем юному немцу на костылях, в кровавых обмотках, то ли хлеб, то ли еще что-то из еды. Она смотрела с ненавистью на колонну и думала о своем красавце-муже, инженере-конструкторе, работавшем на электролизном заводе. 7 июля 41-го он добровольцем вступил в Ростокинскую дивизию народного ополчения. Их эшелон разбомбили, когда он направлялся на передовую. Так и погиб ее Виктор, не сделав ни единого выстрела. Через два месяца после гибели мужа Розалия родила девочку, здоровую и красивую, в которой преобладала армянская кровь, что очень радовало молодую маму. Она назвала ее Галей. Девочка росла умной, понимающей, работящей, но очень упрямой. «Вся в меня»», думала Розалия, понимая, как ее дочери непросто будет жить, когда она станет взрослой. Галя училась в 306 школе в восьмом классе. Училась неплохо, любила гуманитарные предметы, ненавидела физику и химию, но, чтобы не расстраивать мать, старалась не получать двойки, что ей удавалось без особого труда.
Все бы ничего, но вдруг ее Галя стала дружить с мальчиком из десятого класса, Димой Хлебниковым. Мальчик был на особицу. У него не было части правой руки. В детстве, как рассказывали, мальчишки нашли старый патрон и решили взорвать его на костре. Одному обожгло лицо так, что остался большой некрасивый шрам, а Диме, стоявшему ближе всех к огню, оторвало половину правой руки. Но это еще ладно, размышляла Розалия Михайловна, а вот то, что он пишет странные, заумные стихи, которыми восхищается ее дочь, это вот никуда не годится. Как-то она вызвала Хлебникова к себе в кабинет. Решила с ним поговорить «по душам» (ее любимое выражение). Разговора не получилось. Дима Хлебников сказал ей, что и Пушкин, и Лермонтов, все это в прошлом, а сегодня нужно искать новые формы, а он пишет так, как чувствует. А потом дерзко добавил: «Я могу идти?» Попыталась поговорить с дочерью. Галя, выслушав мать, тихо ответила: «Позволь мне самой решать, с кем мне дружить. Дима хороший мальчик. Он не пьет и не курит, как большинство его ровесников. Он очень тяжело живет. Отец пропал без вести на фронте. Мать умерла от туберкулеза. Его воспитывает тетка. Они друг друга ненавидят». Пока Розалия собиралась с мыслями, какой еще довод привести, Галя добавила: «Я тебя прошу: ни одного дурного слова о нем не говори. А не то…» «Ты мне угрожаешь?» – возмутилась Розалия Михайловна. Галя не ответила, выбежала из комнаты, хлопнув дверью.
Спустя несколько дней вышел форменный скандал. Розалия Михайловна внимательно просматривала все материалы для стенгазеты. Там были стихи Хлебникова о девочке, которую он увидел, как она купается в пруду обнаженной. Галя состояла в редколлегии газеты и ей самой это стихотворение очень понравилось.
– Чтобы я больше не видела эту порнографию! – сказала она дочери и порвала листок с стихотворением
– Мама! Как ты можешь? – Галя разрыдалась и неделю не разговаривала с матерью. На ее вопросы отвечала «да», «нет», «не знаю» или пожимала плечами. Розалия Михайловна запаниковала. Она почувствовала, что дочь становится взрослой и что-то она упустила в ее воспитании. Ни угрозами, ни увещеваниями ничего добиться нельзя. Она задумала хитрый и, как ей казалось, беспроигрышный ход. Надо перевести Хлебникова в другую школу. Найти благовидный предлог, но сделать так, чтобы ему самому захотелось туда уйти.
Валечка Бажутова, высокая, черноволосая, с огромными, чуть с косинкой глазами, уверенно шла на золотую медаль. Учеба давалась ей легко. Она не делила предметы на любимые и нелюбимые. Бажутова уже давно про себя решила, что школа это лишь ступень к ее будущим победам. Каким и над кем, пока она не задумывалась. Родители ей сказали, если хочешь поступить в МГУ на факультет журналистики, куда огромный конкурс, надо закончить школу с золотой медалью. «А дальше сама выберешь, по какому пути будешь вышагивать». Ее отец прошел войну без единой царапины. И такое бывало в Великую Отечественную. Он был человеком легким, обаятельным. Во время войны и после нее постоянно заводил необременительные романы. Жена догадывалась, но вела себя мудро, избегала скандалов. Он работал в министерстве хлебозаготовок, имел там отдельный кабинет и хорошо содержал семью. Валечка была девушкой неглупой и умела просчитывать ходы. Она у родителей немного подворовывала. То «трешку» заныкает, то утащит у отца несколько папирос «Герцеговина флор». Отец курил мало, исключительно на совещаниях, где небрежно доставал портсигар с дорогими папиросами, которые якобы обожал сам Сталин. Мать была несколько рассеяна, мелких краж не замечала, а, может, старалась не обращать внимания, и потому в семье царил мир.
В этот день Бажутова притащила папиросы в школу. Она уже пробовала курить. Дрянь порядочная, сказала она своей подруге Светке Антоновой, но уж больно торопилась повзрослеть. Светке тоже хотелось попробовать, но она боялась. Дома никто не курил. Мать, работавшая в плановом отделе Камвольной фабрики, была строгой, раздражительной и скорой на руку. Руки у нее были тяжелые, с темными жилами. Светка знала их силу. Отец был тихий забитый человек. До войны он работал инженером по технике безопасности. Он был тяжело ранен в сорок втором под Ржевом. Его комиссовали. Вернувшись из госпиталя, где он провалялся несколько месяцев, он обнаружил, что никому не нужен. Устроился на родную фабрику вахтером да так и застрял на этом ответственном посту. Мать его презирала. Он стал попивать. Начались ссоры, рукоприкладства. Светка ненавидела свой дом и своих неприкаянных родителей. Они жили в двухэтажном деревянном бараке вблизи школы. Удобства были на улице. Самым тяжелым для Светки испытанием было хождение в общественную уборную. Света была очень чистоплотной девочкой, и эти богомерзкие запахи, естественные выбросы человеческого организма сводили ее с ума. Ей казалось, когда она шла в школу, что от нее несет общественным сортиром. Мать говорила: «Вот найдешь себе богатого мужа с квартирой, тогда и нос вороти».
Девчонки после уроков встретились у забора, где был небольшой лаз на стадион. Валька и Светка пришли на небольшую теннисную площадку, запущенную и захламленную, расположились на деревянной скамейке, оставшейся от невысоких трибун. Покуривали.
– Не понимаю, что мальчишки находят хорошего в курении, – сказала Светка, выбрасывая недокуренную папиросу.
– Ну, ты чего решила? – Валечка погасила свою и спрятала чинарик под фартук. – Потом докурю.
Антонова пожала плечами.
– А у меня кое-что есть. – Бажутова достала из портфеля початую бутылку пива. На этикетке было написано- «Мартовское». – Отец с работы принес. Не допил.
– Допрыгаешься.
– Хочешь попробовать? А то от папирос запашок такой, ужас! – Валька сделала глоток из горлышка – Горькое…
– А давай! – Светка приложилась и тут же закашлялась. – Вот гадость!
– Ты что? Первый раз?
– Ага.
– А я уже с восьмого класса. Однажды целую бутылку охарячила. Сначала весело было, а потом так рвало!
– А родители?
Валя засмеялась:
– Мама спросила: «Ну что? Вкусно было?»
Светка ахнула:
– И все?
– И все.
– Моя бы меня отметелила.
– Я вот не понимаю, Свет, вот как ты терпишь, что мать тебя бьет? Меня бы пальцем тронули, я бы из дома ушла.
– И куда ты ушла, Валечка? А потом мне жалко ее. Отца она не любит. Да и за что его любить? Тряпка он и есть тряпка…. – Антонова замолчала, потом тихо продолжила: – По ночам она зубами скрипит. Я как-то спросила: «Мам, у тебя что-то болит?» Она как рявкнет: «Не твое дело!».
– Ну и черт с ними. Вот закончим школу. Поступим в институт, ты переберешься в общежитие.
– Хорошо бы… – Светка прутиком рисовала рожицу на земле. – Я даже боюсь думать о таком.
– Ну, ты что-то надумала?
Антонова усмехнулась, и оглядываясь, словно их кто-то мог подслушать, жарко зашептала Вальке на ухо.
Бажутова слушала, потом отстранилась:
– Ты с ума сошла? Ты знаешь, что было в 608 школе? Учителя физкультуры посадили, хотя девка эта сама ему дала.
– Никого я сажать не собираюсь. Я не идиотка. Я просто сделаю так, что он в меня влюбится без памяти. А потом я ему скажу все, что я о нем думаю
Бажутова задумалась.
– Не знаю. Всем будет плохо. И тебе не поздоровится.
– А мне-то чем плохо будет? Я ему давать не собираюсь. Если кому и дам, то только своему мужу. Не хватало еще, этому старому дураку. Ему уже 26 лет. Ужас!
Валечку вдруг осенило:
– Хочешь я тебе подыграю?
– А как?
– Скажу Нинке Скотниковой, по секрету, что ты влюблена в Эдуарда без памяти. Она же трепло и болтушка!
Светка задумалась.
– Нет. Дойдет до Розалии. А ты ее знаешь. Она меня со свету сживет.
Девчонки замолчали.
– Хочешь еще? Там осталось.
– А давай!
Они допили «мартовское» пиво.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
Эдуард в школу ходил пешком. Всего 30 минут и он на работе. Красота! Мимо старинного акведука, построенного в конце 18 века, когда в Москве появился водопровод, мимо трамвайного депо, где был поворотный круг двух маршрутов – пятого и двадцать пятого трамваев, мимо дома, того, что построили пленные немцы.
Октябрь начался необыкновенно теплым днем. Листья кленов стали медленно, но неуклонно краснеть. Березы, высаженные недавно в школьном дворе, словно не догадывались, что уже начинается осень. Желтое солнце, казалось, спешило за Эдуардом, облако наползало на светило.
Начался второй месяц его преподавания в 306 школе. «Не так страшен черт, как его малютка» – с усмешкой вспоминал Эдуард Орестович, как его пугали в районном отделе образования. Ребята разные, думал Конокотин, но с большинством можно договориться. Беспокоила Антонова. Он догадывался, что она до сих пор не может ему простить тот первый день. Он понял, что она девочка непростая, из тяжелой семьи, рано повзрослела, а еще, возможно, поэтому она изо всех сил стремится быть первой во всем. «Образуется». Сейчас его занимал другой вопрос. Некоторое время назад он предложил организовать литературный кружок. Пять человек из 9-го «Б» его поддержали. Особенно радовался Рома Белтов. Он учился весьма средне, плохие отметки никакого впечатления на него не производили. Но он обожал историю и литературу. Очень было жаль, что Дима Хлебников, парень без части правой руки, немногословный и застенчивый, неожиданно перешел в другую школу. Следом за ним туда перешла и Галя Гусева. Дочь директрисы. Несмотря на ее энергичные протесты. Незадолго до этого Галя как-то подошла к нему и сказала, что «по секрету» хочет ему показать стихи Хлебникова. Конокотин прочел. Они были написаны верлибром, без рифмы. Стихи чувственные и взрослые. Но поговорить с Хлебниковым он не успел. Однажды он вместе с Димой выходил из школы, спросил его, почему он переходит. Дима бросил на него недружелюбный взгляд и буркнул: «Так сложились обстоятельства». «А у нас будет литературный кружок. После уроков. Приходи, когда захочешь». Хлебников безразлично ответил: «Я подумаю». «Я подумаю», — значит, не придет. Впрочем, это его дело.
Сегодня после уроков он попросит активистов задержаться для того, чтобы придумать название. Одно немного тревожило. Он не доложился Розалии, что у них будет новый кружок, хотя посоветовался с районным начальством, получил у него «добро». Сделал он это вполне сознательно. Во-первых, чтобы показать ей, что есть вопросы, которые он будет решать сам, без ее указок. А во-вторых, думал Эдуард Орестович, у меня в школе должна быть своя, пусть небольшая, но независимая территория. Прикрыть кружок она не осмелится, когда узнает, что о нем известно в райотделе. Пусть приходит на наши посиделки, послушает, думал с усмешкой Эдуард Орестович, входя в школу.
– Эдуард Орестович!
Он оглянулся. К нему приближалась Антонова. Она смотрела благожелательно, с чуть заметной усмешкой.
– Я хотела бы с вами посоветоваться.
– Слушаю тебя, Антонова.
– Не сейчас.
– Ну, приходи к нам на кружок, может, тебе это будет интересно.
– Слушать всякую безграмотную муру? Мне это только не хватало.
– Антонова… Как бы это сказать тебе поделикатнее…
– Говорите, как есть.
– Ты еще не знаешь, что будут читать и рассказывать ребята. А уже зачислила всех поголовно в графоманы.
– Куда, куда?
Конокотин взглянул на часы:
– У меня урок.
– Ну, ладно. Можно я приду к вам после вашего…кружка?
Она в упор смотрела на учителя.
– Договорились.
… Пятеро мальчишек после уроков остались в классе. Каждый из них сидел за своей партой.
– Давайте поближе. Мы не на уроке, – начал Эдуард Орестович. – Знаете такую морскую пословицу: «Как корабль назовут, так он и поплывет»?
Раздался робкий стук в классную дверь.
– Входите, не заперто! – Влад Жарков проявил себя ломким баритоном.
Дверь открылась. Появилась Антонова.
– А ты чего здесь забыла? – сердито спросил Виталий Пантюков.
– Тебя не спросила. Эдуард Орестович, можно я с вами посижу?
– Да, конечно, Света. Пантюков, не слишком ли рано ты стал считать себя избранным? Первое и самое главное условие, друзья мои, внимание и уважение к ближнему. Даже если у кого-то что- то не получилось, мы будем учится находить слова, чтобы не обидеть человека. С этим понятно? Итак, о названии нашего кружка.
– «Союз молодых гениев». Сокращенно – «СМОГ». – с ленцой высказался Роман Белтов.
– Красиво. Но не годится. Как правило большинство графоманов считают себя гениями. Без каких-либо на то оснований. Вот и второй мой совет. Поменьше будем употреблять такие слова, как «гений», «творчество», «Искусство».
– А чем искусство перед вами провинилось? – с вызовом произнес Пантюков.
«С ними не соскучишься. Не раздражаться. Не повышать голос. Поменьше риторики», – Конокотин думал, смотрел в окно.
Антонова обернулась. В упор смотрела на Пантюкова.
– Чего уставилась? – Пантюков огрызнулся и почему-то покраснел.
– Ты, прав, Виталий, искусство менее всего виновато в том, что его именем называют зачастую то, что и близко не лежало рядом с настоящим искусством.
Пантюков обалдело смотрел на Конокотина, потому как он имел ввиду совсем другое. Начался спор. Эдуард Орестович с усмешкой и интересом смотрел на ребят, потом заметил, что Антонова тянет руку.
-Тихо. Успокоились. Слово имеет Антонова Светлана.
Она поднялась.
– Можно сидя.
– Я предлагаю назвать кружок «Неопытное перо».
Все молча уставились на Эдуарда Орестовича.
– Еще другие предложения будут? Ставлю на голосование. Так… трое против двух. Утверждается. Если нет возражений, всем – до свидания. Следующая встреча в субботу в 14 часов. Надеюсь, у нас уже начнутся чтения. А тебе, Антонова, большое человеческое спасибо. Надеюсь, ты соблаговолишь осчастливить нас своим присутствием?
Ребята засмеялись, Антонова сделала изящный книксен. «Откуда у нее это?», подумал Конокотин, а Светка дерзко ответила:
– В зависимости от моей занятости.
Под дружный смех и подталкивания все покидали класс.
В конце коридора стояла Розалия Михайловна.
– Эдуард Орестович, вы могли бы зайти ко мне в кабинет?
– Да, конечно. Пока, ребята! Не забудьте, суббота 14 часов.
Розалия Михайловна смотрела как Конокотин нарочито неспеша приближается к ней, потом резко повернулась и скрылась в своем кабинете. Эдуард Орестович остановился у окна. Он с удивлением обнаружил, что волнуется. Когда в Нижне-Исетском детском доме, где он пробыл восемь лет, до сентября 1945 года, его вызывали к директору, как правило, после жестоких драк, он шел смело и независимо, даже если был виноват. А здесь – вздорная женщина, не терпящая возражений, при каждом удобном случае любила повторять: «моя школа», и вдруг – такой перед ней мандраж.
«Закроет кружок? Вряд ли. Она знает, что начальство одобрило. Ну, не сказал, не посоветовался. Потому что предвидел: она нарочно под разными предлогами будет затягивать… Ладно. Посмотрим. А ну-ка, Эдя, возьми себя в руки».
Он стремительно направился в кабинет к директрисе.
– Присаживайтесь. У нас будет долгий разговор, – ее холодный тон на подчиненных действовал безотказно. Однако она отметила, что на лице Конокотина не было ни тени беспокойства. «Тот еще фрукт. Но я его приведу в чувство».
– Это как понимать, Эдуард Орестович? Ваш так называемый литературный кружок уже вовсю функционирует, а я об этом узнаю от районного начальства, а не от вас?
Конокотин вальяжно закинул «нога за ногу».
– Сядьте как следует!
– Сижу так, как мне удобно. Если вы будете учить меня светским манерам, я сейчас поднимусь и уйду.
Через приоткрытую форточку слышны были голоса ребят, их крики и смех. В отдалении почти неразборчиво звучала песенка «Ландыши». Розалия поднялась, закрыла форточку, подошла к двери, приоткрыла ее:
– Валя, меня нет ни для кого.
Конокотин с интересом ее наблюдал. Директриса вернулась за свой стол:
– Теперь слушаю вас внимательно.
– Вы, Розалия Михайловна, умная волевая женщина…
– Спасибо.
– … умная, волевая женщина, – повторил Эдуард Орестович. – Но вы, простите, не замечаете, что времена меняются, что командирские методы уже не всегда работают безотказно.
– Вы будете меня учить, как надо руководить школой? – тихо, вкрадчиво произнесла Розалия, с трудом подавляя в себе закипающую ярость.
– Ни в коем случае. Я могу быть с вами откровенным, или же мне говорить на птичьем языке, как у вас принято на педсоветах? Вы не терпите ни малейших возражений, собственное мнение и педагогов, и учеников для вас, простите, не существует.
– Вы отклонились от темы, мне повторить вопрос?
– Да, наверное, я виноват. Однако догадывался, что если бы я к вам пришел за разрешением, вы бы под разными предлогами, сделали бы все, чтобы наш кружок не начал работу. А вы приходите на наши занятия. Меня пугали, какие сложные ребята, сколько хулиганов, как и во всех школах на окраинах Москвы. А среди них есть много талантливых, незаурядных, Розалия Михайловна. Скоро к нам в гости приедет писатель Григорий Медынский. Он…
Розалия Михайловна с усмешкой перебила:
– Я вижу, вы не промах. Набиваете себе цену. Вы только подумайте, Эдуард Орестович, – где вы и где лауреат Сталинской премии выдающийся советский писатель Медынский.
Конокотин спокойно сказал:
– Вы позволите мне продолжить? Я знаком с его сыном. Некоторое время мы были с ним в одном детском доме. Думаю, что у нас получится.
– Почему вы решили, что я буду против? – Директриса несколько сбавила обороты. – Я приветствую любое новшество в образовательном процессе, но это не отменяет контроля для того, чтобы эти новшества были направлены в наше советское русло! Вот о чем идет речь.
– Могу я вам задать вопрос? Как вы поступили с очень талантливым мальчиком Димой Хлебниковым?
– А как я поступила? Хлебников сам, добровольно перешел в другую школу.
– Ну да. Конечно. А с ним вместе из школы ушла ваша дочь.
– Ах, вот вы о чем? Вы, Эдуард Орестович, еще совсем молодой отец. У вас, если я не ошибаюсь, есть дочь?
Конокотин смутился. Розалия Михайловна заметила.
– Какое это отношение имеет к нашему разговору?
– Самое прямое. У меня уже взрослая дочь. Я растила ее одна. А вы, как я вижу, не спешите сделать так, чтобы дочь была с вами вместе с женой. Не так ли? Или я что-т о путаю?
– Все так. Я живу с отцом в очень маленькой однокомнатной квартире. Там не развернешься.
«Сейчас я его дожму. Он уже оправдывается».
Розалия Михайловна повысила голос:
– Пол-Москвы живут в коммуналках и подвалах. И ничего, не жалуются! А вам подавай хоромы! Работали бы в Свердловске, где вы заканчивали институт.
– Послушайте, Розалия Михайловна. – Конокотин уже обрел уверенность. – Это абсолютно не ваше дело, почему я приехал к отцу, который 16 лет провел в лагерях, обратите внимание, не в пионерских!
– И почему его до сих пор не реабилитировали? А?
– Скоро будет. Скоро.
Конокотин поднялся.
– Я вас не отпускала.
– Я сам себя отпускаю. Не вижу смысла продолжать нашу содержательную беседу.
Он вышел, хлопнув дверью.
«Ну, сволочь! Все сделаю, чтобы выгнать его из школы». – Розалия задыхалась от гнева. – Приплел сюда Медынского. Он думает, что здесь сидят олухи царя небесного. Раздавлю его».
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
Приближались ноябрьские праздники. В начале месяца подморозило, но снег еще не выпал. Эдуард мерз в своем старом осеннем пальто. Ссора с директрисой не предвещала ничего хорошего. Он ругал себя, что был не в меру дерзок. Надеялся, что писатель Медынский действительно придет. Тогда он пригласит Розалию, но сталинский лауреат заболел. Получалось, что Эдуард – трепач и болтун.
Отец уже не ходил по кабинетам. Во-первых, потому, что уже не знал, в какие двери еще можно стучаться. Во-вторых, замучил радикулит. Скромная пенсия, которую ему назначили после освобождения, вместе с зарплатой сына не очень выручала. Денег едва хватало. Орест Вацлавович видел жалкий вид сына в изношенном пальто и, когда за ним закрывалась дверь, вздыхал, не зная, как помочь и что говорить в утешение.
5 ноября, минут через десять после того, как за сыном закрылась дверь, раздался требовательный настойчивый звонок. Орест вздрогнул. Уж больно звонок этот напоминал тот самый, в августе 37-го, когда ночью за ним пришли и увезли на Лубянку. Пока он надевал халат, искал тапочки, звонок в дверь напоминал о себе.
– Сейчас, сейчас, наберитесь терпения.
Он открыл дверь. На пороге стоял почтальон.
– Вам заказное. Распишитесь в получении.
– А что там?
– Прочтете, узнаете. Расписывайтесь. Мне некогда.
Орест Вацлавович, расписался дрожащей от волнения рукой, вернулся в комнату, сел на кровать и боялся распечатать конверт. Наконец собрался с духом. На бланке Министерства государственной безопасности, ему предлагалось явиться на площадь Дзержинского, захватив с собой паспорт и справку об освобождении. «По третьему разу?», – усмехнулся и вдруг успокоился. Потому что догадался: что- то другое. В тот же день он пришел в указанный кабинет. Из-за небольшого стола вышел человек средних лет с погонами капитана МГБ и торжественно сказал:
– Товарищ Конокотин! В виду отсутствия состава преступления, мы вручаем вам документ о полной реабилитации. Вы можете подать заявление на выплату вам двухмесячной зарплаты, исходя из вашего среднего заработка на день ареста. С этого дня вы стали полноправным гражданином нашей великой Родины. Поздравляю!
Капитан пожал руку да так сильно, что, Конокотин едва не вскрикнул от боли.
«Вот такими кулаками меня били здесь в августе 37-го», совсем некстати подумал Орест Вацлавович.
– У вас есть к нам какие-либо просьбы?
– Да, гражд… товарищ капитан. Нельзя ли копию этого постановления направить в школу, где работает мой сын?
– Это не в нашей компетенции. Вы свободны.
Конокотин старший возвращался домой и думал, как обрадуется сын. Он мало рассказывал отцу о своих проблемах. Но Орест догадывался, что они существуют.
Задул ветер. От черного в трещинах асфальта веяло нестерпимым холодом. Эдуард ехал на трамвае две остановки. До школы потом топать не менее десяти минут. Он шел мимо деревянного двухэтажного барака и увидел, как из подъезда выскочила Антонова.
– Антонова! Света! – Эдуард Орестович повеселел. – За тобой не угонишься!
Она обернулась. И увидела жалкого, обтрепанного учителя. Он еще больше ссутулился от ноябрьского холода.
– Эдуард Орестович!.. Вы здоровы?
– Как бык. Только мерзну. О чем ты хотела со мной поговорить?
– Можно я после уроков приду к вам в класс?
– Разумеется. Я в Свердловске так не мерз, как в вашей Москве.
– Извините, я побежала, – и она унеслась.
«Боится, что вдруг кто-то нас увидит, как мы вместе идем в школу. Чушь какая-то в голову лезет. О чем она хочет поговорить?»
Сегодня у него было шесть уроков. Полный рабочий день. Уже после второго он почувствовал, что невероятно устал. Устал оттого, что не было контакта с учениками. Ни в шестых классах, ни в старших. Школьники народ чуткий и жестокий. Как только они видят, что учитель не совсем в форме, тут же начинается разгул. Разговоры, перешептывания, записки. Ничего поделать нельзя. Криками не поможешь, угрозами тоже. Конокотин понимал, что он сегодня в плохой форме, но ничего поделать не мог. Больше всего он боялся встретиться с директрисой. Сил на полемику не было никаких. А Розалия – баба цепкая и внимательная. Сразу поймет, что он – никакой.
Закончился шестой урок. Конокотин сидел в классе опустошенный. С тоской ждал – сейчас придет Антонова. Будет морочить ему голову какой-нибудь ерундой, а он должен надувать щеки и искать глубокомысленные ответы. Раздался вкрадчивый стук в дверь. Она медленно приоткрылась. Появилась голова Антоновой, все остальное было еще в коридоре.
– Заходи, заходи. Что там у тебя?
Эдуард Орестович смотрел на нее измученным взглядом. Было только одно желание: добраться до дома и завалиться спать. Эдуард вспомнил, что однажды у него было такое же состояние в Нижне-Исетском детском доме. Ему исполнилось семнадцать. Его вызвал директор и, не глядя на него, сказал: «Завтра ты уезжаешь». «Куда?» «Куда захочешь. На тебя пришли документы. Так что можешь проваливать». «Куда же я поеду?» «А это твое дело. Будь моя воля, я бы тебя в колонию для взрослых упрятал. Пошел вон». Сколько лет он мечтал об этом дне! Эдуарду постоянно снились сны, как он маленький бегал с мячом по Мерзляковскому переулку, а мама из окна третьего этажа кричала ему: «Эдя! Обедать! Все остывает». И вот она – свобода. С завтрашнего дня. Идти некуда. Где его родители, и живы ли они – ничего неизвестно. Кому он нужен, взрослый 17-летний парень, девять лет проживший то ли в детском доме, то ли в лагере для несовершеннолетних. Он до мельчайших подробностей помнил тот день. Как он вернулся в палату, где мальчишек было еще одиннадцать человек, завалился на свою кровать и разрыдался… И вот спустя девять лет у него такое же состояние. Главное, совершенно непонятно, каковы причины. Ну, ссора с директрисой. Глупость какая. В детдоме таких ссор, после драк, доносов, карцера в подвале было полно. А здесь… Ладно, думал Эдуард Орестович, сейчас выслушаю эту вздорную самоуверенную девицу, и домой. Слава богу, завтра выходной, не надо рано вставать. Буду валяться в постели, читать. Через пару дней ноябрьские праздники. Идти некуда и не с кем. Жена не пишет. Он еще не привык считать себя отцом и потому его не трогало, как там она обходится с маленькой девочкой. Этот скорострельный брак был на его совести. Взрослая женщина, старше Эдуарда на семь лет, она работала в деканате пединститута, влюбилась в него. А ему жить негде. Мотался по разным общежитиям, питался впроголодь. Вот и дал слабину. Как только Эдуард переехал Лиде, в комнату в густонаселенной квартире, он тут же понял, что совершил не только большую ошибку, но и великую подлость. Никаких оправданий, что его доконал неустроенный быт, быть не могло. Сподличал. Дал слабину. Чувств к его новоявленной жене не было никаких. Она, как и любая женщина, сразу поняла, что к чему. Начались скандалы. И кога отец вернулся из лагеря, Эдуард сказал, что должен с ним повидаться. Похоже, Лида даже обрадовалась. А но прощание сказала, что мол, не забудь, что у тебя алименты. И когда поезд тронулся, еще добавила: «Если не будешь платить, я тебя из-под земли достану».
Между тем Антонова уже появилась целиком.
– Ну, что у тебя?
Антонова тщательно готовилась к встрече. Предстояло писать сочинение на тему «Мой любимый герой», по роману Л.Н.Толстого «Война и мир». Книгу она так и не осилила. Читать ее было скучно. Светка читала кусками с тем, чтобы Коноктин не смог бы ее уличить в лени. Она знала, что девчонки в основном будут писать о Наташе Ростовой, мальчишки о Болконском, а Белтов, чтобы выделиться, возьмется за Кутузова, а может даже за Наполеона. С него станется. Лишь бы о нем говорили, спорили. И она надумала. Долохов! Гусар, хулиган, отчаянный и бесстрашный. Многие девчонки мечтают о таком ухажере, да боятся в этом сознаться. «Вот о Долохове и спрошу, можно ли его сделать своим любимым героем».
Светка знала, конечно, что у нее красивая грудь. Она ловила быстрые взгляды взрослых опытных мужчин. В школе на нее заглядывался Виталий Пантюков. Она догадывалась: он в нее влюблен. Но Антонова, когда девчонки говорили об этом, она даже представить себе не могла этого увальня с не очень чистым лицом рядом с собой. Настолько ей казалось это нелепым.
– Вот у нас будет сочинение. «Мой любимый герой», по «Войне и миру». Я хотела сказать…
И замолчала, изображая, весьма правдоподобно, неуверенность.
– Ну, не тяни.
– Я хочу писать о Долохове…
– О Долохове? – Эдуард Орестович удивился. – Дуэлянт, бретёр, говоря современным языком – хулиган с большими финансовыми возможностями.
– Неужели вы не видите, Эдуард Орестович, что и Болконский, и Безухов, да и Наташа Ростова невероятно скучны?
Антонова явно осмелела.
Конокотин усмехнулся.
– Я рад, что у тебя своя точка зрения. Это делает тебе честь. Но я тебе вот что скажу… Только ты не меня не обижайся. Твоя самоуверенность попахивает невежеством. Ты или не читала роман, или читала его по диагонали. Света… Ты неглупая девочка, с мозгами, что большая редкость в твоем возрасте. И не увидеть, не прочувствовать такие сцены, как смерть Болконского, или охоту, где Толстой, самый целомудренный писатель в мире, позволяет употреблять грубые, если не сказать больше, слова. Я могу перечислить еще целый ряд сцен, эпизодов в книге, которые хочется перечитывать не один раз. Есть такая неумелая шутка среди педагогов. Мальчишки читают про войну, девочки про мир.
– Что такое «бретёр?
Антонова явно не поддавалась учительскому нравоучению.
– Это дуэлянт. Ищет малейшего повода, чтобы поскандалить, покрасоваться.
– Даже ценой собственной жизни?
Конокотин задумался:
– Пожалуй , да.
-Значит, я права. Буду писать о Долохове.
– Твое право. У тебя все?
Антонова неожиданно, даже для самой себя, спросила:
– Эдуард Орестович, а где вы встречаете праздники? Через три дня праздник. Вы пойдете на демонстрацию?
– На демонстрацию не пойду точно. А где встречаю? Дома, с отцом.
– А мы собираемся у Пантюкова. У него трехкомнатная квартира, и родители уезжают… Приходите к нам.
Конокотин опешил. Предложение ее было неожиданно и странно. Вдвойне странно, что пригласила его Антонова.
– Спасибо. Я подумаю.
Светка направилась к двери. Потом оглянулась. Конокотин сидел за столом, опустив голову. И вдруг она почувствовала к нему невыразимую жалость. Она приблизилась к Эдуарду Орестовичу со спины и прижалась к нему своей грудью.
– Приходите. Я очень хочу.
Конокотин окаменел, тихо спросил:
– Тебя Розалия подослала?
Светка отпрянула, лицо ее вспыхнуло:
– Да как вы можете? Как вы могли такое подумать?
Она выбежала из класса и чуть было не сбила с ног Виталия Пантюкова.
Конокотин сидел неподвижно. К своему стыду, он еще чувствовал прикосновение этой вздорной, непредсказуемой и вероломной девчонки. Пантюков неслышно приоткрыл классную дверь, осторожно заглянул, потом почти бегом устремился догонять Антонову.
«Надо уходить из школы. Иначе это добром не кончится». Конокотин собрал в стопку тетради, закрыл классный журнал, убрал его в стол и запер на ключ. «Розалия меня доконает».
Пантюков догнал Светку уже на улице, схватил ее за рукав.
– Постой! Что случилось?
Антонова вздрогнула, резко остановилась.
– Он что, лез к тебе?
– С ума сошел? Он решил, что я провокатор, самая последняя гадина. Как он мог?
– Ты можешь толком рассказать?
– Потом. И не лезь ко мне с расспросами.
– Слушай, Антонова. Пойдем в кино? В клубе здоровский фильм. «Мексиканец» называется.
Светка равнодушно пожала плечами:
– Пойдем. Только у меня денег нет.
– Ерунда! – обрадовался Пантюков.
ГЛАВА ПЯТАЯ.
Василий Матвеевич Пантюков, главный врач сороковой больницы, был похож на народного артиста СССР Мордвинова. Поначалу, когда ему говорили о поразительном сходстве с выдающимся советским актером, которого обожали множество женщин, особенно после его роли Арбенина в фильме «Маскарад», – Пантюкову-старшему было приятно, льстило его мужскому самолюбию. Потом стало раздражать. Но чем дальше уходило время от довоенного фильма, тем меньше стало сравнений. Однако в свои пятьдесят два года он еще оставался статным и привлекательным мужчиной с хорошо выраженным римским профилем. Он нравился женщинам, и молодым, и весьма зрелым, знал про свое мужское обаяние, но никогда им не пользовался во вред семьи. Его жена, Клавдия Федоровна, с годами полнела, при небольшом росте это ее не украшало. Она переживала от неумолимо надвигающейся старости и ревновала мужа без меры и без причин. Василий же Матвеевич, человек добродушный и незлобивый, лишь посмеивался. Он любил свою сороковую больницу, далеко не самую лучшую в Москве, изо всех сил старался заполучить новое оборудование, что далеко не всегда у него получалось. Подчиненные его любили. В годы войны он служил хирургом на Волховском фронте. О войне Василий Матвеевич говорить не любил, ордена и медали не надевал, а в праздники или в торжественные дни, цеплял на свой выходной пиджак орденские планки. Когда однажды на одном из собраний чиновник из министерства стал рассказывать о том, как Пантюков спас генерала Осликовского, сделав ему операцию под артиллерийским обстрелом прямо на снегу, он покраснел и не знал куда себя девать, когда многие в зале уставились на него.
Однажды, после «летучки» он почувствовал сильную боль в животе. Вернулся в свой кабинет, принял обезболивающее. На пару часов боль затихла. Потом опять. Несколько дней Василий Матвеевич жил на таблетках и никому ничего не говорил. Клавдия Федоровна первая заметила, что с мужем что-то неладно. Ночью он постанывал. Она его разбудила.
– Долго ты еще будешь корчиться от боли? – сердито сказала она, а сама боялась, что муж почувствует, как ей стало страшно. – Или ты в сороковой покажешься своему заму, или я вызову скорую.
Подействовало. Обнаружилось, что у него открылась язва желудка. Василий Матвеевич вздохнул с облегчением. Он боялся, что у него обнаружат рак. Ему тут же дали путевку в Кисловодск, в правительственный санаторий и, к радости Клавдии Федоровны, обязали ее сопровождать мужа. В Кисловодске Василий Матвеевич не был, как, впрочем, и в других санаториях, ибо полагал, что он абсолютно здоров. Но собирался на отдых и лечение с удовольствием. Единственное, что его огорчало – присутствие супруги в санатории. Он боялся себе признаться, что последнее время стал уставать от ее болтовни. Клавдия Федоровна была классической домохозяйкой. Она занималась домом и двумя детьми. Старшим Виталием и погодком Володей. Она постоянно удивлялась тому, насколько они разные, братья. Жили они между собой недружно. Старший полагал, что Володьку балуют, а к нему постоянно придираются. Отец не вмешивался в воспитание и домашнее хозяйство. Как только Клавдия начинала ругаться на одного или другого, он уходил в свой кабинет и запирал дверь на ключ.
«Ладно, придется потерпеть», – думал Василий Матвеевич, которому сейчас хотелось не столько лечиться, сколько побыть в одиночестве. Его секретарша Вера купила билеты в вагон СВ. 6 ноября, накануне праздников, вечером, с Казанского вокзала они должны отправиться в Кисловодск на целых 24 дня. Клавдия Федоровна охала, пугалась, как это они оставят двух балбесов одних на целый почти месяц. А мальчишки радовались предстоящей свободе, но старались виду не показывать, чтобы не спугнуть удачу.
Виталий долго размышлял, как сказать родителям, что он хочет 7 ноября пригласить одноклассников. Трехкомнатную квартиру они получили два года назад на Березовой аллее. Эта улица на окраине Москвы, за северным входом Сельскохозяйственной выставки, была неприютной и неприветливой. Берез не было и в помине. И только приходилось удивляться, кому взбрело в голову дать такое название унылой и грязной улице. Но Пантюковы радовались. Наконец-то отдельная квартира, да еще такая огромная!
Виталий накануне отъезда родителей решил посоветоваться с отцом. Надо было выбрать момент, когда в доме не будет матери и Володьки. Отец собирал свой чемодан., размышлял, какие книги надо взять с собой. Клавдия Фёдоровна ушла в магазин. Володька вдруг сорвался, натянул пальто и хлопнул дверью. Виталий приоткрыл дверь кабинета отца.
– Папа… Тут такое дело… Надо посоветоваться.
Василий Матвеевич оглянулся на сына. «Совсем уже взрослый. Скоро бриться будет. Чем он будет заниматься после школы, наш балбес?»
– Давай советуйся. Только быстро.
Виталий вздохнул. «Кажется, ничего не получится».
– Ну, что у тебя стряслось?
– Мы, это… решили с классом у нас собраться на ноябрьские. Я маме боюсь об этом говорить.
– Правильно боишься. Она за ковры свои беспокоится. Да и за посуду, которую вы перебьете.
Виталий совсем приуныл.
– Давай сделаем так. Я с мамой поговорю, но ты должен дать слово, что не разнесете нашу квартиру. Я знаю, стоит только вожжи чуть отпустить, вас не остановишь.
– Папа! Вот даю слово! —с жаром сказал Виталий, он не ожидал такого поворота. – Все будет в полном ажуре! Если бы ты знал, как это важно для меня!
Отец усмехнулся:
– Подойди, хочу что-то тебе сказать.
Виталий приблизился. Василий Матвеевич стал ему шептать на ухо.
Виталий смутился:
– Ты что? Я об этом даже не думал.
– А пора. Тебе скоро семнадцать.
Хлопнула входная дверь. Вернулась Клавдия Федоровна.
ГЛАВА ШЕСТАЯ.
– Ну и дура! – Валька Бажутова допила компот и огляделась.
В школьном буфете они были вдвоем со Светкой Антоновой. Уроки закончились. Школа опустела.
– И где ты будешь в праздники? Со своими предками, которых ты терпеть не можешь? А еще к твоему отцу придут алкаши и будут горланить на всю Текстильную. В общем, как хочешь. Чего я тебя уговариваю?
– Девочки, я закрываюсь! – буфетчица тетя Галя, женщина с рябым лицом, гремела посудой.
– Ну, еще пять минуточек! – Бажутова умоляюще взглянула на тетю Галю.
– Вот что, девки. Я вам ключ оставлю. Будете уходить, не забудьте запереть дверь. Ключ оставьте тете Варе. Если что пропадет, я с вас шкуру спущу.
– Теть Галь! Ты чудо! – весело сказала Светка.
Буфетчица ушла, в дверях обернулась и погрозила девчонкам пальцем.
– Прям не знаю…
– Что, мать не отпускает?
– Ей все равно, лишь бы под ногами не путалась. А кто придет?
Бажутова достала из портфеля зеркальце, придирчиво рассматривала себя:
– Старею. Вон морщинка у губ появилась. Пантюков пригласил Белтова. Ну, этого наглеца Кадулина. Да, еще Юрку Охапкина.
– Охапкина? – удивилась Светка.
– Он отказался. Сказал, что ему уроки учить надо. Да, еще Влад Жарков согласился. Ну, и мы с тобой.
– А из девчонок?
– Я же тебе сказала! Впрочем, стоп. Надо взять с собой Нинку Атапину.
– А эту страшилу еще зачем?
Бажутова победительно усмехнулась:
– На ее фоне мы с тобой будем неотразимы.
Она нагнулась к Светке, словно боялась, что их кто-то подслушивает:
– Будем в бутылочку играть.
Светка засмеялась:
– Вот с кем мне будет противно целоваться, так это с Пантюковым.
– Ты что, уже пробовала с ним?
– Вот еще! Только этого не хватало!
– Мы отмечаем вскладчину.
Светка растерялась:
– У меня денег нет. Совсем. А просить у матери я не буду.
Бажутова снисходительно ответила:
– Антонова! Какая же ты темнота! Каждый что-то принесет из еды. Мальчишки, надеюсь, догадаются вино притащить. А я принесу салат.
– Ты же готовить не умеешь.
– Маман так его сделает, что все пальчики оближут.
Светка задумалась:
– А я тогда пирожки напеку. Я это умею. Мука у нас есть. Капуста тоже.
– Ну что Эдуард Орестович?
Светка пожала плечами:
-Не знаю. Я уже два урока прогуляла. Боюсь с ним встретиться.
– А он? Наверное, уже директрисе нажаловался.
– В том-то и дело, что нет! – с жаром ответила Антонова.
Бажутова задумалась, потом внимательно взглянула на Светку:
– Это неспроста.
– Что ты имеешь ввиду? – Антонова насторожилась.
– А то, моя дорогая, что он в тебя влюбился.
Светка вспыхнула от возмущения:
– Валька, ты полная дура! Что ты мелешь?
– А как это объяснить? Ты вспомни нашего Петра Савельевича. За каждый пропущенный урок надо было отвечать. А здесь два раза подряд и ноль реакции.
– И что мне делать? – Антонова растерялась.
– А ничего. После праздников приходи на его урок как ни в чем ни бывало. Если спросит, почему пропустила, отвечай: «По семейным обстоятельствам», Смотри ему прямо в глаза. Поняла? А там видно будет.
… Кадулин принес бутылку шампанского. Ромка Белтов, копивший деньги на магнитофон «Яуза» – мечту не только старшеклассников, но и уже студентов, – с тяжелым сердцем значительно уменьшил свои финансовые накопления и купил две бутылки вина: «Агдам» и, разумеется, «Портвейн 777». Никто не знал значение магических семерок. Тем не менее этот портвейн был в самом ходу у тех, кто собирался в компаниях на праздники.
Виталий же Пантюков решился на кражу. Порывшись в кабинете отца в ящиках его массивного письменного стола, он обнаружил небольшой, граммов на двести флакон с медицинским спиртом. Виталий перелил его в бутылку из-под лимонада, заполнил флакон водой и водворил его на место.
Нинка Атапина оказалась замечательной хозяйкой. Она командовала на кухне. Мальчишки ее слушались. Когда Бажутова попыталась включиться в процесс подготовки к пиршеству, Атапина рявкнула на нее: «Не путайся под ногами». Скоро стол был накрыт и являл собой великолепное зрелище. Две бутылки вина украсили его с двух сторон. Шампанское отдыхало в огромном холодильнике «Ока». Виталий про спирт помалкивал. За столом он хотел сесть рядом с Антоновой, но его опередил Кадулин. Он уселся между Светкой и Атапиной и раздумывал, на кого повести атаку. Полагал, что Нинка слишком легкая будет добыча, а вот Антонова, от которой он получил затрещину, это интересно, размышлял он и решил, что ей надо почаще подливать вино. Нинка Атапина за столом командовала и вела себя так, словно не Пантюков, а она была хозяйкой этого богатого дома. Большой ковер на полу, низкая хрустальная люстра, тяжелые, темно-синего цвета гардины на окнах, а на стенах висели портреты незнакомых бородатых мужчин, обрамленных массивными багетными рамами. Кадулин ловко перехватил инициативу у Атапиной и, ко всеобщему удовольствию, стал ведущим стола. У него хорошо был подвешен язык. Он сыпал шуточками, успевал подливать портвишок. Его главное задачей было усыпить бдительность Антоновой.
Атапина не выдержала:
– Ну, ребята, котлеты остывают!
– А я хочу выпить за наш замечательный класс. – Ромка Белтов поднялся. – И за нашего классного руководителя Эдуарда Орестовича. Я вам признаюсь, братцы. Мне было скучно. Настолько, что я хотел бросить школу и поступить в какой-нибудь техникум, настолько мне обрыдла вся эта тягомотина с учебой. И вдруг откуда ни возьмись появился Эдуард. Мне стало интересно. А здесь еще вдруг образовался литературный кружок. Признаюсь, я кое-что пописываю. Скажу по секрету, скоро к нам придет писатель Григорий Медынский.
– Это тот, который написал «Поветь о юности»? – спросил Жарков. – Читал я эту книжонку про девятиклассников. Фуфло полное. Где он видел таких школьников?
– Много ты понимаешь, Жарков, – ответила Бажутова. – Я читала. Мне понравилось. Ромка, только я не верю, что Медынский к нам придет.
– Мне кажется, что придет, – ответил Белтов. – Братцы, еще вопрос. А почему мы не пригласили Эдуарда к нам?
Антонова хотела было сказать, но вовремя прикусила язык.
– Музыка! – Атапина вскочила, ей надоел этот разговор. – Пантюков, где у тебя музыка? Я ужас как хочу танцевать.
Виталий поднялся, включил радиолу и провозгласил:
– Новая пластинка! На танцплощадках все рыдают, когда ее слышат.
– О! «Голубой Дунай»! – удивился Кадулин. – Откуда у тебя? Ты что, фарцуешь?
– Кадулин! Я объявляю белый танец! – Крикнула Бажутова.
Портвейн уже подействовал. Она подхватила Кадулина. Пантюков подошел к Светке:
– Можно?
Антонова равнодушно пожала плечами и поднялась. Влад Жарков тоскливо смотрел на танцующих, вздохнул, подошел к Атапиной:
– Пойдем, что ли?
– Вот еще! – Нинка поняла, что Жарков делает ей одолжение и унеслась на кухню.
Между тем, ребята поменялись парами.
Кадулин зашептал на ухо Антоновой и еле сдерживал волнение от запаха ее волос:
– Я перед тобой жутко виноват. Ты правильно тогда дала мне по морде.
Светка усмехнулась и ничего не ответила. Кадулин подумал: «Сегодня она будет моей».
– Послушайте, братцы! Вино кончилось. А давайте сыграем в бутылочку! – Это с кухни вернулась Атапина. – Пусть первый крутит Жарков.
Большой и неуклюжий Влад Жарков оживился, облизал свои яркие полные губы:
– Это мы могём! Значит, правила такие, кто крутит, тот и целует. Кого поцеловали, тот и крутит. Понятно? Поехали!
Горлышко бутылки уставилось на Нинку Атапину.
Он притворно возмутилась:
– Ну, вот еще!
Все заорали:
– Нинка! Атапина! Так нечестно!
– Ну ладно. Черт с вами.
Атапина поднялась, закрыла глаза и указала пальцем на свою щеку:
– Вот сюда.
Жарков обнял ее и влепил ей поцелуй прямо в губы.
Все захлопали в ладоши.
Ника выдохнула:
– Ты с ума сошел?
– Нет, – Жарков нагло улыбался. – Мне понравилось.
– Крути давай, Атапина, не томи нас, – томным голосом сказала Валька Бажутова, а сама поглядывала на Кадулина.
У Белтова, видимо, горели трубы:
– А что, братцы, выпивки нет больше?
Пантюков ухмыльнулся, подошел к Кадулину и что-то ему тихо сказал.
– А давай, попробуем, – весело ответил Кадулин.
На кухне из морозильной камеры достали бутылку шампанского. Про нее все забыли. Виталий притащил ворованный флакон с медицинским спиртом.
– А как разбавлять? – спросил Кадулин.
– Молча. – Пантюков изображал из себя знатока. – Я слышал, как отец кому-то по телефону говорил, что эта адская смесь называется «северным сиянием».
Они сполоснули бутылку из-под портвейна и смешали шампанское со спиртом.
– Должно хватить, – со знанием дела заявил Виталий.
Все расселись по своим местам. Кадулин осторожно подвинул ногу и прижал ее к ноге Антоновой. Светка почувствовала прикосновение, но свою ногу не убрала, подумала: «Что это значит?» Тем временем Пантюков разливал только что сотворенное пойло, а Кадулин трещал о необыкновенных свойствах напитка. Светке налил он полную рюмку.
– Я не буду, еще отравлюсь, – сказала Антонова и отодвинула свою ногу.
– Как хочешь. Это совершенно новый кайф. А я выпью, – тихо говорил Кадулин, — За тебя, за то, что ты треснула меня по роже. Ты потрясающая девчонка. Таких, как ты, у нас в школе нет.
Таких слов Антоновой еще никто не говорил. Она взяла рюмку, разом ее выпила, закашлялась. У нее перехватило дыхание. Она вскочила и убежала. То ли в туалет, то ли на кухню. Пока Пантюков размышлял, что ему делать, Кадулин устремился за Светкой.
– Вот и произошло боевое крещение! – провозгласил Жарков и разлил «северное сияние» по бокалам.
– Я пойду Светке помогу, – нерешительно сказала Нинка Атапина.
– Без тебя обойдется, – ответила Бажутова. – Выпьем за нашу дружбу!
Между тем Антонова сидела на краю ванны и приходила в себя после чудовищной рвоты. Приоткрылась дверь. Вошел Кадулин.
– Тебе надо прилечь. Скоро все пройдет.
– Сил нет никаких…
– Я тебе помогу.
Кадулин подошел к Светке, бережно ее обнял, поднял на руки и унес в кабинет Василия Матвеевича, закрыв дверь изнутри. Пантюков, бледный, сидел неподвижно. Веселье закончилось.
Нехотя наступало ноябрьское утро. Вскоре вернулся Кадулин.
– Ну, что там? – спросила Атапина.
– Спит. Все нормально, —спокойно сказал Кадулин. Он покрутил пустую бутылку из-под новоявленного пойла. – Выпить мне не оставили?
– Пора по домам. – Жарков зевнул, поднялся, пробормотал: – Спасибо этому дому, пойдем к другому.
Пантюков сидел неподвижно, уткнувшись помертвелым взглядом в разоренный стол. До него стало доходить, что произошло непоправимое. Он на окаменевших ногах поплелся в кабинет отца.
Через некоторое время вернулся:
– Антонова смылась.
– Ушла по-английски, – усмехнулся Белтов. – Ни спасибо, ни до свиданья. На нее это похоже.
– Заткнись, дурак, – злобно сказала Бажутова. Она поняла, что произошло.
– Я тебе помогу прибраться, – сказала Атапина, чуть дотронувшись до плеча Пантюкова. Он в ответ нетерпеливо дернул плечом.
Все двинулись к выходу. Молчали. Было ощущение неловкости и еще чего-то нехорошего. Пантюков рванулся следом:
– Кадулин, подожди.
Ну? – Кадулин обернулся и получил удар кулаком в лицо.
– Ты свлочь и подонок. Я убью тебя, гад.
Кадулин вытер нос, из которого пошла кровь.
– Ты идиот, Виталик. Я драться с тобой не буду, хотя у меня разряд по боксу. Ты хороший парень, но дурак. Когда ты поймешь, что выбирает женщина, а не мужчина, тогда, возможно, поумнеешь.
– Ты напоил ее, мерзавец, и воспользовался.
– На Светке я женюсь. Как только школу закончим. Чао-какао. Спирт я тебе верну, чтобы тебя папаша по стене не размазал.
– Пошел на х…!
Все молча вышли из подъезда. Бажутова поглядывала на Кадулина со смешанным чувством страха и женского интереса. Она думала. Надо скорей встретиться со Светкой, чтобы та рассказала, как у них все было…
Светка в школу не пошла. Она слышала, как мать собирается на работу, как отец плескался в углу комнаты у рукомойника, вздыхал, чертыхался. Мать молча ушла. Потом, пошатываясь, из комнаты вывалился отец. Жить не хотелось. От позора, стыда, от грязи доселе неизведанной. Светка после дружеской попойки домой вернулась под утро. Была уверена, что мать ее ждет у дверей. Едва она войдет, как мать молча набросится на нее с кулаками. «И пусть. Пусть убьет»,- равнодушно думала Светка, открывая дверь. В комнате было темно. Отец, как всегда, некрасиво храпел. Мать спала на своей кровати. Светлана ополоснула лицо. Во рту была сушь. Антонова чувствовала, что от нее исходит мерзкий запах чего-то постыдного и грязного. Она легла на свою кровать и тут же заснула.
Когда мать вечером вернулась с работы, она увидела, что дочь все еще лежит в кровати, отвернувшись к стене. Она тихо, почти неслышно села на край кровати и положила свою тяжелую, в темных жилах руку на плечо дочери. Светка чуть вздрогнула, но не повернулась.
– Дочка, дочка… – вздохнула мать. – Не рано ли?
Светлана порывисто повернулась, прижалась к матери и разрыдалась.
– Ты сама… или как?
– Светка закивала головой и еще больше залилась слезами.
– Ну, будет, будет… У тебя когда месячные? Имей ввиду. Если что, на аборт не пущу. Поднимем. А коли он откажется, сами справимся… Ты это… На меня не серчай. Болею я, тяжко болею, потому и срывистая.
– Мама!.. Мамочка! Какая я мерзкая, грязная, мне жить не хочется.
– Совсем дура! Если б все девки так думали, то мир давно бы погиб. – Мать усмехнулась. – У меня ведь кроме твоего отца непутевого, никого не было. Я и в войну себя берегла, дура непролазная. А чего было беречь, для кого? Он вернулся из госпиталя после ранения, да оказался, что мужик он никакой. А я еще молодая!.. А все равно берегла себя. Думала, появится новый мужик, каково тебе? А сейчас что? Не семья, одна видимость. Отец твой уже совсем спился… Я до времени старухой стала. Ты уже девка взрослая. А счастья нет. Да и было ли оно?
– Мама, прости меня. Прости…
– Не пей больше. Вино оно до добра не доводит. Нам, бабам, с вином дружить – хуже некуда. Давай, вставай, причепурься и в школу. Как будто ничего не было…
Мать замолчала. Потом тихо спросила:
– Ты хоть любишь его?
– Ненавижу! – подумала и повторила: – Ненавижу!
Мать увидела, как в глазах дочери заполыхал огонь ненависти и бесконечной злобы. Она поднялась с кровати:
– Ладно, коли так. Надо жить дальше, дочка. Давай так. Будет задержка, скажи мне, не бойся. Если что, мы все сделаем, чтобы ребеночек был здоровый.
Она поцеловала дочь. Светка вздрогнула всем телом, прижалась к матери:
– Мама, что у тебя болит?
– К врачу надо, все никак не соберусь.
– Ты когда надумаешь, возьми меня с собой. Чтобы я была рядом.
… Через две недели у Светки все пришло в женскую норму. Она вздохнула с облегчением, однако задумалась, а как это? Когда в тебе, в твоем теле зарождается новая неведомая жизнь. И даже пожалела на мгновение, что этого не случилось.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ.
– Я все-таки врача вызову.
– Не вздумай. – Орест Вацлавович виновато смотрел на сына. – Хлопот тебе со мной. Это все с того времени, когда урка ударил меня бревном по спине. Погода меняется. И начинается эта канитель. Пройдет. Не в первый раз. «Gdze cienko, tam siezwie». ( «Где тонко , там и рвется». Перевод с польского. В.Х.)
– «Wszystko dobrze, cosie dobrze koncze ( «все хорошо, что хорошо кончается», перевод с польского .В.Х) – ответил Эдуард, улыбаясь. – Ты дома и это самое главное.
– Что у тебя в школе?
Эдуард стоял перед зеркалом и мучился с галстуком.
– Сегодня должен Медынский приехать. После уроков у нас с ним встреча.
– Передай ему поклон. Я очень люблю его «Повесть о юности». Конечно, все, что он написал в ней, как бы это поточнее сказать… сказка, легенда. Жизнь она другая. Но ты понимаешь, какая штука!..
Отец приподнялся, сел на кровати, серая кальсонная пара, давно не стиранная, что поделаешь, нет рядом женских рук, – подчеркивала лагерную худобу Ореста Вацлавовича. Небритое лицо, впалые щеки и огромные черные глаза под густыми еще не седеющими бровями, весь облик производил на сына двоякое впечатление. То ему казалось, что жизнь едва теплится в этом 60-летнем глубоком старике, то, когда отец начинал говорить, Эдуард видел, скорее чувствовал, как загораются его глаза. Тогда он понимал, что в его отце еще сильна духовная жизнь, глубоко спрятанная, которая еще должна себя проявить.
– Ты понимаешь, какая штука, – повторил Орест Вацлавович, наблюдая, как сын собирает тетради со стола, – человеку надо дать надежду, что такая вот жизнь, придуманная писателем, могла быть и у него, что он должен к такой жизни стремиться. Вот в чем дело!
Эдуард не стал говорить отцу, что именно сегодня, когда его ребята с нетерпением ждут встречи с известным писателем, Розалия назначила педсовет, где его будут обсуждать и скорее всего осуждать. Зачем рассказывать? Он расстроится, будет давать глупые неуместные советы. Нет, не надо.
– Я пошел. Прошу тебя, если станет хуже, позвони в школу. Не церемонься.
– Давай топай. Ты у меня молодец.
Эдуард вышел на улицу и изумился. Выпал снег. Было безветренно. Исчезла грязь на мостовых. Редкие машины медленно двигались, словно любовались белой зыбкой красотой. Такой робкой и эфемерной. Люди казались уже не такими озабоченными и раздраженными, как накануне, когда он возвращался домой. Конокотин решил до школы идти пешком. И тут он вспомнил давешний сон. Приснилась Антонова. Он сидел у окна за письменным столом. Отец спал на своей кровати, отвернувшись к стене. Эдуард вдруг спиной почувствовал, как бесшумно открылась дверь и в комнату вошла Антонова. Совершенно голая. Эдуард увидел ее и подумал, сейчас отец повернется и начнётся скандал.
Эдуард встал и направился к Антоновой. Она раскинула руки для объятий и исчезла.
Конокотин думал о безобразном постыдном сне и не мог понять почему, зачем, ведь никогда не думал об Антоновой как о женщине. Уже подходя к школе, Эдуард Орестович почувствовал, как его начинает знобить. Очевидно то, что произошло в классе, стало известно директрисе. Понятное дело, какой оборот вся эта гадкая история примет на педсовете. И как себя вести? Говорить, что он не виноват, что это все она? Глупо до идиотизма.
Настоять, чтобы пригласили на педсовет Антонову? Если все это было спланировано заранее, ясно, что она может сказать.
Если выгонят из школы, это еще будет не так плохо. Все может повернуться гораздо хуже. Не отмоешься. Конокотин решил: надо быть спокойным, уверенным, все отрицать, настаивать на расследовании. «Что будет, то и будет», – подумал он, входя в школу и неожиданно успокоился.
– Здравствуйте. – Эдуард Орестович вошел в кабинет директрисы.
Дружный педагогический коллектив промолчал в ответ, лишь молоденькая училка начальных классов Ольга Игнатьевна робко пискнула: «Здрасьте».
– Вы догадываетесь, по какому вопросу мы вас вызвали на педсовет? – Розалия Михайловна была сама любезность. Она хорошо подготовилась к предстоящей экзекуции и была уверена, что именно сегодня решится вопрос о пребывании строптивого преподавателя в ее школе.
– Понятия не имею, – ответил Эдуард Орестович и почувствовал, как у него взмокли ладони.
– Присаживайтесь, – все также приветливо произнесла Розалия. – Разговор будет долгим.
– Ich bihn ganz Ohr. – ответил Коноктин и обругал себя: «Какого черта задираюсь?»
– Что? – черные густые брови директрисы поползли вверх.
– Это по-немецки, Розалия Михайловна, «Я весь внимание», – сказала учительница немецкого языка Берта Иосифовна.
– Вот и хорошо… – Розалия выдержала хорошую паузу и все поняли, что Коноктину несдобровать. – Нам стало известно, Эдуард Орестович, что вы на уроках литературы не придерживаетесь утверждённой программы. Но это полбеды.
«Вот, оказывается, в чем дело! А я от страха чуть в штаны не наложил».
– Главное в другом, – продолжала Розалия Михайловна спокойным ровным тоном, предвещавшим мощную бурю. – Вы позволяете себе цитировать откровенно антисоветских поэтов, которых справедливо наказала советская власть.
– Нельзя ли поконкретнее, Розалия Михайловна? – Конокотин по привычке заложил нога за ногу, словно провоцировал директрису.
Она поняла его намерение и усмехнулась. «На сей раз твой номер не пройдет».
– Елизавета Михайловна, вы как преподаватель литературы, можете сказать несколько слов?
– Охотно, – поднялась высокая поджарая женщина с хорошо убранными, чуть голубоватыми волосами. – Наш новый преподаватель Эдуард Орестович, вы меня извините, – она уже непосредственно обращалась к Конокотину, – я буду говорить прямо, для вашей же пользы, ваши с позволения сказать методы, я догадываюсь, откуда вы их почерпали, внесли в наши педагогические ряды разброд и сумятицу. Девятый «б» стал неуправляем. Представьте себе, Белтов критикует Маяковского, нашего лучшего, по определению товарища Сталина поэта. Это что такое, Эдуард Орестович? Как это понимать?
Над педсоветом повисла нехорошая пауза. Все смотрели на Конокотина. Молодая училка Ольга Игнатьевна тоже взирала на него – со страхом и восхищением.
– Продолжайте, Елизавета Михайловна, – сказал Конокотин. – Я вам отвечу.
– Спасибо, что разрешили. Ну, ладно, Белтову не нравится Маяковский. Но когда Эдуард Орестович цитирует Ахматову, эту салонную с позволения сказать поэтессу, творчеству которой наше правительство дало нелицеприятную, но правильную партийную оценку в 1948 году, это уже ни в какие ворота не лезет! И еще. Я не хотела об этом говорить, но чувствую, что придется.
Елизавета Михайлова надела очки, достала листок и продолжила:
– Конокотин не постеснялся в девятом «б» цитировать белогвардейского поэта, откровенного антисоветчика Гумилева, а также Ман… – Елизавета Михайловна запнулась, ибо никак не могла разобрать, что она там на листке начертала: – Мандель…
– Мандельштама, Елизавета Михайловна.
– Вот именно, – Елизавета Михайловна села на свое место с видом хорошо исполненного гражданского долга.
Поднялась директриса:
– Спасибо, Елизавета Михайловна. У нас в школе самое настоящее ЧП. Преподаватель литературы публично проповедует взгляды, глубоко чуждые нашему обществу, но главное, он дурно влияет на неокрепшие умы наших школьников Я, как директор школы, полагаю, что это возмутительно.
– Таким, как Коноктин, не место в нашей школе, – с места высказался преподаватель физики Лев Васильевич Чуйкин.
– И в нашем советском обществе! – добавил физрук Георгий Анатольевич, взглянув на директрису с видом, мол, здорово я высказался.
Педсовет проходил так, как и планировала Розалия Михайловна. Ее секретарь, пожилая девушка Валя, тщательно все записывала, потому что эту запись Розалия хотела показать в районном отделе образования.
Открылась дверь, показался невысокий человек в очках с густой седой шевелюрой.
– Разрешите?
– Закройте дверь, у нас педсовет! – грозно произнесла Розалия Михайловна.
– Это писатель Медынский Григорий Александрович, – сказал с чуть заметной усмешкой Конокотин. – У нас сегодня заседание нашего литературного кружка.
– Извините, – смутился Медынский и аккуратно закрыл дверь.
Конокотин поднялся:
– Уважаемые коллеги, я вынужден вас покинуть. Я не могу позволить, чтобы известный советский писатель, лауреат Сталинской премии околачивался под дверью кабинета нашего уважаемого директора.
Эдуард Орестович вышел из кабинета. Педсовет в потрясении молчал.
– Нет, это ни в какие ворота… – начала было возмущенная донельзя Елизавета Михайловна.
Придя в себя, Розалия Михайловна опрометью выскочила из кабинета. Она увидела, как Медынский, обняв за плечи Конокотина, что-то ему оживленно рассказывал. Розалия Михайловна догнала их.
– Григорий Александрович! Григорий Александрович! Простите меня ради бога! Эдуард Орестович не предупредил о вашем приезде. Для нашей школы это большая честь.
– Ничего страшного, – с обаятельной улыбкой ответил Медынский. – Я понимаю, учебный процесс – прежде всего. Я люблю выступать в наших школах. А у вас такой удивительный кружок. С очень хорошим названием – «Неопытное перо». По-моему, пока единственный в Москве. Но главное – начало положено. Мне передали тексты, которые написали его участники. Я вам доложу, Розалия…
– Михайловна.
– Розалия Михайловна. Вам очень идет ваше имя-отчество.
– Спасибо.
– Есть очень талантливые ребята.
– Может, мы чаю выпьем? У нас очень хороший буфет.
Медынский взглянул на часы:
– Покорно благодарю. Времени в обрез. Заседание секретариата. Эдуард Орестович, ну, где ваш замечательный кружок?
– Ребята уже собрались. С нетерпением ждут вас. Розалия Михайловна, мы вас приглашаем.
– Спасибо. Педсовет. Собрались все учителя. Григорий Александрович, я очень рада с вами познакомиться. Очень рада. Надеюсь, что мы с вами еще увидимся.
– Непременно, – Медынский церемонно поклонился.
Розалия Михайловна ушла.
– Строгая женщина. Волевая. В молодости была красавицей. Да и сейчас такая стать! – говорил Медынский, провожая опытным взглядом директрису. – Таким и должен быть директор нашей советской школы. Подростковый возраст, Эдуард Орестович, это очень многогранная тема, сложная. Происходит резкая перемена не только во внешности подростка, но и в его мировоззрении. Я вот начал работать нал новой вещью. На основе одной очень тяжелой жизненной ситуации. Ладно. Потом поговорим.
Они вошли в класс. Ребята дружно поднялись, хлопая крышками коричнево-черных парт. Эдуард Орестович представил писателя.
– Друзья, спасибо за приглашение. Должен вам сообщить, что ваш литературный кружок с очень хорошим и точным названием, насколько мне известно, пока единственный в Москве.
Ребята зашушукались. Коноктин сдержанно улыбнулся. Он был доволен, не столько тем, что ему удалось пригласить в школу известного писателя, сколько тем, как элегантно он покинул педсовет.
– На этом комплиментарная часть заканчивается, – продолжал Медынский. – А ты мы не остановимся, нахваливая друг друга. Как однажды поэт Анатолий Мариенгоф, когда его похвалил Есенин, ворчливо ответил: «Петушка хвалит кукуха».
Все дружно засмеялись. Медынский что-то тихо сказал Эдуарду Орестовичу. Тот кивнул.
– Кто начал, тот не начинающий. Писательское дело штука очень тяжелая. Однажды известный советский писатель Виктор Борисович Шкловский написал про себя: «Когда я сажусь за письменный стол, первое мое желание вскочить и делать что угодно, только не писать». Великий французский писатель Оноре де Бальзак, он каждый день выпивал огромное количество чашек крепчайшего кофе, иначе он не мог плодотворно работать, когда он писал повесть «Отец Горио»… Кто- нибудь читал эту повесть?
Все промолчали.
– Медынский продолжал:
– Надо много читать. Классика учит. Так вот. Бальзак во время работы выстриг себе полбороды, чтобы не выходить на улицу.
– А вы как себя заставляете писать? – подал голос высокий толстяк Влад Жарков.
– Разные есть приемы. Самый хороший – это договор с издательством. Но договор – большая удача. Ладно, братцы. Я кое-что почитал. Я могу говорить начистоту?
– Да-да, конечно! – загалдели ребята.
– Только чур не обижаться. Запомните, подчас не так важно что сказать, важнее – к а к сказать. Иной раз форма важнее содержания.
– Это как? – спросил Виталий Пантюков. Он не поднимал головы, а записывал то, что говорил известный писатель.
– Слово очень мощное оружие. В России за слово погибали. Лермонтов, Пушкин. В нашем двадцатом веке тоже хватало… Можно сказать любую критику. Любую! Один скажет так, что его возненавидит оппонент на всю жизнь. А другой так сформулирует, что критикуемый будет его благодарить. Вот этому надо учиться. И не только в школе. А всю жизнь.
Медынский замолчал. Стояла напряженная тишина. Все ждали, что будет дальше. Григорий Александрович взял исписанные листки, стал их листать. Достал один.
– Вот стихотворение. Называется «К подруге». Написал его Жарков. Он здесь?
– Он перед вами, – Жарков приподнялся. От смущения ухмылялся.
– Как вас зовут?
– Влад. Владислав.
– У тебя есть подруга? – удивился Белтов. – А чего ты молчал?
Кое-кто захихикал.
Хорошее имя. «Звучное», – сказал Медынский. – Влад, вы когда-нибудь любили? По-настоящему? Чтобы не спать ночей, чтобы пропал аппетит, чтобы все забросить, а только и думать о своей любви.
Не-е, – продолжал глупо ухмыляться Жарков. – Сплю я хорошо и поесть тоже люблю.
– Оно и видно, – с небрежением сказала Валька Бажутова.
А Медынский продолжал, не обратив внимания на реплику:
– … чтобы мучиться оттого, что ваша девушка кому-то улыбнулась, чтобы ждать ее у кинотеатра, а она так и не придет? Почему я об этом говорю? Потому что, когда ты ничего подобного не испытал, на поверку, то есть на бумаге, появляются общие слова. Как это и вышло у тебя, Владислав. Можно сказать, да чего еще можно написать о любви, когда столько написано? Да, написано очень много. Но я хочу сказать, что опыт каждого из нас, независимо от того, чем человек занимается, уникален. У вас главная жизнь впереди. Как сказал поэт – «И опыт, сын ошибок трудных», вот этот опыт и будет материалом для создания произведений. Это я говорю для тех, кто собирается связать свою жизнь со словесностью. Я не поэт. Я прозаик. Расскажу одну байку. Один писатель набедокурил, выпил лишку. Попал в милицию. Дежурный его спрашивает: «Вы кто по профессии?» «Писатель». «А что вы пишете?». «Я прозаик». Дежурный: «Про каких еще заек?».
Все дружно захохотали.
– А это вас задержали? – Антонова с улыбкой смотрела на Медынского. Видно было, что ей интересно.
-Меня, не меня. Какая разница, – весело ответил Медынский. – Продолжаю. Надо все пропускать через себя. И еще. Возможно, это самое главное, хотя и очень трудно.
Медынский выдержал паузу, оглядел ребят. Все затихли, внимательно смотрели на него. Коноктин наблюдал за классом, и за тем, как ребята реагируют на монологи известного писателя.
– Надо быть предельно честным перед самим собой и перед чистым листом.
То есть, все, что вы пишете, пропускать через себя. Одним словом, думать о том, как бы я поступил на месте моего героя, персонажа. Понятно, о чем я говорю? И еще. В любом случае надо искать новые формы. Избегать штампов.
Вот ты, Владислав, рифмуешь «Желаю» и «Поздравляю». Любая поздравительная открытка содержит эту высокохудожественную рифму. А сейчас небольшая игра. Давайте подберем рифму к слову «Любовь».
– Я могу поучаствовать? – спросил Конокотин.
– Разумеется, Эдуард Орестович.
-«Вновь», – сказал Конокотин.
– Принято.
– «Кровь» – это уже Белтов.
– Тоже годится. Хотя на поверхности.
– «Морковь», – Жарков уже пришел в себя после критики.
Ребята засмеялись.
– – Принимается, – улыбнулся Медынский. – Но вот, что я хочу сказать, – сквозь гвалт и смешки продолжал Медынский.
– Ребята, потише, – Конокотин с интересом смотрел на писателя.
– О стиле. Есть высокое и есть низкое. Ну, к примеру, чтобы вам было понятно. Вот вам фраза: «Несомый быстрыми конями, Цезарь низвергся с колесница и…, – Григорий Александрович сделал паузу: – «расквасил себе рожу».
На сей раз хохотали все, включая Конокотина.
-Так возникает жанр пародии. – Медынский тоже посмеивался. Ему явно нравилась аудитория. – Вот об этом надо думать, когда садишься писать. Не забывать ни на секунду.
– «Свекровь», – сказала Антонова.
– Что «свекровь»? – не понял Медынский.
– Рифма к слову «любовь», – спокойно ответила Светка.
– Ах, да. Конечно. – Писатель взглянул на часы. – Белтов Роман присутствует?
– Я Белтов, – Ромка поднялся.
– Подожди, Рома, – поднялся высокий жилистый парень с чуть вьющимися светлыми волосами и прыщиками на лбу, Он уверенно смотрел на маститого писателя. – Меня зовут Парыгин Юра. Вот вы говорите про жизненный опыт. Я не собираюсь быть писателем или поэтом…
– А какого черта сюда пришел? – спросил Белтов,
– Роман, выбирай выражения, – одернул его Конокотин.
– Извините. А чего он лезет?
– Роман, не кипятись. Так, продолжай. Юра.
– – Я не собираюсь быть поэтом или писателем. Мне это неинтересно. Тогда объясните мне, причем жизненный опыт, если писатель пишет про фантастику. Вот я читал «Голова профессора Доуля»…
– «Доуэля», Парыгин, – с усмешкой сказал Пантюков.
– Неважно. Но все это придумано, никакого отношения к нашей жизни не имеет. И к жизненному опыту тоже. Что вы на это скажете? – Юрка Парыгин с победительным видом уселся на свое место.
– Это хороший вопрос и очень долгий разговор. – Медынский посерьезнел. – Скажу только одно, я не поклонник научно-фантастической литературы, но она востребована, потому что с одной стороны отвлекает от проблем нашего бытия, а во-вторых, прибегая к этому жанру писатель может говорить о наболевших проблемах дня сегодняшнего, не боясь цензуры. Итак, Роман Белтов.
Ребята молча взирали на Медынского Валька Бажутова смотрела на напряженное лицо Белтова.
– Не по возрасту взрослый текст. Роман, какую книгу вы читали недавно?
-«Вешние воды» Тургенева. Не понравилось. Люди отдельно, природа отдельно. Скучно и длинно.
– Ну, ты даешь, Белтов! – Влад Жарков уставился на Ромку. – Не слишком много на себя берешь?
– Классиков надо уважать, – раздумчиво сказал Медынский. – Но не возводить их на пьедестал, не делать из них кумиров, у которых словно никогда не было ошибок. Ты, Роман, в своем тексте попал под влияние Ивана Сергеевича и сам того не заметил. Такое бывает. Я с уважением отнесся к тому, что сказал Юра. Он честен перед собой и… перед нами. Спасибо, Юра, что ты пришел.
– Пожалуйста, – Юрка Парыгин был великодушен.
– Мне пора. Я уверен, что мы еще встретимся.
– Григорий Александрович, можно я вас провожу? Мне нужно посоветоваться.
Медынский выходил из класса в окружении ребят. Чуть сзади шел Конокотин. «Удивительный человек! Как было глубоко, интересно. Только вот с Жарковым обошелся слишком жестко. Надо будет Влада приободрить. Антонова ведет себя так, будто ничего не произошло. Буду общаться с ней предельно вежливо и прохладно. Та еще штучка! И этот проклятый сон…»
– Эдуард Орестович! – Его окликнула директриса. – Вы не забыли про педсовет? Наш разговор не закончен. Через полчаса я жду вас в своем кабинете.
Он холодно кивнул. «Она меня достанет. В конце концов вынудит меня подать заявление по собственному. На что будем жить с отцом? На его пенсию?»
Конокотин спустился на первый этаж к раздевалке. Ребята разошлись. Рядом с Медынским стоит Белтов и что-то с жаром ему говорит. Григорий Александрович внимательно слушал, иногда кивал, иногда что-то говорил в ответ. Он увидел Конокотина.
– Эдуард Орестович! Спасибо за приглашение. У вас очень интересные ребята. Я должен извиниться перед Жарковым, передайте, чтобы он не останавливался, писал дальше. А главное. На ваших уроках литературы скажите, чтобы все как можно больше читали. Всего доброго. Роман, проводите меня до остановки.
«Теперь к Розалии. Эдя, будь сдержан. Не задирайся. Защищайся, но признавай ошибки Скажи, что больше такого не повторится».
Конокотин поплелся в кабинет Розалии Михайловны. Он вошел, понял, что собрался полный комплект, за исключением молодой училки Ольги Игнатьевны.
– Итак, на чем мы остановились? – Розалия вопросительно оглядела учителей.
– На том, Розалия Михайловна, – чуть приподнялся со своего места физрук, – что таким людям не место в нашем дружном педагогическом коллективе.
Приоткрылась дверь, появилась испуганная голова секретарши Вали.
– Ну, что еще?
– Это ваша Галя.
– Пусть позже позвонит.
– Я ей сказала. Она ответила, что это очень важно. Плачет.
Розалия Михайловна стремительно вышла из кабинета.
– Галя, я очень занята. Что за срочность? Что? Ты с ума сошла!
Розалия швырнула трубку, вернулась в кабинет.
– Значит, сделаем так. Вам, товарищ Конокотин, объявляю строгий выговор, с занесением в личное дело. Соответствующий документ будет направлен в районный отдел образования. Если подобное повторится, вы будете уволены по статье. Все свободны.
Эдуард сидел на стуле у самой двери. Мимо проходили учителя и будто не замечали его. Лишь полный физик, пугливо оглянувшись, торопливо пожал ему руку, прошептал:
– Держитесь. Могло быть гораздо хуже.
Конокотин поднялся, вышел последним из кабинета. Секретарша бросила на него быстрый взгляд, полный сочувствия.
– Валечка, что у нее стряслось?
Валентина пожала плечами:
– Рыдала. Эдуард Орестович, А писатель Медынский к нам еще придет?
– Не знаю. А что?
– Я… пишу стихи. Если можно, я хотела бы ему показать. Вы мне поможете?
Конокотин улыбнулся:
– Постараюсь.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ.
Розалия стояла на остановке трамвая, нервно поглядывая на часы. «Когда нужно, его никогда нет. Что там у нее случилось?» Материнским сердцем она чувствовала, что с дочерью беда, но какая?
Когда Галя вслед за Хлебниковым перевелась в шестьсот восьмую школу, дома начались скандалы. Однажды Розалии изменила выдержка и она влепила Гале пощечину. Но лучше она бы этого не делала. Дочь ушла из дома. Ее приютила бабушка Ашхен, мать Розалии. В жилах трех женщин разного возраста текла горячая армянская кровь. Все трое были категоричны и неуступчивы. Ашхен уже давно не общалась со своей дочерью. Ссора была отнюдь не пустяковая. Идеологическая. Ашхен не понимала и не принимала безоглядную любовь дочери к советской власти. И потому однажды, после бурного спора с криками, но, слава Богу, без битья посуды, ссоры, в которой никто ничего не мог доказать, Ашхен заявила: «Убирайся! Подыхать буду, а тебя не позову». Розалия выбежала из квартиры, хлопнула дверью, вызвала лифт. Ее трясло. Дверь открылась. Разъяренная мать, когда дочь входила в лифт, крикнула в ярости вслед: «Кунац меймун!» (…ная обезьяна). Ашхен была вспыльчивая и неуправляемая в ярости. Ее мужу, отцу Розалии, очень часто доставалось. Но Микаэль был мягок, уступчив и обожал свою необузданную жену. Он умер два года назад. На его похоронах Ашхен сказала: «А все потому, что меня не слушал». Несколько лет назад, в январе 1953 года, когда началось «дело врачей», среди арестованных оказался родной брат Ашхен – Дживан, работавший хирургом в Лечсанупре (Знаменитая кремлевская больница). Вот на этой почве и разгорелся скандал между матерью и дочерью. Розалия заявила, если арестовали, то было за что. Этой фразы оказалось достаточно, чтобы Ашхен вошла в состояние гнева и выгнала дочь. Вдобавок и обматерив ее. После смерти Сталина дело закрыли. Дживана выпустили, извинились даже, восстановили на работе. Он не стал возвращаться в «Кремлевку», а уехал в Дилижан, на родину своих умерших родителей, в небольшой горный поселок, в нескольких десятках километрах от Еревана, и работал там обыкновенным хирургом. Розалия уже давно не сердилась на мать, но вот этот отборный мат, она не могла забыть. Розалия еще удивлялась, откуда ее мать, знает такие грязные ругательства.
… Вот к такой несгибаемой бабке ушла непримиримая Галя. Что доставляло Розалии нешуточные огорчения. Но Розалия Михайловна была гордая армянская женщина. Она не звонила своей матери, хотя думала о своей дочери ежедневно и ненавидела этого доморощенного поэта Диму Хлебникова. «Полторы руки», как она его в сердцах называла. «Что-то случилось из ряда вон. Но что?» Она ехала по Ново-Алексеевской улице, мысленно подгоняла трамвай, ей казалось, что тот нарочно еле плетется. Розалия думала, как себя вести, когда увидит дочь. «Так поссорилась с моей матерью, что ко мне прибежала? Это возможно, но почему с ней чуть ли не истерика?». И решила, что надо быть сдержанной, чего бы это ей ни стоило, не читать нотаций., спокойно выслушать, а уже потом принимать решение.
Едва она открыла дверь своей квартиры, как Галя бросилась ей на шею и забилась в рыданиях. Розалия гладила Галю по худющей спине и думала, какая она плохая мать, что смогла такую тонкую нежную девочку оттолкнуть от себя. Она и сама еле сдерживала слезы, думала о своей чёрствости, жестокости по отношению к самому дорогому на свете человеку. И еще подумала, что это и есть издержки ее тяжелой профессии, будь она неладна.
– Мама!.. Мамочка… Я его очень люблю. Я его так люблю, что прости меня, больше всех на свете.
– Вы расстались? – осторожно спросила Розалия. – Или ты… беременна?
От своей догадки Розалия похолодела. Ведь Гале еще не было восемнадцати.
– Ты что? – Галя отодвинулась от матери. Глаза ее, еще не высохшие от слез, смотрели на мать с гневным возмущением. – Он даже ко мне не прикасался, по-настоящему… Он сказал, что все будет, только тогда, когда мы поженимся.
– Вот даже как… – Розалия растерялась
– Дело в том… – начала Галя и осеклась.
– Ну, говори же, всю душу мне вымотала.
– Дело в том, что Димку арестовали. Я не знаю, что мне делать. Я не знаю, как жить дальше. Я люблю его. Люблю, можешь ты это понять?
– Арестовали? – изумилась Розалия. – Он, что украл что-то, или избил кого, с его-то рукой…
– Мама. Мама… – Галя села на диван, вынула платок, тщательно вытерла лицо. – Он написал стихи. Гениальные. Кому-то из друзей передал. А их опубликовали в журнале «Грани». Это журнал, он издается, кажется в ФРГ.
– Вот, значит, как, – Розалия села рядом с дочерью. – Первое. Постарайся успокоиться. Взять себя в руки. Второе. Никому, слышишь, никому ничего не говори.
– Ничего в них нет антисоветского. Ничего! Я знаю эти стихи, он мне читал. Я тебе их покажу.
– Не вздумай! Читать я их не буду. И вот, что надо сделать… Выбрось их, немедленно. Потому что могут прийти с обыском, и… нам с добой несдобровать…
Похоже, дочь или не слышала, что говорила Розалия, или не хотела понимать.
– Я должна, должна что-то делать. Это неправильно, несправедливо. Я пойду в милицию, в суд, куда еще можно пойти, я скажу, что люблю его, что он замечательный, они просто не понимают. Я им все расскажу!
Галя вскочила, заходила по комнате, заламывая руки.
– Сейчас уже вечер, – спокойно сказала мать. – Все учреждения закрыты. Сделаем так. Мы попьем чай, ты успокоишься, а завтра рано утром мы все решим, что надо сделать.
Галя уснула на диване не раздеваясь. Розалию Михайловну охватывала нарастающая тревога. Она понимала, чем может обернуться вся эта дикая нелепая история. И это после того, как сегодня Конокотина обвиняли чуть ли не в антисоветчине. Что скажут про нее, директора школы, которая находится на хорошем счету, когда ее выдвинули на высокое звание? Если все обнаружится, это не позор, нет. Это в тысячу раз хуже. И что делать, кому звонить? Звонить никому нельзя. Советоваться не с кем. «Позвонить матери? Я представляю, что она скажет: «А я тебе говорила. Вот и получай». И швырнет трубку. Как ни странно, надо каким-то образом сгладить историю с Конокотиным. Строгий выговор с занесением, я, конечно, погорячилась, я это замну, не исключено, размышляла Розалия, что Конокотин будет жаловаться в райотдел образования, если докопаются до Хлебникова, мне тогда конец».
Страхи оказались весьма и весьма преувеличенными. Диму Хлебникова через два дня выпустили. Что было с ним после того, как его задержали, он так и не рассказал Гале. Но самое печальное заключалось в том, что их отношения разладились. Галя переживала. Она вернулась жить к матери. О том, как она жила у строптивой бабки Ашхен, не рассказывала. Да, Розалия особенно и не настаивала. Постепенно Галя успокоилась. Однажды Розалия спросила дочь: «Ну, как твои дела?». Галя пожала плечами: «Ты о чем?».
Дальнейшая судьба Димы Хлебникова развивалась причудливо и драматично. Он поступил в Литературный институт на курс известного советского поэта Ильи Сельвинского. Мастер его недолюбливал за независимый характер, за то, что у Хлебникова не было авторитетов в поэзии, а главное за то, что он не любил стихов Сельвинского, в чем он однажды ему и признался. С третьего курса его отчислили за непосещаемость. На несколько лет он исчез из поля зрения даже весьма узких литературных кругов. Потом Дима Хлебников объявился в Лондоне. Галя узнала об этом от одного общего знакомого. Дима печатался в «Гранях», в каких-то малоизвестных эмигрантских сборниках. Позднее его заприметил писатель В.Максимов, который в Париже издавал свой журнал «Континент». Хлебников стал активно сотрудничать с радиостанцией «Свобода». Он даже вел там свою поэтическую рубрику. Он много экспериментировал с формой, но, очевидно, ощутимых успехов не добился. Вскоре стало известно, что его сбил грузовик. Насмерть.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ.
Светка вышла из школы, знобко поежилась, пожалев, что не надела под низ рейтузы, и получила в спину увесистый удар снежком. Она обернулась. На нее смотрел Кадулин.
– Мне надо с тобой поговорить, – он медленно к ней приближался.
Она хотела быстрее уйти, но почему-то застыла.
– Ты только меня выслушай. Я скотина и свинья.
Светка усмехнулась:
– Если ты это понимаешь, значит не все потеряно. Говори быстрей, у меня мало времени.
– Давай отойдем. – Свет… ну, прошу тебя!
Антонова не шелохнулась.
– Только выслушай. Пожалуйста!
Он сказал «пожалуйста» таким тоном, что Антонова бросила на него быстрый взгляд. Она пожала плечами, и направилась за школу, к забору, за которым лежал замерзший стадион. Кадулин шел за ней. Он не приближался, но и не отставал.
Светка остановилась, повернулась к нему:
– Ты не представляешь, как ты мне отвратителен. Если б ты знал, как мне гадко, противно просто видеть тебя. Ты меня споил и воспользовался!.. Это подло, низко!
Она вспомнила тот злополучный вечер у Пантюкова и почувствовала: вот-вот заплачет.
– Я тебе кое-что скажу и даю слово, что больше к тебе подходить не буду. А ты сама решай.
– Что мне надо, я уже давно решила.
– У меня, Антонова, впервые такое. Да, были девчонки, ты знаешь, но вот после того вечера я каждый день думаю о тебе, я знаю, какой я гад, то, что ты говоришь, все правильно. Я много хочу от жизни. Может, потому и веду себя так… Вернее, вел. Теперь все другое. Скоро закончим школу. Я поступлю в МГИМО. А потом… Потом уеду в Америку и буду там работать. Понял, что не могу жить здесь. Не могу. Если ты меня простишь, мы уедем вместе. Вот все…
Кадулин замолчал. Смотрел на Светку. Она стояла в пол-оборота к нему, глядела на заснеженный стадион, сквозь старый деревянный забор.
– Странно…
– Что тебе странно?
– Да все странно, Кадулин. Все. Я дура, конечно, редкая дура. Как я могла тогда так напиться? Ладно. Что было, то прошло.
– Я знаю, как ты живешь. Такие девчонки, как ты, должны жить по-другому.
– А я и буду жить по-другому. Только не с тобой. Этого никогда не будет. Заруби себе на носу.
Антонова резко повернулась и быстро, чуть ли не бегом уходила от него.
Кадулин смотрел ей в спину, пробормотал:
– Это еще посмотрим.
Орест Вацлавович захворал. Ничего не болело. Пропал аппетит. Эдуард утром оставил ему бутерброды, заварил чай и убежал в школу. Вечером возвратился, бутерброды остались нетронутыми.
– Давай врача вызову.
– Не надо, Эдя. Зря людей беспокоить. Организм сам знает, что ему надо, – тихо отвечал отец. Говорить громче у него не было сил. – Не волнуйся. У меня уже такое было на пересылке в Туре. Вертухай попался умный, другой бы бить стал, подумал, что симулирую., а этот врача вызвал. Неделю провалялся в лазарете, представляешь, кололи витамины! Ну, думаю, жизнь начинается!.. Это было через месяц, как сдохла эта сволочь. Где-то в середине апреля 53-го.
Орест Вацлавович замолчал, набирался сил. Он хотел еще что-то сказать.
– Я, Эдя, вот о чем подумал. Ты задержись на пару минут. Я ведь внучку-то так и не видел. Может, позовешь их?
– Да? А где они жить будут? Взрослая женщина, маленький ребенок. – Эдуард Задумался. – Да и не захочет она.
– Что ты натворил, можешь мне сказать?
– Я пошел. Поешь все-таки.
За сыном закрылась дверь.
«Чего – «не поместимся?» – размышлял Орест Вацлавович. – Я на кухне устроюсь. Они втроем в комнате. Что-то он не договаривает».
Московский февраль 1956 года был холодным и ветреным. Эдуард напялил шапку по самые глаза, стараясь отвернуть голову, а ветер все равно пронизывал его так, что Конокотину казалось, что он не согреется никогда. Трамвай где-то замешкался было, укрыться негде. Идти пешком не было никакой возможности. Люди, согнувшись, черными тенями передвигались в злобной незатихающей метели. Нехотя подошел трамвай. Озябший донельзя народ рванул вовнутрь. Матерились, злобно толкали друг друга. Дети плакали, матери кричали. Наконец, все уместились, тесно прижавшись друг к другу. А ехать-то всего две остановки. Конокотин не успел отогреться, выскочил из трамвая и понесся к школе, прижимая портфель к груди.
– Эдуард Орестович! – он узнал голос Антоновой.
«Молодая дрянь. Чего еще ей от меня надо?» – раздраженно подумал Конокотин, не обернулся, ускорил шаг. Было одно желание – скорее оказаться в тепле.
Антонова почти бежала вслед и прикрывала лицо от колючего ветра. «Не услышал? Или не захотел отвечать?» Эти несколько дней после разговора с Кадулиным Светка пребывала в состоянии глубокого раздумья и растерянности. Похоже, он не врал. Он и правда поступит в МГИМО, с родительскими связями, с его нахальством и хорошей башкой. Возможно, добьется своего и будет работать за границей. «Да, я хочу, мечтаю поменять свою жизнь, хочу жить в квартире со всеми удобствами, перестать дышать отцовским перегаром и его вечно немытым телом, видеть с утра до вечера недовольную физиономию своей несчастной матери. Но какой ценой?.. У меня прошла ненависть к нему, я уже не чувствую отвращения, когда его вижу. Но и любви нет. А главное, ее и быть не может. Я, дура, все время думаю о Конокотине. Боюсь сказать об этом Вальке Бажутовой. Разнесет по всей школе. А Кадулин? Пусть даже не мечтает».
Она вошла в раздевалку.
– Ты, чего, девка, припозднилась? Щас звонок будет. – уборщица тетя Варя смотрела на Светку и любовалась ею. Щеки раскраснелись, большие серо-голубые глаза в густых черных ресницах. Антонова сняла потасканное зимнее пальтецо. «Вон сиськи какие выросли! Загляденье». – Тетя Варя провожала взглядом Светку. А та неслась по лестнице вверх, уже трезвонил звонок. А тетя Варя еще почему-то подумала, что жизнь у этой красивой девочки будет очень нелегкой.
– Эдуард Орестович! – Розалия Михайловна окликнула Конокотина, когда он уже входил в класс – У вас сегодня сколько уроков?
– Пять. А что?
– После пятого потрудитесь зайти ко мне, – несколько церемонно сказала директриса.
– Непременно, – ответил Конокотин и вошел в класс.
Между тем метель выдохлась и, на удивление, выглянуло бледно-желтое солнце. Розалия стояла у окна и любовалась белейшим снегом. Он искрился, излучал радость и надежду. «Когда я в последний раз ходила на лыжах? Еще до войны. До Гали. Мы с мужем поехали в Сокольники. Боже, как я была счастлива! Мне казалось, что я буду жить вечно, что рядом со мной самый красивый мужчина на свете, и он меня любит. Я думала, что у нас будет трое детей, и, когда они вырастут, мы все вместе будем кататься на лыжах в Сокольниках… А что теперь? Мужа давно нет. Дочь сама по себе, я ей не очень-то нужна, мать – сумасшедшая старуха, которая меня ненавидит, я старею, старею и впереди никаких женских радостей… Впрочем, нет. Если все обойдется, может, присвоят звание и я уйду на повышение в райотдел? Нет, ни в коем случае. Из школы я никуда не уйду. Если только вперед ногами».
Вошел Конокотин.
– Слушаю вас, Розалия Михайловна.
«Ну, наглец. Ладно. Только не повышать голос».
– Я, Эдуард Орестович, догадываюсь о том, как вы ко мне относитесь. Но вам не кажется, что ваше поведение, как педагога, вызывающее. Ладно. О стихах, которые вы цитируете вне программы, мы еще будем говорить. Но то, что вы мне не сообщили, что к нам приедет товарищ Медынский, это уже ни в какие ворота не лезет.
– Давайте по порядку. О стихах. Да, я говорил о поэтах, которых нет в утвержденной программе. Виноват. Больше этого не повторится.
У Розалии брови поползли вверх. «Это что-то новенькое. Значит, испугался. Хорошо. Я ему прижму хвост покрепче».
Конокотин спокойно продолжал:
– На педсовете прозвучали мысли, что таким, как я, не место в коллективе. Я хотел бы знать, как это понимать. Ничего антиобщественного или антисоветского в моих цитатах не прозвучало. Я могу это доказать на любом уровне.
«Ага, начинает угрожать. Как я и предполагала».
– Ну, что вы хотите от физрука? Он человек пьющий, все об этом знают, решил таким образом поправить свой статус, – Розалия мило улыбнулась.
– Хочу вам сказать по секрету, Розалия Михайловна, единодушие на педсовете – мнимое. Я это знаю точно.
– Что вы имеете ввиду? – Директриса насторожилась.
– Только то, что я сказал. Уверяю вас, я смогу себя защитить.
– Ну, что вы сразу иголки выпускаете? Вы молодой, горячий, над вами еще довлеет опыт вашей юности. Но здесь нормальная советская школа, которая на очень хорошем счету не только в районе, но и в городе. Я вынуждена вам вынести выговор, но без занесения. Вернемся к Медынскому.
– Вернемся. Я могу быть с вами откровенным?
-Разумеется. Только тогда наш разговор принесет пользу.
– Да, я не сообщил о точной дате его прихода. И знаете почему? Потому что наш безобидный кружок вызывал изначально у вас недоверие. Признаюсь, я опасался, что могут возникнут препятствия к приходу Медынского.
– Если вы говорите правду, – спокойно ответила Розалия, – то вы зря опасались. Ведь приход в нашу школу такого известного писателя, это честь для нас, для всего коллектива. Как вы плохо думаете обо мне, дорогой Эдуард Орестович.
Настала очередь удивляться Конокотину.
Наступила пауза. Розалия внимательно смотрела на Эдуарда Орестовича, видела, как в нем происходит некий процесс, когда он должен принять решение – идти на примирение или сражаться дальше. В втором случае, думала она, он с треском проиграет.
– Да, я стараюсь иногда выйти за рамки утвержденной программы. Но, уверяю вас, не в ущерб ей. Еще Ленин сказал, что в пролетарском искусстве возможно все, кроме антисоветчины и порнографии. Ни Ахматова, ни Цветаева официально не запрещены. Да, я привел строфу из стихотворения Осипа Мандельштама «Бессонница. Гомер. Тугие паруса»…
Розалия Михайловна нетерпеливо его перебила:
– Они подростки, у них неокрепшая психика, во много они максималисты, что иногда приводит к большим драмам. Школа на то и существует, чтобы заложить прочный фундамент не только знаний, но и мировоззрения. И когда это произойдет, они уже в состоянии определить, что им читать, а что нет. Полагаю, что, когда вы приводите цитаты из поэтов, которые понесли заслуженное наказание, это производит негативное впечатление.
– На кого? -удивленно спросил Конокотин. – На вас? На педсовет? На Елизавету, которой не нравится, что ученики из ее класса просятся ко мне на урок?
– Жаль. Очень жаль.
– Меня жалеть не надо.
– Мне жаль, Эдуард Орестович, что вы ничего не поняли из заседания нашего педсовета. «Сейчас я его добью».
Розалия Михайловна достала листок бумаги.
– Вот, ознакомьтесь.
– Что это?
– Это приказ о вашем увольнении. Он согласован с районным отделом народного образования. Это я к тому, что с жалобами у вас ничего не получится. В приказе пока нет числа. Но оно появится, если вы дадите еще один повод. Вы меня поняли?
– Более чем.
Конокотин поднялся и решительно направился к двери.
– Я вас не отпускала! – Директриса все же сорвалась.
Конокотин не обернулся и слишком громко закрыл за собой дверь.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ.
Преподаватель геометрии Фишель Аронович (ученики называли его «Вермишель Макаронович») был до безобразия пунктуален. Обычно он стоял у двери класса, поглядывая на часы, ожидая звонка, и когда тот переставал трезвонить, Фишель Аронович с неожиданной прытью вбегал в класс и закрывал дверь на защелку. Опоздавшие дергали дверь, Фишель Аронович нагибался к замочной скважине и сладким голосом говорил: «Товарищ, урок уже начался».
Вот и в это холодное утро 26 февраля мизансцена повторилась. Фишель Аронович заскочил в класс и притаился, с нетерпением ожидая опоздальщика, чтобы произнести свою сакраментальную фразу. На сей раз им оказался толстый высокий увалень Жарков. Бедный учитель не успел до конца высказаться, как Жарков что есть силы рванул дверь. Фишель Аронович в испуге отскочил. Класс замер в ожидании продолжения спектакля. Запыхавшийся и раскрасневшийся Стас Жарков стремительно вошел в класс и захлопнул дверь. И сделал это слишком сильно. Здесь случилось неожиданное. Со стены упал портрет Сталина. Все замерли, а Фишель Аронович смертельно побледнел. Он медленно нагнулся над портретом. Жарков тоже к нему приблизился. В оглушительной тишине был слышен хруст стеклянных осколков под огромными ботинками Жаркова. Фишель Аронович поднял портрет. Рама была сломана. Осколки стекла валялись под черной доской. Учитель бережно поставил портрет со сломанной рамой на подоконник. Жарков растерянно смотрел на ребят. Престарелый преподаватель геометрии взял себя в руки, сел за стол, молча смотрел в журнал.
– Почему опоздал, Жарков? – Фишель Аронович, уже справился со страхом и волнением.
– У меня уважительная причина. – Жарков горестно вздохнул. – Я проспал.
Класс грохнул в смехе облегчения.
Фишель Аронович, этот непомерно строгий и педантичный учитель, пришедший в советскую школу, казалось, из гоголевской «бурсы», не допускавший ни малейшего отклонения от дисциплины в его понимании, вдруг почувствовал, что для этого толстого большого балбеса сегодня надо сделать исключение и не выгонять из класса.
– Садись на место. Впредь до урока не допущу.
Ромка Белтов в этот день в школу не пошел. Его любимых предметов не было. Математика, геометрия, физика – он их терпеть не мог, потому что ничего не понимал, а главное был уверен, что точные науки в жизни ему не пригодятся. Белтов по этим предметам с трудом перекатывался с двойки на тройку. Учителя диву давались его непроходимой тупости, и когда им Эдуард Орестович говорил о незаурядных качествах Белтова, они искренне удивлялись. Плохие оценки Ромку совершенно не волновали. Он был уверен, что на выпускных экзаменах как-нибудь на «трояк» наскребет. По всем своим ненавистным предметам. Но главная причина его прогула была другая. Он уже давно, целых десять дней не писал в своем тайном дневнике. Сегодня, когда отец к восьми утра ушел на завод, где он работал инженером-электриком, а мать убежала пораньше по магазинам, чтобы отстоять в очередях и купить продуктов, – Ромка решил посвятить дневнику. Тем более, что накануне грянуло событие, потрясшее всех до одного в славной стране Советов. Первый секретарь ЦК партии коммунистов Никита Сергеевич Хрущев на двадцатом съезде партии прочел секретный доклад о культе личности Сталина.
Несмотря на сугубую секретность, его подробности, обраставшие чудовищными фактами, больше походили на досужие сплетни и уже гуляли по домам, коммуналкам, кухням. Люди шептались, пугливо оглядываясь. Еще свежи были времена, когда хватали на улице за рассказанный анекдот о любимом вожде. Ромкины родители, когда услышали по радио сообщение ТАСС, закрылись в спальне и долго там шептались. Ромка вспомнил, как его спасла мать, когда почти три года назад, пятого марта умер Сталин. Он с ребятами с его двора собрался в Колонный зал, чтобы проститься с вождем. Мать его не пустила. Ромка умолял, плакал, говорил, что для него это очень важно, что это главное в его жизни. Мать была непреклонна. Тогда он, напялив пальто, схватил шапку и рванул к двери. Мать догнала его у лифта втащила в квартиру и влепила ему внушительную пощечину. Ромка взвыл, как был в пальто, повалился на диван, зарыдал, потом затих и заснул. Вечером выяснилось, что на Трубной площади затоптали насмерть его приятеля из соседнего подъезда Тольку Командина. А Юрку Тинина, мальчишку постарше, ему уже было 15 лет, жившего напротив на лестничной площадке, увезли в больницу Склифосовского с переломанными ребрами и изуродованным лицом. Такая была давка озверевшего от горя народа, решившего в последний раз взглянуть на мертвого вождя. Позднее, через два года, Ромка в своем дневнике написал, что это были последние жертвы Сталина.
Вот и сейчас он сидел за своим небольшим письменным столом, вплотную придвинутом к окну, смотрел, как снег отвесно падал на землю и вспоминал, как хрустели осколки стекла под ногами Жаркова, когда вчера упал со стены портрет Сталина. Белтов еще в тот же день подумал, что это неспроста. И написал в своем дневнике, что страну ждут большие потрясения. Ромка любил Сталина, он клялся ему в мыслях – любить страну, бороться с ее врагами и пенял матери, когда она по ночам уходила на кухню и в радиоприемнике «Урал» сквозь глушители ловила «Голос Америки». Отец никак не комментировал. При Ромке родители вообще не говорили ни о Сталине, ни о политике. Все же отец однажды, когда Ромка был в школе, сказал матери, чтобы она не смущала его ночными прослушиваниями вражеских голосов. На что мать спокойно ответила, что их сын честный и порядочный мальчик, она не боится, что он проболтается.
…Спустя несколько десятилетий, когда Роман Белтов уже крепко стоял на ногах и в жизни, и в профессии, он нашел свой «тайный дневник». Перечел и подивился тому, какой он был глупый, наивный и доверчивый. Но одна запись его удивила двойне. Та самая запись, о Сталине. Как он, 16-летний мальчишка, угадал, что страну ждут большие потрясения…
Ну, написал и написал. В тот день его больше занимала беседа с Медынским. Родители не очень интересовались тем, что их сын пытается писать. Как-то он посоветовался с отцом относительно своих словесных опытов. Тот, оторвавшись от газеты, снял очки, внимательно посмотрел на сына: «Нужна профессия, чтобы она тебя окормила и твою будущую семью. А писанина… это так, в свободное время». Сказал твердо, убедительно и снова уткнулся в газету. Когда Ромка сообщил матери, что написал рассказ, тот самый, что понравился Медынскому, она, чистя картошку, сказала: «Тебе что, славы хочется?». А Ромка все вспоминал, что сказал Медынский, когда Белтов провождал писателя на остановку. Он сказал, что рассказ его пока сырой, над ним еще надо поработать, но там есть одна фраза, которая ему очень понравилась. «Какая?» – спросил Ромка. Медынский ответил: «Лицо простое, как сельская местность». И еще добавил: «Из тебя получится хороший писатель».
Родители уважали его личное пространство, не шарили по ящикам стола, как это делали родители его приятелей в поисках сигарет или прочих глупостей. Они даже не требовали показать дневник. Не от равнодушия. Просто доверяли сыну. Он учился ни хорошо, ни плохо. Так, крепкий середняк. Таких большинство. Родители полагали, что в это время быть где-то посередке – самое безопасное место. Когда он становился подростком, когда происходила очень болезненная ломка всего организма, у них с сыном не было больших проблем. Юрка Тинин его однажды уговорил закурить. Ромка из любопытства, из опасения, что его назовут маменькиным сынком, курнул пару раз. Ему не понравилось. Дворовые хулиганы его не обижали, но и особо не церемонились с ним. Единственный его по-настоящему близкий друг Толька Командин, младше его на год, маленький, с виду очень щуплый, но жилистый драчун, часто приходил к ним, они запирались в комнате, о чем-то секретничали. Вот и Толика не стало в глупой, ужасной и бессмысленной давке.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ.
Николай Степанович Коньшин, пятидесятилетний начальник районного отдела народного образования, плотный мужчина с несколько монголоидным лицом и обмороженными на фронте пальцами, в третий раз перечитывал выступление Первого секретаря ЦК КПСС Н.С.Хрущева. Оно в срочном порядке было разослано во все партийные организации страны. Под грифом «совершенно секретно». Коньшин был потрясен. Со дня смерти Сталина прошло почти три года. Страна, размышлял Николай Степанович, почти тридцать лет жила с именем Сталина, боготворила его. Под его великим руководством одержала победу в Великой Отечественной войне. И как можно одним необдуманным выступлением все это перечеркнуть? Какие цели преследовал Хрущев, верный и преданный соратник Сталина, оказавшийся на вершине власти великой страны?
Коньшин понял, что там, на самом верху, шла борьба не на жизнь, а на смерть. Николай Степанович вступил в партию в 1926 году, когда ему было 20 лет. Его направили рядовым сотрудником в одно из подразделений Главного Политического Управления (ГПУ), как стали в то время именовать ЧК, а позднее присвоили одну из самых жутких аббревиатур – НКВД. После массовых чисток в середине тридцатых Николая направили на работу в органы на Украине. Когда арестовали С.Косиора, Первого секретаря Украинского ЦК партии, на его место прислали Хрущева. В одном из первых секретных документов за его подписью в ЦК партии в Москву была настоятельная просьба увеличить квоту на арест, спущенную из столицы при Косиоре. Просьбу Хрущева удовлетворили…
«Вот, значит, в чем дело», – размышлял Николай Степанович, прочитав в третий раз доклад. Информацию о расстрелах и беззакониях, которые совершали сотрудники НКВД, он хорошо знал, потому как и сам участвовал в арестах. Но вот с чем Коньшин был совершенно не согласен, так это с тем, что якобы Сталин организовал убийство Кирова. И еще подумал: «Топчет мертвого вождя, чтобы себя обелить. Не получится».
Его размышления прервал робкий стук в дверь.
– Войдите.
Вошла директор триста шестой школы Розалия Михайловна. Коньшин ей благоволил, считал, что она – одна из лучших директоров района. Он пригасил ее первой, чтобы дать четкие указания в связи с новой и такой оглушительной ситуацией. Розалия была крайне взволнована. Она не поздоровалась, а сразу начала:
– Николай Степанович, это что же такое? Мы столько лет жили с его именем на устах? И что? Все это было ложью, неправдой? Никогда в это не поверю. Никогда!
Директриса с трудом сдерживала рыдания.
– Успокойтесь, Розалия Михайловна. Все не так просто, как может показаться на первый взгляд.
Коньшин убрал свои обмороженные руки со стола. Он стеснялся, когда входящие устремляли свой взгляд на его изуродованные пальцы.
– Спокойно работайте. Вы прекрасный директор. Один из лучших, я уверен не только в районе, но и в городе в целом.
– Спасибо, Николай Степанович, – Розалия вынула платок, промокнула влажные глаза.
В кабинете повеяло духами «Красная Москва». «Какая женщина! – с восхищением подумал Коньшин. – И без мужа».
– Снимите все портреты вождя. На их место надо вывесить, причем срочно, портреты Никиты Сергеевича Хрущева.
– Да, да, я понимаю… Но у нас в школе их нет.
– Я знаю. Через два дня они прибудут в достаточном количестве. Что у вас с новым педагогом? Продолжает бузить?
Розалия вздохнула:
– Сейчас это неважно.
– Ошибаетесь, Розалия Михайловна. Именно сейчас ему подобные поднимут голову и может такое начаться!..
– Вы думаете? – Розалия Михайловна с страхом взглянула на своего начальника.
– Уверен. Не церемоньтесь. Я эту породу знаю. Как только почувствуют слабину, наглеют до предела. В случае чего я вас поддержу во всех инстанциях. А с портретами… – Коньшин задумался. – Скоро снова все войдет в свою колею. И тогда мы им покажем! Всем до единого. Они тридцать седьмой год будут вспоминать с благоговением!.. Документы на присвоение вам высокого звания заслуженного учителя ушли в министерство. Наберитесь терпения, уважаемая Розалия Михайловна, работайте, как и прежде. И никакого спуску.
Коньшин поднялся, давая понять, что разговор окончен. Розалия Михайловна, ободренная и полная надежд, ушла. Николай Степанович взглянул на свои обмороженные пальцы, подумал, что, возможно, жена права, когда посоветовала ему носить тонкие черные перчатки, коли он так стесняется своих рук, обмороженных под Дорогобужем зимой 1942 года, когда он служил в войсках СМЕРШ («Смерть фашистам»). Он и еще несколько бойцов несколько суток сидели в засаде, без огня, еды и тепла, выслеживая дезертиров… Еще он подумал, что перчатки это блажь, и на том успокоился. И вновь стал думать о докладе Хрущева. Да, были перегибы, да, было много излишней жестокости. Но по-другому было нельзя, думал Коньшин. Он не сомневался, что военная верхушка во главе с Тухачевским готовили заговор против Сталина. Ситуация в стране была очень тяжелой. Да, он, можно сказать, тоже пострадал, когда его обвинили в мягкотелости, вынесли строгий выговор по партийной линии и убрали из органов. А все потому, что он сына командарма Якира, одного из главных заговорщиков, отправил в детский дом вместо того, чтобы поместить его в лагерь для ЧСИР («членов семьи изменников родины»).
Он отслужил в СМЕРШе. Война закончилась. Но его так и не восстановили в органах. Коньшина вызвали в райком партии и бросили на укрепление районного народного образования. Николай Степанович, благодаря своей энергии, умению работать с людьми дослужился до начальника районного образования. Любил ли он свою работу? Коньшин затруднялся ответить. Партия послала его на новый участок, он и трудился не за страх, а за совесть. Но вот сейчас, после хрущевского доклада он своим чекистским нутром понимал – наступают иные времена, в которых будет трудно разобраться, где друг, а где враг.
Предчувствие его не подвело. Спустя несколько месяцев после февральского двадцатого съезда партии из лагерей стали выпускать заключенных, осужденных по пятьдесят восьмой статье («Измена Родине»). И тогда Коньшин по-настоящему заволновался. За ним тоже были грешки и немалые. Он принимал участие в аресте знаменитой актрисы Зинаиды Райх. Режиссер Мейерхольд, второй супруг Райх, после Сергея Есенина, уже к тому времени был арестован. И как полагал Коньшин, по делу. Когда Мейерхольд в 37 году был в Париже, он несколько раз встречался с Седовым, сыном Троцкого, злейшим врагом Сталина. Вскоре Седова ликвидировали, а Мейерхольда, когда он вернулся, арестовали… Так вот, пришли они на квартиру Зинаиды Райх. Она долго не открывала, а у них в плане стояло еще несколько арестов в эту ночь. Едва они вошли в ее роскошную квартиру, как она набросилась на них с руганью и угрозами, что позвонит Сталину, и им всем не поздоровится. Командир конвоя Семенчук ударил ее. Райх схватила подсвечник и запустила им в Семенчука. А тот, озверев, повалил ее на пол стал бить, а потом штыком выколол ей глаза. Коньшин все это видел, он отвернулся и вышел в коридор, чтобы не слышать предсмертные хрипы старой женщины. Все это было ужасно. Прошло почти двадцать лет с той отвратительной ночи. Коньшин, казалось, забыл о ней. Но тут пришла повестка из военной прокуратуры. Николай Степанович, вопреки своей воле, вспомнил мельчайшие подробности того ужаса, свидетелем которого он был.
Его допрашивал молодой майор без орденских планок, без нашивок о ранении («Тыловая крыса», – брезгливо подумал о нем Николай Степанович). Больше всего он боялся вопросов об аресте, увы, несостоявшемся, актрисы Зинаиды Райх. И когда майор попросил рассказать, как он проходил, Коньшин не выдержал и закричал: «Я ничего не знаю, ничего не знаю!» Он вскочил, на мгновение замер и упал. Оказалось, когда его увезли на «скорой», что у Коньшина случился обширный инфаркт. Когда он спустя месяц, пришел в себя, ему посоветовали уйти на пенсию. После выписки он долго ходил по разным кабинетам, чтобы выхлопотать себе «за выслугу лет», но ничего не добился и умер в 1957 году в возрасте 51 года.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ.
Кадулин, как полагал не без основания, хорошо разбирался в женщинах в свои неполных семнадцать лет. У него уже был некий опыт, которым он очень гордился и даже вел подсчет. Хотя ему удалось переспать с Антоновой, его не покидало чувство чего-то нехорошего, нечистоплотного. Светка перебрала, да, он ее споил совершенно сознательно. Он ей отомстил за ту пощечину, что получил от Антоновой полгода назад. Но радости от безоговорочной победы почему-то не было. Невелико достижение, думал Кадулин, трахнуть пьяную девчонку, даже такую красивую, как Антонова. Вот почему он решил сделать все возможное, чтобы наладить отношения. Однако получил от ворот поворот и несказанно этому удивился. Он еще не привык получать отказы. Еще больше Кадулин удивился, когда вдруг понял, что Антонова ему невероятно нравится. Как только она появлялась, у него начинало колотиться сердце. Он даже однажды подумал, что мог бы на ней жениться. Кадулин еще несколько раз подкатывался к Антоновой. И всякий раз результат был равен нулю.
Однажды после уроков он заметил, что она копается в своем портфеле, когда уже в классе никого не было. Он приблизился. Решил пустить в ход тяжелую артиллерию. Она сделал вид, что его не замечает. Кадулин тихо сказал, что любит ее без памяти. Она ничего не ответила. Подумав, Кадулин добавил, что ему от нее ничего не надо. Раньше он никому таких слов не говорил. Светка слушала его и продолжала, скорее механически, что-то искать в портфеле. Потом подняла на него взгляд и тихо произнесла:
— Ты даже представить себе не можешь, насколько ты мне противен.
Он вытаращил глаза, потом опрометью выбежал из класса. Эта фраза была похлеще ее пощечины. Кадулин пылал ненавистью, потом долго размышлял, как отомстить Антоновой и для начала решил поволочиться за ее подругой Валькой Бажутовой. Кадулин ловил на себе ее несколько игривые взгляды. «От любви до ненависти один шаг и такое же расстояние от ненависти до любви», – размышлял Кадулин, решив, что не то, что общаться, он даже здороваться не будет с Антоновой. На сей раз он решил изменить тактику нападения на свою новую жертву и ни в коем случае не торопить события. Начал он с того, что стал изредка бросать на Бажутову короткие, скользящие взгляды. Переглядки на уроках ему очень нравились. Если учесть, что у Бажутовой была одна необыкновенная особенность, то их игра развивалась и крепла. Особенность же Вальки заключалась в том, что она спиной чувствовала, когда на нее долго смотрят, и тогда она быстр поворачивалась и видела, кому приглянулась ее спина в школьной форме, где угадывались небольшие выпуклости от лифчика.
Однажды Бажутова сказала своей подруге:
– Мне надо с тобой поговорить.
Светка пожала плечами. Она догадалась, о чем предстоит разговор.
– Кажется, я влюбилась, – девчонки приводили себя в порядок в туалете. – По-настоящему. Я даже не думала, что такое бывает. Ты меня презираешь?
Светка пристально рассматривала свое лицо в темном от времени зеркале. Под глазами наметились вишневые тени. Они всегда у нее появлялись, когда начинались месячные.
Антонова вздохнула:
– Начинаю стареть.
Бажутова смотрела на светкину спину, чувствовала себя виноватой:
– Он не такой, как о нем все думают.
Конечно, она знала, что произошло в тот злополучный вечер на квартире у Пантюкова. Но из-за любви к своей подруге или из-за особого женского чутья, она никогда об этом не спрашивала.
– Бажутова, это твоя жизнь. И я здесь ни при чем. Можешь успокоиться.
Она подошла к Вальке и обняла ее.
Валька вздрогнула всем телом, тихо сказала:
– Я знаю несколько девчонок, с которыми он переспал.
– У вас уже что-то было?
– Нет. Мы даже не целовались. Веришь, нет, я даже не думаю об этом. Просто, когда я его вижу, мне хорошо.
– Валечка… – Антонова размышляла, рассказать ли подруге, как почти месяц назад Кадулин клялся ей в любви и обещал золотые горы, но решила, что это будет низко и отвратительно, и ответила: – Ты сама решай. Ты умная. Как бы ты ни поступила, мы с тобой останемся подругами на всю жизнь.
Вскоре Бажутова и Кадулин стали встречаться. Он уже забыл, что собирался отомстить Антоновой. Он по-настоящему увлекся. Бажутова была легкой, веселой и влюбленной. Она не скрывала своего чувства, она наслаждалась им и хотела, чтобы все разделяли ее радость. А когда «пострадавшие» девчонки пытались ее образумить, она отвечала, что они ничего не понимают. У нее, правда, была одна особенность: Бажутова была не в меру ревнивой. Кадулин же вел себя безупречно, но порой достаточно было одного мимолетного взгляда на смазливую девчонку, чтобы его хватало для ссоры.
После аттестата зрелости Кадулин по конкурсу не прошел в МГИМО и по настоянию родителей сдавал экзамены в институт имени И.М.Губкина. Студенты называли его «керосинкой». Он с легкостью туда поступил. Бажутова училось в химико-технологическом институте имени Менделеева. На третьем курсе они поженились. Валентина родила двух детей, двух здоровых замечательных мальчишек. Кадулин к тому времени окончательно угомонился. Школьных приключений ему хватило на всю оставшуюся жизнь. Он занялся своей карьерой и, надо сказать, небезуспешно. До развала СССР Кадулин работал на нефтеперегонном заводе, неспеша и уверенно поднимался по служебной лестнице. Когда в 1991 году завод закрыли, и за ничтожную сумму его приобрели бандиты из Новосибирска, Кадулин организовал частное предприятие, скупив часть оборудования из разоренного завода. Дела пошли в гору. Сравнительно быстро Кадулин стал весьма состоятельным человеком. Ездил на дорогих машинах. Валентина оставила работу. Они выстроили роскошную дачу в подмосковной Пахре. А в 1998 году его убили конкуренты. Ни исполнителей, ни заказчиков, как это водилось в девяностых годах прошлого века, не нашли. Валентина с двумя детьми уехала из России. Дальнейшая ее судьба автору неизвестна.
Орест Вацлавович проснулся. Еще было темно. День заметно прибавился, но за окнами еще стояла темень. Он плохо спал последнее время. Реабилитация уже перестала радовать. Те небольшие подачки, что выделяло ему государство, отнявшее у него 16 лет полноценной жизни, не прибавляли ни здоровья, ни надежд. Когда ему выдавали документы о реабилитации, то сообщили, что он может получить деньги за два месяца, исходя из среднего заработка его последнего перед арестом места работы. Орест Вацлавович отказался, счел эту подачку унизительной. 61 год не Бог весть какой возраст, но если из него вычесть шестнадцать лет лагерей… Он прошел их достаточно ровно. Его не били ни вертухаи, ни урки-уголовники. В карцере он тоже ни разу не сидел. Когда его арестовали в августе 37-го, после беседы с вежливым следователем, после разговоров с сокамерниками, а их кроме него, было еще 19 человек, после того, как в камеру притаскивали избитых, измученных, изуродованных, – он все подписал и во всем сознался. Главное обвинение, заключалось в том, что он якобы был секретным сотрудником польской разведки «Дифензивы».
Оно и понятно. Будучи членом ЦК компартии Польши, находившейся в подполье, а потом, когда его нелегально переправили в СССР, – директором польской школы на Большой Бронной, кому, как не ему работать на польскую разведку?
За шестнадцать лет Орест Вацлавович сменил семь или восемь лагерей. Самым тяжелым был первый, в Мордовии. Там он все еще верил, что произошла чудовищная ошибка, что он напишет письма и тогда разберутся, как его, преданного коммуниста, обожавшего Сталина, советскую власть, незаконно арестовали. Прозрение приходило медленно и мучительно. И когда он усвоил главную молитву политически заключенных – «Не верь, не бойся, не проси» – стало гораздо легче переносить особенности лагерной жизни. Его отсылали все дальше на Восток, а отпустили, когда он уже находился под Свердловском. Там был почти курорт. Теплый барак, сносный харч, и работали всего по десять часов, а не по четырнадцать, как это бывало прежде. Один из лагерей находился в Якутии, неподалеку от поселка Усть-Нера, где мыли золото. Все бы ничего, но вот когда надо было идти в сортир на улицу, не важно по какой нужде, а там мороз минус пятьдесят восемь, вот это было то еще испытание!.. В Свердловске Орест Вацлавович шил телогрейки, для таких же зеков, как и он. Это была очень хорошая работа. В тепле!
Однако он не переставал задаваться вопросом, для чего нужны были массовые аресты и расстрелы! Ведь для чего- то они были нужны! Нельзя все объяснить патологической подозрительностью Сталина, или его желанием в корне уничтожить всех его подлинных или мнимых врагов. Нет. Это было бы слишком простое объяснение. Значит, что-то другое. А потом однажды не то, что прозрел, а додумался до очень простой и жуткой мысли. Революцию придумывают романтики, осуществляют бандиты, а пользуются ее плодами подлецы и подонки. Во только одно было неясно в этой странной и уязвимой теории. Как получалось, что во всех революциях без исключения на ее гребне оказывались мерзавцы и негодяи?
… Эдуард еще спал. Орест Вацлавович потащился на кухню. Он решил приготовить сыну завтрак, что раньше никогда не делал. Чайник быстро закипел. Яичницу Орест Вацлавович сотворил без труда. Но почувствовал, что очень устал. Дотащился до своей кровати и тихо, чтобы не разбудить сына, лег Эдуард заворочался, приподнялся.
– Ты чего не спишь?
– Не знаю. Я тебе завтрак приготовил.
– Спасибо. А ты сам поел?
– Давай собирайся, а то всегда несешься как угорелый.
Эдуард встал, прошел на кухню. Потом вернулся.
– Папа. Давай вместе позавтракаем. Мне это много.
– Потом. Не хочу. Я очень устал, Эдя. Такое ощущение, что из меня жизнь выходит.
– Что у тебя болит?
– Ничего не болит. Все уже отболело. Теперь, Эдя, мне wszystko iedno. («Все равно», перевод с полького В.Х.)
Эдуард сел в ногах, на кровать отца.
– Nie daimy siezwariowac ( «Не сходи с ума – перевод с польского. В.Х. )Ты эти штучки брось, папа. Давай сделаем так. Я приду вечером из школы, и мы с тобой вместе подумаем, как жить дальше. Тебе надо чем-то заняться. Хотя бы переводами. Хочешь я поговорю с Григорием Александровичем Медынским он, наверное, знает современную польскую литературу?
– Поговори, – безразлично сказал отец. – Я посплю малость.
И отвернулся к стене.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ.
Юрка Мухин маялся. Нужны были деньги и немалые, а где их достать, он понятия не имел. Дома – ни гроша. Он вечно ходит голодный. У матери получка долго не держится, пропивает. Потом унижается по соседям, но в долг уже никто не дает. Его приятель Сашка Субботин, маленький, верткий, с несколько сплющенной головой, отчего его прозвали «лодкой», сказал как-то, давай грабанем старуху, у магазина. Мухин отказался. И дал затрещину Сашке, сказав при этом, что это «западло». Они с Сашкой жили на «красной спальне», на одном этаже. Так назывался длинный трехэтажный кирпичный дом, построенный еще до революции хозяином местной камвольно-отделочной фабрики Эдуардом Ферманом, под общежитие для рабочих.
Когда закончилась война, Юрке было шесть лет, а его старшему брату Николаю – десять. В сорок девятом его посадили. Колька пришел к своему другу Алику Шумклеру, в гости. Там был еще один пацан – Лешка Чудаков. Стали изучать охотничье ружье отца Алика. Оно выстрелило. Лешку – наповал.
14-летним мальчишкам дали по пять лет колонии для несовершеннолетних. Колька отсидел, вернулся на «красную спальню» чуть ли не героем и снова загремел, уже по «хулиганке». Матери в суде сказали, что он рецидивист.
А виноват был отец, что в семье все стало сыпаться. С войны он пришел страшным инвалидом. Ног не было по колени, да еще ему правую руку оторвало. На работу, даже самую никчемную, не брали. В сорок шестом на улицах стали отлавливать инвалидов – «обрубков», «самоваров». У них не было ног, чуть ли не под корень. Они передвигались на дощечках, у которых были приделаны подшипники. В руках две деревяшки, ими они отталкивались от дороги. Отцу тоже такую соорудили. Когда начались облавы, мать его спрятала в сарае, в подполе, и несколько месяцев таскала ему туда еду. Народ говорил, что инвалидов отправляли на какой-то остров, Валаам, что ли, он назывался. Там-то они и загибались окончательно. Это делали для того, чтобы «обрубки» своим видом не портили народу праздничного послепобедного настроения. Отец посидел в погребе полгода, а потом умудрился в нем повеситься. Его хоронила вся «красная спальня». Директор фабрики Мартынов даже духовой оркестр дал, а матери, она работала учетчицей, деньжат подкинул на поминки. Попрощались с отцом чин чином. Да вот беда. Мать с катушек слетела. Стала пить. Теперь на фабрике она работала уборщицей, и то держали ее больше из жалости. А Юрка не унывал. Он играл с мелкими в «пристенок», обирал их, дрался стенка на стенку. Его уважали, а ровесники побаивались и старались с ним не связываться. Он был тот еще шутник. Бывало, идет в клуб на какой-нибудь фильм. Билеты отрывала глуховатая тетя Нюра. Юрка снимает кепочку, кланяется и говорит: «Тетя Нюра, пошла на х…!» А тетя Нюра, растроганная, отвечает: «Здравствуй, Юрочка». Мальчишки – в хохот. А однажды такое отчебучил! Идут они втроем – Юрка Мухин, Субботин, и самый старший, Серега Жиряев. Впереди идут две женщины. Чуть сзади две девчонки. Ребята поравнялись с ними, и Юрка издал громкий неприличный звук, женщины обернулись, а Юрка, обращаясь к одной из девчонок, сказал: «Не бойся, скажи на меня».
Но сейчас Мухину было не до смеха. На первом этаже «красной спальни» жила одинокая молодая тетка. На вид Зинке было лет тридцать. Плоская, длинная, вся морда в веснушках. Но каждый вечер она пудрилась, красила губы, обливалась одеколоном, брала зачем-то зонтик и уходила. Возвращалась на следующий день, часто пьяная, и когда долго возилась с ключом, чтобы открыть дверь своей комнаты, материлась почем зря. Ребята говорили, что она проститутка. Юрке однажды пришла в голову мысль – а что, если с ней попробовать? Ну, сколько еще можно заниматься самообслуживанием? Мухин немного подворовывал в магазине «Продукты». Понемногу, потому что боялся. Пару дней назад ему очень повезло. Он украл бутылку водки. И сообразил, что ее надо приберечь, может пригодиться для дела. Как-то он шел по коридору, увидел Зинку. Она прислонилась к стене, скрежетала зубами.
Мухин подошел к ней:
– Зин, ты чего?
– Пошел на х…!
– А у меня выпить есть.
Зинка подняла на него взгляд, увидела перед собой пацана лет пятнадцати, с широкими скулами, коротким чуть вздернутым носом, шрамом на щеке и маленькими глубоко сидящими зелеными глазами.
– Ты кто?
– Юрка Мухин. Из сорок третьей.
– Иди своей дорогой.
– Как знаешь. У меня правда бутылка есть.
Зина окончательно протрезвела, обвела взглядом длиннющий коридор.
– Заходи. Только чтоб никто не видел.
У Юрки сердце заколотилось так, как никогда. В прошлом году, когда он убегал от ментов под милицейский свист, и то оно меньше колотилось. Он уже год стоял на учете в детской комнате милиции. Попал туда по глупости. Ехал в трамвае без билета. А тут, как назло, контролер, здоровый злой мужик. Юрка, когда тот его вывел на улицу на остановке, вырвался и бежать. Тот догнал его. Мухин ему врезал ногой, но подоспели милиционеры и скрутили его, да еще надавали тумаков…
Мухин вошел в комнату. Удивился – у этой никчемной бабы было чисто и даже уютно. Он вспомнил вдруг, как однажды стоял с ребятами, курил, а один из них длинный, прыщавый, рассказывал, как он трахался с проституткой. Все слушали, открыв рты. Парень в заключение добавил: «Чтобы я после этого залез на обычную чувиху! Только пустая трата времени». Мухин запомнил и решил, что надо договариваться с Зинкой.
Юрка достал из тайника в сарае бутылку и помчался к дому. Огляделся, в коридоре никого не было, потянул дверь на себя. Она была не заперта. Зинка сидела за столом, смотрела в окно. Когда Мухин вошел, она не обернулась, только спросила:
– Принес?
– А то!
– Дверь закрой на задвижку.
«Ага, – подумал в волнении Юрка. – Значит, все будет».
– У меня со жратвой плохо. Вот только хлеб и немного тушёнки.
– Сойдет. –Мухин подошел к столу и поставил бутылку с зеленой наклейкой и пробкой, залитой сургучом.
На сей раз Зинка внимательно посмотрела на Мухина.
– Где надыбал? Сп…ил, никак?
– Какая разница? – победительно усмехнулся Юрка, разглядывая ее уже немолодое лицо в крупных веснушках. – Из чего пить-то будем?
– На полке два стакана. Оботри их полотенцем.
Зинка смотрела на Мухина с усмешкой. Она поняла, зачем он пришел. Накануне у нее была очень тяжелая ночь. Ей не заплатили и еще вытолкали взашей. Теперь она думала, еще не хватало связываться с малолеткой. Потом растреплет по всей «красной спальне». Будет хвастаться, а ей житья здесь совсем не будет. Она едва пригубила, а потом за разговорами о том, о сем подливала Юрке водку. Мухин с голодухи и от нетерпения, а еще и с непривычки быстро напился. Зинка уложила его на кровать, убрала пустую бутылку, протерла стол. Часа через два она растолкала Мухина. Юрка открыл глаза, увидел близко от себя несвежее зинкино лицо и понял, что дал маху. Сначала растерялся, а потом подумал, зачем он этой старой проститутке поставил бутылку водки, и спросил напрямик. Она ответила, что не против. И добавила, что кое-чему научит, только это будет стоить денег. И назвала сумму.
Мухин поднялся, двинулся к двери. Кто-то мелькнул в конце коридора.
– Подожди. Не надо, чтоб кто-то тебя видел. И, Юра, держи язык за зубами. Если пронюхаю, что сболтнул, ничего не получишь.
– А не обманешь?
– Нет. Тебя не обману. А за выпивон спасибо. Мне было очень плохо. Ты мне даже здоровье поправил. Так что ступай.
Она снова выглянула за дверь:
– Теперь можно.
«Вот, сука, споила меня. Ну, ничего. Достану деньги, так ее уе..у, что всю жизнь свою бл… скую будет помнить.
Мухин направился в магазин, что приютился неподалеку от скульптуры «Рабочий и колхозница». Там он еще не примелькался. Вдруг на подходе кто-то сзади его сильно ткнул в бок. Юрка обернулся. Пред ним стоял Серега Жиряев, высокий, с густой, нечесаной гривой и с папиросиной.
– Ну что, Юрок, не дала?
Юрка растерялся:
– А ты откуда знаешь?
– Я много чего знаю, Зинуля наша, хоть и не первый сорт, но баба что надо.
– Ты, что пробовал?
– Хочешь, я тебе помогу?
– Обойдусь. – Юрке почему-то стало стыдно. Он двинулся к магазину.
Сереге Жиряеву было уже под тридцать, за плечами он имел уже две ходки и обе за кражу.
– Постой, Юрка. Я серьезно. Если поможешь в одном деле, тебе хватит не только на Зинку, но и вообще будешь в порядке. Дело пустяковое. Пойдем по пивку вдарим. Я угощаю.
Мухин повеселел. Он был парень легкий и отходчивый. Серега Жиряев и Мухин расположились у деревянной стойки в углу небольшой пивной, притулившейся к стадиону. В зале, пропахшем пивом, куревом и немытыми телами, почти никого не было.
Буфетчица хорошо знала Серегу:
– Этого мальца чего привел?
– Двоюродный брат из деревни приехал. Вот, знакомлю со столицей нашей родины.
Юрка засмеялся: «Хорош гусь, это Жиряй».
Когда буфетчица, поставив две кружки разливного жигулевского, черный хлеб и две воблы, отошла, Серега начал негромко говорить, а сам смотрел по сторонам, все ли в порядке:
– Делов всего на пятак. Риска никакого. Постоишь на атасе и всех делов. А мы все обделаем и тебя не обидим. Ты меня знаешь.
Юрка легко согласился.
– Меховую фабрику знаешь?
– Ну?
– Мы с тобой туда завтра вечером сходим. Когда стемнеет, со стороны Яузы поднимемся по тропке к забору. Там будет лаз. Мы туда пролезем, а ты будешь снаружи. Если что, свистнешь два раза. Понял?
– Чего не понять?
Жиряев продолжал:
– Мы минут за пятнадцать управимся. Там этих чернобурок, хоть жопой ешь.
Вытащим, припрячем, а когда все утихнет, распихаем, куда надо.
– Ну, это когда будет… – Мухина больше занимала Зинка, чем операция с чернобурками.
Серега понял, усмехнулся:
– Не боись. На Зинку я тебе аванс дам. Да еще ей шепну, чтоб она тебя… не обижала.
Жиряев расхохотался. Потом резко замолчал и взглянул на Белова так, что ему стало не по себе:
– Но учти, никому ни слова. А не то шкуру с тебя спущу.
Мухин буркнул:
– Не маленький.
– Да, и еще. Чтобы в школе у тебя все было тип-топ. Чтобы никаких подозрениев не было. Понял?
– Понял, понял.
– Еще пива будешь? Я угощаю.
Май начался необычным теплом. В школьном саду набухали почки сирени. Когда наступала темнота, запах черемухи волновал и тревожил. Дети, едва наступали сумерки, бегали за майскими жуками во дворах своих домов со спичечными коробками и кричали: «Жук, жук, пониже, я тебя не вижу!» Потом хвастались друг перед другом, кто больше поймал. И выпускали пленников на свободу. Девчонки играли в классики и прыгалки. Ребята постарше у темно-бордовой стены «красной спальни» играли в «расшибец». Поздними вечерами в длинном коридоре дома мальчишки «чеканили». К небольшому меховому куску прикрепляли свинец. И махали ногой – кто больше и кто дольше. Играли на деньги. Разгоралась теплая московская весна, когда на тополях едва проглядывала нежнейшая зелень. Она обещала хорошее теплое лето, спокойную жизнь, как и всегда бывает, когда кончаются холода, уходит грязь с дорог, и на улицах появляются молодые красивые женщины в крепдешиновых платьях. Они улыбаются, и кажется, вот и пришло всеобщее счастье для каждого из нас.
Темнело поздно. Серега Жиряев нервничал, потому что на небе не было облаков и ярко светила луна. Но вот как-то вечером небо заволокло, начался неспешный веселый майский дождь. Серёга решился. Около двух ночи они вчетвером по узкой крутой тропе, начинавшейся от грязноватого берега Яузы, пробрались к забору меховой фабрики. Юрку оставили снаружи. Его охватил азарт. Дело было для него новым и захватывающим. Он предвкушал, как спустя время он заявится к Зинке, а потом, когда с ним рассчитается Жиряй, летом он рванет куда-нибудь на юг. И останется там навсегда. И больше никогда не увидит своей опустившейся матери, вонючей «красной спальни», с постоянными пьяными драками и с коридорными запахами жареной камбалы, от которых его воротило. Да и со школой будет покончено. Он ненавидел многих из своего класса. Девчонки его не замечали, Антонова и Бажутова, проходя мимо него, демонстративно воротили нос. Кадулин, он чувствовал, презирал его, и у Юрки чесались руки, чтобы набить ему морду. Единственный нормальный парень был Белтов. У того была привычка, он носил в портфеле из дома завтраки. Однажды он увидел, как на него глядит голодным взглядом Юрка. Подошел к нему и отдал завтрак. И еще приставил палец к губам, мол, помалкивай. Ромка иногда подкармливал его и делал это незаметно и необидно…
… Увы, кража не удалась. Пожилая сторожиха Грибкова, соседка по «красной спальне», узнала Серегу, заорала благим матом, достала свисток. Жиряев ударил ее, она упала, ударилась головой об каменную ступеньку. Милиция всех скрутила. Грибкова в больнице умерла.
Жиряеву дали 15 лет. Юрке повезло больше. Его посадили на пять.
А потом пошло-поехало. За время своей первой отсидки Юрка многому чему научился. Едва освободился, как через месяц снова загремел. Он устроил драку у пивного ларька. Кога прибыла милиция, он избил милиционера и бросился бежать. Тот ему выстрелил в ногу. На сей раз Юрка получил десятку в колонии строгого режима. К середине лихих девяностых у него уже было семь ходок. Зато – никакого здоровья. Он вышел на свободу с глубоким туберкулезом. Однажды по телеку увидел бородатого мужика в темных очках. Лицо показалось ему знакомым. А когда ведущий назвал его Белтовым, Юрка принял решение. «Разыщу Ромку, расскажу ему про свою жизнь, может, что и напишет, да и меня не обидит». Он раздобыл телефон и позвонил Белтову.
– Рома, привет.
– Здравствуйте. Кто это?
– Не узнал? Оно и понятно. Это Юрка Мухин… Твой одноклассник.
В ответ – молчание.
– Ты это… трубу-то не бросай. Ты стал писателем, я тебе по телевизору видел.
– Юра, привет, – Белтов, наконец, сообразил, кто звонил. После школы прошло уже больше тридцати лет. – Из вежливости спросил: -Ну, ты как?
– Откинулся. Завязал. Ты, наверное, слышал про меня кое-что.
-Да, кое-что слышал. Я очень рад. – Опять из вежливости.
Юрка понял и усмехнулся и тут же закашлялся.
– Извини… Я бы, Ром, хотел с тобой поговорить Я бы тебе такое порассказал, ни в одной книжке того не прочесть. Если, конечно, не побрезгуешь.
– А что? – Белтов оживился, сообразив, что, возможно, после встречи с Мухиным найдет свежий материал, который может хорошо продаваться. – Только давай немного повременим. Мне кое-что доделать надо.
Юрка Мухин обрадовался, что Рома его не отфутболил.
– Ты не пожалеешь, Рома. Вот увидишь. Не пожалеешь, Слово даю! Только когда придешь, прихвати бутылец. Разговор веселее пойдет.
Встреча не получилась. Через полтора месяца Юрка Мухин умер.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.
Збигнев Езерский был старше Ореста Конокотина на шесть лет. Они дружили еще с детства, когда вместе росли в городе Гродно. Небольшие деревянные дома их родителей стояли рядом. На улице Мицкевича. Когда они подросли, Збышек подбил 15-летнего Ореста на революционную деятельность. Скучная, замшелая польско-еврейская жизнь в местечковом Гродно, что находился на востоке Польши, молодым людям порядком надоела. Им хотелось приключений. И, как только они вступили на опасную непредсказуемую дорогу, этих приключений они получили сполна. Чуть ли не до конца своих жизней. В России бушевала революция. В Германии, поле поражения в Первой мировой войне, все кипело и бурлило, и казалось, что там вот-вот наступит рабоче-крестьянская власть. Збигнев по вечера где-то пропадал. Потом по секрету сказал Оресту, что он посещает марксистский кружок, и что скоро революция охватит весь мир. Он затащил Ореста на их подпольные сборища. Два часа Орест сидел в кромешном табачном дыму. Все громко говорили, спорили и пили вино. Орест ничего не понял, но ему было интересно. А потом Збышек уговорил его поехать в Варшаву, расклеивать листовки. Орест согласился и, ничего не сказав родителям, исчез из дома.
В 1930 году им удалось нелегально перебраться в СССОР, страну их юношеской мечты. Збигнев целиком ушел в политическую работу, служил в польском отделении Коминтерна (Так сокращенно называлась международная организация Коммунистического Интернационала). Его даже избрали в состав ЦК Польской Коммунистической партии, находившейся в подполье. Орест, очень быстро освоивший русский язык, он уже через год говорил по-русски практически без акцента, стал преподавать в польской школе, на Большой Бронной, неподалеку от ГОСЕТ, еврейского театра, которым руководил режиссер Михоэлс.
После убийства Кирова 1 декабря 1934 года Орест заметил, что начались повальные аресты даже тех, кто был далек от политики или высоких должностей. В августе 1937 года настала очередь Ореста и его жены. Когда его привезли на Лубянку и вызвали на первый допрос, он попросил следователя сделать ему один звонок. Следователь набрал номер, который сообщил ему Орест.
– Товарищ Езерский? – вежливо осведомился следователь. – С вами хочет поговорить ваш близкий друг Орест Вацлавович Конокотин.
Он с усмешкой передал трубку Оресту. Наблюдал, как Конокотин сбивчиво, волнуясь говорил своему другу о том, что произошла страшная ошибка, потом побледнел и растерянно передал трубку следователю…
… Спустя 15 лет после того, как отсидел в лагерях ГУЛАГа, Езерский решил разыскать своего бывшего друга Ореста Конокотина. Это решение далось ему непросто. Дело в том, что московская ячейка полькой компартии с середины 1936 года по указанию НКВД ежемесячно составляла секретные списки польских коммунистов, проживавших в Москве. Как правило, их было 10-12 человек. После того, как списки оказывались на Лубянке, этих людей арестовывали. Так, по указанию Сталина уничтожали Коминтерн. Он уже был властям не нужен. Документ составлял и подписывал Збигнев Езерский. В начале августа тридцать седьмого в список попал и его ближайший друг Орест Конокотин со своей супругой.
… Езерскому было уже под семьдесят. Кога он вернулся из заключения, первое, что он сделал, подал заявление, чтобы его восстановили в партии. Его просьбу удовлетворили и назначили очень неплохую пенсию. Казалось, живи и радуйся. Но не тут-то было. Он мучился. Он переживал. И думал, как загладить свою вину. Да, он струсил, он полагал, что таким образом он спасет себя и свою семью. Не спас. Езерского арестовали уже на исходе «большого террора», «органы», так сказать, подчищали за собой. Чтобы избавиться от свидетелей. Польских коммунистов в Москве уже почти не осталось. Они путались под ногами, потому что в Кремле готовили договор о дружбе и сотрудничестве с фашистской Германией . Пятнадцать лет, проведенные Езерским в лагерях, не были полны ужаса. Он служил переводчиком, когда в лагеря стали прибывать польские солдаты после 17 сентября 1939 года. В это день Красная Армия двинулась на Польшу, поле того, как в августе того же года был подписан договор с Германией, где был секретный пункт о разделе Польши и стран Прибалтики, которые по договоренности с Гитлером отошли к Советскому Союзу. Польские солдаты по приказу своего командования сдавались в плен, не вступая в бой. В 1942 году Сталин решил создать польскую армию, которая должна была сражаться против гитлеровцев. Она называлась «Армия народовы». Езерский агитировал пленных поляков. Тех, кто не соглашался, отправляли в Катынь, Смоленской области, или в Медное, под Калинином. Там их уничтожали …
Так что у Збигнева Езерского была богатая и разнообразная биография во время его заключения. Оказавшись на свободе, он мучился и страдал, понимая, что жить осталось недолго, что нужно что- то сделать, чтобы хоть как-то очистить свою совесть. Збигнев решил не звонить по телефону, он опасался, что Орест, услышав его голос, бросит трубку.
В конце мая установилось тепло, под окнами старых деревянных домов на окраине Москвы распустилась сирень. По бокам асфальтовых тротуаров появилась робкая прозрачная зелень. Орест Вацлавович проснулся с ощущением, когда в одночасье вдруг чувствуешь, что избавился от старых болячек. Он обрадовался, не стал валяться в постели, привел себя в порядок, позавтракал, сел у окна и дивился той необыкновенной легкости в голове и в грудной клетке, какую он ощущал, едва проснулся. «Как хороша жизнь, как красиво за окном, вот вернется из школы Эдя, надо его уговорить, чтобы приехала жена его с дочкой», – думал Орест.
Это была короткая и яркая ремиссия перед тем, как Орест Вацлавович уйдет в вечность. Это был необыкновенно щедрый подарок Всевышнего, который на последнем исходе принес Оресту иллюзию счастья.
В дверь кто-то робко постучал. Орест находился в своих мечтаниях и тихой радости. Стук повторился.
«У нас же есть звонок. Кто это может быть?» – Орест поднялся, подошел к двери, открыл ее. На него смотрел маленький лысый старик в очках черной оправы.
– Вам кого?
– Орест! Боженька мой! Ты не узнаешь меня?
– «Знакомый голос… С возрастом все меняется, только голос остается прежним».
– Збышек? Это ты?
Они обнялись и молча стояли у раскрытой двери. Езерский почувствовал своей тощей рукой, как вздрагивает спина Ореста.
– Ну, что мы в дверях стоим? Проходи, проходи.
Они вошли в комнату.
– Вот, садись. Сейчас я чай поставлю.
– Не надо, Орест. Не надо. Какой ты старый стал, почти такой же, как я.
«Зачем он пришел? Что ему от меня надо?»
Езерский сел на диван. Огляделся.
– Не хоромы, конечно, но все же лучше, чем на нарах, не так ли Орест?
Шутка получилась неуклюжей, оба поняли.
– Я все-таки поставлю чай, —сказал Орест и направился на кухню.
«Знает или не знает? Скорей всего знает. Какого черта я притащился?»
Езерский успел навести справки. Он знал, что Эльжбета, жена Ореста, давно умерла в Караганде, а сын работал в какой-то московской школе.
Орест поставил чайник на газовую плиту, подошел к окну и не спешил возвращаться в комнату.
…Он вспомнил очень странный разговор с молодым следователем Петуховым, надо же запомнил его фамилию, хотя прошло с того дня десять лет. Группу политзэков пригнали в Батагай. Что на северо-востоке Якутии. Неподалеку от Верхоянска. Их поместили в свежевыстроенные бараки, где находились пленные немцы. Спустя несколько дней его привели к следователю. Крошечная комната в одноэтажном, черном от времени деревянном здании. Небольшое с решеткой окно. На стене портрет Сталина. Стол, за которым сидел мужчина лет тридцати. Левый рукав его старой гимнастерки был пуст. Да еще в углу комнатенки стоял огромный, в человеческий рост сейф, из которого торчала связка ключей. И два стула. Вот и вся обстановка.
Орест по опыту пересылок уже знал: чем дальше от центра или больших городов, тем человечнее следователи. Но и среди них Петухов выгодно отличался. Почему-то он выбрал Ореста к себе в собеседники и часто приглашал его в свой убогий кабинет. Молодой однорукий следователь никогда не был в Москве, расспрашивал о ней Ореста и слушал его рассказы с живейшим интересом. Со стороны могло показаться что беседуют два интеллигентных человека. Только один из них в старой гимнастерке, а второй в одежде зэка. Как-то Орест Вацлавович сидел у него в кабинете, и Петухов вынул початую бутылку водки. Последний раз Конокотин пил вино в августе тридцать седьмого. Когда они отмечали день рождения Эльжбеты.
Петухов, заметив удивленный взгляд Ореста Вацлавовича, смущенно улыбнулся:
– Нарушаю всяческие инструкции. Вы здесь единственный человек, с которым можно говорить на человеческом языке. Сегодня ровно два года, как у меня второй день рождения. Когда наша часть стояла в Польше под Варшавой, и началось восстание в городе, нам запретили помогать восставшим. Мы видели, как немцы расправляются с поляками. А мы стояли и ничего не могли сделать и вдруг к нам в дом, где мы расположились прилетела мина. Моего друга разорвало на куски, а мне оторвало руку…
— Нет… Меня развезет, а у вас потом будут неприятности. – Орест Вацлавович смущенно смотрел на следователя.
– Ничего. Здесь немного. Потом выпьем крепкий чай.
Выпили. Орест вдруг спросил:
– Как вы думаете, зачем понадобилось арестовывать и изолировать столько невинных людей?
– Вы себя имеете ввиду? – Петухов жестко взглянул на Ореста.
– И себя тоже. Вы же читали мое дело. Да, я сразу во всем сознался. Я боялся. Что меня будут бить. У меня очень высокий болевой порог. Если бы стали бить, я бы подписал любую бумагу. Я так рвался в Советский Союз! Я считал – вот он пример для всего человечества, вот какую страну надо ставить в пример всему миру. А результате?
– И что в результате?
– Десять лет я в лагерях. Я не понимаю, кому польза от моего сидения, ведь на свободе я столько мог бы сделать для страны, для общества. Нет, не понимаю.
Петухов поднялся, подошел к Оресту, встал у него за спиной.
«Сейчас ударит. Вызовет коновой и меня изметелят до полусмерти», – подумал Орест Вацлавович, – Ну, черт с ним. Пускай».
Петухов подошел к зарешеченному окну, смотрел, как шел густой отвесный снег, как через двор шли зэки, несли бревна. А рядом с ними бежала собака.
– В нашем ведомстве разные люди. Я догадываюсь, о чем вы подумали. Ни одного заключенного, – а я после госпиталя и демобилизации уже два года здесь работаю, – я не бил. Меня упрекают в мягкотелости. Но, увы, людей не хватает, и меня терпят. Вы говорите – «зачем». А я уверен есть высшая справедливость, которой нам сегодня не понять. Вот представьте себе. Человек заболел. У него рак. Его положили на стол. Операция, вместе с больной тканью, отрезают часть здоровой. Только так он может выжить, Вы понимаете? Только так. Есть перегибы, у нас тоже хватает разных сволочей. Но я уверен, эти жертвы необходимы для будущего для того, чтобы построить такую страну, которую одни будут любить, а другие бояться. Потому что мы строим самую мощную, самую сильную и самую справедливую страну в мире. А для этого и необходимы большие жертвы. Вот для чего все это нужно… И еще. Сколько молодых крепких ребят погибло во время войны. А это еще и рабочие руки. А такие как вы – очень дешевая рабочая сила. Минимум затрат и максимум прибыли. Хотя я не должен вам это говорить.
Орест Вацлавович усмехнулся:
– Я мог бы свами согласиться, но с одним небольшим замечанием.
– Каким же?
– Жизнь у человека одна, и не такая уж длинная. И самое для меня загадочное и непонятное то, что кучка людей решает, кому жить в этом светлом прекрасном будущем, и кому это запрещено.
– Только время все расставит по своим местам. Должно пройти время. Я уверен, что настанет то время, когда справедливость будет одна для всех. Но возможно, мы еще сами не готовы к тому, чтобы жить в этом времени.
Конокотин молчал. Думал. Он пытался понять, почему с ним так откровенничает Петухов.
– Хотите еще? – Петухов показал на бутылку.
– Нет. Спасибо.
– Я вам еще кое-что скажу. Когда вы освободитесь, я думаю, скоро начнут отпускать, возможно вам то, что я сейчас сообщу, пригодится.
Он рассказал о разнарядке, которую получила московская ячейка польской компартии. Эту жутковатую бумаженцию подписывал перед тем, как переправить ее на Лубянку, его друг детства Збигнев Езерский.
– Зачем вы мне все это рассказываете? –
– Видите ли, Орест Вацлавович, я не очень понимаю, зачем вас пригнали к нам в такой богом забытый край, где находятся только пленные немцы. Мне кажется, скоро наступят иные времена. Не только в нашей стране, но и во всем мире.
– Что вы имеете ввиду? – Коноктин внимательно смотрел на следователя, стараясь понять, куда он клонит.
– Наша победа — это не только победа над фашизмом. Это гораздо больше. Я уверен это последняя война в мире. Больше войн не будет. После таких чудовищных жертв, человечество поймет, наконец, как надо жить. И наша страна даст всему миру такой пример. Вот в чем суть нашей победы. Вы согласны со мной?
– Дай-то бог, – ответил Орест. – Я старше вас лет на десять, гражданин следователь.
– Для вас – Павел Митрофанович…
– Спасибо… Павел Митрофанович. Я ценю вашу откровенность. И скажу вам, никогда ее не забуду. Закончилась война. Да. Жизнь будет меняться. Тогда если позволите, я задам вам неудобный вопрос. Зачем я здесь нахожусь? Вы изучили мое дело. Вы читали много подобных дел, по пятьдесят восьмой статье. Да, конечно, наверное, были и такие, которые ненавидели советскую власть, но я любил ее всем сердцем, понимаете, всем сердцем!..
Петухов нахмурился:
– Я вам уже ответил. И потом, я уверен, что в скором времени многие дела будут пересматриваться.
– Дай-то Бог. – Орест встревожился. – «Может, готовятся новые процессы? Что вдруг он так со мной разоткровенничался? Я уже знаю эти приемчики, а потом снова допросы и опять ушлют, черт знает куда. Хотя дальше этого всеми забытого края уже сослать некуда».
Однако в дальнейшем никаких изменений не последовало, а через год Орест Конокотин уже находился под Свердловском, своем последнем лагере. Но он запомнил. Запомнил и не удивился. Потому что слаб человек, когда он попадает на Лубянку, с первых же дней из него выбивают все человеческое, заставляют признаваться в чудовищных преступлениях…
Петухов ошибся. В 1948 году поднялась новая волна массовых арестов. Оресту Коноктину добавили еще десять лет лагерей…
… «Ладно. Пусть выговорится». Орест вернулся в комнату. Он смотрел на маленького лысого старика. Когда он был его самым близким, а скорее единственным другом, Збышек увлек его революционными идеями, за что Орест был ему благодарен. Он был инициатором тайного переезда в Советский Союз, страну их юношеской мечты. И он же вписал его фамилию в тот самый роковой список.
– Ну, Збышек… Ты знаешь, и я знаю. Говори, зачем пришел.
Эдуард подходил к дому. Уроков сегодня было мало. И он не понимал, почему так невероятно устал, почему его одолевали странные необъяснимые предчувствия, почему он сегодня раздражался по малейшему поводу. И почему на уроке литературы, Антонова пялила на него глаза. И взгляд был у нее виноватый и еще что-то такое было в нем, что Конокотина беспокоило. «Что сегодня со мной? Чего я дергаюсь, хотя никаких причин нет? Черт знает что». Он открыл своим ключом дверь и услышал голоса. Кто-то разговаривал с его отцом. Эдуард подошел к комнате, осторожно, чтобы не обнаружить себя, заглянул и увидел лысого старика. Прислушался.
– А что бы ты сделал на моем месте? Началась великая и беспощадная чистка. Ты же знаешь, в нашей ячейке я был вторым человеком в Москве. Я был обязан подписывать документы.
– Но кто вписал мою фамилию, как не ты?
Езерский вздохнул:
– А как бы ты поступил на моем месте? Ты пойми, они загнали нас у угол. Ни у кого не было выбора.
– Выбор всегда есть, Збигнев.
Эдуард вошел в комнату.
— Это мой сын. Возможно, ты его помнишь.
Езерский поднялся, сделал движение навстречу Эдуарду. Тот стоял окаменев.
Збигнев почувствовал и застыл.
– Пан Езерский, и у вас хватило совести прийти сюда?
– Эдя, прошло столько лет… Плохой мир лучше доброй ссоры.
– Пошел вон отсюда… Kurva maz (… твою мать) – тихо, с трудом сдерживая бешенство, которое на него вдруг стало накатывать, произнес Эдуард.
– Эдя, как ты можешь? – Орест тоже поднялся, побледнев.
Збигнев Езерский двинулся в коридор. Эдуард посторонился, но не спускал с него взгляда. Езерский вышел и тихо прикрыл за собой дверь.
Орест Вацлавович подошел к своей кровати, медленно лег, отвернулся к стене:
– Злоба и ненависть рождает только злобу и ненависть.
– Ты скажи спасибо, что я ему не врезал по морде.
Отец ничего не ответил.
Ночью Оресту Вацлавовичу стало плохо. Он почувствовал, что начал задыхаться.
– Эдя… – тихо позвал он. – Эдя…
Эдуард проснулся.
– Кажется, мне того… Вызывай скорую.
«Скорая помощь» приехала на удивление быстро. Однако Ореста Вацлавовича не успели довезти до сороковой больницы.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ.
Леоновское кладбище расположилось на окраине Москвы у окружной железной дороги. За ней уже начиналось Подмосковье. Старенький погромыхивающий автобус неспеша подъехал к воротам кладбища. У ворот стояла небольшая толпа. Конокотин разглядел в ней своих учеников. «Надо же! Я им ничего не говорил». Кладбищенские ребята шустро погрузили гроб на каталку. Начался дождь. Конокотин вышел из дряхлого автобуса, и его оглушил сильный до одури запах сирени. В селе Леонове еще стояли старые деревянные дома, на которые неумолимо наступал город, и почти перед каждым домом в маленьких палисадниках буйно цвела сирень. Эдуард Орестович вспомнил очерк писателя Константина Паустовского о художнике Левитане. Когда Исаак Ильич умирал, за окнами распускалась сирень. С того скорбного дня, когда хоронили Ореста Вацлавовича и до последних своих лет Конокотин возненавидел этот запах. И когда он его ощущал, у него кружилась голова и подступала рвота.
Работяги привезли каталку к свежевырытой могиле.
– Эдуард Орестович, я стихи написал. «На память…» —тихо сказал Влад Жарков. – Можно я прочту?
– Спасибо, Влад. Не надо. Ты извини. Вы идите, ребята. Я один постою.
Конокотин подошел к гробу. Дождь шел медленно и неторопливо. Капля застыла на пожелтевшей щеке Ореста Вацлавовича. Эдуард не мог оторвать от нее глаз.
– Хозяин, дождь. Пора прощаться, – тронул его за плечо высокий бритый мужик с черной повязкой на глазу.
Да, да. – Конокотин очнулся. – Извините.
Когда все было завершено, он направился к воротам, рассеянно поглядывая на ряды могил, по обе стороны дорожки. Увидел небольшой гранитный камень, прочел на нем последнюю строчку: «…погиб от руки товарища».
Дождь перестал. Сирень пахла одуряюще. Ребята стояли и смотрели, как к ним приближался их учитель.
– Вот что… Спасибо вам. Знаете, давайте ко мне. Посидим, попьем чаю.
– А у нас вино есть, – сказал Ромка Белтов.
– Не помешает, братцы. Я как-то не подумал.
Все молча шли к остановке автобуса. Антонова старалась держаться поближе к учителю.
-Эдуард Орестович… – она сказала совсем тихо, так, чтобы кроме него никто не слышал.
– Да, Антонова, – ответил Конокотин, не поворачивая головы.
Ребята ушли вперед.
– Я недавно читала Паустовского.
Эдуард Орестович остановился, подождал, когда Светка с ним поравняется.
– Ты читала Паустовского? С какой стати?
– Там я прочла, что когда умирал Левитан, за его окном цвела сирень. Как и сегодня…
Конокотин остановился. Пораженный. Светка смотрела на него.
– Вы на меня сердитесь? Как вам доказать, что я перед вами ни в чем не виновата?
«Прошло уже больше полугода с того злополучного дня. Она ещё помнит. Значит, я круглый дурак».
Он не ответил. Они молча шли рядом.
В квартире Конокотина девчонки быстро сориентировались. На крошечной кухне все уместились, но ребята стояли, не хватало стульев.
– Влад, прочти что ты написал. Не сердись на меня.
-Ну, что вы, Эдуард Орестович, я понимаю.
Жарков, толстый, большой, для порядка откашлялся. Все молча смотрели на него. Лишь Белтов отвернулся, уставился в окно и переживал: сейчас пойдут глупые рифмы и фальшивые сочувствия. Но он ошибся. Стихи были незамысловатые, но искренние. О том, что он впервые встретился со смертью. Влад прочел и замолчал, опустив голову. Белтов с удивлением смотрел на него. Все молчали. Конокотин плакал, вытирал глаза платком.
– По-моему, неплохо, – сказал Ромка. – А вы как думаете, Эдуард Орестович?
Конокотин поднялся, махнув рукой:
– Я сейчас.
Он быстро ушел в ванную.
Влад Жарков сразу после школы поступил в Литературный институт. Он быстро сообразил, какие стихи надо писать, чтобы его публиковали. Уже на четвертом курсе его приняли в Союз писателей после того, как у него стали один за другим выходить небольшие поэтические сборники. Жарков с гордостью в течение нескольких лет носил звание самого молодого члена Союза писателей. Он охотно подписывал коллективные письма протеста против Солженицына, Ростроповича, Любимова и прочих диссидентов, которым было отказано в гражданстве СССР. Причём никаких угрызений совести он не чувствовал. «Надо, так надо!» – говорил Жарков. Он мечтал о Ленинской премии. Для того, чтобы ее приблизить, он подписывал письмо, не очень вдаваясь в их содержание, выступал на собраниях. Поэт Андрей Вознесенский не подавал ему руки. Когда подвыпивший Жарков в доме литераторов полез к нему с объятиями, то получил от Андрея по физиономии. Но… утерся и продолжа жить как ни в чем ни бывало. Усилия Влада оказались не напрасными. Он получил хорошую квартиру у метро «Аэропорт», в писательском доме, а затем дачу в подмосковном Переделкине. Жарков разъезжал по заграницам в составе различных делегаций, на писательских съездах всегда выступал с зажигательными речами. Некто Ильин, генерал КГБ, а по совместительству заместитель всемогущего писателя Г.Маркова, руководителя Союза писателей, обожал Жаркова, ставил его в пример. Ближе к шестидесяти Влад Жарков поутих и стал задумываться и крепко пить. Однажды на даче в Переделкине он напился и покончил жизнь самоубийством, оставив записку. В ней было четыре слова: «Будьте вы все прокляты».
… – Пора по домам, братцы, – сказал Пантюков, взглянув на часы. – Завтра консультация у Вермишель Макароныча. Кто пойдет?
– Придется, – вздохнул Юрка Парыгин. – Экзамен на носу, а у меня конь не валялся.
Конокотин стоял в дверях, провожал ребят. Светка уходила последней.
– Эдуард Орестович, можно я вам помогу прибраться?
Конокотин пожал плечами. Антонова вернулась на кухню, принялась мыть посуду. Эдуард стоял в комнате у кровати отца. Когда Ореста Вацлавовича увезли на «скорой», постель так и осталась неприбранной. Вмятина на подушке, смятое одеяло…
Эдуард Орестович, – услышал он за спиной.
Он обернулся. Антонова смотрела на него.
– Я пойду.
– Да, конечно.
Светка направилась к двери. Конокотин к ней приблизился и положил руку на ее плечо. Антонова застыла, потом порывисто обернулась, обняла его и зашептала:
– Как я хочу, чтобы вы были счастливы! Вы такой… такой необыкновенный.
Конокотин прижал ее к себе и хотел поцеловать в губы.
– Не надо, прошу вас. Не надо. Я пойду.
За ней закрылась дверь.
«Что я делаю, что я делаю? И еще в такой день!.. Идиот, мерзавец, сволочь!»
Конокотин вернулся в комнату, сел на кровать отца, расправил подушку, зачем-то понюхал ее. Раздался звонок в дверь. Он открыл ее. Пере ним стояла Антонова.
– Я… не знаю, зачем я вернулась.
Коноктин молча посторонился. Светка вошла.
– Ты что-то забыла? – У Эдуарда Орестовича пересохло горло.
– Вам сегодня нельзя оставаться одному. Можно я с вами побуду?
– Ты меня прости. Я тогда подумал о тебе не очень хорошо.
Эдуард Орестович подошел к ней погладил по плечу:
– Вот видишь, учитель, а в людях разбираюсь плохо.
Светка схватила его руку и поцеловала ее.
Коноктин отодвинулся:
– Пойдем на кухню, чаю попьем.
– Вы сидите. Я все приготовлю.
Она устремилась на кухню. Коноктин пошел за ней. Она хлопотала с чайником.
– Я плохой был сын.
– Не надо так говорить, Эдуард Орестович. Это не так.
Светка зажгла газовую конфорку, поставила чайник:
– Плита у вас совсем запущена.
– Плохой. Уже ничего поправить нельзя. Когда отца арестовали, мне было восемь лет. А вновь я увидел его спустя 16 лет. Я увидел старого чужого человека, жалкого, запущенного и во мне, стыдно признаться, ничего не шевельнулось, то, что называется родственным чувством. И вот, когда мы стали понемногу оттаивать и привыкать друг к другу…
– Где у вас чашки?
Коноктин подошел к шкафу, Светка повернулась и прижалась к нему.
– Не прогоняйте меня, Эдуард Орестович.
Коноктин, пытаясь унять дрожь во всем теле, тихо сказал:
– Что же мы будем делать, Антонова? Ты еще маленькая, тебе нет восемнадцати.
– Я уже взрослая, Эдуард Орестович. Да. Так получилось.
– Ты представляешь, что будет, когда все узнают?
– Мне через два месяца будет восемнадцать. После выпускных экзаменов уже все будет по-другому… Я буду совсем свободной. Совсем. Я все понимаю. Я буду вести себя так, что никто ничего не узнает и не заметит. Я не буду с вами оставаться наедине. А когда вы захотите встретиться…
Она замолчала. Конокотин ладонями обнял ее щеки и смотрел в ее большие чуть навыкате серо-голубые глаза.
– Какие горячие у вас руки… Почему вы дрожите?
Конокотин обнял ее, крепко прижал, почувствовал ее полные упругие груди и понял: еще миг, и он не удержится.
Он медленно отодвинулся. Отошел к окну.
– Не будем торопиться. Сегодня такой тяжелый день.
Светка вспыхнула:
– Я не из-за этого.
– Я не хотел тебя обидеть. Я… старый идиот, все время думаю о тебе. Однажды ты мне при снилась так, что мне до сих пор стыдно. Когда в тот день в классе ты ко мне прикоснулась, поверишь, мое плечо до сих пор помнит тебя… Давай спать. Я еле стою на ногах.
– Постелите мне на кухне.
– Ты ляжешь на мою кровать. А я на отцовской. Ничего не бойся.
Антонова направилась в ванную. Когда она вошла в комнату, было темно, она видела его смутные очертания. Он лежал, повернувшись к стене. Светка неслышно легла на постель. И почувствовала, что наволочка и простыня давно нестиранные. Она даже хотела подняться и под каким-либо предлогом уйти. Но вдруг услышала тонкий еле уловимый еще один запах, и она поняла, что это был запах тела Эдуарда Орестовича. Она прижала голову к подушке и ждала. Ждала, ждала, что он подойдет.
– Вы спите?
– Мне очень тяжело.
– Я знаю.
– Это поразительно, что ты читала Паустовского. Какое странное совпадение. Я тоже вспомнил его рассказ.
Антонова молчала. Она чего- то ждала и в тоже время боялась.
Конокотин повернулся. Светка замерла и лихорадочно думала, как ей поступить, если Коноктин к ней придет.
– Моя жена с дочкой остались в Свердловске. А я даже не сообщил, ей что умер отец. Наверное, это подло.
– Вы ее любите?
– Не думаю. Когда мне исполнилось восемнадцать, меня выставили из детского дома. Да, там был не сахар. Директор меня не любил и потому карцеры, старшие меня избивали, по его наущению. Но все же какая-никакая, а крыша над головой. Куда идти, не знаю, где мои родители, и живы ли они, тоже неизвестно. Я только когда вернулся в Москву к отцу, узнал, что мать умерла, когда эшелон с женщинами-заключенными подъезжал к Караганде.
Эдуард Орестович замолчал. Антонова, понимала, что он продолжит рассказ и потому тоже молчала.
– Устроился подсобным рабочим на металлургический завод. Там дали мне каморку, метров шесть, где я ночевал. Уставал страшно. Почти не спал. Занимался, готовился к экзаменам. Поступил. Боже ж мой! Сколько радости было!.. Она старше меня. Подхватил воспаление легких, температура под сорок. Лида спасла меня. Выходила, перевезла к себе. Там-то и родилась у нас дочь.
– Сколько ей сейчас?
– Пять лет. Она с дочкой хочет сюда приехать.
– А вы?
– А я думаю, если они и приедут, опять начнутся бесконечные скандалы. Последний год Лида стала очень нервная. Срывалась по малейшему поводу. И жутко ревновала. Жутко! Я так устал, что, когда отец мне прислал вызов, я вздохнул с облегчением.
– Вы должны привезти их сюда.
– Да. Ты права. Главное слово – я должен. Я в неоплатном долгу и перед отцом, и перед ней. Давай спать. Ты не должна прогуливать школу. Что ты скажешь родителям, что не ночевала дома?
– Я им сказала, что у Бажутовой переночую.
– Вот видишь, что получается. Валентина растрезвонит, где ты ночевала.
– Нет. Эдуард Орестович. Вы ошибаетесь. Она не такая. Спокойной ночи.
… Конокотин проснулся поздно. Сегодня у него не было уроков. Он взглянул на свою кровать. Антоновой не было. На кухне все было прибрано. На маленьком столе лежала записка. «Какой вы хороший! С.А».
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ.
– Ты куда это собрался на ночь глядя? – Клавдия Федоровна вышла из кухни в коридор, вытирая руки о фартук.
– Ты мою вязаную шапочку не видела?
Мать не ответила, повернулась и ушла на кухню.
– На каток, что ли? – в коридор вышел Василий Матвеевич. – Старый я стал, а то составил бы тебе компанию. Во сколько вернешься?
– Каток на «Искре» работает до десяти, значит в одиннадцать я дома. – ответил Виталий, – Вот она! – он обрадовался и натянул шапку на свою лохматую голову. – Пока! – За Виталием захлопнулась дверь.
Зимние каникулы уже были на излете. Пантюков радовался. Наконец-то, выбрался на каток. Стадион «Искра» находился рядом со школой. Ехать от дома на автобусе надо было минут двадцать. Стадион располагался у соснового редколесья на высоком берегу Яузы. А на другом, на взгорке, белела церковь, за ней – Леоновское кладбище, где хоронили отца Эдуарда Орестовича. И окружная железная дорога, за которой простиралось уже Подмосковье. Стадиончик был захудалый. Каменное, давно некрашеное двухэтажное здание вмещало в себя разнообразные спортивные секции. С другой стороны футбольного поля, превращённого в каток, стоял длинный деревянный барак, приспособленный под раздевалку, убогий буфет и прокат коньков. Вот и все. Но Виталий любил этот каток. По вечерам над сверкающим, исполосованным коньками льдом, загорались лампочки. Играла музыка из старенького репродуктора, гордо оседлавшего барак, и казалось, там, на льду, собирались самые красивые девчонки из их школы и окрестностей.
Пантюков загадал: если он катке встретит Светку Антонову, значит, у них все будет хорошо. В подробности он не вдавался. Он боялся о них думать. Всю вторую четверть перед новым годом Антонова была замкнутой, ни с кем, кроме Бажутовой, не общалась, а на Пантюкова смотрела, как на мебель. Он, конечно, догадывался, что произошло в тот злополучный вечер в его квартире. С Кадулиным Виталий перестал здороваться, но похоже, тот этого жеста словно и не заметил.
«С какой стати она должна прийти на каток?» – размышлял Виталий, выходя из автобуса. –«Ладно, как будет, так и будет». Он входил в сломанные ворота, увидел залитый светом каток, искрящийся с голубизной лед, снег по бокам и помчался в раздевалку. А из репродуктора тонкий женский голосок напевал:
«Вьется легкий вечерний снежок,
Голубые мерцают огни,
И звенит под ногами каток,
Словно в давние школьные дни».
Народу на катке было много и казалось, что это были самые счастливые люди на земле. Девчонки, как правило, катались, держась за руки. Некоторые парни нарезали круги на «норвежках». Они мчались целеустремленно, согнувшись, ни на кого не глядя. К ним относились с уважением. Виталий вышел из раздевалки, проверил, хорошо ли завязаны ботинки, резво устремился на лед и чуть было не упал. Коньки были не наточены. «Вот дурак, не успел проверить». И увидел Белтова.
– Ромка! Белтов! – Пантюков обрадовался.
Белтов оглянулся, затормозил и двинулся к Виталию.
– Привет! А здесь наши девчонки!
– Это кто?
– Шерочка с машерочкой, – усмехнулся Ромка. – Бажутова с Антоновой.
Пантюков почувствовал, как у него затрепетало сердце.
– Поедем, пуганем их! – Белтов умело заскользил по льду.
Наконец, они увидели впереди неразлучную парочку. А в радиопродукторе не уставала трудиться певичка Рождественская: «Догони, догони, ты лукаво кричишь мне в ответ». Ребята приблизились и Белтов толкнул на девчонок Пантюкова. Он неуклюже в них врезался. Девочки упали.
– Пантюков! -закричала Бажутова. – Ты совсем что ли?
– Я не нарочно. Коньки тупые.
– Сам ты тупой, – сердито сказала Антонова.
– Тот, кто не падает, никогда не научится кататься. – Белтов улыбался, любовался сердитыми румяными девчонками. – Это я виноват. А у меня есть деньги. Пойдем чаю попьем!
– Давай поспорим, кто быстрее стометровку пройдет! – Пантюков решил порисоваться.
– А давай, – Белтов согласился.
– На что спорим?
– Кто победит, тот девчонок целует!
– Ага! – засмеялась Бажутова. – А нас спросили?
– Нет, – строго сказала Антонова. – Кто победит, того я поцелую.
– Вот еще! – Валька Бажутова втянулась в игру. – И я тоже.
– А не обманешь? – тихо спросил Виталий.
– Пантюков! Я тебя когда-нибудь обманывала? – Светка уставилась своими лучезарными глазами, опушенными длинными в снежинках ресницами, на Виталия.
Он не знал, что ответить и буркнул:
– Побежали.
Девчонки скомандовали, ребята понеслись по катку, умело уходя от столкновений.
– А тебе с кем больше хотелось бы целоваться? – Спросила Валька.
– Из этих ни с кем. А тебе?
– Мне с Кадулиным, – сердито ответила Бажутова. – Обещал прийти, гад!..
В историческом забеге победил Ромка Белтов с большим преимуществом.
– Ну, с кого начинать? – не успев отдышаться, весело спросил он, и, не дожидаясь ответа небрежно чмокнул в щеку сначала Бажутову, потом Антонову.
– А где чай? -спросила Светка.
– Вот именно, где у нас чай? – повторил Белтов и скомандовал: – За мной, братцы-кролики.
Девчонки шли впереди. Виталий тихо сказал Ромке:
– Потом уведи Бажутову, мне со Светкой поговорить надо.
… Они выходили из ворот стадиона, когда уже замолкла музыка, и каток погрузился в ночную мглу.
– Как же хорошо! – сказала Бажутова. – Ну, почему мы ленимся, почему так редко вылезаем на каток? А Кадулину я устрою!..
– Кстати, – небрежно сказала Белтов, – Если тебе интересно, я могу тебе сказать, почему он не пришел. Но только при условии, что ты меня не выдашь.
– Проводи меня, – сердито ответила Валька. – А там посмотрим.
– Послезавтра опять в школу, – рассеянно сказала Антонова. – Как не хочется! Скорей бы выпускные.
– Пока, ребята! – Белтов подмигнул Виталию. – Ведите себя хорошо.
Ромка взял под руку Бажутову и стал ей что-то шептать на ухо.
– Можно я тебя провожу? – тихо спросил Пантюков.
– Проводи, – безразлично ответила Светка, искоса взглянув на Виталия. – Уже поздно. А тебе далеко добираться.
– Доберусь. Не маленький. Ну, как ты живешь? Я давно тебя не видел.
– Как и всегда. Ничего нового.
Светка подумала, что Виталий ей хочет что-то сказать и испугалась. Вдруг он что-то знает про нее и Конокотина. Она чувствовала, что небезразлична Пантюкову и очень не хотела, чтобы он стал говорить о том, как он к ней относится. «Ладно. Пусть провожает». Он в молчании дошли до ее двухэтажного старого дощатого дома. Остановились.
– Ты что-то хотел мне сказать? – любопытство у Антоновой пересилило.
– Так, ничего особенного. В общем, знай, если тебе понадобится моя помощь, я всегда рядом.
– Ты хороший друг, Пантюков, – серьезно сказала Антонова. – Очень хороший. Я знаешь, о чем подумала? Что дружба это гораздо больше, чем любовь. Вот мои родители, сколько лет женаты. Наверное, в молодости женились по любви. А дружбы у них между собой никогда не было.
– А я думаю… – Пантюков смотрел под ноги, почему-то боялся смотреть в лицо Светке. – Что настоящая любовь, это когда есть еще и дружба.
– Пока, Виталик. У меня все в порядке. У меня все очень хорошо. Но если понадобится твоя помощь, в чем я лично сомневаюсь, я обращусь к тебе.
Антонова неожиданно для себя поцеловала Виталия в щеку и ушла. Виталий стоял потрясенный. «Что это было? Почему она меня поцеловала?».
Время приближалось к полуночи. Пантюков стоял в одиночестве на остановке. Автобуса не было. Он думал о Светке. «Да, поцеловала. Но это ничего не значит, это дружеский поцелуй благодарности, самый отвратительный из тех, какие могут быть… И все же поцелуй. Послезавтра в школу. Как себя вести? А никак. Приветливо, ровно и никаких выяснений отношений. Посмотрим, как она себя поведет дальше».
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ.
Третья четверть завершалась. Конокотин тихо радовался, что уже не надо было к утренним урокам выходить в темень и возвращаться домой, когда уже было темно. Антонова не уставала его поражать. Она здоровалась с ним холодно и сдержанно и всячески избегала даже случайных встреч. Однажды он заметил, как она шмыгнула в коридор на втором этаже, когда он спускался по лестнице. Сначала он хотел было объясниться, но передумал. Он понял, что она сознательно старается не попадаться ему на глаза. Возможно, это была ее блажь, когда она осталась у него в квартире после тягостных поминок. Возможно, что-то еще. Эдуард постепенно успокаивался, говорил себе, что слава Богу, избежал греха, которые мог бы принести ему огромные неприятности. Но записку ее он хранил. Иногда доставал, перечитывал, словно искал то, что в ней не было написано. Сегодня он намеревался раздать домашние задания на недельные каникулы перед заключительной в их жизни четвертой четвертью. А там выпускные. Жалко будет расставаться с ребятами, однако в душе он надеялся, что некоторые из них его не забудут. Все-таки он привязался к ним. Один момент его тревожил и беспокоил. Письма жены. Они были полны истерики и угроз, что если он заведет себе кого-нибудь, она с собой что-то сделает. Конокотин понимал, что это не шантаж. Она с ее характером, патологической нервностью могла пойти на крайности. Она грозилась приехать. Но все откладывала. То дочь заболела, то в институте, где она работала, ее не отпускали. Конокотин ловил себя на мысли, что всякий раз, когда она откладывала приезд, он вздыхал с облегчением. И еще думал о том, что по дочери совсем не скучает. «Да, я был плохим сыном, теперь я плохой муж и плохой отец. С трудом удержался на краю чудовищного падения в бездну, где наступил бы конец всему – профессии, свободе, жизни».
Между тем день весело разгорался и, казалось, что вот и наступила весна. «А ведь помани она меня пальцем, – думал Конокотин, подходя к школе, и я– бросился бы в этот омут… Бросился бы!»
Женька Шумских, лучший бегун школы, на эстафетах его ставили всегда на финишный этап, где он частенько вытаскивал победу буквально на последних метрах своей дистанции. Высокий, с плоской грудью и широченными плечами, он очень гордился своей незаурядной фигурой и мощными непропорционально длинными ногами. Учился он ни шатко, ни валко. Между тройкой и четверкой, и не очень переживал, что находился в глубоких середняках. Он знал, что любой вуз возьмет за его длинные ноги и не по возрасту выносливость. Однажды, когда он на первенстве района бежал эстафету в Останкинском парке, Шумских не выиграл свой этап, потому что отставание было слишком велико, но его бешеный спурт произвел впечатление на главного судью соревнований. Тот подошел к парню, когда Женька с тоской, еще не отдышавшись, смотрел на дистанцию, которую только что пробежал, и досадовал, что ему не хватило каких-то десяти метров, чтобы победить.
– Как фамилия? Из какой школы? – строго спросил небольшого роста мужичок в синем спортивном костюме, где на груди было написано «СССР».
– Шумских. Женя. Из триста шестой. А что?
– Вот мой телефон. Звони. Я тебя возьму в институт физкультуры. Победишь у меня на первенство Москвы, через год в сборную попадешь.
И ушел. У Женьки аж дух захватило. Он стал тренироваться еще упорней. До уроков вставал в шесть утра и в любую погоду бегал вдоль окружной железной дороги, от дома до станции «Белокаменка». Пять километров туда и пять обратно. Его мать работала уборщицей на той же Белокаменке и гордилась своим сыном. Понимала, что благодаря его длинным жилистым ногам они вылезут, наконец, из нищеты и заживут как люди. Отца у Женьки не было. В сорок третьем он пропал без вести. И все. Ни пособий, ничего. Живи, как хочешь. У Женьки было еще одно увлечение. Карты. Он обыгрывал соседских мальчишек. Те подозревали, что Женька мухлюет, но поймать его ни разу не смогли.
В этот день, когда до окончания четверти оставалось два дня, Шумских решил карты взять с собой в школу. Он придумал одну хитрую комбинацию с заменой карты и решил вечером пойти играть со взрослыми мужиками. И если все удастся, он сорвет большой куш.
На уроке литературы Шумских вдруг понял, как надо все сделать, чтобы его не схватили за руку. Чтобы не забыть, а он сидел на задней парте у окна, там легче было уместить свои ноги, – он незаметно достал карты и разложил их у себя на коленях. Конокотин что-то там рассказывал о Маяковском, увлеченно размахивал руками, цитировал стихи. И вдруг Шумских заметил, что в классе возникла непривычная тишина. Он поднял голову. К нему приближался Конокотин.
– Что там у тебя?
– Ничего.
Эдуард Орестович приблизился.
– Ну-ка встань.
– Зачем?
– Встань, я сказал.
Шумских понял, если он встанет, то Конокотин отберет у него карты и тогда все пропало. Он продолжал сидеть, По его виду можно было понять, что никакая сила его не сдвинет с места. Эдуард Орестович рассвирепел. Он ухватил за руки Женьку и потащил его к дверям класса. Карты с колен рассыпались по полу. Шумских упирался. Но Конокотин дотащил его до двери, ногой ее распахнул и, откуда сила взялась! – вытолкнул Шумских в коридор. Прямо под ноги Розалии Михайловны.
– Что здесь происходит?
– А это вы у спросите у Эдуарда Орестовича! – ответил взбешенный Шумских. Он никак не ожидал, что маленький тщедушный Конокотин мог с ним так расправиться. озалия Михалован. оправив белую в оборках блузку, вогла в клксс.
Директриса, оправив белую в оборках блузку, вошла в класс.
Ребята сидели притихшие.
– Эдуард Орестович, вы можете мне объяснить, что у вас произошло?
– Могу. – Конокотин тяжело дышал. – Евгений Шумских во время урока играл в карты. На мое замечание не реагировал. Пришлось применить физическую силу.
– Вы отдаете себе отчет, Эдуард Орестович, что здесь школа, а не колония? – тихо, но отчетливо произнесла Розалия Михайловна. – После окончания урока вам следует немедленно явиться в мой кабинет. Немедленно!
Директриса ушла. До звонка оставалось около десяти минут.
– Урок окончен, – мрачно сказал Конокотин и стремительно вышел из класса. У окна стоял Шумских и с ненавистью смотрел в спину удаляющегося учителя.
Едва Конокотин вошел в кабинет директрисы, она стала из-за стола и протянула ему листок.
– Это приказ о вашем увольнении по статье. Всякому терпению приходит конец. Вот закономерный результат ваших методов преподавания. Прочтите и распишитесь, что ознакомлены. То, что подняли руку на ученика, это уже уголовщина. И вам придется за это ответить.
Конокотин взглянул на Розалию Михайло, на ее руку с приказом и молча вышел.
Была пятница. С понедельника начинались короткие, всего неделю, весенние каникулы. Конокотин сидел дома и ждал. Почему-то ему казалось, что кто-то из учеников его навестит. Он думал, что первой появится Антонова. Однако ошибся. Никто не приходил. Он не пытался себя оправдать, не искал слова для объяснения его дикого поступка. Почему вдруг его настигла такая необузданная ярость, сродни с бешенством? Шумских, был, пожалуй, тем единственным учеником, к которому Конокотин не испытывал ни малейшей симпатии. Этот откровенный и вполне сознательный середняк ненавидел Эдуарда Орестовича, не любил, даже презирал литературу и, самое главное, не скрывал своих чувств. Конокотин пытался к нему подойти с разных сторон. И попытки пробудить интерес Шумских через тяжелые трагические судьбы Цветаевой, Пушкина, Лермонтова. В ответ – глухая ровная непробиваемая стена. Потом Эдуард Орестович пустил в ход сарказм, иронию, чтобы разбудить в Шумских чувство собственного достоинства, когда он понимал намеки преподавателя о своем невежестве. Результат – нулевой. Если не считать того, Конокотин в конце концов сдался, понимая свое бессилие. А Щумских торжествовал и лишь иногда иронически ухмылялся, когда Эдуард Орестович, ведя урок, говорил так, словно обращался лично к нему, непревзойдённому бегуну Женьке Шумских. И Конокотин отступил. И клял себя последними словами за то, что не смог объяснить этому олуху элементарные вещи о порядочности, об уважении к труду педагога. Но вот карты его доконали. И он сорвался. Сорвался, как последний ничтожный недоучка. Розалия сто раз права, что уволила его. Больше он в школу ни ногой. Но что делать дальше? Ведь он больше ничего не умеет, кроме того, что он умеет делать плохо.
Однако больше всего Эдуарда Орестовича угнетало, что к нему никто из учеников не приходил. Он понимал, что все они встали на сторону Шумских.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ.
«Снег умирает», – думал Ромка Белтов. Он сидел за своим дневником и размышлял, как описать то, что произошло в классе перед каникулами. Эдуард Орестович, которого он если не боготворил, то почитал более всех учителей в школе и даже мечтал, что, когда он начнет писать роман, он обязательно напишет о своем любимом учителе. И вдруг все рухнуло в одно мгновение. Это безобразное пыхтение, когда учитель тащил к дверям огромного и несуразного Шумских!.. Этот жест, когда он словно вытирал руки от чего-то грязного и отвратительного. И все это – тоже Конокотин. Да, думал Ромка, карты на уроке это пошло и некрасиво, но вот такой «педагогический» метод Белтов не принимал, не мог принять. Теперь он сидел над чистым листом своей дневниковой тетради, смотрел в окно, где под натиском веселой весны медленно умирали жалкие посеревшие остатки снега, и думал, что жизнь в их, казалось, благополучном классе гораздо сложней и непонятней его примитивных ученических представлений. То, что его когда-то похвалил известный писатель Медынский, теперь и гроша ломаного не стоит. Да, надо написать о том, что произошло, но как – он не знал. Но больше всего расстроило, что у него рухнул образ его любимого учителя. Завтра в школу идти для него – пытка. Прежде всего потому, что он не знает, как будет смотреть в глаза Конокотину. После того, что случилось. Он уже не сможет относиться к Эдуарду Орестовичу так, как прежде. Вот что более всего мучило Белтова. Он не знал, как справиться с новыми и очень неприятными для себя чувствами. «С другой стороны, – думал Ромка, – Я тоже хорош. Надо было пойти к нему домой и прямо спросить. Как он мог. Но не хватил мне ни ума, ни решимости. А теперь поздно».
В своем же дневнике он написал лишь одну фразу: «Выходит, что человек природный и естественный носитель зла».
… С тяжелым сердцем, следующим утром Белтов шел в школу и более всего боялся встретиться лицом к лицу с Эдуардом Орестовичем.
– Ромка, привет! – как ни в чем ни бывало нагловато улыбался ему Женька Шумских.
– Привет, – буркнул Белтов.
Он сел на свое место. Пантюков пришел раньше, кивнул ему. В классе, заметил Белтов, не было обычного чуть нарочитого веселья, как это бывает после даже небольших каникул. Вразнобой загрохотали крышки черно-коричневых парт. Первый урок – литература. Было, важно, подумал Белтов, как войдет в класс Конокотин. Но неожиданно для всех вошла Елизавета Николаевна. Вразнобой загрохотали крышки парт. В классе повисла нехорошая тишина.
– Здравствуйте, ребята. Поздравляю с началом вашей заключительной четвертой четверти. Последней четверти в вашей жизни. Сегодня тема нашего урока…
– А где Эдуард Орестович? – чуть приподнявшись, перебила ее Светка Антонова.
– Я тебе слова не давала, Антонова. Ты, очевидно, забыла, что прежде, чем что-то спросить, надо получить разрешение? Конокотин больше не работает в нашей школе. Ты мне разрешишь продолжить? Мы сегодня с вами поговорим о том, какие могут будь темы на выпускном сочинении.
В классе началось что-то невообразимое. Вопросы, крики возмущения обрушились на бедную старую учительницу. Елизавета Николаевна явно была не готова, и она сорвалась:
– А ну-ка заткнулись все! Замолчали, или я не знаю, что я с вами сделаю! Совсем разболтались. Я кому сказала!
Белтов вдруг понял, что произошло что-то непоправимое, в чем он тоже, увы, принял участие. И он сделал то, что подсказывало ему сердце. Он собрал книги в портфель и направился из класса.
– Белтов! Вернись на место! – завизжала, не помня себя, бедная несчастная Елизавета.
Потом захлопали крышки парт и ребята молча один за другим стали покидать класс.
На старую заслуженную учительницу, казалось, нашел столбняк. А когда она пришла себя, понеслась по коридору в кабинет Розалии Михайловны. В классе осталось два человека: Женька Шумских и круглый отличник Димка Охапкин. Вскоре в классе появилась директриса в сопровождении всклокоченной и разъяренной Елизаветы Николаевны.
Шумских и Охапкин поднялись со своих мест.
– Та-ак… – как можно спокойнее произнесла Розалия Михайловна. – Шумских, а ты почему не последовал за всеми?
– А зачем? – пожал плечами Шумских.
– Ты написал объяснительную, как я тебя просила?
– Нет.
– Почему?
– Ничего я писать не буду.
– Понятно. Но у тебя еще есть время подумать. Потом его не будет. Охапкин! А ты почему не ушел вместе со всеми?
– Мне, Розалия Михайловна, учиться надо, а не глупостями заниматься.
Директриса вернулась в кабинет. Впервые в своей многолетней педагогической деятельности она растерялась. На лицо – немыслимое для советской школы: забастовка! И в РОНО, и в городском управлении народного образования разбираться не будут. Выгонят с работы к чертовой матери! И это, когда до пенсии осталось три года. «Что-то надо делать, что-то надо делать», – лихорадочно думала Розалия Михайловна и решила, что надо срочно идти в РОНО, но написать подробный отчет о возмутительном поведении Конокотина и его методах преподавания, которые привели к столь ужасному результату.
Конокотин на кухне заваривал чай, когда раздался звонок в дверь. «Кого еще нелегкая принесла в такую рань», – он направился в коридор, вытирая руки. На лестничной площадке стояли ребята из его любимого десятого «б» и молча смотрели на Эдуарда Орестовича.
– Что? – Конокотин побледнел. – Что случилось?
– Мы ушли с уроков, Эдуард Орестович, – сказал Белтов.
– В знак протеста, – добавила Валя Бажутова.
Конокотин заметил, что среди учеников не было Антоновой.
– Вы с ума сошли, – тихо сказал Конокотин. – И еще ко мне приперлись. Вы что, совсем не соображаете, как все это выглядит? А ну, заходите! Быстро, быстро! Поговорим и марш обратно в школу! Черт знает что!
– Мы не хотим, чтоб литературу вела Елизавета! – мрачно сказала Пантюков. – Она в ней ни черта не смыслит.
Кто-то несмело хихикнул.
– Начнем по порядку, братцы. Начнем с того, что я виноват. Сорвался. Такое бывает. Со мной – впервые. Шумских, конечно, не подарок. Но и я хорош. Формально Розалия Михайловна права, что меня уволила. Педагог должен уметь держать себя в руках. Это первое. Второе. Я, конечно, вам благодарен. Но не обижайтесь. Я сумею сам за себя постоять. А вы перед выпускными подставляете себя под удар, понимаете? А теперь марш в школу! Все! Пока.
Конокотин выпроводил ребят из своей убогой квартирки.
На следующий день Розалия Михайловна ехала на двадцать пятом трамвае по Первой Мещанской и полагала, что продумала все до мелочей. Ее одежда была скромной и выдержанной. Чуть попудрилась и подкрасила губы: утром ей показалось, что она слишком бледная. Ну, и, конечно, две капли «Красной Москвы». Она написала пространную докладную, про все, как она говорила, «художества» Конокотина. Про запрещенных поэтов, отклонение от программы, про существующий уже выговор. И как следствие всего перечисленного, – разлагающее влияние Конокотина на выпускной класс. Указала, для объективности и на свои ошибки, что вовремя не разглядела в молодом педагоге буржуазную гниль. В довершение она описала, как Конокотин избил ученика. Список прегрешений оказался внушительным. Себе в вину поставила излишний либерализм, за него и каялась. Мол, раньше надо было бы принимать решительные меры. Тогда можно было бы избежать этого позорного случая с избиением Шумских.
Несколько беспокоило Розалию два момента. После ухода на пенсию ее покровителя районный отдел образования возглавил человек по фамилии Матусевич. Про него ни она, ни ее коллеги ничего не знали, кроме того, что он приехал их Минска. Второй момент директрису беспокоил больше. Шумских отказался писать объяснение, как все произошло. «Скорей всего, его запугали, – размышляла Розалия Михайловна, – возможно, не без вмешательства Конокотина».
Она вошла в кабинет заведующего РОНО. За столом сидел мужчина лет сорока, с густыми темными волосами, в большом не по размеру пиджаке с чуть загнутыми бортами. Мужчина что-то писал. Розалия Михайловна поздоровалась. Вместо ответа услышала сухой голос высокого тона:
– Садитесь. Разговор у нас будет долгий.
Матусевич поднялся из-за своего стола. Высокий, тощий, пиджак на нем болтался. Он подошел к директрисе.
– Вот, я все написала, – она протянула ему несколько листков, исписанных мелким ровным почерком.
– Не беспокойтесь. Я внимательно прочту. Вы надеюсь, понимаете, Розалия…
– Михайловна…
– Розалия Михайловна, что в вашей школе произошло ЧП? На ниве народного образования я тружусь уже семнадцать лет, но такое на моей памяти впервые.
– Я подробно изложила, как все произошло Моя вина заключается лишь в том, что решительные меры надо было принимать раньше.
Матусевич вернулся к своему столу, взял блокнот, открыл его.
– Шумских Евгений… Ученик средних способностей, достал карты на уроке. Как это понимать?
– Дело в том, что…
– Я не закончил. Извольте меня не перебивать. Конокотин ответит за то, что вышвырнул его из класса. Мы не позволим насаждать буржуазные методы в наших советских школах. Не, позволим, Розалия Михайловна! Но то, что происходит в вашей школе, Розалия Михайловна, это из ряда вон! Школьники устроили забастовку! В классе осталось всего два ученика. Как это понимать?
Розалию Михайловну вдруг осенило. Кто-то написал на нее донос. Подробный и исчерпывающий. «Но кто? Конокотин? Опередил ее? Не исключено. Впрочем, возможно, это сдала ее секретарша Валентина. И это после всего того, что Розалия для нее сделала!.. А может, Елизавета? С нее станется. Она часто бегала в РОНО, и не всегда сообщала, для чего она это делает».
– Вы меня слушаете? – Матусевич повысил голос. – Или я разговариваю со стеной? У меня такое ощущение, что вы почили на лаврах. Вы решили, что вам все дозволено. Коли вас представили на звание заслуженного учителя.
«Он хорошо подготовился. Скорей всего, лучше, чем я. И все благодаря анонимке».
Между тем Матусевич продолжал. Было видно, что ему нравится то, что он говорит:
– Наступают новые времена, кавалерийские методы уже уходят в прошлое. Я хочу, чтобы вы поняли всю ответственность сегодняшней политической ситуации в стране.
«Ага. Значит, увольнять не собирается».
– Я знаю, в чем моя ошибка, – тихо сказала Розалия Михайловна, опустив голову. – Я ее сознаю. Если вы полагаете, что я не соответствую, я могу написать заявление об уходе по собственному желанию.
– Вы это всегда успеете сделать. Сейчас не принято цитировать товарища Сталина, но все же я это сделаю: «Кадры решают все». Мы вам объявим выговор за ослабление учебно- педагогического процесса. Без занесения. Вопрос о присвоении звания заслуженного учителя откладывается на неопределенный срок. Конокотина придется восстановить.
Матусевич помолчал, взглянул на Розалию так, словно увидел ее впервые. – Я бы тоже поступил, как вы. Я знаю его биографию, Будь моя воля, я бы таких, как он, на пушечный выстрел не подпускал к нашей школе. Но решение по Коноктину принято на уровне городского отдела. У него, если мне не изменяет память, есть уже один выговор?
Розалия кивнула.
– Вот и хорошо. Вынесете ему второй с занесением в трудовую книжку. Это значит, еще одно замечание, и он автоматически вылетает из школы. И последнее. Сделайте так, чтобы он публично принес свои извинения ученику десятого «б» класса Шумских Евгению. Больше я вас не задерживаю.
Розалия Михайловна в хорошем расположении духа возвращалась из РОНО.
С анонимкой она в конце концов разберется. Докопается и уберет из школы доносчика. Извиняться Коноктин не будет. В этом она была уверена. Значит, и его дни пребывания в школе сочтены. Тогда уже не она, а РОНО будет принимать решение.
– Валечка, – нежным голосом сказала Розалия, войдя в «предбанник». – Свяжись с Конокотиным и скажи ему, чтобы он немедленно приступал к занятиям. А также сообщи, что ему вынесен выговор с занесением в личное дело.
Валентина вспыхнула и набросилась на телефон. «Скорее всего, она», – подумала Розалия и скрылась в своем кабинете». Через полчаса раздался осторожный стук в дверь. Появилась Валентина:
– Телефон молчит, Розалия Михайловна. А завтра у него по расписанию первый урок.
– Ну, значит, ноги в руки и к нему домой! Если не откроет, оставь записку. Ну, почему я должна думать о таких мелочах?
– Извините. Я мигом.
«Нет, не она. Мне бы прочесть этот донос, тогда бы я сразу все поняла. Ну, ничего, всему свое время. А Матусевич мужик что надо. Жаль, что мне уже много лет. Но, все равно, надо налаживать с ним отношения».
Конокотин входил в класс с сердечным замиранием. Слишком много чего произошло за последние несколько дней. Самое удивительное – он не держал зла на директрису. Он полагал, что она все сделала правильно. Однако в глубине души Эдуард Орестович досадовал, потому что внутренне он уже готовил себя к новой жизни, не знал, какой, но новой и неизведанной. Приход секретарши Валентины стал для него полной неожиданностью. Сначала он подумал, что это был просто ее эмоциональный порыв. Но Валечка рассказала, что директриса вернулась из РОНО решительная и спокойная, и первое, что она сделала, отдала распоряжение разыскать Конокотина. Ни чувства мести, ни злорадства у Эдуарда Орестовича не было. «С новой жизнью придется повременить, – про себя усмехнулся он – Перед этим негодяем я извинюсь. Не потому, что это ее решение, а потому, что я сам должен это сделать и сделать публично. Сорвался. Умей держать ответ. Доведу класс до выпускных и уйду из школы. Пойду грузчиком, дворником, кем угодно, но, чтобы не видеть всю эту подхалимскую свору, которая окружает директрису. Ненавидит ее и боится».
Он вошел в класс. Ребята дружно поднялись и смотрели на него с радостным ожиданием.
– Всем привет, -спокойно сказала Конокотин. – Я хочу, что называется, во-первых строках нашего урока принести извинения Евгению Шумских. Шумских, встаньте.
Все дружно повернулись и смотрели на Женьку, большого, неуклюжего, лицо которого пошло пятнами. Эдуард Орестович впервые обратился к ученику на «вы». Это было что-то новенькое. Шумских нехотя поднялся. Смотрел в потолок, почему-то он боялся смотреть в лицо Конокотину.
– – Я приношу вам свои извинения, не вдаваясь в степень вины каждого из нас, – негромко, спокойно и уверенно говорил Конокотин.
Белтов смотрел на него с восхищенным удивлением.
– Надеюсь, вы меня услышали. Можете садиться. Как написал Маяковский в своей предсмертной записке: «Инцидент исперчен». А теперь, друзья мои, приступим к уроку.
Антонова более чем пристально смотрела на Эдуарда Орестовича. И чувствовала всем свои существом, что он видит всех в классе, кроме нее. Он избегает смотреть на нее, избегает даже мельком. Она для него не существует. И еще она подумала: есть вещи, которые ни одному мужчине, не то что сказать, а объяснить нельзя. Про свои женские тайны, про заповедные поляны, вход на которые запрещен всем – и родителям, и близкой подруге. Ему нельзя сказать, что она перед ним ни в чем не виновата, что у нее начались больные дни, такие, что по-настоящему испугалась, ей вдруг показалось, что она может умереть. Он никогда не узнает, как ей было плохо в те дни, как она рыдала в их жалкой комнатухе, когда не было родителей, от жуткой боли внизу живота, но больше от беспомощности и от того, что он плохо о ней думает.
Светка не слышала ни единого слова из того, что говорил бледный от волнения Конокотин. Она думала, как она ужасно, безумно его любит. «Вот только посмотрит на меня, я вскочу и брошусь при всех ему на шею». А еще о том, что скоро, совсем скоро придет время, когда им не надо будет таиться. Наступит день, когда они будут вместе и будут любить друг друга до самого постыдного дна, до изнеможения… Так будет продолжаться всю жизнь.
Вдруг она поднялась и направилась из класса.
– Ты далеко собралась, Антонова? – с удивлением спросил Эдуард Орестович.
– Приспичило! – нарочитым басом сказал Жарков.
– Дурак! – злобно бросила Бажутова. – Эдуард Орестович, можно мне выйти?
– Валяй, – несколько развязно сказал Конокотин, пытаясь скрыть свою растерянность.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ.
Конокотин выходил из школы и, пожалуй, впервые не знал, как ему поступить. Антонова в середине урока убежала из класса, ничего не сказав. Как это понимать? Доложить директрисе? Значит, будет новый скандал накануне выпускных. Нет. Нельзя. Мол, распустил класс, делают что хотят, то вышвырнул ученика из класса, то, кому вздумается, уходят с урока… А если донесут? Доброхоты всегда найдутся. Как будет, так и будет, думал Эдуард Орестович, выходя на улицу. И вдруг ощутил, что весна встречает его радостными, волнующими едва ощутимыми запахами набухших почек на молодых тополях. Едва появилась застенчивая прозрачная зелень. Казалось, земля облегченно вздохнула в предвкушении тепла. «Боже мой! Почему раньше не замечал, какое это чудо – начало мая? Почему я ничего не слышал и не видел, не чувствовал, сколько радости в том, что меня окружает?». Конокотин решил до дома идти пешком. Он шел по Текстильной улице к Ярославскому шоссе. Ему казалось, что трамваи своими звонками приветствуют его, когда неторопливо едут ему навстречу.
«Но Антонова? Моя Антонова…» Он сказал себе – «моя» и испугался, и обрадовался. «Вот есть решение. Надо встретиться и обо всем поговорить. Нечего бояться. Скоро выпускные. После экзаменов надо все решить». Он думал об Антоновой и понял, что его захватило всего целиком. Настолько, что он забыл, не думал, что в Свердловске у него нелюбимая жена и дочь. К которой он равнодушен. Конокотин остановился у Ярославского шоссе и смотрел на белый, в арках, акведук, построенный еще при Екатерине Второй, для московского водопровода. Он смотрел на прихотливое каменное сооружение и вдруг почувствовал, как его медленно и неуклонно заполняет тревога и тягостное ожидание. «Надо написать письмо жене, надо все ей рассказать. Да, я ей многим обязан, возможно, своей жизнью, здоровьем, образованием, наконец. Тогда кто я? Подлец и мерзавец? Скорее всего. Светке надо все рассказать про себя. Ничего не утаивать. Все, до самого дна. Вот только захочет ли она меня слушать? С письмом надо подождать. А то примчится, и как тогда быть? Надо написать, что после выпускных мы обязательно встретимся и обо всем поговорим».
Так решил Эдуард Орестович и успокоился. Он вернулся домой, сел за свой письменный стол с обитыми углами и двумя плохо закрывающимися ящиками, достал тетрадь и расчертил лист надвое. На одной стороне написал «плюс», на другой –«минус». Что у него произошло в жизни за почти два года в школе номер 306? В графе «минус» написал: 1. Смерть отца. 2. Конфликт с директрисой. 3. Конфликт с учеником Шумских. 4. Два выговора. В графе «плюс» он решил, что писать нечего. Разе что влюбился в свою ученицу Светлану Антонову. Нет, думал Конокотин, скорее всего это минус, великий грех, роман с ученицей, попахивает колонией… Он поднялся из-за стола, забыл, что не ел с самого утра.
«Я впервые узнал, почувствовал, что такое любовь, которой у меня, оказывается, никогда не было, эта женщина старше меня на семь лет, спасшая меня от холода, голода, прозябания, эта постель, когда я впервые познал, что такое женщина, эти ее ласки, подчас постыдные, эта была не любовь, а мужская животная страсть. И вот Антонова… Я помню, как она коснулась моего плеча своей грудью, помню, как задрожал с ног до головы, я видел, чувствовал ее взгляд, когда она вдруг убежала с урока. А еще помню жуткую ночь, когда она осталась у меня дома. Я удержался, о чем жалею и буду жалеть всю оставшуюся жизнь. Но дело не в этом, совсем не в этом! Но в чем же? А в том, что это новое чувство, доселе незнакомое и пугающее, поглотило меня всего без остатка. Антонова скорей всего понимает абсурдность и запретность того, что возникло между нами и, наверное, пришла к выводу, что нельзя, ни в коем случае, переступить черту. Ладно, пусть будет так. Но я все равно ей безмерно благодарен за то, что я впервые узнал, что такое настоящая любовь. Сейчас главное, в этот месяц, что остался до выпускных экзаменов, не сделать ни малейшей ошибки, не сделать необдуманного шага, вести себя безукоризненно. Не только из-за страха погубить себя, а главное, чтобы сохранить в себе поразительное чувство света, чистоты и полета. Да, я хочу ее видеть, я хочу смотреть на нее. Надо убедить себя в том, что этого мне достаточно, что это и есть то самое счастье, о котором я раньше не имел ни малейшего представления».
Эдуард Орестович подошел к низкому, в его рост, темно-коричневому книжному шкафу и вынул маленькую потертую книжицу: «Пастернак. Избранные стихи». Открыл наугад.
«Во всем мне хочется дойти
До самой сути.
В работе, в поисках пути,
В сердечной смуте.
До сущности протекших дней,
До их причины.
До оснований, до корней,
До сердцевины.
Все время схватывая нить
Судеб, событий,
Жить, думать, чувствовать, любить,
Свершать открытья.
О, если бы я только мог
Хотя отчасти,
Я написал бы восемь строк
О свойствах страсти…»
Он закрыл книгу, долго смотрел на истертую обложку. «Какой же я дурак! Так и не добрался с ними до Пастернака. У нас есть еще несколько уроков до последнего звонка. Черт с ней, с программой! Пусть директриса меня выгонит, буду говорить с ними о Пастернаке. А потом позвоню Медынскому. Вдруг он поможет организовать встречу с Борисом Леонидовичем? Возьму три-четыре человека». От этой совершенно фантастической затеи, из которой, как позже выяснилось, ничего не получилось, Конокотин повеселел, порылся в своих карманах и побежал в магазин за портвейном.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ.
Лида стояла на трамвайной остановке и то и дело нервно поглядывала на маленькие золоченые часики. Она проводила в Уральском государственном педагогическом институте консультацию перед началом сессии, когда открылась дверь, и испуганная пожилая женщина из деканата громко сказала:
– Лидия Сергеевна, вас срочно к телефону!
У Лиды упало сердце, куда-то глубоко вниз, она помчалась в деканат, предчувствуя что-то нехорошее. Звонила соседка, на которую она оставила Верочку. Утром она закапризничала и категорически отказалась идти в детский сад. Соседка, не скрывая раздражения, сообщила по телефону, что у Веры скорей всего температура, а еще у нее очень скверный характер, и она плохо воспитана.
Лида не дослушала, бросила трубку и помчалась домой. «Все одно к одному», она ехала в трамвае. Начался дождь, а Лида не захватила с собой зонт. Тревога нарастала, трамвай, как ей казалось, еле тащился. «Эдик… Что-то там неладно. Письма стал писать редко, чувствую, что-то он не договаривает. А я не могу вырваться. Скоро сессия начнется, а медлить нельзя. И с Верочкой сладу нет. Голова кругом идет. За что ни возьмусь, все из рук валится».
– – Спасибо, тетя Маша. Простите меня.
– «Спасибо» на хлеб не намажешь. – Тетя Маша, высокая костлявая старуха, в очках с одной дужкой, поджала губы. – Несносный ребенок.
– Скоро у меня зарплата. Я вам непременно…
– Вот еще! Забирай свою красавицу, и сама решай, что с ней делать. Сладу нет. Да смотри, мужика свово не растеряй!
Верочка увидела мать и все ее болячки как рукой сняло. Она бросилась к Лиде на шею, прижалась и зашептала:
– Мамочка, как я соскучилась. А тетя Маша плохая.
– Какая же ты притворщица! Я чуть с ума не сошла, пока домой ехала. У меня скоро экзамены. Ты уже большая девочка, неужели ты не понимаешь, что мне надо работать?
– Я больше так не буду. Правда. А когда мы к папе поедем?
– Вот закончится сессия и сразу поедем в Москву. Но только дай мне слово, что этого больше не повторится. Если ты еще раз такое позволишь, я уеду в Москву одна. Ты поняла меня?
Верочка закивала головой, а ее большие карие глаза наполнились слезами. Лида подошла к зеркалу. Огладила свои щеки, заметила, что морщины на лбу стали глубже, а у правого виска появился седой волос. «Старею. Катастрофически старею. Уже тридцать пять. И кто я? Жена, не жена. Почти два года без мужа. Наверное, ему там без меня хорошо. Все забыл, как его подобрала чуть ли не на улице, грязного, больного, озлобленного. Сколько сил приложила, чтобы он оттаял. Помогла и с институтом. И вот результат».
– Мама, я есть хочу. – Верочка сидела на своей кровати и виновато смотрела на мать.
– Да… – очнулась Лида. – я сейчас приготовлю. Потерпи маленько.
Она направилась на кухню. Тревога и беспокойство, однако, ее не покидали. «Что же еще, кроме мужа?». И тут она вспомнила. Ровно двадцать лет назад, 1 июня 1937 года, когда она, 15-летняя девочка, вместе с родителя ужинала, в дверь резко постучали.
Галина Ильинична удивилась:
– Ты кого-нибудь ждешь?
Отец пожал плечами, пошел открывать дверь. Вошли трое молодых мужчин в гимнастерках, в фуражках с красными околышами. Какие носили сотрудники НКВД. У одного из них в петлицах было два «кубаря».
– Гражданин Остроухов Сергей Николаевич?
– Да, это я.
– Вот постановление. Можете ознакомиться, а также на обыск. Приступайте! – приказал он двум молодым парням в новеньких гимнастерках.
Ее отец был секретарем ВКП(б) в городе Сухой Лог, что в 114 километрах от Свердловска. На выходные он приезжал к жене и дочери в областной город. Когда шел обыск, Лидочка и Галина Ильинична, словно в оцепенении стояли у окна. К ним двинулся было Сергей Николаевич, но человек с «кубарями» резко схватил его за руку:
– Ни с места!
Так был арестован ее отец. Передачи не принимали, и скоро Галина Ильинична поняла, что мужа расстреляли. Ее не тронули, но из школы, где она преподавала географию, уволили. Директор, пожилой грузный дядька с вислыми седыми усами, оставил ее в школе уборщицей. Она проработала пять лет, а потом умерла во время уборки школьного коридора от сердечного приступа. Лида, несмотря на свою порочную анкету, поступила в пединститут на вечернее отделение. С работой ей повезло, она устроилась в рабочую столовую металлургического завода. А потом, уже после войны, познакомилась с красивым сутулым и очень тощим парнем. Около магазина «продукты», он рылся в карманах своего старого черного пальто, считал мелочь. А потом медленно двинулся по улице вдоль деревянного забора. Она, не зная почему, направилась за ним. В Свердловске начиналась осень, казалось, всегда это было неожиданно. Темно-серые тучи накрывали город. Дым из заводских труб чуть ли не стелился по крышам деревянных старых домов, налетал холодный северный ветер. Он безжалостно раскачивал деревья и обрывал с них листья. Парень шел по направлению к вокзалу. Потом остановился и прислонился к забору.
Лида подошла:
– Вам плохо?
Парень вздрогнул, повернул голову.
-Нет, ничего. Все в порядке.
– Не надо врать, молодой человек, – резко сказала Лида. – Вот возьмите, и не вздумайте отказываться!
Она отломила от буханки черного хлеба внушительный кусок.
Парень нерешительно улыбнулся и взял.
– Спасибо. Я не нищий. Хотя вид у меня тот еще. В трамвае вытащили деньги из кармана. А до получки еще далеко.
– Где вы живете?
– Ну… На заводе, в шлифовальном цехе. Небольшой закуток, за мужской раздевалкой. Там и ночую. Жить можно.
– Надо же. Я тоже работаю на этом заводе. А вас никогда не видела.
Лида стала приходить в его каморку. Чтобы в нее попасть, надо было пройти через мужскую раздевалку. А туда без противогаза заходить было непросто. Он прибиралась, оставляла Эдику еду. Однажды они с случайно встретились в проходной завода.
– Мне с вами поговорить надо, – мрачно сказал Эдуард.
– Пойдемте в столовую, как раз обед начинается.
Эдик замялся.
– Я угощаю, – решительно сказала Лида и чуть ли не потащила его за руку.
Она поняла, в чем дело и добавила:
– Я угощаю. В зарплату отдадите долг. Идет?
Они нашли свободный столик.
– Помоги мне, – Лида перешла с ним на «ы». – У меня только две руки.
Они молча ели. Лида иногда бросила на Эдика кроткий взгляд:
– О чем ты хотел поговорить?
– Я вам, конечно, благодарен, Лидия Сергеевна…
– Можно просто «Лида».
– Хочу вам сказать… Для вас это небезопасно.
– Что ты имеешь ввиду?
– Мой отец в заключении. Пятьдесят восьмая статья… Я, как вы знаете, недавно вышел из специнтерната.
– Вот ты о чем… Ну, что ж…
Лида оглянулась, чтобы убедиться, не подслушивает ли их кто-либо. Тихо сказала, глядя в стол, безразличным голосом:
– А мой отец расстрелян. Он работал в Сухом Логу секретарем райкома. Мама умерла, Сердце не выдержало. Я осталась одна. У меня никого нет. Ни родных, ни друзей. Сначала от меня шарахались. Сейчас стало немного легче.
Эдик молчал, уткнулся в пустую алюминиевую тарелку.
– Тебе надо учиться. Сколько тебе лет?
– Девятнадцать.
– У тебя есть аттестат зрелости?
– Да.
– Хочешь поступать в пединститут?
Эдик поднял голову, уставился на Лиду и жестко ответил:
– Да кто меня возьмет, с такой анкетой? А врать я не буду.
– Подумай. Я постараюсь тебе помочь.
– Лидия… Сергеевна. Одна просьба, только не обижайтесь. Не приходите больше ко мне. Надо мной уже смеяться стали.
– Хорошо. Но мой тебе совет: не обращай внимания. На свете хватает злых и глупых людей. На каждый чих не наздравствуешься.
Они изредка встречались у проходной, и Лида передавала ему книжки – по истории, литературе, русскому языку. Однажды она договорилась с преподавателем и пригласила на вечернюю лекцию Эдика. Он в знак благодарности проводил Лиду до остановки трамвая. Она неожиданно сказала:
– Знаешь что? В своей конуре ты вряд ли толком подготовишься. Приходи ко мне домой.
Эдик обрадовался. Потому что в его хибаре заниматься не было никакой возможности. После смены работяги к нему постоянно наведывались. В основном с бутылкой. Он терпел. Их тоже можно было понять. После получки мужикам негде было собраться. Раза два-три в неделю он по вечерам приходил домой к Лиде. Однажды засиделся до полуночи, когда трамваи уже перестали ходить. Остался у нее ночевать. И сам не заметил, как оказался у Лиды в постели. Как выяснилось, и у Лиды, и у Эдика эта ночь стала началом их взрослой жизни. А еще через год, в сорок девятом году, ему было двадцать, а ей двадцать семь, они расписались. На следующий год он поступил в пединститут, легко сдав вступительные экзамены. Самое удивительное при поступлении было то, что на собеседовании никто из приемной комиссии не спросил Эдика про отца…
В пятьдесят втором у них родилась девочка. Назвали ее Верой. А когда в пятьдесят пятом Ореста Вацлавовича выпустили, и он вернулся в Москву, Эдуард затосковал. Лида его долго не отпускала, женским нутром чувствуя, что его отъезд станет угрозой для их, казалось бы, спокойной и размеренной жизни. Все же он уехал после некрасивой ссоры. Лида после его отъезда сделалась нервной. После окончания института она преподавала политэкономию. Малейшая неурядица приводила ее чуть ли не к истерике. Студенты стали ее раздражать, она повышала голос. На нее стали жаловаться. Она стала упрямой и непреклонной и полагала, что к ней просто придираются.
Последнее письмо от Эдуарда она получила во второй половине мая. Обычное письмо, но своим измученным от ревности сердцем Лида поняла, что назревает катастрофа. Любила ли она Эдуарда? Если бы ей задали такой вопрос, скорее всего Лида бы растерялась. Она считала его своей собственностью, полагая что она сделала все, чтобы он встал на ноги. Получил образование. « Я… я сделала из тебя личность!» – кричала она ему в лицо во время все чаще повторявшихся ссор и скандалов. На вокзале он даже не поцеловал ее, погладил Верочку по голове и со словами «я напишу» вскочил в тронувшийся состав. Лида почувствовала, что сделал он это торопливо и с облегчением.
«Надо ехать в Москву, как можно быстрее», – твердила она себе, боясь даже подумать, что у него могла появиться другая женщина. Лида решила даже написать заявление об уходе с работы «по собственному», но вовремя одумалась.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ.
Школьный сад благоухал. Впервые зацвели яблони, высаженные несколько лет назад. Ее белые лепестки от порыва ветра медленно опускались на молодую траву. Кусты сирени источали запахи, волновавшие и зовущие к чему-то неведомому и запретному. С ярко-синего неба на школу взирали редкие белоснежные облака и прислушивались к тому, как прозвенел последний звонок. Они любовались девчонками в белых передниках, они слушали и слышали смех и звуки какой-то веселой модной песенки, доносившийся из открытых окон четвертого этажа школы.
Чему радовались выпускники десятых классов? Тому, что наконец-то закончилась десятилетняя учеба? Или тому, что их ожидало в самом ближайшем будущем? Одних – вступительные экзамены в вузы, некоторых мальчишек – армия, а иных трудная и тяжелая работа за ничтожные деньги? Впереди – замужество и рождение детей, горе и разочарование, маленькие радости и большие испытания, старение и болезни? Да, все это придет к каждому в полной, подчас непосильной мере. Но как не хотелось думать об испытаниях, что каждому назначено судьбой в такой ясный теплый майский день, который сегодня каждому сулит надежду на светлое красивое будущее, полное открытий и новых ярких чувств.
Эдуард Орестович смотрел на ребят, столпившихся вокруг Кадулина, разглядел Антонову, взволнованную, с ярким румянцем на щеках, полной высокой грудью. Во время праздничной линейки, он видел, она ни разу не взглянула на него. А сейчас они что-то весело обсуждали, Кадулин хитро поглядывал на Конокотина, потом с чуть заметной усмешкой направился к нему.
– Эдуард Орестович, можно вас на минутку?
– Даже на две, – улыбнулся Конокотин.
– Мы тут посоветовались с народом, – он кивнул на ребят. – Решили вот отметить последний звонок. Мы приглашаем вас к нам присоединиться.
– Спасибо. Я не против.
– Эдуард Орестович! – к ним подошла Розалия Михайловна. – Если вас не затруднит, пройдите в мой кабинет. Я вас надолго не задержу.
– Ребята, я к вам присоединюсь чуть позже. Начинайте без меня! – крикнул Конокотин.
– На Текстильной! У клуба! – услышал он в ответ. – Ждем.
Розалия стремительно направилась в школу. Конокотин смотрел ей вслед. Потом неспеша направился за директрисой. «Что ей от меня нужно? Ладно. Послушаю». Он вошел в кабинет. Она сидела за столом и что-то писала.
– Слушаю вас, Розалия Михайловна.
Директриса медленно подняла голову, смотрела на Конокотина, выдерживая паузу.
– Я хочу вам задать один вопрос. Только скажите начистоту. Это вы написали на меня донос?
Коноктин на мгновение замер, настолько неожиданным для него был вопрос.
– У меня, уважаемая Розалия Михайловна, много недостатков. На некоторые из них вы справедливо мне указывали. За что я благодарен вам. Но в подлости я, слава Богу, не был замечен. Вы произнесли слово «начистоту». Извольте. Вы взрастили дружный педагогический коллектив, который живет в основном на страхе перед начальством и подхалимстве. Не так ли?
– Продолжайте., – невозмутимо ответила Розалия Михайловна. – мне интересно вас послушать. За неполные два года, что вы проработали в нашей школе с очень хорошими, заметьте, традициями, вам удалось единственное: завоевать дешевый авторитет. Это, уверяю вас, пыль, плесень. Она исчезает при тщательной уборке помещения. А выпускные экзамены покажут истинный уровень подготовки, особенно среди выпускников десятого «б». Вот и сегодня…
– А что «сегодня»? – перебил ее Конокотин. – Кто-то из ваших преданных подчиненных, заметьте, что корень слова «преданных» имеет два противоположных значения, написал на вас анонимку, и это тоже результат вашего бурного темпераментного руководства. Простите за мои слова, но вы сами сказали, что хотите поговорить начистоту, не так ли? Что же вам сегодня не понравилось, Розалия Михайловна? Я ума не приложу.
– Спасибо за откровенность. Я докопаюсь, кто написал пасквиль. Уверяю вас. Теперь о том, что мне не понравилось. Вы согласились идти в пивную, где собирается всякий сброд с округи…
– А вам откуда это известно? Вы что, там бывали?
– Не забывайтесь, товарищ Конокотин. Вы еще слишком молоды, чтобы так со мной разговаривать.
– Я разговариваю с вами так, как вы этого заслуживаете. Не более того! – жестко ответил Конокотин.
– Ладно. Неужели вы не понимаете, что надо сохранять дистанцию, чтобы не уронить высокую честь учительства?! И не надо делать вид, что вы не понимаете.
– Не нахожу ничего предосудительного. Вам этого не понять. Розалия Михайловна, хотите я вам скажу, о чем вы больше всего жалеете? О том, что разоблачили культ личности Сталина. Я прав?
Директриса поднялась, подошла к Конокотину чуть ли не вплотную.
– А вы тот еще фрукт. Надеюсь, вы понимаете, что я пока директор школы, нам с вами не сработаться.
Конокотин усмехнулся и направился к двери.
– Вот пройдут выпускные, я уверен, мои ребята покажут хороший уровень, и вам не удастся доказать обратное. Я уйду в полагающийся мне отпуск и потом напишу заявление об уходе. Будьте здоровы. Берегите свою нервную систему.
За ним закрылась дверь.
– С характеристикой! – С той еще характеристикой! – заорала она в закрытую дверь. – Мерзавец!..
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ.
Чаепитие устроили в физкультурном зале. Туда натащили столы из разных классов. Директриса распорядилась, чтобы учителя, родители, выпускники – все сидели порознь. Уборщица тетя Варя приволокла огромный старинный самовар. Он вмещал два ведра воды. Во дворе школы с помощью дров вскипятили это старинное чудовище и водрузили в физкультурном зале под аплодисменты и восторженные крики. Родители принесли пирожки, пирожные, конфеты. Розалия Михайловна едва стала произносить напутственные слова, как в актовом зале на всю мощь заиграла музыка и ребята бросились наверх.
– Это черт знает что такое! – возмутилась Розалия Михайловна. – Ни воспитания, ни элементарной культуры. Вот оно, тлетворное влияние некоторых наших либеральных учителей!
Она поискала глазами Конокотина. Его не оказалось, к разочарованию директрисы.
– Дорогие товарищи родители! – Розалия Михайловна, что называется, взяла себя в руки. – Вот мы и расстаемся с вами. Я хочу пожелать, чтобы наши с вами дети нашли правильную дорогу в жизни. Тетя Варя, – неожиданно сказала директриса. – Спасибо за самовар.
Тетя Варя встала и поклонилась. Она была счастлива.
А в актовом зале в разгаре были танцы. Кадулин где-то раздобыл микрофон.
-= Товарищи! Друзья! А теперь объявляется белый танец! Если кто откажется – тому штрафной поцелуй!
К нему подошла Бажутова, изобразила книксен:
– Разрешите вас пригласить!
Мужской тенорок томно вздыхал:
« -Утомленное солнце
Нежно с морем прощалось,
В этот час ты призналась,
Что нет любви.
Мне немного взгрустнулось
Без тоски и печали,
В этот час прозвучали
Слова твои…»
– Есть любовь, Валерка, есть! – жарко шептала Бажутова, прижимаясь к Кадулину своим крепким горячим телом. – Если б ты только знал!..
– Валечка… Мы будем вместе долго-долго, вот увидишь, я сделаю все, чтобы ты была счастлива. Я…
– Что?
– Я хочу тебя…
– Я тоже…
Группа учителей стояла в углу зала. Антонова была расстроена. Эдуарда Орестовича не было на чаепитии, и в зале его не было. С самого, утра, когда она приводила себя в порядок, она думала, как она подойдет к нему, скажет, что она полная дура, а потом добавит, что она хочет ему сказать что-то очень важное.
– Антонова! – услышала она за спиной.
Она обернулась. Перед ней стоял Пантюков.
– Пригласи меня на белый танец.
Виталий улыбался, стараясь скрыть свое смущение.
– А пойдем.
Пантюков обнял ее, нащупал пуговички на бюстгалтере и прижал Светку к себе. Она не сопротивлялась, почувствовала что-то твердое чуть ниже живота, догадалась и прижалась своей щекой к щеке Пантюкова.
– Ты выпил? От тебя несет, как от пивной бочки.
– С ребятами. Портвейн, три семерки.
– Могли бы и нас позвать.
– Светка…
– Что?
– Нам надо поговорить.
Пантюков еще крепче обнял ее.
Светка чуть отстранилась:
– Не увлекайся, Пантюков. И держи себя в руках. О чем ты хотел поговорить?
– Пойдем, выйдем.
– Нет. Я хочу танцевать.
Когда трое ребят, пыхтя, втащили разгоряченный тети Варин самовар в спортзал, когда под командой Розалии Михайловны стали рассаживаться по ранжиру: выпускники, родители, учителя, – Конокотин понял, что ему надо уходить. К ребятам ему сесть было не с руки, сочтут за откровенный вызов, к учителям он тоже не мог, и потому решил уйти. До пивной, где ее ждали ребята, он не дошел. После неприятного разговора с директрисой Конокотин почувствовал, что ему надо побыть одному. Домой возвращаться он тоже не торопился. Он направился на стадион, чтобы несколько успокоиться и подумать, нужно ли сделать попытку поговорить с Антоновой. Она явно его избегала. И решил: все кончено, он должен сделать все возможное, чтобы постараться не думать о ней. Надо написать Лиде письмо. Пусть приезжает. Надо сделать так, чтобы она успокоилась. Поводить их по Москве. Ведь Лида еще ни разу не была в столице. Пойти на Красную площадь, отстоять в очереди в мавзолей. Потом непременно пойти на кладбище к отцу. Он там не был уже давно.
… Все! Заканчиваем, заканчиваем! Уже четвертый час ночи! – скомандовала директриса.
– Розалия Михайловна! Ну, последний танец! Последний! – заверещали ребята. – Кадулин, давай вальс!
Кадулин подошел к директрисе:
– Розалия Михайловна! Позвольте вас пригласить!
Она засмеялась:
– Ну, наконец-то хоть один сообразил пригласить пожилую женщину!
Кадулин умело вел в танце директрису. Она подчинялась его движением. У них хорошо получалось.
На Кадулина нашел стих:
– Вы, Розалия Михайловна, моложе многих из наших девчонок. Я знаю, что я говорю!
– Ведь врешь, – смеялась директриса, – а все равно приятно!
Смолкла радиола. Никто не спешил расходиться. Все выходили на улицу. Начинался рассвет.
– Народ! – крикнул Белтов. – Двинем на Красную площадь!
– -Ур-ра! – мальчишки и девчонки, взявшись за руки, покидали школьный двор.
Светка Антонова шла под руку с Пантюковым. Они проходили мимо северного входа Всесоюзной сельскохозяйственной выставки, еще закрытой для посещения и, к радости и удивлению, обнаружили, что они не одиноки. Со всех сторон на Ярославское шоссе, уходившее к центру Москвы, выходили толпы мальчишек и девчонок.
– Я догоню, – вдруг сказала Антонова.
– Ты куда? – спросил Пантюков.
– Мне надо.
…Он стоял под огромным неохватным деревом с толстыми ветвями, усеянными густыми темно-зелеными листьями. Он раскинул в стороны руки и вдруг полетел. Он медленно поднимался вверх и с радостным удивлением подумал: «Надо же, как просто! Раскинуть руки и полететь!» Он поднимался все выше, наконец, под руками у него оказалась крона дерева правильной округлой формы. Он погладил рукой тонкие нежные листья и полетел дальше. «Как просто, как хорошо, вот так лететь! Надо запомнить, чтобы все время так летать». Он медленно проплывал над лесом и увидел ярко-зеленую поляну. В самом ее центре сидели два человека. Он стал плавно снижаться и понял, что это были его родители. «Надо же, отец, оказывается жив». – подумал он и наблюдал, как отец медленно расчесывал длинные волосы неподвижно сидящей женщине. Эдуард узнал в ней свою мать. Он приблизился. Пытался разглядеть ее лицо…
И проснулся. Проснулся от звонка в дверь. Взглянул на часы. Стрелки настенных часов показывали половину шестого утра. Звонок повторился.
«Кто это может быть, в такую рань? Неужели мои приехали?»
Эдуард Орестович открыл дверь. На пороге стояла Антонова.
– Все пошли на Красную площадь. А вы куда-то пропали, – лепетала она.
Он, потрясенный, молча посторонился. Светка вошла.
Наконец, тихо произнес, у него от волнения пересохло горло:
– Светка… А у меня в холодильнике пусто.
– А я стащила со стола два пирожка, – она с облегчением улыбнулась и бросилась ему на шею.
– Какой же я дурак! Я думал, что больше никогда тебя не увижу.
Конокотин бережно целовал ее разгоряченное лицо, ее соленые слезы.
– Это я глупая, вздорная девчонка! Я боялась смотреть вам в глаза, мне казалось, я их увижу, все забуду и брошусь к вам. Я, наверное, плохая, испорченная, вот сама пришла к вам…
Он не отвечал, все крепче обнимал ее, целовал ее лицо, шею, чувствовал разгоряченным телом ее грудь, ее живот.
Когда они уже были в постели, Эдуард вдруг понял, что он и понятия не имел, какая бывает женщина, что такое ее кожа, ее влага, ее запахи, ее руки, ее упругие груди с маленькими розовыми сосками. Он не думал о ней. Он думал о себе и мечтал только об одном: чтобы все это длилось. И уже знал наверняка, что без этой юной девочки-женщины ему просто не жить. Они затихли, лежали на спине, она держала в своих влажных ладошках его руку, поднесла ее к губам и целовала, целовала.
– «Сплетенье рук, сплетенье ног, судьбы сплетенье!» – еле слышно произнес он.
– Что вы сказали?
– Это стихотворение Пастернака. Я читал его вечером.
– А можно еще повторить?
– «Мело, мело по всей земле
Во все пределы…» Дальше не помню, он улыбнулся. – Только вот эту дивную строчку – «Сплетенье рук, сплетенье ног, судьбы сплетенье».
– Как чудесно! «Судьбы сплетенье». – Она прижалась к нему.
– Говори мне «ты».
– Скажу, скажу. Милый, Любимый. Скажу, не торопите меня.
Она боялась. Боялась, что он будет спрашивать о ее первом опыте, таком ужасном и позорном. «Конечно, он понял, что я не девочка. Но я не хочу об этом говорить. Не хочу, чтобы он спрашивал».
Он молчал. Впервые в свои двадцать девять лет он ощутил новые, неизведанные и поразительные чувства. И дело не только в их телесной близости, хотя и она стала для Эдуарда открытием, непостижимым. Что-то странное произошло с его душой, и все это громадное непостижимое надо будет со временем понять и осмыслить. Главное, чтобы она была с ним рядом.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ.
Спустя несколько дней в Москве начался неслыханный праздник. Всемирный фестиваль молодежи. Светка Антонова, после того, что произошло, в эти праздничные дни была счастлива необыкновенно. Она решила сначала поступать в педагогический институт имени Крупской. Не потому, что мечтала быть педагогом, а почему-то думала, что туда будет легче поступить. Мать, выслушав ее, сказала: «Ты уже девка взрослая. Хватит сидеть на нашей шее». Светка передумала и даже обрадовалась, что не надо снова сдавать экзамены, больше останется времени для своего любимого мужчины. Мать помогла дочери устроиться на работу на фабрику, секретарем при фабричном комитете. Работа была не особенно денежная, но совсем нетрудная. Главное – уметь разговаривать с людьми – о путёвках в дома отдыха, больничных листах, детских садах и яслях и о прочих житейских проблемах. Ей даже нравилось. Она с нетерпением ждала, когда кончится рабочий день, чтобы вечером встретиться с Эдуардом Орестовичем. Когда Светка получила свою первую зарплату, она отдала ее матери. Та расплакалась и сказала: «Возьми себе. Сколько надо».
А тут еще нахлынул на Москву удивительный, ранее не виданный праздник. На столицу обрушились толпы разноцветной молодежи – с улыбками, смехом, искренней радостью, яркими одеждами и музыкой, о которой Москва еще вчера даже не подозревала. Антонова и Эдуард Орестович встречались вечером и гуляли до поздней ночи среди веселых открытых и беззаботных юношей и девушек, приехавших в загадочную для них Москву. Под утро они возвращались в квартиру Конокотина и предавались ласкам и нежностям. А к девяти утра Антонова почти без сна, чуть ли не на крыльях, летела на фабрику, общалась с людьми радостная веселая, красивая и ждала конца рабочего дня, чтобы продолжить сказочный праздник с любимым человеком.
В позднее пасмурное утро, когда всю ночь шел неспешный июльский дождь, а его капли лениво стучали в стекла распахнутого окна, они усталые, изможденные, счастливые лежали раскрытые на кровати, таившей в себе великие тайны их любви.
Конокотин сказал:
– Пригласи меня к себе домой.
Светка не сразу поняла то, что он произнес, она еще находилась во власти того, что происходило несколько мгновений назад, а когда до нее дошло, она, приподнявшись на локте, спросила:
– Зачем?
– Я хочу попросить твоей руки у родителей.
– А мы разве и так не вместе? Мне кажется, что ближе, чем мы… (она замолчала, хотела сказать «с тобой», но не посмела) не бывает ни у кого на свете.
– И все же пригласи.
– Я подумаю, – сказала Антонова. – Но как же ваша жена…
– Это дело техники. Закончится фестиваль, я уеду в Свердловск.
– А если она не даст развода?
– Не даст и не надо. Через три месяца нас разведут автоматически.
– Не думаю, что ты… (она впервые сказала «ты», он в благодарности сжал ее руку), что ты понравишься им. Отец пьет, мать, я ее очень люблю, вечно злая, у нее что-то болит, а к врачу боится идти.
Светка вздохнула. Конокотин продолжал:
– Как я хочу, чтобы все было по-людски. Может, это все старомодно. Но чтобы родители твои нас благословили. А я их постараюсь полюбить. А потом мы все вместе, у тебя или у меня, сели бы за стол, кто-то крикнул бы «горько», – Эдуард засмеялся, – До сих пор не понимаю, почему надо кричать «горько» на свадьбе. И я целовал бы тебя на глазах у всех…
– Какой ты… необыкновенный! – Она прильнула к его губам. Они вновь улетели туда, где не было ничего, кроме их любви.
На следующий день Конокотин сидел за письменным столом и мучился. Мучился над письмом. Эдуард понимал, что врать и лукавить нельзя, а писать правду, зная характер Лиды, невозможно. Однако, полагал он, письмо было необходимо. Надо ей сообщить, чтобы она не ехала, потому что он сам собирается приехать в Свердловск.
Зазвонил телефон.
«Моя Светка», подумал он, снимая трубку. Едва он услышал ее голос, со смехом сказал:
– Я тебя по звонку узнаю.
– А я заболела.
– Что? Что случилось? – он испугался.
Светка засмеялась:
– Три-четыре дня мы не увидимся.
– Ах, это… – Конокотин смутился. – Но это не повод, чтобы я тебя не увидел.
– Нет, милый. У меня эти дни проходят тяжело. Хорошо, что завтра выходной, не надо на фабрику тащиться. Я буду целый день валяться в постели и думать о тебе. Ты меня любишь?
– Терпеть не могу. Терпеть не могу – находиться без тебя.
– Какой ты!..
– Какой?
-Знаешь, я хочу всему миру рассказать о тебе, о нас.
– Вот это не надо, – смеясь говорил Эдуард. – Половина мира не поймет, другая половина будет завидовать, а третья половина замучает советами.
– Целую тебя и ласкаю, как ты хочешь. Потерпи. Скоро снова увидимся и тебе не поздоровится.
Светка положила трубку, потом снова сняла ее и поцеловала.
Конокотин задумался и вдруг поймал себя на мысли, что традиционное Светкино недомогание его огорчило. Огорчило потому, что подумал, что Светка может от него родить. И тогда, размышлял он, это стало бы еще одним огромным счастьем.
«Впрочем, время у нас еще есть». Он соображал, чем ему заняться. Разгуливать одному по праздничной шумной Москве без Антоновой вовсе не хотелось. Читать – тоже. И тогда он решил пойти к Светкиному дому. Вдруг она выйдет, и он снова ее увидит?
Эдуард торопился. Вышел из трамвая и чуть ли не бегом добрался до двухэтажного деревянного барака рядом с общественной уборной. Как назло, ветер задувал от этого общественного места и около дома Антоновой благоухало отнюдь не цветами. Он встал в отдалении, пытаясь угадать, где ее окна и пристально вглядывался в людей, входящих в подъезд и выходящих из него. Так прошло больше двух часов. Он, оглядываясь, направился домой.
Больше они никогда не видели друг друга.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.
На следующий день Конокотин проснулся не в пример рано. Проснулся оттого, что в комнате слышались какие-то странные звуки. Эдуард силился понять – то ли звуки действительно существовали, то ли они были отголосками от сна, которого он не помнил. Вглядевшись, он на абажуре увидел воробья. И почему-то испугался. Ему показалось, что это дурная примета, хотя Эдуард не верил ни в совпадения, ни в черных кошек, перебегавших дорогу, ни в прочую чертовщину. Форточка была открыта. С улицы доносились редкие ленивые звуки чужой жизни. Он встал, направился к воробью. Тот вспорхнул и вылетел в форточку. Тревога не проходила «Что-то со Светкой. Но что? И как я могу помочь? А, может, наплевать на все глупые приличия и заявиться к ней?». Конокотин сидел на кухне, пил чай, когда раздался требовательный звонок в дверь. Он рванулся в прихожую, опрокинул стул, дрожащими руками открыл дверь. На пороге стояла Лида с чемоданом. Рядом с ней стояла заспанная испуганная Верочка.
– Ты? – Эдуард растерялся.
Лида не ответила и вошла в квартиру. Верочка заплакала. Лида поставила посреди комнаты чемодан. Села на стул. Верочка, всхлипывая, прижалась к матери.
– Здравствуй, Эдик. Всю ночь не спала. Верка вертелась, духотища в плацкарте, храп невыносимый.
– Вы, наверное, голодные с дороги. Телеграмму бы послала. Я смог бы вас встретить. Сейчас я что-нибудь придумаю.
Он направился на кухню: «А может, оно и к лучшему». В холодильнике была початая пачка пельменей и бутылка молока.
– Я пельмени поставлю. А потом, когда магазин откроется, что-нибудь куплю.
– Можно мы немного поспим? – спросила Лида.
Она сторожко осмотрелась, быстро, внимательно, не заметила ничего такого, что у него появилась женщина.
– Да, конечно. Я посмотрю, есть ли горячая вода. Иногда ее отключают.
Эдуард двинулся в ванную комнату.
– Лида, Верочка! Вода есть!
«Не больно обрадовался, это после того, как два года нас не видел».
Лида с дочкой в ванне приводили себя в порядок.
– Мама, – тихо спросила Верочка. – Этот дядя, он кто?
– Он твой папа.
Втроем они сидели на крохотной кухне за скудной трапезой. Девочка изредка взглядывала на своего отца.
Наконец, Лида спросила:
– Ну, рассказывай, как ты здесь жил без нас? Ты меня прости, не смогла приехать на похороны. Верочка заболела, да и денег не было, и занять ни у кого было.
– Как получилось, так получилось. Что теперь говорить?
– Ты, я вижу, не очень рад, что мы приехали.
– Надо было сообщить заранее, чтобы я подготовился.
– Что ты имеешь ввиду?
Конокотин вздохнул, все еще не набрался решимости заговорить о главном:
– В Москве такой праздник! Со всего мира приехала молодежь.
– В вашей Москве как в другом государстве. Поют, веселятся, танцуют, а в нашем Свердловске – дикие очереди за молоком, за хлебом. В городе дышать нечем от заводских труб. Не до веселья.
– Ну… москвичи меньше всего виноваты. А праздник есть праздник. Ты же никогда не была в Москве. Я вам ее покажу. Может, у тебя и настроение будет другим.
Он решил повременить с главным разговором. «Надо сделать так, чтобы она успокоилась. А разговор все равно будет, никуда не денешься».
– У тебя что, кто-то появился? Говори прямо и не виляй, и не морочь голову с вашими праздниками.
«Она в своем стиле. Ничего не поменялось. Придется».
– Верочка, – Эдуард протянул руку, хотел девочку погладить по голове. Дочь отстранилась. – Иди, посиди в комнате. Нам с мамой надо поговорить.
– Не хочу. Хочу быть с вами.
– Я кому сказала! – Лида повысила голос. – Марш отсюда.
Верочка ушла.
– Ну, давай, начинай, – усмехнулась Лида, а внутри у нее все сжалось до невозможности, она догадалась, о чем ее муж-не муж хочет сказать.
– Нам надо развестись. У нас уже давно нет семьи. Да и в Свердловске, как мы жили? Последние годы вечные ссоры, скандалы.
– Вот даже как! – Лида с трудом выдохнула.
– Ты замечательная женщина. Я тебе благодарен за все, что ты сделала для меня. Я буду платить алименты…
Он замолчал. Смотрел в пластмассовый стол и боялся на нее взглянуть. Она не отвечала, в упор смотрела на Эдуарда.
– Дело в том, Лида, что я полюбил. Я впервые узнал, что такое любовь. Я просто задыхаюсь от этого чувства.
– Полюбил? – Лицо Лиды покрывалось пятнами. – У тебя, значит, любовь? И все, что я для тебя сделала, что я тебя подобрала на улице, устроила в институт, это все коту под хвост? Он, видите ли, полюбил! А как же дочь, элементарная порядочность, чувство долга, наконец? Верочку надо на ноги поставить Мне уже скоро сорок, здоровье ни к черту. Денег вечно не хватает, а у него любовь! И кто она, эта девка?
-Не смей так о ней говорить! – Конокотин ударил кулаком по столу, так что жалкая посуда с остатками еды вздрогнула.
– Вот даже как! Может, ты меня еще и ударишь?
– Лида, как ты можешь? – Конокотин встал из-за стола и отошел к окну. Он повернулся, смотрел на ее лицо.
За два года, что они не виделись, оно не стало более привлекательным, а сейчас оно полыхало гневом и ненавистью. Он подумал, что никогда не будет жить с этой женщиной, сделавшей для него почти невозможное, но, увы, так и не узнавшей, что такое настоящая любовь.
– Да, я плохой, гадкий, в твоих глазах я негодяй. Я заслуживаю самых отвратительных твоих характеристик. Но ничто не заставит меня вернуться к тебе.
– Ладно. Я полагаю, это твое окончательное решение?
– Да.
– Как ее зовут?
– Светлана.
Она твоя ученица? Не так ли?
Конокотин промолчал.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.
Лида слукавила, сказав мужу, что поехала на вокзал за билетами в Свердловск. Верочку она не взяла с собой.
«Пусть напоследок побудет с дочкой. Может, совесть у него проснется».
Она решила разыскать эту девицу и для того направилась в школу. Москва гудела. Фестиваль молодёжи подходил к своему финалу. В справочной Лида узнала, где находилась школа. В разгаре были летние каникулы, Лида опасалась, что никого в школе не застанет. Однако ей повезло. В вестибюле она увидела пожилую сердитую женщину. Пока Лида входила, тетка с щеткой и тряпкой смотрела на нее с неприязнью. Лида вежливо поздоровалась. Сообщила, что разыскивает одну девочку, знает только, что ее зовут Светлана. Что она только что закончила десятый класс.
– На что она тебе? – сердито спросила тетя Варя.
– Сестра ее матери, моя соседка, померла. Я когда у нее была в больнице, она и сказала, что, мол, найди Светку, скажи ей, что ее тетка отдала Богу душу. А с матерью ее она была в ссоре, считай с войны. Наверное, перед смертью ее совесть замучила. а я приехала в Москву в командировку. Дай думаю, разыщу эту девочку…
Лида закончила эту околесицу, глубоко вздохнула и уставилась в мокрый пол. Тетя Варя чуть не прослезилась. Такая жалостливая история вышла.
– Была у нас одна Светка. Училась в десятом классе. У них еще классный руководитель был. Чудное такое имя-отчество. Эдуард Орестович. Молодой, симпатичный. Но уж больно сноровистый был. Наша директриса его не любила. А ученики его обожали. Но директриса его попрет, – разговорилась тетя Варя. – Она не любит, кто поперек ее встает… Ты вот что, ступай на улицу, пойдешь влево по дороге. Там еще уборная общественная, – усмехнулась тетя Варя, – не ошибешься. Рядом барак стоит двухэтажный, первый от тебя подъезд, войдешь туда и сразу в Светкину дверь и упрешься… Вот горе- то какое! Померла, а сестрой так и не помирилась!..
Антонова лежала в постели и прислушивалась к себе. Вроде стало легче. Ведь вот уже с тринадцати лет начались у нее женские дела, пора привыкнуть и к боли, и к неудобствам, но в этот раз ей было так худо, как никогда.
Родители были на фабрике. Читать надоело. Светка решила собраться с силами и, наконец, выползти на улицу. Правда, до телефона-автомата еще надо дотопать, и хорошо, если он не будет сломан. Уже пошел четвертый день, как она не видела Эдуарда. Целая вечность! Антонова думала о нем беспрестанно. Думала, что он делает, чем занимается, как он управляется на кухне, представляла, как он принимает душ, и с волнением вспоминала его от головы до пят и уговаривала себя потерпеть еще немного. Она оделась, направилась к двери. Кто-то постучал. Светка открыла и увидела немолодую женщину с глубокими тенями под глазами, серым лицом с не очень чистой кожей.
– Вам кого?
– Вы Света?
– Да. А вы кто? – спросила Антонова и почувствовала, как у нее сердце неприятно ухнуло.
– Я жена Эдуарда Орестовича.
– Что с ним? – испугалась Светка.
– С ним все в порядке, – усмехнулась Лида.– Вы позволите мне войти?
– Нет. Скоро родители с работы вернутся. Там лавочка у второго подъезда. Подождите меня там.
– Если ты надумаешь улизнуть, я дождусь твоих родителей. – Лида перешла на «ты». И подумала: «Сейчас я приведу ее в чувство. Профурсетка».
– Что вы такое говорите?
– Что слышала. – Лида повернулась и стремительно вышла из подъезда, пропахшего кошками и нетерпеливыми алкашами.
«А еще Москва называется!» – со злобным мстительным весельем подумала Лида, выходя на улицу. – «Еще хуже, чем у нас».
Она огляделась, нашла лавочку под старым одряхлевшим тополем. Москву она видела только в кино. Здесь, на ее окраине, все наводило уныние. Два старых деревянных барака, рядом огромный общественный сортир… Лида решила, что надо добить эту шуструю смазливую девицу напором и угрозами.
Из окна второго этажа барака доносилась музыка. «Как у нас, тоже ставят проигрыватель на подоконник. Глупость несусветная». Из окна второго этажа тонких женский голос наивно вопрошал:
– «Мишка, Мишка, где твоя улыбка,
Полная задора и огня?
Самая нелепая ошибка, Мишка,
То, что ты уходишь от меня».
Было тепло. Тополиные ветки медленно раскачивались, словно прислушиваясь к шепоту июльского ветра. Облезлая скамейка была усеяна шелухой из-под семечек, под ногами – окурки и смятые спичечные коробки.
«А еще москвичи называются. Такое же свинство, как и у нас». Лида смотрела на подъезд, из которого должна выйти Светлана. Она появилась. Лида смотрела, как медленно приближалась Антонова, шла так, будто ей что-то мешало, и вдруг Лиде сделалось жалко эту явно нездоровую девочку, по уши влюбившуюся в своего незадачливого учителя.
Светка подошла. Медленно опустилась на скамейку.
– Слушаю вас, – тихо сказала она, не глядя на Лиду.
– Это я тебя слушаю! Закрутила шашни со взрослым женатым мужиком! Ты догадываешься, чем это грозит для Эдуарда?
– Мне восемнадцать, – ответила Светка и повернулась к Лиде. – Это во-первых. Во-вторых, если вы хотите поговорить, потрудитесь выбрать другой тон. И желательно без хамства. Или я уйду.
Лида вздохнула. Поняла, напором и угрозами эту девочку, красивую и уже взрослую, не возьмешь.
– Извини, – Лида глубоко вздохнула, стараясь унять свой гнев. – Не знаю, говорил ли он тебе, как тяжело у нас все было. Когда его выгнали из спецприемника для несовершеннолетних, ему было восемнадцать. Он оказался буквально на улице. Ни жилья, ни работы, ни денег. Ничего. Отец в лагере. Мать умерла. Я его, можно сказать, подобрала. Как увидела, тощего, голодного у магазина, веришь-нет, ком к горлу подкатил.
– Он мне рассказывал, – ответила Светка. – Он говорил, что благодарен вам. Что никогда этого не забудет. Но мне кажется, на одной благодарности ни жизнь, ни семью не построишь. Я люблю его, люблю больше всего на свете, больше своих родителей, больше себя самой…
Светка замолчала, низко опустила голову и изо всех сил старалась не разрыдаться.
– Я не буду удерживать его силой. – Лида, зажав ладони между колен, тихо покачивалась взад-вперед. – У него растет дочь.
Лида замолчала. Вдруг ей в голову пришла безумная мысль.
– Я тебе должна кое-что сказать… Я очень нездорова. Эдуард ничего не знает. Если со мной что-то случится, что будет с Верочкой? В детдом ей нельзя. Она там погибнет. Ты молодая, красивая. Я догадываюсь, что произошло с тобой. Первое чувство, первая близость. Поверь мне, все это проходит. И проходит то, что ты называешь любовью. Остаётся долг, обязанность. Жизненная рутина. Она губит все, в том числе и человеческие чувства.
Светка смотрела под ноги на грязную заплеванную землю Она думала, как он мог так долго находиться рядом с этой усталой издерганной женщиной. Она так и не узнала, что такое настоящая любовь. Что такое радость – находиться с любимым дорогим мужчиной.
Лида же, в последнее мгновение решившая сказать о своей несуществующей болезни, как выяснилось позднее, сделала роковую ошибку.
Она поднялась со скамейки.
– Я вижу, ты хорошая девочка. Но ты никогда не поймешь мое состояние, пока сама не пройдешь через это. Я пойду. Завтра мы с Верочкой уезжаем. Тебе решать. Запомни раз и навсегда. Выбирает не мужчина. Выбирает женщина. Обрести свое счастье за счет несчастья других – невозможно.
Лида уходила. Антонова смотрела ей в спину. «Чужая, чуждая мне женщина», – думала Светка. – «Она всегда будет такой, даже если Эдуард к ней вернется… Надо позвонить и объясниться. Ни в коем случае не говорить, что приходила его жена. Надо что-то придумать. Придумать такое, чтобы он поверил».
И она, дура набитая, придумала.
Антонова позвонила Виталию Пантюкову. Он, услышав ее голос, обрадовался необычайно.
– Светка, ты? Ты куда пропала? Мне разведка донесла, что ты работаешь на фабрике. А я сдаю экзамены на филфак в МГУ!
– Ну и как? – равнодушно спросила Антонова. –
– Пока пятерки. Остался последний – собеседование. Если получу четыре, я студент!
– Ты хочешь встретиться?
– Еще бы!
– У меня к тебе разговор.
– Давай сдам последний экзамен и встретимся.
– Пантюков, ты возьмешь меня замуж?
– Что?
– Я говорю, ты возьмешь меня замуж?
– Светка, ты что, выпила? – Пантюков чуть не задохнулся, потому и сказал такую глупость.
– И не думала. Я жду ответа.
– Еще как… – у Виталия вдруг пересохло в горле.
– Смотри, не передумай. А то тебе не поздоровится. Как только сдашь свое собеседование, я жду тебя дома с букетом цветов. Понял?
– Да понял, я понял, Антонова! Ну, ты даешь!
Светка повесила трубку, порылась в кармашке, нашла еще одну пятнадцатикопеечную монету. Теперь предстояло самое трудное. Почти невыносимое. Она набрала телефон. Едва прозвучал первый гудок, как она услышала его голос:
– Да.
– Это я.
– Ну, наконец-то! Я уж и не знал, что подумать. Как себя чувствуешь?
– Прекрасно. Выслушай меня спокойно и не перебивай. – Светка чувствовала, как бешено колотится сердце. – Я эти три дня долго думала о нас. И вот что поняла. Никакой такой любви к тебе у меня нет. Постель — это большой и ужасный обман. Я не люблю тебя и никогда не любила. А то, что принимала за любовь, это все грязно и мерзко. Не сердись на меня.
– Ты что, с ума сошла? Ты думаешь, о чем говоришь? У тебя что, моя жена была?
– Никто у меня не был. – Антонова из всех сил старалась быть сдержанной, а сердце, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди. – Я так решила. Я тебе благодарна за все. За то, что меня сделал женщиной. И я тебя прошу, умоляю: не ищи со мной встреч. Это ничего не изменит. Я так решила. И последнее. Я выхожу замуж за Пантюкова. Да, я дрянь, последняя дрянь. Прощай!
Она повесила трубку, поплелась домой. Едва вошла в комнату, с ней началась истерика. Светка повалилась на кровать, вцепилась зубами в подушку и завыла, громко, некрасиво. Навзрыд.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ.
Конокотин в оцепенении смотрел на черную трубку телефона, из которого доносились короткие гудки. Первое желание было броситься вон из дома, прибежать к Антоновой. Он заметался по квартире. Верочка со страхом на него смотрела.
– Папа, а почему ты меня не любишь?
Коноктин замер, в его руках почему-то был портфель. Он полубезумными глазами взглянул на дочь, чужую, незнакомую девочку, и вдруг его охватил обжигающий стыд. От всего того, что с ним происходило в последнее время. От своего всепоглощающего эгоизма, от того, что он полностью, без остатка растворился в своей ученице, забыв обо всем на свете. Напрочь забыл о женщине, которая его спасла, поставила на ноги, забыл о дочери, которую он не любил и не хотел ее появления. И еще он думал, что уже никогда уже не сможет жить с Лидой. «С этим ее звонком, – думал он, – моя жизнь кончилась навсегда. Нет, я не пойду к ней. Я никогда не спрошу, что произошло. Это ее выбор. Неважно, говорила Лида с ней или нет. Я последняя сволочь».
– Почему ты решила, что я тебя не люблю? – наконец, тихо спросил Конокотин.
– Так мама говорит.
– Любовь разная бывает, Верочка. Мы с тобой давно не виделись. Ты стала уже большая. А я… Я должен подумать, отдохнуть. Пойди на кухню. Побудь там. В буфете есть печенье. Возьми его. А я должен подумать. Иди.
Верочка посмотрела на него долгим взглядом и ушла на кухню.
Лида не торопилась возвращаться. Она направилась по Текстильной улице туда, где доносились музыка, пение, веселый смех. В конце улицы стояли три пустых троллейбуса, а за ними у пятиэтажного здания из красного кирпича, на его крыше было начертано «Гостиница Останкино», стояла грузовая машина с открытыми бортами. На ней молодые смуглые девушки и ребята пели и танцевали. У грузовика собралась большая толпа. Кто- то танцевал, кто-то обнимался, а несколько девчонок расположились на шеях своих, очевидно, ухажеров.
«Веселятся, и никому нет дела, что рядом ходит горе и несчастье. Никто и них не думает, что когда-то их постигнет то же самое, и остальному миру тоже не будет никакого дела до них». Лида постояла, послушала и повернула назад.
Когда она открыла дверь их с дочкой временного пристанища, уже заметно стемнело. Начинались короткие московские сумерки. Она открыла дверь. Тишина в квартире ее насторожила. Лида заглянула на кухню. Верочка спала, положив голову на руки. Почему- то Лиде стало страшно.
– Вера… Верочка… – Она тронула дочь за плечо. Верочка проснулась.
– А где папа?
– Он спит. Я его позвала, а он не отвечает.
Лида рванулась в комнату. На кровати на животе лежал Конокотин. На полу у коврика валялась упаковка из-под каких-то лекарств.
– Эдик! Эдик! – она приблизилась к нему, тронула его спину.
… «Скорая помощь» приехала быстро. Две молодые женщины делали Эдуарду искусственное дыхание. Потом вкололи укол прямо в сердце. Эдуард вздрогнул.
– Живой, слава Богу! Катя, давай носилки. Женщина, вы с нами?
– Со мной ребенок.
– Ладно. Надеюсь, довезем. Звоните по справочной в Склифосовского.
– Куда?
– В Скли-фо-сов-ского! Запомнила, гражданка?
Вторая женщина сердито спросила:
– Что же ты своего мужика не уберегла? Галя, потопали!
Они подняли носилки и направились к двери.
– Кать, легкий какой! Ты что, совсем его не кормила? – Галя с упреком взглянула на Лиду и закрыла за собой дверь.
«Что же делать? Что же делать?» – Лида сжала виски, потом судорожно стала складывать вещи в чемодан. Остановилась и швырнула его на пол.
На четвертый или пятый день Эдуард Орестович Коноктин вернулся на грешную землю. До конца дней своих он размышлял, где он находился, когда сдуру наглотался нембутала, лекарства, которое он обнаружил в тумбочке своего покойного отца. Впоследствии он прочтет множество литературы на тему потусторонней жизни. И нигде он так и не узнает ответ на свой проклятый вопрос – где он находился в течение четырех дней своего небытия.
Лида все это время не отходила от его кровати в клинике Склифосовского, в палате суицидников. Двенадцать коек, на которых находились мужчины разных возрастов и среди них два подростка представляли собой тяжелое зрелище. Два человека были привязаны к своему ложе. Через пару дней Лида уже притерпелась к невыносимым запахам, к мату, когда тот или иной бедолага приходил в себя, орал, чтобы его развязали, все равно он покончит с этой проклятой жизнью. К Лиде привыкли и врачи, и медсестры, и нянечки. Она мыла Эдуарда, переворачивала его, как научили, чтобы не было пролежней. Сама вызвалась мыть полы и выносить «утки» из-под несчастных пациентов.
Лечащий врач Конокотина наблюдал за ней, потом как-то сказал:
– Я, Лидия, наблюдаю за вами. Таких женщин, как вы, днем с огнем не сыщешь. Оставайтесь. Подучитесь, через два-три года станете специалистом, каких наш Склиф не видывал. А я вам помогу в бытовых условиях, мужа вашего поставим на ноги. Вы ни в чем не будете нуждаться.
Лида виновато улыбнулась, вытирая руки о зеленый халат, и ничего не ответила. Еще через неделю Конокотина выписали, вручили ему две страницы рекомендаций – как питаться, какие препараты принимать и так далее.
А еще через две недели Лида, Верочка и Коноктин уехали в Свердловск. Когда начался новый учебный год, Эдуард Орестович с помощью Лиды устроился в железнодорожный техникум преподавателем русского языка и литературы. Где и проработал до выхода на пенсию.
Через десять лет Лида заболела раком яичников. Поначалу не обращала внимания на боли, которые у нее периодически возникали с нарастающей силой. Когда ее госпитализировали, время было упущено. Она умерла накануне своего пятидесятилетия.
Коноктин растил Верочку один. Но взаимной любви у них так и не получилось. Верочка, когда закончила школу, быстро вышла замуж, скорее оттого, чтобы покинуть дом, в котором никогда не было семейного уюта, любви, и уехала с мужем в Норильск. Сначала она писала своему отцу письма и открытки с поздравлениями на праздники, потому что так было принято. Коноктин отвечал неаккуратно. Переписка самой собой прекратилась.
ЭПИЛОГ.
В конце первого десятилетия двадцать первого века Эдуард Орестович почувствовал, что стал катастрофически терять зрение. Он с трудом уже различал очертания предметов правым глазом, тогда как левый уже ушел в бессрочный отпуск. Однажды раздался звонок в дверь. Коноктин дотащился до двери, заглянул в глазок, увидел мужчину средних лет с аккуратной чуть седеющей бородой, в черных очках.
– Вам кого? – Спросил он, чуть приоткрыв дверь.
– Эдуард Орестович! Не узнаете?
– Нет. А вы, простите, кто?
– Белтов. Роман. Москва. Триста шестая школа. Ваш бывший ученик, а ныне писатель. Лауреат литературной премии имени Данте Алигьери.
Коноктин застыл, потом бросился в объятия к Белтову и расплакался.
– Прости меня, не узнал. Столько лет прошло! А я в таком плачевном состоянии! Несчастный одинокий старик. Никому ненужный! Прости! За то, что я жалок, беспомощен, одинок.
Белтов рассказал, что его от Союза писателей прислали с выступлениями в Екатеринбург, он приехал всего на два дня. Завтра уже возвращается в Москву.
Узнав о беде Эдуарда Орестовича с глазами, Белтов, помолчав, сказал :
– Я что-нибудь придумаю.
И уехал.
Спустя месяц у подъезда дома Конокотина остановилась машина «скорой помощи». Вышли два дюжих санитара. Поднялись в квартиру Эдуарда Орестовича, показали ему документы и сообщили, что его отвезут в Москву на лечение. Коноктин испугался. Сказал, что у него нет таких денег. Пришельцы его успокоили, сообщив, что дорогу, лечение и проживание оплатил известный московский писатель Роман Белтов.
В Москве в клинике имени Гельмгольца Конокотина лечили около двух месяцев. Но без особого успеха. Эдуард Орестович пытался связаться с Белтовым, чтобы сказать ему слова благодарности. Но не удалось. Тот был недоступен, очевидно из-за своих бесконечных праздничных разъездов.
Когда Конокотина привезли обратно в Екатеринбург, он прожил еще около года и в 2017 году скончался в весьма преклонном возрасте.
В октябре 2021 года Роман Белтов встретился со Светланой Антоновой по весьма печальному случаю. Умер ее муж, Виталий Пантюков, известный искусствовед, руководитель отдела в Академии современного искусства. На поминках они вспоминали триста шестую школу, говорили о Конокотине. Антонова с напором говорила Роману, что история с отравлением Конокотина это был театр одного актера. Таким вот образом, с жаром говорила Светка, он хотел вернуть ее.
Белтов слушал и молчал.
Спустя два месяца после похорон Виталия Пантюкова Антонова получила вызов от дочери Власты. Она уже около двадцати лет проживала в Германии, в небольшом городе Хаген недалеко от Франкфурта. Ее муж, немец, был старше ее на десять лет, он возглавлял пульмонологическую клинику. В их дружной семье подрастали две дочери. Власта, посоветовавшись с мужем, решила, что матери надо перебираться к ним. Она сравнительно быстро собрала все необходимые документы и, заручившись согласием матери, купила ей авиабилет.
Антонова продала свою трехкомнатную квартиру, раздала вещи и шмотки и с легким сердцем отправилась в авиапутешествие. Когда через четыре часа «Боинг-777» приземлился во Франкфурте-на-Майне, командир корабля обратил внимание, что в бизнес-классе в одиночестве у окна сидела пожилая женщина. Он подошел к ней. Тронул за плечо.
Светка Антонова умерла в полете, не дожив трех месяцев до своего восьмидесятидвухлетия.
Хотулёв Вячеслав Викторович. Режиссер, драматург, писатель, лауреат российских и международных фестивалей. Член Союза кинематографистов РФ.
.
.