У природы есть такой момент, где-то позже, где-то раньше и, тем не менее, повсеместно. Ещё укрыта снегом земля, ещё воздух по ночам сух и морозен и тоскливо торчат во все стороны оголённые ветви и вместе с тем чу…
Капель. Робкая, едва-едва пробивающаяся сквозь слежалый посеревший наст. Её ощущаешь скорее не слухом, не физически, а тем особенным чутким состоянием души, именуемым предчувствием. Так начинает заново подавать признаки жизни бездыханный человек. Его оставили в покое и уже не трясут, не делают искусственного дыхания, аккуратно и обречённо опустили голову на землю, уже мертвенной бледностью сковывается лицо, и одна надежда, только она заставляет склоняться, прислушиваться и верить и зачастую случается, под кожей, вопреки всему, начинает слабо пульсировать венка. Вздрагивают веки…
Скажете, сравнил тоже. С природой всё понятней и проще, всё предрешено заранее, всему свой срок, будет и капель и шум листвы и… Вот с человеком куда как сложнее в его судьбе множество неизвестностей и случайностей.
Я о чуткости. Вслушайтесь, вглядитесь, оставьте на время суетное, торопливое, личное, и вам откроется…
Ну же…
Слышно, как кто-то призрачно невидимый и, вместе с тем чьё присутствие ощущаешь всем телом, бродит по лесу, трещит нечаянно сухостоем, и как-то по-стариковски шуршит пожухлой листвой что-то подсказывает: это новое явление на самом деле только-только набирается сил, а кряхтение и ворчание… ну что ж, когда над юным не склонялось морщинистое лицо и не вещало о будущем?
В эту пору, в суровом 43-ем никто и не думал прислушиваться к жизни. Скорее наоборот, эту самую жизнь, само дорогое, что есть у каждого из нас, пытались уничтожить всеми средствами. Её ожесточённо утюжили гусеницами танков, взрывали и пронзали штыками, рвали на части взрывчаткой и оставляли коченеть среди заснеженных окровавленных полей. И всё человеческое тут промерзало насквозь и теряло тепло и жило мщением, каким-то странным неземным злорадством, безнадёгой и тупым следованием приказу.
По эту линию фронта слышалось: «есть», по ту, не менее обречённое: «яволь».
Хирургический медсанбат 270-ой стрелковой дивизии спешно разворачивался неподалёку от села Борисовка. Чуть в стороне от основной дороги, ведущей к Белгороду.
Бойцы в телогрейках, закинув за спины винтовки, натягивали на кольях смерзшийся брезент. Сумеречный воздух напрасно ждал ночной тишины и покоя, он вздрагивал от близкой канонады, озарялся вспышками, воздух кого-то подгонял и поторапливал, матерился и стонал.
Послышался звук мотора. Все насторожились, повернув одновременно головы. Потом кто-то сплюнул:
– Зис. Похоже наша
И верно, из темноты вынырнул кургузый силуэт, сипловато завывая изношенным мотором. Раскачиваясь из стороны в сторону, подкатил и замер. Из кабины выскочила женщина в белой дублёнке.
– Где Борис Евстархиевич?
– Тут я.
Навстречу от намечающихся контуров большой палатки шагнул среднего роста мужчина лет сорока, туго затянутый в короткую телогрейку. Широкие валенки добавляли к его узкоплечей фигуре забавности. Однако ни его строгое усталое лицо, ни изредка поблескивающие пенсне – ничто не располагало к шуткам и даже к поводу улыбнуться. Взгляд приговорённого которого подталкивают.
– Что у нас, Валя?
– Еще семерых привезла. Почти все тяжелые. Перевязала и быстренько сюда.
– Ясно.
Борис Евстархиевич как-то беспомощно покрутил головой, наметил место в ложбинке, под поникшими ветками раскидистой ольхи. Там было посуше и не так задувал ветер.
– Расстелите вот там брезент и укладывайте. Определите кого в первую очередь. Как только развернёмся, приступим.
Он вытащил из нагрудного кармана пачку «Беломора», нервно закурил, сломав первую спичку, и отошёл в сторону, зябко потирая пальцы, периодически выдыхая на них густые клубы дыма.
Через минуту-другую, бросил папиросу и вернулся к медсестре.
– Что там слышно, Валя?
Женщина подняла голову от раненного бойца.
– Прут как оголтелые. Говорят эссесовцы.
– Да, они самые. «Великая германия», – он с чувством сплюнул. – Танки?
– Не знаю. Но гудит, аж мурашки по коже – сильно.
Борис Евстархиевич кивнул отрешённо и начал подгонять людей. У него получалось как-то не по-военному, словно он хотел извиниться после каждой команды. Причин тому несколько. Он вырос в семье интеллигента, учился среди студентов, застёгнутых до последней пуговки на шее в серые сюртуки и при встрече с миловидными курсистками всегда смущённо краснея произносил: «сударыня». Но основная причина – усталость. И он, и его подчинённые держались из последних сил. За несколько дней боёв они уже несколько раз меняли расположение медсанбата. В последний раз они снялись из-под Богодухова, спешно свернулись – танковые колонны корпуса Рауса сминали наши части одну за другой. И вот в какой раз приходилось сгружать из машин оборудование, расстилать неподдающийся брезент и спешить, спешить, спешить. Рядом под ветками стонали изуродованные люди. В их стонах слышалось проклятие всему и слабая надежда: нас вынесли с поля боя, значит, вернут и к жизни!
И основой этой надежды был он, Борис Евстархиевич, сменивший, ещё вчера, цивильный пиджак на гимнастёрку с «шпалой» в петлице. Капитан медслужбы, понаблюдал минуту за действиями персонала в белых халатах и направился туда, где бойцы таскали колья, тянули растяжки.
– Побыстрее, товарищи. Понимаю, все устали. И тем не менее.
Охрипший голос зазвучал твёрже и настойчивей.
Поздно заполночь, в рассечённых крестом окошках тускло отсвечивал свет. В палатку одного за другим заносили раненых.
Откинулся полог, вышел Борис Евстархиевич. В этот раз поверх телогрейки был надет хирургический халат завязанный сзади, тёмно-соломенные волосы прикрывала белая шапочка, слегка сползшая набок. Он торопливо стянул резиновые перчатки, бросил в темноту. Закурил, тоже нервно, делая глубокие вдохи, потом закидывал голову назад и выдыхал в морозную ночь.
Следом появилась медсестра. Подошла к нему и как-то виновато спросила:
– Ещё будем?
– Сколько там?
– Двое первоочередных, – она сделал паузу, опустила голову, – остальные, – сжала губы и выдавила, – почти безнадёжные. Трое полостников. Один в голову, по касательной на вылет, но потеря крови и мёрз долго. Остальные, – женщина передёрнула плечами, – такие же.
– Двоё. – Устало и о чём-то задумавшись, переспросил врач. – Хорошо. Идите. Полчаса отдыхаем. Потом приступим.
Борис Евстархиевич делал несколько решительных шагов в темноту, будто хотел уйти навсегда, бросить всё и раствориться в ночи, забыться, замирал, и возвращался обратно к палатке. Всякий раз задерживаясь у застеленной валежником и ветками изложины под ольхой, где были уложены рядком тяжелораненные. Это о них медсестра сказала «почти безнадёжные». Прикрытые собственными шинелями и телогрейками, забинтованные люди напомнили ему безмолвные мумии давно не подающие никаких признаков жизни. Ни стонов, ни ругани…
Нет, вот кто-то из них тяжко-тяжко, будто откуда-то из глубины, из-под земли, издал звук полный муки и боли. Борис Евстархиевич резко остановился, прислушался. Вот снова. Он быстро прошёл к бойцам греющимся у костра.
– Найдите брезент или что такое, укройте тех… у деревьев.
Он подумал секунду.
– Не с головой, ноги, тело.
Потом хотел идти, о чём-то подумал и добавил:
– И, наверное, разожгите в ногах у них костёр. Не близко, и следите.
Выкурил ещё одну папиросу и снова скрылся в палатке.
Следующий день начался с тишины. Но ненадолго. Он едва забрезжил над плоской равниной слегка прикрытой чернеющим кустарником и купами деревьев, тут и там, как в следующий час был взорван снарядами и пропорот резкими пулемётными очередями. Правда, сюда доносились отголоски боёв – медсанбат находился в тылу дивизии. И в то же время люди чувствовали себя причастными к этим звукам войны. В сторону передовой, трясясь на ухабах, потянулся «Зис». На каждой кочке оживал тент, вскидывал не пристёгнутый полог махая им на прощание, да на боках колыхались почти выцветшие красные кресты.
Раздражённый военврач, в телогрейке без халата, высказывал невысокому, но коренастому лейтенанту:
– Где?! Где я вас спрашиваю машина с эвакопункта?
– Ждём. Заявку давно подали, – оправдывался тот.
– Подойдите сюда, товарищ лейтенант.
Они шагнули под сень ольховых веток и остановились у потухшего костра.
– Вот они ждать не могут. Вы это понимаете!
Лейтенант делал озабоченный вид, хмурился.
– Что прикажете делать?
– Требовать! Идите. Чтобы в кратчайшие сроки.
Бросил уже в спину Борис Евстархиевич быстро удаляющемуся лейтенанту.
Из палатки показалось заспанное лицо молоденькой медсестры. Она вопросительно взглянула на бегущего лейтенанта, попыталась улыбнуться, тот лишь отмахнулся рукой, мол, некогда, сама видишь – гневается. А я что могу?
– Почему погас костёр?! – продолжал распекать подчинённых уставший хирург. – Немедленно, немедленно разжечь…
И тут он обратил внимание на вылезший из-под брезента сопроводительный лист раненого. Поспешным подчерком, карандашом была заполнена фамилия и направление.
Борис Евстархиевич склонился, полез за пенсне, рука его заметно дрожала, ему пришлось несколько раз поправлять дужку.
– Валя! Валя! – закричал он не своим голосом. – Валя, скорее сюда!
Подскочившей женщине указал на спеленатого бинтами бойца.
– Немедленно, немедленно на стол! Вы слышите немедленно, – продолжал настаивать он, заметив замешательство на лице.
– Так, Борис Евстархиевич, он подлежит только эвакуации. У нас тут вон другие имеются. Первоочередные. Вот же, рядом, этот лейтенант. И он ещё стонет. К тому же, – как-то виновато добавила она.
– Я вам что сказал. На стол!
Отмахнулся рукой хирург и поспешно направился к палатке.
Валя пожала плечами и подозвала санитаров с носилками.
– Этого в палатку на стол.
Старый санитар взглянул на забинтованное тело.
– Он же, почти…
– Без вас вижу.
– Раз такое дело уж не лучше ли будет лейтенанта. Он хоть дышит.
– Может вы мне лекцию, Лукьяныч, прочитаете по медицинскому делу? Сказано вам этого – несите.
Тот, кого назвали «Лукьянычем», глянул на товарища и ткнул одновременно на двоих раненных, дескать, сам видишь. Тот поправил ушанку на голове и без всяких чувств произнёс прокуренным голосом:
– Мертвяка почти несём.
– Понесли уж. Врачам видней…
На календаре с утра было указано 18 марта 1995 год. Среди весенней распутицы, по растрескавшемуся асфальту катил грязно-белый «Фольксваген-пассат». Потом он свернул в сторону и продолжил путь по укатанной колее, качаясь во все стороны. Засесть в грязь ему не позволял твёрдый наст, вдавленный до него тяжёлыми грузовиками.
Проехав от трассы несколько километров, «Фольксваген» поднялся по холму вверх, съехал с колеи и уткнулся бампером в потемневший снег. Из него вышли трое. Водитель лет сорока, сорока пяти, был самый молодой и, по всей видимости, придерживающийся капризных веяний моды. Всё, во что он был одет, было добротным, о чём навязчиво заявляли фирменные нашивки и надписи. Он был проклеймён с головы до ног. С переднего пассажирского кресла с трудом выбрался пожилой мужчина за восемьдесят, в нём всё располагало к уважению. И вид и движения полные неторопливости и внутреннего достоинства. Югославская слегка затёртая дублёнка, подсказывала: я из восьмидесятых, но вы обратите внимание на моё качество! Ей вторила норковая шапка, заявляя о положении того, кто её носил. Несколько диссонансом смотрелись огромные валенки на ногах. Но и тут, как оказалось, усматривался некий хорошо продуманный смысл:
– А я предупреждал, будет снег по колено и мокро. Нечего тут выпендриваться импортными ботиночками.
– Они водонепроницаемые. Фирма́.
– Ну-ну.
Скептически глянул на фирмача дед, и смело полез через сугробы, потом обернулся через плечо к остальным.
– Ну чего застыли, это там.
И он махнул варежкой в сторону широкой изложины, на краю которой рос ольховник и молодая поросль осин.
Вылезший из задней двери подбадривающе усмехнулся обладателю «адидасов» с «найками», и сделал приглашающий жест: пойдём, чего застыл.
– Батя, может я тут. Обожду, пока вы там.
– Ты же знаешь деда. К тому же, кому прикажете сумку тащить? Вам по статусу положено.
И «батя» зашагал по целине. Стараясь шагать аккуратно след в след. Выглядел он почти точной копией впередиидущего, ну кроме, может быть, возраста и ещё нескольких деталей, разительно отличающих оригинал от копии. Будто он растерял те качества, которыми обладал дед. Ни внутреннего достоинства, ни твёрдости в шаге, ни подчёркнутой статусности в одежде. Гардероб подобран небрежно, абы как, по принципу: зима – зимнее, лето – летнее, в прочие дни – демисезонное. И подбиралось так, чтобы непременно брюки выпирали в коленках и свисали между ног, цветной пёстрый свитер предательски являл на животе не менее красочную футболку. Поверх всего была натянута тёмно-серая куртка с капюшоном и красной надписью на спине, на английском непонятно о чём, из-под неё торчали концы мохерового шарфа. Он же подпирал одутловатые щёки и своими жизнерадостными красками входил в полный диссонанс с выцветшими глазами и бледной кожей, свисающей везде, где только возможно, мешками под глазами, складками на шее. И с первого взгляда, даже не опытного, любой отметит: «Давно и безнадёжно болен. Чем? Да алкоголик, что не заметно, что ли!»
В точку.
Вереницей – молодой последним – они проследовали до распадка и остановились у старого дерева, под голыми ветвями, усеянными чёрными шишечками. Небольшой уклон отделял один снежный наст от другого, затем снова продолжались те же заснеженные однообразные поля, что и за спиной.
Постояли на краю, осторожно спустились вниз. Младший, начал доставать из сумки пластиковую посуду, купленную в магазине снедь: колбасу, булку, томатный сок в пакете и бутылку водки. Шефство над которой тут же взял «батя», причём в навыке ему трудно было отказать, сорвал зубами наклейку и отбросил в сторону пробку.
– Зачем? Пригодится ещё.
Тот недоумённо взглянул на бутылку, покривил губами:
– Я тебя умаляю – нас трое, а тут пол-литра.
– Двое. Антон за рулём, не забывай.
– Дед, – Антон – тот, кому было чуть за сорок – многозначительно развёл руками, – мне не двадцать уже давно, и к тому же грамм пятьдесят ещё никого не валили с ног.
Батя подтвердил жестом сказанное.
– И я о том же.
– Ким, Ким, – Борис Евстархиевич (а одетый представительно пожилой мужчина был именно им) сокрушённо покачал головой. – Ты же врач-физиолог, и должен понимать. А реакция? И…
– Вот потому-то я и не против. Реакция, – хмыкнул Ким Борисович, – да в нём… сколько в тебе веса Антон?
– Восемьдесят шесть.
– Авторитетно заявляю: пятьдесят – легко, для такого веса. И сто можно.
– Так, на правах старшего тут, заявляю: пятьдесят и ни грамма больше.
Антон подмигнул бате и выудил напоследок из пакета бутылку кока-колы.
– Фи, ну и вкусы, – скривился Ким Борисович, – мешать светлое благородство и мутное импортное пойло. Вот этого как раз не советую. Лучше вон сальцевич. Пойди, спроси у хохлов они тут рядышком.
– Да уж, – неодобрительно покосился на кока-колу Борис Евстархиевич.
– Сейчас все так запивают, эх вы динозавры, – отстаивал вкусы своего поколения Антон.
В этот момент всеобщее внимание привлёк чёрный «геленваген», уверенно ползущий по той же колее, по которой совсем недавно проехали они.
– Ишь ты. А этот откудова здесь.
– Красавец, – даже облизнулся Антон, – вот это я понимаю дойчен аппаратен. Не то што мы, на стареньком фольксе.
– Нашёл чему завидовать. Вот вы все такие молодые. Падкие на всё западное. Думаю, перед вами стеклярусы рассыплют и вы наброситесь на них, начнёте собирать прямо с полу, повизгивая от радости и вожделения.
– Да. Если там умеют делать, тот же, как ты назвал, стеклярус. Кстати, это вам не стеклярус – мерседес. Уважаю.
«Уважаю» было произнесено тем тоном, после которого становится ясно: спорить бесполезно – все доводы «против» будут восприняты как вызов вере. А вера, как известно, – святое.
«Геленваген» проехал мимо. Остановился в метрах ста. Из него вышел водитель, долго оглядывался, будто к чему-то примеривался. Потом сел в машину и продолжил путь. На взгорке, снова остановился, снова вышел и снова что-то искал среди серого невзрачного пейзажа.
– Немец явно что-то ищет.
– Да, похоже на то. И почему немец?
– А ты видел, как он разодет. Сразу видно: из-за бугра. Шмотки что надо, – мечтательно сощурился Антон. – Ихнего брата от нашего так же легко отличить, как аристократа от простолюдина. И номер ты видел? Германский.
– А ты не кланяйся так низко, – укорил батя, – лбом грязь-то не елозь.
– И верно Антон, – в голосе послышалась обида, – мы им дали прикурить в сорок пятом.
– Вот! По этому поводу мы тут сегодня и собрались. И предлагаю выпить за нашу победу!
Выпили, и сразу сменили тему, тем более треклятый «геленваген» скрылся за холмом. Говорил в основном Борис Евстархиевич. Водил руками, на что-то указывал. От его округлых следов снежный наст весь сразу оживился и принял некий смысл своего холодного существования.
Младшее поколение слушало по-разному.
Антон поглядывал на деда с восхищением, и порой в его глазах мелькало: и как такое можно пережить, ужас! Батя расстегнув куртку после каждого эпизода азартно предлагал:
– За это надо вспрыснуть. Ай-да дед, – он хлопал по плечу сына, – не будь его и нас бы не было, ты это хоть понимаешь?!
– Ещё бы!
Борис Евстархиевич как-то озадаченно исподлобья взглянул на сына и запретил больше наливать Антону:
– Я сказал, хватит!
– Отец, бог любит троицу.
– Ты не понимаешь – хва-тит! Иначе прямо тут разругаемся.
– Ладно, батя, дед сказал, нужно подчиняться. Тем более он сегодня как-никак именинник.
– Какой… ах – да.
Над холмом снова возник угловатый силуэт немецкого джипа.
– И чего он забыл тут немчюра?
– И верно. Туда-сюда.
– Всё как тогда.
Борис Евстархиевич пристально смотрел на чёрную машину, отсюда она казалась игрушечной.
– Танки, бронетранспортёры и стоны, стоны, стоны. Будто вся земля стонет. И стону тому не будет конца. Налей.
Сын охотно исполнил просьбу.
– За тех… – долгая тягучая пауза, – за тех, кто тут полёг. Сколько вас тут зарыто, сынки.
Старческие глаза намокли. И он залпом выпил и долго зажимал рот кулаком, как будто хотел продлить горький вкус. Глаза его были прикрыты, из-под век текли слёзы. Потом они открылись, нашли притихшего сына и просияли:
– И ты мог тут остаться. А судьба… Вот ведь как бывает.
– Да, батя.
Они ещё постояли под кронами и засобирались обратно.
Антон с трудом развернулся, елозя и скользя по мокрому снегу.
Доехали до асфальта и «фольксваген» сразу повеселел, набрал скорость, разбрызгивая вокруг слякоть, понёсся по прямой как стрела дороге.
– Не лихачь, – глянул на внука Борис Евстархиевич.
– Да это разве скорость для такой машины. Фольксваген, – глаза Антона азартно вспыхнули, – взревел мотор.
И тут машину занесло, под колесо попался непонятно откуда тут взявшийся заледенелый снег…
– Странно. Очень, очень любопытно. Как-то не увязывается с первоначальными выводами. Да и ничто не предвещало чего-то такого. Странно. Про внука ему никто не говорил.
– Да вроде никто.
– В противном случае… нет я не нахожу причины. Все реакции были положительные и вдруг.
Два врача стояли у двери палаты № 43. Они только что вышли оттуда и остановились. Один продолжал удерживать дверную ручку. За дверьми, в палате они оставили Бориса Евстархиевича. Тот совсем не был похож на того солидного пожилого мужчину, который только вчера уверенно прокладывал свежий след по заснеженной целине, бодро призывая младшие поколения следовать за ним. Это и впрямь была разительная перемена. Как будто из оболочки тела изъяли всё, что заставляет живых двигаться, совершать поступки, к чему-то стремиться, от чего-то печалиться и снова находить силы жить, непременно жить. Так вот это всё вытащили, отрезали и выкинули за ненадобностью. А что вместо? Да ничего. Осталась одна оболочка. Застывшее в полусидящем положении дряблое тело, кажется, ткни легонько и сползёт безвольно с подушки. Глаза напоминали окна давно заброшенного дома, и стёкла вроде на месте и линялые шторы за стёклами и всё же: дом нежилой.
Можно было от чего смутиться и специалистам в области психологии.
Вчера, сразу после аварии Борис Евстархиевич проявлял бурную деятельность, и никак не соглашался обследовать себя:
– Вы что не видите – я здоровёхонек. Я был пристёгнут. На мне ни царапины. Внука, Антона спасайте. Быстрее, быстрее товарищи. Я сам врач и знаю.
А случилось следующее.
Фольксваген закрутило на мокром асфальте, Антон пытался выровнять машину и только усугубил ситуацию. Фольксваген-Пассат вылетел со всего маха с дороги, пролетел над кюветом и боком уткнулся в сугроб. Белый покрытый грязными разводами цвет кузова, наверное, был одной из причин, почему мимо поспешно проскакивали машины, и ни одна не соизволила остановиться – он сливался с грязным снегом.
Из машины качаясь вылез Борис Евстархиевич и начал рвать за ручку заднюю дверь:
– Вылезай, Ким! Укачало его! Пить меньше надо! Антона спасать надо!
Дверь распахнулась. В проёме появилось мятое лицо Кима Борисовича:
– Чего… чего… не бейте меня, мужики, я ничего не делал. Выпил и только.
– Не пори чепуху, Ким! Ты слышишь меня, – Борис Евстархиевич сильно затряс сына, – слышишь, Антон, говорил же я ему, пристёгивайся, Антон сильно пострадал! Надо вытащить его! Да очухивайся ты наконец!
И он снова сильно затряс пьяного, ничего не соображающего мужчину, который напоминал беспомощного слепого щенка. Отмахивался, цеплялся за рамку двери и что-то бубнил невразумительное.
Тут на обочине притормозил тот самый чёрный «геленваген». Из него выскочил, по определению Антона, забугорный щёголь и в своих начищенных до блеска коричневых ботинках и твидовом пиджаке и решительно полез в грязь кювета. Он помог вытащить Антона, донести его до своего автомобиля, осторожно уложить на заднем сиденье. Когда все разместились, джип сорвался с места и помчался в сторону Белгорода.
Обследование выявило: Сильнее всех пострадал в аварии именно Антон, он сильно ударился лицом и грудью о руль, сломал челюсть, и ребро; остальные отделались лёгкими ушибами.
Главврач больницы, узнав поподробнее о Борисе Евстархиевиче, распорядился предоставить ему лучшую одиночную палату:
– Любовь Николаевна, по высшему разряду, вы меня слышите? В Москве, в медицине он известный человек! Я потом лично зайду.
Так было вчера.
После напряжённой деятельности сменившейся крепким сном, утром Борис Евстархиевич, первым делом осведомился о самочувствии внука и после того как его лично наведал главврач больницы успокоился, плотно позавтракал и уже засобирался проведать Антона, как в палату заявился вчерашний спаситель.
Было видно, он пытался привести себя в порядок, но следы приключения напоминали помятостью и белыми разводами на тёмных брюках, заляпанные грязью ботинки растеряли прежний начищенный лоск. На первый взгляд. Для своих шестидесяти, навскидку, держался он молодцом, шаг уверенный, подтянутый. Морщины выдавали возраст, но только не глаза – о таких глазах говорят, сияют молодостью и энергией.
Почему заявился?
Борис Евстархиевич, озабоченный мыслями о внуке, смотрел в окно, а когда обернулся, вздрогнул от неожиданности – Пауль предстал перед ним на фоне белого дверного проёма.
– Пауль. Вы? Доброе утро! Я так вчера понял, вы неплохо говорите по-нашему.
– Я русский, вообще-то.
– Русский? Пауль?
Они проговорили достаточно долго. Пауль ушёл тем же размашистым шагом, хотя было заметно он чем-то взволнован. Вышел, достал платок, вытер лоб и как-то неуверенно проследовал по коридору к выходу. Уже на улице оглянулся, поднял голову. Борис Евстархиевич стоял в проёме окна. Стекло отражало хмурые облака, отчего крохотная фигурка казалась отсюда какой-то ненастоящей призрачной, одной из туч. Пауль постоял минуту, можно было подумать, между ними продолжался прерванный диалог без слов. Потом кивнул, поднял неуверенно руку, будто прощался и зашагал к воротам.
Этот стеклянный образ ещё запечатлел вполне здорового человека: ветерана, военврача, хирурга.
Затем был утренний обход, срочно сообщили главврачу. Тот покинул палату, рассеянно потирая руки, периодически крепко сжимая в замок и внимая объяснениям психотерапевта.
– Удивительный случай. Никаких вроде предпосылок…
– Надо провести углублённое обследование. Точно ли не было ушибов. А вдруг. Разве такое бывает?
– В моей практике впервые. Но человеческая психика далеко не исследована, чтобы по всякому случаю давать исчерпывающие и точные диагнозы.
Психотерапевт помолчал:
– И вряд ли будет когда понята полностью. Столько случайностей.
Главврач сквозь щёлочку ещё раз заглянул в палату, нахмурился:
– Надо везти его в Москву. Сын как?
– В норме. – Круглое лицо врача заговорщически ухмыльнулось, – пьяным везёт.
– А? М-да… Оформляйте в Москву.
Психотерапевт областной больницы был близок к догадке.
Жизнь Бориса Евстархиевича пересекла некий порог, за которым телесное существование перестаёт быть чем-то важным. Физиологические процессы продолжаются, но отныне им придают ровно столько внимания, сколько необходимо. Так сказать необходимый минимум без излишеств и треволнений, что где-то там что-то кольнуло или протекает как-то не так. Да и бог с ним. А сам человек начинает жить совсем иными измерениями, да и не измерения они вовсе. В них отсутствуют время и пространства и прочие величины, которые можно так или иначе пощупать и почувствовать.
Сейчас он жил памятью и только ею. Она обрела для него неизведанную прежде выпуклость и вывернутую наизнанку реальность. И чем дальше он углублялся в неё, тем яснее осознавал: теперь никакого возврата невозможно – тот Борис Евстархиевич, по-видимому, умер или произошло что-то другое с ним не менее ужасное и неотвратимое.
В новой реальности всходило другое солнце, оно прожигало насквозь и прежняя плоть, его плоть, его дорогая, драгоценная плоть, напоминающая золотую скорлупу, пузырилась, морщилась и опадала отвратительными ошмёткам. «И как он мог дорожить этим…»
Да, и мысль старалась судорожно найти себя среди обновлённой реальности. Она металась от одного конца к другому и вообще напоминала полоумную, прежде запертую в замкнутом пространстве и вот отпущенную на свободу и сразу потерявшуюся между землёй и небом: «Пошлая позолота. Мои достижения, то чем я так гордился и ценил в себе, ранги и звания, уважение окружающих, и даже… боже! – даже ветеранство явилось ко мне, стыдливо опустив голову и боясь взглянуть в глаза… Разве я судья сам себе?! Теперь получается – да!»
Его прежний образ, притихший на изголовье больничной койки, пытался сопротивляться, голова металась из стороны в стороны, поникшие уголки рта шевелились, стараясь вернуться в прежнее уверенное состояние. Но присутствующая тут же память, облачённая в судейскую мантию, снова выступала из тени и в упор смотрела прямо на него. И он соглашался: «судья». Отныне будет так.
В зале суда присутствовало двое: прокурор – Пауль. И он собственной персоной, но сразу в нескольких лицах. И судьи, и защитника, и даже в лицах присяжных и свидетелей.
С Паулем не всё так однозначно. Странный прокурор, который не выдвигал обвинения. Он и в зал вошёл так, будто оказался тут случайно, и что это зал суда осознал позднее, когда пересказ его собственной судьбы нечаянно превратил Пауля-Павла в прокурора. Чем был смущён и шокирован не менее Бориса Евстархиевича.
«Вообще-то я русский. Павел, фамилия Ефимов. Вебер фамилия жены. Немки… Как попал туда? Зимой сорок третьего, под Харьковом, был ранен. Пришёл в себя уже на больничной койке… среди немцев. Они и вылечили и поставили в строй Абвер команды. Мне предназначалась роль диверсанта в советском тылу. Не суждено. Во-первых, долго лечился. Во-вторых, пока меня готовили, самого Канариса отстранили от должности, заменив Хансеном, Абвер порядком перетряхнули, наше подразделение передали в СД. Меня считали вполне благонадёжным, а так как исход войны становился всё яснее, то посчитали, что и после войны я смогу пригодиться. Так я оказался в Западной Германии». – «Не пытались вернуться?» – «Кто? Я?! Смеётесь. Вся моя правда, после ранения, всецело принадлежит немцам. И эта правда заставляет усомниться в том, что я был бы рад возвращению на родину». – «Это как?»
Пауль-Павел вытащил сигареты.
– Можно?
– Думаю, да. Курите, – Борис Евстархиевич улыбнулся, – под мою ответственность.
Сигаретный дым заволок больничную палату.
«Как, спрашиваете вы. Получается, что русские бросили меня раненного умирать, а немцы, в лице офицера Абвера, сохранили жизнь». – «Я сам бывший военврач и знаю, всех раненных обязательно эвакуировали». – «Обязательно?.. – глаза Пауля-Павла взглянули с какой-то детской непосредственностью. – Это же война. И если вы там были…» – «А что вы искали возле Борисовки?» – «Себя». – «Себя?» – На лице Пауля-Павла тенью скользнула улыбка: «Себя. По рассказу хауптштурмфюрера Майера, он, по заданию, находился в дивизии «Великая Германия». Та, давя русские части, наступала из-под Харькова на север. На её пути была Борисовка. Вечером, по-моему, 18 марта под селом его «ханомаг» остановился возле наспех брошенной палатки, где, по всей видимости, располагался госпиталь. Недалеко лежало несколько тел русских. Одни умерли, двое подавали признаки жизни. Майер заметил знаки отличия на гимнастёрке одного из них – лейтенанта РККА. Он распорядился загрузить лейтенанта в бронетранспортёр…»
Тут Пауль-Павел, имевший привычку, когда говорил, отводить взгляд чуть в сторону, прервался, помял в пальцах сигарету и поднял глаза.
Вот тут память Бориса Евстархиевича облачилась в мантию судьи, а Пауля-Павла пригласила быть прокурором.
– Что с вами, Борис Евстархиевич? Я позову доктора.
– Прошу, – сделал знак рукой больной, – не надо. Не надо, – твёрже добавил он.
Поднялся со стула, шагнул к свету. Пауль с тревогой смотрел на спину собеседника. Тот заложил руки назад и сжал в кулаки.
Память примостилась на узком подоконнике и с археологической тщательностью невозмутимо очищала раскопанные кости былых событий. Потом выскобленными высоко поднимала над головой, под дневные лучи.
Теперь наступил черёд Бориса Евстархиевича восстанавливать поминутно то, что произошло в марте 43-го. Ему хотелось оправдаться: «Фрицы… – полуобернулся в сторону Пауля и поправился, – немцы наступали так стремительно, что мы были вынуждены…» Память напряглась, заглянула за спину и в упор уставилась на бывшего военврача, всем своим видом давая знать: «Ну-ну, давай, оправдывайся. А ты знаешь, что за твоей спиной, совсем рядом сидит другая правда. И чтобы ты теперь не сказал – ты отдаляешься от того что называется истинной». – «Мы на самом деле тогда… Танки, разрывы снарядов, паника». – «Ну-ну. И тяжелораненный сын, только что прооперированный. О чём ты заботился прежде всего? Ты вспомнил о «безнадёжных» когда Зис рванул с места и между танками и беглецами остался покосившийся на кольях выцветший брезент, а под ольхой… ну сам знаешь».
Паулю было как-то не по себе. Старый пожилой человек говорил так, будто тянул из себя каждое слово. Словно оно – слово это – было привязано внутри него на тугой резине и мало его вытянуть, его нужно ещё и обрезать, чтобы оно зазвучало под больничными сводами. Скажет предложение, замолчит. И снова усилие.
«Они лежали рядышком. Ждали эвакуацию во фронтовой госпиталь». – «Да! Вот именно. Во фронтовой». – «Не криви, за твоей спиной живой человек, а за ним его исковерканная судьба. Ты же хирург и должен понимать, не прооперируй сына тогда, и кто знает. Да и лейтенант с медицинской точки, с точки зрения военной медицины, медицины поля боя, должен был быть первым после сына, а ты предпочёл. Да родительское и всё прочее, и всё же…» – «Что ты хочешь от меня! Что ты терзаешь меня! Лучше уж раскалённым железом! Я устал тогда! Нечеловечески устал!» – «И, тем не менее, прооперировал. Хватило сил?» – «Да! Да! Да…»
Пауль заметил, как сначала вздрогнули плечи Бориса Евстархиевича, потом мелко затряслась голова и опустилась на грудь – он плакал.
– Что с вами?
– Сейчас пройдёт. Жалость к самому себе. Льстивая дрянь. Сейчас пройдёт. Сейчас.
Когда он повернулся, Пауль сначала отшатнулся, потом потянулся вперёд вытягивая руки.
– Вы… вы совсем на себя не похожи. Такой деятельный, вчера. Полный сил и вот. Прилягте. Я сейчас позову доктора.
– Не надо. Я сам доктор. Прошу не забывать. Мой диагноз из другой сферы. Вы видели вчера моего сына?
– Да.
– Пьянь. Как так получилось? Уж не судьба ли смеётся надо мной: кого спасал тогда? А внука, которого мы вчера, вдвоём с вами, тащили в машину – Антона. Вы тоже, Пауль, видели. Хороший стоматолог, – посеревшее лицо скривилось, – хороший за деньги. Смейся, смейся, вчера «ханомаги» сегодня «фольксвагены» и эти как их – «геленвагены»…
Пауль порывался выйти и всё-таки позвать кого-нибудь из медперсонала. Борис Евстархиевич судорожно схватил его за руку.
– Не надо. Я же сказал. И я в полном здравии и рассудке. Не бойтесь за меня. Всё что мог я уже совершил. Тогда в сорок третьем.
И он, наконец, поведал всё, о чем догадался сам после рассказа Пауля-Павла.
– А теперь судите меня. Имеете полное право.
Пауль смотрел на седые волосы, сквозь которые просвечивала туго натянутая на череп кожа, покрытая какими-то пятнами. Получается, хауптштурмфюрер не врал. А он до сих пор думал, что это легенда, придуманная для привития ему отвращения ко всему советскому – как же, бросили!
Но не это поразило сейчас Пауля. А этот сникший на его глазах человек, такой важный и волевой вчера, успевший поведать, пока они неслись в больницу, о своей медицинской карьере, о звании полковника, о преподавании в военно-медицинской академии, о диссертации… И теперь признающийся ему: фантики – всё это фантики. Ничего и не было получается. А есть ты и я. И ещё мой сын. Вернее, опять же, мой выбор. Один поступок – и вся последующая жизнь! И вроде не преступник, но вот же – наказан. И поделом.
Но сильнее всего возмутил Пауля вопрос:
– И кто я после всего этого, а Пауль – победитель?
Да он уже много лет Пауль Вебер, и вместе с тем он Павел Ефимов и начиная с мая 45-го и по сей день свято чтит победу своего народа. Покупает водку и отмечает. И вместе с ним его жена, кровная немка. И вот ему задан вопрос, правда, продолжение звучало как-то странно, уж не признаки это… помешательства и тогда сам вопрос отпадает:
– … если тогда «ханомаги», а сегодня «геленвагены», а? Прости, прости меня Паша. Прости, если сможешь.
– Всё в прошлом, всё в прошлом.
Пауль прижимал к себе пожилого человека. Старался подыскать нужные слова, и пытался вспомнить пронизывающий холод той зимы, собственную боль и не мог – он был без сознания. И так и не смог найти ту самую ольху на изломе поля и распадка, но хранил тот самый осколок, который извлекли из него немцы. Немецкий осколок.
Разве он может судить кого-либо?
Они обнялись на прощание, в последний раз взглянули друг другу в глаза, один испытующе, другой обнадёживая.
Пауль вышел. В коридоре встретил Кима.
– А спаситель! От всей души обнимаю. Ты хоть и немец, но уважаю. А я тут стресс снял у врача. Знаешь, Антона посетил, досталось ему вчера. Дай ещё раз обниму. Приезжай в Москву, узнаешь, как может благодарить Ким Борисович. И стол накрою и ресторан с меня. Обязательно приезжай.
01.03.2021 (Сочи)
Это не первый рассказ автора, который я читаю, и везде вижу одну и ту же вещь – в сюжете присутствует сильный эпизод, но его окружают совершенно не продуманные сцены. Плюс автор не умеет использовать интонацию повествования, в результате чего потенциально выигрышная сцена таковой не оказывается, увы. Видимо, точкой приложения авторских усилий (если, разумеется, автор планирует работать над своими умениями) должна являться работа с эпизодами – их ранжирование по значению в сюжете и затем скрупулезная работа по их воплощениям. Пока нет, не получается, к сожалению.