Аз воздам
Дел была куча, а ехать надо было, и я смолчал, хотя почему-то думал, что взорвусь, начну в раздражении перечис-лять дела, но я смолчал, а точнее, все во мне действительно молчало, не бесилось, не злилось, напротив, подумаешь – днем раньше, днем позже… И я почему-то не удивился самому себе, своему спокойствию, правда, все необходимые по сбору в поездку дела делал как-то механически, на первый взгляд, даже сказал себе – молчать, чтобы жена не говорила, а на самом деле, я бы мог сейчас это и не говорить – успокаивать было нечего, я и так был спокоен. Да, посещение кладбища – оно было далековато, в соседнем городишке, где были похоронены родители жены, – это священно. Почему-то вспомнилось и подумалось, что я давно не был на могиле своей тети, какие-то чувства, очевидно, те, что мы называем «муками совести», на мгновение вспыхивают и тут же угасают, уносятся… Мы собираемся.
– Положи лопатку в сумку, – говорит жена.
– А где она лежит? – Вот тебе хорошо – ничего не помнишь.
– Человек помнит только то, что ему надо.
И я действительно сейчас был чистым листком – последний раз я посещал могилу год, полтора назад, все это время жена ездила то с сестрой и ее мужем, _____________, то с двумя двоюродными сестрами, тетей… Я тогда отказывался, сославшись на занятость, впрочем, и она особенно не настаивала. Она, шутя, спрашивает о названии автостанции, но и этого я не помнил, она уже начинает смеяться и запускает в таких случаях свою дежурную шутку:
– А как тебя звать ты помнишь?
– Это все условности, – отвечаю я ей в такт, улыбаясь, и притрагиваюсь к ней. – Я помню только это.
Я говорю не все – меня поражает эта живущая в ней ничем неистребимая, нет, не генетическая память, а память совести, когда она через какой-то определенный период времени, всегда неожиданно для меня и, естественно, для нее, заявляет – мы едем.
И я умолкаю, словно говорю и времени, и черт знает еще кому-то, перед кем и чем хочется извиниться, почему-то, за, очевидно, забытое, а возможно, за исчезновение, растаивание того, что до этого мгновения казалось несуществующим, ведь его не видно и не слышно, и вот вдруг оно появляется, оживает и все смолкает вокруг – и во мне, и во времени, и в других, когда я вижу, даже по телевизору, это шествие к могилам, к вечности, к свету.
Уже сентябрь и по утрам ощущается первый легкий морозец, правда, еще со знаком плюс. Тенниску я меняю на рубашку с длинным рукавом, жена одевает кофточку с застежкой под горло.
– Поспешим, чтобы не застрять в пробке.
– Утром не бывает.
И действительно, в маршрутке свободно и автобус не ехал, а мчал. И ничего не чувствуется, кроме этого утреннего морозца с плюсовой температурой. Жена почему-то спрашивает:
– Тебе не холодно?
– Нет.
– Нам скоро выходить.
– Где мы? – спрашиваю я.
Я давно не был в этой части города, бывшей когда-то загородом. На стене здания нельзя было не заметить огромный лозунг «Долой диктатуру!», и действительно, он поражал сразу, но не содержанием, а огромностью размеров букв и именно эта огромность вызывала недоумение, отвлекала от содержания, от смысла. Хотелось спросить творцов этих букв, неужели их никто не читает, а если и читают, то уже давно не понимают, ведь вокруг творилось именно то, против чего этот лозунг и призывал.
И очевидно, по этим самым причинам он вызывал уже интерес, но другого свойства.
– Представляешь, сколько это стоит?
А смысл и не мог дойти, он был слишком общий, не конкретен и поэтому не задевал, а даже немного смешил. «Долой…» – сверкало, неслось, писалось… Но кто, кого, зачем? Это содержание относилось прежде всего к тем, кто этот лозунг и писал, и оплачивал. И было ясно одно и точно, что творцы этих и других подобных лозунгов сами их не читают, и не понимают, потому что сами же их не исполняют. Да, они бросают их в толпу и тут же сами забывают, в толпу и для толпы, – хорошо оплачиваемые лозунги, ____________, стадо, пушечное мясо… Поражала и эта внешняя огромность размеров букв, приевшихся лиц, актерских поз, дежурных улыбок и – бесконечное количе-ство их повторений, чуть ли не через каждые десять метров, но именно эти повторения лишний раз выдавали заказчиков этих стад и подчеркивали, что реклама далека от внутреннего смысла происходящего, на которое им, впрочем, было наплевать.
Но сейчас они почему-то для меня становятся не в счет. И сливаются в проносящиеся ________, ________ точки вне _____, вне _____, вне жизни. Они, ____ ____, исчезают, словно их нет и не было нигде, ни в чем, ни в строчках истории, ни в одном атоме света. Они существовали ровно столько, сколько существует мгновение и уходят в небытие.
Так я чувствовал и думал тогда, удивляясь и недоумевая тогда на неимеющую права на существование реальность, ___, радовался на имеющуюся возможность кары, хотя бы в воображении, но нигде не обнаруженную воочию, поражался их какому-то несуществующему существованию.
Так я думал и чувствовал тогда, еще не зная одного слова, которое отражает и обозначает закон, существующий всегда, везде и во всем и ныне и присно и во веки всех веков и в бесконечно малом и в бесконечно большом, в каждом начале и в каждом копия всего этого внешнего, сверкающего, бросающегося в глаза и пока еще в затертом, спрятанном внутреннем невидимом слепке, выраженном в одном слове, ________. Нет, это слово не жизнь, это было слово, благодаря которому существует сама жизнь.
Да, это слово было, существовало где-то, как была земля, вселенная, их история, но еще просто было неизвестно в своем определении и не сказанного во мне, не вызрело, потому что было как-то закрыто, заблокировано всей этой ускользающей в движении жизнью, ускользающей как будто в никуда, и от этой неопределенности, неосознанности рождалось какое-то предчувствие грандиозных катастроф. И вместо того, чтобы остановиться, подумать, исправить, увеличивало бег, чтобы не замечать ничего, кроме разве этих гигантских лозунгов, приевшихся лиц, поз, обещаний, сборищ, компаний, воплей, саммитов, распятий, молитв.
Да, это слово должно было вот-вот прийти, пусть даже позже, как это и бывает в истории с историей, после, после, войны, но которые почему-то забывают до следующих войн… Так должно было произойти и с этим еще не родившимся словом, и с прежним, забытым уже, и с современным, убегающем от истории, произойти в нем, с ним, чтобы потом ожить и стать вначале буквами, сольющимися в слове, и обозначить. И не просто жизнь, а ________ всего сущего, что еще как-то движется, светится, принимает разные формы, крутится, скрипит, но уже в каком-то хаосе бессознательности, бессовестности, бесстыдства, и все-таки несмотря ни на что в ожидании хоть какого-то намека на разум, способно осознать ___ движение к цели, но не просто к любой цели, а к цели, сохраняющей жизнь, которая вот сейчас уже теряла на глазах свои краски, формы и, разумеется, смысл.
Я умолкаю, умолкаю даже в себе, словно забываю все слова, теряю их в потоке суеты, созданной человечеством для забытья, но со ______, да и с миром, так приходит сейчас потому, что я не знаю еще этого слова, с которым человек начнет свои первые шаги в жизни, ведь он рожден, чтобы его открыть и для себя, прежде всего, но и для других, таких же точно, как и он, чтобы не отделяться друг от друга, а как-то сближаться, сродниться, сбрататься. Но оно приходит не сразу, а может и не прийти.
Да, давно я не был в этих краях, и сейчас я удивлялся, очевидно, поэтому всему что проходит, пролетает перед моими глазами, и это удивление то радует меня, то огорчает, но я молчу, словно нахожусь в шоке от увиденного, почувств__, неосознанно. Да, до того слова мне еще далеко, еще не прожита ждущая впереди меня жизнь, но мне надо жить сейчас и надо как-то дышать, двигаться в этом общепринятом аду, называемом упорно почему-то раем. Я сейчас чувствую себя рыбой, выброшенной на берег и занимающейся поиском: она – воды, я – слов, чтобы выжить, даже начать дышать, но для этого надо не ______, а слова, чтобы сказать вне и сразу обо всем. И это слово приходит само как вдох или выдох, с чего и начинает жизнь человек.
– Боже, – произношу я, и мне кажется, он мой одновре-менно и неба, – что творится. – это уже идет следом, как само собой разумеющееся. И теперь я говорю и молю его, и все, чему я радовался, удивлялся, огорчался получает хоть какое-то объяснение, объяснение своему стра___му существованию. Я произношу это слово и чувствую как будто я делаю первые шаги в эту нову _________, мне жизнь.
– Боже – сейчас это слово было удивлением огромным двум высоткам и – негодованием одноэтажным, ветхим, затхлым зданием автовокзала времен очаковских.
Если бы не жена, я бы не знал, где я оказался, куда попал и что делать. Но жена действует уверенно и быстро.
Я выхожу из здания автовокзала, сажусь на скамейку в ожидании жены, – она сама выпроводила меня, как потом скажет, увидав на моем лице застывшую гримасу от увиденного – валяющиеся на полу бомжи, _____ бутылки от пива, дети, грязь. И черт знает что еще, но в этом же духе. Я не выхожу, а вырываюсь оттуда как из какого-то круга дантова ада.
– Боже, – повторил я, словно выдыхаю прошлое и вижу, и радуюсь этим двум высоткам напротив, как хоть какому-то выходу из и от этого стыда, бессмысления, и слышу гомерический хохот, правда сквозь невидимые миру все те же слезы, он звучит тихо, почти безмолвно – во мне.
Я сажусь, пытаюсь поудобнее устроиться на скамейке, но поудобней устроиться на этой, такой скамейке можно было только в неправильном, изогнутом виде, поэтому я передвигаюсь на ее краешек и, наконец, успокаиваюсь, т.е. чувствую себя дома, на родине, которую плакаты призывают любить, но не определяют за что и не называют места, где она еще осталась.
Но эта поза так и не успокоила меня и, чтобы отвлечься, я начинаю рассматривать эти две высотки, огромное сооружение, и тут же мне хочется то ли возмутиться, то ли засмеяться, то ли заплакать и это все совершается во мне сейчас и сразу.
Одно здание было уже почти готово, обросло, как говорится, мясом, в данном случае им было – алюминий, стекло, и и которые-то и вызывали восхищение своим сверканием, блеском, если бы не второе, стоящее рядом, но еще не достроенное. Его можно было рассмотреть со всеми потрохами, еще не прикрытыми – бетон, бетон и одна кирпичная стенка, да и то с проемом окна. Я и так ежусь и от холода, и от какого-то неопределенного состояния, а тут меня буквально сводит, скрючивает в три погибели, я почему-то на мгновение чувствую себя счастливым обитателем этого бетонного мешка, дрожащего под двумя одеялами и тремя этажами проклятий в адрес еще более высоких бетонных, ____ инстанций, чем эти башни, так заботив__ о всех – и настоящего как не бывало, исчезает и будущее, остается разве что так никуда и не девающееся прошлое. С его вождями, кострами, шествиями и черт знает еще чем, т.е. все те самые взаимоисключающие противоречия сходятся в одном слове, которое еще полностью неизвестно мне, но уже клокочет, завязывается, и я произношу уже познанное начало его, чтобы выдыхнуть прошлое, даже если еще не совсем получается ни у меня, ни у эпохи, ни у тишины.
– Боже…
Останавливает мои исследования этих видений подошедший автобус с названием нашего пункта назначения, я вскакиваю, тороплюсь в выстраивающуюся очередь, но выходит жена, показывает билеты, успокаивает.
– А мы?
– А мы ждем следующего.
– Когда?
– Через двадцать минут.
Что-то во мне замолилось, заставило заткнуть глотку памяти, глазам – не смотреть вокруг и ничего не видеть, и быть чем-то, но не собой.
Что же мне не хватает – памяти, чтобы стать собой, знаний всего-всего, но надо начинать сначала, с самого первого шага.
Боже – повторяю я и как будто все становится на свои места.
– Почему?
– Не было свободных мест.
– Я бы поехал.
– Я не буду час стоять.
Нет, мое раздражение нельзя втоптать в грязь, оно живет где-то, а потому – и во мне, держится и почему-то не убывает, ии, кажется, уже становится историей, похожей на всеобщую, т.е. с заботами обо всех и всем, кроме ближнего, как вот, скажем и я. Я представляю на минуточку жену стоящей и трясущейся и мне становится стыдно, и только на этой стадии существования все вокруг принимает свои реалистические контуры – да, действительно я так давно здесь не был.
– Можешь зайти погреться, – то ли спросила, то ли предложила жена. Я улыбнулся в ответ на это предложение, ей, очевидно, со стороны было видней.
Я отказываюсь, а на самом деле еще больше сжимаюсь, как говорят, в комок, и вдруг чувствую в боку покалывание, и я вспоминаю об этой боли, забытой мною, но, оказывается, скрывающейся во мне, и вот, ожившей.
И действительно, надо было бы зайти погреться, если бы не воспоминания о картинках из жизни этой подмарафеченной хибары. А возможно, сейчас меня греет еще не решенный мною, да и человечеством, вопрос об этих торчащих и кажущихся почему-то _____ двух башнях-высотках, тем более, что моя жена, кстати вспомнил, инженер-строитель, она поможет.
– Это алюминий, – осторожно спрашиваю я, как бы пере-проверяю себя.
– Да, он прочнее дерева, лет на сто хватит.
– А бетон же холодит, – задаю я первую часть вопроса, а вторая, типа: «Зачем же это строить, тем более гнать вверх», – как бы повисает в воздухе.
Она в знак согласия кивает головой, молча, а я продолжаю развивать тему дальше. Сравнение как бы само напрашивается собой: наше продвинутое, пахнувшее время с таким же расцветающим, но почему-то сгоревшим прошлым, в виде хрущевок. Да, второе поколение будет сносить эти высотки, как сейчас сносят хрущевки.
Вопрос решен, холод возвращается, я снова съеживаюсь, меня слегка трясет, где-то в боку слева болит.
– Ты не знаешь прочное? – спрашивает жена.
– Нет, – отвечаю я и перевожу взгляд на небо, устланное серыми тучами, достаточно густыми, но еще не доведенные до черноты, и… и вдруг что-то случается – необычное, сказочное, фантастическое сначала в жизни, а потом – во мне. В это невозможно было бы поверить, если бы я не увидел это собственными глазами, тем более, что оно двигалось на меня, это… оно – было огромных размеров автобус-интурист. Я даже привстал, чтобы из-за столбиков-опор рассмотреть табличку с пунктом назначения этого чуда, и, прочитав ее сходу, я не поверил, и чтобы еще раз убедиться, я читаю название пункта по буквам, слогам, склонениям, читаю, произношу и еще раз перепроизношу все еще не веря, что пункт назначения совпадает с тем, куда мы едем.
Я не сажусь, а продолжаю стоять.
– Что это?
– Автобус?
– Куда? – переспрашиваю я, как будто не верю своим глазам и, очевидно, понятиям, все никак не соизмерю размеры чуда с глухоманью пункта назначения.
– В Париж? – Произношу я или что-то произносит это слово во мне.
Сейчас Париж был и обозначал не живой Париж, как и бывает Рио, сейчас он, они давно стали понятиями, к сожалению, только ими! Которые соизмеримы, примиримы, и соответствуют тому чуду, что я вижу перед собой, пускай и в жизни, сейчас они соизмеримы, а я улыбаюсь слегка и продолжаю стоять без движения.
Нет, я не ездил таким, но видел, как в них проносятся иностранцы, ведь они могут ездить в таких, а тут – на тебе.
Мы поднимаемся вверх по крутой лестнице в эту теплынь, клевость и черт знает еще во что, но безумство и только – в Париж, Париж…
Наши места почти впереди, пятое и шестое, обращает внимание – людей почему-то немноговато, раз два и обчелся, и дело было не в деньгах; сумма была одинаковая, хотя автобусы разные, разные столетия, ощущения, взгляды. и вот тебе – все смешалось прямо на глазах, будущее как бы стало на ____, при желании – мо__, если постараться, напрячься.
Мы усаживаемся, я – у окна, все трогаю, оглядываюсь, все еще не веря. Жена облокачивается на спинку кресла, а оно вдруг резко откидывается назад, едва не на колени сидящих сзади, я пытаюсь ей немного зафиксировать кресло, но ручка не работает.
Сядь на мое место, – предлагаю я, но со мной происходит тот же кульбит. Я начинаю исследовать причину и, поняв ее, чуть было не дохну, давлюсь от смеха – железной пластины, в которую должен упираться рычаг, не было – кто-то зачем-то почему-то то ли отпилил ее, то ли выжег, но ее не было.
– Это наш менталитет, – комментирует жена и решительно пересаживается на первое и второе места, я за ней, у окна.
Приходит наконец водитель, наш.
– Куда? В Париж? – спрашиваю я почти романтически, с придыханием, несмотря на подвохи, подставы, это сказочное настроение еще не покидает меня.
– Такие уж давно ходят, – отвечает он как-то вяло, даже не взглянув на меня, не _____ и не поведя ни одной бровью, и этим, кажется, успокаивает меня окончательно. Увы, хотя я еще не совсем вжился в эти образы – все все-таки было необычным, пусть и немного смешным до коликов, до клокотания чего-то там в горле, но все-таки становится наконец обычным.
И оно наконец поехало, это чудо, а как оно сошло с места, без сучка и задоринки, без толчка, скрипа, лязга, а плавно, даже незаметно, бесшумно, что немножко не соответствовало понятию обычному, закрепленного за окружающим – оно, еще пускай только во мне, но что-то сохранило в себе от восхищения, впрочем, так длилось до поворота.
Боже, оно еще ничего не проехало, только развернулось, только объехало это якобы здание и остановилось. И тут почему-то в него хлынул поток людей, их было больше, чем на остановке. Они входили, но уже не по билетам, а тут же расплачивались. И когда до меня дошло, что здесь происходит, я опять чуть не дохну от смеха, от этого левого, и, очевидно, окончательного, последне-го, второго потока, потопа, лавины, который окончательно хоронит чудо, впрочем, уже ставшим на самом деле обычным, окончательно стирает, затирает его до неприметности вообще.
Но тут же я чуть было не поперхнулся, когда каким-то боковым, вторым зрением заметил на соседней стоянке автобус с надписью Леон-Париж.
– Что это? – спросил я у жены, показывая в ту сторону.
– Париж, – отвечает она, как бы подыгрывая мне, и мы оба смеемся. – А ты не верил.
Боже, как оно катило, на одном дыхании, до Жмеринки, как говорят в народе, чтобы разделаться с любым чудом, подмять, но я продолжаю катить мысленно дальше – Леон-Париж-Лувр-Мона Лиза.
Впрочем, меня тут же останавливают даже в воображении, увиденная телепередача с каким-то новорусукрученым, непререкаемо перешагивает и это чудо. «Мона Лиза, ее нет, в смысле, ничего в ней нет».
Да, чуда исчезают прямо на глазах, замусоленные, заеденные, приватизированные.
Впрочем, начинает уходить с глаз и город, и пригород. И вот уже потянулись поля, леса, кочки, перелески, поселки, времянки – все как бы сжимается от великого до мелкого, и не забудем, смешного – минимаркеты, минибанки, миницеркви, миницар-ства…
– А что это? Где мы? – спрашиваю я жену, показывая на какие-то остовы средневековых замков за высоким забором у леса – над каменным забором торчат резные формы башен, шпилей. – Какое-то нью-средневековье.
– Ты просто давно здесь не был.
Когда через некоторые промежутки времени и пространств они появились вновь, я уже не реагирую, как будто их нет, но здесь определ__ действительно по принципу Моны Лизы не подходит, здесь этот принцип действует наоборот: они не должны быть, а есть, вот почему они не существуют, вот почему так кажется, хотя и видны…
До райцентра, куда мы едем, не так далеко, он оказывается сразу за поворотом с большой дороги, направо. И чем ближе к центру города я опять то ли замираю с открытым ртом, то ли теряю дар речи: офисы, банки, поток машин, а по тротуарам хиляют какие-то туземцы в рваных джинсах, юбках – выше некуда, с торчащими сигаретами, а на лбах, чубах, носах, ушах торчат железные амулеты, уши – заткнуты, а в руках – пиво, пиво и еще раз пиво, давно ставшее единственным источником знаний – хлебнул и стал нацистом, героем, вождем, а академиком – это уж точно. И если в городе выделяются громадные буквы, то здесь – сами герои предстают в полный рост, в полный драйф.
Боже, куда мы попали, я не верю, а может быть, точнее, мне кажется, что я ниоткуда не уезжал, никуда вообще не ехал. Впрочем, эта растерянность длится недолго, пока мы следуем центром, а конечная остановка находится где-то на окраине, здесь все становится, возвращается как бы на свои места.
Мы уже бредем улицей, я удивляюсь ее бесконечности, которая почему-то пугает меня, а возможно, тайно я все-таки хочу быстрей вернуться, после обеда у меня встречи.
Я останавливаюсь.
– Куда?
– Ты забыл?
– Да.
– Прямо.
А какие названия улиц, от них пахнет, они еще сохраняют подлинный аромат истории. Если в больших городах названия улиц смещают, стаскивают, меняют как перчатки, продают, заказывают, боясь даже их названий, всего-то, то здесь их просто не знают, но главное, эти таблички никому не мешают и жить, и делать свои кому дела, кому даже прикрывают делишки. Да, здесь все рядом: и история, и яблоки, и вишни, только протяни руку.
– Боже! – говорю я, не веря все еще увиденному, так похожему на рай, который вот он, существует, в котором я нахожусь сейчас, только протяни руки – яблоки, вишни… история.
Вишен я давно не видел, подхожу к дереву, трогаю рукой и замечаю глей, прозрачный как слеза.
– Ты ела глей?
– В детстве.
Необычное, почти магическое слово, в нем все твое прош-лое, вся история человечества – в одном слове, и еще дрожит что-то внутри, еще существующее и готовое вот-вот проронить слезу, но нет, не получается, уже слишком много других слов, понятий, терминов, реклам, лозунгов там, не дрожится, так, только вспыхивают далекие огоньки воспоминаний, в виде какой-то открытки, чистой, но только тем, не пей, типа «озеро Рица», но они тут же пропадают, соприкасаясь с настоящим, каким-то запутанным, то ли рычащем, то ли смеющимся, как, скажем, амазонки, начинающие исчезать с лица земли, с ___ истории то ли от загрязнений, то ли от бесконечных топ-шоу, ток-поп, драйв-шоу, трясущихся, орущих, подминающих все и вся под себя.., в и вот уже в том числе и себя, высохнувшего, не плачущим.
А мы добираемся да кладбища. Я поднимаю глаза и почти не вижу его конца.
– А ведь, когда я был, было два-три ряда.
– Да, – ответила тихо жена.
Боже… кладбище разрослось, если не до самого горизонта, где черная полоска леса, то до половины, отхватив добрый кусок подходящего к нему поля, почему-то огражденного забором, а до горизонта – осталось всего ничего, рукой подать. Особенно с такими темпами развития шоу реклам, лозунгов, сити…
А сколько заросших могил. И это необъяснимо, это дальше горизонта. Тут все молчит, молчит, умолкает даже все то, что теряется, болтает все тем же, вышеприведенным, бизнес, престиж, фуршет, саммит – все это как и вместе взятое, так и каждое в отдельности кажется сейчас и тут смешным, ничтожным, жалким. Здесь все молчит. И это молчание здесь и есть слово, а это слово есть правда, правда о… И я тогда еще не знал, что так оно и есть на самом деле, и так оно на самом деле и будет и ни на пылинку меньше, ни на пылинку больше… Но открытие этого слова правды о… меня ждет впереди. Этого слова правды, этого слова самой правды, правды правд, которое скажется само не мною, а самой жизнью мне.
Но тогда я этого еще знал, торопился вернуться нгазад к делам, и вот только сейчас, на кладбище смирился, выполнил обычный ритуал памяти.
Я пилил какие-то корни, выдергивал сорняки, собирал мусор, складывал все это в спецмешок и выносил, выносил, удивляясь находкам – крышки от бутылок, от них же – пробки, куски цветной фольги, оставшиеся явно от предыдущих посещений.
Боже, что они здесь творили, запивали или оживляли память. Казалось, что здесь побывало стадо, но черт знает кого и зачем. А между тем все это время шел дождь, он пошел, вернее начал идти как только мы вступили на кладбище, очевидно, вместе с нами. Разумеется, мы ничего с собой не взяли, ничего, в смысле от дождя.
– У нас что-то есть? – спросил я.
– Мешок от мусора, _____, но он не большой – не сахарные, не размокнем, – так заканчивает резко она, словно отвечает не мне, а небу.
И действительно, я посмотрел на небо, и немного стало даже смешно – тучи по-прежнему были только серыми, не плотными, до черноты у них дело так и не дошло, разве только где-то там, у горизонта, над лесом. Дождю вообще и идти было не из чего, а он шел и не мог не идти, ведь он, как и мы, вступил на кладбище, и казалось, что он не идет, а плачет вместе с нами, а, может быть, вместо нас на кладбище, над кладбищем.
Он шел, но не мешал работать, и мы, ничем собственно и не прикрываясь, были сухими.
После окончания уборки жене не захотелось почему-то завтракать здесь за столиком, предложила пойти к выходу, она заметила, что там есть столики. Я согласился, я уже успокоился. Я не могу сказать, что я не вспоминал о своих делах, которые меня ждали там, но здесь и сейчас я уже не думал о времени, его как бы не было, оно перестало существовать, и превратилось в один какой-то сплошной поток равный потоку солнечных лучей, равный для всех и каждого, равный по-братски. Но оно все-таки напоминало о себе с каждым поворотом головы, с каждым брошенным взглядом на таблички на могилах, особенно прочерком между двумя датами, и вот вдруг прекратившимся дождем, а, возможно, уходившим вместе с нами. Вот и забор, отделявший старое кладбище от нового, за забором трава выше его – не видно ни могил, ни крестов, ни самой земли. Этот участок был забыт и людьми, и богом и самим временем. Почему-то опускаются глаза, я тороплюсь, тороплюсь пройти этот участок вне времени, вне пространства, вне законов, я почти бегу, хочется действительно узнать, сколько же времени прошло на самом деле, и когда я узнаю, что прошло всего каких-то два часа, я не верю, ведь мне казалось, что прошло не меньше двух тысячелетий.
Мы выходим к центральной аллее кладбища, __ крутой, заставленной бюстами, памятниками, которым, очевидно, кажется, что прочерк к ним не относится, и несмотря на эту всю ___, обособленность она не совсем опрятна, даже заброшена. Аллея вела к дороге, у самой дороги протянулись ряды столиков, которые и заприметила жена. Запоздавший завтрак проходит быстро, проходит под грохот цепи колодца, осторожных косых взглядов обладателей заборов, пока деревянных, под скрип, лязг, шуршание проносящихся редких машин.
Обратный путь мы проходим явно быстрей, вот и остановка. Я мысленно соизмеряю время поездки и уже явно радуюсь, и уже явно тороплюсь. Автобус уходит почти перед самым носом, где-то не дошли, не добежали метров тридцать! Машин с видимыми признаками такси нет, разве одно, по _____, это тоже такси. Жена плетется сзади.
– Это такси? – спрашиваю я, подбегая к открытым дверцам машины.
– Да.
– В город?
– Да.
– Сколько?
– Восемьдесят до метро.
– А к дому?
– Где?
– В районе центра.
– Еще двадцатка.
Я соглашаюсь сразу, я отложил на такси сто пятьдесят. Подхожу к жене, сообщаю о цене, она согласилась.
– Но ты не забыл, зачем мы сюда приехали?
– Нет.
– Вот и пойди, спроси.
Я возвращаюсь к водителю.
– Нам надо еще заехать в ритуальное бюро, заказать памятник, указатель висит при въезде в город.
– Хорошо, – соглашается водитель.
– Надо бы кое-какие вещи забросить в багажник.
Водитель выходит, идет к багажнику, открывает, там – мешки с картошкой, но одну сумку мы кое-как втискиваем, остальные берем с собой, жену я усаживаю на заднем сидении, сам – на переднее.
За этот небольшой отрезок времени я успеваю рассмотреть водителя – небольшого роста, худощавого, поджарого; все это молодит его, но морщинистое лицо то ли выдает его настоящий возраст, то ли скрывает, в таких случаях говорят – человек неопределенного возраста.
Усаживается и водитель, можно ехать, и вдруг что-то во мне содрогается, я даже сжимаюсь – правая рука водителя, которую он кладет на ручку передач, без кисти, культя. Не знаю, заметил ли он мою реакцию, но его лицо сохраняет спокойствие, даже безразличие, а может быть, он привык к подобным реакциям и уже не обращает внимания, но я еще тогда не знал, что это стало для него определяющим бизнес-сигналом, оправдывающие его завышенные требования, в основном, другим.
– Здесь недалеко есть гранитные мастерские, делают памятники.
– Заедем, – соглашается жена.
Я радуюсь, правда, стараюсь не смотреть в сторону руки, а возможно, забываю о ней, как и сам водитель, радуюсь, во-первых, быстроте, во-вторых, без дополнительных затрат, ведь об таковых остановках, потерь времени мы не договаривались.
Буквально через пару минут машина останавливается рядом с небольшим трехэтажным зданием.
– Там, на первом этаже, – комментирует водитель.
Жена выходит и скрывается в здании. Мы остаемся в машине, молчим, но кое-что я уже знаю о нем. Жена, увидев картошку, предлагает продать ее нам, но он уже обещал завезти в соседнее село и сообщил это по мобилке, добавив, что после рейса.
Жена возвращается неожиданно быстро.
– Они делают памятники, но не устанавливают.
– Едем в бюро, – подытоживаю я.
Проезжаем городишко, нет, нет, уже город, я еще раз пробегаю взглядом по некогда взволновавшем меня картинкам, но сейчас они почему-то не волнуют, возможно, эти контуры, абрисы внешней силы и могущества не совпадают с той сутью, которые они скрывают, к тому же я просто и откровенно уже спешу на свои встречи, запланированные на послеобеда, и, слава богу, – я успокаиваюсь.
При выезде из города я показываю водителю табличку. Мы сворачиваем, но оказывается, что это бюро не так близко, как может показаться приезжим. Останавливаемся у каменного забора, на нем таблички, овалы с фотографиями, подписи, прочерки. Ритуальное бюро ни с чем не спутаешь.
– Если бы я знала сколько времени прошло, я бы так не ела, – говорит жена и уходит.
Мы остаемся в машине. Он выходит, курит, возвращается. Видно, что он чем-то озабочен. В таких случаях коротание времени, в такой бесхитростной обстановке, когда люди ничем друг другу не обязаны и встречаются в первый и последний раз, они говорят откровенно и обо всем. У него три сына, было, правда, – один из них погиб, свои семьи, хорошо устроены. Я смотрю на его автомобиль, полукрутой, и что ему не хватает. В городе жить можно – тихо. Мы опять умолкаем. Ожидание явно затягивается, а я впрочем радуюсь – значит, она договаривается. Я тоже выхожу, надо размяться.
– А я пока разверну машину.
Я выхожу, осматриваюсь – чуть ниже по улице за невысоким заборчиком, не забыть бы, каменным, как на ладони открывается, возвышается этакая избушка не избушка, замок не замок, а хатынка – смотри себе не насмотришься. Нет, это даже не эклектика, а сборная солянка ______ местного разлива, что ли, явно вычурная с плохо скрываемой претензией на последний бени-крик моды; впрочем, невольно бросалась в глаза тайная связь этой нью-конструкции с теми средневековыми поселениями, что тянутся вдоль дорог, правда, скрывающие все свои ______ за высокими, нет, не заборами, тем более заборчиками, а уже стенами, которые, пожалуй, и пушками не прошибешь. Но новшества были, если те особенности аля-средневековья были серовато-бледноватыми, то это сооружение было разукрашено в пух и прах всеми цветами радуги, хоть стой хоть падай от смеха.
– Что это такое? – спрашиваю я водителя, уже усевшегося в машину, а я – за ним. – Местные короли? – как бы продолжаю я, уточняя детали как снизу, так и сверху.
– Спекулянты землей, металлоломом, – отвечает он спокой-но, даже не моргнув глазом, ни перервав ни одного дыхания.
– И так открыто?
– А что им?
– А так все спокойно? – переспрашиваю я, стараясь скрыть иронию, но, очевидно, уже от себя.
– Да, – отвечает он так же спокойно, как будто речь идет о погоде.
Он опять выходит, заходит, а точнее не находит себе места, ни на улице, ни в машине. А я вместе с ним – ожидание явно затянулось. И тут не надо обладать особыми экстрасенсорными способностями, чтобы отгадать его мысли и чувства – машина стоит, а счетчик крутится.
– Извините, но двадцатку надо добавить, – говорит он и как-то бегло бросает свой взгляд на меня, я успеваю в знак согласия кивнуть головой, но молчу, все ясно и обоснованно. Впрочем, это ожидание надоедает и мне, я выхожу из машины и иду в бюро. За каменным заборчиком притаилась белая хатынка, типа особняка, правда, одноэтажного. Я долго брожу по комнатам, пока не нахожу в одной из них жену, сидящую на стуле напротив огромных размеров женщины, навалившейся на стол и что-то пишущей.
– Это художник-дизайнер – говорит жена.
– Здравствуйте. Машина ждет.
– Еще минуточку, мы уже заканчиваем, – отвечает женщи-на, улыбаясь.
– Иди, я сейчас.
– Нет, нет, – перебивает жену дизайнер, попрежнему улыбаясь, – пускай останется. Мужчины – к счастью, их нельзя выгонять.
Я присаживаюсь на стул, но дизайнер продолжает что-то писать, при этом что-то спрашивает жену, как бы уточняет детали и, наконец, протягивает, как я понял, договор.
– Вот и все, не волнуйтесь, памятник будет установлен.
Мы благодарим, выходим и усаживаемся в машину. Она сразу срывается с места, разумеется, в карьер. И началась гонка, но не за деньгами, не за картошкой, а за временем. Я дышу уже не воздухом, а свободой. Часы передо мной. Какие-то пять, десять минут, а мы уже где. К часам двум приедем, на встречу я успеваю. И я как бы мысленно, да и так вижу все – и прошлое, бывшее всего-то каких-то полчаса назад настоящим, и настоящее, становящееся прямо на глазах прошлым, исчезающим за бортом машины, с его грехами, радостями, смехом, слезами, которые, я вспоминаю, исчезают, как Амазонка, правда, в она остается, но уже в виде карт, слов, воспоминаний… Да, русло еще есть, но уже не работает, иссохло.
– Не очень гоните, – просит жена.
И вдруг в этом страшном скрежете и металла, и времени, и самой жизни, несущейся в потоке беспамятства, бессовестности, бессмыслия я слышу ее голос, чистый, нежный, как будто он спустился с неба, единственный голос единственно произнесший единственную правду, спустившуюся на землю, чтобы сохранить ее, но уже даже не на всей земле, а в каком-то горном селении в виде живой настоящей воды в ее первозданном виде, а не в ее теперешних формах, уже даже не в виде дикарей, тираний, революций, а сегодня уже выродившихся и выраженных в формах анти…, то есть в видах и формах, только внешне напоминающих настоящие, но уже на самом деле не являющиеся давно таковыми, потому, что по сути в себе, внутри, ничего не сохраняющей от самой сути, а уже скрывающие свое противоположное значение – анти, раз это все продается, покупается, засмеивается, идет с молотка…
Машина несется.
– Смотри, ведро с яблоками, а продавца нет, подходи, бери, – говорю я громко, но мне никто и ничего не отвечает, правда, я и не настаиваю, даже быстрей умолкаю, вспоминая наш завтрак у дороги и в щелях забора случайно увиденные глаза, следившие за каждым нашим движением – только попробуй, возьми, у нас еще так сразу не получается, чтобы отдать так, как в лозунгах, призывах, обещаниях. Хотелось смеяться и по этим же самым причинам плакать. Но это что, я просто еще не знал тогда, что меня ожидает впереди, я еще не знал, что это все содрогнется, но не от казалось бы радости постижения, открытия так давно разыскиваемых законов бытия, а содрогнется потому, что испытает настоящий ужас от понимания смысла неизбежности и неотвратимости этих законов неизбежности и неотвратимости и не для других, всех и каждого, а и для тебя, в том числе – и никакие заборы, памяти или беспамятства не спасут от их участия для тебя, и только для тебя как – каждого, как – всех. И это была не простая констатация наличия этих законов в природе, их как бы безжалостность и жестокость по отношению к человеку, его жизни, истории, угрожающими уничтожением всему, нет, это было уже даже не напоминание о необходимости их знаний всеми и каждым, нет, сейчас уже требовалось не просто знать их, сейчас уже требовалось и исполнение их всеми и каждым, и признание безжалостными и жестокими не законы, а тех, всех, кто не исполнил, знание того, что тебя ждет… даже если ты забыл или не выучил их, тем более нарушил, не исполнил, спрятал, извратил, обозвал и они тебя настигнут, рано или поздно, тебе, таких, подобных, близких, чужих, инаковых, по разному, но постигнутых в разных формах, в любом времени, в любых пространствах и всегда, но не по своей безжалостности и жестокости, а за твою ведь они просто существовали везде, вечно во всех и для всех и для каждого, они ведь просто существо, они правдивы и истинны и ни на грамм не отступают от своей сути и ни на грамм не простят отступление от нее нигде, никем, никому.
– Боже – что-то ____ со вне _ и как-то безмолвно.
Да, конфликт был, но этот конфликт был пока невидим миру наносуществования микрокосмоса пылинки, внутренний, во многих таких пылинках, но не у всех, поэтому-то на поверхности макрокосмоса земли, где в целом царило веселье, примиряющее, так хотелось примирить непримиримые противоречия, скрасить, скрыть под лозунгами, знаменами, но как и во всем прошлом, так и сейчас, они работали, то есть жили до тех пор, пока носители лозунгов не превращали их же в кормушки. Механизм был ясен, давно раскручен, и повторялся в истории достаточное количество раз, чтобы выучить урок, мол – сколько ниточке не виться, сколько волка… и другие подобные поговорки, пословицы, но они, увы, были да сплыли и уже не работали, сейчас, потому что не стало их творца, носителя, народа, который был да весь вышел, разбре___ по вождям, предававшим и продававшим, за неимением других, – себя.
Как я радовался, когда увидел вдруг, наконец, вот, там вдалеке приближающиеся, сверкающие конструкции какой-то забытой мной, но живой еще цивилизации… Я радовался, словно возвращался из какой-то прожитой невероятной жизни, в которой я даже хотел остаться, за что сейчас уже упрекал себя и вот – возвращаюсь и радуюсь.
– Прямо, прямо – отвечаю я водителю. Мы уже давно мчимся по улицам города. Он почему-то переспрашивает чуть ли не на каждом перекрестке, куда же свернуть.
– Прямо, еще немножко.
– Вот здесь, – добавляет неожиданно резко жена. Машина останавливается, жена выходит. Я достаю приготовленные сто пятьдесят, отдаю.
– Это все? – спрашивает он.
И я обращаю внимание как он каким-то судорожным движением, нет, не берет, а как бы набрасывается на эти бумажки, словно __ ___ были не условные неодушевленные знаки, а настоящая живая добыча, набрасывается остервенело, жадно и в этом случае можно было бы любоваться природой на природе, но перед мной по форме был не ястреб, а человек, я даже забыл о его трагедиях, но сейчас, кажется, что о них забыл он сам, а возможно, его рассказы, его исповеди и должны были уже играть свои роли, чтобы вызвать соответствующее им чувство жалости. Увы, так подумалось мне, но только после того, как я увидел этот бросок его единственной руки, а в глазах – огонек радости хищника.
Люди, наблюдающие за жизнью природы, назвали подобные отношения борьбой за жизнь, а оружие такой борьбы – инстинктом, у человека подобные отношения и средства получили название – жадностью. И если инстинкт сохраняет и продолжает жизнь природы, то жадность – разрушает и человека, и, увы, саму природу.
Нет, договор дороже денег, – отвечаю я, или что-то во мне, помнящее мое удивление и мысль, что, в общем, это не такая бедная марка авто и даже можно порадоваться за него, правда, все еще недоумевая, что же ему еще надо сверх этого и зачем при его несчастьях и нездоровье.
Он опускает глаза, рука уходит в карман, словно он складывал крылья, уходил в себя – приходиться быть человеком. он же не знает о моем положении, его это просто не интересовало, он интересуется только собой. Мы смотрим друг на друга, сцена длится всего-то мгновение, но и этого мгновения хватило, чтобы у каждого прошла перед глазами своя история, история гибели человека, или уже – человечества. И самое странное, а скорее – страшное в них, в этих их историях, было то, что те же люди гибнут не сами, а тащат за собой все окружающее: и себя, и природу, и народы, превращенные ими в себе подобных. Очевидно было, что таковыми были и причины мирового потопа, таковыми причинами остаются и будут причинами второго, уже приближающегося и даже рекламируе-мого ими же почти на каждом углу улиц городов, сел, на каждом шоу слов по листочкам, кадрам их СМИ и не СМИ…
Я еще не знал тогда, что этот человек был из их числа, стал таковым, пряча за лозунгами, за призывами, как за забором, не забыть бы – каменным, как за лозунгами, как за призывами свое нутро, сутью которого есть только одно единственное желание утоление жадности, доводящую все в них, а ими – во всем до поросячьего визга, до в зобу спертого дыхания, до песчинки, до пылинки, до пустыни в них, а ими – во всем.
Порой в воображении фантастов инопланетяне рисуются этакими внешними уродцами, правда, поражающими нас силой своего разума, так и не раскрыв, фантасты, причину этого несоответствия – при здоровом, здравом уме должно быть таким же и тело. А причина проста: побывав на земле и изучив историю человечества, они начисто отказались от формы, хотя бы внешне напоминающую человека, чтобы вытравить из себя этот всепожирающий инстинкт жадности, превращающего землю человека, землю братьев, в землю нелюдей. Я даже не знаю, что ответить себе, ему, истории, ведь все не выскажешь, тем более одновременно – и сочувствие, и осуждение, и удивление, и печаль…
– Не надо нервничать, – отвечаю я, очевидно, сразу и ему, и себе.
Это надо было видеть, что делает с человеком, нет, не добыча, а это чуть больше, очевидно, что она начисто отличает память обо всем на свете, кроме этого «чуть побольше».
Мои слова, несмотря на их спонтанность, как бы отрезвляют его, он неохотно, но протягивает мне сдачу. Я выхожу, захлопываю дверцу, машина тут же ускользает, а я чувствую какое-то облегчение, словно выдыхаю что-то тяжелое, серое, смутное, а может быть, выдыхаю эпохи, какую-то почти неправдоподобную, но почему-то и зачем-то существующую, а может быть, только тем, откуда я вернулся, которая уже стала невидимой, но получившей название – _______, причем не только изучаемую, но и пропагандируемую, и вот выдыхаемую мною и на этом и этим и заканчивающуюся.
Так думал я тогда, опять же не зная, что она только начинается, а чем мне еще предстоит узнать. Но где же? Когда? Да тут же, рядом и сразу. И там, где только на первый взгляд спето сомн, и тут, рядом, на земле, где только в сказках всегда побеждают силы добра, а на самом деле уже побеждают силы тьмы, мрака, __________, бессовестности, зависти.
Мы шли домой, а я так и не понял, почему жена остановила машину, не доехав целый квартал, так и не понял__ мне предположений, догадок, сомнений, ______ все еще не знал, не верил, что это все – и ________ и не _________, их радости, страхи, _________ и ответы всегда начинаются сразу, неожиданно и только сейчас.
– Я узнала этого водителя.
– Как? Что?
– Я хотела даже выйти, как только.
Вот почему, когда мы так ехали было тихо в машине, а я то думал тогда, что она спит, а на самом деле она знала все, что мне предстоит узнать. Она делает паузу, очевидно, ожидая моих вопросов, но я молчал, я растерялся. В таких случаях лучше молчать, не мешая воспоминаниям.
– Ты же помнишь, когда сестра выходила замуж – родители были против. После свадьбы что он вытворил, и они вынуждены были уехать и купить домик в этом городишке, но и там они не смогли ужиться, там могут жить только свои, чужие там не приживаются.
– Как это? – спрашиваю я, находясь то ли в каком-то отчаянии, то ли в безысходности, то ли в бесчувствии, то ли в полном онемении, ведь такое состояние, ________ нельзя было представить, почувствовать, ____, что человек не может ужиться с себе подобным на ___ всех общей земли среди уже кого.
– Когда отец умер, моя мать поэтому и решила продать дом, – нет, это уже дрожал не ее голос, а ____ _ , все еще не веря, как и я, в происходящее.
Я по-прежнему молчу, даже «Боже» куда-то пропадает, проваливается в бездну вместе с проблесками воспоминаний о моем таком же кратком пребывании в этом городишке – городом, ставшем уже прошлым, но и такой капли времени оказалось достаточно, чтобы все увиденное и отраженное в нем назвать эпохой, правда, по словам водителя выходило – тихой.
И вдруг в памяти возникает взгляд ястреба-человека и не над законным, необходимым куском оплаты, а над протянутой им мне сдачей, над лишним кусочком, который почему-то получил название лакомый. Не потому ли, что он все-таки является лишним, но от него так и не могут отказаться его обладатели, любители, охотники, завоеватели, считается, что они заработали его таким же трудом, как и необходимая для них часть, а по сути всегда остающимся лишним для тебя, и который по этой самой сути, по этой самой сути пословицы – ни сам не гам, ни другому не дам – так и пропадает у тебя, и вместе с тобой, а с тобой – и все вокруг, оставшееся без необходимой части для них, которые у тебя и для тебя явно лишний, но за который ты уже начинаешь бороться всеми имеющимися средствами – лозунгами, обещания-ми, заборами, законами, заказами, заверениями, выборами, СМИ…
Я возможно и оставил бы ему этот лишний кусочек, вспомнив и культю, и рассказ о гибели сына, уже, очевидно, давно ставших рекламой, если бы не мое удивление и предчувствие пусть еще невидимой, но имеющейся связи между этим пускай мгновенным, пускай кажущимся, но озверевшим человеком, и уже кричащими трагедиями, так никем почему-то наслышимыми, даже их обладателями, с этим «лишним кусоч-ком», пропади он пропадом, ведь прямо на глазах, – верь глазам своим, – я видел в общем-то не обычный, простой, а не бедный автомобиль, поэтому так и не понял, не мог понять, зачем ему понадобился это кусочек, так дорого обходящийся ему, и всем и не только в этом городишке-городе, а и на всем белом еще свете.
Я воздержался и тут же вспомнил глаза в дырке за забором, случайно увиденные мной, но не случайно следившие за нами, чужаками, за этим взглядом следуют – сплетни, за ними – злые языки, затем – черная зависть, за нею – весь букет местного разноцветного патриотизма, но в том же духе – чужой.
– И что же?
– Так вот, мать подписала с ним договор на десять тысяч, он потребовал задаток в двести долларов и оговорил штраф на такую же сумму. Но мать нашла покупателя на пятнадцать тысяч и продала, а меня послала забрать задаток и договор. Я пришла к нему, домик не хуже тех, что мы видели вдоль дорог, но он отказался вернуть деньги и договор, потребовал заплатить штраф. Я рассказала матери, мы поплакали, я вернулась, заплатила штраф, забрала договор и, когда уходила порвала его на глазах.
– Знайте, что так деньги зарабатывать нельзя и вас бог накажет.
– Когда ты его узнала?
– Как только сели в машину и я увидела культю. Я бы лучше пошла пешком.
Она замолчала, а я продолжал размышлять. На первый взгляд все, как говорится, было понятно и без слов, но что значило это и все, что значило это и понятно, было еще неопределенным, хотя суть явления уже существовала в реальности, пусть и прошедшей, поэтому и получившей название – история. А чтобы в слове мои , догадки, даже реальные факты надо было познать и определить каждый шаг, ведущий к заветной цели. И вот я сейчас и совершал свои первые шаги в познание и определение их, вызванных необходимостью, неизбежностью, неотвратимостью не предполагаемых событий, догадок, а уже свершившихся реальных фактов в реальной жизни, и я так их и называю в словах, которые соответствуют их сути в бытии – необходимость, неизбежность, неотвратимость, называю, несмотря ни на какие страхи, молитвы, распятия, костры, повешенье, а точнее – распятие, а потом молитвы. Этот порядок уже подсказывает мне сама история, названная таковою в строгом соответствии с реальностью и как бы сама ставящая все на свои места – и во мне, и в моих видениях, и в моих обесслезных руслах, и только поэтому, и сейчас вызывают какой-то забытый трепет, трепет, как выход почувствия, осознанности и определить слово в строгом соответствии с реальностью, где все совершается так и по-другому просто не может произойти, так – необходимо, неизбежно, неотвратимо за…
Она молчит, а во мне все вдруг сдвинулось, заварилось в порыве познания и движения к цели, и над огромными, как небо, экране сознания, а точнее, наоборот, – в сознании, ставшем огромным, как небо, завертелись какие-то вихри, взрывы, отражающие как бы шаги человеческого познания – обезьяны, толпы, ненависти, необходимости, войны, костры, неизбежности, сверхприбыли, неотвратимость, земля, закон… и над всем этим начались проявляться, появляться буквы, медленно, немо, упрямо В… О. И за каждой буквой – столетия, тысячелетия потопов, нашествий, инквизиций, апокалипсисов мюнхенов, гулагов, хиросим, чернобылей, бизнесов, шоу, тронов… З… М… продолжают появляться буквы из этой крутящейся, кричащей, хрипящей, остервенелой массы… Е… З…, теряют цвет, формы, контуры… Д… И… и _________, _________ крохи…без которой и вне которой и образуется, и создает весь этот хаос и в бесконечно большом, и в бесконечно малом, ________ связи и взаимосвязи всего и каждого и в нем, и в тебе… Е
И это слово наконец рождается, а точнее – приходит из глубин забвения, страха, вселенной, вечности, где оно и было, и есть, как суть, благодаря которой и существует это все, что было, и есть и без него не может быть и сущего и все, и даже ничто.
Возмездие как кара за… за неужели всего-то лишний кусочек, превращающий человека, время, пространство в свои противоположности, заставившее само движение тронуться ______ и уже не в художественном образе, который был единственной надеждой на спасение как предупреждающий знак – символ, правда на бумаге, на холсте, в звуках, а уже в самой жизни, на самом деле, и не завтра, в будущем, которого уже нет, а здесь и сейчас… всего-то за лишний кусочек, обобранный законами, отгороженной заборами, ни забыть бы, __, изъятый рекламными улыбками беспамятство и безумие, увы, останавливающего ход развития истории человека, и самой природы.
Возмездие за… забвение, забытье оставшегося и единственного закона существования самого бытия, относящегося ко всему, всем и каждому – ни у кого не может быть ни на один грамм, ни на один атом больше, чем у другого, и не потому, что не может быть так, а потому, что ни один грамм, ни один атом лишнего ни тебе, ни всем не нужен, а если он и завелся, то он тебе не может пригодиться по своей сути, ведь он взят у другого и нужен ему и поэтому приносит боль и страдание и ему, и истории, и небу, и за это приходится расплачиваться всем и каждому, расплачиваться до пылинки, до пустыни.
Мы идем по улице, мы возвращаемся, а мне кажется, что, возможно, мы никуда и не уезжали. Жена вдруг прерывает молчание.
– Хоть так грешно говорить, но…
Да, возмездие находит все и всех, и каждого. И приходит всегда, рано или поздно, но к каждому по-своему, у одних – отнимает сына, к другим – вселенским торжеством празднования рейтинга обладателей сверхкусочка, к третьим – тихим, неизбежным, неотвратимым, безжалостным, справедливым, почти ироническим таянием льдов – и всего-то за… за
Неоднозначное у меня впечатление. Понятно, что любое повествование от 1-го лица следует рассматривать как внутренний монолог главного героя. Такова логика данного способа повествования. И таким же логичным является превращение классического внутреннего монолога героя в т.н. «поток сознания». Модернизм, от которого мы откреститься уже не можем, сделал этот самый внутренний поток практически обязательным элементом повествования от 1-го лица. Однако всегда важно оценивать: данный поток – это основной художественный прием, при помощи которого автор намеревается раскрыть идею своего произведения, или он есть некая побочная реакция, бессознательная дань тому же модернизму?
Перечитала вещь дважды, но так и не смогла прийти к какому-то определенному выводу. Не вижу я логики переходов от одного типа повествования к другому. А ведь именно смена типов позволяет акцентировать внимание читателя на ключевых моментах сюжета. По моим ощущениям, образ героя не складывается, а следовательно, не складывается и понимание идеи.
Но, с другой стороны, есть яркие эпизоды.
Так что, повторюсь – неоднозначное у меня впечатление.
Мне такой подход к повествованию симпатичен. Но вынужден признать, что многим читателям журнала так не покажется.
Определение «повесть» вроде не очень тексту подходит.