Константин Комаровских. Душегуб, или беспутная жизнь Евсейки Кукушкина (роман, часть 14)

Следователь Говоров, молодой человек двадцати пяти лет, был весьма честолюбив. Ему хотелось по – настоящему серьёзных дел. А тут что? Всякая мелочёвка – подрались мужики, мужик излишне строго поучил свою бабу, в результате чего она лишилась двух зубов. Скучно. Такими делами не прославишься. Ему всё время представлялось, как он раскрутит какое – нибудь по – настоящему крупное, да еще и запутанное, дело. О нём напишут тамбовские газеты, да что там тамбовские, московские, а, может, и петербургские. Вот тогда и обратит на него внимание красавица Татьяна, младшая дочь генерал – губернатора. Когда он прочитал написанное Шульцем объяснение, ему сначала показалось, что это – обычная мелкая история. Подумаешь – убил собаку! Однако чуть позже он изменил своё мнение. Во – первых, полковник Суходолов – известная личность, во – вторых – чёрная неблагодарность человека, для которого этот полковник сделал много хорошего. Надо представить это дело так, чтобы преступник получил сполна. Вот тогда о нём и напишут газеты! Однако уже на первом допросе Говоров засомневался в реальности своих таких радужных планов. Преступник произвёл на него впечатление человека, у которого явно не все дома. Он или молчал, или однозначно отвечал на простые вопросы. Своей вины не отрицал, но и причин своего преступления объяснить не мог. Казался абсолютно равнодушным к своему нерадостному будущему. Говоров даже прибёг к помощи единственного в Тамбове психиатра. Однако тот признал преступника вполне вменяемым.   Еще несколько допросов ничего не дали. Мотивы выяснить не удавалось. Придется ехать на место преступления. Ехать не хотелось, но куда денешься – служба. Полицмейстер Михеев, выслушав доклад следователя, будто даже обрадовался:

– Конечно, поезжай. А то вы, молодые, разленились совсем. Привыкли все дела решать, не выходя из кабинета. Возьми мою пару выездных да кучером Антона. Он родом как раз из Степановки, так что доставит тебя точно туда, куда надо.

Антон, не старый ещё мужик, служил в полиции уже семь лет. Служба ему нравилась – не надо переживать, будет во – время дождь или не будет, чтоб не выгорела пшеница, не надо таскать кули на мельницу, да еще следить, чтобы не надул тебя мельник. Да и вставать каждый день с первыми петухами ему тоже не нравилось. Здесь, правда, тоже иногда приходилось ехать в ночь, но бывало это редко, да и потом разрешалось выспаться. Единственной обязанностью его было содержать в порядке лошадей. Ну, а это было не очень трудно, ибо сена и овса было вдосталь, а уж почистить коней – так это одно удовольствие. Антон был словоохотлив. Вот и теперь, узнав куда они едут, стал долго и подробно рассказывать следователю о Степановке и ее обитателях. Так что, в конце пути Говоров узнал и кто такой Шульц, и кто такой Пахом, и кто есть Евсейка. Хотя толком охарактеризовать последнего Антон не мог, так как уехал из деревни давно, тогда Евсейка был ещё совсем мальцом.

Первый визит Говоров нанёс, естественно, барину. Полковник принял его довольно холодно. Был вежлив и официален. Говорову показалось, что ему дают понять, кто перед ним. Ну, что ж! Так и должно быть. Не будет же потомственный дворянин, богатый помещик, принимать его, как сына родного. Ничего нового от полковника Говоров не узнал. Мотивы преступлений, похоже, не ясны были и Суходолову. Что бросилось в глаза следователю, это полное отсутствие злости к преступнику. В словах Суходолова только какая – то грусть и, похоже, жалость. Поговорив минут сорок, Говоров счел неприличным дольше утомлять пожилого человека явно неприятным разговором и поспешил откланяться. Потом были беседы с Шульцем, Петрухой и мужиками, обнаружившими мертвым Пахома. И все они, кроме Петрухи, не высказали никакой злости к злоумышленнику. По их рассказам, это был обычный деревенский парень, который совершил это преступление по непонятным для них причинам. Рассказы их были полны недоумения и так же, как и рассказ полковника Суходолова, даже какой – то жалости. А вот Петруха постарался представить Евсейку настоящим злодеем, хотя и не мог привести никаких серьёзных доводов для обоснования своего мнения. Он только твердил:

– Гад он, гад и сволочь.

Говорову показалось, что Петруха что – то не договаривает, постоянно подчёркивая, что это он устроил разоблачение преступника. Почему Петруха больше других был рад, что изобличили Евсейку в его злодействе, Говорову осталось неясным. Может, девку какую не поделили, первое, что пришло ему в голову. Но времени на выяснение причин петрухиной ненависти у него не было, и он оставил этот вопрос без ответа. Ему показали конюшню, где произошло преступление, разрезанный волосяной аркан и нож, которым этот аркан был разрезан. Убитую собаку уже успели закопать. Да и что дал бы осмотр собаки! Аркан и нож он, с согласия Шульца, изъял, чтобы приобщить к делу. Осталось только поговорить с будто бы сошедшей с ума Маланьей, матерью Евсейки. Говорову хотелось самому убедиться, что это – на самом деле сумасшествие или просто горе несчастной матери.

Антон подвёз следователя к дому Кукушкиных. Говоров весьма удивился, увидев перед собой крепкий кирпичный дом, каких в деревне раз – два, да и обчелся. В большом дворе, правда, заросшем бурьяном, паслись две стреноженных сытых лошади. Не от бедности, видно, пошёл парень на такое дерзкое преступление. Тогда, отчего? На зов Антона вышла растрёпанная баба, которую Антон назвал Маланьей.

– Вот, Маланья, с тобой хочет поговорить господин следователь из Тамбова.

– А, ты от Пахома приехал? А то он куда – то уехал, я его жду, жду…

– Пахом твой ох как далеко уехал, не скоро вы увидитесь.

– И больше он ничего не просил передать?

Говорову стало как – то не по себе от этого разговора. Вскипела злость на преступника:

– Правильно говорил Петруха – сволочь он и гад. Отца в могилу загнал, а мать лишил разума, – сказал Говоров про себя. Чтобы как – то сгладить неловкое положение, в которое он попал в разговоре с сумасшедшей, он почти прошептал:

– Просил передать, чтобы ты его ждала.

– Знамо дело, буду ждать. Ждала же, пока он воевал. Да и ребёночек у нас скоро будет. Я уже решила, что назовем его Евсейкой.

Говоров уезжал из Степановки недовольный. То, что он там услышал и увидел, не представлялось для следствия особо ценным. Почти всё это он уже знал из объяснения Шульца. Конечно, увидеть место преступления своими глазами – полезно, но … он ожидал большего. Однако, что ж, что есть, то есть. Будем писать так, как надо для обвинительного приговора. И он, не откладывая в долгий ящик, начал писать необходимые документы уже на следующее утро. Писать у него выходило всегда неплохо, поэтому документ, представленный им прокурору, был почти законченной обвинительной речью. Прокурор был довольно ленивым человеком, поэтому любил, чтобы дело ему подавалось в готовом уже виде. А он только решит, сколько лет каторги запросить для обвиняемого, не особо утруждая себя деталями преступления. Судья Студеникин, как правило, редко не соглашался с прокурором. Поэтому выходило, что почти всё зависело от того, как подаст материал следователь. Говоров это прекрасно знал. Злость на преступника несколько утихла, но не прошла полностью. В его памяти то и дело всплывал образ матери этого злодея, сошедшей от горя с ума. И, пожалуй, это было для Говорова самым главным в совершённом преступлении.

Прокурор быстренько просмотрел дело, как обычно, не вникая в подробности. Спросил только:

– Это тот Суходолов, который воевал с турками?

– А нет в нашей губернии другого.

– Ну, тогда надо всыпать этому стервецу на полную катушку. Отдавайте дело судье. Не надо тянуть.

Читайте журнал «Новая Литература»

На суде Евсейка продолжал вести себя очень странно, вызвав у судьи подозрение, что он или ненормальный, или притворяется таковым. Однако в деле было заключение психиатра о полной вменяемости подсудимого. На притворство как – то тоже не совсем было похоже – когда речь заходит о каторге, тут уж не до притворства. Подсудимый всё вроде слышал и всё понимал, но реагировал на происходящее так, будто речь идет не о нём, а о ком – то другом. Отвечал коротко, когда его спрашивали, со всем соглашался. И задал всего один лишь вопрос, когда уже огласили приговор:

– А что такое каторга?

Вопрос этот звучал, как издевательство. Но в голосе подсудимого не чувствовалось ни насмешки, ни страха. Это, казалось, был праздный вопрос, как спрашивает один сосед другого о погоде. Судья переглянулся с заседателями и тихо пробормотал:

– И всё – таки, наверное, немного он того… – и покрутил пальцем у виска. А вслух сказал:

– Скоро узнаешь.

И Евсейка начал потихоньку узнавать уже здесь, в Тамбове. В тот же день его заковали в кандалы. И опять он не выразил никакого недовольства, как и с абсолютным безразличием выслушал приговор: три года каторжных работ и еще три года высылки в восточную Сибирь.

На тамбовском вокзале он впервые в жизни увидел паровоз, это огненное, ревущее страшным гудком и извергающее из трубы зловещий чёрный дым, чудовище. Но ни этот дым, ни грохот паровоза, казалось, не произвели на него никакого впечатления. Он всё так же тупо смотрел прямо перед собой, лишь изредка моргая своими длинными густыми ресницами. Сопровождающие его два жандарма постоянно тыкали в спину – иди туда, стой, садись. Он безвольно выполнял их команды, даже не пытаясь огрызнуться. Болела искусанная рука, но он вроде и не замечал этой боли, продолжая всю дорогу до Москвы молча смотреть в одну точку. И даже Москву с её огромными домами и толпами людей воспринял он совершенно равнодушно. Казалось, окружающий мир перестал для него существовать.

В Москве его поместили в пересыльный замок. В камере было уже десятка два кандальников. Появление новичка не вызвало у них большого интереса. Однако грязный, заросший черной клокастой бородой, мужичок, сосед по нарам, всё же спросил:

– Откудова ты будешь, паря?

Ответа, однако, он не получил и решил, что вновь прибывший или глухой, или блаженный. И, обсудив этот вопрос с долговязым жилистым соседом с других нар и попытавшись еще раз вступить в разговор с новеньким, окончательно заключил:

– Не в себе, видно, парень.

И вот настал урочный день, когда огромная разношёрстная партия арестантов, доверенная конвойному офицеру с командой, медленно выползла из тюремного замка на улицы Москвы, на обозрение уличной толпы. Идёт партия в неизменном, раз и навсегда установленном порядке: впереди ссыльнокаторжные, самые серьёзные преступники, в ручных и ножных кандалах, за ними менее серьёзные – только в ручных. В середине ссыльнопоселенцы, без оков ножных, но прикованные по рукам к цепи по четверо. Сзади них, также прикованные по рукам к цепи, идут ссылаемые на каторгу женщины. В хвосте этой печальной кавалькады неизбежный обоз с больными и багажом, с жёнами и детьми, следующими за мужьями и отцами на поселение. Кандальники движутся мучительно медленным шагом. Издаваемый кандалами звук какой – то тупой, заунывный и зловещий, совсем вроде и негромкий, однако отчётливо слышный на большом расстоянии, как слышен большой оркестр, играющий даже pianissimo, так как в оркестре много инструментов. А в этом арестантском оркестре инструментов кандальных было много. И не смотря на то, что играли все они вразнобой, мелодия получалась стройная, мелодия тоски и отчаяния. Никто из оркестрантов толком ничего не знал, однако все чувствовали безысходность своего положения – домой дороги уже не будет никогда.

Огромная колонна каторжников оставалась на виду сердобольной московской публики более полдня. За это время многие получали очень неплохую милостыню. Евсейка, шедший в седьмом ряду, крайний справа, своим необычным видом привлёк внимание многих женщин.

– Ишь, какой красавец, а туда же, на каторгу, – сказала миловидная вдовушка своей соседке.

– Хорош парень, только, однако, он блаженный.

– Ну, что ты! Блаженных на каторгу не берут, их определяют в дома призрения.

– А если он кого убил?

– Всё равно, не берут. А давай – ка, мы у него спросим. Эй, парень, чегой это ты такого натворил, что тебя заковали в кандалы?

Ответа не последовало, Евсейка даже не взглянул на спросившую его женщину.

– А ты ведь права, похоже, он и на самом деле блаженный. Ну, тогда еще жальче, – в голосе вдовушки послышались слёзы. Она вытащила из кармана несколько ассигнаций и, не считая, сунула Евсейке за пазуху. Тот как будто ничего и не понял.

Вскоре каторжников снова посадили в поезд и куда – то повезли.

– Слышь, а шибко далёко этот Нерчинск? – спросил уже знакомый Евсейке долговязый мужик щуплого замухрышку, который от слабости еле передвигал ноги, закованные в кандалы.

– А чёрт – е знает. В нашей деревне одного мужика лет десять назад послали туда, так до сих пор ни слуху, ни духу.

Они замолчали.

– Слышь, а ты не политический, случайно? – спросил длинный маленького. И вдруг расхвастался:

– Вот я – то, видишь какой, я и убить могу. А ты – куда тебе! Языком молоть только и можешь. Я в пересылке видел политических. Они на тебя похожи – такие же плюгавые, как ты. Да ещё некоторые и в очках.

– А вот, и ошибся ты, брат. Я – то как раз за убийство.

– Да кого же ты мог убить такой?

– Кого надо, – отрезал коротышка. Сказано это было таким тоном, что спесь тут же

слетела с долговязого.

Евсейка, по – прежнему тупо уставившись в одну точку, сидел на выщербленных досках нижней полки. Вагон болтало, на стыках стоял такой грохот, будто десяток молотобойцев одновременно колотили по пустой наковальне. К Евсейке периодами, какими – то клочками, как остатки утреннего тумана, возвращалась память. Сейчас он в самом деле услышал стук молота. Мелькнуло вдруг смеющееся лицо Рады. И снова мрак, и полное безразличие.

– Слышь, поешь маленько, – обратился к нему долговязый, пододвинув плошку с кашей. Евсейка взглянул на него, потом на кашу. Взял в руку ложку и начал есть. Выпил кружку остывшего чая. Не поблагодарив, снова устремил свой отрешённый взгляд в никуда.

Поезд стал замедлять ход, выпуская облака пара, свистя и фыркая. И, наконец, остановился. Каторжники бросились к окнам вагона. Сквозь грязные решётки крошечных окошек невозможно было понять, какая это станция. Высказывались самые разные предположения. Кто говорил, что это Рязань, кто Казань. Ясность внес конвойный офицер, молодой еще весёлый человек, бывший гвардеец, назначенный на это место за какой – то серьёзный проступок. Так, по крайней мере, гласила начинающаяся уже создаваться арестантская молва.

– Нижний, господа преступники! Прошу выгружаться. Да не вздумайте сбежать – я приказал конвою стрелять без предупреждения.

Арестантов построили в колонну и куда – то повели. Как оказалось, на берег большой реки.

– А вот и она – Волга – матушка, – почему – то радостно сказал коротышка.

– Чему ты радуешься, думаешь, уже приехали?

– Тебе не понять. А вот я погулял в молодости по Волге, попил её водицы вволю…

– Погуляешь и ещё, правда, вот с этими украшениями, – засмеялся молодой здоровый мужик, одетый не по – деревенски, тряханув кандалами. – Ты лучше скажи, скоро приедем?

– А кто его знает. Ты спроси у офицера – он тебе всё и расскажет, ха – ха – ха.

Однако спросить не получилось. Арестантов посадили на баржу, прицепленную к маленькому чумазому пароходику, и повезли, как думали многие из них, в Нерчинск. Но знали бы эти бедолаги, где находится этот Нерчинск! Попали туда они уже зимой, преодолев семь тысяч верст. Менялись конвойные казаки, изменялись средства их передвижения – то баржа, то поезд, то собственные усталые ноги. В пути их сносно кормили и одевали. Но не было радости в той одежде и пище. Каторжники уже почти не разговаривали меж собой, потеряв всякую надежду добраться даже до Нерчинска, который стал для них каким – то близким и даже желанным местом, будто там кончатся их страдания. Коротышка, которого звали Флегонтом, сдавал с каждым днём. Наконец, упал, уже совсем не имея сил. К нему подошел конвойный казак:

– Вставай, варнак! Скоро Красноярск, придётся оставить тебя там.

Но Флегонт только молча смотрел на казака. Глаза его цвета выцветшего синего ситца просили о пощаде. Иссохшие губы немного шевелились, будто он что – то пытался сказать. Но ни звука не срывалось с этих потрескавшихся от усталости и болезни губ.

– Васька! – крикнул конвойный другого конвойного. – Чего с ним делать? Пристрелить что ли? – Нельзя. Не велено. Велено всех их доставить живыми.

– Давай – ка его на подводу.

Подогнали телегу из обоза, передвинули на ней какие – то ящики, освободив немного места для чуть живого маленького человечка. Попытались еще раз криками и угрозами поднять его на ноги. Флегонт не шевелился, хотя был ещё живой.

– Подымай его, Васька! Пособи мне, а то неловко – шашка мешает.

– Ишь, жар от него какой! А не тиф ли у него?

– А чёрт его знает! В Красноярске фершал посмотрит, скажет.

В Красноярске Флегонта посмотрел не только фельдшер, но и тюремный врач. Опреде –

лил у него чахотку в последней стадии.

– Не дотянет он до Нерчинска. Да и какой смысл его туда тащить? Работать он всё равно не сможет.

И Флегонта поместили в тюремную больницу. Навсегда. Видно, не суждено ему было отведать каторги в полной мере.

В Нерчинск пришли уже зимой. Началась сортировка. Дальнейшая судьба арестантов зависела от состояния их здоровья. А состояние это определял невысокого роста благообразный, уже весьма немолодой, врач Апухтин и фельдшер Крюков. Арестантов раздевали догола, и начиналось их обследование по всем правилам тогдашней медицинской науки. Пять человек доктор Апухтин своим опытным взглядом сразу выделил из толпы как негодных. Их осматривали особенно тщательно. И первоначальные предположения тюремных эскулапов при детальном обследовании подтвердились. В сопроводительной бумаге появилась запись: «Не годен к рудничным работам». Когда дошла очередь до Евсейки, доктор привычно спросил:

– Чем болел?

Однако никакого ответа не получил. Арестант будто не слышал вопроса.

– Посмотри – ка в бумагу, Феропонт Игнатьевич. Может, он глухонемой?

– Никак нет, Виктор Васильевич. Никакой отметки об этом нет.

– Так что же он молчит? Ты меня слышишь?

На сей раз арестант поднял на доктора глаза.

– А, значит, слышит. Чем болел, спрашиваю?

В ответ снова молчание.

– М – м, интересное дело. Симулировать он не может, соображения не хватит – из глухой деревни, да и молод ещё для симуляции. Ну, что ж, посмотрим тебя физикально. Так, на правом предплечье грубые рубцы, еще довольно свежие, похоже, от укушенной глубокой раны. Но функция руки не нарушена. На голенях небольшие потертости от кандалов – но это у всех почти. В лёгких и сердце полный порядок. Так что, вполне пригоден для рудника. А то, что не говорит – мутизмом это называется, Феропонт Игнатьевич. Такое бывает при шизофрении. Однако думается мне, шизофрении у него нет, а находится он в состоянии депрессии.

– Ну, и что с ним делать?

– Должно пройти. Ведь ранее у него, судя по его преступлению, не было такой штуки. Это у него от сильного потрясения. Ну, ничего. В руднике, да на песках – разговорится. Там все становятся шёлковыми.

Евсейка был назначен на Верхнюю Кару, на золотой рудник в числе десяти самых крепких по сложению человек. Утром небольшой обоз вышел из Нерчинска. На второй день дошли до Сретенска, где остановились на длительный отдых. Утром двинулись дальше. Стоял сильный мороз. Санный путь пролегал по тайге, уже заваленной глубоким снегом. Так узка была просека, по которой ехали запряжённые одной лошадью сани, что пришлось снимать с них копылья. Морды лохматых приземистых якутских лошадок, мужественно тащивших сани по глубокому снегу, как и бороды их пассажиров, покрыл густой куржак, так что были видны лишь одни глаза. Периодически обоз останавливался. Следовал приказ спешиться и идти пешком, чтобы лошади отдохнули и чтобы согрелись на ходу арестанты. Когда стали подходить ближе к Каре, кто – то из опытных кандальников, приговорённых к каторге без срока, затянул песню.

– Милосердные наши батюшки,

Не забудьте нас, невольников,

Заключённых, – Христа ради! –

Пропитайте – ка, наши батюшки,

Пропитайте нас, бедных заключённых!

Заунывная песня под аккомпанемент глухого звона кандалов, в который нестройно вплеталось бряканье поддужных колокольчиков, застывала в морозном таёжном воздухе, словно приговор, мрачный и безысходный. О каком исходе оттуда, с Кары, кроме смерти, можно было думать! Надеться выйти оттуда живыми могли лишь немногие счастливчики, срок которым был определён небольшой. Большинство же должно было провести там остаток жизни.

Евсейка молча шёл за подводой, вслушиваясь в незнакомую песню. Постепенно до него начал доходить смысл этой песни, а потом и смысл своего теперешнего положения. Память иногда возвращалась к нему, однако, не полностью, не навсегда, а какими – то урывками. Вот сейчас, слушая песню, он вдруг ясно понял, что три года каторги – это немного, правда, потом ещё три года на поселении в какой – то Восточной Сибири. Почему – Восточная, он не знал. Значит, есть и Западная? А не всё ли равно, до этого ещё далеко. Но это уже будет не каторга, видно, что – то полегче. А, впрочем, и каторги он   пока толком не ощутил.

Короткое просветление внезапно закончилось, и он снова впал в состояние полного безразличия и тупости.

В Кару приехали уже в кромешной темноте. Каторжников приведи в какую – то избу, где их встретил начальник тюрьмы.

– Ну, и на кой чёрт мне они! Где я их буду селить? Тюрьма и так забита до отказа.

Он начал читать бумаги, поднося их к тусклому свету керосиновой лампы.

– Так, этого в тюрьму, это бессрочник. Этого…

Очередь дошла и до Евсейки.

– А этого можно в дом, к исправляющимся. Урядник! Отведи этого к грузину и артисту. У них есть место. Работы сейчас всё равно никакой – горный инженер не разрешает в такой холод. Так что, пусть поболтается там. Кандалы с него можно снять.

– Слушаюсь! Вот только этих в тюрьму устрою.

– Да ты его – то возьми с собой, пусть посмотрит.

Евсейку с несколькими кандальниками вывели снова на мороз и повели через деревню в большую казарму. На замерзших окнах в неверном тусклом свете горящих внутри казармы ламп можно было различить покрытые куржаком решётки. Со скрипом открылась сначала одна, затем другая дверь. В нос ударил тошнотворный кислый запах грязного человеческого тела.

– Ты стой здесь, – остановил урядник Евсейку у двери.

– Принимай пополнение, – с весёлой и злой одновременно усмешкой крикнул урядник смотрителю.

– Туда твою растуда, где же я их устрою?

– А где хочешь. Приказано вот этих семь человек к нам.

– И этого тоже? – смотритель показал пальцем на Евсейку.

– Этот будет жить в избе, с грузином и артистом.

– Что, сразу исправился?

– А чёрт его знает! Начальство так приказало. И еще двух сразу по избам. Ну, давайте, господа варнаки, проходите, будьте как дома. Ты, Ерошка, знаешь здесь всё. Помоги своим товарищам устроиться. Сколько лет ты тут уже?

– Восемь.

– Вот – вот, а теперь еще десять. Не бегал бы, глядишь, через два года и в поселенцы… А что тесно – это ничего, подвинутся, спать можно и на боку.

Евсейка с ужасом и тоской смотрел вглубь казармы, которая и служила тюрьмой в этой чёртовой Каре. Огромное помещение без перегородок и разделения на комнаты было сплошь занято нарами. Нары стояли по стенам торцом к ним и в два ряда в середине казармы. На них лежали покрытые каким – то тряпьём люди, кто в кандалах, кто без. Было довольно тепло, а пока Евсейка ждал, когда разместятся предназначенные для тюрьмы его бывшие спутники, ему стало даже жарко. На него изучающее вперили взгляды несколько человек с ближайших к двери нар. Один из арестантов спросил с издёвкой:

– И за что тебе такая привилегия – сразу к исправляющимся, в избу?

– Так, видно, надо. Не знаю я ваших порядков.

– Теперь наших. Сколько тебе здесь?

– Три года.

– Ха – ха – ха. Стоило тебя тащить такую даль! Что, в Расее что ли нет тюрем?

– Есть, наверно. Не знаю я только ещё этого всего.

– Не волнуйся. Скоро всё узнаешь. Вот, как пошлют хвосты убирать, так и узнаешь. Как звать – то тебя?

– Евсей Кукушкин я.

– Откудова ты?

– Из Тамбовской губернии. Деревня там такая есть – Степановка. Не слыхал?

– Ха, Степановок, знаешь, сколько в Расее? Вот – вот, не знаешь. Их тыщи, как и Ивановок. У вас там тоже поди Ивановка есть?

– Как же, рядом со Степановкой.

Подошел урядник.

– Ну, хватит лясы точить. Пошли.

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.