Читайте в номере журнала «Новая Литература» за апрель 2025 г.

Андрей Балакин. Надежда на жизнь (рассказ)

1.

В тот год я потерял работу, точнее, мне закрыли тему, а если быть совсем точным, просто не утвердили результаты исследования по рекреационным зонам Кавказа. Началась война в Чечне и проблема потеряла свою актуальность. Наш научный центр наконец закрыли и люди разбежались по заграничным грантам, которые привез из Женевы ректор университета, при котором и существовал центр. Мне он передал материал по делу часовщиков. Надо было провести анализ рынка, разобраться с таможенными правилами, логистикой, налогами, льготными каналами и возможностью создания совместных со швейцарцами предприятий по сборке часов под эгидой местной администрации. Деваться мне было некуда и отказавшись от своей научной работы я вынужден был заняться коммерческими делами ректора. Вот тогда то, разбирая документы по этой теме мне попалась на глаза одна аналитическая записка Женевского часового ателье господина… и далее следовала моя фамилия. То есть, это была фамилия хозяина ателье, где инициалы совпадали с инициалами брата моего деда, пропавшего без вести при взятии Керченского полуострова в самом начале войны.  Рассказы о младшем брате моего деда и его судьбе я слышал с самого детства, даже видел сохранившуюся с довоенных времен его фотографию, хранившуюся в семейном альбоме. А вдруг это он, мелькнуло у меня в голове шальная мысль. Особо не надеясь на чудо я отослал запрос по имевшемуся на записке адресу. Через полгода, на мой адрес пришла толстая бандероль из женевского офиса ателье. К моему удивлению все присланные документы говорили в пользу моего родства с хозяином ателье. Но к этому времени он уже умер и мне предлагалось связаться с представителями комиссии по правам наследования и нанять адвоката для ведения всех дел. Наследство оказалось довольно приличное, пол миллиона швейцарских франков в Женевском банке, квартира и загородный дом в предместье Женевы.

Не буду рассказывать, как я проходил все эти уточняющие процедуры, сверки и согласования документов, но в результате я получил визу и вылетел аэрофлотовским рейсом в Женеву для непосредственного оформления наследства. Там я и узнал о фантастической судьбе моего двоюродного деда, и его удивительных приключениях во время второй мировой войны.

Через две недели нахождения в Женеве, пасмурным зимним днем, закончив все формальности с наследством, попрощавшись со своим адвокатом и уточнив, когда надо быть в банке для открытия счета, я вышел из адвокатской конторы на улицу. Погода была морозная, хотя электронное табло на соседнем здании показывало чуть ниже ноля. Ветер от реки порывами бросал холодный воздух на серые дома и, отскакивая от них, несся дальше по городским улицам. Поеживаясь, я поднял воротник куртки.

Мой путь лежал через мост, к старому городу, где шпили маленьких башенок древних зданий цеплялись за клочья свинцовых облаков, накрывавших серый камень средневековых домов своим влажным туманом. Нет, этот город был не для меня. Здесь жизнь текла словно по графику. Все было размеренно и не торопливо. Сначала это восхищает, потом удивляет, а через некоторое время начинает надоедать. Приходит раздражение, переходящее в тоску. И тогда ты особенно ясно ощущаешь себя здесь чужим.

Большая капля с крыши шлепнулась мне на лоб. Я от неожиданности дернул головой и посмотрел на небо. Солнце начинало оттеснять тучи от старого города, освещая его битую черепицу. Кажется, все. Это значит, можно уезжать. А как же дед? Мой двоюродный дед, который устроил мне это путешествие в прошлое? Надо бы перед отъездом побывать у него на могиле. А главное, поскорее забрать из переплетной его дневники.

Главное – это дневники деда. Я их увидел в первый раз в его женевской квартире на набережной. В этот массивный дом, построенный в начале двадцатого века, меня долго не пускали, но благодаря усилиям тогда еще мало знакомого мне человека, будущего поверенного во всех моих швейцарских делах, нас впустили в квартиру. Там я впервые остался наедине с моим двоюродным дедом, то есть с его обителью, где жил последние тридцать лет совершенно незнакомый мне и одновременно близкий человек. В его квартире я впервые увидел эти тетради, довольно пухлые и очень потертые. Их было две: одна – в красной обложке, исписанная мелким, убористым почерком, вторая – очень старая; она была маленькая, сильно потрепанная, с желтыми листами. Листы чернели карандашными записями, сделанными крупным, размашистым почерком. Буквы как будто плясали на бумаге, а сами

2.

страницы были в изломах и пятнах. В этих тетрадях дед описывал свою жизнь, видимо, надеясь, что когда-нибудь эти дневники прочтут его братья или хотя бы их дети, раз уж не довелось иметь своих.

Его квартира в этом доме была не слишком большая, но и не маленькая. Она представляла собой жилье типичного женевца. Скудная в убранстве, рациональная, под рукой все только самое необходимое, и огромные овальные окна без занавесок. Совсем не по-русски было все устроено в этой берлоге одинокого старика. И только старый, помятый самовар, так неестественно выпукло смотревшийся на маленьком чистеньком кухонном столике, выдавал происхождение хозяина квартиры. Дед, бывший житель Нерехтинского уезда, деревни Высоково, уехал из родного дома в сороковом году и больше не вернулся на родину. Он осел здесь, на берегу Женевского озера.

Блуждая взглядом по выцветшим обоям комнат, я не мог найти там ничего такого, что напоминало бы о довоенном периоде жизни деда, – ни советских фотографий, ни каких-нибудь понятных безделушек из его прошлого. На стенах были развешаны копии, а может, и подлинники картин с аккуратными европейскими пейзажами. Несколько цветных фотографий в богатых рамках смотрели на меня чужими сытыми лицами. Не верилось, что здесь жил достаточно богатый человек. Пожалуй, только один предмет в этой квартире говорил о состоятельности хозяина: это довольно массивная на вид, но легкая в руках трость из темно-красного полированного дерева с большим серебряным набалдашником в виде головы льва. Вместо глаз у льва блестели два очень красивых камешка бирюзового цвета. Очевидно, дед не расставался с тростью много лет. Сбитая к низу, в царапинах по всей длине, до блеска стертая в районе серебряной гривы льва, трость имела свое почетное место в прихожей – кованую подставку в виде куста розы.

Я ходил по комнатам и старался отыскать деда на фотографиях, висевших на стенах, но не

мог. Я помнил его по одной-единственной фотографии, сохранившейся у нас дома, где он, совсем юный, сидел голый по пояс, сложив руки на груди. На его голове в разные стороны топорщились непослушные волосы, а глаза с интересом всматривались в объектив фотоаппарата. Я останавливался у одного, у другого фотопортрета, но не находил сходства с тем юношей на старой карточке из нашего семейного альбома. Тогда я взглянул на письменный стол, где тоже были расставлены фотографии, и увидел эти тетради. Они лежали в центре стола, подернутые пылью или пеплом от сигареты. Я взял более потрепанную, маленькую тетрадь, что была сверху, прошелся пальцами по шершавой обложке и открыл ее.

Тут же несколько небольших желтых фотографий рассыпалось передо мной. И я увидел моего двоюродного деда. На одной фотографии он был в телогрейке, где-то на железнодорожной станции. Объектив запечатлел группу людей, человек десять мужчин, и среди них был мой дед. Все высокие, плечистые парни, они сгрудились у товарного вагона. Было видно, что лица их напряжены. Замерев, они стояли шеренгой, ожидая, наверно, сигнала фотографа об окончании съемки. Фотография была сделана явно перед организованной отправкой этих людей куда-то. На всех одинаковые картузы, одинаковые телогрейки, и у каждого за плечами одинаковые вещмешки. Куда ехали эти люди, почему были одеты одинаково и зачем фотографировались, неизвестно. Но деда я узнал сразу по характерной прическе и удивленному выражению лица. Он с любопытством смотрел в камеру. Те же растрепанные волосы, торчащие под картузом, и руки, сложенные на груди. На другом фото я увидел бородатого человека со знакомыми непослушными прядями волос и опять без рубашки. Дед сидел на большом камне у горной реки. Фотография была засвечена; наверно, от яркого солнца над водой. Перед дедом валялся автомат ППШ, а на его ногах были грубые горные ботинки. Горная река, горные ботинки и автомат. Загадочные фотографии. Следующий снимок поражал своей четкостью, и это при том, что фотография была старая. Вода до горизонта, и на фоне этой водной глади – четкий профиль лица человека. И снова по взъерошенным волосам я узнал деда. Его лицо улыбалось, и был виден сильный загар. Где это он? Я повернул фото тыльной стороной и прочитал надпись: «Средиземное море, впервые без войны! Получил от Леона, уже в Тобруке». Надпись была более чем странная; я вообще перестал понимать, чем занимался мой дед во время войны.

Отложив фотокарточки, я взглянул на тетрадь. На пожелтевшем листе карандашом, крупным дергающимся почерком было написано: «Минск, у брата. Война». Я сел на широкий кожаный диван, оперся о высокую спинку, положил тетрадь на колени и начал читать:

3.

 «19 июня 1941 года

Был у брата в свято-духовном, у пересыльной тюрьмы. С площади верхнего города комендатура смотрелась лучше. Здесь много людей из архива, и везде зэки, с пересылки, под конвоем. Брат меня вызвал для серьезного разговора. Я долго тут болтаюсь и порядком поднадоел ему, да еще слухи о войне, они тут всюду. Брат подтвердил, что вот-вот может начаться заваруха на границе, и сказал, что мне лучше съехать из Парижа».

Я перестал читать и задумался. Дед вел дневник, это понятно, но писал он его какими-то загадками: свято-духовный, тюрьма, Париж… Мне все было непонятно. Я полистал тетрадь, заглянул в конец и увидел там несколько приклеенных открыток.

На одной из них было изображено здание, на фасаде которого красовалась надпись: «Париж», а ниже мелким шрифтом было написано: «Гостиница». Так вот где жил дед: в Минске, в гостинице «Париж». И тут до меня дошло: пересыльная тюрьма, архив и

комендатура – это Свято-Духовный монастырь. Раньше большинство карательных учреждений советская власть располагала в церквях и монастырях, как бы запугивая верующее население.

Я снова нашел нужную страницу и продолжил читать:

«Брат сказал, что просто так уехать нельзя, но есть возможность записаться в группу для отправки в военную спецшколу. Ехать, правда, далеко – через весь Союз, в Казахстан. Он меня может туда устроить, так как я по здоровью и по комплекции подхожу. Но предупредил, чтобы я там не бузил, а то ему за меня может влететь. Как он сказал, я могу там научиться выживанию и ловкости. Не знаю, зачем мне это надо, но в Казахстане я не был, а здесь, под крылышком брата, сидеть уже надоело. Наверно, поеду. Выезд 20 июня. Это завтра, а сегодня я с Люсей иду в Белгосдрамтеатр. Будет что вспомнить в дороге».

Я перелистнул страницу и увидел дату: «26 июня 1941 года». Написано было химическим карандашом, почерк дрожал, буквы иногда налезали друг на друга. Но, присмотревшись, можно было разобрать написанное, и я стал читать:

«Едем четвертые сутки. Как я вовремя уехал: Минск уже взяли. Поезд идет все время по степи. Нигде ни единого домика или дерева, одна трава. В вагоне все, как я, крепкие ребята. Один даже мастер спорта по лыжам. А еще есть альпинист. Оказывается, там, куда я еду, готовят солдат, умеющих лазать по горам. Будут из нас особые горные части формировать, ну а потом на фронт.

28 июня 1941 года

Долго стояли на полустанке, у мазанок в степи. Вдали были видны горы, высокие и очень красивые. Нас везут прямо туда. Подходил к вагону майор, который нас грузил в Минске, сказал, еще два дня – и приедем в Алма-Ата, а там на машины и в горы. Еще сказал, что на фронте тяжело, а будет еще хуже и, может, мы не попадем в школу, просто переформируют состав и отправят на фронт. Но поезд опять идет на восток, и горы все ближе и ближе. Занимаемся зарядкой прямо в вагоне, хоть как-то убиваем время.

1 июля 1941 года

Под утро всех посадили в грузовики и повезли в горы. Города не видели: запретили открывать тенты. В каждую машину посадили по лейтенанту. Из разговоров слышал, что немец рвется на Кавказ и армии нужны горные части. В горах красота неописуемая. Кругом мелкий лес и скалы, а внизу шумит вода. База называется Горельник; она в ущелье, на берегу реки. Не знаю, как там будет, а пока голова от горного воздуха кружится».

Я пролистал несколько страниц:

«21 июля 1941 года

Очень ноют ноги и саднят сбитые пальцы. Всю неделю отрабатывали спуски. Хорошо, ботинки мне достались новые, это большая удача. Если бы не зацепился на растяжке за камни, сломал бы ногу. А так содрал руки – и все. Зато теперь получил зачет. Завтра кросс по ущелью и стрельба. Сейчас в Алатау жарко, я сильно загорел и похудел, хотя ем много. Даже не верится, что в Москве пайки. Говорят, еще месяц – и будем выпускаться из ВУПа. Погребецкий нас собирал и уже назначил экзамен. После него – кого куда. Меня или на Клухорский перевал, под немцев, или в Иран: там, оказывается, тоже война. Не знаю, где лучше. Главное – достать оснастку поудобнее, да чтобы интенданты не отняли. Нам в горах без снаряжения – смерть. Погребецкий говорит, они, в армии, этого не понимают, им что в

4.

поле, что в горах; думают, пехота, она и в Африке пехота. Я сейчас понимаю, что в горах не только винтовкой воюют, но и приспособлениями всякими, это экипировка называется, – слово какое-то острое, но полезное.

1 августа 1941 года

Как всегда, ночью; как всегда, быстро. Почему не дали выспаться, непонятно. Хотя бы покормили. «По машинам, по машинам», а куда спешим, что изменится за три часа? Даже не сказали куда. Когда высаживались из кузова, стало ясно, что мы на аэродроме, а это значит Иран. От сердца отлегло. Все-таки не на Клухорский. Там большие потери у наших. Несколько групп оттуда не вернулись. Погребецкий последнюю неделю сильно пил, поминал ребят. Всем было тяжело. Всё, сажают в самолет.

5 августа 1941 года

Никакой тебе войны. Только очень жарко днем и холодно ночью. Под нами Тебриз, это иранский город. Туда мы не спускаемся, сидим по ущельям. Хорошо, что у меня все, что надо, есть, а то бы сковырнулся с этих скал. Приписали нас к 63-й горной дивизии 44-й армии, что охраняет дорогу у иранской границы. Мой взвод, как самый подготовленный, посадили в секрет, потому что, кроме нас, сюда хрен кто долезет. Я даже побаиваюсь, что про нас забудут. Так-то оно ничего, но от голода можно и помереть.

10 августа 1941 года

Каждую ночь смотрю на тусклые огни Тебриза. Очень хочется согреться и поесть. Это тебе не Горельник, там от пуза кормили, а здесь… Ждем, когда сменят наш секрет, а смены все нет и нет.

20 августа 1941 года

Слава богу, до нас доползли. Теперь надо и нам вниз спускаться. Сил уже нет, главное – не навернуться с какого-нибудь обрыва, а то по голодухе уже качает.

22 августа 1941 года

Немцы уже в Крыму, и вообще все плохо. Мы тут как на острове. Тишина такая, что в ушах по утрам свист стоит. К нам в казарму приезжал представитель политотдела армии, рассказывал про обстановку на фронтах. Ребята начали спрашивать его про города, кто откуда, а он только одно повторяет: сдан, сдан, сдан. Потом чего-то там про ситуацию в Иране начал. Я это уже не слышал, только думал, где сейчас Яша, да и от Сашки известий не было».

Я оторвался от тетради и понял, это он говорит о моем родном деде, своем брате. Я вдруг вспомнил рассказ бабушки, как они с дедом попали в оккупацию в начале войны. Наш город переходил из рук в руки, и немцы заняли его тогда первый раз. И я начал припоминать, что говорила бабушка. У меня не складывалась стройная картина тех ее воспоминаний, я помнил лишь отрывки из ее рассказа.

Утром в город вошли немцы. На улице, где она жила с дедом, было безлюдно, и только сосед-армянин, директор магазинчика, что находился во дворе их дома, зачем-то вышел на улицу и стал ждать, когда появятся немцы. Бабуля запомнила, как он был одет: новое кожаное пальто, черные брюки, блестящие, начищенные ботинки. Когда на улице показалась группа немецких мотоциклистов, первое, что они сделали, поравнявшись с ним, – бросили свои мотоциклы и принялись избивать этого армянина, да так сильно, что могли забить насмерть. И тут люди начали выбегать из квартир дома к немцам, уговаривая их оставить директора в покое. Немцы кричали: «Юде, юде!», а женщины отрицательно крутили головами, махали руками и, закрывая окровавленного директора, оттесняли от него обозленных солдат. Наконец те отстали, сели на свои мотоциклы и поехали дальше, а еле живого армянина оттащили к его магазину. Там он отлеживался около часа, а потом куда-то исчез, и больше его никто не видел.

Еще запомнился рассказ бабушки про эсэсовца. К соседке, у которой была своя отдельная квартира, встал на постой немецкий офицер какого-то высокого чина, занял две комнаты, а соседка с маленькой дочкой перебралась на кухню. Муж у нее был ответственный работник коммунхоза, вот они и имели жилплощадь. Немец часто сидел у нее на кухне и играл с девочкой. Он знал отдельные русские слова и пытался общаться с ребенком, все время

5.

спрашивал: «Папа, нихт папа?» Соседке это надоело, она возьми да скажи ему: «Папу нашего ваши расстреляли, потому что был коммунист». Немец тогда спрашивает: «Твой муж попадай плен?» – «Нет, – говорит она, – сосед донес. Вон из той квартиры». Немец на девочку посмотрел, погладил по головке и вышел. Через час пришел снова к соседке, позвал в коридор и, показывая на дверь соседа, донесшего на ее мужа, говорит: «Капут». Соседка перепугалась – и к немцу: «Как капут?!» Офицер ей объясняет: «Твой муж свой партий, я Германия – свой партий. Каждый свой страна служить. Предатель не служить, предатель всем плох, этот больше предатель нет».

Я опять взял тетрадь, пролистал еще несколько страниц и остановился на дате:

«15 октября 1941 года

Уже глубокая осень, а днем в горах все равно очень жарко. Нас замучили эти секреты по неделям. Только второй день как слезли с перевала, а завтра опять туда. Ужасно ломит все тело: наверно, простыл, лежа на холодных камнях. В сумерках особенно чувствуешь, что

пришла осень, по ночам там серьезные заморозки. Хотя здесь, в ущелье, где мы базируемся, жить можно. Главная дорога чуть правее нас. Все время слышен гул моторов. Когда не дежурим на скалах, таскаем фрукты из местных садов. Я даже не знаю, что тут как называется, но все очень вкусно. Еще мы пьем козье молоко. Правда, козы здесь очень лохматые.

28 октября 1941 года

Я даже не знаю, радоваться или плакать: наша дивизия снимается с охраны границы и перебазируется на Кавказ. Говорят, отправят ближе к Нальчику. Но не исключено, что могут перебросить в Крым. Ехать, чувствую, будем долго. Всё, в дороге писать не буду: очень приметно. Посмотрим, что будет, когда приедем.

15 ноября 1941 года

Мы в Темрюке, городок такой на Кубани. Куда ни плюнь, везде вода. Город стоит у Азовского моря, а точнее, в этом месте вода Черного моря перемешивается с водой Азовского.

Домики здесь низенькие. Все время дует сильный ветер, просто ледяной, продувает до костей. Как только выгрузились из вагонов, всех погнали в порт. Там у причала всяких судов …, от дырявых барж до крейсеров Азовской флотилии. Сразу скомандовали: «Всем на разгрузку боеприпасов!», а там разгружали что придется и шут его знает еще какой работой занимались. Выматываемся сильно, мыться негде, согреться только в порту, в каптерке. Живем по сараям, окна выбиты. Я горные наши условия теперь во сне вижу. Оказывается, там был курорт, а здесь война. По ночам в порту громыхает. Немцы пытаются бомбить, но корабельная артиллерия им не очень-то дает это делать».

Я пролистал грязные, промасленные листы и наткнулся на дату:

«10 декабря 1941 года

Скоро Новый год. Наконец-то забили досками разбитые окна и привезли «буржуйки». Спим рядом с ними вповалку, так теплее.

Порт начал замерзать, колем лед у причалов и жжем костры.

Для южного побережья, по-моему, это очень холодная погода. В Темрюке скопилось много солдат, и к берегу все время подгоняют баржи; наверняка это для десанта. По всему видно, скоро двинемся в Крым. Часть людей сажали на баржи и отрабатывали десантирование, многие в ледяной воде поморозили ноги. Остальных возили в степь, там тоже что-то сооружали для тренировок. Нас, как опытных стрелков, не трогают, и слава богу. После работы в порту, если еще и по степи скакать, ноги отвалятся».

Я дальше пролистал тетрадь. Пальцы не удержали листы, и страницы, веером проскочив вперед, раскрылись на середине тетради: «29 декабря 1941 года

Наконец-то появилось свободная минута, и я могу продолжить писать дневник. Руки еще не слушаются, пальцы опять сбиты в кровь: рыли мерзлую землю. Сейчас я в землянке на краю села, кажется, называется Вячеславовка. Это почти в Крыму. Мы таки сюда попали. 26 декабря в Темрюке нам дали команду грузиться на баржи. Операция по высадке десанта в Крыму началась. В порту все гудело; толпы людей, путаясь в оружии, лезли на корабли. На причалах образовалась толкучка, не хватало сходней на баржах. До хрипоты кричали матросы, пытаясь организовать посадку людей. Нас погнали на высокий пирс. Там был пришвартован

6.

«Красный Крым»; к нашему счастью, это была не баржа, а настоящий корабль. Мы как-то быстро на него погрузились. Команда «Крыма» хорошо подготовилась к приему десанта. Все было отлажено, нас боевыми порядками расположили на корме и по бокам палубы. С моря дул сильный ветер, и ледяная вода стала хлестать по борту судна. Началась качка, но десант уже был на «Крыме». Сидя на палубе, под высокими бортами корабля, я больше ничего не видел. Только яркие прожектора, направленные на сходни, да едкий дым, валивший из трубы «Красного Крыма», – вот все мои впечатления о посадке. При той сутолоке, что творилась на берегу, у нас стояла гробовая тишина, и только шум корабельных механизмов да выкрики команды, готовившей корабль к отплытию, разбавляли создавшееся напряжение. Все время, пока мы плыли до Феодосии, я так сильно сжимал свою винтовку, что ладони мои вспотели, хотя по палубе гулял пронизывающий до костей холодный ветер.

Только когда командир нашей роты стал протискиваться между нами, хлопая каждого по плечу, я расслабился. Ротный пробирался к корме и кричал каждому в ухо: «Прыгать в воду

по команде! Винтовку держать над головой! Цель высадки – особняк с маковками, цель – особняк! Собираться там! На орудийный огонь корабельных батарей внимания не обращать: орудия будут бить в глубину обороны немцев. Всем только вперед! Только вперед! Если пришвартуемся к причалу, считайте, что повезло. Бегом к маковкам, поняли?» Эти слова, пока ротный пробирался через сидящих солдат, я слышал раз двадцать и запомнил слово в слово.

Нам действительно повезло. Но прежде, подходя к Феодосии, мы услышали страшный вой летевших в нашу сторону снарядов и грохот разрывающихся мин возле корабля. Все повскакивали с мест и стали тесниться по бортам. Вокруг всё дрожало. А когда бортовые орудия открыли ответный огонь, все в один миг оглохли. Начался такой тарарам! Кругом огненные вспышки от орудийной стрельбы, клубы порохового дыма… Все это давило на голову так, что было ощущение легкого опьянения. Я смотрел на всполохи огня и слышал, как сильно грохочет мое сердце. В голове была только одна мысль: как бы оно не разорвалось. В правой руке я держал винтовку, а левую руку сильно прижимал к груди. У меня даже синяк там остался. Удивительно, ранен я не был, а синяк себе посадил.

Да, нам повезло. Корабль долго лавировал в бухте Феодосии, поворачиваясь то одним бортом к городу, то другим, и производил при этом залп за залпом в сторону набережной. Вдруг машины судна завыли с удвоенной силой. «Красный Крым» жестко дернулся вперед, потом некоторое время, грузно шлепая о воду всем корпусом, несся к берегу и наконец со страшным скрежетом, раздавшимся где-то под днищем, резко ушел вправо и ударился о что-то твердое. Корабль задрожал всеми своими переборками.

От этих маневров нас вынесло на самый нос, и я увидел под нами искореженный бетон пирса, то подымающийся, то опускающийся за бортом. Завыла сирена, скатились на причал сходни, голоса заорали: «Десант, вперед!» И солдаты под уханье немецкой артиллерии повалили через борт. Одни падали на бетон причала прямо с высоты корабля, другие, держась за поручни, катились по сходням, кто-то бежал по ним. Все, как муравьи, ползли через борта и скатывались на причал.

Я съехал по поручням вниз, тут же вскочил на ноги и побежал в сторону города, вглядываясь вперед, ища глазами дом с маковками. Не помню, стрелял я тогда или нет. Но зато я запомнил такой игольчатый, тонкий свист по сторонам. Стреляли в нас. Я видел только спину впереди бегущего бойца. Если эта спина падала, то я становился на ее место, и другая спина оказывалась впереди меня. Все бежали по камням пляжа под обстрелом непонятно откуда летящих в нас пуль. Бежали молча и быстро. Когда я наконец увидел маковки того самого дома, раздался треск пулеметов и рядом со мной упал сначала один, потом второй, третий солдат. Я бросился на землю, стараясь прижаться к ней как можно сильнее. Три песчаных фонтанчика взметнулись у левой руки. Потом над моей головой раздался кашель и кто-то хриплым голосом заорал прямо в ухо: «Рота-а! Цепью-у-у! В атаку-у! Впере-о-од! Па-ашли, сука-а-а!»

Тогда мне казалось, что до дома с этими самыми маковками я бежал вечность. А оказалось, всего три минуты. Через полчаса мы выбили оттуда немцев. Но, когда разглядывали убитых, по их форме поняли, что это румыны. Мы шли по разбитым улицам Феодосии от дома к дому, то и дело натыкаясь на трупы солдат в грязных мешковатых шинелях. Меня удивило, что на одних убитых румынах, на голове, были очень широкие береты, а на других – бесформенные папахи, похожие на кудлатых уличных собак.

 

7.

Под вечер, когда уже стемнело, остатки нашей роты оказались на площади, рядом с большим разбитым особняком. Как я потом узнал, это был дом-музей Айвазовского. Там еще оставались элитные румынские части. Они упорно оборонялись, и мы ждали наших артиллеристов, чтобы те прямой наводкой раздолбали их позицию. Мы тихо лежали на мокром асфальте под полуразбитым ларьком, стараясь немного передохнуть после всех этих атак. Наконец артиллеристы притащили сорокапятки, и несколько тугих пушечных хлопков прервали беспорядочную стрельбу румын.

У музея обвалилась колонна и часть стены. Ротный крикнул «ур-р-ра», и мы рванули к дому, стреляя в образовавшийся провал. Но нас уже никто не обстреливал. Артиллеристы точно положили снаряды, и два румынских офицера валялись рядом с искореженным пулеметом. Фуражки с громадными тульями лежали на их окровавленных лицах. У одного из офицеров на боку торчала посеченная осколками шашка. Так я первый раз увидел рошиор – элитные подразделения румынской армии, ее кавалерийские части.

К ночи стрельба в городе почти прекратилась. Допоздна наши солдаты бродили по паркам разрушенных санаториев Феодосии, вылавливая там уцелевших раненых румын. На румынах были рваные портянки и легкие ботинки, что совсем не подходило для установившейся здесь холодной погоды. На головах у пленных были все те же забавные кудлатые шапки, а у некоторых каски, похожие на большие кастрюли. Вид пленных вызывал у нас снисходительное презрение; наверно, потому, что высадка в Феодосии прошла успешно и город был взят.

30 декабря 1941 года

Здесь мы слишком засиделись. Надо бы двигаться в сторону Керчи, а приказа нет. Мы всё больше топчемся на месте, хотя кругом полно войск. Артиллерия ухает впереди, а мы сидим возле какой-то железнодорожной станции. Ротный сказал, что это важный стратегический пункт. Я уже писал про Вячеславовку. Рядом с ней проходит железная дорога на Джанхот. Думали, что нас на поезде отправят туда, а пришлось рыть здесь окопы. Непонятно, мы атакуем или уже обороняемся. Я даже видел некоторые части, которые проходили через Вячеславовку по нескольку раз. То шли в сторону Джанхота, то возвращались обратно. Все это смахивает на бардак; наверно, окапываться сейчас самое то. Еще несколько дней такой неразберихи – немцы с румынами очухаются и долбанут по нас так, что мало не покажется. Но сейчас боев нет, и я пишу дневник в землянке, пока все тихо.

31 декабря 1941 года

Вот и пришел Новый год. Я смотрю из землянки на серое небо, а оно плачет. В Новый год идет дождь. Погода такая, что хочется выть. Я не хочу загадывать о будущем, не было бы хуже. Теперь ясно, что мы готовимся оборонять Вячеславовку. Выживем мы здесь или нет, непонятно, поэтому выпил я сегодня свои фронтовые сто грамм молча. Над нами уже пролетали немецкие самолеты, как-то не очень мы их обстреливали. Они, правда, тоже не стреляли, погудели и улетели. Все тут расслабились. Многие из нашей роты ходят по хатам, рассредоточиваются по местным бабенкам. А мне эти коренастые клуши не нравятся, и пахнет от них навозом, хотя от меня пахнет не лучше. Стираться негде. Все мы тут как чумаходы. Ротный обещает завтра баню в честь Нового года; какое-никакое, а развлечение, заодно и постираюсь. Мы тут вроде комендантской роты. Больше по хозяйству, чем по военным делам, только в караулы часто гоняют. Но пока, кроме бродячих собак, никого еще не встречали. Все, иду спать».

Я перевернул еще несколько листов:

«14 января 1942 года

Нас сильно обстреливают, разворотило почти все позиции. Ранили ротного, теперь лейтенант за главного. Артиллерия немцев работает как по расписанию. В деревне перемещаемся только бегом. Ждем атаки врага. Каждую ночь тревога. Сидим, до утра не спим, а днем клюем носом. По-моему, завтра что-то будет. Немцы рвутся к Феодосии, а главная дорога к ней здесь, поэтому нам будет каюк. Ну что же, если предрешено умереть, умру, но надеюсь забрать с собой побольше немцев да румын, – опыт есть, ждать и бояться я уже устал. Скорее бы в драку, быстрее все кончится. А интересно, что там, после смерти? Может, как в Библии, вечная жизнь? Тогда поживем».

На этих словах закончились записи в маленькой тетради.

8.

Я отложил прочитанную тетрадь, встал с дивана и подошел к столу. Вторая тетрадь, в красном переплете, была чистая и толстая. Она сильно отличалась от той, которую я только что просматривал. Треснувший переплет зажимал стопку лощеных листов. Красная обложка тетради была твердая, хотя и побитая по краям, а почерк в ней аккуратный и убористый, не похожий на почерк из первой тетради. Теперь страницы были исписаны чернилами, а не карандашом. Буквы не скакали по строчкам, а ложились ровно и плавно. Все говорило о том, что тетрадь заполняли гораздо позже той, первой. Записи делались не на коленке и не в окопе. Скорее всего, второй дневник велся за письменным столом, с хорошим освещением и в спокойной обстановке, наверняка в этой квартире.

Прочитав первую страницу красной тетради, я убедился в правоте моих выводов. Там было написано:

«Наконец у меня появилась возможность продолжить мой дневник. Сейчас я могу сказать: все, что со мной приключилось за время войны, да и после ее окончания, было угодно провидению. Если бы я был писателем, я бы написал роман о моих похождениях, и уверен, что он принес бы мне неплохие деньги. После долгого перерыва я продолжаю свой рассказ, а точнее говоря, воспоминания о том, что произошло со мной после атаки под Вячеславовкой. Мне грех жаловаться на судьбу. Но рассказать, как судьба испытывала меня, перед тем как дать мне покой и достаток, нужно хотя бы для того, чтобы самому понять, стоило ли все это таких огромных усилий».

Я перестал читать и перевернул тетрадь. На последнем листе были отпечатаны реквизиты типографии и дата сдачи в набор тиража этой тетради. Там были цифры «тысяча девятьсот шестьдесят третий год». Значит, до этого дед не имел возможности вести дневник или не хотел. Нет, скорее всего, он не мог его вести по каким-то очень серьезным причинам. Я почувствовал, что самое интересное как раз и описано в этой, второй тетради, и открыл первую страницу. Дед писал:

«Я хорошо запомнил то число – 15 января 1942 года. Эта дата круто изменила мою жизнь раз и навсегда; она перечеркнула мое прошлое, подвесив будущее на волоске; она кинула меня в пучину событий, которые я и сейчас вспоминаю с волнением. На рассвете этого январского дня немцы произвели мощнейший налет на наши позиции. Их бомбы утюжили окопы роты около получаса. Ни один наш самолет или зенитка не ответили на эту атаку. Сейчас я понимаю, что нами прикрыли отступление и дальнейшую эвакуацию наших войск с полуострова. Для немцев мы были прыщом, который надо было раздавить. И задача нашего командира тогда была не в том, чтобы освободиться от немецкого сапога, который нас раздавит, а в том, чтобы терпеть, пока нас давят, и дать себя раздавить как можно позже. Тогда я этого не понимал, но чувствовал, что это конец и надо его как-то достойно встретить.

После налета, в этом месиве грязи и крови, среди разорванных человеческих тел, обожженные, оглушенные, раненые и уцелевшие бойцы искали свое оружие и лезли на бруствер, чтобы, пока живы, увидеть и убить хотя бы одного немца или румына. Получив в этой мясорубке контузию и вытирая плечом кровь, текущую из ушей, я тоже хотел посчитаться за свою приговоренную к смерти жизнь. Нащупав винтовку и прижав ее к плечу, я клацнул затвором и стал ждать, пока в прорези прицела не появятся румынские мамалыжники. И они появились. Это были громадные двигающиеся тени, огромными прыжками несущиеся к нашим окопам. Я зажмурился, потом открыл глаза и еще раз посмотрел в прицел. Теперь я увидел большие лошадиные морды, быстро приближавшиеся к нашим позициям. На нас со всех сторон мчалась конница. Над головами всадников блестели стальные полоски клинков, и светлые папахи румын мелькали у меня в прицеле. Нас атаковала отборная румынская конница. Точнее, восьмая кавалерийская бригада рашиор. В ее составе были в основном офицеры, и дрались они достаточно умело. Но я тогда ничего про это не знал.

В том бою у меня было только одно правило: если целиться чуть ниже поднятой вверх шашки и чуть выше белой папахи, то можно попасть точно в голову. И я целился и стрелял, целился и стрелял, все время повторяя про себя: «над папахой, над папахой». Когда закончились патроны и я полез в подсумок за новыми, наши окопы накрыла первая волна доскакавших до нас кавалеристов. Надо мной проскочило несколько лошадей, и шашки рассекли воздух совсем рядом с головой. Ни одна из них не достала меня. Тогда я развернулся всем телом и, опершись спиной о бруствер окопа, начал обстреливать спины всадников из своей трехлинейки. Если бы авиация немцев не раздолбала все наши пулеметные расчеты,

9.

думаю, мы бы перестреляли их кавалерию и дождались регулярных немецких частей, а те бы уж точно уничтожили нас всех до одного. Но пулеметов у нас не осталось, а из винтовок мы не успели переколошматить всю эту конармейскую ораву. Подстрелив еще двоих румынских офицеров, перескочивших на лошадях через мой окоп, я в который раз полез в подсумок за патронами и услышал в голове какой-то отвратительный скрип. Он до сих пор преследует меня по ночам, и я просыпаюсь от этого звука. Такой тягучий скрежет, когда один кусок железа врубается в другой. Я слышал этот скрип или скрежет всего секунду. Потом была тишина, все вокруг поплыло, и я увидел, что земля несется прямо на меня.

Как закончился бой и что случилось после него, я могу рассказать только со слов Замфиру, ординарца одного из румынских офицеров. Забирая меня из феодосийской жандармерии за пару офицерских сапог и мешок сушеной кукурузы, он рассказал мне о том, что произошло

со мной после атаки рашиор. Замфиру говорил, что шашка его командира врезалась в мою каску и застряла в ней, отчего его командир, капитан рашиор Михай Тодеску, не удержавшись в седле, слетел с коня, ударился о бруствер окопа и потерял сознание. Мы так и валялись рядом на краю окопа. А Замфиру метался во время боя вокруг нас, пытаясь поднять своего капитана и вытащить его шашку из моей каски. Когда он наконец отодрал шашку от каски, то обнаружил, что я живой и только голова моя сильно рассечена на затылке. Каска спасла меня от верной смерти, но удар по голове был сильный, да еще контузия, вот я и потерял сознание. Почему Замфиру не пристрелил меня, а поволок к своим, я узнал позже. Но, так или иначе, он потащил меня на себе, а Тодеску, потерявший лошадь, ковылял за нами, направляясь в полевой госпиталь. Замфиру сдал меня вместе с винтовкой в местную жандармерию и получил за это несколько марок.

Не знаю, как проходило наступление их армий, но через день выстрелов уже не было слышно. Взятых в плен красноармейцев начали вытаскивать из подвала жандармерии и рассылать по лагерям. Я был в том же подвале. Голова сильно болела, рана гноилась, и я, горя в лихорадке, надеялся, что меня кончат прямо здесь. Я даже просил, чтобы меня пристрелили. Но Господь лучше знает, как нами грешными распорядиться на этой земле. Через три дня в подвал явился Замфиру и на сносном русском языке сказал, чтобы я шел за ним. Я подумал, что пришел мой час, и пополз к двери. Но в коридоре он нахлобучил на меня такую же, как и на нем, лохматую папаху и накинул на плечи мешковатую шинель. В том коридоре он и рассказал историю моего спасения в бою.

Вот так, благодаря Замфиру, я оказался у маленькой белой хатки на берегу моря, где курился дымок из покосившейся трубы, а на огороде, между развешанными рыболовецкими сетями, валялся кверху дном старый просмоленный баркас. Рядом с хатой, в темном сарайчике, меня и поместил Замфиру. Кинул мне прожженный тюфяк да кусок черствого каравая и сказал, что к вечеру придет его хозяин и поговорит со мной. У меня не было сил, чтобы спрашивать его, о чем будет разговор. Я просто упал на тюфяк, вцепился зубами в черствый хлеб и начал его сосать, прожевывая размякшие кусочки. Измученный раной, обессиленный, изможденный от голода, я так и заснул, зажав зубами кусок хлеба.

Очнулся от боли в животе, его сводили судороги. Маленькое окошко надо мной зияло чернотой, кругом было темно, и только «буржуйка», которую я не заметил при входе в этот сарай, тускло освещала угол, где валялся тюфяк. У печки я увидел сидевшего на корточках Замфиру, а рядом с ним на принесенном стуле сидел высокий румын в добротном френче, перетянутом кожаным ремнем, в темных галифе и в высоких, до блеска начищенных сапогах со шпорами. Он пристально смотрел на меня, потом перевел взгляд на своего ординарца и кивнул ему.

Замфиру начал говорить. Он рассказал мне, что хозяина его зовут Михай Тодеску, что он офицер, но занимается не только службой, а и торговлей и что он в ближайшее время намерен переправить к себе на родину партию товара. Делает он это тайно; почему тайно, мне это знать не надо, надо только знать, что тайно. Ему нужен человек, чтобы переправить груз через море, в его Румынию. Товар надо привезти сюда, в порт, и через десять дней погрузить на корабль. Сопровождать его буду я. Командир выбрал меня, потому что видел, как я дерусь в бою, – значит, я храбрый человек. Командир считает меня везучим, потому что от его прямого удара шашкой еще никто не выживал, а я выжил. И я должен согласиться на эту опасную работу, поскольку деваться мне некуда. Моя армия бежала с полуострова, и попасть к своим я не могу. Если же я высунусь на улицу без сопровождения Замфиру, меня тут же упрячут в лагерь или расстреляют. Предложение его хозяина – это единственная возможность избежать плена,

10.

потому что в Румынии у командира большое имение, и если я доставлю туда его груз, то смогу остаться там работать. В имении меня будут кормить и одевать.

Тодеску что-то сказал Замфиру и рассмеялся. Ординарец закивал и тоже заулыбался: «Мой командир говорит, что ты еще можешь прислониться к какой-нибудь бабе на хуторе; у них сейчас с мужиками трудно, а ты, хоть и с проломленной башкой, все жеребец». Потом Тодеску ушел, а Замфиру начал подробно объяснять мое положение и говорить о том, что я должен согласиться им помочь. Из его рассказа я понял, что положение мое дрянь, а дело, которое он мне предлагает, опасное. Впрочем, я рассуждал так: хуже, наверное, уже не будет, и мне правда некуда деваться в этом занятом румынами городишке. Я согласился на их предложение.

Замфиру сказал, для того чтобы начать работу по перевозке груза, мне надо отлежаться,

набраться сил и залечить рану. Он будет меня хорошо кормить, перевязывать голову и отпаивать разными отварами целую неделю. А за это время посвятит меня во все детали их с капитаном плана. Как Замфиру сказал, так и сделал. Каждое утро он приходил ко мне в сарай, приносил хлеб, консервы, обязательно мамалыгу и какой-нибудь отвар в глиняном кувшине. Пока я ел, он чем-то смазывал мою рану и перевязывал голову чистыми бинтами. Во время этих процедур я слушал его инструкции по поводу моих дальнейших действий.

Необходимо было сначала взять груз. Грузом, как я понял, он называл деревянный ящик из-под снарядов. Находился он в казармах румынских рашиор, под Симферополем, куда мы с Замфиру должны будем добраться на грузовике гауптвахты. Для всех постов я буду контуженный дезертир, а Замфиру – мой конвойный. В Симферополе надо будет сесть с этим ящиком на попутку до Феодосии. Во время этого пути Замфиру должен следить, чтобы со мной никто не заговаривал, и решать вопросы с патрулями. На обратном пути я уже буду контуженным немецким солдатом, у которого отнялась речь. По прибытии в Феодосию я, по наводке Замфиру, погружусь с ящиком в грузовик, который заедет на территорию порта. Там, в сторожке крановщиков, с которыми Замфиру был знаком и регулярно снабжал их спиртом, я с ящиком спрячусь до прихода нужного парохода. Это надо было для того, чтобы груз беспрепятственно попал на транспорт, так как перед приходом любого судна в порту ставили оцепление из немецких солдат и без их разрешения ни в порт, ни из порта пронести ничего было нельзя. После того как придет пароход и порт оцепят, Тодеску подаст мне сигнал. Капитан в это время будет осуществлять внутреннее патрулирование порта. Он появится у сторожки и своим ключом откроет дверь. Тогда я с ящиком пойду за ним на погрузку к нужному судну и вместе с солдатами-грузчиками взойду на корабль. С грузом я должен буду нелегально отплыть в Турцию.

Пять дней лечил меня в сарайчике Замфиру. Я отъелся на румынских харчах, да и Замфиру показывал чудеса народной медицины. Он накладывал на рану всякие примочки, готовил каждый раз новые отвары, так что к пятому дню моего заточения в сарае голова у меня уже не болела, и я с большим интересом слушал наставления денщика, неожиданно для себя пропитываясь азартным духом авантюризма. Меня занимали мечты не о сытой доле мамалыжника под боком у зачуханной хуторянки, а о возможности сбежать с этого мероприятия где-нибудь на полпути до цели, и вот почему.

Замфиру рассказал мне вторую часть моего путешествия, от которой я был не в восторге. Денщик объяснил, что после посадки на транспорт меня проведут в самый нижний трюм корабля. Там я должен буду просидеть до прибытия судна в Стамбул. На причале под моим иллюминатором будет стоять человек. А ко мне в трюм положат небольшую кувалду; ею я должен буду разбить стекло иллюминатора и спустить ящик вниз на веревке, которая также будет находиться в трюме. О том, что будет дальше, Замфиру рассказывал сбивчиво и неохотно. Если инструкцию по поводу того, как доставить груз до корабля и спустить его на пирс в Стамбуле, Замфиру объяснял до мелочей, то о дальнейшем путешествии в Румынию он сообщал в общих чертах: мол, основные инструкции мне даст тот человек, что примет груз в Стамбуле. Я догадывался, что после передачи ящика в Стамбуле меня забудут в этом трюме, а может быть, и это скорее всего, пристрелит кто-нибудь из команды или тот, кто встретит на причале. Да… Надо было лопать мамалыгу и отсыпаться на румынском тюфяке, до времени делая вид, что все прекрасно. Но до времени, а точнее, пока не попаду на корабль до Турции. А там… Что будет там, я не знал, и просто ждал, когда меня посадят на корабль.

Я не буду описывать наше с Замфиру путешествие в Симферополь и обратно. Оно прошло гладко и без приключений. Главные испытания начались позже, когда ранним февральским

11.

утром ко мне в сарай явился Замфиру, чтобы отвезти меня в порт. Меня ждала неизвестность: предстояло пережить нелегкие часы или дни, а может, смерть ждала меня там. Так я тогда думал, но почему-то был весел и бодр. Мысль о том, что, может быть, мне все-таки удастся

обхитрить судьбу и сбежать, бодрила меня. Призрачная надежда на свободу делала жизнь веселее.

Но вернусь к Замфиру. Он стоял на пороге моего убежища, потный и запыхавшийся. Замфиру сказал только одно слово: «Пойдем», но я знал, что и как мне нужно делать. Я надел шапку, запахнул шинель и, взвалив на плечо потертый зеленый ящик, шагнул за порог. Это утро было темным и ледяным. С моря дул сильный ветер, и от этих холодных сырых порывов,

трепавших воротник и полы шинели, было особенно зябко. На улице тарахтел маленький броневичок на гусеничном ходу, полог грязного тента на его кузове был отдернут. «Давай!» – скомандовал ординарец, и я затащил груз в кузов броневичка. Ящик был тяжелый, но я уже наловчился таскать и перекидывать его за время нашей поездки в Симферополь. Я запрыгнул в кузов, опустил брезентовый полог и, усевшись на ящик, стукнул по переборке бронированного трактора. Машина лязгнула гусеницами, дернулась и рывками двинулась по улице.

Голова Замфиру показалась в заднем окошке кабины. «Сейчас сиди тихо и не шевелись! – перекрикивая работающий двигатель, заорал денщик. – Мы у въезда в порт, там будет наш патруль, я договорюсь. Дальше, на складах, проверят немцы, с ними будет говорить мой командир. Когда броневик выключит двигатель, приготовься: как только откину полог, хватай ящик и беги в сторожку. Зайдешь внутрь – лезь с ним под пол, там вода и хлеб. Тебя закроют. В погребе найдешь спички и свечу; сразу не жги, только иногда, чтобы не ослепнуть. Ходить по нужде будешь в ведро. Придется потерпеть три дня. Когда пароход поставят под погрузку, капитан за тобой зайдет. На сходни пойдешь один, как все. Я тебя встречу на корабле, проведу до трюма и задраю за тобой люк, там просидишь до Стамбула. Вода у тебя будет, консервы тоже. В общем, с голоду не помрешь. Керосиновую лампу и молоток найдешь там же, под ветошью. За перегородками будут раненые, так что ты особо не шуми, а то санитары найдут и выкинут в море».

Замфиру исчез из окошка, потом опять появился и продолжил: «Когда пришвартуетесь в Стамбуле, не спеши, приставь к перегородке пустые ящики, возьми молоток и по ящикам лезь к иллюминатору. Разобьешь стекло молотком, спустишься обратно за грузом. Перевяжи ящик канатом, он тоже под ветошью будет; обмотай хорошо, чтобы не сорвалось, и волоки его к иллюминатору. Просунешь наружу – и опускай, там будет ждать человек. – Замфиру замолчал, потом добавил: – Веревку скинешь – и обратно в трюм, сиди и жди, за тобой придут. – После паузы Замфиру еле слышно сказал: – Дальше как договорились. Ты не думай, все будет просто».

Я оглядел кузов броневичка. Облезшая зеленая краска на бортах лохмотьями сползала по железу; грязные, просаленные тряпки с резким запахом тухлятины лежали по краям кузова. Мне вдруг стало трудно дышать. Было огромное желание выпрыгнуть из этого зловонного места и бежать к воде, к морю, жадно хватать морозный свежий ветер губами и глотать чистый воздух до бесконечности. Такого сильного желания, против собственной воли, против здравого смысла, я еще не испытывал никогда. Нужна была какая-то встряска, что-то неожиданное, то, что оборвало бы во мне это самоубийственное чувство свободы. Я судорожно схватился обеими руками за борт. Броневик дернулся, меня бросило в сторону, и я сильно оцарапал пальцы о бухту колючей проволоки, лежавшей рядом. Я охнул, затряс рукой; кровь, брызгая, замазала рукава шинели. Пальцы как будто горели, и я, сжав окровавленную ладонь в кулак, присел у ящика. Желание бежать исчезло, осталось чувство ожидания. Один раз броневик останавливался, не глуша мотор; я слышал немецкую речь и лай собак. Румыны весело перекрикивались с немцами, потом послышался смех, и броневичок двинулся дальше.

Наконец двигатель заглох, полог кузова откинули. Яркий свет портовых прожекторов ослепил меня. Я на ощупь схватил ящик и поволок его к борту. Перевалившись через кузов броневика, я взвалил ящик на плечо и потащил его к открытой двери сторожки. Я забежал в домик и буквально свалился в подвал, цепляясь за земляные стены погреба и пытаясь не расколоть ящик. Упал на дно ямы и услышал, как над моей головой захлопнулась крышка погреба, и я погрузился в полный мрак. Так начался мой путь к свободе. Надо было просто ждать и верить, что все закончится хорошо.

12.

Не буду описывать эти три дня в погребе просто потому, что не запомнил их. Я ждал четвертый день. Наутро четвертого дня в мою яму упал луч света и осветил лестницу, ведущую наверх. Я вылез наружу и увидел распахнутую настежь дверь сторожки. Невдалеке от нее спиной ко мне стоял Тодеску и колупал сапогом мерзлую землю. Увидев меня краем глаза, он небрежно махнул мне рукой и пошел к пирсу. Как я шел с ящиком к кораблю, я тоже не помню. Мои слабые руки еле удерживали груз на плече. Подойдя к пристани, я постарался незаметно пристроиться к солдатам, которые тащили такие же ящики к сходням, карабкаясь по ним на корабль. Я знал, что Замфиру встретит меня там, проведет в трюм и запрет в каком-нибудь вонючем отсеке до прибытия в Стамбул, но это меня уже не пугало.

Я прошел через сходни и попал в черный корабельный трюм. Внутри стоял невообразимый гул, переходящий временами в стоны. Кругом пахло йодом, кислятиной и мочой. В трюме было не очень светло, но, пробыв три дня в подполье, я не мог привыкнуть даже к тусклому свету, в моих глазах мелькали только белые и серые пятна.

Кто-то дернул меня за шиворот и вытащил из цепи идущих с боеприпасами солдат. «Держись за мое плечо и не отставай», – прошептал знакомый голос Замфиру, и мы свернули в какой-то проход, освещенный слабым электричеством. По мере моего продвижения по кораблю я стал различать белые бинты, окровавленные повязки и серые шинели на раненых солдатах. Многие из них лежали на полу, между ними бродили санитары, то и дело тормоша притихших раненых, чтобы понять, живы они еще или нет. Мы шли дальше, спускаясь все глубже и глубже по кораблю, к самой нижней палубе. Исчезли раненые, света стало еще меньше, зато нарастал гул машинного отделения. Пахло гарью и соляркой. Мы были уже в самом нижнем трюме, и тут Замфиру развернулся ко мне лицом. Он показал мне на дверь в перегородке и толкнул ее. Заходя в отсек, я запнулся о высокий порог и прямо с ящиком свалился за дверь. Переборка ухнула, задрожала, железная дверь лязгнула тяжелыми петлями

и захлопнулась. Все звуки остались за ней. Они не стихли, а слились в монотонный шум.

Вдруг я понял, что если не придумаю, как сбежать с парохода до его прибытия в Турцию, этот корабль станет моей могилой. И я заплакал. Даже сейчас, когда пишу эти воспоминания, не пойму, отчего тогда плакал. То ли оттого, что все кончено и я никогда не выйду отсюда, то ли оттого, что я наконец покинул плен и у меня появилась надежда на спасение. Странно. Наверно, измученный потрясениями того времени мой мозг не отличал положительных эмоций от отрицательных. Стерлись все грани, всё было размыто и неопределенно. Такая была жизнь.

Но как бы то ни было, по моим подсчетам, я три дня болтался в этом вонючем трюме. Замфиру не обманул: в моем отсеке было три банки тушенки и пять солдатских фляжек с водой. А вот гальюн здесь заменяла дырка в большой трубе, из которой смердело зловонием. Я мало ел, мало пил, но зато много думал о своем положении. Не один раз, карабкаясь по ящикам к иллюминатору, всматривался я в закопченное стекло, видя в нем только огромную массу серой тяжелой воды. Я решил, что если хоть краешком глаза увижу какой-нибудь корабль, то разобью стекло иллюминатора и спрыгну в море. О том, что будет дальше, не хотелось даже задумываться. Надеялся я только на Бога, ибо полагал, что согрешил за свою короткую жизнь не так много, зато честно выполнял долг солдата, сражаясь с врагом сколько мог. И если это так, то Господь найдет способ сохранить мне жизнь; если же нет, то хотя бы умру свободным человеком. Убеждая себя в этом, я перестал переживать. Меня все больше интересовал румынский ящик, ставший поводом для путешествия и моим приговором.

Тодеску с таким упорством хотел доставить его в Румынию или в Стамбул, что пошел на должностное преступление, укрывая вражеского солдата. Такая выходка грозила ему трибуналом. А он доверил врагу охранять его бесценный груз. Я даже позлорадствовал тогда, размышляя над действиями капитана рашиоров. Мои румынские наставники свято верили, что я, русский пленный солдат, буду мечтать о бабьем подоле на далеком хуторе и о по хлебке из паршивой мамалыги. Они думают, злился я, что горный стрелок станет беспрекословно выполнять все их наставления, ожидая, пока какой-нибудь янычар из Стамбула не прирежет его, как барана. Да, глупое же у них представление о моем счастье! Я нащупал молоток и изо всей силы ударил по краю ящика. Потом ударил еще и еще. Я бил по деревянной крышке до тех пор, пока она не превратилась в щепу. Гул машин за переборками заглушал все вокруг, и звуки ударов тоже потонули в этом гуле.

За обломками крышки тускло отсвечивал желтый металл. Я отбросил разбитые деревяшки. Под ветошью и ворохом опилок оказались кольца, крупные цепи, литые ожерелья и толстые

13.

браслеты. Я начал доставать все это из ящика и рассматривать на свет. То, что это было золото, точнее, старинные украшения из золота, не вызывало сомнений. Но чем пристальнее я разглядывал золотые изделия, тем отчетливее видел древнюю работу. Золото оказалось шершавое, бугристое, литье неровное. Земля как будто въелась в эту золотую массу. Рисунок литья был необычен, даже странен. Маленькие человечки танцевали внутри ожерелья. Кольца были массивные и грубые, в виде голов экзотических животных, с огромными, криво вставленными в оправу камнями. Это были не просто ювелирные изделия, – это были золотые экспонаты из разграбленных музеев или хранилищ Крыма. Вот, значит, чем промышляли мои румыны. Пользуясь неразберихой во время наступления в Крыму и своим положением,

Тодеску, очевидно нашел эти украшения еще до прихода регулярных немецких частей, а теперь пытается вывезти это золото, рискуя всего лишь несчастным пленным солдатом, жизнь которого ничего для него не стоит.

Помню, я достал из ящика один перстень. Он был без камня; на его месте зияла дыра, вокруг которой торчали золотые крапаны, когда-то державшие камень в оправе. Зачем-то я надел перстень на безымянный палец, потом снял с себя нательный крестик и вложил его в перстень, в пазы для камня. Крест лег между крапанами идеально. Взяв молоток, я несколькими легкими ударами расплющил золото прямо на пальце, и оно накрепко зажало крестик на месте исчезнувшего камня. Я поднял руку с перстнем к иллюминатору. В узкой полоске света контуры креста блестели на желтом металле. Теперь я часами просиживал под иллюминатором, натирая ветошью мой перстень.

К концу третьего дня я совсем ослабел. Воды оставалась мало, консервы я почти не ел. Грязь и смрад губили мой организм не хуже голода и жажды. По телу пошли коросты и язвы. Мне стало тяжело дышать, я с трудом забирался по ящикам к иллюминатору, чтобы увидеть свет. Казалось, что скоро сознание покинет меня. Отчаянье опять завладело моими мыслями. И только отполированный перстень с крестиком, блестевший желтым цветом на моем пальце, заставлял думать, что все эти муки не напрасны. Мне хотелось верить, что не может испытавший столько лишений человек вот так незаметно умереть. Зачем же было терпеть такие мучения? Но, не веря в свою гибель, я все же тихо умирал. И вот, когда нервное оцепенение охватило меня полностью и холодный пот, струившийся по восковому лбу, начал стекать в мои запавшие и слезящиеся глаза, я услышал рядом бурление воды, нарастающее с каждой секундой.

Огромной силы удар подбросил меня до потолка. Кровь пошла носом. Раздался треск стекла, и вода, как из брандспойта, с шипеньем, мощным напором хлынула в трюм. Корабль дал сильный крен правым бортом. Вокруг меня бурлила белая пена, скрежет железных переборок резал уши. Когда вода почти заполнила трюм, корабль перевернулся, и иллюминатор, находившийся сбоку, теперь был сверху. Кругом кружилась вода, а я оказался в небольшом воздушном пузыре. Какая-то сила толкнула меня вбок, и я понесся вверх, прямо к разбитому иллюминатору. Поток воды тряс меня и крутил. Сильный воздушный напор вытолкнул мое тело через иллюминатор, на поверхность моря. Впервые за много дней я оказался на свежем морском воздухе, но вокруг, кроме этого воздуха и бесконечного моря, ничего не было. Метрах в ста от меня тонула моя плавучая тюрьма. Как мне потом рассказали, наш транспорт атаковала английская подводная лодка. Торпеды, пущенные субмариной, точно легли в цель. Случилось это недалеко от Босфора.

Выжить измученному человеку в открытом море, когда до ближайшей земли мили и мили пути, не было никаких шансов. Я это понимал. Но я также понимал, что умирать просто так после стольких лишений я не хочу, поэтому упорно боролся за свою жизнь. С дикой злостью, превозмогая боль и усталость, держался я на воде. Воспаленными глазами вглядывался в кромку горизонта и старался сберечь силы на последний крик о помощи, если Господь покинет меня. Когда стало ясно, что уже нет сил держаться, я издал этот вопль отчаяния, перед тем как пойти на дно, и был спасен своим криком. Рыбаки-киприоты услышали его и подобрали меня в полном беспамятстве. Оказывается, потеряв сознание, я не пошел на дно, а продолжал бессознательно барахтаться на поверхности воды. Будто кто-то поддерживал меня, не давая погибнуть в самые опасные минуты.

Шхуна рыбаков шла под парусами. Ее двигатель вот уже сутки как был расстрелян «мессерами», летавшими постоянно в этих широтах. Если бы дизель суденышка был в порядке, меня никто бы не услышал.

 

14.

Когда я открыл глаза, передо мной стояли белоснежные ангелы, а за их спинами маячил черный черт, скаля свои белые клыки. Я не понимал, где я. Но все прояснилось, когда эти ангелы заговорили со мной, кажется, на болгарском языке. Тогда я окончательно пришел в себя и увидел, что ангелы – это одетые в белые холщовые рубахи и штаны рыбаки, тормошившие меня, а черт – грузный капитан в черной прорезиненной куртке. Это он скалил большие белые зубы, видя, что я начинаю отходить от обморока.

Я не стал им рассказывать о моих злоключениях, а только попытался объяснить, что воевал, потом попал в плен, и что я пленный. При слове «пленный» они одобрительно закивали головами и наперебой начали что-то тараторить на своем и на болгарском языках.

Из всей этой болтовни я понял, что они направляются в Лимассол. Было ли это название города или земли, я не знал.

Я понял, что они отвезут меня именно туда. Капитан все выпытывал, не болгарин ли я. Уже в Лимассоле мне объяснили, что киприоты были под англичанами и не жаловали немецких союзников, а болгары тогда были на стороне Гитлера.

Побывав на Кипре, затем в Африке, помотавшись после войны по европейским странам, я теперь могу сказать, что на стороне Гитлера воевала почти вся Европа. Все эти венгры, румыны, болгары, чехи, итальянцы, да и французы, думали, что для них будет удобнее жить под управлением гитлеровской империи. Они с большим усердием принялись работать на нее, а часто и воевать под ее флагами. Понятия «родина» и «честь» были тогда обменены этими народами на безопасную рациональную жизнь, где нет места патриотическому порыву. А когда эта империя начала рушиться, Европа так же рационально нашла себе новых покровителей и с готовностью развернула штыки против прежних хозяев.

Итак, 20 февраля 1942 года я сошел на берег в кипрском порту Лимассол. Меня поразила ослепительная белизна узких городских улиц. Все дома в Лимассоле, впрочем, как и в других поселениях острова, были выбелены известкой, а красные черепичные крыши еще больше подчеркивали эту белизну. В то время там хозяйничали англичане. Но наравне со знаменами английской короны город пестрел красными флагами с золотыми серпом и молотом. Тогда на Кипре пользовалось популярностью движение со странной аббревиатурой АКЕЛ, что-то вроде партии коммунистического толка. Но англичане на это не обращали особого внимания: коммунисты в то время были союзниками королевства.

В Лимассоле я наслаждался свободой, доставшейся мне так неожиданно. Мои спасители рыбаки, убедившись, что я советский солдат, отнеслись ко мне благосклонно и позволили остаться жить на их судне, пока механик не починит двигатель и они не выйдут в море. Кроме того, за работу по уборке судна киприоты разрешали мне столоваться на их камбузе. Так что я безмятежно прожил у рыбаков две недели. Освоился, отоспался, отъелся и отдохнул.

Наступил март, и я начал замечать изменения в жизни Лимассола. В порту, где я в основном обитал, стало пришвартовываться больше судов, привозивших на Кипр горючее, военную технику, огромные ящики и контейнеры. Все это складировалось в порту или отправлялось в дальние склады за городом. Появилось много военных, в основном офицеров интендантской службы. На рейде встали военные корабли. В результате город наводнили усиленные патрули англичан, и таким, как я, стало небезопасно бродить по городским улочкам без документов и без денег. Видно было, что рядом намечаются серьезные события и Лимассол становится чем-то вроде прифронтового города. Я поделился своими мыслями с моими рыбаками. Они подтвердили, что теперь мне будет сложно отлучаться со шхуны. Один из них сказал, что англичане открыли в городе контору по беженцам и выдают справки для получения пропусков. «Наверно, тебе надо сходить туда, – посоветовал мне капитан, – ты же русский солдат, а русские – союзники англичан. Может, тебя и отправят на родину».

На следующий день я ушел на поиски этой конторы. Но на одной из улиц меня остановил патруль и, арестовав, повел в неизвестном направлении. Я пошел, совершенно не переживая, потому что все свои страхи уже отбоялся и вряд ли со мной могло случиться что-то хуже того, что уже случилось. Когда патрульные завели меня в комнату, набитую людьми разных национальностей, я спокойно огляделся и без всякого на то позволения сел на край освободившейся скамьи. Закинув ногу на ногу, я стал ждать, что же будет дальше. Опешившие от моей наглости солдаты, сопровождавшие меня, потоптались на месте, потом поставили свои карабины к стене и тоже присели, но уже на корточки. Очевидно, когда вошедший в комнату офицер увидел эту странную картину с развалившимся на скамье задержанным и конвоирами, робко сидевшими поодаль, он заинтересовался моей персоной и, кивнув в мою

15.

сторону, знаками показал, что я должен следовать за ним. Конвоиры тут же поднялись и, подталкивая меня прикладами, повели за офицером.

В длинном коридоре, куда мы вошли, было много дверей. Офицер остановился у одной из них, задал какой-то вопрос солдатам; те пожимали плечами, крутили головами и показывали на меня. Офицер еще раз посмотрел в мою сторону и после короткой паузы спросил: «Рашен?» Я кивнул. Тогда он открыл одну из дверей, и конвоиры вместе со мной вошли в нее. Оставив со мной караульных, офицер куда-то вышел. А я стал рассматривать комнату, в которой мы оказались. Она была очень маленькая. В ней помещались два стула, между ними стоял стол, на нем лежали листок желтой бумаги и длинная ручка с пером, опиравшаяся на грязную

чернильницу. В комнате было две двери: одна, в которую мы вошли, и вторая, через которую вышел офицер. Было трудно дышать. Окон там не было, и по всей комнате распространялся удушливый запах солдатского пота вперемешку с гуталином, густо нанесенным на армейские ботинки моих конвойных.

Наконец появился наш офицер с огромной пухлой папкой, которая все время разваливалась у него в руках. Бросив этот ворох бумаги на стол, он глазами показал патрулю на дверь и тут же тяжело плюхнулся на стул. Подергав ящики стола, офицер достал из одного из них плоскую бутылку, взболтнул, посмотрел в нее на свет и, отхлебнув из горлышка, чмокнул губами. Потом он как бы вспомнил, что не один в комнате, взглянул на меня, на мгновение замер и на чистом русском языке произнес: «А ведь вы военный преступник, молодой человек!» Я остолбенел: такого поворота событий я никак не ожидал. В голове пронеслась тревожная мысль: а с кем воюют эти англичане, может, они уже союзники Гитлера? Может быть, пока я беззаботно бродил по городу, что-то переменилось в мире? Неужели с нами все кончено и Сталин капитулировал перед немцами? От этих мыслей лицо мое стало белым, и это увидел мой собеседник. «Да вы не пугайтесь так, – успокаивающе сказал он. – Ну, не застрелились вы, когда в плен попали, это нормально для нас с вами. Нет-нет, я не считаю вас преступником, – вздохнул он, – а вот ваше правительство считает именно так».

Он замолчал на несколько секунд, одернул китель и принялся смахивать с него невидимые соринки. Потом этот военный уставился на меня своими красными глазами, ожидая, видимо, какой-то реакции с моей стороны. Но я молчал. Тогда он снова заговорил: «А мы с вашей страной союзники, и я просто обязан депортировать вас в пересыльный лагерь и возвратить обратно в Советский Союз». Значит, нет никакой капитуляции и англичане пока еще наши союзники, успокоился я. А он тем временем продолжал: «И не просто обратно, а в особый отдел НКВД, или как там у вас называются эти службы, которые карают предателей?» Он сложил руки на груди и ехидно посмотрел на меня. Поняв, что мы все еще сражаемся с Гитлером, я успокоился и непроизвольно зевнул. «Вы что? Не понимаете меня?» – озадаченно спросил офицер. «Понимаю, – ответил я. – Делайте что хотите: депортируйте, сажайте, отпускайте. А вы-то, сами, когда жареным запахло, небось драпанули из России, плюнули на царя и отечество!» – «Я майор вооруженных сил ее величества, и не я, а мой родитель драпанул, как вы изволили выразиться, из вашей краснозадой республики. А мне теперь с такими дезертирами, как ты, приходится возиться». Майор ее величества засунул руки в карманы и заерзал на стуле: «Как вы вообще сюда попадаете? Бежали бы к своим большевикам, так нет, в Европу прутся!»

Майор опять достал бутылку и приложился к ней по-серьезному. «Фу! – выдохнул он и уже скучающим тоном продолжил: – Здесь формируются части из бывших военнопленных для участия в оборонительной операции против танковой армии генерала Ромеля в Африке. У нас не хватает людей, и нужно свежее пополнение на самые горячие участки фронта. Ромель рвется в Египет. Так что тебе выпал счастливый случай стать солдатом королевских вооруженных сил. И доказать в бою, что ты не дезертир. А уж там, если повезет, поедешь не в НКВД, а в Англию, как герой войны; может, потом и жить там останешься. Ну, выбирай: или сейчас запру в карцер до выяснения, или паек, одежда, чистая кровать, горячий душ и потаскухи в порту, пока не отправили в пустыню». Майор замолчал.

. Куда меня только не забрасывала судьба за этот год, я уже ничему не удивлялся. И вдруг Африка, где, оказывается, тоже идет война. Мне почему-то жутко захотелось сжать в ладонях

цевье винтовки и мягко нажать пальцем на курок. Какая разница, думал я, где погибать, если везде надо убивать одного и того же врага. Африка так Африка!

 

16.

«А много у вас наших?» – с интересом спросил я. «К счастью, не много; можно сказать, ты первый». Майор посмотрел на потолок. «А что же вы рассказывали, что все сюда лезут?» – разочарованно посетовал я. «Да так, к слову пришлось. Ну хватит рассуждать! Подписывай здесь и здесь. – Он придвинул ко мне лист бумаги с отпечатанным текстом. – Так, хорошо. Давай теперь на санобработку».

Я опять стал солдатом. Мне действительно выдали паек, форму и определили койку. Но за это казенное содержание из меня выжимали семь потов на полигонах под Лимассолом, где мы с утра до вечера отрабатывали штыковые атаки. Однако тренировки не заменяли боевой опыт, его нельзя было приобрести за счет бесконечной беготни по кипрским пляжам. А у меня

боевой опыт был, и назывался он «свидание со смертью». Этот опыт здорово пригодился мне там, в Египте, куда мы высадились через считанные дни.

Настал час, и всех построили на плацу. Какой-то большой чин, прибывший из Лондона, напутствовал нас высокопарной речью о чести и долге перед Соединенным Королевством. Выслушав выступление генерала, полк в полном составе погрузился на большой десантный корабль, пришвартованный в Лимассоле, и отправился на африканский фронт пополнять растраченные запасы пушечного мяса. Длинный гудок обошел эхом всю пристань и завяз в парусах качающихся на воде яхт и рыбачьих лодок местных жителей. Эскадра двинулась в путь. Случилось это, если не ошибаюсь, в мае сорок второго года. Погода была теплая, и весь десант высыпал на верхнюю палубу. Солдаты стояли, сидели и лежали по всему кораблю, подставляя морскому ветру свои худые жилистые спины. Но, когда на палубе стало нестерпимо жарко, она опустела.

Все прятались от солнца в трюмах и не сразу заметили, как на горизонте появился африканский берег. Когда землю можно было разглядеть без бинокля, мы увидели густые клубы едкого черного дыма, подымающегося от берега. Прибрежные пляжи за громождали разбитые лодки и увязшие в песке военные катера. Глинобитные двухэтажные дома показавшегося на берегу поселка, как кубики, отмеченные черными точками окон, были разбросаны по песку. Накалившиеся от солнца, они источали дрожащую серую дымку, в которой городок, представший перед нами, словно мерцал под желтым солнечным диском.

«Приготовиться к высадке! – скомандовали на корме. – Как только подадут сходни, не толкаясь и не задерживаясь, всем высадиться на отмель и по дну дойти до причала». За последний месяц я поднаторел в английском и достаточно точно понимал команды. Но вместо причала, о котором шла речь, я увидел развороченные куски бетона. Причал был разбит многочисленными бомбардировками как английской, так и немецкой авиации. Со всех бортов кораблей, из репродукторов неслись команды: «На причал не влезать, собираться под ним, со стороны пляжа!» И так много раз. Солдаты гуськом потянулись на нос корабля.

Городок, где нас высадили, был небольшой. Но то, что творилось у берега, поражало воображение. Десятки лодок и баркасов, набитых беженцами и солдатами, сновали вдоль берега. Разбитые танки, покореженные и обгорелые бронемашины, просто железный мусор валялись на песке. Между этими грудами металлолома, в воде, шли толпы полураздетых измученных людей. Кто-то держал над головой винтовку или рюкзак, кто-то тащил на плечах пулемет, многие несли деревянные ящики. Все эти люди забирались в свободные лодки, только что оставленные вновь прибывшими солдатами. Людская карусель сопровождалась лязгом лебедок и грохотом спущенных на воду понтонов, предназначенных для выгрузки военной техники.

Местом всего этого скопления кораблей и людей был порт Табрук. Здесь наши свежие части сменяли потрепанные в боях подразделения союзнических армий. После тяжелой и изнурительной обороны Табрука из города уходили полки австралийской девятой армии. Новые отряды англичан, индийцев и поляков вставали на их место. Настоящее вавилонское столпотворение.

Распоряжения командиров тонули в разноязычном многоголосии собравшихся здесь людей. Но все пути вели к разбитому пирсу, где солдаты строились и уходили каждый со своим полком. Я тоже зашагал вместе с парнями в сторону пустыни через кривые улочки этого жаркого города, на окраинах которого решалась судьба всей Северо-Африканской военной кампании. В Табруке мне запомнился песок темно-коричневого цвета. Он был всюду: в одежде, волосах, на зубах – и сильно разъедал глаза. От этих песочных крупинок чесалось все тело. Местность вокруг была каменистая. Из камня сооружали блиндажи и укрытия. Рыть окопы на камнях – дело гиблое, и поэтому вместо окопов долбили ямы. Кругом одни ямы, как

17.

мышиные норы в поле. И над каждой ямой – бетонный люк, из которого торчит пулемет. Это было что-то вроде дзотов. В этих люках мне еще предстояло натерпеться страху.

Наш взвод прикомандировали к сидевшим в Табруке вот уже два месяца австралийцам. Моя вторая рота пехотного батальона была на самом передовом эшелоне обороны. За те месяцы, что я провел в Табруке, я научился хорошо распознавать лязг гусениц немецких танков за несколько километров от наших позиций. Это был главный звук пустыни. Когда немецкие панцири накатывались на наши укрепления и крошили их в труху, мы с моим товарищем по яме, Яном Флейтом, прижимались к ее дну так, что камни оставляли синяки на наших лбах. А еще надо было высунуть голову в огонь, который полыхал вокруг после

танковой атаки немцев, и, вытащив пулемет, стрелять в пыльную пустоту. Потому что из этой пыли всегда появлялись броневики Ромеля, готовые прорваться в глубину нашей обороны.

Вот так мы выживали с Яном до самой осени. В жаркие часы полудня, когда ни немцы, ни мы не могли найти в себе силы взять в руки раскаленное оружие, мы выползали из ямы и прятались под каким-нибудь разбитым грузовиком, где нещадное солнце не слишком нас доставало. Там мы рассказывали друг другу про мирное довоенное время. Я узнал, что Ян доброволец и пошел в армию не от хорошей жизни. В Австралии он работал в Новом Южном Уэльсе, в поселке Инверелл. Поселок стоял на месторождении сапфиров, там была их промышленная разработка. Его семья жила в двухэтажном бараке на Эвайс-стрит. Это я запомнил хорошо. И еще запомнил номер дома и квартиры. Ян рассказывал, что его отец с несколькими рабочими купили в складчину небольшой овраг в том районе в надежде найти там сапфиры. Но Ян уехал в Африку и с тех пор не имел связи с семьей, да и писать он был не мастак. Мы сдружились с Яном, как дружат перед лицом опасности, понимая, что, поддерживая друг друга, мы получаем шанс дольше прожить на этом свете. Я не буду останавливаться на том, сколько раз немецкие снаряды ложились мимо нашего люка. Но незадолго до знаменитого прорыва англичан под Эль-Аламейном мы таки попали под прицельный танковый огонь ромелевской армии.

Раненный в ногу и спину, я все же сумел вытащить из-под огня моего боевого товарища, получившего глубокую контузию. Как я волок его по раскаленному коричневому песку под огнем танкового огня, я сейчас не представляю. Но на госпитальном корабле, куда я попал по ранению, мне сказали, что я спас солдата-австралийца, и наш командир ходатайствовал о моем отправлении на лечение в Британию с дальнейшим разрешением проживать в королевстве. Для меня, беглого военнопленного, это было больше чем награда; это была возможность выжить в военной мясорубке.

Так я стал пациентом больницы Святого Петра в Ист-Энде в Лондоне. Провалявшись там до весны сорок четвертого года, я вышел оттуда инвалидом, еле передвигавшим ноги, но зато гражданином Великобритании с полным пансионом, получившим его как герой и инвалид Северо-Африканской военной кампании. Язык я уже знал хорошо и общался довольно свободно. Под жилье местный муниципалитет выделил мне комнату неподалеку от больницы, потому что долечиваться мне предстояло долго, да и работа была там же, в морге, где я сжигал все госпитальные отходы. Дело было не для слабонервных, а я как раз таковым и не был: ко всему привык на войне и относился к ее ужасам спокойно. Время у меня оставалось, и я стал учиться читать и писать на английском языке. Уже тогда понимал, что домой я не вернусь и надо приспосабливаться к новым обстоятельствам жизни.

Зимой 1944 года к нам в больницу попал один француз. Как раз союзники уже наступали, и раненые опять заполнили палаты больницы. Среди них я и увидел этого француза, учителя английского языка из Гавра. Он был веселым парнем. Знал, что с его ранением на фронт уже не попадет, вот и радовался жизни. Узнав, что я из России, он пристал ко мне с просьбой научить его нашим матерным выражениям. Француз слышал, что в этих словосочетаниях есть тонкая игра слов, и, по его мнению, русский мат – это кладезь мудрости и секса. Я согласился, но, в свою очередь, попросил его, чтобы он учил меня французскому языку. Не знаю, какой я был наставник по мату, но он был учитель от бога. Так искусно объяснять и показывать мог не каждый педагог. И я неожиданно для себя выучил этот язык. За то время, пока француз лежал в госпитале, я прошел с ним как бы сокращенный курс обучения и свободно начал общаться на французском. Получилось, что к концу войны я владел тремя языками. В Лондоне, где скапливались беженцы из разоренной континентальной Европы, человек, знающий хотя бы пару европейских языков, был востребован.

 

18.

В мае сорок пятого года француз выписался из больницы. При прощании мы жали друг другу руки и он щеголял передо мной самыми отборными матерными ругательствами. Француз произносил их громко, внятно и даже с выражением. Если бы рядом стоял наш соотечественник, он был бы очень удивлен, видя, как один человек радостно обругивает собеседника, а тот горячо благодарит его за науку да еще обнимает и пускает слезу.

Итак, к лету сорок пятого года я работал санитаром в больнице и подрабатывал делопроизводителем, составляя разного рода заявления на английском языке от имени беженцев и перемещенных лиц из Франции и Восточной Европы. Через некоторое время администрация больницы помогла мне открыть собственное дело, поручившись за меня перед властями, тем более что моим партнером по бизнесу стал больничный адвокат. На пару с ним

мы начали оформлять людям бумаги определенного рода, помогающие возвратиться на родину или остаться в Великобритании.

Когда мои дела наладились, я задумал разыскать моего товарища по Африканской кампании, того австралийца, которого я спас. Мне было интересно, выжил ли Ян, и если да, то как он поживает. В конце лета сорок пятого года на мои запросы в Австралийское посольство я наконец получил точный адрес моего приятеля и тут же написал письмо однополчанину, где рассказал о своей жизни после ранения, и просил написать мне о его делах.

Ответ пришел через месяц. Ян помнил обо мне и не забыл, как я вытащил его из огненного ада. Писал, что, когда узнал о моей судьбе, ему стало стыдно, так как его жизнь удалась, а я, спасший ему жизнь, вынужден был столько претерпеть. В письме Ян рассказывал, что его отец с компаньонами открыли в том овраге свое месторождение и сапфиры, которые они теперь добывают, очень хорошо продаются. «Это сейчас нужный товар, – писал Ян, – после войны заработало много часовых заводов, а для хороших часов требуются отборные сапфиры». Далее Ян писал: «Я хочу тебе помочь. Вот если бы ты нашел, куда в Англии можно сбыть сапфиры, я бы тебе передал партию товара в долг, совершенно без всякой наценки и без процентов, хотя бы этим отблагодарив тебя». Я очень обрадовался этому письму. Чутье подсказывало мне, что свет надежды забрезжил перед моей отчаянной жизнью. По счастливой случайности в газете я наткнулся на рекламу компании ЕТА, производившей часовые механизмы. Один из ее офисов располагался тогда в Лондоне; там работали женевские швейцарцы, и они собирались открыть в Англии часовой сборочный цех. Когда я пришел к ним и заговорил по-французски, да еще предложил поставку сапфиров по довольно низким ценам, я сразу же был принят в штат фирмы.

Одному Богу и моей ранней седине известно, как я налаживал сначала нелегальную, а потом задекларированную поставку сапфиров из Австралии в Англию, рискуя при этом жизнью и свободой, отбиваясь от бандитов и въедливых таможенников. Но теперь все приключения позади…»

Я перевернул последнюю страницу. На чистом листе дрожащим почерком мой двоюродный дед написал свои последние слова в этом дневнике:

«Я уже пятьдесят лет живу в Швейцарии, имею свои часовые ателье в Женеве и Цюрихе. Вся послевоенная жизнь пролетела очень суетно, не оставив каких-либо ярких воспоминаний. Только жар войны, кровь, азарт боя, лишения в плену, жажда свободы перед угрозой смерти – вот что осталось в моей памяти, и с каждым прожитым годом я все сильнее погружаюсь в воспоминания об этом страшном и в то же время героическом времени. Я прошел через все это безумие, ни на йоту не потеряв человеческого достоинства. Жалею только об одном: что на родине, в деревне, где я родился и рос, никогда не узнают о моей судьбе и мои старшие братья уже не скажут, что был у них младший брат, который прошел огонь, воду и много еще всяких испытаний и, несмотря ни на что, не сломался, не пропал, а остался достойным человеком. И не обнимемся мы никогда, и не поплачем над могилой родителей наших. Не случилось этого в жизни моей.

Мой путь окончен. Без сожаления покидаю я этот мир, оставляя потомкам моим все, что имею по милости Господа нашего. Да воздаст встающий на место мое хвалу Господу, да будет он честно исполнять волю Небесного Отца нашего!»

История была закончена, и мечта деда о том, что кто-то вспомнит о нем на родине с уважением, теперь обязательно сбудется. Я увозил с собой удивительную историю о человеке, жизнь которого достойна памятника. Выйдя из дома на Женевскую набережную, я медленно

19.

пошел в сторону фонтана, с удовольствием вдыхая свежий запах воды, которая плескалась под днищами качающихся яхт. Я шел и думал:

Дед был заложником обстоятельств, жутких обстоятельств, и только вера в то, что его жизнь еще нужна на этом свете, спасала его от смерти. На деньги деда, на его родине надо будет поставить часовню. Что бы всякий человек мог зайти туда и зажечь свечу в честь таких вот сильных духом людей, которые честно несли свой крест, веря в высшую справедливость нашего Создателя.

Мне вдруг стало очень легко, и я понял, в чем был смысл жизни моего двоюродного деда. Смысл его жизни был в надежде на эту самую жизнь, правильную и справедливую, ту, которую он смог построить, для себя и людей.

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Андрей Балакин. Надежда на жизнь (рассказ): 3 комментария

  1. ГМ03

    Кабы автор убрал начало, переписал середину и позаботился о складности финала, вышла бы неплохая история. А пока, увы.

  2. Екатерина Петрова

    На самом деле неплохой рассказ, основные действия разворачивались во 2 половине, первую часть следует немного отредактировать, сделав ее более короткой

  3. admin Автор записи

    «…разбирая документы по этой теме мне попалась на глаза одна аналитическая записка…» Проезжая мимо станции (запятая), у меня слетела шляпа.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.