1.
Старый, огороженный полуразвалившимся каменным забором двор не менялся уже лет пятьдесят. С ним все эти годы, а может, и дольше не менялся дед Карапет – старый армянин, вечный житель этого дома. Когда здесь появился Карапет, никто не помнил, но все знали, что до войны он так же, как и сейчас, разгуливал по двору в своих круглых очках, подвязанных к ушам резинкой. Он помнил всех жильцов дома еще с довоенной поры и иногда просил нас передать им от него привет, не подозревая, что многих из них уже давно нет в живых. Менялись бабушки на лавочках, спивались местные алкоголики, садились в тюрьмы дворовые хулиганы, – не менялся только Карапет, пристально следивший в своих мутных очках за изменяющимся миром. Часто, подсаживаясь к сидящей во дворе компании, он спрашивал фамилию каждого, а потом рассказывал всем об их дедах и прадедах, которые жили здесь и умерли лет тридцать тому назад. Карапет с удовольствием вспоминал, как их предки, собираясь во дворе, играли в домино, пили пиво и под гармошку встречали Первомай. Потом он внезапно вставал и, рассуждая о том, как в старину дети любили своих родителей, уходил со двора, размахивая руками и качая своей седой кудрявой головой.
Карапет исчезал со двора до вечера и бродил по ближайшим ларькам, намотав на руку потрепанную авоську. Появлялся он поздно, с той же самой авоськой, где болталась бутылка кефира и буханка черного хлеба. Если во дворе кто-то что-то мастерил или ремонтировал, его короткая сухопарая фигурка всегда маячила рядом. Склонив голову набок и заложив руки за спину, Карапет долго следил за работающим соседом и что-то бормотал себе под нос. Простояв так некоторое время, он махал рукой и быстро уходил в темный подъезд. На гулких лестничных пролетах Карапет громко рассуждал о том, как такую же точно работу намного лучше и быстрее делали его соседи по дому до войны.
У Карапета было много детей, все они давно выросли и стали довольно престарелыми людьми. Дети приходили к Карапету раз в полгода. Когда вся его семья собиралась во дворе, кругом стоял непрекращающийся гвалт. Родственники говорили одновременно, перебивая друг друга и сдабривая свой армянский крепкими русскими словечками. Дети долго не засиживались у отца. Выяснив, что старик еще не собирается умирать, а его коммуналка в ближайшее время никому из них не достанется, отпрыски пропадали со двора еще на полгода. После прощания с детьми Карапет долго смотрел им вслед, заложив узловатые руки за спину, втянув голову в острые, худые плечи, и глубоко вздыхал всей своей немощной грудью. Его кудрявая, густая шевелюра блестела серебром, а на смуглом морщинистом лице появлялась мокрая полоска, которую он вытирал крючковатыми пальцами. Постояв у ворот около получаса, Карапет молча уходил к себе, и из открытого окна его комнаты мы слышали протяжную, как стон, армянскую песню; он тянул ее глухим, срывающимся голосом, то затихая, то снова беря высокую ноту.
Над квартирой Карапета жил прапорщик с идеально квадратной головой и густым пучком рыжих волос на затылке. Под узким бугристым лбом прапорщика находились два выпуклых глаза с бесцветными ресницами и такими же зрачками. Его приплюснутый нос выглядел как башмак и нависал над узкой верхней губой, утопленной в неровно скатанный, как пластилин, валик нижней губы. Голова этого военного плотно сидела на его угловатом, квадратном туловище и поворачивалась только вместе с ним.
Прапорщик разговаривал художественным матом, быстро проговаривая слова, составляя короткие, но емкие предложения. У него была маленькая машина, «Запорожец», такого же примерно размера, как и он сам. Во дворе, в его гараже, кроме машины хранилась картошка, висели чулки с луком и стоял железный мангал на случай пикников, которые устраивались тут же, с открытыми настежь воротами. Судя по обшарпанной коммунальной комнате
прапорщика и помятому старенькому автомобилю, он мало что нажил за время своей службы и, по-видимому, был честный малый. Но однообразная и скучная служба в узком кругу замороченных уставом людей привела прапорщика к тихому, но постоянному пьянству которое разделяла с ним и его жена, верная боевая подруга, имевшая такие же габариты, как
и он сам. Не раз можно было видеть эту крупную парочку сидящей у своего гаража-сарая с только что пожаренным мясом и бутылкой дешевого вина. Они, как два баобаба, возвышались над всем двором. Пережевывая свой подгоревший жилистый шашлык, прапорщик иногда
2.
бросал жене отрывистые слова, понять которые было трудно, но по интонации можно было догадаться, что это ласковые фразы. Жена отвечала ему отборным матом, но с улыбкой и не стараясь обидеть. Никогда нельзя было угадать, чем кончится очередной гаражный пикник. В будни, когда жена прапорщика перебирала со спиртным, она завершала общение с мужем троекратным посыланием его к такой-то матери. После этого раздавалась матерная скороговорка супруга и слышалась возня у гаража. Прапорщик пытался поднять заснувшее на скамеечке необъятное тело подруги, чтобы перенести его в квартиру. С третьего или четвертого раза ему все-таки удавалось втащить драгоценный груз к себе в комнату, и к полуночи во дворе все затихало.
В выходные дни, основательно выпив, жена прапорщика не засыпала во дворе, а часто требовала бурного продолжения пикника. С криком «хочу кататься!» взбалмошная баба пыталась выкатывать из гаража «Запорожец». Делала она это энергично, напирая на маленькую машинку всем своим мощным торсом. Прапорщик, видя, что жену в таком состоянии не отговорить от навязчивого желания, вставал со скамейки и, кряхтя, упирался в «Запорожец» с другой стороны, стараясь не дать разбушевавшейся супруге выпихнуть машину во двор. Минут пять они пыхтели друг против друга, как два упрямых носорога, фыркая и упираясь. Она это делала весело, распевая похабные песни и тряся в такт огромными бедрами и грудями, а он, мрачный и красный, теряя последние силы, еле удерживал машину в гараже. Наконец, не выдержав напора жены, прапорщик отпускал автомобиль, и он под победный вопль супруги выкатывался во двор. Но представление на этом не заканчивалось. Не давая женщине отпраздновать свою победу, прапорщик заталкивал ее в гараж, и оттуда слышались глухие звуки, как будто мясник шлепает ладонью по большой филейной части говяжьей туши, выбирая кусок посочнее. После полученной трепки жена прапорщика бросала «Запорожец» и, довольная, поднималась к себе в квартиру, продолжая громко распевать нецензурный уличный блатняк.
Прапорщик тем временем жутко страдал, переживая случившуюся размолвку. Он много курил, сидя у своей машины мотая головой, и тихо бормотал какие-то печальные слова. В эти горькие для прапорщика минуты одно из окон его квартиры распахивалось и оттуда высовывалась голова веселой супруги. Ласковым, ехидным голоском она начинала громко звать своего мужа: «Импотюша! Иди в кроватку! Импотютюша!» Прапорщик хлопал дверью «Запорожца» и, подняв все стекла, запирался в машине. Некоторое время из окна еще неслось это ненавистное для прапорщика слово «импотюша», которое развратная супруга выкрикивала на все лады. Наконец это ей надоедало, и она захлопывала окно. Тогда прапорщик медленно выползал из автомобиля и садился рядом с его колесом. Униженный, он долго курил, вздыхал и поглаживал лысую покрышку колеса. Наверно, он так успокаивался, а может, вспоминал то время, когда его ладонь мягко поглаживала плечо женщины, которую он когда-то любил и обещал сделать счастливой, а она смеялась, уткнувшись копной упругих золотистых волос ему в грудь.
Кроме этих неспокойных супругов этажом выше жила еще одна семейная пара. В отличие от прапорщика и его жены, эти жильцы вели тихий образ жизни и отличались скромностью и рассудительностью, тем более что были они далеко не молоды. Главную роль в этой семье играла жена. Она была из тех дам, которые с возрастом становятся более привлекательными, чем в молодости, и не несут на своем лице следы былой красоты. Ее внешность к семидесяти годам уравнялась с внешностью бывших красавиц, с годами ставших такими же милыми старушками, как и она. Эта женщина уже пребывала в гармонии со своим возрастом и занималась в основном поддержанием жизненных сил еще более пожилого супруга. Вероятно, он достался ей в очень почтенном возрасте, тем заметнее было ее стремление предупредить все скромные желания супруга и обеспечить ему необходимый покой. Она это делала так умело, что муж, руководимый ею, во всем предпочитал ее желания своим, принимая их за
собственные. Выглядел он слишком статично. Возраста был неопределенного; наверняка
восьмидесятилетний рубеж был им преодолен, а вот дальше можно было только гадать, как долго он живет на свете.
Этот соседкин муж имел маленький рост и большую голову, на которой рос легкий белый пушок. Под большим лбом помещались крупные, морщинистые черты лица. Глаза были как две щелки, блестящая кожа вся была покрыта оспинками, похожими на маленькие неглубокие ямки. Лицо супруга, словно застывший воск, не выражало ни живой мысли, ни старческого слабоумия. Он все время молчал, и озвучиванием его пожеланий занималась жена. Ходил он,
3.
как хронический алкоголик, нетвердой походкой, осторожно нащупывая ногами землю. Но сосед не пил, всегда был чист, наглажен и пах дешевым одеколоном. На его хилых плечах висел старый пиджак, под которым топорщилась белая рубашка, на шее – черный галстук, а на затянутом в поясе ремне болтались широкие брюки. Туфли, хотя и стоптанные, всегда отличались чистотой и начищались до блеска. Соседка даже любовалась им, когда они шли вдвоем по улице, взявшись за руки. Она держалась чуть сзади, как бы осматривая супруга со стороны и не выпуская руку мужа, все время направляла его в нужную ей сторону. Поэтому старик то притормаживал, то ускорялся, качаясь около жены, словно надувной шарик на веревочке. Ее муж никогда не выходил во двор один. Рядом всегда была супруга. Он покорно стоял рядом с женой, когда она разговаривала с соседями, и многозначительно молчал. Закончив беседу, жена подавала мужу знак, и он степенно раскланивался с собеседником. О ней во дворе знали всё: кто были ее родители, где она работала до пенсии, какие у нее родственники. О нем же никто ничего не знал. Соседи даже не могли вспомнить, когда он здесь появился. Ни в каких дворовых склоках они не участвовали и никогда во дворе не сидели. Можно было подумать, что непроницаемый взгляд старика хранит какую-то страшную тайну и поэтому жена ограждает его от ненужных контактов.
Супруги были одиноки. Детей у них не было, а все родственники давно умерли. Они существовали только друг для друга. И когда, пережив очередную зиму, эта семейная пара сидела в парке на лавочке, в глаза бросалась неподвижная голова старика, прямо посаженная на негнущуюся шею и похожая на голову загадочного сфинкса. Его застывшие глаза так значительно смотрело вдаль, что прохожие оборачивались, удивляясь монументальности выражения лица этого человека. А он просто сидел на солнышке, отогревая в его лучах свое озябшее от плохого кровообращения восковое лицо. Рядом была его жена. Нахохлившаяся, как старый воробей, она подпирала своим острым плечиком спину супруга, как всегда, держа его за руку и пряча свой нос под мохер потертого шарфа.
На одной площадке с Карапетом жил хмурый плиточник, а ниже, в полуподвале, в комнате коммунальной квартиры, обитал простодушный шофер. Это были совершенно разные по характеру люди, и одинаковыми у них были только возраст, имя и болезнь. Обоих звали Сашками, каждому было по сорок лет, оба были хронические алкоголики. Сашка-плиточник, ушлый прохвост, с лицом, испещренным не по годам глубокими морщинами, с близко посаженными поросячьими глазками, всегда имел недовольный вид. Зачесанные на крупную лысину седые жидкие волосы топорщились у него во все стороны, а небритые щеки, подернутые желтоватой щетиной, всегда были искривлены недоброй ухмылкой тонких синеватых губ. Вечно спущенные штаны, висевшие под круглым животом, придавали его походке невнятность. Казалось, что он все время идет вбок. При ходьбе Сашка держал руки сзади, слегка побалтывая ими за спиной. Если бы не злое лицо, он мог бы сойти за клоуна. Плиточник постоянно был настороже, шатался ли он по улице, отирался ли под магазином или сидел в пивной. Сашка был мелкий жулик, и людей, которых он когда-либо обманул, в округе хватало. Если плиточника ловили обманутые им кореша, он просто повисал у них на руках или валился под ноги. Поелозив безжизненное Сашкино тело по асфальту, мстители в конце концов бросали его где-нибудь в подворотне и, плюясь, уходили.
Как-то у себя дома он решил сорвать в кухне старую плитку и выложить новую. Терпенья у него хватило только на то, чтобы оторвать плитку от стены. После нескольких дней работы
Сашку охватывала тоска, и он запил, прикрыв искореженную стену ситцевой наволочкой. Плиточник пытался закончить начатую работу, но каждый раз, когда он крал очередную партию плитки с ближайшей стройки, пропивал ее почти сразу, успев положить на стену всего только один ряд. Так он практиковался три раза, пока на стене не образовалось три ряда совершенно разной по цвету и величине плитки. Дальше дело не пошло, и Сашка окончательно забросил идею благоустройства квартиры.
Временами, особенно после взбучек, полученных им от обманутых граждан, плиточник мстил за свою тяжелую жизнь; злобу он вымещал на жене, частенько бил ее в своей квартире. Соседи никогда этого не видели, но всё хорошо слышали. Во время этих побоищ потолки в квартирах жильцов этажом ниже сотрясались так, что казалось, Сашка не бил свою жену, а бросал ее со шкафа на пол.
Надавав тумаков супруге, он быстро убегал из дома и прятался по соседним дворам, пережидая, пока очередной наряд милиции, приехавший по вызову его благоверной, разыскивал дебошира по ближайшим сараям. После каждого избиения его жена появлялась
4.
во дворе в туго повязанном на голове пуховом платке, из-под которого виднелся красный, распухший нос и подбитый глаз.
Но и жена никогда не упускала случая отомстить своему законному супругу. Когда в невменяемом состоянии он поздно вечером, цепляясь за перила, карабкался по лестнице к себе
домой, его жена тихонько стояла на пороге своей квартиры. Приоткрыв дверь, она ждала появления его лысины на уровне последней ступеньки лестницы перед дверью. Когда его голова со свисающими, как пакля, волосами показывалась перед лестничной площадкой, жена осторожно поднимала ногу и, упершись пяткой в голову Сашки, толкала ее что есть силы. От пинка в голову плиточник срывался с лестницы и, проскакивая два, а то и три лестничных пролета, летел кувырком вниз. Стук бьющегося о ступеньки пролетающего Сашкиного тела предполагал, как минимум множественные переломы и сотрясение мозга. Однако ничего подобного не происходило. Отлежавшись несколько минут в подъезде, Сашка начинал шевелиться и опять упрямо полз наверх.
Часто плиточнику помогал доползти до квартиры Сашка-шофер. Он дотаскивал плиточника до его лестничной площадки, прислонял к двери и тихо спускался к себе в подвал.
Беда этого непутевого парня заключалась в том, что в голове у него еще бродили душевные, человеческие чувства. Сашка-шофер родился и вырос в деревне. В городе ему было не по себе, но он упрямо пытался приспособиться к суете коммунально-городской среды. С круглым лицом, бритым затылком и всегда виноватыми глазами, выбирался он утром из своей полуподвальной комнаты. В застиранных штанах и мятой рубашке спешил на очередную автобазу, устраиваться на работу. Там он трудился до «первого случая», после которого влетал в штопор и выбирался из него уже свободным от работы гражданином. Обычно в такие безработные недели он попадал под дурное влияние Сашки-плиточника. Тот вытягивал из него деньги на выпивку, таская с собой по сомнительным корешам, и подбивал шофера на мелкое мошенничество, за которое чаще всего тот и отдувался. После очередной трепки за проделки плиточника Сашка-шофер несколько дней ходил трезвым. Он шатался по двору, красный как свекла, и всем предлагал помощь. Делал он это бескорыстно, очевидно, стыдясь своих прежних, пьяных выходок, и помощью как бы извинялся за них. В эти дни трезвости он помогал соседям по хозяйству, играл в домино, стараясь угодить компании, и ходил по автобазам в поисках новой работы. Но опять появлялся плиточник с паленой водкой и уводил шофера в очередной губительный загул. Сашка-шофер мучился от своего недуга, пытался даже ему противостоять, но поросячьи глазки плиточника намертво впивались в виноватые глаза шофера, и Сашка терялся от напора бездушного пройдохи.
Бывало в зябкое ноябрьское утро Сашка-шофер, как всегда, красный после запоя, в одной майке, растянутом трико и сандалиях на босу ногу, выходил из своей подвальной комнаты и шел через двор к воротам. Стоял около железной решетки и глубоко дышал, набирая в грудь холодный, влажный воздух осеннего утра. Когда он смотрел в пустоту темной улицы, глаза его наполнялись слезами. Наверно, в эти минуты ему казалось, что он видит идущих по улице отца и мать, которые держат за руки его, беззаботного маленького карапуза, а он вприпрыжку шагает рядом с ними и смотрит на мир большими виноватыми глазами.
Вечерами слабый свет лампочки в деревянном тамбуре подъезда еле освещает потрескавшиеся ступеньки. Гаснут одно за другим окна дома, пропуская темноту в пространство двора. Но двор еще долго не затихает. Прапорщик до ночи возится с воротами гаража, подпирая их грязным мешком картошки. Из подъезда во двор бредут уставшие за день соседи, скрепя железными ведрами, вынося последний мусор из своих квартир. Двор немеет постепенно, застывая в своей пустоте.
По утру двор опять примет в себя ту жизнь, которой он живет уже больше века. Люди, как и сто лет назад, будут жить в нем в суете и тревоге, будут рождаться и умирать под этими старыми стенами, поддерживая их фундамент своими надеждами из поколения в поколение.
Как поквартирная перепись жильцов с развернутой характеристикой для домкома пойдет. Как художественное произведение – увы. Полагаю, что автор хотел показать двор как некую вселенную, где кого только нет и каждое создание примечательно. Также предположу, что планировалась некая ностальгия. Но не случилось. Для ностальгии стиль выбран неподходящий, а изображение вселенной не случилось потому, что нет единого смыслового стержня, на который бы нанизались эти истории. Последними абзацами автор сделал попытку обобщить, но снова увы, не получилось. К сожалению.
Образно, живо, читабельно. Но мне показалось, что по своему смыслу это повествование не отличается от пересудов бабушек на дворовой скамейке, когда они соседям косточки перемывают. Понятно, что бабушки так самоутверждаются в жизни, заявляют миру и себе самим о своём существовании. Но простительно ли писателю ограничиваться таим мотивом в своём творчестве? Не уверен.