В тот год мои трёхлетние штудии под руководством профессора, одного из первых в своей изысканной, как он определял, области математики, завершились успешно: не только на ура принятой диссертацией, но и престижной премией юным учёным. Мне было двадцать. В университет поступил в четырнадцать, числясь среди вундеркиндов. Я и впрямь был без памяти увлечён математикой, так что времени ни на что иное не оставалось, и только за год до окончания под водительством старшего товарища, тоже одного из учеников моего профессора — уж не по его наущению? — я впервые оказался в борделе, где выбрал по своему вкусу не слишком размалёванную, похожую на пацана, глядевшую на меня, как бы выразился сейчас, искушённо лолитно. Точно выверенными движениями, без суеты, как говорится, быстро, но не торопясь, она меня аккуратно всему научила.
Кроме премии, на которую можно было несколько месяцев протянуть без изысков в еде и борделя, я получил обещание места университетского преподавателя, ассистента профессора, которое должно было открытья — в этом-то и загвоздка — не сразу. Никто точно не знал, когда это случится: через пару месяцев, через год — гарантий никто не давал. Это время надо было как-то прожить, и профессор через знакомых, которых у него был весь немаленький кампус, приискал место учителя математики в пансионе на острове: поезд, пароходик, на верхушке горы старый, с очень большим грехом пополам к новым нуждам приспособленный замок, в нём пансион для мальчиков и школа при нём. Крыша, стол, небольшая зарплата. Что ещё нужно, чтоб перебиться? Смущало одно: толпа безмозгло галдящего пацанья; только с этим ничего не поделаешь.
Пансионеры, они же ученики, жили здесь месяц-другой, не успевая обзавестись отношением к ним и здешним прошлым, частенько придуманным, но были другие, здесь проводившие годы, даже внешним видом сильно отличаясь от скоротечных. То же и учителя с воспитателями, большинство эти должности совмещали, да и что было им делать после уроков?
Беседа с директором, которого, как показалось, мой возраст не разочаровал, была короткой, но содержательной. Он подтвердил условия, о которых было известно заранее, однозначно определил задачи своего воспитательного заведения: безопасность детей во всех умопостигаемых — именно так! — значениях слова, если приложится учёба, очень неплохо, никакое давление на учащихся не допустимо, и, вообще, сами понимаете — внимательно взглянув на меня и не пояснив, что имеет в виду — закрытое учебное заведение для юношества со всеми последствиями, из этой очевидности вытекающими. При последних словах директор намекающе подмигнул, но, выйдя из кабинета, я решил, что это мне показалось.
В дальнейшем новоявленные коллеги не раз выражение о закрытом учреждении в разговорах со мной с разными интонациями употребляли, и всякий раз мне казалось, что, подражая директору, подмигивали невзначай. Пацанья было не так уж и много, и, судя по тишине и сосредоточенности лиц, оно было не столько безмозгло галдящим, сколько постоянно озабоченным надувающимися брюками, из чего с большой вероятностью следовало: неутомимо дрочащим и меряющимся толщиной бицепсов, длиной членов и желтовато испускаемых струй.
Несмотря на тогдашнюю не по возрасту наивность мою, я очень быстро, замечая парней, держащихся за руки и жмущихся по углам, понял, на что директор и коллеги столь прозрачно мне намекали. Замечал и учителей, слишком, как мне казалось, горячо беседовавших с воспитанниками своими. А один из коллег, как-то подмигнув и похлопав меня по плечу, громким шёпотом прочитал на ухо дурацкий стишок:
Раз, два, три, четыре, пять:
Хвостик! Попка! Зайчик!
Кому невтерпёж ебать,
Пусть поднимет пальчик!
Через неделю после первого появления я устроил классу контрольную, как это было, по словам директора, меня наставлявшего, принято делать раз в неделю-другую. Получил семь тетрадей. Три ученика из трёх не сложных задач правильно ни одной не решили. Трое решили одну. Последняя тетрадь принадлежала высокому, изящно узкотелому ученику с твёрдым настойчивым взглядом, не только не спеша, уверенно прямоходящему, но и, возвышаясь над остальными, очень прямосидящему. Его тетрадь поразила отсутствием малейших помарок и чёткостью почерка, всё было решено безупречно, а цифры с буквами были выведены с каллиграфической тщательностью и даже изяществом. Когда клал тетрадь в общую стопку, из неё выпал лист.
Он был самым обычным в клетку, вполне вероятно, вырванным из той же тетради. Подняв и вкладывая обратно в тетрадь, заметил небольшой рисунок в левом верхнем углу, который, весь, целиком бросившись в глаза, возвращал меня в класс, исчезавший со стенами, потолком, доской и остальными учениками, оставляя одного из них и учителя, прикованными друг к другу взглядами, словно цепью. Он смотрел на меня, прицеливаясь, настойчиво, повелительно, словно требуя отвечать взглядом бессильно покорным. Учитель стремился уйти, оторвавшись от взгляда, цепь разорвав, ученик-художник не отпускал, натягивая цепь всё крепче. Рисунок не был отделан. Нескольких точных линий, безапелляционных штрихов было достаточно, чтобы персонажи были узнаны без помех и одновременно излишней точностью не были пригвождены к определённому месту и времени.
Двое персонажей, остальное угадывалось, и впрямь, кому интересно, кто там в классе ещё, кроме прочно связанных ученика и учителя. Рисунок был честен. С первой же встречи в классе я обращался к нему, сразу бросившемуся в глаза, и только через него к остальным четырнадцати парам глаз старшего класса. Большинству — все сидели на партах по двое, кроме него — мои объяснения были не интересны; они занимались своими делами, на познания в математике не претендуя. К успехам в учёбе здесь относились очень спокойно. Да и на что можно было рассчитывать, если большинство учеников несколько лет подряд ничему не училось, скитаясь вместе с родителями, пока у тех не появилась возможность, пусть на некоторое время расставшись, к оседлой жизни потомков пристроить, а то, что будет возможность хоть чему-то учиться, было неслыханной щедростью, бесплатным даром судьбы, которой, как и дарёному коню, ни в зубы не смотрят, ни под хвост не заглядывают.
Замок был вавилонскою башней. Ученики говорили на множестве языков, а когда переходили на общий, ошарашивали разнообразнейшими акцентами. Судя по фамилии, художник был явно французом.
На следующем уроке, возвращая работы, тетрадь с листом я держал крепко, опасаясь, что выпадет, представляя, как, выскользнув, он развевается, падает, кто-то из учеников подбирает, рассматривает, из-за парт выскакивают остальные, и через минуту озираются по сторонам ошарашенные увиденным. Ничего не случилось. Получив тетрадь, француз её не сразу раскрыл, словно был абсолютно уверен в правильности решений, в оценке, которую получил, и реакции на рисунок.
Нечего говорить, дня следующей контрольной я ожидал с нетерпением, а, получив пять тетрадей, с нетерпением нёс в свою келью, но сколько его тетрадь ни перелистывал, ни вытряхивал, ничего, кроме абсолютно верно без малейшей помарки выполненного задания, не обнаружил. Еще неделя нетерпения — всё повторилось. Ещё две уверили: рисунок был совершенной случайностью. Задним числом даже решил, что я всё придумал: и взгляд, и цепь, вообще никакого рисунка не было и в помине. Так что необходимо чаще применять испытанный способ избавления от излишних фантазий, которые, если не сопротивляться, чёрт знает к чему приведут.
И эта неделя, похожая на все остальные, потянулась медленно, неотвратимо, как приговор, который пригвождает преступника к преступлению. Никуда не спеша, я только после обеда, проходившего в общем зале, отправился к себе с пятью тетрадками продолжавших мои задания выполнять. Начал с француза. Он будто рядом стоял, насмехаясь, мол, не угодно ли, господин учитель, перелистать тетрадь, кое-что поискать.
На том же листе рядом с прежним было два рисунка того же формата. Под ними пару слов — комикс бы получился, по крайней мере, начало. На втором рисунке учитель листал недоуменно тетрадь, в эмпиреях ему виделся ученик, с едва заметной ехидной улыбкой взирающий на тщетные поиски. На третьем они поменялись местами: учитель, вознёсшийся в эмпиреи, широко раскрыв от удивления рот и глаза, смотрел на застёгнутого на все пуговицы ученика, сидящего за партой и, глядя на учителя, без малейшего признака на лице спокойно, очень будничного онанирующего. Из приоткрытой ширинки выглядывала только головка, зажатая двумя пальцами чуть-чуть брезгливо, словно намекая на нежелательность действия, но, что поделаешь, нет гербовой — рисуй на тетрадной математической.
Представил, как на глазах у всех обитателей замка с высоко надменно поднятой головой мой француз не спеша идёт по многочисленным коридорам, и все знают, куда и с какой целью он направляется, как дверь в мою келью распахивает, оставляя открытой. На следующем рисунке, который в уме нарисовал, мы оба голые, я перед ним на коленях: мой язык мечется между его ягодицами, вылизывая до изнеможения, но он не спешит, не выдаёт нетерпения, так что приходится следующего рисунка дождаться, на нём во всей юной величественной красоте: широкая грудь, могучие плечи, волосатые стройные ноги, и из копны торчит хуй, в мой рот пену горьковатую взбрызгивающий. Не успев ничего осознать, на следующем вижу себя: он, одетый, в толпе перед дверью. Меня голого, всего в малофье директор в кабинет приглашает, чтобы сквозь не стихающий гул мне услышать: тотчас покинуть замок и никогда более здесь не появляться.
После этих рисунков меня преследовал нагловатый запах его цветочным мылом — в замке было только такое — мытого хуя.
Кое-как отмывшись от липкости — условия в замке без слуг были, прямо скажем, не очень — попытался привести мысли в порядок. Как быть с листком? Не к директору же с этим соваться. Изорвать? Сжечь? Возвратить? Поговорить с автором? Где и о чём? Что тот от него хочет? От скуки и безделия издевается?
Не найдя ответы, отдав тетрадь с художествами и высокой оценкой, с нетерпением и ужасом ждал неделю, другую, ещё и ещё. Безрезультатно. Задачи решались, оценки заслуженно ставились, но лист с комиксом не появлялся. Долгими одинокими вечерами я в воображении новыми рисунками его пополнял вплоть до райского пустынного острова без всякого мрачного замка, где на берегу бирюзовой лагуны мы, целуясь, сплетались, словно лианы, проникая друг в друга всем, для этого природой назначенным.
Изводясь, считал дни, когда по окончании семестра смогу уехать хотя бы на несколько дней — придя в себя, вернуться с решением, как поступить. Мечтать о рае на берегу бирюзовой лагуны — прекрасно, только жить дальше так невозможно.
Контрольная была в день отъезда. Утром контрольная, потом, проверив в классе, на перемене раздам, пойду за вещами, а дальше берег, пароходик, поезд, свобода, старые и новые лица; главное: ни художеств, ни замка.
Урок закончился. Ученики двинули во двор размяться, мяч погонять. На столе три тетради — результат педагогический усилий длиною в семестр. Из трёх задач в двух тетрадях по две решены были верно. В третьей — всё безупречно. На листке к прежним добавлены два. На одном учителя, стоящего раком, ученик, рот ему зажимая ладонью, с невозмутимым лицом ебёт яростно, словно из не совсем подходящего места душу его вышибает. На втором со спущенными штанами учитель, поглаживая яйца, стоит на борту пароходика, а на горе ученик, провожая, с нагловатой ухмылкой руку в прощальном приветствии поднимает, из расстёгнутой ширинки, слегка розовея, залупа виднеется: на гору, на замок, на корабль, на пассажиров и на него извергается поток малофьи, как принято писать по иным, правда, поводам, перламутрово переливающийся в лучах заходящего солнца.
Пока рассматривал, тихо, незаметно, неслышно рядом со мной художник-француз оказался и надменно вопросительно посмотрел: мол, как, господин учитель, понравилось? Дрожащей рукой без единого звука, вложив в тетрадь лист, не поднимая глаз, ему протянул.
Поздно вечером добрался до города, всю дорогу пытаясь избавиться от вопроса: что это было? На него ответа у меня нет и сейчас, спустя множество лет. На следующий день по приезде, позвонив профессору, узнал, что обстоятельства изменились, на остров могу не возвращаться.
Тем комикс и завершился.
Случайно встретившись с моим давним скоротечным коллегой, узнал, что бывший наш ученик вскоре после моего отъезда, точней сказать, бегства, остров покинул и вскоре нелепо погиб, упав со скалы, куда, невзирая на предупреждения и дурную погоду, на спор с другом взбирался. Тело искали, но не нашли. А ещё через несколько лет, когда это стало возможно, друг опубликовал большую повесть покойного или маленький роман, автором иллюстрированный. Тираж крошечный. Содержание, как говорили, фривольное. Давнишний коллега пытался отыскать экземпляр. Не удалось.
Текст автором прописан хорошо.
Чувствуется опыт.
Может спугнуть тематика – гомосексуализм – это на решение главреда.