Иван Плахов. Поездка в ни-куда (повесть). ДЕНЬ ПЕРВЫЙ.

Серый узкий перрон под серым небом. Слева серая линия грязных вагонов, перед ними злые проводники в темно-серых шинелях по-собачьи преданно сторожат открытые двери, справа крашеный в серый цвет сварной из сплетенных прутьев забор, отделяющий перрон от остальной территории вокзала. Вдоль забора тянутся отдельные кучки граждан и гражданок, матери с тюками и орущими детьми, чемоданы и сумки. Предотъездная суета. Напротив пятого вагона, почти в конце перрона, стоят четверо – двое мужчин и девочка с женщиной – в ожидании недостающей пары попутчиков. Один из них, – высокий, статный, плешивый, излишне суетливый, с манерами вельможи, – все время порывается заговорить со своим попутчиком – плотным, взъерошенным, с коротко стриженной седой бородой, – но тот будто уклоняется от его фраз, каждый раз поворачиваясь к нему спиной.

– Кирилл Александрович, ну что же вы, – обиженно тянет плешивый, почти хватая своего собеседника за рукав, – не выспались, что ли? Ну, поговорите со мной, иначе мне скучно. Нам уже садиться нужно, а их все нет и нет.

– Вон он, – по-прежнему стараясь не смотреть в лицо плешивому и отворачиваясь от него роняет его попутчик и кивает в сторону вокзала, откуда на них надвигается сквозь толпу высокий, со злыми медвежьими глазками за тонированными линзами очков, длинноногий человек неопределенного возраста, одетый в серо-синюю спортивного кроя куртку, катя за собой багаж, – тяжелую сумку на колесиках с длинной выдвижной ручкой.

– Я не опоздал? – спрашивает длинноногий и останавливается рядом с взъерошенным крепышом, пожимает ему руку и продолжает, – А где Светлана? Что, ее еще нет? Надо позвонить. Мы не опаздываем? Посадки еще нет?

– Иван Степанович, ну наконец-то вы прибыли. А то я уже собирался вам звонить. Ведь так можно было уехать и без вас, – засуетился плешивый, обрадовавшийся вновь образовавшемуся собеседнику. – Нам уже пора садиться. Пора садиться. Времени осталось мало. Где Светлана? Звоните ей, звоните. Билеты у меня, я их вам сейчас выдам. Ну давайте же, поторопимся.

Длинноногий достает из левого кармана джинсов свой мобильный и, набрав номер, ждет.

– Алло, Свет, ты где? А, и скоро? Уже идешь внутри вокзала. Наш перрон крайний справа, надо идти до самого конца. Номер поезда 72. Уже увидела? Молодец. Так мы ждем.

Он убирает обратно телефон в карман джинсов, не торопясь берет из рук плешивого два билета, – для себя и своей спутницы, – и, даже не взглянув на них, обращается к крепышу и его спутнице, – слегка облезлой блондинке в короткой норковой шубе.

– Кстати, с Новым годом! Как встретили?

– И тебя, Иван Степанович-ч-ч-ч с Новым годом, – неторопливо тянет крепыш, исподлобья глядя на него немного мутными свиньеватыми глазками, – всех тебе радостей, многих лет жизни. Премного тебе благодарны, что ты о нас вспомнил, грешных, и почтил нас своим вниманием-м-м-м-м.

Демонстративно, не замечая злой иронии в словах крепыша, длинноногий поворачивается к нему спиной и начинает двигаться обратно к вокзалу, навстречу своей Свете. Увидав ее издали, начинает махать рукой, в которой зажаты их билеты. Когда она приближается, то он обнимает ее, целует, забирает из ее рук багаж, – такую же сумку, как и у него, только другого цвета, – и, слегка приобняв ее, движется обратно с ней к оставленным им попутчикам. Плешивый радостно всплескивает руками.

– Ну что, все в сборе, можно садиться в вагон. Паспорта у всех с собой? Иначе не пустят. У них здесь строго, все-таки за границу едем. Помните об этом. Женя, не спи, бери вещи и за мной.

Он первым со своей дочерью, – большеротой и плоскорылой, с заспанными глазами, – подходит к проводнику и слегка суетливо сует билеты и паспорта. Проводник, худой и пьяный, совсем не похожий на человека, а скорее на маклера из преисподней, обнюхивает всех отъезжающих поочередно и пропускает внутрь своего вагона. Плацкартный вагон, сильно потрепанный, производит впечатление чего-то раритетного: на таких, как этот, ездили все жители канувшего в лету союза республик свободных, – и вызывает неподдельное удивление и ностальгические воспоминания из детства.

– Я думал, что таких вагонов уже не осталось, – зло зубоскалит длинноногий, бредя с вещами по узкому коридору вслед за энергично двигающимся плешивым, все время восклицающим «Нормально, а мне здесь нравится».

– Мы же едем за границу. Это же лицо нашей Родины. Я на таких еще к бабушке в Брянск ездил, когда  ребенком был.

Вслед за ним бредут все остальные: Света, – девушка неопределенного возраста, крепыш и его жена. На их лицах читаются недоумение и еле скрываемая брезгливость. Заняв купе и две полки напротив через проход, все сидят и ждут, когда поезд тронется и начнется их путешествие.

– Ну, что скажете, Иван Степанович? – выжидающе спрашивает крепыш и заговорщицки подмигивает левым глазом. – Как обстановочка? Как места?

– Да нормально, Кирилл, не парься. Это ведь только начало. Будь ближе к народу, – отвечает длинноногий.

Плешивый суетится, колоратурно вздыхает, театрально возводя очи кверху и клянется, что это лучшее, что можно было на новогодние праздники достать, т.к. купейных билетов не было. Ему никто не верит, включая и его самого, а его обильное слововыделение начинает раздражать. Незаметно поезд тронулся, стук колес все громче и громче. Наконец появился проводник и, забирая паспорта и билеты, каждого из присутствующих называет по имени.

Плешивый оказывается Скороходовым Валерием Евгеньевичем, с ним дочь Скороходова Евгения Валерьевна. Длинноногий – это Гроссман Иван Степанович, с ним едет Столичная Светлана Юрьевна. Лохматый крепыш оказывается Огородовым Кириллом Александровичем, не первой свежести блондинка, его жена, Огородова Маргарита Викторовна. Итак, все разместились на своих местах согласно купленным билетам. Разношерстная компания путешествует в таком составе впервые.

Организатор этой поездки, Скороходов, и вправду немного вельможа, только не настоящий, а скорее номинальный: он начальник отдела внешних сношений Союза станкостроителей, – он в одном лице и руководитель и секретарь, вынужденный все делать сам. Он занимается тем, что организует туры за рубеж для членов Союза и их семей. Это так вошло у него в привычку, что он готов везти куда угодно и кого угодно, только бы не сидеть на одном месте. Живет он тем, что с этих туров подворовывает. Огородов и Гроссман – его нынешние клиенты.

Читайте журнал «Новая Литература»

Огородов – профессор, но какой-то не настоящий, а скорее назначенный: умом и красноречием не блещет, научных работ не имеет, после окончания института остался преподавать ассистентом, да так и высидел свою должность по мере того, как хирело образование по всей стране, – живет тем, что обставляет интерьеры новых буржуа мебелью, а заодно подворовывает.

Гроссман – графоман-любитель, с детства мечтал стать кем-то значительным, но так никем и не стал. Полное непостоянство, хотя и очень злое: у него вертлявый ум и злой язык, которым он может очень ловко высмеять непонравившегося ему человека. Чем он живет, одному Богу известно, но наверняка подворовывает.

Их женщины подстать им самим: они с ними лишь потому, что не смогли найти никого получше, хотя бояться в этом признаться самим себе. От этой поездки все они ждут чего-то хорошего: каждый по-своему, но обязательно, чтобы случилось маленькое чудо, изменившее их жизнь к лучшему. Скороходов ждет, что установит доверительные отношения со своими новыми клиентами и сумеет их уговорить дать ему денег по его новое «грандиозное» начинание. Гроссман рассчитывает использовать поездку для написания книги, основную фабулу которой он придумал накануне. Огородов хочет посмотреть, как живут «проклятые» скандинавы, а заодно развлечься. Столичная надеется, что их отношения с Гроссманом обретут большую определенность, чем неясные намеки на платоническую влюбленность. Огородова боится бросить мужа одного, искренне считая его своей собственностью.

Итак, они все-таки едут. Каждый на своем месте. Скороходов предлагает:

– А не выпить ли нам, дорогие товарищи? Как-никак, а мы все-таки начинаем наше грандиозное турне по Скандинавии. Если бы не я, то вы бы так и сидели дома, уставившись в телевизор. А так мы в дороге. Что скажете, Иван Степанович?

– Я за, – коротко соглашается Гроссман и обращается к Огородову:

– А ты, Кирилл?

– Я только за, – испуганно моргает Огородов и ежится, будто замерз. Женщины напряжены, т.к. не одобряют желания своих спутников выпить.

– У вас что? – интересуется суетливо Скороходов, одновременно проделывая множество манипуляций: распаковывает свою сумку, переобувается, застилает постелью верхнюю полку для своей дочери, выкладывает скудную закуску на приставной столик в купе, – и все это как бы между прочим, почти играючи. Очевидно, что это для него дело привычное.

– У меня коньяк, семилетний, – говорит Огородов.

– У меня тоже, только французский, – отвечает ему Гроссман и тут же достает бутылку темного стекла с золотыми буквами и ставит на столик, добавляя к ней стопку одноразовых пластиковых стаканчиков. Этот поступок Гроссмана производит почти магическое воздействие на Скороходова: количество слов и телодвижений у него увеличивается почти вдвое, – его почти не видно, но очень хорошо слышно.

Женщины по-прежнему пребывают в полном ступоре от происходящего. Уже разлит коньяк по стаканчикам, Скороходов говорит и говорит, все выпивают по первой. Скороходов увеличивает количество слововыделений снова вдвое. Его эйфория достигает какого-то фантасмагорического уровня. Выпивают второй и третий раз. Говорят и говорят. О чем? Не важно. В основном слушают.

Скороходов знает решительно все. Как только Гроссман и Огородов односложно роняют какое-либо замечание о жизни, так тут же он сыплет фактами из своей биографии, подтверждающими или опровергающими изреченное. Постепенно, по мере выпивания, вокруг не остается ничего, кроме слов, журчащих со всех сторон. Гроссман тяжелеет, сознание его меркнет, и он, в пьяном оцепенении начинает про себя сочинять первую главу своего нового романа.

«Таинство написания книги схоже с таинством рождения человека. Ведь вначале нами движет лишь простое желание получения удовольствия, простого физиологического удовольствия. Да, да, ведь заниматься любовью, когда это у тебя получается с человеком, который тебе плотски нравится, ведь это просто здорово. Но и писать книгу – это вначале тоже получение удовольствия: игра со словами и смыслами, с бездной сюжетов, концы которых ты еще не знаешь, – удовольствие от занятия любовью с собственным разумом. А затем, черт побери, наступают последствия этой любви: появляется плод этой любви, заботиться от рождения которого вдруг становится твоей главной обязанностью, – и это оказывается таким ужасным обременением, что уж и не в радость это, а в тягость. И уже ничего не хочется, а остается лишь желание бежать от этой ответственности и мороки куда угодно, только бы по-прежнему ничего не делать и ни от чего или кого не зависеть. Н-да, вот так выпьешь и столько сюжетов в голове начинает бродить. А когда надо их записать, то такая тоска тебя охватывает: что придется тебе ловить их в силки слов и помещать на бумагу, – что уже ничего и не хочется. Да ну и правда, пошли вы к черту. Я пьян. Нет, я не пьян, я скорее слегка нетрезв. Пожалуй, так лучше. Вокруг меня вертятся чужие слова и люди. Вот сидит Огородов. Сделать его частью сюжета моего повествования? Ну уж нет, он мне не интересен. В нем нет остроты, он так же пресен, как еврейская маца. Он зачем-то все время сосредоточенно хмурится и поднимает правую бровь. Наверное, думает, что так он выглядит умнее. И не понимает, что со стороны это выглядит глупо. Кстати, и я, наверное, со стороны выгляжу полным дураком: пьяненький, делающий вид, что меня заботит происходящий разговор. О чем они вообще могут говорить между собой, Скороходов и Огородов, ведь у них же вообще нет общих точек соприкосновения интересов? Хотя нет, вру. Есть – это деньги. И тот и другой их очень любят».

Гроссман на короткое мгновение очнулся, прислушался к их разговору и ужаснулся услышанному.

«О, Господи, он с ним говорит уже о третьем законе термодинамики. О тепловой смерти Вселенной, о демоне Максвелла. Еще чуть-чуть, и перейдет к объяснению устройства атомного реактора. Бедный Огородов, у него, наверное, мозг плавится от обилия той информации, что на него извергает неугомонный Скороходов. Итак, черт с ними, вернемся к своим баранам. О чем я там начинал думать. О своем романе? Почему бы и нет, ведь синопсис я написал. Главное действующее лицо – отец Арсений Куваев, одиозный церковный деятель, знаменитый тем, что разоблачает высокопоставленных представителей гей-лобби в нашем церкви. Вот это персонаж, достойный того, чтобы его описать. Ведь такой кругленький, ладненький, в круглых же очечках, с длинной козлиной бородкой, с реденькими, но все же длинными волосиками, сам себе нравится. Колобок, а не человек. И он – главный обличитель мирового зла? Тьфу, какая гадость! Нет, Гроссман, ну какой ты к чертовой матери писатель? Так, пачкун, да и только. Вспомни свой первый роман, написанный тобой в восемь лет «У майора Иванова заболел зуб». И это все. Помнишь? Чем ты лучше самого себя через 40 лет. Недалеко ушел. Нет, так литература не делается. Надо писать о чем-то высоком, например о Боге. «Ощущение личного несовершенства есть признак общей продвинутости человека». Откуда эта мысль? И продвинутости к кому или куда? Пусть меня хотя бы сейчас утешает мысль о том, что моя внутренняя неуравновешенность и неуспокоенность есть признак постоянства моего Духа. Так что, черт побери, с сюжетом? А может бросить эту историю, а начать писать что-то абстрактное? Некий поток сознания, случайная череда мыслей, без всякой связи или последовательности. Но ведь непредсказуемость поступков есть результат внутренней нерешительности личности, которая их совершает. Что ты, в самом деле, Гроссман мечешься как блядь в разные стороны. Прими одно направление и следуй ему раз и навсегда. Как немцы, бери пример с них. Хотя нет, пример плохой. Последний мой роман был о фашизме и о том, как при нем жилось бы нам, русским. В нем я был последователен и честен, дав свое видение русской души. И чем все закончилось – полным провалом. Его никто не хочет читать. Даже друзья. Я не говорю о том, что ни одно издательство, даже за деньги, не взялось печатать, боясь того, что их обвинят в пропаганде национал-социализма. Идиоты, ни один не понял, что это была книга о бессмысленности идеи русской души, о ее никчемности. Даже само словосочетание «русская душа» абсурдно, т.к. нет никакой русской, английской, немецкой или греческой души, а есть просто человеческая душа, у всех народов одинаковая, о которой и нужно говорить. Нет никакого русского пути, отличного от пути всех остальных народов, а есть безобразная эксплуатация элементарного невежества собственного народа, которого учат с детства мочиться мимо унитаза и презирать порядок и достойную жизнь. И кто же это придумал? Правительство? Нет-с, а придумали эту мерзкую сказку о великой русской душе русские же писатели. Классики, наше все. По-моему, это был Достоевский? Или Тютчев был раньше? Нет, точно Достоевский, уж очень это похоже на его еврофобские рассуждения в «Дневниках писателя». Им хорошо было писать в XIX веке о великой русской душе, сидя в Ницце или Баден-Бадене, в окружении вежливых европейцев и не видя пропитые русские хари собственного народа. А тут живи с ним каждый день».

Ненависть к собственному народу с такой силой охватывает Гроссмана, что он даже трезвеет на короткий промежуток времени и обнаруживает, что к нему одновременно обращаются и Огородов и Скороходов с предложением сказать тост.

– За то, чтобы проект русский народ и его государство как можно быстрей закрылся, – говорит он с неожиданной твердостью, свирепо смотрит на собеседников и стремительно опрокидывает содержимое своего стаканчика в рот.

– Все, – выдыхает он и морщится, – не заслужили свободы, нация рабов.

– Ну, вы уж больно строги, Иван Степанович, – журчит политкорректный Скороходов, – а как же Пушкин, а ракеты, а атомная бомба.

– Все спиздили, ничего своего нет, – уверенно обрывает его Гроссман и пристально смотрит на Огородова. – Вот скажи, профессор, есть у нас хорошие станки, или же все наши станки – плохие копии западных?

– Ну, ты же знаешь, что мы сами станков делать не можем, можем только копировать, – почти обиженно отвечает Огородов, стараясь не смотреть в глаза Гроссману.

– Вот то-то, – самодовольно констатирует Гроссман и продолжает, – посмотрите, в каком вагоне мы едем за границу. Ведь это же лицо нашего государства. Уродливое, неухоженное лицо страны, которой нет. Понимаешь? Мы живем в стране, которой нет. Как так может быть? Нет, честное слово, это меня бесит. Почему в нашей стране до сих пор ставят на посредственность? Почему?

– Зато мы последняя страна, в которой еще верят в бога, – мягко и твердо, как неразумному ребенку, ему выговаривает жена Огородова, неожиданно выныривая своим лицом из сумрака купе в тусклый луч света.

– Ты так думаешь? – морщится Гроссман.

– Я уверена, – заверяет его Маргарита, – Россия последняя страна, в которой еще верят в бога. Через нас весь мир спасется. Все остальные лишь делают вид, что верят, а на самом деле живут во грехе. Так наш батюшка Николай говорит.

– Ты ему веришь? – удивляется Гроссман.

– Я ему верю, – отвечает Маргарита, – он человек духоносный.

– Да, Иван Степанович, – поддерживает жену Огородов, – он ведь не простой батюшка, а доктор физико-математических наук, в Бауманском до того, как его рукоположили, преподавал. Ритка с ним неоднократно консультировалась по теме своей диссертации, когда готовилась к защите. Я ему тоже верю. Ведь весь Запад живет во грехе. Разве не так? Посмотри, что в Европе или Америке делается: голубые правят бал, диктуя всем остальным нормы поведения. Разве не так?

– Не буду спорить, Кирилл, – неожиданно сникает Гроссман, чувствуя снова опьянение, – как быстро смеркалось. Благодаря мудакам из правительства у нас теперь все время ночь. Господи, не страна, а жопа. Я, с вашего разрешения, ложусь спать. Прошу простить меня за излишнюю резкость.

Он разувается и медленно залезает на верхнюю полку. Теперь ему никто не мешает начать сочинять новую книгу, но он устал и хочет спать. Внизу активно журчит Скороходов, развивая очередную тему для дорожной беседы: теперь он обсуждает, что значит слово «железнодорожная» вода и кто его придумал.

Гроссман закрывает глаза и оказывается в глубокой темноте. Его мозг превратился в махровое полотенце, которым обернута его голова: приятное и пушистое на ощупь, – его сознание уже где-то снаружи, вне его тела. Он слышит голос, который говорит:

«Искусство жить заключается в умении покоряться своей судьбе. Наша жизнь похожа на огромное колесо, вместо спиц у которого вставлены ножи возмездия и которое крутится непрерывно в одну и ту же сторону, то быстрее, то медленнее. То, что мы совершаем, неминуемо отражается на ходе этого колеса, которое движется то быстрей, то медленней, и абсолютное безумие пытаться противостоять своей судьбе или пытаться повернуть колесо вспять. Оборот колеса судьбы будет неминуемо совершен, а обстоятельства и рок кармы просто рассекут и уничтожат вас, пытающихся противостоять судьбе. Наилучший способ, который изобрело человечество, – это чутко прислушиваться к самому себе и следить за знаками, которые появляются у тебя на жизненном пути».

«Кто это?» – спрашивает он самого себя и нисколько не удивляется, слыша в ответ:

«Это я, твоя совесть. Твой ангел-хранитель».

«А ты есть?» – интересуется  Гроссман.

«Но ты же меня слышишь, следовательно, я есть. Один китайский прозаик высказал догадку, что единорог в силу своей необычности может сойти незамеченным. Глаза видят лишь то, что видеть привыкли. Когда-то, когда ты был маленьким, мы часто с тобой беседовали, играли. Тебе нравилось. Но ты все забыл».

«Ты просто порождения моей алкогольной галлюцинации. Но продолжай, любопытно поговорить с умным человеком: у меня такое ощущение, что тебе есть что сказать. Я не люблю сюрреалистов, но встретиться с собственным бессознательным всегда приятно».

«Значит, ты по-прежнему отказываешься верить в мое существование, несмотря на то, что ведешь беседу со мной».

«Ну, я культурный человек, как-то невежливо не отвечать посланнику самого Бога, хотя я, если честно, я уже давно ни во что не верю».

«Всякий культурный человек – теолог, а чтобы стать им, друг мой, необходимо уверовать».

«Ты знаешь, для меня это очень сложно. К пятидесяти годам в человеке накапливаются ненависть, ирония, глупость и многочисленные истории. К сожалению, для веры места уже не остается».

«Просто человек мало-помалу принимает обличье своей судьбы, сливаясь воедино со своими обстоятельствами. Разве не так?»

«Наверное. Тебе виднее, ты же у нас божественная сила любви».

«Не юродствуй. Ирония по отношению к самому себе тебе сейчас не поможет. Ведь ты же так и не состоялся к своим 50-ти годам. И ты это знаешь».

«Ну и что, ведь я же все равно не могу ничего изменить в своей судьбе, ты же сам мне об этом заявил в самом начале разговора».

«Но ты же хочешь. Именно поэтому и пишешь книги, а точнее, пытаешься писать. Но у тебя все равно не получается».

«Но почему? Если ты и правда от Господа, то помоги мне».

«В этом деле помочь можешь себе только ты сам. Хорошие книги пишутся или же от скуки, или же от полного непонимания другими людьми. Как последний шанс быть услышанным и… возможно понятым. Это твоя же мысль, помнишь?»

«Самая лучшая мысль – это мысль на кончике пера, не успевшая еще соскочить на бумагу. Когда я обдумываю свои вещи, они мне кажутся такими глубокими, тонкими, интересными. Но когда я облачаю свой замысел в слова, то получается посредственная проза: огонь, жар замысла куда-то исчезает, остаются одни головешки сюжетов, смысл содержания которых я и сам не понимаю. Чего уж говорить о других. Хотя, например, мой «Дневник гитлерюнге» мне нравится. В нем я ясно изложил свое отношение к русскому народу».

«А что будешь делать теперь?»

«Ну, ты же знаешь. До того, как отправиться в это путешествие, я накидал синопсис будущего романа про отца Арсения. Хотел написать злую вещь на актуальную тему, чтобы прославиться. Но как это сделать, ума не приложу».

«Хочешь стать демиургом?»

«А можно?»

«Почему нет. Представь себе, как ты пишешь книгу во сне. Ведь во сне ты можешь себе позволить все, не правда ли?»

«И как мне это сделать?»

«Представь, что ты просыпаешься в акустическом коконе Колосова, который ты описывал в «Адрастее». Попробуй через него пробраться в мир к твоему заштатному демиургу. Тогда ты окажешься вне сюжета, персонажем которого являешься. А уже на свободе попробуй написать книгу так, как если бы ее писал сам Господь Бог».

«Хорошая идея, я бы сам об этом не догадался».

«Конечно, ты же все-таки человек и не знаешь, как устроен этот мир, в отличие от меня».

«Ну ты это, особо не задавайся. Все-таки ты часть моего воображения».

«Если тебе так легче примириться с фактом моего существования, то продолжай считать меня твоим ангелом-хранителем».

«Итак, просто открыть глаза и вылезти в его комнату?»

«Ага, нет ничего проще. Попробуй. На раз, два, три».

«А почему бы и нет. Раз, два, три».

Гроссман открывает глаза и видит лишь непроглядную черноту перед глазами. Он находится внутри какого-то мягкого на ощупь пространства, лежа на дне полого шара. Малейшее движение его тела сотрясает стенки этого шара. Он пытается встать, но материя под нагрузкой его тела деформируется и он падает в ватную, упругую, мягкую темноту. Он садится на четвереньки и осторожно ощупывает стенки вокруг. Находит отверстие, прикрытое материей, и через него вываливается в комнату, точь-в-точь соответствовавшую той, которую он описывал в своем первом романе.

Кокон, в котором он оказался, подвешен к потолку и не касается пола. В комнате пахнет красками, скипидаром и живописным лаком. Запахи напоминают ему его художественную юность. В комнате помимо кокона только стол и стул. Стол с одной стороны заставлен стеклянными флаконами льняного масла, скипидара, пихтового лака и растворителя, а с другой стороны завален книгами и тетрадями. Все тетрадки общие, из его детства.

Он берет одну из них и смотрит на ее оборотную сторону, на которой стоят выходные данные «Восход», арт. 6321 р. Цена 28 коп. ГОСТ 13309-79, 96 листов». Точно такие же тетрадки были у него в детстве, когда он учился в школе. На обложке изображен павильон ВДНХ «Атомная энергия».

«Какая убогость», – вздыхает про себя Гроссман и открывает ее. Первая страница покрыта мелким почерком, трудноразличимым, написано все выцветшими красными чернилами. Он внимательно читает:

«Основной вопрос, на который я пытаюсь найти ответ, – это каковы геометрические начала Бога или, если сказать иначе, то какова геометрическая форма Бога, на что он похож. Первое реальное знание о Боге дано нам в геометрии древних, которые пытались числом и пропорцией познать Бога. Так что есть Бог? И как его познать? Прежде всего, необходимо отметить, что всю полноту знания о Боге имеет человечество, но не человек, т.к. человек – существо двухмерное и не в силах воспринять многомерность и сложность мира Бога. Именно поэтому реальное знание о Боге было явлено человеку в образе Иисуса Христа, Богочеловека, путем проекции пирамиды восхождения из трехмерного пространства человечества в двухмерное пространство конкретного человека, линии пересечения которого и образовали звезду Иисуса – Богочеловека, заключенную в круг, как символ вечности. Тень Бога в нашем пространстве. Христос – это тень Бога-отца в нашем пространстве, отображение многомерного Бога в плоскость двухмерного человека. Закономерности построения звезды Иисуса следующие: в круг диаметром 2 метра вписан квадрат, являющийся основанием пирамиды, высота которой равна половине диагонали квадрата. Линии пересечения проекций пирамиды в плоскость круга образуют канонические пропорции Богочеловека, модуль исчисления которого 30 сантиметров. На основании этого же модуля строится и голова Христа, кратная 30-ти. Точка А – пупок, точка Б – половые органы: точка равноденствия между духовным и животным в человеке. Точка пересечения осей в пространстве человека».

Внизу основного текста, уже черными чернилами, приписано:

«Двойка как начало любого движения, двоичности смысла, многофункциональности и т.д.».

Гроссман листает тетрадь дальше. На следующих трех страницах эскизы каких-то сооружений, отдаленно напоминающие «проуны» Малевича, дальше снова идут записи дневникового характера, озаглавленные «Германия».

Его привлекает запись за 1-4 июня:

«Сидели целый день в школе, проект движется еле-еле. Мозги ворочаются как спросонья. Мираллес приезжал в среду, 3-го числа, на коллоквиум по поводу проекта Рэма Коолхаса в Карлсруэ. Очень быстро посмотрел наши работы, довольно сильно покритиковал. Потом, на другой день, долго сидели и думали, думали. Мираллес хочет, чтобы мы думали прежде, чем что-либо делали. И это, безусловно,  правильно. Но очень сложно сделать абсолютно продуманную вещь во всех деталях. Тем не менее, наш проект вроде бы двинулся с места. Закончили лечить зубы».

На следующей странице его привлекла следующая запись:

«8 июня. Понедельник. Встал довольно поздно. Учил английский, затем с Оксаной сидел в школе. Ругался страшно. Меня все больше и больше раздражают ее полная некомпетентность и профанация в архитектуре и при этом неудержимое желание давать советы и учить, как и что нужно делать. И это при условии, что она даже планов читать не может. Думал о России, о том, что она как страна кончилась. И это ужасно. Вечером гуляли. 9 июня. Вторник. Оксана уехала в Бонн ставить визы в совковое посольство. Я с утра сидел и работал как пчелка. Делал генплан в 1:2000. Сходил в магазин. Купил кальки на 90 DM, на все оставшиеся деньги. Мы сидим полностью на мели. Читал Исайю и восхищался, насколько это о нас. Вернулась Оксана, сообщила большую новость. Совки оправились от шока, испуг исчез, они обнаглели и принялись стричь купоны, «грабя награбленное» и «обижая сирот». Теперь они уже берут 30 DM за 1 визу, что полный маразм, при условии, что в Данию виза стоит 10 DM. В общем, государство умерло, но остались его дети. И дело его живет. Если это ветры сверху, то какая же мразь пришла к власти: моральные нормы для них ничто».

Дальше идет следующая запись:

«22 июля 1993 года. Прошел без малого целый год. За год я постарел и стал употреблять вместо местоимения «мы» местоимение «я». Как говорил Ницше, «в процессе работы все поверхностное и ненастоящее отпадает, остается только самое главное». Если вкратце описать ситуацию, произошедшую за прошедший год, то она такова. Мы были-таки приняты в Штедель-Шуле как полные студенты, когда были в Совке, – но как нам потом сказал Гетц Штокман, с нами были большие проблемы. После этого мы с еще большим рвением принялись двигать наш конкурс, время от времени консультируясь с Мираллесом, который иногда наезжал во Франкфурт. Мы нашли на лето очень хорошую работу, – в смысле оплаты, – в НРР, где и проработали все летние каникулы. В то же самое время мы двигали наш конкурс, работая после бюро в студии по 4-5 часов, до глубокой ночи (точнее, это делал я, исключая Оксану). За 1 месяц до конца сдачи проекта Герхард + Гудрун + Карл + Хайко организовали свою отдельную команду и стали делать альтернативный проект. Дальше события развивались с невероятной скоростью. Директор Орхуской архитектурной школы прислал факс в школу, где стояло, что его конкурс – это «work-shop» и что мы должны немедленно приехать в Орхус и делать проект на месте. Герхард с его командой сорвались с места и приехали первыми в Орхус, объявив себя единственными представителями Schtadele-Schule в Дании. Мы, пока провозились с визами, а с другой стороны заканчивая конкурс на «Чак-Поинт-Чарли» в Берлине (для НРР), смогли приехать в Данию только за 3 дня до конца, – одна из причин была еще и в том, что мы почти все закончили еще до отъезда в Данию, – до факса разъяренного директора и решили привезти уже готовый проект. Оказавшись же в Орхусе, мы обнаружили, что это никому абсолютно не нужно, что никто не нуждается в «бедных» русских архитекторах, которые «приперлись» со своим конкурсом. Это был самый настоящий неприкрытый расизм, когда нам показали, что наше место, – всех из восточного блока, не важно даже, какая страна и что за люди, – у «параши» и что мы просто не имеем права делать ничего лучше, чем западные люди. Наличие архитектуры в нашем проекте, наличие идей и ясной концепции, как и по какому пути развивать портовую архитектуру, вызвало просто ярость со стороны всех участников конкурса. Немцы, которые приехали раньше нас в Орхус, над нами просто издевались, заявив, что все, что мы сделали, никому не нужно, т.к. мы не можем принимать участие в конкурсе: мы не Schtedele-Schule, а Школа – это они, немцы. Директор Орхуской архитектурной школы оказался тоже, мягко говоря, человеком глубоко непорядочным, наврав нам с три короба, что мы можем принять участие как независимые участники и смеясь нам в спину и называя придурками и русской швалью и дерьмом. В результате всех этих махинаций нас просто выкинул из конкурса, разрешив лишь только выставиться, – какая огромная милость, – свой проект вместе с другими, т.е. просто поучаствовать в выставке. Мы пытались звонить Мираллесу, но безрезультатно. Под конец мы только получили свои деньги, – те, что затратили на дорогу и материалы для проекта, – и покинули сраную Данию навсегда, прокляв все и вся в этой стране. Если есть справедливость в этом мире, то пусть возмездие Кармы обрушится на этот гнилой западный мир с его лицемерием и двухрушитничеством, пусть понесут наказание все эти люди, как издевался над нами и унижал нас. И пусть исчезнет такая страна, как Дания, оставив памятью о себе лишь имя Ганса Христиана Андерсена, который хлебнул горя не меньше, чем мы, испытав чувство непонимания и отчужденности от своих соотечественников».

Гроссман перелистывает страницу чужого дневника и читает:

«Сентябрь 1992 года был для нас очень тяжелым. Мы не ожидали тогда, что может существовать такая несправедливость и что с людьми могут обходиться настолько несправедливо. Это было настолько сильное потрясение, что на нервной почве мы, – я и Оксана, – простудились и заболели. Через две недели, кое-как оправившись, мы продолжили работу в НРР, докалькулировали «many from capitalistic company» до 15.000 DM на человека и сказали «Good-bye» to mr. Faust. Кстати, смешная деталь. До того, как мы нашли работу в НРР, мы спрашивали место в KSP, другой довольно крупной компании во Франкфурте, директором которой являлся м-р Angele. После разговора с этим, с позволения сказать, ангелом ада, на следующий день мы имели интервью с мистером Фаустом. Прям так и напрашиваются аналогии с И.В. Гете. Смешно, но вместе с тем не менее интересно. Бог смеется над нами. Мистер Фауст – директор филиала НРР во Франкфурте и мы работали под его началом целых три месяца, – кстати, такой же мягкотелый, как и Гетевский Фауст, – благодаря его нерешительности мы проиграли вчистую наш конкурс на «Чак-Поинт-Чарли». Смешная деталь. Приятель Фауста, один из инженеров, работал вместе с Ф. Джонсоном в его бюро в Берлине над проектом для того же места, – к сведению: Ф. Джонсон получил один из участков под застройку в Берлине без всякого конкурса, как раз напротив нашего участка, и был председателем конкурсного жюри, – и работал для нашего шефа как шпион, переедая ему конфиденциальную информацию. За две недели до конца проекта он выслал факсом фасад Ф. Джонсона к его заданию. Наш шеф, предвкушая радость награды от начальства, что это поможет разработать наши фасады более удобоваримыми для престарелого эклектика и гармонично сочетающимися с его собственным дизайном, переслал фасад Ф. Джонсона без всяких комментариев главному шефу НРР в Дюссельдорф (его имя было Томма, ударение – на последнее «а»). На следующий день он получил тот же фасад обратно с корректурой шефа НРР, где стояло: «Почему не симметричный вход? Почему сочетание «стекло – камень»? Зачем постмодернистские формы дизайна?» и т.д. и т.п. Весь офис смеялся, что Томма раскритиковал престарелого классика и что этот факс с его комментариями и поправками следует выставить наряду с проектом НРР в том же самом ряду, как нечто самостоятельное. Ф. Джонсону понравилось бы несказанно. Если же исключить этот забавный эпизод в процессе работы над проектом, остальное было скучно и бездарно. Brutal commercial art and nothing more…»

Чужие неудачи, о которых говорится в этом дневнике, радуют Гроссмана несказанно.

«Так вот ты кто, демиург, теперь я все о тебе знаю», – думает про себя Гроссман, пролистывая, не читая, дальше его страницы, пока не натыкается на последнюю запись, датируемую 20 марта 1995 года.

«FFM. Боже, как я устал. Чертовски. За все время, что отделяет эту запись от предыдущей, в моей жизни не произошло ничего, что хоть как-то существенно изменило все положение и продвинуло меня вперед в моих поисках неизвестного. Тому, кто хочет познать непознаваемое и измерить неизмеримое, – порой чертовски, – трудно найти точку опоры, чтобы перевернуть этот мир. Боже, иногда я спрашиваю себя: «Почему я обречен быть совершенным, призванным подниматься все выше и выше, оставляя позади себя все больше и больше людей? Почему я должен быть Богом, если я этого по-человечески гнетусь?» – эти вопросы все больше и больше отдаляют меня от людей, а вещи, которые я делаю, не находят никакого понимания со стороны окружающих. У меня такое ощущение, что под конец меня вообще перестанут замечать и я растворюсь в действительности, как сахар в горячей воде. Какое бы не было хорошее вино, а после чрезмерно выпитого и пережитого остается горечь осадка на языке, которую пророки когда-то отливать в чеканные слова библейского Бога. Иногда меня охватывает отчаяние, когда я, стоя перед немыслимой громадой непознаваемого, должен научиться понимать, что это такое и дать ему точное определение, выразив простыми словами точные границы того, что я описываю. Но разве можно описать Бога, дав ему точные параметры и границы того места, которое он занимает, т.е. превратив его в вещь? На это я отвечаю только одно – можно все, только нужно быть последовательным до конца».  Дальше в тетради шли простые страницы, еще не заполненные или, может быть, уже не заполненные.

– Бог посмеется над тобой, немудрое мудрым сделав, – тихо говорит Гроссман и кладет тетрадь обратно на то же место, где она лежала.

«Ну что ж, теперь роль Бога предстоит сыграть мне, – самодовольно думает он, смутно представляя себе безграничные перспективы для будущего творчества, – уж я-то не устану сочинять себе подобных, заставляя их жить так, как я им велю. Я населю этот мир психопатами и извращенцами, описывая устройство их психологопатии с точностью натуралиста. Миру, уставшему от красоты, я противопоставлю мир хаоса и уродства».

Он садится за стол, из стопки бумаги на краю стола берет несколько листков, кладет их перед собой, и первой попавшейся под руку ручкой начинает писать.

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.