М. Злочевский. Глупое дурачье (рассказ)

Некогда в тридевятом царстве, тридесятом государстве шились и продавались мужские трусы исключительно длинные, почти до колен, чтобы у царевичей ничего не виднелось, трусы только черные, чтобы друг другу королевичи не завидовали, так что все особы мужского пола, кроме за границей бывавших — за численной ничтожностью не рассматриваются — от ноля до последнего вздоха эти черные длинные трусы надевали, в определенных случаях и местах соответственно их снимая.

Почему черные длинные? Потому что в советском человеке все должно быть прекрасно. Белье не исключая. Хотя черные длинные — какое же это белье? Ну, да ладно. Генсеки, не вам чета, их мудро носили, и ничего.

Даже на парад в таких выходили, партию-правительство спортсменски бурно приветствуя, мощью рядов сотрясая: слава труженикам швейной промышленности. А если бы не пошили? То-то же, не глупите.

Появление разноцветной недельки не до колен, а наоборот, знаменовало близкий конец социализма, развившегося до своего естественного конца, и государства, этому монстру отдавшегося и за глупую утопическую мечту свою поплатившегося.

Неделька бесстыже коротко, невозможно разноцветно явилась, воскресенье и вовсе бодро бордового цвета, — история дернулась, лязгнула, тронулась, покатилась и понеслась. Адреналин взбесился. Зашкалил драйв. Чувство страха пропало. И — понеслось.

Но в тот момент истории, о котором идет у нас речь, до недельки была ужасно как далеко, а до слова из трех букв, напечатанного на бумаге, дальше еще, и первокурсникам общежитие не полагалось, а старшекурсникам не гарантировалось. Зато хорошо успевающим — критерии устанавливались в соответствии с финансированием — платилась стипендия, которой не хватало на съем самой скромной жилплощади. Студенту хоромы, разумеется, не к лицу и не по плечу, но где-то жить все-таки надо, не будешь же на улице спать в белой майке и черных трусах: холодно и неприлично.

Так что, не тратя времени на бесполезное заявление об общежитии, пришлось идти искать крышу над головой в частном секторе одноэтажном, домишки добрых-недобрых старых времен, еще не снесенные, еще не завалившиеся: строили крепко, вода — колонка на улице, туалет, в смысле уборная деревянно-щелястая, — во дворе, лучше все в институте проделать, а если приспичит, то за угол. Из-за которого, проделав, выглянешь и увидишь.

 

Кошка на земле сидит

Тихо, не мяучит.

На нее мужик глядит,

Ему брюхо пучит.

 

Лазилось долго и поучительно. Аборигены были провинциально приветливы и старались помочь. Постучав в одну дверь, узнавалось, что во дворе никто не сдает, а вот на перекрестке, направо, за синим забором спросите. Оказалось, язык не только до Киева, но и до крыши над головой доведет.

Цену назвали, удобства во дворе показали, диван в большой комнате определили. Хозяева, старик со старухой, в маленькой спальне. Жизнь наладилась и потянулась. Ничего необычного: лекции-семинары, конспекты-столовые, ежевечерние визиты к трем студенткам, двухкомнатную квартиру с туалетом и ванной аристократично снимающим, поиски места и времени, чтобы со светленькой — Светой и звали — уединиться, чтобы раз за разом пробираться поближе к искомой заветности, которую беленькие трусики — до них не один день добирался — скрывали, таили, оберегали, настойчивости до ужаса медленно поддаваясь.

Здесь, на полпути остановимся, вперед не забегая. Впереди много интересного, но все по порядку. Речь ведь у нас о трусах черных почти до колен, а не о беленьких, даже, кажется, с кружевами. И то сказать, их носящим почет-уважение: восьмое марта, цветы, одежда веселенькая, трусики белые, все им, труженицам, учительницам, поварихам и шпалоукладчицам.

Вот. Возвращаюсь как-то от Светы беленькими трусиками ее окрыленный, внизу своего живота удрученный. Преграду настойчиво одолев, пальцы добрались до заветности. Как там у главного русского юнкера на все времена, до двойного кургана. Трава шелковистая, трепещущая на ветру. Только какой там ветер, какая там степь-да-степь, как только, так сразу отпрянула, оттолкнула. О черных до колен моих речи нет вовсе, будто нет в них ничего, вниманья белых трусиков с кружевами достойного.

Вот и все. Продолжение следует. И сколько же веревочке виться? Полсеместра прошло. Несолоно хлебавши в свой приют возвращаюсь с сердцем тяжелым, с черными трусами, надеждами переполненными. Захожу — навстречу хозяйка, так, мол, и так, сегодня, на одну только ночь, парнишку пустила, он на раскладушке, а ты, как всегда, на диване.

Что-то озабоченный надеждами хмыкнул в ответ и к себе на диван. Пацан на раскладушке сидит, перебирает бумажки. Обрадовался, рот открывшись, не закрывается, видимо, долго молчал, надоело. Из деревни, приехал в военкомат, велели еще завтра прийти, последний класс, чтобы дважды не ездить, остался за рубль. Это он справедливо решил. Всем известно, с военкоматом — там тоже все в черных трусах до колен — лучше не связываться.

Выговорившись, ждет, когда подключусь, охота ему поболтать со студентом. Что-то буркнул вежливо, чтоб отвязался. А он свое, продолжает, до Маши добрался, он ее любит и дарит подарки, а она не дает. И не целуется. И руку в трусы не пускает. Значит, тебе еще повезло, целовать позволяет, правда, не в губы, и руку пускает, от чего только боль внизу живота.

Стал пацан раздражать. От Машки вроде бы в сторону, но каждый раз к ней возвращается: выбор в селе небольшой, пацанов в классе больше, чем девок, все на пары разобрались, шаг влево, шаг вправо — по морде нарвешься.

Пробовал книгу раскрыть — тот рот не закрывает. Похоже, до смерти Машка замучила. А что Светка — нет? Корона с головы не упадет — самой раздеться, не мучая, да еще с него трусы черные снять. Что за жуть эти трусы. Будто нельзя сшить другие, чтобы штаны снимать было не стремно.

Не тогдашнее это словечко. Это сегодня стремно, тогда же решил: пора спать. Разделись, оба в черных трусах, поглазели, позыркали, взглядом полапали и спать завалились. Долго ворочались, он Светку вспоминая мучительницу, тот — Машку, которая ни поцеловать, ни руку запустить не позволяет.

Глупое дурачье! Не знали, не ведали, что все в их руках! Не знали, что можно, что хорошо. Разве что мерялись уважухой: у кого длинней и ниже свисает.

И чтобы ему свое студенческое превосходство подальше заныкать, с пацаном голубоглазо и златокудро поговорить-подбодрить, позвать пересесть к нему на диван — пошептаться. Холодно, залезай, диван широкий, щекотки боишься? Там и сям пощекотать, в черные трусы через минуту рука заберется, наткнется и утвердится, и тот, сперва ошарашенный, потом ободренный, путь его руки повторит, и поцелуются, и все остальное, а потом черные мокрые трусы придется им снять, у пацана переодеть других нет, дать свои, поцеловать на прощанье, а утром, улыбнувшись, расстаться.

Если это сейчас, то откуда до колен черные раритеты? Кто нынче сумеет такое пошить? Даже киношные мастера, способные сбрую для императоров сотворить, затруднятся. Ни в каком музее подобное не отыщется. Так что снимайте — на недельку меняйте.

А тогда? Не было ничего. Вместе с неделькой сведения, что можно без лишней мороки, без Светки-Машки, кобылиц привередливых, очень даже неплохо, еще не дошли. Откуда? Оттуда, откуда с опозданием все сведения и приходят.

Вначале хотелось «Черные трусы» рассказик назвать в честь героя главного и, получилось бы, что и заглавного. Хотел — постеснялся. Пусть будет так.

Глупое дурачье.

 

Вот такая сермяжная хрень,

Хренотень и мозги набекрень.

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.