Константин Строф. Распущенная дума (поэма)

 

Камешки. Когда-то величественные и незыблемо слитые, затем образумленные, мелкие, но все разные, теперь же погребенные по макушку во тьму битума. Питают, интересно, они к ней сыновни чувства? Если взять с упреждением – можно различить каждого. Но лишь только глаза устают, никнут – все без отсрочек сливается в липкий, чуть расцвеченный шлейф. Поташнивает. Разве так говорят? Кто знает; просто тошнит. Пристает к размытой дороге и скользит под кружащие колеса. Надо вспомнить самого себя и не смотреть. А может быть, та последняя бутылка вина была все-таки лишней? Красного, сухого, чилийского – перечисляю с нарочитым разделением. Защищенного во всех смыслах, в том числе и от посягательств многочисленных мытарей, традиционно скапливающихся возле неизъяснимых колхидских апелласьонов. Грубоваты умы выделкой. Все кому не лень обгоняют нас и уплывают вдаль сквозь пережаренный воздух, крепко заваренный вдоль асфальтного полотна. Плоховато нынче моей душе во мне. Тесно. Желтый, как кожа нимфы или кожура цыпленка, автобус, посвященный создателем городу либо в меру искусному юмору, из экономии гоняют на дальние расстояния. Глупо и надменно, как все неестественное, глядит посылочный ящик и сноп торчащих из него инструментов с кресла кондуктора, стоящего особняком. Странные существа – соседи в междугородних автобусах. Непосредственные соседи. Садишься, связывая по-плебейски взгляд и трогая лишь мельком. И с этой минуты далее, до самого конца пути соседа замещает нечто, сваренное из субпродуктов: коленей, туфельных носков, пальцев, затемненного, как в католической исповедальне, контура лица; изредка край глаза цепляет кончик носа при наклоне клюющей головы, часы или браслет, съехавший с тонкого запястья в поисках тугих объятий… Пошевелилась – словно бы услышала. Вначале была девушкой, без рукавов и вроде бы с занавесью челки. Опять задвигалась. Ее мягкие плечи, должно быть, дрогнули. Я еще не забываюсь и говорю про себя? Расплывчатый кумачовый ноготь что-то начертал на экране телефона. Локоть коснулся моего росистого сорного предплечья и тут же брезгливо пропал. Кругом одни женщины. Те, что помоложе, – как одна при больших грудях и черных полиэстеровых брюках. Редкая зависть. Эссенциальное удушье. Мужики всегда сидят, расставив ноги, дамы обожают закидывать одну на другую. С чем бы сравнить эту погоду, чтобы не скатиться на оценку облаков в штанах?.. С пеплом… Пожалуй, пепел идет к черту. Что-то просится на язык клейкое и тягучее. Да и пепел случается совсем холодным; жалкими комками после дождя; как земля. Дать, что ли, оплеуху водителю или лучше – целому автобусу, чтобы подскочил и поймал хоть какой-то сквознячок… Деревья, деревья. Снова деревья. В их чаще – подземельная прохлада. Что-то ручается внутри. Хочется разрушать рукотворную красоту и ледяного пива. В кувшине; раз уж эта форма преобладает вокруг. Колени поерзали под белой сумкой, коей лучше бы поискать себе нового боа-констриктора или зрителя-простака. Сойдет и слепой. В Иванове раньше умели варить пиво. Темный Премьер. Так был тучен и хорош, что пусть идет в этот мир без кавычек – в них есть некая каверза. Или ковыль… Интересно, приживется ли неологизм, когда я стану величать хромых «ковылями»? И почему нигде нет вереска? И бардов… Премьер же был настоящим портером. Только таким и может быть пиво. Пусть все сами глохчут свои дрожжевые экскременты. Ценители полуоттенков мути и слабительных сил природы. Не заманишь меня подобным эликсиром, рот на замок, ключ в теремок. Значится, дорогуша в фартучке, будьте добры: подогретой мадеры, нож, все полотна ванн Рейнна, всех покоренных прилежанием Айвазовского, молоток и ясеневую кадку со льдом. Чтобы нырнуть в нее головой и заморозить все бредни на полпути к Граду пакости. Бредень проводит в студеной глубине, но весь холод бежит сквозь просевшие ячейки и показывает мне из омута палец. Нынче я плавкий предохранитель. Охраняю от здравого смысла, раз уж его все равно обронили в веках. До сих пор иные слышат тот звон у себя в ушах. Нынче истекло тысяча пятьдесят лет со дня смерти Хазарского каганата. Привет Святославу Игоревичу. Как славно, что он не ездил на автобусах. На днях один поведал мне, что степень развития культуры тождественна умещению всех знаний человечества у него в кармане. Показательно, что в пылу зачитывания своей диатрибы он призабыл упомянуть голову. Бросив его на растерзание сусликам, я задаюсь вопросом: много ли мы приобрели, сократив себе время путешествий, забыв ладьи, драккары, стоптанные подметки, стремена, чужих жен, а заодно уж и гусли, но на удивление не заполучив еще одной жизни, а только кресла и застойные чресла взамен? Разгул культуры и нескончаемые навьи дни. Любопытно, холодно ли молоко в этих увесистых грудях, манящих своим приветственным попутным колыханием… Когда-то, помнится, впечатлительным ребенком я хотел заточить зубы. А потом вычитал у Во, что туземцы далеких тропических дыр понаторели в том уже давным-давно. Сейчас бы пригодился такой оскал (и детство, впрочем, тоже), чтоб впиться в один из утянутых чашками гальтеров тяжко набрякших курдюков. Кровь с молоком. Кажется, это означает что-то хорошее. Будем жить. Лишь бы не пережать и не опережать. Лучше уж тогда переждать и отправить все вспять. А солнце даже ночью вольно почудить, удивляя всякий раз своим разгулом на рассвете. Но что же за нашествие грудей… Или им по душе «наплыв»? Куда ни глянь – одно и то же сонное волнение. Куда меня зовет эта полная кочек тропа? Если долго всматриваться, все остальное потом глаза принимаются по привычке округлять, весь мир начинает напоминать отражение в выпуклом зеркале. Где-то должен возникнуть на миг с окровавленной кистью и его создатель. Почтим здесь печального ван Эйка, мелькнувшего на одинокой остановке под липами и не замеченного никем, кроме меня. Младенцем мне не посчастливилось испить материнского молока… Быть может, в этом все дело, вся эта визионерская страсть к измерению радиусов? Быть может, и пупка у меня нет… Растопило и смыло потом. Вот те на – в моем войске прибавление. Не фламандское, правда, скорее – саамское. Легка походка у Деда Мороза. Только вот ряса на нем камуфляжная и посох стальной, инкрустированный засохшими крендельками грязи и кварцевым песком. Как под заказ. Дед Мороз военного времени. Где-то я это уже слышал… И вообще, как странно, что за столько столетий у нас не сделали попытки его канонизировать. Хотя бы из гнусного космополитства. Вместо валенок на ногах у него – резиновые сапоги. Написано «Топтыгин». И улыбка его добра, и от букв на душе тепло.. бы. Если бы не стояло там уже пекла и не текла моя начинка по шее, спине к ногам. Прекрасное и недооцененное название для любого произведения – «Бы». Эта мысль, кажется, тоже не нова. И что там за бумажки все перебирает толстыми щупальцами насупленная дама? Все слова-то одни и те же, и как одно – без смысла, даже без позы. Однако на вкус составителей и чтецов (с ухватками жнецов), очевидно, чистой воды невидаль. Встаю, беззвучно подхожу, мягко вынимаю из рук. Улыбаюсь приветливо. И выпускаю белой стаей в открытый над головой люк. Что за умиление. Если бы только чуточку меньше непрошенного крику. Дед подмигивает. Ополченцам небесной сферы наш честной привет. За плечами у него – рюкзак. И живет там, похоже, уже давно. Кто поручится мне, что он не полон слипшихся, расплатившихся за длину ушей зайцев? Что скажут полусферы мякоти, нацеленные батареей на пилигрима? Полон-полон, как желудок фуаграшного гуся. Зная все застарелые байки про Сотерн, на этот случай я все ж таки порекомендовал бы Жана Поля Шане. А зайцы все поют, вспоминая любимый трактир. Жутковатые зверьки. Заглядывали им в глаза, все вы, кормилицы бессильных лугов? А коль скоро так – замечали, сколько демонического безумия в этих неподвижных черных зрачках? Позавидовали бы, – мнится мне из скорлупы, – даже неполнокровные немецкие моралисты. Кто на мерине лихом восседает гусаком? Будь я честолюбивее и грознее, назвался б не повелителем мух (или блох), но повелителем зайчатни. А я зачем-то несносен и пуст. Знаю это ощущение из эпилога любого путешествия: чувствуешь себя глупым, словно осушенный стакан. Поблизости вздох, и к портрету – часы: белые, на белом ремешке. Не поздно ли? А то уж я вообразил себе в спутницы Иду Рубинштейн… Невзначай так, припрятав недоеденным желчный пузырь. Спутанный за копыта, без желания пасущийся взгляд, – вот тебе еще одна демонстрация белого увесистого чуда для слабых памятью и сердцем живописцев. А вот у девочки впереди – все золотое, кроме волос. На каждом коническом пальце – строго по два кольца. Примерно такая же любительница простых правд наградила меня однажды триппером. Скребутся мыши, катится горох. В какие же это края завез меня скрипучий странник? Надо бы набросать письмецо Меркатору. И запечатать в бутылку с надеждой, что ее когда-нибудь смоет поток или уволочет ледник; найдет на худой конец похмельный охотник. После вздоха пробки лицо его изобразит уныние и разочарование близкое к увечью, а сиротливые сирингомиелитные мои листки пойдут на растопку. И чего стоит весь этот опыт, сердечно предлагаемый повсюду в дар, когда меньше чем за час можно при нужде навоображать гораздо больше. Так лети ж, мой лепесток… Только бы не на восток. Вот в жертву присутствия немного кашля, легкий блаженный вздрог вслед за безмозглой телефонной мелодией. Как славно, что наездники бури все еще со мной. Пыльный воздух, пескарино-желтая судьба на удушливой фиалковой аритмии. Уже давно день пошел на убыль, надорвался край у годичной ленты, а заря все не сходит с неба по ночам и колесит по северным далям от заклона на восход, раздувая медленно жар за горизонтом и готовя в снежных пустынях новый день. Кто застудит меня? Я жар, но лепости служу, и если нужно, холод сам рожу. Что же это за дорога? Надо вспомнить, чтобы хоть оправдаться перед матерью муз. Или она им тетка… Просто подружка. Так всем проще и веселей. Игривей. Впрочем, так себе дорожка, стоит ли упорствовать… Могу спорить – не на Палатин. И даже не в Аса Бей. А подружка – так вообще дрянь. Куда лучше корабельные сосны, жеваные кусты, заготовленные на всякий случай просеки. Даже в бедной природе выискивают ради восторга подобия творений рук человеческих. А если нет, то скоро непременно начнут. Не верите – спросите того сумчатого моего знакомого. Яйцекладущего, но величественного. Какие-то мелкие, рыжие, как борода короля Фридриха, мушки временами посещают меня в больших компаниях. Неужели я обратился наконец фруктом и теперь меня можно заключить в стакан и не без претензии одарить трубочкой. Удивительно, как автобус (даже такой ущербец) вообще полон. Сегодня не время спешить по работам или к домашним с триумфом… А все прочие – кто не едет вместе с нами в никуда – небось, сообща роют подземный ход в страну тавров и норы в собственных головах.

 

Как бы нас не разносило по разные стороны, мы всегда находили друг друга. Время от времени… Совсем редко… Какая редкостная чушь. Безо всяких многодумных многоточий. Не собачья, не песцовая. Хочу ли я правды – не вопрос. Хочет ли она меня? Да придется, видать, поступиться с ее щепетильностью. В компенсацию и поощрение как порядочной старательнице ей от меня стишок:

Погонщиков хлест все любезней…

Любовница не голодна…

Подарок из глупенькой песни:

А правда ведь только одна…

Но вот поотстало веселье,

И напросилось похмелье…

Хотите знать? Путешествия мои по большому (если малый для сравнения вообще жив) счету окончились давно. И не нашел я лучшего, как поселиться в городке по соседству. Говоря «под боком», полагают «у сердца», но с меня хватало щекотания знакомых ступней. Я носил себя эти годы в некоей странной прострации, всегда готовой лечь под задуманный мною конец. Но я временил; ничего, по правде, не дожидаясь. Снова нарисовалась моя маленькая подружка. Поручитель бытия: правда каждому своя. Просто с этою знакомство, проба даром завсегда, невезение не мзда, смертно горестей потомство…

Что-то, возможно, и стоило сделать. Вот я и сотворил затею: ездить раз в неделю за сотню верст и смотреть, как она ходит на массаж. Прежде она не отличалась какими-либо заметными привычками, но я не лишаю ее заочно способности к переменам, если можно к ним отнести введение чего-то в навязчивое постоянство… Инициация была случайной: явившись татем в родной город, я всего лишь хотел увидеть себя со стороны в момент ее созерцания, а вышло, что она, опустив глаза, направилась прямо в мою сторону, и мне пришлось скрываться в первой подворотне, а следом – за кучей палых листьев. И пока я лежал на сырой земле, она вошла в подъезд и неожиданно появилась уже в окне первого этажа. Догадавшись наконец сквозь слабо объяснимый страх, что защищен более любых укрытий шторами внутренними, я выпрямился и подошел ближе. Ее зеленая замшевая сумка уже почивала на подоконнике, а знакомые, чуть толстые у щиколоток ноги в телесных колготах наигрывали в соседнем окне неслышимую, но не слишком сложную мелодию. Только спустя минуту напряженного наморщиванья бровей я разглядел поблизости вывеску «Массаж». Водрузив обратно шапку, смятую просительским жестом, я постоял в одиночестве. Массирование шло полным ходом. Она попеременно вытягивала юлой пальчики обеих ног, и я внутренне сопровождал ее маленькие радости, пытаясь вместе с тем с удобного угла различить пол костоправа.

Я исчез в одно облачное, но все же очень солнечное зимнее утро. Это так записано в ее дневнике. На самом же деле я прогнал сон, умылся и, как всегда не завтракая, решил прогуляться. Скормив оставленные ею бутерброды уже поджидающему меня на условленном месте соседскому вальхунду, я медленно перебрал ногами, сколько было нужно, и зажмурился от солнца. Слишком ясно помню то щипание в едва проснувшемся носу. Вероятно, тогда на дворе была совсем и не зима, а все это я придумал для нынешнего своего изнурения, но все же я уверяю, что передо мной простирается не тронутая таянием и ветром молочная пряжа, над которой потрудилась сама ночь – только тогда зима бывает подлинной; все прочее – ее болезненные насмешки. Бумажек, из тех, что не были исколоты моим лиловой ручкой, в кармане имелось в обрез. Тоненькая-тоненькая пачечка, безболезненно сошедшая бы закладкой в любую инкунабулу. Это была своего рода защита от темных закулисных шепотов, вот уже не одну неделю рыскающих внутри, полирующих систему зеркал, чтобы прыгнуть по ним вовне. Но скрип сапогов заглушил понемногу все и двинулся безо всяких объяснений прочь. Мы оба чувствовали неладное (зажимающее струны вне ладов), мы посматривали на одни и те же предметы, избавляя себя и друг друга от… Хотя, вероятнее всего, я был поглощен этою игрой в одиночку, а она.. она просто смотрела, молчала от усталости, зевала от нежелания говорить и засыпала в полном безмолвии. Знать, и о курении моем она не подозревала, не горевала, и я напрасно дергался и краснел. Лучше всего деланное равнодушие играет тот, кто не потратил на него ни единой капли пота или дурмана. Кстати сказать, я бросил курить впоследствии: денег на это баловство не хватало, и о нем я попросту позабыл.

Положившись на пунктуальность навязанного окружающим жизнеустройства (я могу полноправно сметать себя в сторону), такого же примерно, что наполняет автобусы с точностью экскаваторного ковша, отпирает калитки в нужную сторону и подогревает асфальт тысячами подошв, – положившись, сказал бы советский писатель, на человека, я сделал четверг днем свиданий с прошлой жизнью, постепенно стареющей и забывающей мыть голову при незыблемом, как сфинкс, макияже. И надо заметить, что осечки моя система еще не дала ни разу. Ее подсказала мне сама сущность всего покинутого мной. Кстати, при всей волховатости моих манер я продолжаю оставаться в неведении относительно владельца ловких рук. Всякий раз я покидаю свой неопределенный пост до того, как моя бывшая поднимется с переметного ложа, а кудесник примет в потную ладонь заслуженную мзду. Я понимаю всю глупость такого скрадывания, во многом нелепого при отсутствующих (из экономии материи или света?) шторах. Но, скажем, это цена моего наблюдения, которую – сознательно ли, либо только наполовину – я соглашаюсь платить; и храню свое любопытство в постоянно подзуженном состоянии, вполне возможно и выгоняющем меня каждый четвертак (веселятся во мне языки сородичей) в дорогу за одним и тем же сомнительным зрелищем. Последнее неспроста рифмуется с пепелищем, пожарищем, капищем. А еще с полусотней извращенных преувеличений. Что-то дактилическое… И при чем здесь пальцы? Хотя поэтам свойственно терять в забывчивости части своего тела.

Я не намерен.. или нет, скорее так: я ненамеренно пропущу описание моих скитаний, не нашедших ничего более затейливого, чем привести меня в город по соседству от моей былой жизни, не оставившей в отличие от иных персонажей ни одного шрама на мне. Утаю, как успел обойтись с сортом винограда в самом начале, как обходятся без его упоминания каталонские виноделы. Пусть это все сгинет в моей усталости. Пусть что угодно, лишь бы не возвращаться в настоящее, вот уж слышу, стремительно засасывающее меня обратно.

А там меня уже держат за руку. Разве я был плох? Пусть побьют наконец всех битников, заставят жрать белену веганцев, ошпарят или заморозят в лед – мне нет дела – всех остальных поборников универсальности. И эта нежно гладящая меня рука пусть растравляет все мои планы. Вот уж я начал путать слова, пока память пытается оживить то, чем я сегодня сбирался наконец удивить знакомую уж нам обоим особу. А пальцы в кольцах травят мое планирование. И я путаюсь в складках крыльев и дорог и ртов.

Что-то уж горка слишком крута… Я поднимаюсь. Декомпрессия лиха – правда ищет жениха. Вы чувствуете, что поэтическим итогом вышла онегинская строфа? Я тоже – нет.

 

 

Лета, 2014

Читайте журнал «Новая Литература»
Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.