Шопен

Антоний Барановский, двадцатидвухлетний студент фортепианного отделения Киевской музыкальной академии, недавно приглашённый частным репетитором в солидную (судя по трёхэтажному особняку почти в черте города и гаражу для двух иномарок) еврейскую семью Зак (может, точнее: Заков, но это как вам угодно), был буквально шокирован вопросом, заданным ему его ученицей Яной, тринадцатилетней девочкой в ореоле густых вьющихся рыжих волос и с огромными немигающими зелёными глазами в обрамлении таких же рыжих ресниц, уже на третьем уроке:
— Антоний Евгеньевич, а хотите, я вам покажу всю себя… ну, без одежды?..
Барановский вздрогнул. Неужели проект, на который он возлагал такие надежды, может вот так, из-за подобного рода ерунды, из-за половой акселерации этой чёртовой рыжей куклы, — лопнуть вдрызг?

Антонию Барановскому, человеку безусловно музыкально одарённому, приходилось в этой жизни несладко. Родители Тони развелись, когда ему было примерно столько же, сколько его нынешней ученице.
Сколько раз, лёжа в своей постели поздним вечером, после занятий в двух школах — общеобразовательной и музыкальной, после великого множества выполненных никому не нужных домашних школьных заданий и нескольких часов сидения за стареньким немецким пианино, под шелест наэлектризованного выяснения отношений отца и мамы, научных сотрудников одного и того же НИИ (они, кстати, и учились вместе в одном классе, а затем и на одном курсе), Тоня истово молил Бога: «Господи, миленький, помири этих дураков, прошу тебя!»
Но время шло, а перемирие всё не наступало.
Когда мать тихонько приоткрывала дверь в детскую («Детская! Мне уже скоро тринадцать, а они — детская»), Тоня, как всегда, притворялся спящим.
И начиналось.
— Будь всё-таки мужчиной. Забирай монатки и вали к своей дуре!
— Сама ты дура! Никого у меня нет, и валить мне некуда.
— Чего ты разорался, ребёнка разбудишь!
— Тоже мне, нашла ребёнка — уже усы пробиваются.
— Боже, как мне всё остохренело…
У Тони сжималось сердце, когда он слышал рыдания мамы. Такой жалкой, худенькой, беззащитной, в больших, будто с чужого лица, очках, вечно сползающих на нос.
Он всей душой был за мать. Ведь всё держалось на её узких плечиках: готовка, глажка, уборка, помощь с уроками (со всеми этими чёртовыми химией, алгеброй, биологией; что, скажем, Пушкину очень пригодилась химия?).
А что отец? Живёт в своё удовольствие. Выспался, нажрался, перья почистил и выпорхнул в свет Божий. «Людочка, доброе утро, как вы чудесно выглядите!»; «Борис Игнатьевич, не забудьте: в среду сауна!»; «Аркадий Иванович, если будет лишний билетик на премьеру «Дяди Вани», то непременно…»
Отец всегда приходил домой поздно — уставший, нагулянный, энергетически и духовно опустошённый.
— Ну что, Тоня, как день прошёл? — в такой краткой формуле умещалась ежедневная отцовская забота.
Потом развод всё-таки грянул. Враждующие стороны уже не дожидались вечера для тайных, за закрытой дверью в Тонину комнату, переговоров. Война уже шла в открытую — невзирая на время дня, присутствие сына, соблюдение литературных норм.
За разводом последовал размен двухкомнатной квартиры на две однокомнатные. Причём, лучшая из них досталась не Тоне с мамой, а отцу. И даже незамедлительно материализовалась та, которая угадывалась мамой, однако напрочь отметалась отцом. А чего же не материализоваться к уже свободному мужчине с собственной, хоть и однокомнатной, квартирой?
Антонию с мамой жилось трудно. И материально (гордая мама перешла в другой НИИ на должность с ещё меньшей зарплатой, а от вялой попытки бывшего мужа чем-то помочь категорически отказалась), и морально (теснишься с мамой в крохотной квартирке на пятом этаже «хрущёвки» без лифта, естественно, ходишь зимой и летом одним цветом — в поблёскивающей на локтях и коленях школьной униформе, притом каждый, или почти каждый, норовит достать: ну что, мол, Шопен, всё лабаешь?).
Спасла музыка. Да-да, Музыка!
После того, как Антоний с Божьей и маминой помощью разделался с ненавистной общеобразовательной школой, уже ничто и никто не мешал заниматься тем, для чего, казалось, Барановский и пришёл в этот такой жесткий и неприветливый мир. Но был же мир иной, сотканный из звуков, — величественный, высокий, возносящий тебя над унизительным бытом и человеческой жестокостью.
Антоний Барановский, стройный и гибкий, как гуттаперчевый мальчик, с гривой каштановых волос и пылающими очами, так вдохновенно исполнил этюд Шопена на вступительном экзамене в музыкальную академию, что председатель жюри, седовласый мэтр и бог, громко зааплодировал и чеканно сказал (при этом каждое слово покатилось в разные стороны по огромному гулкому залу): «Мне показалось, что это был сам Шопен!»
Естественно, Антоний был принят в академию, притом сразу на второй курс и в класс самого мэтра. Затем последовало первое место на международном конкурсе (правда, в не совсем музыкальной что ли стране, но, извините, первое место есть первое!), и Антоний Барановский в одночасье стал местной знаменитостью и одним из самых перспективных студентов храма музыки. А, главное, мэтр был доволен: «Шопен, я же первый сказал!»
И если, как говорят, деньги идут к деньгам, то и одну радость вскоре дополняет другая.
Так лауреат международного конкурса оказался в семье Заков.
Хотя вышеназванная (добропорядочная и, что немаловажно, более чем прилично обеспеченная) семья состояла из четырёх человек: Яны, папы, мамы и бабушки, но в наличии были самый младший и самый старший её члены. Бизнесмен-папа годами мотался по всем весям и континентам в сопровождении очаровательной, на первый взгляд вроде как инфантильной супруги, однако имеющей поистине волшебный дар мгновенно осваиваться в новых декорациях (ресторан лучший — такой-то, маникюр надо делать там, завтра даёт концерт Ашер и т.д.). Поэтому всей огромной домашней инфраструктурой плюс воспитание и просвещение единственной любимой внучки Яны занималась бабушка Илона Львовна.
Да какая там бабушка! Миниатюрная, с тифозной, но так идущей к её симпатичной, без единой морщинки рожице, причёской, в продырявленных по последней моде джинсах и асимметричной футболке, Илона Львовна успевала всё: командовать прислугой, посещать фитнес-клуб и бассейн, не пропускать ни одной премьеры, а, главное, заниматься внучкой.
Отношения сложились исторически паритетно: Илона — Яна.
Если бы Яну угораздило в присутственном месте сболтнуть: «Бабушка!», то можно было бы и оплеуху схлопотать (дома, конечно, и не больно).
Илона Львовна, сама успевавшая в этой жизни абсолютно всё: заканчивать разнопрофильные учебные заведения, легко выучивать и вскоре так же легко забывать иностранные языки, включая японский и древнеславянский, менять мужей и любовников, на 180 градусов разворачивать курс профессиональной (и притом всегда успешной) деятельности, искренне считала, что самый главный закон в жизни это: время — деньги! Причём, Илона Львовна непринуждённо, даже артистично управлялась как с одним слагаемым своего кредо, так и с другим.
Несомненно, и Яна безальтернативно стала «Child in Time».
Всё было расписано по минутам. А некоторые процессы попросту упразднены. Например. Ребёнок будет музыкантом? Вряд ли. Если быть, то Музыкантом с большой буквы. С другой стороны, нормальный человек должен, чёрт возьми, отличать сонаты Бетховена от этюдов Шопена? Если в хорошей компании симпатичная всесторонне развитая девушка садится за рояль, случайно, как обычно, оказавшийся в кустах, и на хорошем английском объявляет, мол, Гершвин плиз, а потом этого Гершвина как даст…
Однако зачем тратить время на музыкальную школу? Туда ехать — время, потом обратно. Дети разные. Один — гений, другой вообще без слуха. Такой себе совдеповский общепит…
Исходя из таких соображений Илоной Львовной был избран метод точечной бомбардировки любимой внучки. Всё — на дом!
Вторник и четверг — занятия с тренером по большому теннису на специально оборудованном детском (покамест!) домашнем корте.
Среда и пятница — уроки по фортепиано с репетитором.
Понедельник и суббота — бассейн.
В единственный выходной — воскресенье — бабушка, извините, Илона садилась за руль розовой «тойоты» и везла Яну в музей, на выставку или в театр.

Барановский давно уж стал подмечать, что никогда нельзя расслабляться. Уже на первых уроках с Яной он, чопорный, холодно-вежливый, «на вы», элегантный (по случаю репетиторства специально прикупил кофейного тона пиджак с модными кожаными заплатами на локтях и чёрный тоненький галстук, правда, на замену протертых джинсов и стареньких кроссовок денег уже не хватило, но с горем пополам какой-то товарный вид получился, благо вытягивала, так сказать, парадный портрет, романтическая внешность), был несколько озадачен довольно странным поведением своей ученицы. Все его монологи, отягощённые заранее припасённым целым арсеналом многочисленных музыкальных терминов (всеми этими легато, крещендо, стаккато и т.д.), девочка смиренно выслушивала, кивая рыжекудрой головой, при этом огненные локоны «дворниками» ходили вперёд-назад прямо перед лицом Барановского, обдавая его запахом персикового шампуня.
Раз или два Антония Евгеньевича буквально пронзил быстрый взгляд Яниных зелёных глаз, и было приметно, что девочка находится где-то на своей волне, весьма далекой от течения урока.
Конечно же, Барановский как опытный и однозначно талантливый пианист сразу сообразил, что он у Яны не первый учитель музыки. Это если мягко говорить. У девочки была добротная, на уровне третьего класса музыкальной десятилетки, подготовка, но играла она как бы в поддавки. Антоний учуял подвох незамедлительно и уже на втором уроке с совершенно невозмутимым видом задал притворяшке разобрать довольно-таки сложный как для первых уроков этюд Черни.
И если к тому, что Яна без особого напряжения справится с поставленной задачей, Барановский был психологически абсолютно готов, то предложение ученицы явиться на светлы очи учителя неглиже застало последнего врасплох.
— Так хотите или нет? — зелёные глаза немигающе, как фары, уставились на Антония.
— Ну, как-то неудобно, — промямлил Барановский, смутно осознавая, что несёт что-то близкое к ахинее, — а вдруг бабушка, простите, Илона Львовна зайдёт?
— Илона во время наших уроков уезжает к своей подруге Басе не трёп. Так что не парьтесь!
— Да я особо и не волнуюсь, — вяло попытался достроить защиту Антоний.
— Тогда закройте глаза. Откроете — когда скажу!
Какая-то магическая сила заставила Антония Евгеньевича закрыть глаза, хотя он явно понимал, что делает это против своей воли.
— Открывайте! — властно крикнула повелительница.
Барановский открыл глаза и… обомлел.
Перед ним стояла Яна, обжигая Антония первозданной наготой. Тоненькая, длинноногая, с трогательно торчащими розовыми сосками и золотящимся рыжими волосками лобком.
— Это — моя мечта, — твёрдо сказала девочка-вамп. — Как только первый раз вас увидела, мне постоянно хочется, чтобы вы на меня смотрели. Я даже в зеркале себя вижу вашими глазами.
Яна подошла к Барановскому вплотную. Она уверенно взяла его руки в свои и быстро приложила их, развернув ладони, к своим немного вздёрнутым вверх грудкам.
— Боже, что вы делаете? — тихо прошелестел Барановский ссохшимися губами.
— Делаем то, что надо! — голос девочки прозвучал резко, даже зло. — А теперь закрывайте глаза. Всё! Представление окончено.
…Как-то внезапно зазвучали первые такты этюда Карла Черни, возможно, никогда и не подозревавшего в своих, что греха таить, несколько механических творениях скрытую энергию либидо.
— Антоний Евгеньевич, — вдруг негромко сказала Яна, глядя прямо перед собой, оборвав пассаж. — Вы, наверное, думаете, что я какая-то взбалмошная психопатка, повёрнутая на сексе?
Барановский молчал, изредка нерешительно поглядывая на веснушчатый профиль своей ученицы.
— Так вот. До этой гадкой девчонки никому и дела нет. Родоки бизнес свой крутят по Европам, и им на меня глубоко забить. Для Илоны я, что дрессированная обезьянка, объект, так сказать, педагогического эксперимента. И ей плевать, что меня уже задрала эта расписанная по минутам жизнь. Задрал большой теннис, задрал ваш Черни.
Яна смотрела в окно, и в её огромных зелёных глазах блеснули слезинки.
— И кому какое дело, что у меня на душе? Кому интересно, что я по ночам читаю Фаулза и Юнга, пишу философские эссе и рассылаю их по интернет-изданиям? Какое кому дело, что я хочу любить и быть любимой, что я по ночам ласкаю себя, представляя себе, что это делаете вы? Вам же, уважаемый Антоний Евгеньевич, как, впрочем, и всем, на меня глубоко насрать…
Слёзы брызнули из глаз девочки, и она стремительно выбежала из комнаты, громко стукнув дверью.
Барановский сел за рояль и начал играть этюд по стоящим на пюпитре нотам в очень медленном темпе. Странно, но такая бездушно-машинная музыка каким-то удивительным образом гармонировала с тем неуверенным, тревожным состоянием, в котором находился Антоний.
— Антоний Евгеньевич, — прямо над ухом прозвучал голос Илоны Львовны. — Я не знаю, что там у вас с Яной произошло…
Барановский вздрогнул, нервно поглаживая протёртые джинсовые колени взмокшими ладонями.
— Вы, конечно, не обижайтесь на Яну. У девочки, сами понимаете, переходный возраст. Она какая-то вспыльчивая, порой даже агрессивная. — Илона Львовна говорила всё это как бы помимо своей воли, в голосе звучали извиняющиеся, просительные интонации. — Но Яна сказала, что больше с вами заниматься не будет. Никогда. Простите ради Бога! Вы у неё уже четвёртый учитель музыки. И каждый раз что-то не то… Вот вам окончательный расчёт. Но если что-либо переменится, я вам позвоню.
Барановский молча взял конверт и направился к двери.

Большой зал филармонии рукоплескал, гудел, рыдал, искрил. Ещё бы! Мировая звезда фортепианной музыки, ныне гражданин Великобритании Антоний Барановский поставил многомерно-объёмный шопеновский аккорд, как последнюю эффектную точку.
Высокий, стройный, с беломраморным лицом, по которому струились капельки пота, с мокрыми длинными волосами, романтично ниспадающими на плечи, маэстро Барановский, божественный Антоний, как его окрестили западные издания, снисходительно принимал букеты, букетики, отдельные розы от восторженных поклонниц. При этом его усталый взгляд привычно витал где-то над залом, растворяясь в многозеркальном хрустале огромной люстры.
Вдруг перед Барановским как из-под земли возникла точёная фигура роскошной рыжеволосой женщины такой воинственной красоты, что все послушно расступились, освобождая ей дорогу к сцене. Рыжую богиню мягко под локоть сопровождал седобородый мужчина в чёрном, этакий испанский гранд.
Красавица царственным жестом преподнесла Барановскому длинноногую тёмно-бордовую розу и тихо спросила, глядя в упор зелёными немигающими глазами: «Узнаёте?»
Маэстро принял цветок, машинально скользнув взглядом по лицу рыжеволосой меломанки, и так же тихо ответил: «Спасибо».
И действительно, удел ли Шопена узнавать всех своих поклонниц, когда у него в сердце место лишь одной-единственной женщине — Музыке?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.