Он помнил тот день ярко и отчётливо. Воспоминание из детства врезалось в его мозг, как что–то ужасное, что может случиться с ребёнком, вроде гибели родителей или, к примеру, потеря любимого домашнего питомца. Он точно знал, что уже никогда не забудет тот огромный горбатый синюшный нос с отвратительными оспинами, который он случайно заметил на лице некого гражданина, во время прогулки со своей матерью. Эти оспины были как зияющие дыры и этим очень напугали мальца. Тот начал вдруг плакать, а незнакомый мужчина при этом близко наклонился к мальчику в попытках его успокоить, чем вызвал в нём ещё более сильную истерику. Выговор у мужчины оказался очень грубым, а так как родители мальчика никогда не позволяли себе даже заговорить с ним в раздражительном тоне, а всегда говорили с ним нежно и тихо, то матери показалось, что грубый голос мужчины и послужил причиной этого плача. Мать поспешила уйти и увести мальца с улицы.
Нужно сказать, что они ни ранее, ни после, никогда не слышали, чтобы их сын плакал, за исключением младенческих рыданий, когда малыш чувствует в себе какой-либо дискомфорт и пытается таким образом обратить на себя внимание родителей. Впрочем, так оно и было. Мальчик никогда не расстраивался. Но тот день, когда он увидел эти страшные уродства мужчины, стал для него особенным. Нет ни малейшей надежды, что когда-нибудь этот нос перестанет настойчиво преследовать его и являться к нему в ночных кошмарах.
Его звали Пэтрио. Предки его были русские, но перебрались в Париж ещё до революции. Здесь он и родился, в местечке Л. Нужно заметить, что мальчик он был прехорошенький. Белокурый и голубоглазый, ну прямо ангелочек. Во всех, кто видел столь прекрасное создание, он вызывал неподдельное восхищение.
Как и все любящие родители, его мать и отец хотели дать своему чаду достойное воспитание. Они были не только просвещёнными и образованными, но, также и религиозными людьми. Любовь к Богу, возбуждённое у мальчика с первых лет жизни, должна была стать тем внутренним стержнем, который бы охранял ребёнка от всего порочного и безобразного, что могло присутствовать в окружающем его мире.
Так, оно и было. Когда он видел что-либо греховное, грубое, болезненное, то в нём рождалось чувство глубокой печали. Человеческие пороки были ему ненавистны и приносили чистой его душе настоящие мучения.
Бедный мальчик! С детства ему хотелось сделать мир красивее и чище. Он почти как рыцари, о которых нередко читал в романах, хотел посвятить свою жизнь подвигам, но не тем, что добывают на войне, а подвигам добра. Он даже не позволял себе дружить с уличными мальчишками, считая, что они могут нарушить гармонию, которая обитает в его хрупком внутреннем мире. Достойным своему мироощущению досугом он считал только занятия музыкой и живописью, а также чтение книг. Музыкальные классические произведения и картины были для него источником наивысшего наслаждения и, представлялись высшей ценностью, которая может быть на этой земле.
Когда пришло время отдавать мальчика в школу, родители сразу отмели публичное образование. Для образования ребёнка был нанят гувернёр, по имени Шнейдер — старый, но ужасно умный еврей.
Шнейдер обладал не только элементарными знаниями, но и прекрасно знал философию, древни языки, имел прекрасное музыкальное образование. Учёба Пэтрио длилась с утра до позднего вечера, и даже в свободное от занятий время он читал классическую литературу в отцовской библиотеке, так как рутинная учебная деятельность никогда его не утомляла.
Ребёнком он был очень привязан к своему учителю, что не удивительно, ведь с ним он проводил очень много времени, но, когда Пэтрио вырос и Шнейдера попросили оставить их дом, его привязанность быстро сошла на нет.
Известно, что умер Ш. в ужасной нищете, всеми забытый, и в первую очередь своим воспитанником, к которому сам он, между прочим, относился как к сыну.
Перед смертью его последние слова были о Пэтрио: «Мой мальчик настолько одарён, что никогда не ошибался в выборе о лучшем и худшем, видимо, я настолько плох, что мальчик забыл меня, как худшее, я не сержусь на него, ведь я был его единственным учителем. Во всём виноват только я. Пэтрио лучший человек из всех, кого я знал».
Вскоре Пэтрио лишился и обоих родителей. Несчастье в горах — внезапное падение скал. Его мать очень любила горы. Некоторые их родственники навестили парня ко дню церемонии погребения, отмечая его хладнокровное отношение к происходящему. Пэтрио ничем не выдавал своего несчастья, на всех смотрел свысока, ко всему был безучастен.
Может быть, он просто не хотел показывать своих чувств на публике. Парню почти восемнадцать. Нет ни друзей, ни близких его семье людей. Как бы то ни было, Пэтрио снискал своей холодностью подозрительное к себе отношение, потому-то родственники надолго не задержались, а к себе парня никто не позвал.
Для Пэтрио смыслом жизни, светом в окне, нерастраченной к женщинам страстью, стали картины. Он сам бы страстно желал рисовать, но, к сожалению, у него не было ни капли таланта. Может быть, поэтому, хотя я и не уверен, любовь его к живописи, стала, пристрастием, подобной наркомании. Объездив все ближайшие городишки в поисках неизвестных гениев, он скупал за бесценок стоящие его внимания картины. Продав родительский дом и купив на эти деньги особняк, сдержанный в викторианском стиле, Пэтрио организовал собственную галерею.
Несколько лет здание пустовало и было в ужасном состоянии, но его быстро привели в порядок. Дом был внушительного размера с широкими коридорами и высокими потолками. Высокие арочные окна дополняли внушительный вид дома. Тяжёлые занавеси должны были защищать картины от портящего их солнечного света, струившегося из окон, но зато ночью, когда можно было открыть их, и когда густой свет луны только обогащал сокровища Пэтрио, в такие часы он ставил кресло прямо посередине огромной комнаты, и плотные ряды картин словно призраки сходили со стен и ходили вокруг него, будто живые. Так, ему казалось.
Скоро его галерея приобрела известность не только в Париже, но и за его пределами. Многие известные художники приезжали из разных уголков страны, рисовали здесь, преподносили свои творения в дар галерее. Что-то он покупал, что-то перепродавал. Вся его жизнь крутилась здесь, вокруг этого места. Здесь он и жил, отведя себе одну из комнат. Картины были для него всем.
Он увидел её краем глаза, почувствовав при этом, что к горлу подступает тошнота. Больших усилий ему стоило сдержаться, чтобы его не вырвало. Он, казалось, сейчас лишится чувств от брезгливости, которая заполнила его нутро. Губы его задрожали, а из гортани высвободилось почти немое: «Ах!»
Если бы он мог её не видеть, но нет, вот она сидит, прислонившись к стенам его дома, и протягивает к нему свою костлявую руку.
Эта была обычная старушка, которые толпами бродят по улицам города, но боже, этот уродливый нос. Пэтрио затрясло так, как будто он вылез из проруби. Он хотел бы отвернуться от этого ужасного лица, но оно так захлестнуло его внимание, особенно нос — что он перестал слушать шум улицы. Какой же она была уродливой, эта старуха. И нос, тот же — с оспинами —как он видел в детстве. И как он может смотреть на него? Почему не отвернётся и не закроет глаза?
Не дождавшись милостыни, тощая старуха, поднялась и медленно побрела вдоль улицы, опираясь на свою палку. А Пэтрио так и остался стоять на том же месте.
После того как он вышел из забытья, рыдая и выкрикивая что-то бессмысленное, он вбежал в дом. Только спустя пару часов, после огромного усилия он смог немного успокоиться, но как только он вспомнил об этом ужасном носе, его вырвало прямо на пол.
Пэтрио был готов к тому, чтобы его лишили сна, пищи, подвергли бичеванию, только бы снова не видеть этого обезображенного лица. Он вспоминал и вспоминал её огромный лоб, безразмерные уши. Сидя на полу и раскачиваясь взад и вперёд, он тихо плакал.
На следующий день Пэтрио стало лучше. Он должен показать галерею группе студентов и почти забыл о вчерашней истерике, но как только он взглянул на картины, то в этот момент вспомнил тот ужасный нос и ему вновь стало дурно. Опять эти волны тошноты. И снова. И снова.
Так продолжалось несколько дней. Он не мог войти в зал галереи без того, чтобы его не стошнило.
Тогда он обратился к врачу. Однако, сдав необходимые анализы, обнаружил, что полностью здоров. Надо просто забыть о той старухе.
— Больше она не появится здесь, — успокаивал он себя. – Может быть, её и не было здесь. Раньше я её не видел. Откуда она взялась? Да она мне просто привиделась.
Это не помогало. Неужели он больше никогда не сможет любоваться картинами? Посвятить им свою жизнь? Как он может оценить то, что вызывает у него такие ужасные чувства. Неужели придётся продать галерею?
С каждым днём ему становилось хуже. Он не мог есть и спать, глотал успокоительные таблетки, но ничего не помогало.
Скоро ему хотелось убежать от своих картин, всё равно куда, лишь бы подальше, поглубже, повыше. Впервые в своей жизни Пэтрио, усомнился в привлекательности искусства как такового и это было ужасно. Ему стало совестно за эти чувства к прекрасному, но он ничего не мог с собой поделать. В чьём ни будь сознании, это заняло бы обычную нишу, но для него это было самая настоящая трагедия. Человек, посвятивший себя искусству, всего за один день утратил чувство вкуса, восприятия прекрасного. Он потерял смысл жизни — вот что главное.
Однажды он снова увидел ту старуху. В этот момент он понял, что уже никогда не сможет ощутить радости от созерцания прекрасного. Всё, что он любил больше всего в жизни, умерло для него в эту секунду окончательно.
Не помня себя, он беззвучно двигался за старухой по проходным дворам. Еще не зная зачем, он просто шёл за ней. Двое, вошли в тёмный переулок. Двое поднялись по лестнице. В нерешительности он ни сразу вошёл за ней. В некоторой тайной надежде, что дверь не откроется, он повернул ручку. Скрипнула дверь. Тихо, темно, тошнотворный запах старости и немытого белья.
Та, за кем он следил, сидела на табурете и горбилась над куском хлеба, отщипывая кусочки и отправляя их в беззубый рот.
Сыночек, сыночек мой, где же ты был, — зарыдала старуха, видимо, перепутав Пэтрио со своим пропавшим сыном. Голос её оказался для него очень неприятным. Пэтрио на секунду колебался, а потом ответил ей: «Да, матушка, это я. Я вернулся домой».
Она поднялась, и радостная бросилась «сыну» на шею, чем вогнала Пэтрио в неописуемый ужас. Сознание его наполнилось гнилью и раскисло, и тогда он взял первый попавший предмет — это оказался тяжёлый подсвечник, и нанёс им удар по голове бедной старушки. Старуха сделала шаг назад, слегка взвизгнула и умолкла, уже навсегда, повалившись с грохотом на пол.
Пэтрио смотрел на размякшее тело, освящённое светом зажжённого уличного фонаря, не в силах оторвать глаз. В её руке остался кусок недоеденного хлеба. Позже не в себе, он вышел из квартиры. Не в себе спустился по лестнице, опираясь на стены. Когда он выскользнул на улицу, там было уже темно и безлюдно. Широкими шагами он поспешил к себе, то и дело озираясь по сторонам. Ему было трудно дышать. Дома жались друг к другу, забирая последний воздух у лёгких. Весь он был вжатый и вытянутый, словно цапля.
Наконец, он пришёл к себе и, сбросив пальто, он начал рисовать, яростно, с несвойственной ему страстью. Когда картина была закончена, только тогда он рухнул от усталости на диван и заснул крепким сном до утра.
Через несколько дней, так как Пэтрио не отвечал на звонки, к нему пожаловали лично, но дверь он не отпирал.
— С вами всё в порядке, месье? — то и дело спрашивали за дверью.
— Да, со мной всё в порядке! – кричал он изнутри. – Убирайтесь к чёрту!
Вскоре, приняв для себя, что на другие картины он смотреть не может, он начал сдирать все их со стен, заносил их высоко над головой и бросал вниз, изо всех сил, пока все они, кроме одной, им нарисованной, не очутились на полу. А потом с такой же яростью, он зажёг спичку и поджёг бумагу, бросив её в картины.
Задыхающегося от дыма, всего в копоти, его насилу выволокли из галереи. В руках его была картина, которую он никак не пожелал оставлять в огне. Всем зевакам на улице, собравшимся в этот час на пожар, захотелось взглянуть, что же за полотно, уцелело в этом безжалостном пожаре и которое он не желал выпустить из своих крепко сжатых пальцев. Но он никому не позволял взглянуть на картину. Оттуда на него смотрела та самая старуха. Только она могла утолить его, бывшее, когда—то прекрасным, желание смотреть. Вместо глаз на картине были вырезанные ножом дыры — две зияющие бездны смерти.