Прогулка в метро

Ночью Сидорчуку, главному администратору театра оперетты, приснился, на первый взгляд, ничего не значащий, даже, можно сказать, какой-то дурацкий сон.

Вот едет он, Сидорчук в пустом вагоне метро. Почти пустом. Напротив него –  лишь одна душа, ведущий тенор их театра Петров-Зубенко, почему-то сильно небритый и в одной лишь, несмотря на пронизывающий до костей холод, белой рубашке, без галстука. С трудом раскрываются заиндевевшие от подземной мерзлоты двери, и далёкий потусторонний голос объявляет: «Петров-Зубенко. Следующий – Сидорчук». Петров-Зубенко бросает на него печальный, будто прощается, взгляд и нехотя выходит на пустынную платформу…

Сидорчук, человек жизнерадостный, плотный, с нимбом огненно-рыжих кудрявых протуберанцев на голове, любитель хорошо выпить и закусить в компании завлита Бахметьева, стареющего красавца с постоянно слезящимися то ли от чрезмерного употребления коньяка, то ли от пристального разглядывания женских ножек когда-то бывшими голубыми глазами, и двух время от времени сменяемых артисток кордебалета, лишь недавно отметивший пятидесятилетие и искренне верящий, что всё только-только начинается, – и вообще бы не придал значения какому-нибудь сну, скорее, на утро просто и не вспомнил бы, как обычно, ничего, если бы… Если бы не зазвонил телефон.

Сидорчук неохотно вытащил из-под одеяла нагретую за ночь руку и снял холодную трубку.

– Неужели? – Сидорчук с трудом прошелестел онемевшими со сна губами. – Такой молодой…

– Что такое, Коля? – Сидорчука обдало парное дыхание пытающейся открыть ещё спящие глаза супруги. – Что-то случилось?

– Да спи ещё, – нервно буркнул Сидорчук, толком не зная, что сказать в трубку…

И тут он, шаря по холодному паркету босыми ногами в поисках тапочек, мгновенно прозрел.

– Собирай всех наших, – рявкнул он невидимому собеседнику, – через полчаса буду.

Он бросил трубку и глянул на жену, уже широко открытые зелёные глаза которой, не мигая, смотрели на него в ожидании.

Господи, он до сих пор не может без умиления, без какого-то комка нежности в самых глубинах души смотреть на этот вздёрнутый, в веснушках, носик, на большие, всегда чуть приоткрытые, словно для немедленной подсказки или совета, губы, на тонкую длинную шею, на которой вздрагивает голубая венка.

Его Ксюша, его любимая Ксюша.

…Вот он, вчерашний выпускник консерватории, скромно стоит у бокового столика буфета оперного театра, ковыряя вилкой жёсткую, как кожа, сосиску. И тут перед ним вырастает, прямо как в сказочном сне, прима-балерина, звезда европейского балета – сама Ксения Дорожицкая. Зеленоглазая, с гладко зализанными рыжеватыми волосами, миниатюрная, с выгнутой дугой спиной.

– Что, новенький? – большие, как у лягушонка, губы трогает ироничная усмешка. – И тоже рыжий – как я.

Он чувствует, как горячая краска разливается по его щекам и ушам, и от этого ещё более конфузится.

– Значит, так, Онегин, – говорит она, чуть касаясь его плеча, – я на правах старослужащей, нет, не старой (она кокетливо запрокидывает голову и смахивает ладошками набежавшие от смеха слезинки), а старослужащей буду вас опекать. Знаете, что такое – опекать?

Она уже не смеётся, а строго, даже изучающе, смотрит на него.

– По рукам? – он неловко протягивает ладонь навстречу её узкой ладошке, при этом кожаная сосиска с воткнутой в неё вилкой вываливается из тарелки…

Уже через месяц они поженились. Она – украшение театра (аншлаги, овации, поклонники, цветы, гастроли, телеинтервью, красные дорожки и пр.) и он, начинающий баритон, которого раз в месяц в пожарном порядке вызывают на замену внезапно, как всегда, прихворавшего народного, и он спешно выпивает кофе, ловит такси, впопыхах приклеивает непослушные бакенбарды и, так толком и не распевшись, выскакивает на сцену.

Конечно, за их спиной судачили дорогие коллеги как могли.

Ксению это, похоже, даже забавляло. Ну что, мол, съели? Конечно, легко, когда есть характер, харизма.

А вот он переживал страшно. Дома доходило даже до истерики. Но она всё понимала и не допекала, не унижала, не корила. Она любила. За что? – спросите вы. Любят, как известно, не за что, а потому что…

Детей заводить не торопились. Да и какие тут дети, если одна карьера – в самом разгаре, а другая – вот-вот да распогодится.

И вдруг, как обухом по голове, – растяжение сухожилий. Обидно до слёз! Что называется, на ровном месте: повторяла на репетиции фуэте, которое могла бы сделать запросто, кажется, и во сне… И – адская боль!

С балетом пришлось распрощаться. И опять помог характер.

Ксения перешла в театр оперетты на должность главного балетмейстера (благо восторги влиятельных поклонников ещё не успели улетучиться) и немедля перетащила туда сидящего в глубоком запасе Онегина.

Сидорчук вскоре смекнул, что ему ближе по душе именно администраторская работа, а не певческая стезя, и деликатно ускорил выход на пенсию уже неприлично (до маразмов доходящего) старого главного администратора…

– Ксюша, ты представляешь, – взволнованно говорит Сидорчук, путаясь руками в рукавах полосатой пижамы, – умер Петров-Зубенко, наш лучший тенор, ты же знаешь, наш герой-любовник. Умер ночью. Короче, не проснулся. Жена утром будит, а он лежит и улыбается. «Вставай, – говорит жена. – В десять – генеральная!» А он лежит и улыбается…

– Коля, подумай, какая прекрасная смерть. Во сне. – Ксения мечтательно улыбается, глядя прямо перед собой.

– Ксюша, ты что – совсем? –  почти срывается на крик Сидорчук. – Ему всего тридцать семь. Тридцать семь, Ксюша!

– Колюня, тридцать семь – это роковая черта. Возьми: Пушкин, Блок…

– Да причём здесь Блок? – сейчас кажется, что круглое, дышащее яростью лицо Сидорчука – сплошное огненное зарево. – Блок никогда не умирал в тридцать семь!

– Ну, не Блок, – обиженно парирует Ксения, – значит, кто-то, забыла, ещё из великих.

– Ксения, пойми же ты, наконец: лёг человек спать, попил, может, перед сном чайку, может, рассказывал жене что-нибудь на ночь игривое. А утром она его будит, а он – улыбается…

– Колюнечка, – пытается успокоить Сидорчука жена, уже, наконец, выбравшаяся из-под нагретых их телами одеял и облокотившаяся на подушки, – успокойся, мой любчик. Успокойся, мой миленький…

Сидорчук уже сидит подле жены. Она нежно гладит освобождённую от пижамных оков руку с дыбом стоящими рыжими волосками.

– Ксюша, – неуверенно говорит Сидорчук, словно боясь выдать какую-то страшную тайну. – Мне приснился сон. Сегодня ночью. Еду, значит, я в метро. В вагоне – никого. То есть почти никого, Ксюша. Лишь один Петров напротив, Зубенко, сидит небритый, в одной рубашке. Наверное, уже очень поздно, почти ночь. И дикая холодрыга. Тут двери раскрываются, и голос диктора объявляет, что он, Петров-Зубенко…

В широко распахнутых глазах жены – нескрываемый ужас:

– Что – Петров-Зубенко?!

– Что он… должен выходить.

Жена картинно закрывает руками лицо и молчит.

Немая сцена длится неимоверно долго, наверное, целую минуту.

– Ксюша, – Сидорчука уже гнетёт затянувшаяся пауза. – Так скажи же что-нибудь!

– А что тут сказать? А дети или жена остались?

– Остались. Жена и сын-школьник. Или дочка. Нет, точно – сын!

– Ужас какой!

– Что – ужас, – опять взрывается Сидорчук, – сон или смерть Петрова? Что для тебя ужас, Ксюша?!

– Да что с тобой, Колюня? – властно чеканит каждое слово Ксения, уже окончательно проснувшаяся и, как всегда, умело берущая в свои руки любую ситуацию. – Умер – значит, умер. Значит, болел. Болел же? Не знаешь, а должен знать. Значит, возьми себя в руки и вперёд. Ты, как-никак, руководитель. За тобой идут люди. Так и веди их за собой! А то мне сны какие-то. Метро. Ночь. Улица. Фонарь…

Сидорчук послушно поднимается с постели и, так и не найдя в сердцах тапочек, босиком шлёпает в ванную.

Нет, он не будет ей рассказывать, кого следующим объявил ночной голос. Зачем вселять такое гаденькое сомненьице, требующее невольного сочувствия, в человека, который, вернее, которая тебя беззаветно любит и терпит, буквально проносит на своих не таких уже и могучих плечах над жизненными ухабами, прощая и неудавшуюся певческую карьеру, и бесчисленное множество белокрылых лошадок из кордебалета, и неумение, а теперь уже и нежелание (при такой-то жене!) принимать самостоятельные решения – мужские, мужественные.

Сидорчук внимательно вглядывается в своё отражение – застывшее лицо с широкой белой от зубной пасты полоской рта, взъерошенные лучики солнечных волос, пытающиеся вырваться из стального прямоугольника зеркала… Коверный. Рыжий клоун!

…Когда он прибегал после уроков домой весь наэлектризованный от насмешек, от абсолютно не заслуженных обид, то тут же бросался к сидящей в кресле бабушке, зарывался лицом в пропитанный запахами всевозможных яств и всевозможных лекарств халат и горько-горько рыдал.

– Коленька мой родной, не горюй так, мой мальчик, – приговаривала бабушка, гладя тёплыми руками его огненные вихры, – им просто завидно, что тебя поцеловало солнышко и что потому жить ты будешь долго и счастливо…

Давно уже и бабушки его нет на этом свете, а теперь и ему, видать, час в путь-дорожку собираться…

Сидорчуку вдруг становится неприятно от самого себя. Тоже мне, разнюнился. Ты хоть пожил полвека. Особо не парясь при том. Ксюша – то, Ксюша – сё, любое желание! Да к тому же ещё не всё понятно толком с этим сном.

Станок оставляет на намыленном подбородке иссиня-белую полосу.

Как-то он решил отпустить бороду и на выходные не брился.

Они сидели на кухне и пили утренний кофе. Ксюша долго молчала, опустив глаза в чашку. И вдруг буквально разрыдалась от смеха.

– Солнце моё, – громко выкрикивала, вся в слезах, она стихи Марины Цветаевой, – я тебя никому не отдам! Колюня, милый мой Колюня, теперь ты похож на солнце!

Сидорчук молча допил кофе, стремительно прошёл в ванную и несколькими резкими движениями смахнул с лица пламенеющую щетину…

Сейчас ему кажется, что чья-то чужая умелая рука скоблит его восковое, навеки застывшее лицо.

Он вздрагивает, всматриваясь, будто бы прощаясь, в своё ставшее совсем незнакомым лицо.

Неужели это всё? Жил, ходил, любил, ел, спал – и всё?!

А вот бедного Петрова-Зубенко и вправду уже нет. А какой молодой. Тридцать семь! А какой голос. И красавец какой – одни глаза чего стоят. А жил – как? С женой и сыном, или – дочерью, да какая теперь разница, – в общаге. И что, он, Сидорчук, главный администратор, между прочим, чем-то помог? Смог ли выкроить из многосерийной мыльно-коньячной оперы с Бахметьевым и безликими балеринками хоть часок для решения жизненно важных проблем коллеги?

Вот и получай этот сон! Каждый заслуживает то, что заслуживает. Сидорчук нервно дёрнул станок, и над ухом выступила алая капелька.

А вдруг правда? А вдруг и впрямь он – следующий?! Сидорчуку уже явственно видится его такое… неживое лицо с закрытыми глазами. В обрамлении потухших тюльпанов…

И всё равно он ничего не скажет. Ни-че-го! А ничего, собственно говоря, и не было. Теперь ему кажется, что он вообще ослышался. И никто не называл его фамилию.

Да-да, он уверен: следующий – не он!

Тогда – кто?

Из спальни доносится голос жены:

– Колюня, так чем же твой сон кончается?

Сидорчук вздрагивает и сплёвывает бело-красную жижицу.

«Надо бы зубами заняться, – думает Сидорчук. – Вот Петрова-Зубенко похороним, и обязательно займусь!»

– Колюня, ты что – оглох? Чем сон-то заканчивается?

– А чем сон-то заканчивается? – еле слышно сквозь зубы напевает Сидорчук, вытирая полотенцем лицо и грустно подмигивая своему отражению в зеркале.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.