Виктор Парнев. Диптих (притчи)

Вершина  жизни

притча 

Жил человек в одной земле. Имя ему…  Впрочем, имя здесь неважно. Дело ведь не в имени, а в сути. Суть же человека была такова, что он мечтал возвыситься среди других. Не будем слишком строго осуждать его за это. Тщеславие  — ещё не самый худший из людских пороков.

Достигнув возраста, который называется у всех народов молодостью, человек стал думать, на каком бы поприще ему прославиться.

Он мог бы сделаться большим военачальником. Быть полководцем, да ещё прославленным, — что может быть почетнее, какая слава громче?.. Но по трезвом рассуждении, он скоро пришел к выводу, что времена теперь не те, и полководцы далеко не в том почете, каким пользовались прежде. Миротворцы всякие да гуманисты сделали профессию военного порядочно поблекшей. Во-вторых, теперь и войны не так часты, стало быть, когда ещё придет возможность одержать победу над врагом. А в третьих, надо помнить, что, случается, военных убивают. Даже и военачальников, и даже самых главных. И будет тогда ужас как обидно, если он погибнет прежде чем прославится по-настоящему. К тому же, он вообще не чувствовал охоты к ратным подвигам, он по натуре был миролюбивым парнем, и профессию солдата в глубине души не одобрял. Нет, мысли о военной славе он решил оставить.

Не положить ли ему жизнь на то, чтобы войти в число власть предержащих?..  Как не завидовать этим людям! Всё, решительно всё в их руках. Что пожелают, то и получат. Особняки, дворцы, квартиры где угодно и в любом количестве. Автомобили, самолеты, поезда – всё к их услугам, и притом бесплатно. А уж замы, помы, референты, имиджмейкеры, спичрайтеры, секретари и секретарши… А уж слава, а уж всенародная известность! Каждый день на все лады: отбыл туда-то, принял того-то, сказал то-то и то-то.  И если положить все силы, весь свой ум, который, слава богу, не из слабых у него, то лет через пятнадцать  — двадцать он, возможно, придет к цели. Да, возможно. Именно  — возможно…

Где уверенность, что посреди тернистого пути какой-нибудь политикан и интриган не оттеснит его?.. Да хоть бы и не оттеснит, хоть бы  весь путь наверх окажется пройденным, а цель, то есть, власть, достигнутой?.. Будет ли это значить, что достигнута цель его жизни? Увы, нет и нет!  Конечно, если бы он думал только о богатстве… Но его цель —  слава, слава громкая, широкая и прочная. А властное лицо порой лишается не только власти, но и славы, а подчас даже свободы. Главное, конечно, славы. Даже смерть не может защитить от развенчания и поругания. Ведь кто поручится, что новый предводитель государства не захочет очернить его имя посмертно в своих собственных  бесчестных политических интересах. Обычное, ежели вспомнить историю, дело. Нет, карьера государственного мужа отпадает безусловно.

Тогда, может быть, слава спортсмена?.. Что ж, сделать имя в спорте, объездить полсвета по состязаниям, позировать разноязыким папарацци, видеть свои фотографии в журналах —  это разве не успех, не слава? И физическими возможностями он, к тому же, не обижен: рослый, крепкий, быстроногий и отменного (тьфу-тьфу!) здоровья…

Но слава спортсмена казалась ему примитивной. В самом деле, много ли ума потребуется, чтобы обогнать соперника, послать его в нокдаун, забить ему лишний гол? Успех в этом решает мускульная сила, подкрепленная тренированностью. Такая слава не может доставить подлинной радости. И кроме того, она зыбка, призрачна как дым. Ведь придет когда-нибудь другой спортсмен, и часто он приходит очень скоро, моложе, крепче, лучше тренированный, и одержит победу над ним. Непременно одержит. Значит, слава эта эфемерна, краткосрочна. Значит, спорт надо оставить для того, кто не имеет иных дарований кроме длинных ног и сильных мускулов. Мало ли ещё в жизни дорог для молодого, высокоодаренного человека!

Вот, допустим, куда более надежная стезя. Начать писать стихи… Нет, не стихи. Стихи, пожалуй, поздновато, ну, а прозу  — повести, рассказы там, романы — это можно. Жизнь подсказывает множество сюжетов, а не будет рядом жизненных, сюжет можно придумать. У него есть слог, то есть, способность высказаться на бумаге без запинок и длиннот. А грамотность такая, что другому только позавидовать, все запятые, точки и тире  — все на своих местах. И что ни говори, а слава литератора прочнее славы, например, актера. Актер в театре сыграл роль, сорвал аплодисменты, получил цветы, раскланялся со зрителями  — а итог? Лет через десять вспомнит ли хоть кто-то как талантливо изображал он Гамлета или Отелло?.. Может, вспомнит, а скорее всего, нет.

Киноактеру легче, потому что фильм могут крутить и через десять лет, и через тридцать. Но ведь могут и забыть, и не крутить. Засунут в дальний угол, в долгий ящик, на высокую положат полку. Вспоминай потом как звали тебя, как тот фильм назывался, в каком году он был выпущен. Если только ещё будет выпущен…

А писатель сам себе хозяин. То есть, конечно, напечатать повесть, издать книгу, это от других зависит. Но уж если издана, то всё! Отныне и навеки! Стоит себе книга на полке у читателя, и только сам он для себя решает, когда снять её, раскрыть и прочитать. А помрет тот гражданин-читатель, так сынок его раскроет или дочка. Да, слава литератора надежнее всех прочих!

Только надежнее ли, в самом деле?.. Как задумаешься, с виду лишь надежнее. Ведь сколько есть примеров непризнания при жизни. Страшно много! День и ночь трудиться, в три погибели склонившись над бумагой, напрягать мозг, зрение, воображение, здоровье  — для чего?  Лишь для того, чтобы выслушивать отказы, получать отписки, дескать, ваше сочинение не отвечает нашим представлениям. Да критик злой ещё отыщется, ославит ретроградом, бездарью, так повернет, что ни читать, ни даже издавать тебя не стоит. Через сколько-то там лет, а возможно, и после него, справедливость, конечно, восторжествует, признание и читательская любовь настигнут его, имя его прогремит. Только на что ему это? Ведь  — после него!.. Для чего тогда эти терзания, эти ночные мучения над бумагой или компьютерной клавиатурой?.. Нет, риск слишком велик и здесь. Приходится искать какой-то иной путь…

И вот, странное такое дело  — над каким бы из возможных для него путей ни задумывался человек, во всяком он тотчас же находил ущербность, ненадежность, или же характер славы не устраивал его.

«Что делать, — с горечью рассуждал он.  – Уж видно, таково устройство жизни. Видно, люди, достигающие всяческих высот, преуспевают в этом лишь благодаря случайному стечению минутных обстоятельств. Никто, как бы он ни был гениален (как я, например, к чему скромничать?), не может быть уверен, что пройдет весь путь благополучно, и ему воздастся по заслугам. Разве это не унизительно для человека? Разве такое положение вещей достойно мыслящего существа, считающегося царем природы? Нет и нет!.. Зависеть от каких-то пошлых мелочей и потерпеть крушение на полпути, в то время как ты, может быть, гораздо больше других вправе беспрепятственно достичь вершины… Это убивает смысл существования. Во всяком случае, существования среди людей. Мне, человеку одаренному неизмеримо выше многих (ну, право, к чему скромничать?) и в то же время лишенному возможности доказать своё превосходство, мне нечего делать здесь. Я удаляюсь. И если люди не дают мне подняться над ними в переносном смысле, то подняться над людьми в буквальном смысле мне никто не помешает. Пусть хоть этот горький каламбур поможет мне в моей печали. Я уйду в горы!»

Так он сказал себе, и так сделал.

Выбрав самую высокую вершину, он решил поселиться на ней и жить в гордом и печальном одиночестве, питаясь дикими плодами и кореньями и проводя всё время в размышлениях о смысле бытия, подобно древним схимникам-аскетам. Два дня поднимался он на гору. На третий день, измученный, ободранный, изголодавшийся, он наконец достиг вершины.

Вся земля была видна отсюда. Серебристыми лентами лежали и поблескивали реки. Как разбросанная клочьями зеленая вата, кучковались рощи и леса. Пашня узнавалась по начертанным среди зелени прямоугольникам. Дороги извивались, словно нитки, спутанные и забытые в траве. Темнели и дымились, как обширные кострища, города.

Насладившись прекрасным видом обитаемой, оставленной им навсегда, земли и сознанием своего полного одиночества на вершине, человек стал думать, чем бы утолить давно уже одолевавший его голод. К удивлению и разочарованию отшельника, ни диких плодов, ни корений на вершине не оказалось. На этой высоте гора была бесплодна и безводна. Незадача… Как её преодолеть?..

«Спущусь чуть-чуть,  — подумал он.  — Какая разница, на самой жить вершине или на три сотни метров ниже. Там съедобные растения, конечно, должны быть».

И вправду, спустившись вниз на четверть высоты горы, он обнаружил на склоне дикую ягоду. Два дня он питался ею. На третий день снова задумался:

«Надо спуститься ещё немного. Ягода – это всё же не пища, долго ею не проживешь. Нужно найти что-нибудь посущественнее, а главное – найти ручей. Не будешь же всю жизнь слизывать с листьев росу, это просто роняет меня в собственных моих глазах».

Он спустился по склону ещё на четвертую часть высоты. Здесь он нашел небольшой родничок и несколько ореховых диких кустов. Четыре дня он утолял голод не слишком вкусными орехами неизвестной породы, водой утолял жажду и умывался. На пятый день он решил, что без огня жить дальше не может.

«Спички-то у меня есть, я захватил их, когда уходил от людей, но топливо, топливо… Здесь его нет, а внизу… Я помню, видел множество деревьев и валежника вокруг, когда поднимался сюда. Что за беда, если спущусь ещё немного? Выше или ниже на какие-то там метры, всё равно я стою высоко над всем миром».

Спустившись вниз ещё на четверть высоты горы, он быстро отыскал валежник и развел костер. Неделю он провел на этом месте, сидя у огня в тяжелых размышлениях.

«Ну, ладно, вода, дикие орехи и огонь у меня есть. Но разве можно жить так бесконечно? Надо же достать краюху хлеба и… о, боже, мясо, мясо!  Всё отдал бы сейчас за кусок горячего, дымящегося, хорошо протушенного мяса!.. Спички скоро кончатся, осталось около десятка… И башмаки совсем разбились об эти проклятые камни… Как быть?.. Спуститься вниз, в долину, к людям?.. Невозможно. Я ведь дал себе зарок!»…

Но тут вдали, на склоне, на одной с ним высоте, он увидал пасущихся овец. Стадо было большое. Человек вскочил и зашагал к нему. Когда он приблизился к стаду, заметил и пастуха. Седобородый старец в меховой овечьей шапке, с посохом в руке, стоял и ожидал его приближения. Две кудлатые овчарки зарычали было, но старик сказал им что-то, и они угомонились. Человек заколебался. Подходить?.. Ведь он решил не знаться более с людьми… «Но в том, что я заговорю с этим убогим пастухом, не будет ничего противоречащего моему принципу. Я по-прежнему нахожусь на горе, пускай не так уж высоко, но всё же выше остальных, а этот полудикий дед…  он не считается!».

—  Привет, отец,  — сказал он, подойдя.

—  Привет и тебе, незнакомец,  — ответил старик.

—  Окажи мне помощь, отец, будь любезен, — сказал наш отшельник и изложил чабану свои нужды.

— То, что ты просишь, это в моих силах. Но вначале ты должен назвать себя и рассказать, как ты оказался в таком положении. Не обижайся на моё условие. Ведь если ты недобрый человек и прячешься от правосудия, я поступлю дурно оказав тебе помощь.

Герой наш был не мастер притворяться и лгать. К тому же он не приготовился к вопросам. И ещё он думал: а чего стыдиться этого дряхлого, темного горца? Расскажу ему всю правду, а за это получу то, что мне так нужно.

В нескольких словах, стараясь говорить понятно, чтобы и неграмотный старик постиг его судьбу, он рассказал о том, что привело его на гору.

—  Ну что же, —  сказал пастух, выслушав его повесть,  — дело твоё мне понятно. Ничего плохого в том не будет, если я поделюсь с тобой хлебом и бараниной, если отдам тебе запасную пару сапог. Ничего плохого, кроме одного: такая помощь будет ненадолго. Сегодня хлеб и мясо у тебя будут, а что завтра? Содержать тебя я не могу, да это будет и несправедливо. Чабаны, что пасут стада на склонах других гор, скажут тебе то же самое. Этот путь ненадежен, он не позволит тебе достичь твоей цели.

—  Как же быть? —  упавшим голосом спросил отшельник. —  Значит, ты не поможешь мне?

—  Почему же? Помогу. Только помогу не на один день, а надолго. Если ты захочешь, разумеется.

—  Говори же, —  обрадовался пришелец.  – Что ты имеешь в виду?

— Оставайся со мною при стаде. Мне требуется помощник. Будешь присматривать за овцами, готовить нам с тобою обед, ну, и всякое другое по хозяйству. И сыт будешь, и обут, и деньги даже станешь получать, тебе назначат жалованье, правда, небольшое. Все условия, задуманные тобою, будут сохранены: ты останешься далеко от людей, в горах, выше всех прочих. И времени поразмышлять о смысле бытия у тебя будет вдосталь. Даже ещё больше прежнего, теперь ведь тебе не придется думать о куске хлеба на завтра. Ну что, согласен?..

«А ведь верно, пастух прав – подумал изгой общества. —  Всё остается на своих местах, зато какая выгода – не надо думать об одежде и о хлебе. Да ещё и жалованье..»

—  Соглашаюсь!  — и поспешно протянул старику руку.

Поначалу он стыдился самого себя, подумывал, не стоит ли сбежать от старика  — столь непривычны были для него обязанности овчара. Но обязанности эти были необременительны, харчи обильны и вкусны, назначенное ему жалованье вовсе не лишне, а горный чистый воздух, а красивая природа, а возможность беспрепятственно обдумывать загадку бытия  — всё это вскоре совершенно примирило его с новым положением. Работал он старательно. Старик был доволен помощником. Помощник был доволен стариком и своей жизнью при нем.

Они проработали вместе не один год, а потом старик – он ведь был очень стар, — мирно скончался. Владелец стада, слышавший от старика похвалы молодому подпаску, назначил его старшим чабаном и дал ему в помощники на обучение мальчишку. Невозможно передать сколь был доволен всем этим бывший изгнанник и сколь усердно и успешно выполнял он до конца своих дней дело, к которому приохотился.

Говорят, что он скончался в патриаршем возрасте, пользуясь заслуженным почетом среди местных овцеводов. Уважали его за неизменную аккуратность в работе, отменное знание дела, а также за мудрость. Утверждают, что многие из пастухов наезжали к нему лишь затем, чтобы послушать его рассуждения о смысле бытия. Скорее всего, их никто не понимал, но и без того всем было ясно, что старик необычайно мудр. Иначе бы откуда были эти удивительные речи? Содержания же их, увы, теперь никто не помнит.

2010 г.

 

 

Муки  творчества

притча

 

Правитель некоей богатой и обширной страны славился как покровитель искусств. Поэзия и театр, скульптура и архитектура, музыка и кино  — никакая муза не миновала его благосклонного пристального внимания. Никакой творец не был лишен надежды оказаться замеченным и поощренным во всеуслышание, или же напротив, по-отечески поправленным и одаренным мудрым, указующим на недостатки советом.

Но особенным вниманием были окружены в этом чудесном государстве живописцы. Что поделаешь, даже великие мужи остаются людьми со своими личными человеческими пристрастиями.

Правитель собственноручно открывал каждую крупную выставку в столице, а если государственные заботы не оставляли для этого времени, посещал её в свободный день, и обязательно отзывался потом об увиденном. А на другой день отзыв становился известен всему государству, и счастлив был тот живописец, который сумел снискать похвалу государя – и слава, и денежные призы, и заказы, и другие обыкновенные для живописцев блага становились ему наградой за талант и старание. Тот же, кто по лености, по глупости, а часто и по злому умыслу, творил бескрылые полотна, тот мог не опасаться гнева отца нации. Правитель был суров и безошибочен в суждениях, но снисходителен. Бездарных малевальщиков он призывал не трогать, утверждая, что сама бездарность приведет этих негодников к закономерному концу. И предсказания его всегда сбывались в точности: никто из жалких пачкунов, дерзнувших посягнуть на чистоту искусства, не окончил жизнь добром, никто не завершил её в своей уютной домашней постели.

——-

И вот однажды летним жарким днем уставший от бессчетных государственных забот правитель вышел в море на своей белопарусной яхте, дабы освежиться и восстановить здоровье, столь потребное для многотрудных его дел. Прогулка была, однако, омрачена скорбным недоразумением: один матрос из экипажа яхты проявил нерасторопность, и на полном ходу упал за борт. Море здесь так и кишело акулами, и не успела яхта развернуться, чтобы подобрать неловкого, как тут же возник серповидный плавник… ещё одно мгновенье  —  и жизнь матроса пресеклась меж челюстями хищника. Лишь алое туманное пятно на бирюзовой глади моря долго ещё колыхалось и таяло на глазах у всей команды и у правителя, которому не стали бы докладывать о происшествии (к чему огорчать сердобольного государя?), если бы сам он в то время не стоял на палубе и не был бы свидетелем трагедии.

—  Какое тяжкое несчастье, — молвил государь, обращаясь к министру общественной невозмутимости. – Позаботьтесь о семье погибшего…

Но мысли его были заняты другим. Он неотрывно глядел на кровавое облачко, медленно таявшее в голубизне моря. Взгляд великого человека выражал скорбь и глубокую, как всегда, проникновенную мудрость.

—  Как ни трагичен момент смерти,  — сказал он, — даже в нём всегда есть жизнеутверждающий момент. Вот, этот погибший… Если бы он мог предположить, сколь изумителен контраст: живая человеческая кровь, и бирюзовая позрачность моря, озаряемые полуденным солнцем. В этом есть что-то от живописи. От великой живописи, я добавлю. Сочетания таких оттенков я не видел даже у самых прославленных наших художников.

—  Ещё древние сказали, —  почтительно согласился министр, — что нет творца искуснее самой природы. Человек лишь запечатлевает её виды или дополняет собою, как в этом случае. Вы, однако, как всегда, видите дальше других. Где простой смертный заметил бы лишь кровь и утопленника, там  для вас открывается тайна гармонии мироздания.

Правитель в этот день не раз ещё вспоминал в разговорах впечатливший его морской вид:  сверкающее в небе солнце, бирюзовая прозрачность вод и ярко-красное размытое пятно, похожее на каплю киновари в берлинской лазури.

—  В сущности, —  рассуждал он, — человеческое создание есть тот же тюбик с краской, из которого судьба выдавливает содержимое для расцвечения неоглядного полотна, называемого историей. Имеем ли мы право негодовать на судьбу за эти извечные жертвы? Ведь искусство всегда требовало жертв.

Министр общественной невозмутимости, конечно же, не мог не принять к сведению размышлений любимого государя, и когда через несколько дней они вновь совершали морскую прогулку, министр как бы невзначай заговорил о том прискорбном случае. С сожалением он заметил, что матросы падают за борт нечасто, но оно и хорошо, не стоит жертвовать людьми из экипажа, а вот если за борт выпадет совсем дурной, не нужный государству человек…

По выражению лица правителя министр понял, что великий государь следит за ходом его мысли с интересом. И тогда министр признался государю, что, движимый самыми благими побуждениями, он распорядился взять на борт приговоренного к повешению опасного преступника. Не всё ли равно негодяю, где он найдет неизбежную смерть?..

Преступника раздели, вывели к форштевню, затем один из стражников полоснул его ножом, сделав глубокий надрез вдоль спины, а двое других подняли и бросили обреченного в воду. Предупрежденный капитан остановил ход яхты, чтобы правитель мог без помех наблюдать как барахтался в воде человек, как всё гуще и гуще окрашивалась вокруг него красным цветом вода, как наконец появились акулы и в два счета довершили начатое. Вновь на поверхности осталось яркое туманное пятно, но теперь оно было больше, и потому дольше прежнего колыхалось и таяло в синеве моря.

—  Какая палитра, какая игра всевозможных оттенков! —  тихо говорил правитель, пристально и восторженно вглядываясь в море.  – Никакое масло, никакая акварель не в состоянии передать этот вид. Что наши живописцы? Я бы на их месте со стыда сгорел и забросил бы свои кисти. Ведь ясно, что они бессильны передать столь дивный колорит. Если чего здесь и не хватает, так это масштаба! Море  — вот мерило, вот масштаб! Крови одного жалкого злоумышленника мало для такого широкого полотна. Вероятно, в наших тюрьмах есть ещё приговоренные?

—  Министерство общественной невозмутимости бдительно оберегает невозмутимость общества,  — скромно ответил министр.  – Всякий возмутитель спокойствия, пытающийся замутить воду, немедленно изымается, нейтрализуется и содержится в изоляции. Конечно, среди них найдутся и отпетые злодеи. Я сделаю нужное распоряжение.

————

Министр был одним из тех немногих приближенных, на которых отец нации полагался вполне. Он и впоследствии показал себя выдающимся организатором. На следующей морской прогулке яхту государя сопровождало небольшое охранное судно с десятью обреченными в трюме. И опять сияло с высоты небес великолепное летнее солнце, и опять переливался тысячью оттенков голубой аквамарин, и опять застывший в восхищении правитель глядел на яркое, весьма теперь большое, красное пятно, расплывавшееся по воде.

—  Филистеры и демагоги долго выдавали нам за искусство свои беспомощные картинки, — вдохновенно изрекал правитель внимавшим ему приближенным.  – И мы наивно верили в их так называемое «искусство». Но любому заблуждению когда-то приходит конец. Вот, пришел конец и этому заблуждению. Никакие ухищрения ремесленников кисти не могут сравниться с тем, что мы видим сейчас. Разве не чувствуете вы, как закипает в вас энергия, как обостряется мысль, напрягаются мышцы, а душа ваша рвется к каким-то высотам, выразить которые словами не дано даже поэтам? Не это ли примета высшего искусства  — переживать подобный восторг духа, жажду широкомасштабных свершений?..

Лишний раз сподвижники имели случай убедиться, что правитель  — человек воистину великий. Как вдохновенно говорил он это, как сверкали при этом его глаза, как мощно и пластично рубил он рукой воздух! И у сподвижников вскипал в груди восторг, расширялись глаза, и тела напрягались в порыве служения родине и государю.

———

В последовавшие дни энергия правителя на государственном поприще десятикратно возросла. Один за другим вышли пятнадцать новых законов, дарующих его подданным неслыханные дотоле права и обязанности. Был принят целый ряд важных руководящих решений, произнесено восемь речей в Собрании Мудрейших, совершена поездка по стране, во время которой Мудрейший Из Мудрейших неоднократно обращался прямо к народу с речами. О, какие это были речи!  Как ликовал и рукоплескал ему люд, с какой любовью сотни тысяч глаз поедали вершителя судеб страны!..

Министр же общественной невозмутимости, движимый преданностью государю, приказал свезти в одну тюрьму всех осужденных на казнь. Но цифра, выражавшая количество злодеев, озадачила министра: впервые он пожалел, что преступников в стране меньше, чем честных людей, а особо опасных, и вовсе немного. «Ещё один выход в море, и великое искусство может иссякнуть, едва зародившись».

Он предложил правителю искусственный красный состав, неотличимый по качеству от натурального. Стоит лишь распорядиться, и любое его количество… Но правитель, глядя мимо министра, ответил холодно:

—  Любая подделка предосудительна. Подделка в искусстве не только предосудительна, но и безнравственна.

И в тот же час министр был отставлен от должности. Место его занял молодой, истово преданный государю офицер из его личной охраны. Первым делом он распорядился взять всех осужденных на казнь, добавить к ним тех, кто несомненно казни заслуживал, но не был к ней приговорен по безалаберности некоторых судей. Заодно он прибавил к ним самих этих судей —  в назидание судьям другим. Так получилась круглая внушительная цифра. Везли этих бездельников за яхтой правителя на специально оборудованном корабле. Красное туманное пятно на синей глади моря получилось размером с лесную поляну и рубиновым по оттенку. Формой же оно в один момент напомнило правителю высший орден страны, какового и был сразу удостоен талантливый новый министр.

——-

Тридцать четыре новых указа, двадцать восемь произнесенных на всю страну речей, новый гениальный труд по вопросам гуманизма, труд по истории искусств, шесть официальных визитов в сопредельные страны  — таков не полный, далеко не полный перечень деяний правителя, последовавших за этим последним выходом в море.

Труд по теории искусства был новаторским, он содержал резкую, но справедливую критику тех живописцев, которые не осознали до сих пор, что в живописи есть только два цвета, способных воодушевить народ и подвигнуть его на свершения  — цвет синий и цвет красный. Бездарные, враждебные народу живописцы, упорствовавшие в своих творческих заблуждениях, были изъяты из их мастерских и помещены туда, где им и должно было находиться до очередного выхода правителя на яхте в море. Талантливые и патриотичные художники, осознавшие порочность своих прежних полотен, взялись писать картины только в двух цветах, и очень преуспели в этом. Сине-красные полотна украшали теперь все музеи и картинные галереи страны, из которых прежняя ошибочная живопись была с позором изгнана. Художники испытывали прилив творческих сил.  То и дело один вызывал другого на состязание  — кто сотворит картину синее всех прежних, краснее и масштабнее по площади полотна. Победителю такого состязания давали сине-красный «Орден Живописца».

———

Ещё трижды организовывал выходы в море молодой талантливый министр общественной невозмутимости. По окончании третьего выхода правитель был с ним холоден и слушал без внимания. Вдохновения, подобного прежнему, после этой прогулки он не испытал. И это было совершенно справедливо, ибо любое повторение, топтание на месте, вызывало неудовольствие государя. Он ведь был деятелем прогресса и неустанного поиска, и знать об этом министр был просто обязан.

Министр был смещён и заменен ещё более талантливым и энергичным сподвижником, давно уже высказывавшим умные соображения по поводу морских прогулок.  Акулья помощь была признана анахронизмом, с некоторых пор их кишение в окрашенной воде мешало правителю и нарушало гармонию красоты. Был построен и оборудован специальный корабль. Сложные механизмы его позволяли за какие-то минуты выпускать в море краску, извлекаемую тут же, в трюмах, сразу из 5000 живых тюбиков, а при условии подвоза свежего материала пропускная способность машины выражалась такой цифрой, что одно упоминание о ней способно было вдохновить кого угодно.

———

Даже самым закоснелым скептикам и недругам было понятно, что страна переживает пору небывалого подъема и цветения. Достаточно хотя бы раз было послушать речь правителя, прочесть хотя бы один из его философских трудов, развивающих учение о гуманизме.  Да что там речи и труды, достаточно было увидеть его лик, пусть даже с отдаления, чтобы постичь значение переживаемого момента. В городах и селениях с раннего утра и до поздней ночи, прямо на улицах и площадях гремели оркестры, исполнявшие радостную, духоподъемную музыку. Толпы горожан славили народного героя, собираясь в хороводы вокруг его мраморных, бронзовых, гипсовых изваяний трижды в день  — перед работой, во время обеденного перерыва и после работы. Это делалось одномоментно по всей стране, причем стихийно, исключительно на добровольной основе. Чтобы принцип добровольности не был нарушен, за отправлением хороводного ритуала бдительно следили явные и тайные сотрудники министерства общественной невозмутимости.  Если они замечали на лице кого-либо из хороводящихся подданных хотя бы тень насилия над волей, признак самопринуждения, виновный изымался из толпы и отправлялся в накопительные изоляторы, где ни на что другое не пригодный людской хлам ждал выхода правителя на яхте в море.

 

———

Да, это было ослепительное, героическое время. Всё новые и новые свершения и достижения народа были прямым отражением озарений правителя, чей разум обнимал, казалось, необъятное. Прогулки по расцвеченному морю словно вливали в него новую, свежую кровь, заряжали почти сверхчеловеческой энергией. Нередко, вдохновленный каким-то особенным переливом оттенков или причудливой аллегоричной формой красного туманного пятна в голубизне морской воды, правитель тут же разражался пламенной зажигательной речью. Разумеется, речь его переписывалась, размножалась, и на другой день вся страна изучала её, вникая в каждое слово, в каждый знак препинания, в каждую паузу.

Вершиной всей деятельности правителя несомненно явились те несколько сот метров, на которые поднялся он в корзине воздушного шара с палубы своей яхты. Тонкий прочный трос соединял шар с яхтой, не давая ветру отнести его в сторону. Шар с корзиной был идеей нового министра общественной невозмутимости, сменившего министра прежнего, который, к сожалению, зациклился на переставших уже радовать правителя сеансах морской живописи, наблюдаемых с борта яхты.

С высоты орлиного полета (какое точное сопоставление!) самый великий человек земли, едва не плача от восторга, созерцал, как расходилось по сияющему бирюзой морю яркое туманное пятно, напоминающее и размерами и цветом коралловый остров. 10 000 отщепенцев, смутьянов, нарушителей принципа добровольности, жалких мазил-живописцев, уличенных в пользовании более чем двумя красками, и прочей шатобратии, вот сколько их отдало свою краску на этот важный государственный акт…

————

…Но спазм глубокого горя перехватывает здесь горло повествователя. Ибо сей первый и единственный подъем в корзине воздушного шара оказался для великого человека поистине роковым. Светила медицины до сих пор не могут придти к мнению, что же послужило причиной столь безрассудного, трагического поступка правителя. Некоторые обвиняют во всём солнце, сиявшее в тот день особенно ярко и, может, быть, перегревшее голову государя, что вызвало минутное помрачение его разума. Другие полагают, что солнце здесь ни при чем,  а всё дело в зрительном обмане, своего рода иллюзии, возникающей иногда если смотришь с большой высоты на равнину внизу: кажется, что земля совсем близко, почти под ногами.

Как бы там ни было, но в ту минуту, когда краситель, отданный морю десятью тысячами живых тюбиков, распространился во всю ширь, а по концентрации в иных местах достиг оттенка кадмия красного темного (шар находился в это время на высоте 410 метров), правитель, жадно пожиравший покрасневшее море глазами, издал вдруг пронзительный вопль.  Присутствовавшие в корзине сподвижники обратились в зрение и слух, решив, что отец нации сейчас произнесет речь. Стенограф выхватил и приготовил к записи блокнот и карандаш. Но вместо произнесения исторической речи государь сделал ужасное:  вскочив на край корзины, вытянул в указующем жесте вперед руку, выкрикнул неистовым голосом:  — «Нет!.. То есть, да!..Да!!.. Я сейчас!!!» —  и бросился вниз головой в этот сверкающий кадмий…

Старательные поиски не дали ничего. Лишь множество акульих плавников бороздили по всем направлениям море, ещё не скоро очистившееся от красноты.

————                                                                 ————

Чтобы не огорчать население, нежно любившее своего государя, трагические обстоятельства его кончины были опущены. Согласно траурному манифесту, отец нации скончался от кровоизлияния в мозг, вызванного титанической умственной деятельностью. Дабы ничто не мешало народной скорби проявляться в полной мере, сотрудники министерства общественной невозмутимости были в дни траура особенно бдительны и многочисленны.

Совет Мудрейших избрал нового государя. Молодой правитель, выждав ради приличия месяц, издал указ, предоставляющий живописцам право пользоваться красками по своему желанию – хоть желтой, хоть зеленой. Накопительные изоляторы были упразднены. Суда, построенные для сеансов морской живописи, переоборудованы в круизные лайнеры. Трехразовые ежедневные обряды-хороводы вокруг изваяний покойного государя прекратились. Сами изваяния втихую были снесены. Министерство общественной невозмутимости переименовали в министерство всеобщей благонамеренности.

Одновременно с этими мероприятиями было начато оздоровление моря. Потому что вдруг открылось неприятное явление: повсюду, где ходила яхта государя, там и сям возникли в море странные растения, похожие отчасти на гигантские грибы, отчасти на коралловые рифы, а отчасти на баобабы. Только вид этих новых растительных образований был весьма гнусен: багряно-болотного цвета, резиноподобной упругости, сочащиеся красноватой густой слизью, да к тому же издающие гнилостный тленный запах. Целый флот и множество ученых были брошены на искоренение этой напасти, но и годы спустя результат невелик, и море даже ныне остается не пригодным ни к промыслу, ни к судоходству, не говоря уже о купании граждан и всяческих водных забавах. Ибо эти сатанинские исчадия торчат повсюду из воды, подобно ядовитым мухоморам, и губительно действуют на всё живое вокруг.

А что до живописцев, то они, как ни прискорбно, и сегодня продолжают писать лишь двумя красками – синей и красной. Одни объясняют, что так им привычнее, другие ссылаются на отсутствие иных красок в продаже, третьи ничего не объясняют, только намекают, что, мол, неизвестно ещё как пойдет дальше, и лучше поостеречься.

Хотя, по правде говоря, и живописцев-то в стране осталось – перечесть по пальцам можно.

 

 

2010 г.

 

 

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.