Галина Мамыко. В ожидании страха (роман)

1 гл.

Заботливые мухи закопошились, это ли глаза мои, во что я превращаюсь, – она подумала, и вытерла платком то, что так мешало. Но разве можно избавиться от глаз. Они слезились длинными ручьями, мешали мелкой пылью. Вот я и дошла, ну, здравствуй, старость, в который раз уж в этой жизни сказала вновь себе, и в зеркале нашла, которую искала.

А в это время кто-то мелким стуком уже входил туда, где было сердце, и холод, холод просто дикий, очаровал её. И пальцы прыгали по кофте, искали пуговиц горохи, и всё так было просто, очень просто. Она легла тогда на пол, такой приятный, казалось, будто гроб уже готовый подставил спину для новых путешествий. Она лежала долго, всё вдыхала морозец смертушки столь близкой, и копошились мухи, копошились в глазах закрытых наглухо ставнями будто.

Потом пришёл, ей уши подсказали, супруг горбатый, с палкой своей глупой, он любит этой палкой греть ребят под окнами шумливых. Супруг стоял над нею очень долго, и размышлял вслух, не стесняясь, а сколько стоят похороны нынче, и что-то сиплое ругалось в его старом горле. Он говорил о том, что спать бы лучше, диван уж ждёт, приятный, мягкий очень, а тут вдруг на тебе, лежит себе, не дышит, куда её, ведь спать-то надо, надо.

И кошка добрая приятным, жарким счастьем расположилась на ногах холодных, согрела их, и спела свою песню.

Тогда старуха воздохнула смехом тихим, расправив крылья мёртвых лёгких, и заструились слёзы новой жизнью по бороздам лица, по этим всем глубинам, что роют кожу долгими годами.

Горбун обрадовался страшно, как ребёнок. Ну, слава Богу, сказал, осыпав себя многими крестами, поспать, значит, всё же мне удастся.

И поглядев какое-то мгновенье себе под ноги, он ловко застучал к дивану, бросил палку, и вот уже храпит, храпит и сладко, и счастливо.

И небо звонкими раскатами там вторит, стучит своими крепкими дождями, бегут по небу огненные кони, и Ангелы поют под небесами.

Я буду жить, она проворно встала, пошла к иконе, чтобы ночь молиться. И Бога славить сердцем благодарным. Я буду жить, так она сказала.

2 гл.

А ночью что-то сильно изменилось. Как будто молния, или разряд похуже, сверкнуло нечто в сердце старом. А может, небо просто распахнулось, и дали посмотреть ей, а что там, дальше… Она от страха сильно покачнулась, а может, это ей только показалось, но тем не менее в ногах такая слабость, и руки, руки мелко задрожали. И зуб на зуб совсем, совсем не попадал ведь. И всадник быстро дробью прокатился от края к краю небесного разлома. И глас трубы запел, зацокал как поезд, как самолёт, как колесница, всё полилось, помчалось в песне странной внутри слоёв вселенной многоокой. И времена смешались многокрыло, нет тут ни прошлого, ни будущего, нет ни мига из того, что временем зовётся. Тут есть иное, что умом не объяснимо, и что словам вообще не поддаётся.

Поднялись кости со всех дальних-ближних краёв-окраин, и потянулись тусклой вереницей так быстро к небу, так быстро плотью обрастали кости. И вот уже народами заполнен весь горизонт, от дна земли до солнца, до звёзд с луною, всё-всё заполнено вдруг ими, которые опять людьми вдруг стали, с живою человеческою плотью, с душой, некогда уснувшей мёртвым сном внезапным. Да, все они теперь молчат и дышат, и сердце в каждом скачет быстрым шагом, глаза у всех наполнены слезами, не знают, что их ждёт, что будет…

А будет – Бог. Иисус. Христос. Он будет. Сказал ей голос чей-то прямо в уши. И от Него никто не сможет скрыться. И у Него есть Книга Жизни, Книга! И горе, горе будет тому человеку, той душе несчастной, чьё имя в этой Книге не найдётся!

А я? Мой муж? А дети, внуки? Они есть в этой Книге страшной? – осмелилась пролепетать она, робея.

И всё ждала, ждала она ответа, и сердце в страхе стыло очень тихо. И не дождавшись нужных слов, очнулась, смотрела долго в ночь без света, и таяли, и плыли пред глазами как будто зраки чьи-то, иль кого-то, они пылали и горели страшно, предвестники ли снов, грозящих вновь присниться.

И вот – опять. Заухал филин дико. Сорвались двери с петель ржавым скрипом, открылись лабиринты глухих улиц, они вели в глухую бесконечность, туда, где есть только слёзы, и голоса без лиц, и без отличий, там всё – темно и очень безнадёжно, там нет дыханий и надежд на что-то, там всё одно, влекущее к страданию.

Ей посчастливилось на этот раз проснуться быстро. Какое счастье, я на воле, я свободна, я снова в этой  жизни, где есть кровать и чай в горячей кружке. Она ощупала себя дрожащими руками. Ей не хотелось думать ни о чём, что было. Ведь если думать об ушедших грёзах, они заставят заглянуть в то, в завтра, туда, где будет отражение снов мрачных.

Она взглянула на Спасителя в иконе, перекрестилась, прошептав молитву. Услышала, как муж храпит за стенкой. И кошка вот пришла, поговорить с ней хочет. К хозяйке жмётся тёплым боком.

3 гл.

«Послушай, Галя, чай попить бы надо, вставай, иль снова ты в могиле?» Сказал горбун, над ней опять стоял он, смотрел опасливо, но всё-таки с надеждой. Знакомый профиль уточкиного носа, и впадина, как котлован глубокий, там, где давно зубов красивых нет уж. И щёк мешки, когда-то он любил их целовать, когда были упруги. Из приоткрытых губ поблёкших надсадное дыханье смрад смерти доносило до его ноздрей мохнатых. Ветры зловонные несла ему плоть Гали, пока живой, да, живой супруги, иначе не могла пустить бы ветры. «Фу, фу, – сказал он, морщась. – Всё бздишь, ну, Галя, хватит, вставай, пора нам чай попить бы, иди, давай, на свою кухню. А то мне одному неинтересно».

Пока чай к трапезе звал бормотаньем, она молилась, привычно опустившись на колени, тут, у плиты, на кухне тесной, вкусной. Нет, не на чайник же она молилась, ясно, она ушла внутрь себя духовными очами, где видела Христа так явно. Взирал Он на неё с любовью. А на стене апостолы сгрудились, там, где Иисус собрал их на тайную вечерю, икона эта, так считала Галя, всю кухню и людей в ней согревала светом, и нечисть всякую паскудную гнала подальше. А позади апостолов предатель, он раздражал, зачем вообще там он, его фигуру тёмную не надо, совсем не надо видеть там Иуду. И Галя ножницами откромсала край у ленты, ну точно для Иуды, сильно липкой, и лента липкая вцепилась намертво в ухмылку гнусную, и сразу же не стало там Иуды. «Зачем икону портишь?», – горбун сказал без удивления. «Затем», – ответила ему, желая уйти от пререканий. Он тоже не любил всех этих споров, глаза прикрыл и помолчал немного.

«Ну, Галя, чай давно вскипел уж. Давай, давай, ну, хватит, я заждался», – сказал горбун и сморщился в улыбке. Он рад был, что она тут, рядом. Ну, что бы он без неё делал? «Вот что бы я без тебя делал, Галя», – сказал он, наблюдая, как в чашки наливала чай сварливый. Пожалуй, чай за всех здесь отдувался, бурлил котлом, кипел страстно и сыто.

«Пусть только он и кипит, других кипений мне не надо в этом доме, чтобы ни я, ни муж мой не бурлили, и жили бы без ссор и вздора, которым сердцу хочется плеваться». Она из-под бровей на него взглянула, сказала про себя: «Помилуй!» А он, не слыша, продолжил, прихлёбывая с блюдца сладость: «Мне без тебя, скажу, Галь, честно, – худо, да, худо без тебя ведь будет, поэтому ты лучше не старайся поспешно уходить в мир лучший к своему Иисусу. Повремени. Дождись уж моей смерти».

«Давай читать Исайю. Сегодня в церквах все его читают», – сказала она строго, и слушать не желала никаких ответов. Да он и не протестовал. Пост как-никак Великий, страстоубийственный. Поститься в том числе и языком всем надо, он это знал от Гали на отлично. Уж лучше промолчать. Не спорить, не отвечать, и не вступать в раздоры. Да он и сам любил читать ту Книгу, в ней только он и видел сейчас все смыслы жизни. О, сколько смыслов повидал проклятых за время минувших десятилетий многих, и ни один из них, из этих смыслов, не мог быть звездою путеводной. Но вот к итогу жизни этой обрёл он Книгу, она была живой и очень нужной, такой она ему казалась. С неё он начинал теперь день каждый, и под подушкой у него она всегда лежала.

Увы, сказала Галя, вперив взгляд в страницы, народ, обременённый беззакониями, племя злодеев, сыны погибельные! Вся голова в язвах! Сердце исчахло! Язвы! Пятна! Гноящиеся раны! Земля ваша опустошена! Ваши руки полны крови! Омойтесь! Очиститесь! Перестаньте делать зло!

4 гл.

«Грядут страдания, Пётр», – горбуну она сказала, и Библию закрыла.

«К нам?» – спросил он.

«Ко всем…»

Добавила, подумав:

«Ко всем народам».

«Тебе что, было откровение? – спросил он без насмешки и кружку ей подставил. – Плесни ещё чуток, моя ты Галя».

Пока чай лился перед его носом, и бороды касались брызги жара, он красным носом чуял тела её близость, халата байкового уют и мягкость, и мысли о былом шли к нему приятными рядами, в них много было дней, наполненных любовью. Там девушка с прекрасными глазами, с косою яркой, будто солнце, пела, и он, парень молодой, красивый, статный, без горба, нажитого позже, он шёл к ней в объятия ночами, и пел с ней вместе любовные заклятья. Он обещал ей верность без измены, божился быть примерным семьянином, но всякое ведь в жизни той бывает, поскольку жизнь слишком, порою, долго длится.

Поэтому он помнил и другие варианты – дни, полные иных объятий, в иных краях, куда он уезжал надолго, работая шофёром на дальних рейсах, мотался по разным городам и весям. И были приключения, и флирты, и зной любовных ласк чужих, запретных. Сейчас оно уже ему не надо, все эти поцелуи и намёки, и клятвы о любви, и ложь за ложью, всё это стало пылью, всё исчезло. Растаяли в туманах девы, поцелуи, деревья над озёрами и дали, в которых девы заманчиво сверкали своими золотыми телесами.

Осталась та же Галя, со своим Иисусом, и он, уж старый Пётр, с Галиным Иисусом. Он так и говорит в ночных молитвах: «О, Боже моей Гали, помилуй и меня, раз есть Ты у моей Гали». Он верит в Иисуса – как не верить, раз верит в Него Галя, а если так, то почему не верить. Тем более ей бывают откровения. Не от кого-то там, не от соседки Оли, быстроухой на сплетни, многогубой на злые речи. Соседка Оля до сих пор страдает, что не смогла Петра завлечь в свои постели, и так, и эдак много намекала, да он плевал на её старушечьи забавы и чары ведьминские, ему уж не до ведьм, когда тут, рядом, пророчит Галя Пришествие Второе. Очиститься спешить, вот главный смысл всего, что ему осталось. У Оли для него на всё свои ответы. Нет, говорит, Пришествия ждать долго. Сто раз ты помереть ещё успеешь. Так всласть, пока нет смерти, повеселимся, ну, приходи, давай, водочку поставлю, открою тебе прелести и тайны всего, что хочешь, будешь всем доволен. «Смысл – он тут, он близко, он прекрасен». И Оля кривила внутри морщин, покрытых пудрой, свои, как ей казалось, заманчивые губы, густо закрашенные малиновой помадой. Сулила Оля Петру собственные откровения, заполненные чем-то диким, горьким, таким ему всё, что от Оли, представлялось, как будто бы трава с горячим ядом.

А вот у Гали откровения совсем, совсем иные. И чистых смыслов и намерений, и добрых чувств они бывают. И даже предсказания несчастий не лишены глубоких, добрых смыслов. Ведь если человеку, полному проклятий, гниющему при жизни от своих зловоний, даёт столь горькое лекарство Высший Лекарь, болезнь или другую скорбь, иль смерть, неважно, то падшему созданию лишь на пользу, во очищение души всё, и это благотворно, так говорила Галя и на отцов святых давала ссылку.

В прозрения он верил. Хотя остерегался слишком верить. Он знал, прозрения у святых бывают, тех, Божьих человеков. Святой свою Галину считать не очень-то решался. Но уважал, а потому боялся ослушаться её, пусть редких, предсказаний, тем более, они, о, сила свыше, случалось, и сбывались.

Как не забыть тот случай. Ему пообещала Галя гнев Божий за непослушание, на Пасху он решил остаться дома, уж больно спать ему в ту ночь хотелось. Слова её сбылись. Дом загорелся. Не очень люди поняли причину внезапного пожара. Ходили слухи, жилец Маргулин из двадцатой, там, на пятом, спал пьяный, на перине, с сигаретой. Ещё ходили слухи, кто-то видел, как молния в дом врезалась перед раскатом грома. Но в молнию-то мало кто поверил. Хотя, кто знает, в городе и правда где-то всё гремело, и вроде в небе. И тучи там ходили порывами, неровно. Может, и молниями небо там швырялось, всё может быть… Нет, перечили другие, греметь-гремели, да, но вовсе и не громы из-под неба, а колонны техники военной, учения к параду шли на площади центральной. Пожарники, однако, своё твердили, возгорания случаются нередко от проводки, ведь вовремя не чинят, не смотрят за проводкой. Так и горит. А вот жиличка из квартиры восемь уверенно сказала, дети фейерверком на пятом баловались. Пасху встречали салютами-огнями, им что Новый год, что Пасха, лишь бы праздник.

Сирены вой пожарной вдруг услышав, узнав, что дом её горит, тот самый, родной, что с мужем на диване, выбежала из храма под пение «Христос Воскресе», молилась слёзно, сильно, по дороге, с трудом дышала, пока бежала мелкими шажками, к горбуну на помощь. И тут вдруг дождь сорвался с неба страшный, насквозь Галя промокла, пока домой, запыхавшись, приковыляла. Пожарные трудились, гарью пахло, народом двор был сочно утрамбован. Казалось Гале, народ собрался здесь, в ночь великой Пасхи, чтоб Богочеловека славить, воскресшего чудесно. Толпа глазела с сонным любопытством на отблески умершего вместе с дождём пожара, в котором Пётр живым таки остался, да и жильё, где спал, не пострадало. Чердак и пятый где этаж, там да, горело сильно, но дождь помог. Это ли не чудо. «Христос Воскресе! Вот тебе и чудо!» – сказала тогда Галя, и муж, проснувшись, про пожар не зная, ответил ей с дивана: «Воистину Воскресе, моя ты Галя!»

Ту ночь чудесную, предсказанную Галей, горбун запомнил крепко, с тех пор боялся он перечить Гале, и в ночи Пасхи ходил впредь в храм исправно.

И каждый раз, когда она вещала о будущих событиях, горбун смотрел ей в рот, как будто бы пророку, и ждал потом накарканных несчастий.

Сказала, жди, помрёт сосед Куцаев, что на третьем. Увидела в лице Куцаева печать как бы от смерти, ну, или от желчи. Не может быть, хотел ей возразить супруг горбатый, Куцаев хоть куда, в расцвете, но не решился, а ждать стал, сбудется ли слово. И через дня так три и правда, к соседу зацокали на этаж люди в белом, и красные кресты под окнами на их машине сияли свежо, как помидоры. И вынесли Куцаева уж мёртвым, спасти не удалось, схватило, припекло, а что с ним, ну, вроде печень, а кто сказал, что сердце. Не всё ли там равно, иль печень, сердце, почки, всё без толку, сказала Галя в ответ на размышления горбатого супруга. Но ведь большая разница, от сердца помереть, или от почек, сказал он ей. Нет значения никакого там, куда идём мы все, с каким диагнозом нам помирать придётся, Галя объяснила, значение там совсем другому придаётся. Ну да, ну да, нашёлся лишь, что ответить тогда Пётр, и долго думал, и было ему страшно.

И вот теперь – «грядут страдания» – так она сказала. Он ждал, что ещё скажет. Но она молчала.

5 гл.

Тут домофон пиликнул. «Вам продукты», – курьер пропел, спустя минуту на порог явился, в руках пакеты, ушёл, вернулся, принёс ещё, ещё, мешки, коробки, добра, однако!

А от кого, спросить собралась Галя, не успела, курьер растаял. Впрочем, не дал бы ей ответа. Так было в прошлый раз, и в позапрошлый.

«Вот, видишь, Бог нам посылает. Совсем как с Николаем, помнишь, с Угодником тем самым. Он золота мешки подбрасывал тайком в оконца в беду попавшим, и уходил, скрывался он от славы», – ему она сказала.

Он возразил: «Галя-Галя, у нас всё было бы отлично, кабы не блажь твоя жить без документов и пенсию не получая добровольно, по собственной же дури. Ни нам, ни детям не даёшь пожить спокойно».

«Спокойно? О чём ты говоришь. Спокойно будет в мире лучшем. Сейчас, сам знаешь, время скорби, ведь времена последние настали, быть верными Христу, вот это важно. И сколько раз ещё тебе об этом говорить».

Он в споры не вступал дальнейшие. Тьфу, бесполезно. Хотя желал бы многое сказать ей, про документы и всякое другое, на чём она столь сильно помешалась. Когда-то, было дело, талдычил ей на эту тему, и сына старшего и младшего упрашивал помочь, сказать свои слова в контексте реализма здравого, живого, и дочек подключал, но всё в мозгах у Гали на трех шестёрках с антихристом застыло, как на слонах земля-планета.

Она тем временем пакеты и коробки открывала. А там, чего там только не было. Вот диво. Пётр сидел на табурете рядом, он рад подаркам был, но вместе с тем и сожалел – всё теперь случайно, негаданно-нежданно, нет ничего, что было бы твёрдо и надёжно в их жизни нынешней. Никаких гарантий. Зависим непонятно от кого, ворчал он, она в ответ шептала, что возложить на Господа всё надо.

«Податель благ, всего даст тем рабам своим, которые верны Ему».

Коробочки цветные, в них молоко, кефир, сметана, а там подсолнечного масла пять бутылок, десять пачек масла сливочного, муки десять упаковок по два кэгэ, колбасы и сыры, творог, орехи, хлеб, булки, пирожки, печенье, яблоки, картофель, яйца, рыба, овощи и фрукты, крупы, сахар, варенья, мёд, всего в достатке. Бутылки с соками. Какое удовольствие, однако, жить на этом свете, когда есть благодетели, исправно заботу проявляют о стариках несчастных. Так думали они. И благодарили Бога, щедрого на помощь, которую Он тайно посылает через рабов своих.

«Пора с детьми поговорить, да поделиться с ними этими дарами», – она сказала, кивнув на подношения, и дочку набрала.

«Ну, что ты, мама, ничего не надо, зарплату получаем, а ты и папа, у вас другое дело, вам помощь от добрых людей кстати», – ответила ей Нина.

Подумала при этом, позвонить пора брату с сестрой, Коле и Марине, договориться на следующую дату, родителям купить тайком продуктов. Но хорошо бы – старшему сначала, Саша у них на особом положении. С ним знаться не желают. Лишь Нина, одна из всей родни, с ним по секрету связь поддерживает.

«Нина, будь осторожна, не шути с врагами, они ловушку всем готовят, я точно знаю, скоро лагерь будет электронный».

«Но, мама, электронный мир давно уж существует, и что в нём страшного?»

«Учти, всё только начинается. Они в мозги залезут, управлять хотят сознанием человека. Нас превратят в мартышек. Коды, карточки, чипы, а там клеймо антихриста не за горами».

«Всё будет нормально. Бог не оставит», – сказала Нина.

«Да, не оставит. А потому надо Ему быть верным и не идти ни на какие  электронные ловушки. Я тебя предупредила».

«Мама всё паникует», – сказала Нина мужу.

«Ей бы таблеток», – ответил Боря, в компьютер глядя.

«Не в таблетках дело. Она зациклена на вере слишком. Лекарствами тут не поможешь. Таких, как она, хватает в мире».

«В мире сумасшедших».

«Нет, Боря. Не сумасшедших. А просто это люди особой ревности по Богу».

«И ты туда же».

«Ладно».

«Ладно, так ладно».

И замолчали. Мать Нины для обоих камень преткновения.

И вновь подумала о Саше, надо бы связаться. Но первой на звонок решиться трудновато. Важная персона, занят, тревожить неудобно. А сам звонит ей крайне редко. Недели, месяцы уходят, его не слышно, хотя, нет, слышно, но там, где новостные сайты, где телевизор, там – да, слышно, и видно… Да вот он, надо же, лёгок на помине, долго жить будет, звонит, и это кстати.

– Как дела у всех?

– Нормально.

– Родители как?

– Говорила с мамой только что. Всё об антихристе толкует.

– Понятно. Я им сегодня отправил продуктов. Надолго хватит. Можешь пока об этом не думать.

– Спасибо тебе. Мама как раз об этих продуктах рассказывала, хотела с нами поделиться.

– Не проговорись, что от меня.

– Нет, конечно. Хотя…

– Не вздумай. А то, чего доброго, перестанет принимать, ни от вас – скажет, нельзя детей объедать, ни тем более – от меня.

– Понятно. Уж говорили на эту тему. Помню.

– Помнишь-то помнишь, а слышу, опять сомневаешься. Я тебе гарантирую: если она узнает, что ей дети продукты заказывают, всё, точка, от всего откажется, и будут с отцом сидеть на воде с хлебом. Как там остальные, про меня по-прежнему не спрашивают?

– По-прежнему. Извини, что честно.

– А мама так и не хочет деньги брать от вас?

– О чём ты говоришь. Нет, конечно. Скажу, ладно, открою тайну, они на работу устроились. Я от тебя хотела скрыть. Давно уже. Но язык враг мой. Не могу смолчать.

– Какую ещё работу?

– С отцом подъезды моют. Мама говорит, надо иметь совесть, а потому – работать. Все эти её завихрения, идеализм, и так далее. А ты как?

– Я что. Как всегда. Варюсь на своих верхах. Кинул тебе денег на карту, поделишь на всех вас. Там достаточно для нормальной жизни.

– Спасибо, Саш. Что бы мы без тебя делали.

– Коля и Марина не заподозрили ничего?

– Вроде нет. Удивляются, правда, откуда у меня средства им помогать. Но я молчу, как обещала.

6 гл.

Саша–Саша. Что ты наделал, как жить дальше, говорил он себе, расхаживая по кабинету. В окно он видел двор, заполненный народом. Люди пришли за правдой, но где она, правда… Он задвинул шторы и глядел на сердитые лица сквозь щёлочку. На самодельных транспарантах от руки крупными печатными буквами были написаны требования к властям региона.

Он приказал соединить его с братом. Но сначала с женой.

– Ирина, нам нужно развестись.

Этот разговор был с ней отрепетирован. Оговоренное за завтраком он теперь озвучил через специальную связь, для надёжности, под запись, для алиби, если вдруг что… Утром он жене сказал так:

– Мы разведёмся фиктивно, Ира. Развод укрепит твою личную безопасность. Как бывшая жена ты не отвечаешь за дела бывшего мужа. Ну, и, конечно, это нужно для сохранения накопленного. Разграничим, так сказать, зону ответственности. На всякий случай.

Но и без этих слов ей всё понятно. Ирина Андреевна не имела желания ни спорить, ни задавать вопросы. Она следила за новостями в стране, видела, как много к таким людям, как её муж, сейчас приходят из органов, какие громкие дела. Поэтому от греха подальше.

– Да, конечно, всё сделаю, как скажешь, – несколько испуганно сказала она.

«Неужели так всё плохо?» – подумала, но вслух ничего такого говорить не стала.

Муж приобнял её за полные плечи, потёрся по привычке носом о её лоб в знак выражения их взаимной любви, она чмокнула его в выбритый подбородок.

Услышав в трубке голос секретаря из первой приёмной губернатора, Николай Мазанцев решил было отказаться от неожиданно предложенного ему разговора со старшим братом, но что-то удержало. Они не разговаривали много лет, с тех пор, как Александру Мазанцеву посчастливилось выбиться из коммерсантов сначала в депутаты, а там и в местную элиту. Николай по своим журналистским каналам разведал, вроде брат заплатил за высокую должность немалые деньги, кто знает… Всякое может быть. Там, у корыта, стал богачом, кто бы сомневался. И как приложение к карьерному взлёту – нелады с родителями, братом и сёстрами. Мать, Галина Павловна, по религиозным убеждениям была категорически против вхождения старшего сына в служебную близость с теми, кто управляет людьми, как она говорила, «через бесовские сети», под «бесовскими» она разумела «электронные технологии». «Пока ты там, Саша, находишься, к нам с отцом и на порог не появляйся. Уйдёшь оттуда, приходи, снова как родной сын, будем рады. А пока ты для нас один из друзей антихриста. Ты поднялся на опасную пирамиду».

Что касается остальных родственников, с ними ещё сложнее. Саша на этих своих новоприобретённых, в свободном доступе, денежных потоках свихнулся. Так говорили между собой о нём родные. У Саши Мазанцева, обычного парня, рядового коммерсанта, сына водителя-дальнобойщика, с приходом во власть, во второй половине жизни, появились в личной коллекции иностранные автомобили, снегоходы, особняки, дачные участки, двадцать квартир, яхта «Ирина», доли в уставных капиталах пяти компаний. О том, что дома у дедушки Саши хранятся слитки золота и миллионы долларов, рассказывала по секрету Галине Павловне и Петру Михайловичу Мазанцевым их десятилетняя правнучка. «Дедушка и бабушка любят носить из комода на чердак золотые кубики, и ещё перепрятывают чемоданы с деньгами, а мне сказали язык держать за зубами. А ещё дедушка закопал в теплице шесть рюкзаков – с деньгами». Все эти богатства, недвижимость за рубежом, счета, Саше требовалось на кого-то оформлять. Вот когда пригодились родственные связи. Сёстры и брат за согласие помочь получили от Саши по миллиону долларов, но вот всё, что свыше, а это записанные на них недвижимость и сбережения на счетах, этим пользоваться им, конечно, старший брат не разрешил. Тут и начался семейный раздор.

Младшая сестра Марина назвала Сашу жмотом, Коля и Нина заняли её сторону, хотя им, собственно, было наплевать. Им и миллиона достаточно. Но Марина напирала на то, что старший брат их всех надул: «Не захотел хотя бы племянников квартирками обеспечить, да и многим чем другим тоже. То, что он дал нам, при его возможностях, это кость собаке». Марину бесило, что ушли из рук те два ляма, от которых, как от антихристовых, открестились родители. «Мог бы эти два, сэкономленных на родителях, нам оставить!» Слово Марины в семье стояло на особом месте. Её побаивались. Да и, что уж там, Колю и Нину по-своему, сильно или нет, но тоже «жаба тревожила», тоже обошлось не без зависти, так что отношения с Сашей были приостановлены.

Сегодняшний телефонный звонок от него мог означать что-то чрезвычайное.

– Давай встретимся, надо переговорить, – сказал Саша.

Через полчаса к редакции областной газеты подкатил чёрный джип.

7 гл.

«Ты мне больше не жена. Я тебе – не муж. Живи как живётся – с антихристами, с шестёрками».

Николаю кажется, он спит. Он пытается открыть глаза, чтобы проснуться, но зачем. И с закрытыми глазами можно всё видеть. И он видит Надю.

У неё острые плечи, впалые щёки, угловатая фигура. Она превратила себя в рабу безумной идеи. Она целый день – с тремя шестёрками в голове! Научилась – и от кого, от его мамы, Галины Павловны Мазанцевой.

В прошлом – блестящая карьера. От воспитательницы детсада до учителя, затем директора школы и наконец заведующей районным отделом образования, в конечном итоге аж заместитель министра образования, и уже кандидат в министры, но на этом она свою карьеру оборвала заявлением по собственному желанию. Потому что её религиозные взгляды, так же как и взгляды матери Николая, расходятся с реальной действительностью. Галина Павловна одобрила поступок Нади, и поставила её в пример остальным родственникам. Она же посоветовала Наде зарабатывать на хлеб трудом уборщицы. Надя так и сделала. Теперь она моет подъезды.

Николай приоткрывает глаза, за окном поля, машина выехала за город, он дремлет и вспоминает сегодняшнее утро. Как курил на крыльце, и Надя бросила на него недовольный взгляд. Она сердится, когда он курит.

Её требовательность ему по душе. Потому что ему по душе она, Надя. И её предрассветные вскакивания, обливания холодной водой… По утрам он сквозь сон слышит, как она на цыпочках идёт в ванную, включают воду, и много раз говорит: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!».

Он оглядывает дворик с деревцами, смотрит на небо. Оно ему кажется худым и голодным, совсем как Надя.

Когда-то она не была такой тощей, и всё в её внешности было нормально. Впрочем, и сейчас вполне терпимо, думает он, но при одном условии. Если бы вернуть прежние платья, туфли, макияжи… Но она стремится отгородиться от внешнего, не совпадающего с её личным, взращённым в душе, миром.

В шумной толпе на городских улицах она – белая ворона. Стянутые на затылке в пучок седые волосы под косынкой, длинная тёмная юбка, одежда мешковатая, призвана скрыть фигуру. Ничего лишнего. Из дома излишки одежды розданы нищим.

Он замечает на улице женщин, чей вид напоминает Надю. В длинных юбках, в платках, без груди, без лица. Они не разглядывают встречных людей, не заглядываются на витрины.

Они похоронили и себя, и всё вокруг.

У Нади сдвинуты брови, углублённый как будто внутрь себя взгляд. Её лицо сосредоточено. Она словно в постоянном напряжении. Ещё чуть-чуть, последний вздох, морщины разбегутся, рассеются на множество других морщин, переплавятся в пыль, и сама Надя превратится в новую вселенную из космической пыли. Наверное, так выглядит человек, приуготовленный для полёта в иное измерение.

Если её окликнуть, очнётся и ответит улыбкой. Улыбка превратит её в обычного человека.

«Я просто хочу понять, почему всё стало иначе, не так, как было раньше, – говорит себе он. – Это страшный сон? Или явь? Что теперь? Катастрофа? Или пауза, после которой будет опять хорошо?» Сейчас он и его жена живут в разных параллельных мирах, но – на одну пенсию и на одну зарплату, пенсия и зарплата – его, Николая.

У Нади пенсии нет. Она отказалась от осквернения «антихристовыми» документами, отмеченными тенью трёх шестёрок.

Так что отныне её как бы нигде нет. Кроме своей вселенной вместе с церковью на улице Льва Толстого. Кроме своей узкой кровати под бумажными иконами.

Он придумал выход.

– Больше ты моей пенсии не увидишь.

Таков его приговор.

В душе он надеется, что безденежье, голод, нищета образумят её.

Она не откликнулась. Ушла к себе.

– Ты в прелести, Надя, – сказал вдогонку.

А как хорошо всё начиналось…

Жили душа в душу. Он на работе, в командировках, а в сердце – Надя, а дома – тыл, любовь, уют. У Нади – работа. И – домашние заботы. Дети маленькие, дети большие. Дети разъехались по другим городам… А ещё у Нади что важное – так это крестные ходы.  Многодневные, однодневные. Один раз в неделю – ночные вычитывания неусыпаемой псалтири в церкви. Николай жене не указывает. Пусть тешится. Для него главное – это ведь понятно, что главное, это любовь. Утром глаза в глаза, щека к щеке, и побежали по своим делам. А ночью – это уже не каждый сам по себе, это уже одно целое, он и Надя, это то, что сильнее, чем любовь. Это не просто, когда в постели сладко. Это ещё сильнее, чем сладко. Это просто замечательно, так хорошо ему с ней там, в этой самой постели. Да и вообще, слов таких нет, чтобы сказать, как это хорошо.

Но однажды она сказала так: «Зачем это нам, если детей больше не хотим? В постель надо идти не за наслаждением, а чтобы детей делать. А их мы уже не делаем. Значит, и остальное не нужно». Николай решил, шутит Надя. Как это, «остальное не нужно»?! Как это, без постели-то? Это никак нам нельзя, это не семья уже будет, а маета. Но она упёрлась, нет – и всё тут. Никакой постели. Да ещё книжки духовные предлагает читать. Там, говорит, об этом пишут. Ты что, совсем не того, доказывал Николай. Разве можно без бабы – мужику, а бабе – без мужика? Она говорит: будем как брат и сестра.

Тут он ушёл из дома. Не приходил домой день, второй, третий…. Ночевал у товарища. У фотокора Евгения Анатольевича Аккуратова. У того жена Лиза румяная, толстая, улыбается, двое внуков под ногами. Товарищ своей женой доволен. С постельным вопросом у них порядок. Ворочался Николай на чужом диване, закрывался подушкой, но всё равно слышал наводящие на него тоску вздохи и стоны за стеной. Товарищ с женой любили друг друга, как назло, каждую ночь. Эх… Надо в семью возвращаться. Пришёл домой. Надя на молитве в своём красном углу стоит. Мужу кивнула. Иди, говорит, поешь, перловая каша, щи из кислой капусты. И всё.

Так и шла жизнь для Николая. Хочет жену обнять, а она отодвигается.

У Нади конец света на носу. Отпала Надя от общества. Скоро на деревьях будет себе гнёзда вить, думает Николай.

8 гл.

Тихо. Ночные маяки фонарей вдоль сияющих дорог. Окна домов тёмные. Люди спят. Машин не видно. Где-то что-то прогудит, и снова тишина. Если приглядеться, можно увидеть на небе звёзды.

Николаю не до звёзд. Он за своей звездой тут, на земле, следит. Вон, впереди быстро так идёт, как будто на свидание опаздывает. Тут он просыпается со страшной мыслью, что Надя ему изменяет. Он вскакивает, ему холодно. Одеяло лежит на полу. Он укутывается и долго сидит. Из-за штор к нему тянется рука луны. Он смотрит на эту бледную руку, и думает, это смерть с косой. Коса длинная, толстая, красивая, как у Нади в юности.

Луна вплывает в комнату, у неё много белых рук и белых грудей. Это всё же не смерть, думает он, это обычная луна. Толстая, как жена у фотокора Аккуратова. Он вспоминает, как закрывался подушкой от ночных стонов супругов Аккуратовых. Он вздыхает и снова просыпается.

С тех пор, как Надя перешла на сестринские отношения, он стал подозрительным. Многое из того, на что раньше не обращал внимания, теперь настораживает. А точно ли она ходит в церковь? А почему так часто? А зачем каждую неделю одну ночь посвящает церковному бдению? Псалтирь неусыпаемая? Ага, «там» Надя – неусыпаемая, а дома? А дома она дрыхнет в одной квартире с живым, горячим, любящим её мужчиной, и ей хоть тресни. «Там» она посвящает кому-то себя, «там» она не может уснуть, а тут, где страстный, пылающий, объятый горем любви, это ей по барабану.

Он распаляет себя такими мыслями. Его сердце страдает. Его взгляд бродит по квартире вслед за женой. Вот она собирается на свою ночную псалтирь. Вот ушла. А ушла не ночью, а вечером. Но зачем, ведь вечером там другие чтецы вычитывают. Это он уже знает. А у неё дежурство начинается после полуночи. Вот интересно, что можно делать столько часов, вне своего дежурства, с восьми вечера до полуночи, думает он.

«И что, и мужчины у вас там ходят на псалтирь?» – «Да».

Ага, вот как. Мужчины, значит, там. Хм.

Он больше не может спать. Одевается и уходит в церковь. Ворота закрыты. Он стоит посреди пустой длинной улицы, под светом фонарей. Напротив жилые дома с тёмными окнами. Там, за окнами, спят нормальные, после нормальной порции вкусной, сытной супружеской любви.

Совсем до ручки дошёл, думает о себе. Довела, проклятая, думает о Наде. И ведь что самое обидное, никто ему кроме Нади не нужен. Подумать противно о другой. Он знает, есть на свете однолюбы. Теперь понял, он – один из них. Какая, однако, мука – быть однолюбом.

Его взгляд падает на кнопку звонка на стене возле ворот. Он нажимает. На весь двор трезвон. Из сторожки идёт к воротам молодой сторож в джинсах и телогрейке. Волосы собраны в куцый хвостик, подбородок покрыт пушистой бородёнкой. Он говорит  доброжелательно, но отрывисто, борется со сном. «На псалтирь? Спаси Господи», – не ждёт ответа, звякает связка ключей.

Через минуту Николай сидит на длинной узкой скамье под большими тёмными иконами. Где-то далеко-далеко от него, на противоположной стороне огромного древнего храма – иная планета, иной мир, освещённый дешёвой настольной лампой. Там – сокровенное, там – неземное и такое загадочное, такое страшное, что душа дрожит… А что, если всё это – правда? Бог, Ангелы, небожители? И – нечисть смрадная? Что тогда? От таких мыслей и холодно, и жарко, и дыхание пропадает, руки и ноги теряют силу. И только душа… Только душа всё дрожит, дрожит… Вот так будет он, Николай, на Страшном Суде дрожать…

Настольная лампа-прищепка с аналоя освещает склонённое над толстой книгой лицо Нади. Лоб по самые брови скрыт косынкой. Концы косынки завязаны в узел на её затылке.

Глаза Николая привыкают к полумраку. На полу, на голых матрацах в бело-синюю полоску, спят четыре псалтирщика в верхней одежде. У трёх головы замотаны в женские платки. Ближний спит, натянув одеяло на голову, непонятно, мужчина это или женщина. Последний матрац пустой, это Надин, понимает Николай.

Возле Нади на скамье стоит будильник, его треск в ночной тишине кажется громким, он наполняет храм, мелким эхом гуляет под сводами.

Николай смотрит на Надю, его сердце успокаивается. Вот так бы всегда сидеть тут, смотреть на неё, и ничего больше мне не надо, думает он. Хотя, нет. Надо. Очень надо. А что надо? Известно, что. Целоваться с ней, обниматься, быть с ней, как всегда это было у них, хорошо, тепло, любовно…

У него щемит в груди, в глазах слёзы, он смотрит и смотрит на неё. Он больше не думает о Страшном Суде. Он поглощен близким, родным, нужным ему. Он привык к этому тёплому, сладкому своей нежностью, существованию внутри Надиной жизни. Он всегда жил, слившись с этой жизнью. Ничто иное не было так значительно, как вот это ощущение её близости. Неужели больше никогда не будет этого самого? Не будет счастья, не будет мёда, и этого полёта, когда летишь, летишь, потом очнёшься, а рядом взгляд любимых глаз, родное дыхание. Тёплая, доверчивая, маленькая, прильнула, дышит в твоё плечо, сжимает своей маленькой ручкой твою лапу… Неужели – никогда?

Он пристально всматривается в неё, будто хочет увидеть в её лице ответ на свой вопрос. Но видит – антихриста. Он с рогами, с копытами, с когтями, у него кровавые глаза. Он убегает от Нади, а она мечет в него огненные стрелы, бросает в него кипящие жаром угли. Антихрист грозит кулаком Николаю. Тянет к нему длинные чёрные крючья, сейчас задушит, но Надя лупит антихриста огненной плёткой. Николаю жутко, его трясёт… Он открывает глаза, бородатый мужчина теребит его за плечо. «Иди, ляг, поспи, а то упадёшь. Вон, на моё место. А я пойду псалтирь читать».

Николай смотрит на Надю. Она уступает место за аналоем бородатому.

Она что-то ему тихо говорит, их головы склоняются друг к другу, она пальцем водит по книге. Они перешёптываются. Николаю кажется, их руки соприкасаются. Он закрывает глаза, он не хочет знать, как соприкасаются руки Нади и бородача. Он поднимается и уходит на место бородача, рядом – матрац Нади. Матрац Нади, матрац бородача. Они, значит, лежат рядом друг с другом – Надя и бородач. Они могут чувствовать дыхание друг друга, их руки могут встретиться.

Он ложится на ещё тёплый матрац бородача, укрывается шерстяным одеялом без пододеяльника и спит до шести утра, пока не приходит сторож. В храме уже светло, за окнами дымчатое голубое небо. Иконы, подсвечники, царские врата, иконостас – всё в ярких, звонких и радостных бликах. Сторож говорит: пора вставать. Все поднимаются, убирают матрацы. Николай бросает взгляд на трёх пожилых псалтирщиц, отворачивается и больше ни на кого не смотрит. Сторож взваливает на себя матрацы, уносит в сторожку.

Николай и Надя идут домой. Оба молчат. Улица пустынная. Их шаги – единственный шум в утренней тишине.

Он думает о бородаче, о Наде. Значит, она каждый раз лежит рядом с бородачом,  снова думает он о ночном открытии. Ему хочется убить бородача. Он смотрит на Надю.

– Надя. Ты разлюбила меня?

– Коля, – говорит она в ответ и замолкает.

Как будто обдумывает, что сказать, размышляет он с неудовольствием.

Ему слышен её вздох.

В этом вздохе он читает для себя укор, а ещё как будто огорчение.

Она ещё какое-то время молчит, потом говорит сдержанно:

– Я тебя не разлюбила.

– И всё?

– Что всё?

– И ты больше ничего мне не скажешь?

– А что надо сказать, Коля?

Она опять вздыхает, качает головой. Она хочет показать мне своё недовольство, думает он. Представить дело так, будто не она, а я в чём-то виноват.

Такие догадки сердят его.

– Но послушай, Надя, ведь у нас так всё было хорошо… – он старается подражать ей и поэтому говорит, как и она, неспешно, сдержанно.

Сдержанность даётся с трудом. Он порывается перейти на привычную горячность в голосе.

Но не хочет показывать ей свою слабость:

– А теперь?… Подожди, остановись.

Она останавливается. То, что она согласилась остановиться, подняла к нему глаза, его обрадовало, дало надежду, счастье можно вернуть. В её глазах различает улыбку. В выражении лица угадывает прежнюю Надю.

Он наклоняется к ней, такой маленькой, такой родной. Он чувствует её дыхание, видит близко её глаза, губы. Он берёт её за руки, у неё детские крохотные ладошки, она без перчаток, её руки озябли. Тонкие запястья, тонкие пальцы, он всегда любил целовать каждый пальчик. Он тянет к губам её холодные пальчики, греет дыханием, смотрит ей в глаза. Он склонился к ней. Он большой, сильный. Она маленькая. Они – одно целое. Вокруг по-прежнему тихо. Машин нет. Людей нет. Город скоро проснётся, оживёт, побежит, задышит.

Чьи-то шаги. Ближе, прошёл мимо.

Сказал:

– Ангела Хранителя!

Бородач.

Она посмотрела ему вслед, сказала:

– И тебе, Иван, Ангела Хранителя!

– А мне? – сказал Николай, поцеловал холодные пальчики жены.

Она освободила руки, спрятала в карманы балахона. Улыбнулась ему новой сестринской улыбкой.

Сказала доброжелательно:

– Пойдем, Коля. Домой надо.

В выражении её голоса ему почудилось великодушие старшей сестры.

9 гл.

Саша у тебя, сказал ей муж. И улыбнулся виновато, показывая ей кричащего младенца.

Она сказала: «Хорошо, что Саша. Я предузнала его раньше». Ей так казалось, будто и правда знала, первым будет Саша. Когда-то там, очень давно, она гуляла в бабушкином саду, и высоко на дереве сидела, свесив ноги, и сок от ягод сладких румянил ей лицо. И было весело ей очень. «Иди-ка, Галя, пей компот горячий, и пирожок из печки», – зов бабушкин так веселил, вот детства счастье! И в этом детстве она смотрела в небо, и загадала, а что там дальше будет? И мальчик ей приснился, и чей-то голос ей сказал: «Вот, Саша у тебя, он будет первым. А там другие».

И мальчик Саша снился ей однажды, он бегал по траве и звал к себе её, как будущую маму.

Он докричался до неё, родился, ах, вот и родители с ним рядом. Как хорошо. Он так хотел сюда, в жизнь эту, что не дождался прибытия в роддом, пока отец и мать шли ночью по просёлочной дороге в больничку, находится не близко, четыре километра от села. Отец со страхом принял сына, зная, что это Саша, о нём ему всё толковала Галя.

Холод предрассветный, лесок в тиши, и на востоке золотые блики, и жизнь как сказка, и тут младенца крики, не диво ли.

Всё было хорошо. Любили они Сашу.

Потом и Николай. Родился. Там Нина. И, наконец, Марина в их семье. С её рождением ходили толки, что не родная она Гале. Муж нагулял. Но от кого… История та холодила страхом. Об этом позже.

Все дети были славными, послушными, но вот Марина… Что с ней случилось?…

Случилось это, говорили, как бы в тот миг, когда в избу цыганка старая явилась. Цыганка ли она? Так говорят… А кто на самом деле… В народе называли её ведьмой, глазами жгла, и языком крутила много, слов знала столько, что не пересказать. В округе верили, кто с ней будет иметь дело, тому несдобровать. Она сок жизни из человека выпьет, останется в ней сила того, кого заворожит. Боялись люди, если в дом к ним цыганка Зина приходила. Ох, не к добру. Знали о том и взрослые, и малые.

Дверь скрипнула, дети вприпрыжку, наперегонки, со смехом и радостными криками, побежали, кто там? И врассыпную в страхе: ведьма! Попрятались скорее, затаились. Кукла тряпичная в косынке красной осталась удивляться под ногами гостьи.

– Где мамка с папкой?

Вопрос остался без ответа. Детишки с любопытством из-под стола смотрели на неё. Она, в  пёстрых длинных юбках, быстро огляделась, и в колыбели приметила малышку. Ради неё пришла.

Взяла на руки ведьма крошку, забормотала странные слова над ней, в лоб поцеловала, оставив помады малиновую метку. И выдернула волос – сначала у себя, обвив им ручонку детскую, затем и у Марины. Проснулась девочка, но Зина зашептала жарко в ухо ей, не дав заплакать: «Моя, моя, забудь всех, милая, забудь всё, дивная, моя, моя…Спи, спи, красунья, проснись потом такой, какой и будешь, будешь… Кот проскребёт, услышишь, змея придёт, увидишь, жаба скакнёт, квакнёт, узнаешь…ешь…шь… шь…» И всё шипела, шипела Зинка-ведьма, кружилась по избе с Мариной на руках, и девочка молчала, смотрела с интересом на бабоньку в монистах, звенели кольца и стучали бусы, и детям чудилось, то зубы ведьмины стучали. Уснула девочка, ушла колдунья, а дети под столом боялись, что опять вернётся.

С того дня начались невзгоды. Дети переболели сильно, но так же быстро болезнь их отпустила. И лишь Марину взял жар неотступный, пылая в голове и проходя по тельцу, волоча к могиле. И плакала ночами у постели больной дочурки Галя, говорила: о, ведьмины проделки. Позвать попа советовали люди. Но Галя в пору ту попов боялась, считала, это к смерти, с попами иметь дело, такое суеверие в ней было с детства, опутанного пропагандой страны с идеологией вне Бога.

Ходила по знахаркам Галя, те порчу выгонять пытались из ребёнка вместе с хворью, и заговоры много раз читали. Но чёрта с два. Ничто не помогало. Марину всё крутило, и она горела, не ела, не пила, все думали, конец. Однажды ближе к ночи, на полнолуние, тень холода скользнула в дверную щель, за тенью – тень другая, неужто смерть? Зинка-цыганка собственной персоной. Фигура тонкая обвита чёрной тканью, с костлявых пальцев горят огнями перстни. Под чёрными бровями темно, будто без глаз. И губы в лунном блеске кривятся как змеи. Замерла Галя, слова сказать не может, придавленная неведомой силищей. Проплыли перед её лицом чужие руки, и лодочкой сложились, ребёнок в них остался куклой горячей и больной. Дохнула в лицо Марине цыганка, зашептала, ходила по избе, и долго всё шептала, склоняя к девочке своё лицо. Затих ребёнок. Взглянув на Галю, цыганка ей кивнула, и, показалось Гале, не вышла из избы, а выплыла по воздуху. «Жить будет!» – пропела со двора. «У-у, ве-едьма», – говорила потом Галя.

Однако, визит тот не остался без последствий. Вернулась жизнь к Марине. Но странности она творила с детства. Могла смотреть подолгу в одну точку, забыв про всё. Её окликнешь, она очнётся, и будто сон стряхнула. Пойдёт гулять, вдруг где-то на просёлочной дороге застынет, и может час, и два стоять, если не позовут.

И знали все: Марины слово – страшно. Учительницу Мотылову Надежду Львовну скрутило неведомой болезнью – после того, как назвала Марину «дрянью» при всём классе за то, что противная девчонка смотрела дерзко, не слушала, смеялась на уроке. Услышав о себе такое слово, Марина (в ту пору ей двенадцать было) поднялась и громко заявила: «Пусть кара чёрная падёт на ваши плечи!» И в ту же ночь случилось с Надеждой Львовной: ей плечи разогнуть стало невозможно, будто сидел кто-то на спине. Фельдшер из местного медпункта сказала – мне непонятно, что с ней…» И неуверенно добавила: «Может, остеохондроз…»

«Нет, болезнь моя вовсе не болезнь, – твердила изо дня в день Надежда Львовна, – сидит на мне будто бы демон, приходит наяву после полуночи, с рогами страшными, глазами мерзко крутит, подмигивает. Это он, он, демон, не даёт мне разогнуться!» Касторку фельдшер прописала, когда явилась снова, уже в который раз касторку прописала, взглянула с сожалением на учительницу, подумала про психиатра, но где его найти в глубинке сельской. У той и ноги вскоре отказали. Лежала года два, иль год, кто помнит, так и ушла в иной мир, со скорбью, в туге тяжкой.

Шёл в селе слух: Марине передан от Зинки ведьмовский дар проклятый.

И ухали по небу ночами страшно птицы неведомые, чёрные, мохнатые, с когтями острыми как бритва, с глазами страшными как смерть, и небо тонкой шкурой свивалось будто тина на крыльях птиц тех диких, в когтях они тащили души тех несчастных, что продали себя царю злобы и повелителю нечистых. И окна в домах закрывали ставнями скорее, и говорили люди: вот, ведьмы на шабаш свой мчатся, смотрите, вон и наши, у-у, полетели, на мётлах или на чём там…

Слух про ведьмовский дар, полученный Мариной, утвердился другой историей. Сосед семьи Мазанцевых внезапно овдовел после того, как, рассказывали байку, будто бы Марина пришла к ним во двор, просила груш покушать. Жена Ивана Павловича Оля сказала девочке сердито: «Пошла вон, ведьмина подруга». Так потихоньку, за спиной, многие Марину называли. Ах, разозлилась сильно на Олю за её слова девчонка, взвизгнула, и, подскочив, плюнула в глаза соседке, и сора, набрав с земли, швырнула в обидчицу, и убежала с криками и смехом. Какой-то жуткий страх взял Олю, села на крыльцо, молчала. И было ей уж к ночи очень плохо. К утру её не стало. «Похоже на инфаркт», – фельдшер вдовцу сказала. Всплакнул Иван Павлович после похорон, напился с мужиками с горя. А вскоре на него нашла напасть. Ночами покойница приходит в снах тяжёлых, мается, клянёт соседскую Марину и требует отмщения.

«Что делать мне?» – спросил Иван Павлович у Марины, когда та вновь пришла и груш, по своей привычке, попросила. Вдовец девице рассказал про сны с покойницей. Марина, ей шестнадцать лет, в соку, с губами жаркими, горя глазами, вдруг потянулась к мужчине, зашептала дико, коснулась кончиками пальцев его лица, прижалась, отпрянула и убежала, заливисто смеясь. С поры той не знал Иван покоя, теперь не мёртвая жена, а юная Марина во снах являлась, звала, манила, обещала…

10 гл.

Пётр жалел свою Марину и выделял среди других детей. Галя простила мужу ту измену. «Колдуньи чары – это не измена, а беда. Жить будем, как и раньше жили», – сказала Петру просто, без упрёков, когда в день пасмурный принёс кричащее дитя. Смотрела с болью на ребёнка, похожего и на отца, и на свою мамашу. Мать скончалась в муках во время родов. Прабабка новорождённой, цыганка Зина, сказала, что стара, не вынянчит. А бабка где? Бабки давно уж нет на свете. Так что бери, Пётр, дочку, расти сам как-нибудь, пусть Галя помогает.

И Галя помогала, тащила ношу.

Марина стала в их семье занозой каждому. Когда мала была, с прабабкой Зиной дружбу всё водила, жила у той подолгу. Отец Марине правду рассказал, что Галя не родная мать, а та, родная, умерла. Но есть у Марины прабабушка, живёт тут, в селе, сказал отец. Любила Марина сидеть в ногах у бабы Зины, как её звала, любила слушать её бормотание, учиться мудрости колдовской.

С Марины ссоры в доме Мазанцевых часто начинались, и пакости, ябеды, и наговор, вражда, и зависть. Проклятия, чуть что, сыпались из рта Марины. Во двор она выскакивала грозно и на всю улицу кричала слова поганые – то брата проклинала, то сестру, за что, поди же, разбери. На всех она, чуть что, злобилась. И злобою дышала, не могла остановиться, в горле полыхало такою жуткой бранью, что все вокруг дивились, где слов таких набралась. И так всю жизнь. Она никому спуску не давала.

Настало время Зине умирать. В ту пору правнучке десятый год пошёл. Сказала как-то Зина ей:

– Тебе свой дар отдам. Иначе не умру, и буду всем являться, и вечно дух мой будет вас тревожить. Согласна, люба ты моя, да, ты согласна. Жди, дам знать, когда мой час настанет, жди, уже скоро.

Соседский мальчуган Сергей Анютин, четырнадцати лет, с белыми вихрами, босой, загорелый, тайно влюблённый в девочку Марину, прибежал однажды, позвал её.

– Баба Зина зовёт, айда, скорее, помирать собралась.

Через окошко выпрыгнула Марина, метнулась, будто кошка, промчалась по селу стремглав. Загавкали собаки вслед лениво. И с неба свесились от солнца косы (или от смерти?), путь преградив столбами пыли. Марину разве остановишь.

Вот и знакомая хибара. Кот старый дремлет под плетнём. Мелькнуло платье, шорох ног босых, сумрак, дыхание старухи. Схватила жадно руку детскую, вздохнула громко, в исступлении, освободилась. И умерла, рычанье в горле напоследок забурлило. Уснуло в ней навеки всё, что было. И ничего уж нет. Осталась лишь Марина. С тем грузом новым, что ей ведьма отдала.

Прошла по дому на цыпочках, в пыли присела, смотрела долго на покойницу, и силой новой наливалась, и что-то жутко сладкое, тяжёлое томило душу, поило будто ядом вкусным.

Пришли сельчане к дому Мазанцевых, толпа собралась человек так двадцать. А может, больше. Просили их уехать навсегда. Не надо новых ведьм нам здесь.

Куда ж нам ехать, сказала Галя. Сначала денег накопить бы, а там уедем. Ладно, народ согласие дал. Копите. И уезжайте, ваше слово.

Лет семь иль восемь, точно никто уже не помнит, ждали в селе отъезда ведьмы юной.

Старшие дети давно уж в город перебрались, учились кто на кого. Пришёл черед отца и матери. Продали дом. Купили тесную квартирку городскую. И повезли Марину в город, учиться. Но на кого учиться, у девушки характер дикий, и странностей полно. Что ж, взяли в педучилище. К удивлению отца и мачехи, окончила Марина училище, да и работу тоже себе нашла. «Вот уж точно ведьма», – гнала от себя такие мысли Галя.

И всю жизнь Марина учила в интернате детей умственно отсталых. С любовью ей не очень-то везло. Влюбилась в женатого полковника, его сынишка был в классе у Марины. Пришлась ли она тому мужчине по душе, или приворожила, но был роман у них, Марина делала от него аборты, надежду держала на то, чтобы разбить семью. Перевели военного в другое место, прощались со слезами. И прокляла она любимого за то, что не оставил свою семью, не посвятил свою жизнь ей. Он приезжал к ней раза два иль три, и плакала при расставании. А через год погиб полковник, ею любимый, в дорожной катастрофе. Сработало проклятие, сказала Галя, узнав историю от своей дочки Нины, с сестрою старшей Марина, случалось, иногда делилась тайнами.

О, долго. Долго. А может, и всю жизнь – Марина не могла забыть любимого. И выла по ночам, и снова выла, выла. И днём, бывало, уезжала в лес, ну, или в поле, и снова выла. Так и в собаку можно превратиться, косились люди. Иные предполагали, она там на метле летает. А те, из набожных, советовали отцу дочь в храме пособоровать, елеем святым умастить, прогнать всю нечисть, что гнездится в душе и теле. Родители жалели дочь. Но что тут можно сделать, когда такое… Клин клином, решил отец. В село собрался, поехал рейсовым к Сергею Анютину, со школьных лет тот сох по Марине, и в город приезжал не раз, всё звал Марину замуж. Привёз жениха отец для дочери своей. Та равнодушно кивнула другу детства: «Согласна, что уж теперь…».

Уехала в село то самое, где родилась, откуда её гнали. Теперь, замужнюю, трогать не решались, Сергей Анютин сам, будто ведьмак, готов был выцарапать глаза любому за милую свою. Марине вроде по душе пришёлся муж, выть перестала, повеселела. Но сам Сергей стал не таким, как прежде. «Будто кто тянет жилы из меня», – жаловался ей. «Ничего, ничего, терпи. Это ты ко мне привыкнуть должен. Я ж непростая», – говорила с загадкой в голосе игривом, и каждый день пораньше будила мужа, чтобы на работу её в город вёз, и делал всё по её слову влюблённый муж, возил и в город, и машину водить тоже научил. Год лишь прожили, муж высох. Ветры закидали листьями его могилу. И старенькая ива заплакала вдруг в голос у речки рядом с кладбищем, сторож божился, слышал собственными ушами.

Осталась Марина в доме мужа хозяйкой, обзавелась кошками-котами, сорок штук, другой ей живности не надо было. А на работу в свой интернат теперь сама каталась на мужниной машине.

11 гл.

– Ты можешь одолжить пистолет? На один вечер.

– Это ещё зачем? У тебя же свой есть.

– Мне ещё один нужен.

– Слушай, это не телефонный разговор. Давай – завтра, в редакции?

– Тогда за полчаса до планёрки.

Утром на крыльце редакции Николай рассказал Евгению свою историю.

– С этим понятно, – сказал Евгений. – А мой пистолет причём?

– Для дуэли.

– Понимаю, – Евгений взглянул на Николая. – Хм.

– Что?

– Белая горячка.

– Пистолет дашь?

– Да ты сначала хотя бы поговорил с этим Иваном. Без рукоприкладства. А там видно будет.

Николай отвернулся.

– Что молчишь? – сказал Евгений.

Николай пожал плечами.

– Ну, хочешь, я тебе компанию составлю?

– На дуэли?

– На бордели. Нет, конечно.

– А где ещё?

– Где-где. Ты совсем отупел в своей козлиной ревности. В беседе.

– С кем?

– С папой римским.

– А, ты про бородача.

– Дошло, наконец.

– Хочу.

Воскресным утром они встретились возле церкви. Литургия подходила к концу. Внутрь не заходили. Слышались возгласы дьякона, пение хора, плыл запах ладана. Ребятишки под присмотром мам-прихожанок возились с игрушками в песочнице в дальнем углу церковного двора.

Когда колокол оповестил об окончании службы и на крыльцо, крестясь, стал с поклонами выходить народ, Николай сказал:

– Неудобно здесь стоять. Не хочу, чтобы жена меня увидела.

Они перешли на противоположную сторону улицы, зашли в магазин. Над входом было написано: «Хламъ». Продавец читал газету и поглядывал на них.

Евгений разглядывал старинные самовары на витрине. Николай смотрел через витринное окно на дорогу.

Наконец он увидел Ивана. Рядом с ним шли две женщины. Николай узнал свою жену.

– Видишь? – сказал он.

– Что? – спросил Евгений.

– Он не один.

– Вы зря думаете, что он не один. Он как раз один, – сказал за их спинами продавец.

– Почему вы так решили? – полюбопытствовал со смешком Евгений.

– Потому что другие экземпляры – дешёвая подделка. А именно этот, на который вы смотрите, коллекционный. Настоящий шедевр.

Евгений засмеялся и сказал, оглянувшись на продавца:

– Тогда, извините, мы ошиблись, и вынуждены уйти.

– Но вы можете забрать этот, коллекционный, – продавец подошёл и погладил по кривому отражению в тусклом боку коллекционного.

– Не можем, – сказал Евгений. – Нам нужно или три коллекционных, или ни одного.

Николай взглянул на продавца. «Он похож на бородача. Копия», – подумал. «Борода, нос, глаза. Да, похож».

– У вас брат есть?

– Брат? Какой брат? Вы о чём?

Они вышли на улицу. Евгений смеялся. Николай смотрел вслед Наде. Она разговаривала с бородачом, вторая женщина уехала на маршрутке. Теперь Надя и бородач остались вдвоём. Их фигуры становились всё меньше и наконец исчезли за поворотом. Николай закрыл глаза и увидел кино. В этом кино там, за поворотом, бородач обнял Надю и стал целовать в губы. Николай открыл глаза, и кино исчезло.

– Что будем делать? – сказал Евгений.

– Надо подумать.

– Думать не надо. А надо идти.

– Куда ещё?

– На разговор.

– К кому?

– К попу.

12 гл.

Отец Михаил во время молебна заметил подмигивающего ему гражданина. Рядом с ним стоял мужчина со скучным лицом.

Подмигивание священника не удивило. По опыту знал, храм имеет притягательную силу не только для молитвенно настроенных людей, но и для необычных происшествий. И не только подвыпившие горожане любили зайти в святое место и громко плакать на коленях, но и протестующие атеисты имели настроение высказывать попам свои мысли. Не говоря уже о мужчинах потрёпанного вида, они подходили к священнослужителям с просьбами помочь деньгами.

– Вы что-то хотели сказать? – спросил отец Михаил.

– Нам нужно с вами поговорить.

Мужчины поцеловали предложенный им священником медный крест, и уже во дворе, по завершении молебна, на лавочке, прозвучала история несчастной любви одного из них. Отец Михаил задумчиво слушал.

– Вы понимаете, что ваша церковь стала причиной семейного конфликта? И как теперь быть? – сказал в заключение Евгений Анатольевич Аккуратов и выжидающе посмотрел на отца Михаила.

– Может, и не церковь виновата, – примирительным голосом добавил Николай.

Ему не нравилось, каким тоном говорил товарищ. Речь его ему представлялась наглой  и резкой. «Будто на планёрке обсуждает детали для газетного репортажа», – думал с тоской Николай.  Он пожалел, что сгоряча, необдуманно, согласился на авантюрное предложение Евгения открыть душу попу. Теперь вся эта беседа на церковной скамейке с незнакомцем в рясе ему представлялась несомненной ошибкой, а товарищ – авантюристом.

Он сердился на него, на себя, и на этого священника, с такой готовностью пожелавшего узнать то, что вовсе ему должно быть не нужным и неполезным.

Николаю было стыдно, что уже двое посторонних людей в курсе его личной драмы. Всё тяготило его – и внимательный взгляд отца Михаила, и люди возле бака со святой водой, сторож с метлой, молодые мамаши с детьми, старуха на соседней скамейке, нищенка у калитки. Ему казалось, всем вокруг всё слышно, и каждому интересны подробности его семейной драмы, и поэтому люди не расходятся.

Он уже не хотел знать мнения отца Михаила, а желал побыстрее уйти и больше никогда здесь не появляться.

– А как имя вашей супруги? – спросил отец Михаил.

Николай огорчился от такого вопроса, но ещё больше его обеспокоило, что вместо него может ответить Евгений.

– Имя моей супруги… – повторил он. – Зачем. Это не важно. Извините… Нам уже надо идти.

Он быстро встал, отвернулся, и не глядя, потянул товарища за рукав. Евгений скорчил удивлённую гримасу, снова, как тогда в церкви, фамильярно подмигнул священнику, и они ушли.

Куда ещё идти, что делать, Николай не знал, а потому согласился с Евгением «помозговать» в баре за кружкой пива. После пива ему захотелось спать. Город с шумом, гамом и беготнёй машин его стал раздражать, а на товарища не хотелось смотреть. Но фотокор убедил Николая, что надо непременно заехать домой к нему, к Евгению.

У Евгения он прилёг на знакомый диван и уснул. Вскоре он услышал голос бородача Ивана и голос продавца из магазина «Хламъ». Они говорили, что оба одинаково сильно любят Надю, но им мешает её муж Николай, а потому они вызывают его на дуэль.

Николай проснулся и услышал смех. На кухне Евгений разговаривал со своей женой Лизой и смеялся. Лиза тоже смеялась. Они говорили о предстоящей дуэли Николая с любовником его жены. Николай сел, потом снова лёг и закрыл глаза. Он вновь, как там, в церковном дворе, ощутил сильную тоску и пожалел обо всём на свете. Он не хотел быть в этой комнате, где сейчас над ним смеялись, и смеялись не просто над ним, а над его горем. Он хотел, чтобы весь сегодняшний воскресный день был сном, и он бы сейчас проснулся у себя в квартире и с облегчением понял, что тайна его никому не открыта, и только он и Надя в курсе их семейных событий.  Но в комнату вошёл Евгений, сказал весёлым голосом насчёт обеда, хорошей погоды за окном. Николай устало поднялся.

– Зачем ты рассказал Лизе обо мне? Зачем вы смеётесь? Разве это смешно… – сказал он, глядя себе под ноги.

– Ну что ты. Никто не смеётся над тобой. Напротив, мы оба тебе хотим помочь. И поможем.

Николай равнодушно покачал головой и снова лёг. Спиной к товарищу.

– Делайте что хотите. Рассказывайте соседям, пишите в газетах. Мне уже всё равно.

Стало тихо.

Николай не знал, стоит или идёт время, сколько он лежит. Как долго ещё ему жить на этой земле. Он видел себя и каких-то людей. Все шли по лестнице на небо. И много было ступеней. Кто-то уставал, но другие его поддерживали.

Слышно было, как хлопнула дверь. Шёпот. Кто-то приблизился к Николаю. Погладил по голове.

Он очнулся. Открыл глаза. Надя.

– Скажи спасибо моей жене, – сказал, смеясь, Евгений и подмигнул Николаю. – Это она догадалась позвать Надю. Только Надя – твоё лекарство. Никто другой и ничто иное.

13 гл.

– Пойдём сейчас к одному человеку, – Надя взяла его за руку.

Он был рад, что она держит его за руку.

Они ушли. Он забыл сказать Евгению и Лизе «до свидания».

– Этот человек – не простой. Он будущее знает.

– А зачем его знать? – сказал Николай. – Лучше не знать.

– Имя его – Иван Юрьевич, – сказала Надя перед тем, как открыть калитку.

В глубине сада ходил старик в калошах на босую ногу, в длинном клеёнчатом фартуке, с шлангом в руках.

Заметив гостей, он не пошёл им навстречу, а отвернулся, и с минуту продолжал начатое. Потом, как бы нехотя, расстался со своим занятием, фартук оставил на ветке. И неспешным шагом, заглядываясь то и дело на деревья, направился к пришедшим.

Его лицо выражало озабоченность, как это случается у людей при виде незваных посетителей. Он смотрел, как показалось Николаю, с недоверчивостью.

Без расспросов о цели визита позвал в дом.

Когда гости глотнули чаю, отколупнули печенья, неразговорчивый Иван Юрьевич, не попив чая, согласился-таки говорить о будущем.

– Моему мужу это особо надо, – сказала просительным голосом Надя.

Старик мельком взглянул на Николая и, ничего не сказав, ушёл в смежную комнату.

– Перед важным делом положено помолиться, – пояснила Надя, приблизив губы к уху Николая.

Он ощутил её дыхание. Отодвинулся и сказал, глядя в сторону:

– А что за дело?

– Сейчас узнаешь.

– Делайте запасы. Зерно покупайте, фасуйте его по флягам, а сами фляги зарывайте в землю, – сказал, вернувшись к столу, старик

– Зачем? – спросил Николай.

– Наступают последние дни.

– А когда эти дни наступят? – снова спросил Николай.

– Скоро.

– А вы знаете, я уже подобное слышал, – сказал Николай.

– Да, сейчас об этом все говорят, – согласился старик.

Николай вынул из журналистской сумки планшет.

– Если позволите, продемонстрирую… – сказал он.

Этот набор находок из интернета он для себя условно называл «Апокалипсис и люди». Он работал над книгой. Отрывки из книги готовил к публикации в местной газете.

Человек говорил с экрана:

«И будет у людей на руке и лбу печать – три шестёрки. Число зверя. И в царство Божие не войдут те, кто будет иметь оную печать. Этим – в ад на вечные муки».

Николай закрыл планшет, поднялся:

– Извините, пора.

На обратном пути по дороге домой Надя упросила Николая зайти к престарелой прихожанке.

– Понимаешь. Она тоже, как и я, пенсию не получает. Уже давно. Мы ей помогаем.

– А кто это – «мы?»

– Ну, инициативная группа тех наших, кто отказался от документов.

– А что, не все отказались?

– Конечно, далеко не все.

– И что там насчёт этой вашей прихожанки голодающей?

– Мы собираем для неё продукты, а я потом ей отдаю. Я к ней ближе всех живу, поэтому меня выбрали основным рассыльным.

Худая старуха сидела в драном кресле в пустой комнате.

– Елена Петровна, вы съели, что вам в прошлый раз привозила?

– Да, – сказала старуха, не открывая глаз.

– Странно, – шёпотом сказала Надя, оглядывая комнату.

– Что? – шёпотом спросил Николай.

Надя притянула мужа за рукав к себе. От Нади пахло чем-то свежим, приятным.

Она ему на ухо тихо сказала:

– Мне кажется, она ничего не ест. Но тогда куда исчезают продукты?

– Так дверь нараспашку. Любой бомж может зайти, – громко и с неудовольствием в голосе сказал Николай и ушёл в прихожую.

Он рассердился на Надю за её, кажется, уже второе за день, прикосновение к нему.

– Елена Петровна, покушайте, пожалуйста, – наклонилась к старухе Надя. – Мы вам с нашими прихожанами собрали. Яблоки, мандарины, творожок… Кефир…

– Спаси Господи, – сказала старуха. – Вы идите. Храни вас Бог.

– Это она, значит, молиться собралась, – объяснила на улице Надя. – А знаешь…

Помолчав, она продолжила:

– Я хотела её к нам домой забрать. А она ни в какую. И Иван, ты его видел, псалтирщик наш, предлагал ей к нему переехать, тоже отказалась.

– Но кто-то же за ней смотрит, вероятно?

– Соседи заглядывают.

14 гл.

– Гражданка Мазанцева Надежда Ивановна?

– Да, это я, – сказала Надя и оглянулась на мужа.

Полицейский тоже взглянул на Николая.

– Ваш муж?

– Да, мой муж.

– Очень хорошо. Надежда Ивановна, нам нужно побеседовать.

– Проходите, – сказал вместо Нади Николай.

– Меня интересует, знакомы ли вы с Еленой Петровной Ефимовой? – сказал полицейский, устроившись в зале за обеденным, покрытым скатертью, столом.

– Знакома. А что с ней?

– Соседи сказали, к Ефимовой регулярно приходит Надежда Ивановна Мазанцева, министр образования.

– Я работала не министром, а замминистра. Сейчас я не работаю.

– Вы на пенсии?

– Я не получаю пенсии.

– Почему?

– У меня нет документов.

– Почему?

– Отказалась.

– Почему?

– По религиозным соображениям.

– А-га… Показания не расходятся. Вы подтвердили сказанное соседями покойной Ефимовой, – сказал полицейский и посмотрел на Николая.– Вы тоже без документов?

– Да, и я тоже, – соврал Николай.

Ему не нравился тон этого незваного гостя.

– Очень хорошо, – сказал полицейский, записывая что-то в своих бумагах. – Теперь вопрос к Надежде Ивановне. Зачем вы ходили к Ефимовой?

– Я носила ей продукты.

– Как же вы носили ей продукты, а она всё равно умерла и, похоже, в том числе от истощения?

– О, – Надя перекрестилась. – Царство ей небесное. Отмучилась.

– Вот-вот, – сказал полицейский. – Так большой вопрос к вам, Надежда Ивановна…

– Почему вы разговариваете тоном, я бы сказал, прокурора? – возмутился Николай.

– Гражданин Мазанцев, до вас тоже дойдёт очередь. Сначала с вашей женой надо разобраться. Она подозревается в убийстве.

– Чего-чего?

– Именно, – сказал полицейский.

– Вы, я вижу, молодой следователь. Вам везде преступники мерещатся, – сказал Николай с усмешкой.

– Сейчас не обо мне речь, гражданин Мазанцев. Соседи покойной рассказали, цитирую…

Полицейский стал читать с листа бумаги:

«Бывшая воспитательница детсада и она же в прошлом министр Мазанцева по собственным, мракобесным, соображениям отказалась от документов, считая их сатанинскими, в связи с чем не получает пенсию, а значит, не имеет средств к пропитанию. Поэтому она, пользуясь своим прежним авторитетом, то и дело наведывалась к покойной Ефимовой из квартиры семь с целью поживиться чужими продуктами. Она знала, что Ефимову мы, соседи, снабжаем едой, и забирала эту еду себе. А Ефимова боялась авторитета бывшего министра Мазанцевой, и под её нажимом всё ей отдавала. Таким образом, Мазанцева вместо себя отправила на тот свет Ефимову».

– Бред сивой кобылы, – сказал Николай.

Надя молчала.

– У вас есть аргументы в свою защиту? – спросил у Нади следователь.

– Нет, – сказала Надя.

– Дурацкий, однако, вы допрос устроили, – сказал Николай. – Шантаж, да и только.

– Гражданин Мазанцев, выбирайте выражения. За оскорбление полицейского можете сесть в тюрьму.

Николай рассмеялся.

– В таком случае, – сказал он, – запишите: убийца Ефимовой – пенсионер, журналист Мазанцев Николай Петрович.

– В данном случае шутки не уместны, – сказал следователь. – Хотя юмор ценю.

– Вас как звать?

– Вот моё удостоверение.

– Та-кс, Анненков Юрий Сергеевич. Продолжаю начатую мысль. Юрий Сергеевич, напишите, пожалуйста, что убийца чистосердечно признался в преступлении. В те дни, когда моя жена приносила собранные прихожанами церкви продукты для Ефимовой, царство ей небесное, я следом, тайком от жены, прокрадывался в квартиру Ефимовой и забирал угощение, так как кушать хочется. Таким образом, Ефимова оставалась без пищи, вследствие чего и скончалась.

Следователь смотрел на Николая.

– Не слушайте вы его, – сказала Надя.

Следователь поднялся.

– Что, и чаю не попьёте? – с насмешкой спросил Николай.

– Вы лучше проводите меня, – сказал ему следователь. – Ещё пару слов – наедине.

– Если насчёт взятки, то у нас неоткуда, – сказал Николай.

Они вышли во двор.

– Вы должны понимать, Николай…

– Петрович.

– Да, Петрович. Вашей жене реально светит срок, – сказал, понизив голос, следователь и оглянулся.

– Людей нет. Скрытых камер тоже. Идеальные условия для коррупции, – сказал насмешливым голосом Николай.

– Повторяю, светит срок вашей жене.

– Светит, – согласился Николай. – Что дальше?

– Но дело можно уладить.

– Я же сказал, денег нет.

– А можно и без них.

– То есть?

– У покойницы найдено завещание. Она отписала квартиру Надежде Ивановне Мазанцевой.

– Чего-чего?

– Не поверю, что вы не в курсе. Вы в сговоре с вашей женой. Оба были заинтересованы в смерти Ефимовой.

– Чушь собачья. И не нужна нам её квартира.

– Это хорошо, что вам квартира не нужна, – сказал следователь. – А мне – нужна. У меня трое детей. Мы с женой ютимся в съёмной двушке. Понимаете логику?

– Что-то начинает брезжить в мозгах… Но всё же распишите ваш сценарий.

– Завещанную вам квартиру вы переадресуете на меня. Я в свою очередь не дам хода делу об убийстве.

15 гл.

Утром позвонил следователь и сказал, что передумал. Дело заводить не будет. Поэтому – извините за беспокойство.

– А что ж так? – полюбопытствовал Николай.

– Так…– неопределённо сказал Юрий Сергеевич.

 

– А знаешь, мне его жалко, – сказала Надя.

– Мне тоже, – сказал Николай и уехал на работу.

 

– Ну что, дуэль отменил? – со смешком встретил его Евгений Анатольевич.

Николай рассказал историю про покойницу Ефимову. Про следователя умолчал.

– Будешь писать очерк?

– Пока думаю.

– Если надумаешь, я тебе ещё один похожий сюжет подкину. Помнишь NN? (фотокор назвал имя известного эстрадного певца). А знаешь его семейную драму?

– Слышал, он пил сильно.

– Когда страна развалилась, то всё и началось. Он запил, загулял, работу потерял. А потом как-то вдруг всё у него наладилось. Но, правда, после того, как семья рухнула: он оставил старую жену, ушёл к молодой. Но я не про него. Я про его старую жену. Она была из этих, идейных. Распад СССР стал для неё личной трагедией. Отказалась менять красный паспорт на синий. «Молоткастый, серпастый» для таких людей – святыня. Обрекла себя ради верности советским идеалам на мученичество. Ну, почти как твоя Надя.

– И что дальше? – Николаю не понравилось, что Евгений упомянул о его жене.

Он снова пожалел, что посвятил фотокора в свои семейные проблемы.

– А дальше вот что. Ей на пенсию выходить, а без нового паспорта – дули две. И она осталась без пенсии. Ну, вот совсем как твоя.

– И что дальше?

– У тебя что, настроение сегодня не того? Дома напряг?

– Так чем история закончилась?

– Однажды соседи обратили внимание, долгонько её не видать. Вызвали кого следует. Взломали дверь. А на полу – она, мёртвая. Но в каком виде. Кожа и кости. От голода умерла. В квартире шаром покати. Гордая. Не то что денег, корки хлеба ни у кого никогда не попросила.

– Ты зачем это мне рассказал?

– Вдруг написать захочешь. Это ж богатый материал. Одни умирают из любви к Богу, другие из любви к стране Советов. Контраст какой! Как тебе?

Да, контраст. Он подумал о Наде. Представил, как она моет полы в чужих подъездах, а в глазах от голода темно. А он, муж, не даёт ей денег на еду.

После работы он купил продуктов.

– Надя, – сказал с порога. – Прости. Я тебе – муж, ты мне – жена. Вот моя зарплата, – он положил на стол деньги. – Это нам с тобой на жизнь. А мои слова, ну, те, что пенсию свою не буду с тобой делить, про это забудь. Пусть у тебя в голове три шестёрки, антихрист, пусть ты отказываешь мне в супружеской близости по своим апокалипсическим мотивам… Что есть, то есть. Главное, мы вместе. По-прежнему. Ты и я, а всё остальное неважно. Как-нибудь проживём на мою пенсию и на мою зарплату. А подъезды мыть больше не ходи. Ладно?

– Коля, я тебе сказать хочу что-то.

– Что? – Николай насторожился.

«Надя решила бросить меня. Она уходит к Ивану-псалтирщику», – подумал он и опустился на стул.

– Насчёт квартиры покойной Елены Петровны. А давай мы её передарим тому следователю. У него трое детей. Ему нужнее. А нам и так нормально.

16 гл.

Следователя искать не пришлось. Первым, кого они увидели на похоронах, был Анненков Юрий Сергеевич.

В гражданской одежде – в курточке-ветровке, вытертых на коленях джинсах, он держал красные гвоздики и смотрел на лежащую в гробу Елену Петровну. Было заметно, он никуда не спешит. Поехал со всеми на отпевание в храм, потом на кладбище.

– Вы тут по долгу службы? – спросил Николай, когда все расселись за столиками в поминальном кафе.

– Нет, – ответил Юрий Сергеевич.

– У вас всё в порядке? – участливо спросила Надя.

Юрий Сергеевич молча скушал пирожок, выпил стакан томатного сока и согласился на разговор. Втроём они вышли на крыльцо.

– Мне явилась покойница ваша. Худющая старуха в чёрном прошла мимо меня, я лежал в своей кровати, уже засыпал. Она села в кресло и сказала, что запрещает шантажировать Мазанцевых. Иначе не квартиру, а гроб заработаю. После этого она поднялась и ушла. Сквозь дверь. И это не был сон, понимаете? Это было наяву. Но мне и сна бы хватило. Я бы и сну поверил. А так, наяву, это как-то уж слишком. Во сне – всё же спокойнее. Зачем она наяву-то, зачем…

– Да вы не переживайте. Она была очень доброй женщина, её не надо бояться, – сказала Надя.

Николай молчал. Рассказ Юрия Сергеевича его впечатлил и рассмешил.

– А мы вас как раз видеть хотели. Правда, Коля? – сказала Надя.

– Конечно, мы вас хотели видеть, – подтвердил Николай.

– Мне идти надо, – сказал Юрий Сергеевич.

– Подождите. У нас же разговор к вам, – сказала Надя.– Мы с Николаем решили квартиру Елены Петровны вам передарить. У вас трое детей. Вам нужнее.

– Вы шутите?

– Ну что вы!

– Ни за что, – он поднялся и ушёл.

Николай погладил Надю по голове.

– Слушай, что-то мы с тобой забросили переписку в скайпе. Интернет у тебя тоже под запретом теперь?

– Как тебе сказать…

– В интимной близости ты мне отказываешь, так хоть в виртуальной позволь общаться, – он засмеялся и чмокнул Надю в лоб. – Сестрёнка.

– Ну, ты на работе, как-то неудобно отвлекать.

– Раньше неудобно не было.

– Но раньше я тоже была на работе.

Они посмотрели друг на друга и засмеялись.

17 гл.

– Коля.

В её голосе ему послышалось что-то не то.

Он ел яичницу. Надя сидела напротив за кухонным столом за чашкой чая. Солнце освещало их лица, и всё в это утро казалось ему как никогда приятным.

Но почему она замолчала, почему в её голосе ему чудится… Что чудится? Он взглянул на неё. Она ответила таким же прямым взглядом и уже решительно сказала, отодвинув чашку:

– Коля. Спасибо тебе за всё. Ты добрый. Ты хороший. И я тебя люблю. Это правда. Но…

Он продолжал пристально смотреть ей в глаза. Она не отводила глаз. Так они смотрели в глаза друг другу, но это не сближало, как должно было быть, а разъединяло.

Он думал о том, что вчера вечером они заново подружились. Исчезла стена, ушли преграды. И три шестёрки, и антихрист больше не выглядывали из Надиных глаз. И он даже один раз поцеловал Надю. И было вновь прежнее взаимное тёплое чувство. Он ожидал, что так будет и завтра, и послезавтра. И совсем скоро они, как раньше, обнимут друг друга не на минуту, а на целую ночь…

Что с ней?

– Что с тобой, Надя?

– Понимаешь… В общем, нам нужно пожить раздельно. Ты хочешь, чтобы всё было, как прежде. А я так не могу. Я не хочу ничего плотского. Ничего. Ты меня искушаешь. Понимаешь?

– Ох-хо. Ну, понимаю, конечно. И как ты представляешь себе это раздельное житие? И как долго это будет продолжаться?

– Под одной крышей, на глазах друг у друга, это для любящих людей сложно, – она говорила каким-то умоляющим голосом, и это начинало его раздражать. – Это может превратиться в муку и для тебя, и для меня. Но теперь, когда на нас свалилась квартира Елены Петровны…

– А, понятно, – перебил он, поднялся и ушёл на крыльцо курить.

– Коля, – она вышла следом.

Её голос был мягким, почти ласковым.

И это ещё сильнее его сердило и отталкивало от неё. И вызывало недоверие. И что-то закипало в нём вместе с мыслями об Иване-псалтирщике.

– У тебя есть мужчина? – спросил он резко, не глядя на неё.

– Коля, не надо, – в её мягком голосе он услышал улыбку.

– А что «не надо»? Что ещё мне остаётся думать? Жена уходит жить отдельно от мужа в пустующую квартиру. Это нормально?

– С мирской точки зрения – нет, а…

– А с христианской точки зрения, Надя, тем более. Неужели ты не знаешь, что церковь не благословляет подобные монашеские эксперименты между супругами? Ты провоцируешь развал семьи.

– Вот поэтому и говорю с тобой, чтобы уладить миром. Получить твоё согласие. Если скажешь «нет», откажусь от этой затеи.

– Ха, ну ты даёшь. А что же ты тогда, раньше, не спрашивала моего согласия, когда единолично приняла решение отказаться от супружеской близости?

– Это особый разговор. Я хотела и об этом с тобой поговорить.

– И что же нового можешь поведать?

– Я виновата, ты прости меня. Нужно было этот вопрос решать сообща, полюбовно. Чтобы не только я, но и ты захотел так жить.

– Ф-фу, – он хлопнул в ладоши, не зная, как ещё выразить своё возмущение.

Бросил гневный взгляд на жену и быстрым шагом ушёл.

– Я сегодня на работе допоздна, – крикнул через забор.

18 гл.

– Чего хмурый? Всё никак не распогодится на семейном фронте? – сказал Евгений.

Они курили на крыльце редакции. Солнечное утро больше не радовало Николая, и люди вокруг казались подозрительно любопытными. Не хотелось ни на кого смотреть, и тем более отвечать на вопросы Евгения.

– Не хочешь, не говори, – примирительно сказал тот и толкнул Николая в плечо. – Очерк-то о своей покойнице написал? Я редактору рассказал, он заинтересовался. Велел фото её найти. У тебя нет, случайно?

– В гробу?

– Ха-ха! Да ты, вижу, совсем замозговался. Может, в «Тормоз» сбежим? Шеф в хорошем настроении, у него внук родился. Объявил укороченный день.

В баре, кроме них и незнакомой дамы, больше никого не было.

Николай рассеянно отвечал Евгению, пил пиво и разглядывал соседку за барной стойкой.

Она сидела, поставив обтянутые колготками ноги на перекладину высокого стула, под которым валялись сброшенные ею туфли. Ей можно было дать лет сорок. Она пила водку и тоже поглядывала на Николая.

– Познакомимся? – сказал он и развернулся спиной к Евгению.

– Меня зовут Алина, – она улыбнулась.

Он взглянул на неё и подумал о том, что никогда не изменял Наде.

– У вас красивые глаза, – сказал первое, что пришло в голову в такой ситуации.

Он придвинулся к ней вместе со стулом.

– Я журналист. Из того большого здания напротив. А вы?

– А я… – она искоса взглянула на него. – А я никто.

– Отчего же?

– Я просто никто. Понимаете?

– Понимаю. Вы одиноки?

– А разве может быть иначе у той, которая одна ходит в бар и пьёт водку.

– Но у вас есть деньги на водку, а значит, вы имеете возможность зарабатывать. У вас есть сослуживцы, соседи, в конце концов. Вы со вкусом одеты. Хорошие духи. Стройная фигура. Красивые ноги. Вы, наконец, милы. И вам, конечно, есть, где жить. А значит, далеко не так одиноки, как вам кажется.

– Заметно, что вы – журналист. Деньги на водку у меня, знаете, что означает… Первая пенсия. Вышла на пенсию и сразу стала очень одинокой.

– Вы не выглядите на свой возраст.

– Да, знаю. Сорок лет. Так все мне говорят.

– У вас есть поклонники?

– Есть.

– И есть муж?

– Нет.

– А где же он?

– Где-то там, куда никто не хочет.

– Он умер?

– Да.

– Давно?

– Не очень. Он много курил. Курил и курил. С утра до ночи. И умер с сигаретой в зубах. Просто маньяк какой-то.

– Он что, из-за этого умер?

– Нет, почему же… Просто взял и умер. Маньяк, одним словом. Если маньяк что-то втемяшит себе в голову, то обязательно это сделает.

– Вы его не любили?

– Отчего же. Любила по-своему. Когда-то он был, кстати, тоже журналистом. Старше меня на двадцать лет.

– Правда? А как фамилия? Может, я его знаю?

– Какая разница. Теперь это не имеет значения.

– У вас есть дети?

– Да. Сын. С семьёй в другом городе.

– И что же вы теперь думаете делать?

– Не знаю. Наверное, пить водку. Единственное, что мне осталось.

– Я ухожу. Созвонимся, – Евгений ушёл.

Солнце через приоткрывшуюся дверь осветило лицо Алины. Стали видны тени под глазами, её возраст, но дверь за Евгением закрылась, и всё вокруг вновь погрузилось в полумрак.

Бармен спросил, не мешает ли им музыка.

Николай взял её за руку. Она сделала глоток, поморщилась, положила в рот дольку апельсина. Промолчала в ответ на его рукопожатие. Он подумал о том, что ничего не почувствовал от прикосновения к чужой женщине.

– Расскажите о вашем муже, Алина.

– Он любил меня. Это самое главное. Он всегда был занят. Много ездил, много фотографировал, писал. И всегда спешил ко мне. Он всё всем прощал. Его невозможно было обидеть. У него не было врагов. Его все любили. Есть такие люди, которых все любят. Он был именно такой. К нему тянулись. От него исходило так много тепла. Он всех согревал. Жалел. В общем, ненормальный.

– Маньяк?

– Угу.

– А вы?

– Что – я?

– Вы его жалели? Какой были вы? Ну, тогда, когда был жив ваш муж?

– Я была плохой.

– Вы изменяли ему?

– Да.

– Зачем?

– Не знаю.

– Может быть, вы его просто не любили?

– Мне казалось, я его любила. Но… Трудно об этом говорить. В общем, я искала приключений. Мне представлялось, что жизнь должна быть как в кино.

– А муж знал?

– Нет.

– Не может быть. Мужчина чувствует, если жена ему изменяет.

– Вы правы, наверное. Но Денис не хотел этого чувствовать. Он доверял мне. Он видел во всех людях только хорошее. А плохое он не хотел видеть. И не видел.

– Но однажды… – сказал Николай.

– Да. Однажды. Какое всё же дурацкое слово. От него люди ожидают чего-то приятного, а выходит наоборот. Как у нас с Денисом.

– Он застал вас с другим?

– В меня влюбился милый юноша. Я ему годилась в матери. У нас получились бурные отношения. Мы были безумны в своих чувствах. Потеряли голову. Димка сходил с ума от ревности к моему. И решил его застрелить. И…

Она замолчала. Попросила бармена налить ещё водки.

– И что? – спросил Николай.

– И застрелил.

– И теперь Димка в тюрьме, – сказал Николай утвердительно.

– Нет.

– Где же?

– Там же, где и жертва.

– Самоубийство?

– Нет. Димку убил мой муж.

– Интересно. С этого места поподробнее, – сказал Николай шутливым голосом.

Он пил водку Алины и чувствовал, что захмелел.

– Денис был смертельно ранен, но сумел вырвать из рук Димки пистолет. Пальнул в своего убийцу.

– Ого. Какой красивый дамский детектив. Но ведь это неправда.

– Почему. Правда.

– Ваш голос, ваше лицо – я почувствовал фальшь.

Она взглянула на него, подняла рюмку.

– За вас… – она усмехнулась. – Мой муж тоже был человеком проницательным. Ему ли не знать было обо мне. Но виду не подавал… Говорил, без меня дня не проживёт. Так любил…

– Так что же случилось в тот злосчастный день?

– А может, вы следователь?

Она громко засмеялась. Стало видно, что она пьяна.

– Это вы убили его, – он подмигнул ей.

– Кого же я убила?

– Молодого любовника.

– Димку?

– Его.

– И что дальше? Если вам так хочется, пусть будет так.

– Я слышал об этой истории, сейчас припоминаю, – сказал Николай, с улыбкой разглядывая Алину. – СМИ не обошли вниманием скандальное двойное убийство. Юный любовник застрелил престарелого супруга своей немолодой любовницы. Но умирающий успел выстрелить в убийцу.

– Всё было именно так.

– Честное слово? – он снова взял её за руку, но уже не отпустил.

Притянул к себе, они стали целоваться.

– Мне хорошо с тобой, – сказала она.

– Ты убила Димку? – сказал он и поцеловал её.

– Ну, убила, – согласилась она.

Они засмеялись.

– Мы оба пьяны, – сказал он. – Пошли ко мне. Я тут, неподалёку живу.

Нади дома не было. Он провёл её к своему дивану, они улеглись в обнимку и уснули.

19 гл.

Утром за кофе они смотрели друг другу в глаза, вспоминали смешные истории, хохотали. 

– Что же мы теперь будем с тобой делать? – сказал он.

– Целоваться, конечно.

Ему было легко с ней. Она казалась ему юной, красивой. Он смотрел на неё подолгу, улыбался, целовал, и не хотел отпускать от себя. Она говорила ему, что счастлива.

Потом они вместе поехали к нему на работу, он всем показывал свою Алину. Евгений рассказывал анекдоты, курил, и улыбался им обоим.

Надя жила в квартире Елены Петровны, иногда звонила. Он отвечал, что занят по работе, вопросов не задавал. Она извинялась, что не приезжает к нему и объясняла, «не хочет искушений». Он соглашался, вежливо прощался, тут же забывал о ней, о её монашеской жизни, антихристе и трёх шестёрках.

Иногда, чаще по ночам, Алина плакала. Он понимающе относился к мучающим её воспоминаниям, жалел её. Он боялся с ней расстаться. Ему казалось, стоит оставить её одну, и она исчезнет из его жизни. Он брал её с собой на работу, подумывал о женитьбе.

– Надо бы нам пожениться, – как-то сказал он.

– Нам и так хорошо, – ответила она.

– Ты беспечна. И это мне в тебе нравится. Но отношения надо оформить.

– Ты думаешь?

Он вздохнул.

Они взглянули друг на друга и засмеялись.

 

Он взял отпуск и повёз её на море.

На немноголюдных пляжах они бродили в обнимку, их босые ступни увязали в песке.

Утром их будила горничная осторожным стуком в дверь.

Алина расставляла на столике чашки с горячим кофе.

В их номере были открыты окна, пахло морем. Слышался шум прибоя. Доносились крики чаек.

Так бы всю жизнь.

Они шли в лоджию и стояли, обнявшись. За зелёной стеной кипарисов синело море. Свежий воздух кружил голову. Пение и мелькание птиц, тишина, яркость утреннего солнца – всё вокруг казалось им настоящим раем. И не хотелось ни о чём думать – ни о том, что было вчера, ни о том, что будет завтра.

Эти несколько дней пролетели, как один, и они жалели, что надо возвращаться домой. В купе они лежали на одной полке, прижавшись друг к другу. Проводница называла их молодожёнами. А когда приносила им чай, то говорила, улыбаясь: «Горько!»

Город их встретил привычным запахом пыли, жарким асфальтом, шумом, суетой, но это не удручало. Они по-прежнему были в своём мире. Радовались, что не нужно расставаться, и он тянул с разводом. Он представлял неприятные тонкости бракоразводного процесса, лицо Нади, необходимость куда-то идти, объясняться, отвечать на вопросы, подписывать бумаги. И всё это будет там, где нет поцелуев, где нельзя дышать одной Алиной и ничего больше не знать.

Как-то она вновь стала говорить о своей вине.

– Я – убийца. Вот ты говорил о своей верующей жене. Я – не верующая. Я не жила. Я была мертвецом. А потом сделала мертвецами других людей.

Он молчал. Его уже начинали тяготить её разговоры на эту тему и эти слёзы. Она отодвинулась от него, встала с кровати.

– Ты на кухню? – сказал он. – Принеси заодно из холодильника минералку.

– Я пойду в полицию с повинной. Я должна получить то, что заслужила.

20 гл.

– Чем же я могу помочь вам, – сказал Юрий Сергеевич, когда Николай рассказал ему по телефону историю Алины. – Если она хочет искупить свою вину через тюремное заключение, то… Нет-нет, я не знаю, чем помочь вам.

– Но вы работаете в полиции, знаете тонкости подобных дел. Быть может, что-то подскажете, посоветуете, – сказал Николай и оглянулся на Алину.

– Да вы знаете, – сказал Юрий Сергеевич, – я уже не в полиции. Уволился.

– У вас что-то случилось?

– Вам известна моя история.

– Неужели из-за той нелепицы…

– Нет, это нельзя назвать нелепицей. Это другое.

– А-а-а… И где же вы теперь?

– А при том храме, прихожанкой которого была покойная Елена Петровна. Сторожем.

– Ну и ну, – сказал Николай. – Значит, вы и мою жену там видите.

– Да, вижу. И, кстати, надо бы вам сказать. Как бы не повторила судьбу покойной Елены Петровны.

– Ну что вы. Надя человек крепкой воли, из самой сложной ситуации выйдет.

– Не знаю. А ваша знакомая могла бы мне позвонить? Я бы хотел с ней лично поговорить.

– Прямо сейчас могу ей передать трубку.

– Вы уверены, что вам надо непременно сесть в тюрьму? – спросил Алину Юрий Сергеевич.

– Не знаю, что мне надо, но я должна искупить свою вину.

– На мой взгляд, есть ещё один действенный вариант для искупления вины.

– Расстрел?

– Монастырь. Вам надо уйти в монастырь. Только не в качестве экскурсантки, а навсегда.

– Почему?

– Знаете. Я не считаю себя вправе говорить на такие темы. Вы бы подошли к священнику. Поговорили. Вам всё расскажут, посоветуют.

21 гл.

Счастье Николая исчезло, будто его никогда и не было. Да и было ли оно, а может, ему просто хотелось думать, что это счастье, говорил он теперь себе. Так же светило солнце, но уже как бы мимо него, Николая. Так же бежали куда-то поезда, но уже мимо Николая. Всё уходило мимо него.

Он обрюзг, на работу то ходил, то не ходил. Стараниями Евгения его пока держали в штате.

Ни с Надей, ни с Алиной связи у Николая не было. Обе эти женщины представлялись наказанием в его жизни.

Надя перестала звонить.

Алина укрылась за монастырскими стенами в далёких лесах, куда он и дороги не знал. И знать не хотел.

Как-то ранним утром в дверь позвонили. На пороге стоял Иван-псалтирщик.

– Николай, вы давно не видели Надю?

– А что?

– Кажется, ей нужна помощь.

«А мне не нужна помощь?» – со злостью подумал он, взглянул на бородача из-под бровей.

Однако, сдержался, холодно сказал:

– Что с ней?

– Не открывает дверь. Не отвечает на звонки. Уже не первый день. Извините.

Они поехали к Наде.

Запасным ключом, который ему когда-то отдала жена, он открыл дверь.

В квартире Надю не нашли. Так же, как и её вещей.

Когда вышли из подъезда, Николай увидел Марину. Она стояла возле грузовика и давала команды грузчикам.

– А я переезжаю сюда. Мы с Надей обменялись. Она захотела в селе пожить. Говорит, последние времена, наличные отменят, в магазины без карточек пускать не будут, нужно ближе к земле, чтобы своё выращивать. А мне наплевать на последние времена. Мне и в городе хорошо.

Марина засмеялась.

Николай вспомнил, вот так же она смеялась, когда узнала, что Надя по примеру свекрови ударилась в апокалипсические страхи. В этом смехе Николаю чудилось злорадство. Марину он недолюбливал.

…Машина подъехала к дому старшего брата. Николай очнулся. Казалось, не от воспоминаний, а от сна, а может, от жизни, очнулся. Ему хотелось всемирного потопа, как в библейские времена.

Вычурность, позолота, лепнина, клумбы, лужайки. Фонтан, каменные львы вдоль выложенной цветной плиткой дороги, двор нескончаемо просторный. Бассейн, клетки с дикими зверями. Примерно это и ожидал увидеть Николай. Он поймал себя на мысли, его брат – несчастный человек.

– А ты знаешь, я ведь несчастный человек, – сказал Саша, когда они устроились на террасе за накрытым столом.

22 гл.

– Идти нам надо, – сказала Галя.

– Что так? Куда? – горбун дремал, наевшись каши манной…

Идти куда-то? Опять причуды Гали.

– Мне неохота, – добавил честно.

– Пора, настало время. Враг на пороге.

– Тебе всё враг, всё враг, – он проворчал, но – что делать, сказала, значит, надо, зачем с ней спорить.

– Враг портит всё и вся. Он в каждом слове, он мысли ворошит, как ветер листву гнилую. Да, впрочем, мысли наши и впрямь сплошная гниль. Враг гонит нас, людей, отсюда, с земли, где мы пригрелись, он гонит нас…

– Куда же?

– Туда, где мучает всех пламя. И будет мучить вечно.

– И что же, Галя, ты предлагаешь? Неужто хочешь в ад попасть пораньше?

– Ты несносен, Пётр. Уж лучше бы молчать, чем говорить такое. Вставай скорей. Пошли.

– Приодеться бы…

– И так сойдёт. Сначала к управдому, оставим заявление на отпуск за свой счёт.

 

– А кто за вас подъезды будет мыть? – сказал им управдом.

Уткнулся в ноутбук, ведёт беседу, не глядя ни на них, ни на пустые стены.

– Тебе видней.

– Вот так всегда. На одного навалят все проблемы, и с глаз долой. А где мне взять уборщиков так быстро?

– Желающие будут. А, впрочем, знаю я людей, им заработок нужен. В храм по соседству загляни. Спроси, там есть такие, работу ищут, – сказала Галя.

 

– Ну, почему так быстро с места мы сорвались, да и куда, ответь мне наконец, – спросил супругу Пётр, когда она его за руку потащила по улицам горячим, сквозь толпы, пыль и шум, и гомон.

– Идём с тобой детей забрать с собой. Всем в лес пора. Там будем жить. Спасаться.

– А разве в городе нельзя спасаться?

– Уже настал тот час, когда придут за нами. Заставят жить по правилам не нашим. Лишь там, где нет законов ихних, лишь там останется возможность хранить себя, без этих искушений.

– Но…

– Давай без «но».

 

– Куда без масок, в возрасте преклонном? – путь преградил им полицейский в чёрной маске. – Где ваши документы? Где паспорт какакцинации?

– Вот видишь, – Галя взглянула на Петра.

– Вижу.

– То-то.

Они стояли в духоте и зное, и толпы в масках обдавали жаром. И дети малые шли тоже в масках. А там ребёнок и отец его – в противогазах. Вот женщина идёт с лицом, закрытым тремя масками, в очках пловчихи. А у второй поверх двух масок вдобавок и чулок натянут на пол-лица.

Весь мир скопился возле них, двух стариков без масок, стояли молча, как на похоронах. «Так делать нам нельзя», – шептали своим детям.

– Наверное, они умереть решили, – понял мужчина в прозрачном балахоне из клеёнки, с наклейкой на животе: «Оборона от вирусов-мутантов».

– Я продавец чудо-костюмов, вот, как на мне, могу вам предложить, чтобы спастись смогли, – сказал он, глядя на Галю и Петра, и показал рюкзак, заполненный одёжкой модной, антивирусной.

Горбун хотел огреть его, уж палку приподнял, но Галя шикнула на мужа.

– Как нам спастись, мы знаем, и средство у нас есть своё для такой цели, – сказала Галя продавцу одежды от вирусов-мутантов.

– Вы ошибаетесь насчёт возможности спастись, все прежние какакцины и лекарства исчерпали свою силу, средств, чтобы спастись, нет теперь нигде, вирус-убийца мутирует буквально по часам, все бессильны, учёные не знают, что и делать, точно это или нет, но так все говорят, – сказал мужчина скороговоркой, толпа согласно загомонила, а Галя думала о том, что шум людской не нужен, а нужен леса шум. Глаза закрыла, вот он, рядом, лес, шумит, ветвями машет. А там родник, в него бы погрузить лицо и душу, омыть грехи, очистить сердце…

– Да эти люди новостей не смотрят. У них, наверное, телевизор сломан, – заговорили где-то.

– У нас его и нет, – сказала Галя, выглянув из леса.

– Вы, видно, из дома на улицу лет сто не выходили, – толпа уже шутила, людей прибавилось.

Но загудело рядом. Подъехала патрульная машина, чтоб увезти в участок подозрительных без масок. Народу велели разойтись, во избежание штрафов.

–  Закончилось отведенное на прогулку время! – запело из-под неба.

И высь рассыпалась глазами-голосами-дронами. Наблюдают, подумали те, кто желал думать, те, кто  из окон смотрел на это, ненавистное всем действо.

И город опустел стремительно, и ветер раскачивал на ветках выпавший с балкона, а может, из гнезда вороньего, противогаз.

– Где маски, документы? Как звать? – допрос в участке шёл, горбун смотрел под ноги, а иногда, чтоб успокоиться, на Галю, уж ей, он знал, подобное не страшно.

Ей страшно единственное – душу погубить, в ад провалиться, всё остальное не стоит переживаний. Такой подход супруги к жизни бренной давал надежду горбуну на то, что всё в итоге утрясётся, что бы ни случилось, ведь в ад они пока что не попали.

И не было тут лиц. А были маски. Чёрные, на пол-лица, и глаз не видно, скрыты под чёрными очками.

«Не черти ль это?» – сказал на ухо Гале муж.

«Они и есть. В аду мы», – ответила она и перекрестилась.

Он тоже перекрестился, задумался. Уж если это ад, то нет пути назад, подумал он. Верить в это не хотелось.

Надежда всегда жива, а значит, живы мы, сказала Галя и указала горбуну на дверь.

«Смотри. Дверь. А раз есть дверь, то есть и выход».

«Что с того?»

«Выход из ада есть, ты понимаешь? Дверь – есть. А значит, можно выбраться из ада. Пошли, вон, туда».

«Куда, куда?! Смотри, как много их!»

«Кого?»

«Чертей в их масках чёрных, с болотом чёрным вместо глаз!»

«Вот потому и говорю, откроем дверь, чтобы уйти!»

«Черти не пустят, вишь, подступают, грозят нам карами из ада!»

«А мы молитвой их попалим! Молись, молись скорей!»

23 гл.

– Знаешь, Коль, я хотел бы восстановить с нашими отношения, чтобы снова всё было, как в детстве.

– С Мариной у тебя это вряд ли получится.

Девица в белом переднике расставила перед ними на плетёном столике угощения, брат разлил по рюмкам холодную водку. Они сидели в глубине двора в затенённой, увитой виноградом, беседке, на диванах, покрытых медвежьими шкурами. Пригубили. Разговор шёл как-то медленно и, казалось обоим, тяжело. Вместе с тем в их лицах угадывалось то расположение, что есть у людей близких, которые давно не виделись и желали поговорить. Они вроде оба пытались что-то сказать, были взаимно приветливы, охотно говорили о погоде и ценах, вирусах и какакцинациях, но не о делах семейных. Чтобы помочь брату открыть, как подумал Николай, наболевшее, он сказал:

– Так почему же ты несчастный…

– Так…

Снова поднял рюмку:

– Давай.

Они отпили.

Николай подметил женский силуэт в больших окнах дома, занавески качнулись.

– Жена дома? – спросил он.

– Да… – сказал неуверенно Саша.

Их взгляды встретились.

– Я ведь с ней развестись должен.

– Должен? – Николай вспомнил о своей жене, об Алине, и подумал, что Саша, вероятно, тоже, как и он, попался на этот крючок…

Но Саша заговорил о другом.

– Пришли ко мне, понимаешь.

– Кто?

– А ты как думаешь, кто?

– Понятия не имею.

– Ну да. Конечно, – Саша кивнул. – Откуда тебе знать нашу кухню.

– Ты о чём?

– Словом, Коль, пришли и по мою душу. Те, от которых нигде не спрятаться. Велели бизнесом поделиться, а точнее – расстаться с бизнесом в пользу моих доброжелателей.

– Понятно. И что теперь?

– А что теперь. Дали несколько дней на размышление. А потом… Если я не соглашаюсь, они начнут убирать моих близких. Если и после этого не соглашусь, приедут по мою душу. Убьют. Или посадят. Живым не выйду.

– И что?… Что ты решил?

– Решил… С женой оформляю развод. Фиктивный. А вам всем кину на счета большую часть моих средств. Пользуйтесь, да лихом не поминайте. И те квартиры, что на вас записаны, тоже пользуйтесь. А что со мной будет… Одному Богу известно.

– А ты не боишься, что не успеешь всего этого сделать? Ведь за тобой, конечно, они установили наблюдение, прослушку. Едва узнают о твоих благих планах, так и пресекут всё на корню.

– Всё может быть…

– Прости. Скажу прямо. Не обижайся.

– Говори.

– Так я вот о чём. Что же ты так поздно спохватился, брат? Что же ты раньше…

– Знаю-знаю ваши обиды. Я тебе тоже прямо отвечу, как есть: жалко было. Понял? Мне было жалко с вами делиться по-крупному. Вот и весь ответ. Единственное, на что меня хватало, так это помогал всем вам через Нину деньгами каждый месяц, ну, и родителям продуктами, втайне, конечно. Они думали, это благотворительные организации им подношения привозят.

– Так вот оно что, вот откуда у Нинки брались деньги, она нас здорово всех поддерживала, а это ты, значит, ну и ну…

Зазвонил телефон.

Саша выслушал, пояснил Николаю:

– Полиция. Родителей забрали в участок из-за нарушения санитарного режима.

Сказал в трубку:

– Даю десять минут, чтобы вы их посадили в машину и со всеми удобствами привезли ко мне…

Он взглянул на Николая:

– Слышал?

– Слышал.

– Ну, раз такое дело. Тогда перенесём общий сбор на сегодня.

– Какой ещё сбор?

– Я собирался завтра вас всех у себя собрать. С тобой предварительно сегодня, а завтра уже со всеми. Поскольку родители опередили время, тогда… Семён!

Из дома на крыльцо вышел молодой мужчина в костюме, белой рубашке, с пистолетом в кобуре на боку.

– Семён. Обзвони мою родню, кроме родителей. Срочно пусть собираются ко мне. И вышли ко всем машины.

 

24 гл.

– Вот мы и на свободе, – сказала Галя, оглядевшись.

Горбун кивнул, хотя был не уверен, надолго ли… И эти черти в форме, они сидят в машине и смотрят в спины им, что ждут они… А вдруг стрелять начнут? Или какакцину с чипом вколют им насильно? Горбун с опаской покосился, вроде уезжать не собираются. Смеются, говорят по телефону, на них поглядывают. Гады.

Супруги застыли перед забором каменным, высоким. Так, значит, сын. Ага. Увидим, как живёт.

Сын вышел.

– Пошли, – сказал им просто, улыбнулся.

В его глазах Галя увидела воспоминание о детстве, детстве его сына, он славным был. И как они его любили, в том времени далёком, оно ушло, исчезло, теперь другое время, и человек другой, вот он ведёт их в гости в свой дом роскошный. А что же в доме этом. Неужто счастье возможно в месте, где Бога нет? И есть ли Бог в душе их сына, так думала она, и сердце разрывалось у неё, глазам всё больно было, и видеть трудно то, что видела она. Вот, роскошь, ценные вещицы, ненужные, пустые. Всё звонко и так страшно гремит внутри особняка. Что там звенит, неужто кости тех, кто жив пока, но скоро жив не будет, и кости уж заранее победу торжествуют? Иль то гремят столы, диваны, стиральные машины, пылесосы, зачем они вдруг песнь свою завыли, чего хотят от тех, кто их лелеял? О, лёд души, о, страх уныния, где свет, где счастье вечного спасения? Кому здесь скучно? Людям, или? А может, просто сердце чьё-то плачет, не знает почему, но плачет, плачет страшно…

А сзади крыльями взмахнули те, которых жутко видеть. Черны их души, как сильно бьют их крылья аспидные по мёртвым лицам. В машине полицейской тела их неподвижны, будто неживые, мохом отвратительным покрыты, и плесень заволакивает их очи, и смрад души стоит до неба. Вот пальцы мёртвые шевелятся, руль держат. Машина увозит полицейских очень быстро. Взгляд Гали устремлён вслед им, они грозили ей тюрьмой недавно, вкупе с какакциной. Проклятые! Желают губы проклинать, но «тс-с» себе она глаголет. Не надо никого наказывать словами. Пусть Бог решит за всех, кому какая доля.

– Послушай, Галь. Зачем мы здесь? – горбун сказал.

Дорога ровная, тенистая, под шатром из виноградных листьев. Сквозь тень причудливо струится солнце – зверями, молниями, уводит в мир таинственных страданий, там жар огня печёт и сердце из груди выхватывает, бросает под ноги, как мячик. Как больно знать, что человек бессилен перед самим собой. Горбун вздохнул, вот, тяжесть давит душу. И сын так близко. Ах, зной души иль сердца так печёт, так жжёт слезами, о, сердце, зачем ты плачешь, глаза, зачем стремительно вы таете в той горечи из слёз, проклятые, они уносят душу, солёной чешуёй обкладывают щёки… Горбун закрыл глаза. И слёзы продолжали жечь будто бичи, которыми коров на пастбище уводят. Так уведите же меня, как скот, ненужное животное, подальше уведите, так думалось ему, и сам не знал, о чём он думал, о чём страдал, что чувствовал, как буря, всё внутри его стенало. О, дети, дети взрослые, какими были вы родными, милыми когда-то. В кого же превратились вы сейчас. О, внуки, вас почти не довелось увидеть. Всё за границей, там росли, учились. Чужие люди нянчили, не он, дед, и не баба, нет, а кто же их растил, он их не видел. И вот сын перед ним. Как долго не говорили, не смотрели в глаза друг другу. Чем жил он, чем дышал. О, сын, для этого ль растил тебя, чтобы ты сердце посвятил вещицам и страстям нелепым… О, сын, что скажет он сейчас. И что ему ответить. Как долго длится их вражда. Уже отвыкли… или не отвыкли? А просто страшно заглянуть в глаза? Вдруг там откроется такое, чего совсем и знать не надо… Горбун смотрел на Галю. На сына не смотрел. Вот, Галя рядом. Она всегда спасала дело. И на этот раз придумает, он знает. Он не ошибся.

Галя весело, совсем, как в юности далёкой, взглянула сыну в глаза. Вот так, с любовью, она смотрела на него, когда он, маленький, к ногам её прижимался, держась за платье, в надежде на гостинец сладкий. Она смеялась малышу родному, и кудри его светлые ласкала, в глазах её счастья много было. Сейчас в её глазах улыбка, молодость, но есть ли счастье. Вряд ли. Она ведь знает, сын перепутал счастье с горем. Вот это всё вокруг него, и жизнь его, не есть ли это горе, которое он за счастье принимает. Она вздохнула. Грусть владела ею. Щемящая любовь, как птица в море, плескалась в сердце. О, сын, как дорог ты мне был, как дорог и сейчас. И каждый из детей так дорог. Зачем мы отделились друг от друга, зачем ненужный лёд, мгновенна жизнь, и смерть внезапна, для этого ль мы жили, молчала Галя. В его глазах видела себя, ту, радостную, юную, как нянчила, как песни ему пела, кормила грудью, а он, младенец с розовыми щёчками, к себе звал плачем, с матерью желал быть каждую секунду. И что потом случилось. Забыл их Саша, отца и мать, или заблудился, там где-то, в лесу неведомом, где звери дикие, плутал. Ногами цеплялся за коряги. А те его ловили, тащили в топи адские. Охотно покорялся он воле темноличных, наслаждался зловонием и скверной, за свежесть принимая смрад демонский. О, ад, как любят его люди, бегут вприпрыжку в адские глубины, и радуются, и лаянье бесовское за счастье почитают, им нравиться жить там, где мрак и злыдни рыкают зловеще. Там пальцами костлявыми хватает смерть за душу, и упыри пьют кровь из человеков, впиваются в них сладко, хохочут до изнеможения. А человеки с ликованием идут навстречу смерти, не понимая. Им нравится быть съеденными заживо. Быть сваренными в кипятке. Они поют со дна котла, где змеи извиваются в их глотках. Им кажется, что это счастье райское. Вот. Саша среди них. Как рассказать ему об этом. Галя смотрит вопросительно в его глаза. Сумеет ли понять? М-м-м, вряд ли. Погибшие слов не понимают. И только Бог, если захочет, может дать дыхание их душам мёртвым. Она молилась Богу. О. Разбуди его. Дай ему другую жизнь. Такой была её молитва к Богу.

Наверное, Бог её услышал. Раздался взрыв. Там, за спиной у сына. Внутри его дворца.

Наверное, Бог её услышал. Так показалось ей в тот миг, когда взрыв мощный всё потряс в округе. Там, за спиной у сына, всё взрывалось, внутри его дворца.

Волна накрыла. Разметала. Пыль сыпалась красиво, будто кружево по воздуху гуляло.

25 гл.

– Сорок кошек, сорок лукошек. Сорок котов, сорок хвостов. Сорок кошек, сорок мошек. Сорок котов, к смерти готов, – Марина замолчала, взглянула перед собой, по-прежнему пустая дорога, молчаливый лес, всё затихло в ожидании бури. Буря будет скоро, Марина знает. Ей стоит взглянуть третьим глазом, и она многое видит. Она умеет пользоваться этим глазом. Это её счастье, тайна из тайн. Она зрит будущее и прошлое, дальнее и запредельное. Она читает мысли и намерения тех, о ком захочет что-то узнать. Она полагает, что владеет миром. Уходит из тела и летит. А тело пустой обителью ждёт бездыханно свою хозяйку там, где та его оставила.

Ночью по обыкновению гуляла везде, где хотела. Там, внутри сумеречного мира грёз, она видела тех, кого намеревалась видеть, знала сны, мысли, желания. Братья. Сёстры. Отец. Бабушка. Прабабушка. Мачеха. За тёмной пеленой недосягаемого тень родной матери. Как скорбны глаза её. Сжаты губы. Она… Что хочет сказать? Марина летит… ближе, ближе, завеса из сумерек тяжёлая, плотная, сквозь неё не пройти. Этому мешают. Кто мешает? Марина знает. Они. Они мешают. Их лики, светлые, ясные, а рядом – иные, мрачные, они скользят повсюду будто мотыльки. Одни – как блики света. Другие как тени летучих мышей, как ворохи пепла, они вздымаются, будто волны предсмертной агонии, вот-вот, и заберут дыхание. Но что с мамой, почему скорбь в её глазах. Как хочется узнать. «Мама, скажи, что с тобой, о чём молят твои наполненные слезами очи?»

И будто шелест трогает душу. Это движутся неживые губы. Это трепещет испуг под ресницами. Тайный вздох точит сердце. Распускаются за согнутой спиной крылья, в них блеск изумрудов и лазоревых яхонтов, в их перьях прячутся очи с чёрными вишнями зрачков, и там же обагрённые кровью ядовитой кинжалы зубов, в них запах смерти, вкус рождения, эти диковинные крылья тянут в ад, но могут унести в рай, надо понять смыслы и истины, надо успеть увидеть то, чего пока нет, надо от чего-то отказаться, или чего-то захотеть, или не захотеть… надо…  «Я не мама. Я не мама. Я не мама…» Марина в страхе желает спросить, почему её родная мать говорит о себе так… Кто же она, если не мама? И снова шелест, и снова вздох, и смертные вопли не рождённых душ, и подземные стоны загубленных, тех, кого заманила в болота, напоила ядами, отравила весельем, уничтожила в паутине, очаровала мерзостью, увлекла пакостью, раздавила, опутала, превратила в ничто, познакомила со смертью… Разве может такая называть себя матерью? Об этом молят её глаза, об этом стонет в пламени вечной ненависти душа, она трепещет как мотылёк внутри сжимающегося кулака, как бабочка над смеющимся пламенем, о, как несчастна эта душа, одинока, измучена. Мама-мама, ты всё равно самая любимая, какое дело мне до того, о чём ты хочешь сказать мне, я тебя так люблю, Марина смотрит в материнские глаза, сливается духом с её духом, рыдания сотрясают их обеих. «Не повторяй мой путь… Не повторяй мой путь… Уйди… Уйди… Уйди…» Куда уйти, мамочка, скажи, пожалуйста, не молчи, умоляю, я сделаю всё, что ты хочешь, только скажи, куда мне уйти? «Уйди… Уйди оттуда, где твоя жизнь,  где твой путь. Приди в другую жизнь. Найди другой путь. Тот, свой, истинный. Ради которого ты была призвана в эту жизнь. Тот, с которого тебя захочет забрать в заветный час Вечный Источник Света. Тот, которого жаждет нескончаемый зов сердца. Тот, который ведёт в обители многих бескрайних светов, туда, где нет тени, туда, где нет ни одной слезы и ни одного вздоха, и ни одной муки. Оставь, изменись, родись заново».

Марина летит сквозь тёмное, сквозь белое, вспыхивают и гаснут брызги страданий, чьи это слёзы, она не знает. Мелькают окна высоких небес, что там, за ними, ей неведомо. Окна закрыты. В одних светло, в других темно. Рыкают неизвестные звери. Бродят жуткие лики. Шипят неведомые. Цыкают мерзкие. Хохочут окаянные. О, как невыносимы эти бездны, как тяготят угрозой опасности расставленные повсюду капканы, как липки чьи-то ладони, скользки дороги, пусто, пусто… Появляются силуэты, они одеты в одежды туманов и сырость истекает из тех платьев, шалей, глаза заполнены рябью, их руки вытягиваются до земли и неба, а пальцы погружаются в пучину моря. Они поют заунывную песню о своей доле, их вой пронзает сердце как вопли диких шакалов. Она летит всё быстрее. Вот очертания знакомого мира. Вот те, которых она знает. Вот дом, в котором живут её сорок кошек, этот дом она отдала жене брата в обмен на городскую квартиру. Что делают там? Она кружит над домом, кружит в комнатах, хозяйка не спит. Стоит на молитве в красном углу с воздетыми руками. Не молись, не молись, испуг душит Марину. Ей жарко от молитв Нади, они опаляют её. Светлые лики сияют повсюду, их огненные очи заполнены жаром, их крылья сверкают как солнце. От них Марине дурно. Она возвращается в тело, её руки и ноги обвисли, словно сухие ветви мёртвого дерева. Дыхание едва движется в ней.

Она очнулась… Утро сливалось с солнцем. Небо увязало в тюлевых, оставшихся от прежней хозяйки, шторах. Сон сковывал тело, не уходил, тянул обратно к призракам. За окном громко кричали все, кому хотелось и нравилось кричать, это были воробьи, дети, существа с крылышками, с хвостами, с ногами, кто-то обещал рассказать кому-то какие-то новости, кто-то дрался в кошачьей свалке, кто-то мчался шумной тучей промеж деревьев и смрада помойки к размоченным хлебным коркам, их только что выбросили для них, начиналась война за корки, воробьи отступали и стискивали в клювах свою долю.

Утро как утро. Но в душе не так, как всегда. Что там? Тревога… Отчего? Она пила кофе, жевала печенье, и сверлило внутри, что же случилось… Включила телевизор. В новостях всё как всегда. Говорили о политике, ценах, войнах, землетрясениях. Показали старую женщину, она осталась одна, её семья погибла там, где вчера стоял её дом. Земля разошлась, поглотила деревню. Эта женщина единственная, кому посчастливилось выжить. «Меня спас Бог. Я молилась», – сказала она, глядя с экрана в глаза Марины. Замелькали кадры, показывали тех, кто пострадал от наводнений. Реки вышли из берегов. Оползни и сели. Люди бегут из опасных мест. Беженцы. Марина переключила на канал местных новостей. «На город надвигается буря. Штормовое предупреждение. Угроза наводнения. Возможны сели и оползни… Глава МЧС поручил нарастить группировку для борьбы с пожарами…». Она поднялась. Надо успеть. Там её сорок котов и кошек. Там Надя. Марина не хочет думать о Наде, но мысли – о Наде.

И вот Марина на дороге. Она долго шла, устала. Остановилась передохнуть. Надо спешить. Осталось совсем немного, и она увидит свой дом. Чёрную, белую, рыжую, зелёную, жёлтую пыль, жгучую, горькую, душную пыль несёт ветер, горизонт наклоняется и тает под тяжестью громов и будто падающего неба, молнии рассекают на части воздух, деревья, поля.

– Сорок кошек, сорок лукошек. Сорок котов, сорок хвостов. Сорок кошек, сорок мошек. Сорок котов, к смерти готов, – голос Марины тонет в шуме начинающегося ливня.

Она видит, раскалывается небо, или это планета рассыпалась на черепки из той самой глины, из неё слеплены люди? Глиняный мир, зачем я цепляюсь за твои осколки, зачем я не хочу расставаться с твоей бездной и тьмой. Марина машет руками, но ветер не поддаётся, он не позволяет вступить с ним в схватку. Он несёт Марину, и где-то кричит телевизор: «Леса продолжают гореть!» И ей кажется, она в лодке, паруса трепещут и рвутся над головой, а где-то горят леса, а где-то идёт сель, порываясь проглотить людские жилища, человеческие жизни, а где-то всё новые реки выходят из берегов, и отравленный океан изрыгает напоенную нефтью рыбу, и киты поют последнюю песню на зачумленных чёрных песках, небо закручивается в воронку и оседает прочитанным свитком в открытые пасти мутантов. О, люди, породнившиеся с вирусами и драконами, о, народы с испепелёнными лицами, о, души, пылающие в утробе неугасимого, поедающего, вечного… Кто он, неугасимый, вечный? Он – страх? Это его ждут все, затаившиеся в норах? Он и есть путь к другому пути, к другому царю, которого признают народы своей истиной? Марина кричит, но голос съедают вопли, но голос съедают рыки обезумевших от страха животных, они бегут, наступая друг на друга, их глаза ужасны, их топот громогласен, они как одно, единое, ошеломляющее, всё сплелось в общем потоке страха, тут хвосты, когти, стоны, а телевизор кричит, бормочет, уговаривает, предупреждает, убаюкивает…

«Генсек ООН предупредил о риске появления все более смертоносных вариантов вируса…»

«Тысячи женщин по всему миру рассказали об увеличении груди после прививки».

«Две дозы какакцины S в сочетании с одной дозой препарата As способны защитить от новейшего штамма вируса».

«Власти предупредили о пьяных пчёлах на лугах».

«Интервал между прививками в некоторых странах могут увеличить до восьми месяцев».

«Медики попытались отключить писателя Sим от ЭКМО, но он не смог дышать самостоятельно и его снова подключили к аппарату».

«Двухтысячный поселок загорелся от лесного пожара».

«Наводнения охватили планету».

«Власти мирового объединённого санитарного контроля в рамках локдауна запретили продажу еды навынос».

«Тысяча случаев заражения вирусом Ка зафиксирована в Индии».

«Какакцины на основе биочипа и светочувствительных датчиков для изменения ДНК с целью внешнего управления человеком, влияния на его организм и на его поведение, демонстрируют огромную эффективность. Человечество на пороге великого будущего, запрограммированного на искусственный интеллект».

«Массовая какакцинация – это успех массовой генетической трансформации  людей через встраивание чужеродных генов в человеческий геном».

«Оксид графена, одна из составных какакцин, является магнитным и проводящим внутри человеческого тела, оседает в мозге, влияет на передачу нейронов, усиливает принимаемые частоты и действует как антенна. Оксид графена – это платформа для нового счастья в новом мире, который уже наступает для каждого».

«Наночастицы в роли сенсоров. Они распространяются в организме какакцинированного человека, чтобы его можно было обнаружить. Введённые во флакон с какакциной, они вводятся в организм вместе с какакциной. От них избавиться невозможно. Какакцинированных можно обнаружить по мобильному телефону, расположенному поблизости, кроме того, они могут быть в любое время подвержены особому внешнему воздействию на свой организм в самых различных целях, и это будет то самое благо, ради которого стоит жить».

«Идеология трансгуманизма предполагает создание устройств связи мозга человека с компьютером, а также предполагает появление дополненной и смешанной реальности. Зарегистрированный патент гласит, что Besot принадлежат теперь права на методы и аппаратуру для передачи энергии и информации с использованием человеческого тела. Отныне тело какакцинированного человека пожизненно соединено с электронными устройствами, такое тело – объект интеллектуальной собственности, и этот человеческий объект подлежит лицензированию. Человек становится сверхчеловеком. Это глобальный мир глобального счастья. Каждый человек теперь будет счастлив».

Много горизонтов, много ветров, много тьмы и света, всё смешалось в хаосе, будто шторм великих свершений царит и одаривает величием своего присутствия планету. Люди таятся в норах, их губы целуют сросшиеся с лицами медицинские маски, их зубы жуют обожаемые ими такие вкусные, сочные, аппетитные маски, эти тряпицы пахнут розами и лилиями, от масок исходят био-флюиды электронных добра и любви. О, маски, как хороши, как свежи вы на лицах. И уже бурлит в котлах яство: нано-пища для человечества, в её геноме фрагменты РНК ВИЧ, а ещё вируса СПИДа, и вдобавок, фрагменты ДНК из зачатка малярии, вот предел мечтаний. И губы человечества издают один и тот же шёпот: «Какакцины… какакцины… прелестно…маски… маски…чудесно…» Всё и вся жаждут какакцину, вся и вся жаждут нано-чудо-обед, вот главная жижа для утоления главной жажды. Вот источник жизни, вот истина нового бытия. К какакцинам строятся толпы, люди шипят и плюются в злобе за своё место, выпихивают друг друга из змеиного чрева очереди, а голос Великого Санитарного Врача вещает из телевизора: «Привитые могут заражать окружающих! Южноафриканский штамм нам завезли из Занзибара!»

Растёт столб бури, грядёт вихрь смерча, в гигантской воронке смерти готовятся гибнуть тысячи живых и мёртвых, больных и здоровых, в масках и без масок. Царь бездны встаёт из-за горизонта, и вот рука его опрокидывает землю, и земля уходит из-под ног миллионов, и губы миллионов продолжают молиться о главном: «Какакцины… какакцины… маски… маски…» И смех корчит царя бездн, он сгибает мизинец, он мизинцем повелевает, и ветер швыряет миллионам жаждущих их вожделенные маски, и санитарные бригады мчатся делать всё новые и новые какакцины. И голос Великого Страшного Санитарного Надзирателя объявляет облаву на тех, кто не желает какакцину, кто осмеливается идти против Великого Порядка Мировой Санитарной Власти.

Ветер уносит Марину вместе с чёрными, жёлтыми, красными листьями, вместе с красным, чёрным, белым песком, вместе с живыми и мёртвыми, людьми и животными, птицами и насекомыми, вместе с жабами и ежами, лешими и русалками, куда-то за горизонты, за новые и новые дали… Марина кричит: «Надя, прости меня!» Надя смотрит в пучину бури и спрашивает: «За что мне простить тебя?» Марина плачет: «Я знала, что будет с этой деревней, с этим домом, я видела день, когда всё это поглотит буря, поэтому обменяла твою квартиру на мой дом. Прости меня, Надя!» – «Как ты могла знать?» – «Я была в долине перехода в иные знания и видения, видела прошлое и будущее, наблюдала, как рушится мой дом и уходит в бездну. Я знала, что это предназначено мне, но на этот путь вместо себя поставила тебя, я ведала, что тебя, вместо меня, утащит в пучину рука мглы!»

Надя молится. Её руки воздеты. И Тот, к кому воздеты её руки, протягивает Наде свою руку. И вот, Надя в Его руке. Ей ничего не страшно. «Видишь, – говорит она. – Я вовсе не в бездне. Я там, где всегда хорошо. Я в Истине. Я у Бога. Я в Нём. Он – во мне. Здесь лучше, чем в бездне. Лучше, чем у вас, на земле».

«Ты простила меня, Надя?» – «Я не виню тебя ни в чём. Но ты должна знать…» – «Что?» – «Вернись на путь Истины».

26 гл.

Она не сразу поняла, что произошло. В трубке слышались голоса сына, невестки, по очереди подходили к телефону дети. Всё было как обычно в день её рождения. Поздравления, пожелания, сказали, к вечеру подъедут с тортом и подарками. Но потом…

– Боря, – позвала она, убирая смартфон от себя. – Возьми. Послушай. Что там…

Она не хотела слышать то, что показалось ей смертью. Ночью она видела дурной сон. Кажется, сон сбывался.

Муж отмахнулся, погружённый в компьютер.

– Вечером наговоримся, когда приедут. Сама знаешь, у меня запарка. Удалёнка грёбаная.

– Возьми же… Что-то неладно.

Он взглянул на неё и взял трубку. Он услышал то же самое, что и она. Там, на другом конце города, слышались выстрелы, больше никто ничего не говорил, не поздравлял.

– Алё, алё, Маша, Витя…

– Все ваши уже на том свете, – отозвалась трубка.

Было слышно, человек выругался, он давал команды, кто-то с ним разговаривал. Потом он сказал:

– Так всё понятно? Они мертвы.

– Что случилось? Почему? Это плохая шутка? – сказал Боря.

Нина вырвала у него трубку:

– Что вы с ними сделали? За что?

– Спроси у своего старшего брата, за что.

Связь оборвалась.

Такого не должно быть. Не может быть.

Брат позвонил: выслал машину. Собирает родственников для разговора.

Он забыл поздравить её с днём рождения, но она не думала об этом.

У неё перехватывало голос, не могла говорить. Она не сказала ему о случившемся. Под окнами уже сигналили.

Пока ехали, Боря умолял водителя поехать к сыну, пытался дозвониться до него, связи не было. Нина молчала.

Их подрезали на подъезде к дому Саши.

27 гл.

Как хорошо, когда цветы, когда душа горит и тает… Он думает стихами. Значит, влюблён? Вряд ли. Любви нет. Как и нет жены. Она осталась там, где только что прогремел взрыв. Они знали, что я не в доме. Они прослушивают меня. Они видят меня. Это их последнее предупреждение, подумал он.

Чудесно плакать на груди того, кто подарил объятия, опять стихи. А может, он просто умер?

Вместе со стихами рождались воспоминания. Прозрачные, невесомые, они напоминали тополиный пух. Крылышки милых созданий оседают в голове как туман, внутри тумана надо двигаться осторожно, наощупь, в этом случае можно найти то, что ищешь, это воспоминания. Они висят повсюду, как игрушки на ёлке. Они как спелый виноград. Гроздья воспоминаний. Каждая ягода насыщена соком счастья, или горя, стоит прислушаться, приглядеться. И тогда можно увидеть лицо любимой.

Они идут после выпускного, она в чудесном белом платье невесты. Её открытые плечи, нежная шея, глубокий вырез платья. Она для него как море, и это море волнует его, как хочется нырнуть в эти глубины. Познать вкус неведомого. Он наклоняется к ней. Хочет поцеловать, но сзади резкий гудок. Приближается поезд. Они убегают с полотна железной дороги, смерть проносится мимо. Смерть призывно зовёт к себе и  оглушительно лязгает, товарные вагоны пляшут на рельсах, они поют песнь о какой-то иной заунывной радости. Влюблённые провожают взглядом поезд и смотрят друг на друга. Их руки крепко сцеплены, их тела дрожат, им хочется быть вместе. Он подхватывает её на руки, она смеётся. Он целует её. Счастье. Это счастье.

Сок из ягоды выпит. Вот другая. Она тоже сладкая. В ней – малыш. Первый ребёнок. Саша выносит его, в кружевном конверте, из роддома. Молодая жена красива, благоуханна, она для него источник радости. Малыш спит. «Он похож на меня», – говорит Саша. Ирина соглашается. Они смотрят на своего первенца. Они ждут в эту минуту от жизни только счастья.

А вот другой конверт с кружевами. Это внучка Настя. Она тоже была в доме, там, с бабушкой. Её тоже теперь нет. Когда-то она была. Теперь её нет, как и нет её бабушки, Сашиной супруги… Вот же, он это видит, он сам её выносит из роддома, их встречают родные, счастливые лица. Музыка. Воздушные шары. Ещё одна сладкая ягода. Но туман сгущается. Чёрные сумерки закрывают всё вокруг. Стихи больше не рождаются. Ничего нет.

Он нащупывает рядом с собой на траве газона смартфон. Ласковый женский голос рассказывает: «Новый штамм коронавируса «эпс» способен убивать любые антитела, как те, которые вырабатываются после прививки какакцинами, так и естественные антитела, что зафиксированы у человека после перенесённого заболевания».

– Кто здесь?

Он прислушивается. Слышно, как шелестит… Что шелестит? Его губы? Или муравей, он залез на его щёку. А может, это не муравей, а паук, плетёт паутину, скоро паутиной затянет всё лицо… Его пальцы разжимаются. Смартфон выскользнул, теперь его съедят муравьи. Или оплетут пауки. Он чувствует боль. Темно. Он перестал видеть свет. Он видит тьму. Он проваливается в то единственное, что может видеть, в темноту.

Темнота живая. В ней много глаз и дыханий. Щупальца темноты страшны и ласковы.

Он пришёл в себя в больничной палате. Рядом мать и отец. А там, за спиной матери, кто, кто там… А, Марина. Остальные? Да, подтверждает мать, все мертвы. Только мы живы.

У него осталось зрение. Но не осталось ног. Вторая новость: у него остались слёзы.

28 гл.

 

Галя молчит. Горбун ждёт, что она скажет. Самое страшное для него – её молчание. Особенно сейчас, когда и так невмоготу. Перед его глазами рушатся горы. Выходят из берегов реки. Падают в бездну мёртвые птицы. Что это, новости из телевизора? Или фантастический фильм? А может, это его душа, он там, и его там нет, есть сердце и нет его, есть душа и нет её, и ничего нет. Он просто идёт наощупь внутри хаоса. Весь мир давно стал хаосом. И Галя об этом ему твердит тоже давно. Напрасно он не доверял её словам. Она как всегда оказалась права. Он понял это в миг, когда перед его глазами падали стены, кричали умирающие, а стены продолжали падать. А под ногами содрогалось от взрывов.

Горбун и Галя оказались в стороне. Кто-то невидимый перенёс их подальше от смерти? Ангел? Или просто ветер? Какая разница, ведь крылья одинаково есть и у Ангела, и у ветра. А значит… А значит, ясно то, что им дарована жизнь. Для чего? Он пока не знает. Но это хорошо знает Галя, он в этом уверен. Он всегда уверен в Гале и в её знаниях. Теперь надо дождаться, что она скажет. Ему тяжело. Он не хочет думать о том, о чём всё время думается. Он хотел бы спрятаться от воспоминаний, от мыслей, но как можно уйти от себя? Как можно уйти от боли? Как можно уйти от того, что он видел и что теперь стоит перед глазами как живое, несмотря на то, что оно мёртвое.

Помилуй, Боже… Горбун чувствует соль молитвы, губы жуют молитву, вот хлеб, вот сытость, больше ему ничего не надо, ничего…

Когда в палату вошли серые тени, он не обратил на них внимания. Он ничего не видел, его глаза были закрыты. Он сидел в углу, на стуле, не двигался. Руки сложены на коленях. Морщины скручены в клубок печали. Под веками таилась одному ему известная жизнь слёз. Но разве мог кто-то подумать¸ что этот горбун до сих пор жив. Конечно, он мёртв. Он высох, как старое дерево. Высох. О каких слезах речь. Он иссяк. Он перестал. Он не действует. Он закрыт. Он, как дом заброшенный, его окна заколочены крест накрест досками. Он забыт. Так могли подумать те, кто мог его увидеть. Но никто не видел. Потому что никто и не хотел его видеть. Ему было хорошо от того, что он никому не нужен.

Он разомкнул веки, да, не ошибся, это они, серые. Те самые, понял он. Это они – смерть, которая преследует сына. И речь их об одном – о смерти. А о чём же ещё.

Их было трое – в защитных комбинезонах, герметичных очках и шлемах.

– Наконец ты понял, мы не шутили, – сказал один, он приблизился к кровати.

Это была одноместная палата люкс с удобствами. Это нравилось горбуну, но с появлением серых он пожалел, что палата одноместная. Будь здесь люди, было бы, наверное, не так страшно оказаться в обществе убийц, думал горбун. Он смотрел под ноги, смотреть на убийц он остерегался. Он сильно испугался, и не знал, что делать. А что делать, думал он, что можно делать, если рядом смерть. Ничего нельзя сделать в её присутствии. Остаётся одно, молиться.

Двое стояли у дверей, смотрели по сторонам, в руках – пистолеты. Причин для беспокойства у них не было. Врачи, медсёстры сюда редко заходили. Медперсонала не хватает. Все в красной зоне.

Сын не отвечал. Горбун одобрил молчание сына. Правильно, подумал он, разве можно разговаривать с такими. Галя сидела на стуле возле кровати, в руках она держала поильник. Она давала Саше пить. Он пил маленькими глотками и на какое-то время получал облегчение.

– Почему он молчит? – сказал Главный.

Ему не ответили. Гале было неинтересно, к кому этот вопрос. Может, к ней. Может, к её мужу. Может, к Марине. Может, к кому-то за дверью. Мало ли, кто там, кто здесь. Какое ей дело до всего, что происходит вокруг. Рядом её сын, вот это имеет к ней отношение. И ничего больше.

– Тут что, все глухие? – Главный повысил голос.

Он переглянулся со своими спутниками. Один из них кивнул на Марину. Она это заметила и отвернулась к окну. Теперь она стояла к ним спиной, её пальцы что-то выстукивали по подоконнику, через стекло далеко внизу она видела больничный двор, среди санитарных машин стоял чёрный джип. Наверное, это на нём приехали убийцы, подумала она.

– Я спрашиваю тебя, почему он молчит? – Главный потряс Галю за плечо.

– У него оторваны ноги, – сказала Галя, не поглядев на того, кто тряс её.

– Он слышит?

– Да, – сказала Галя.

– Почему у него закрыты глаза?

– Ему так легче.

Болван, подумал горбун о Главном. Там, видно, все у них болваны. Или нет. Хуже. Гораздо хуже. Упыри, ведьмаки, дети дьявола. Только дьявол способен на такое, что сотворили эти. Горбун содрогнулся от воспоминаний, щёки задрожали.

Слёзы, предатели, как черви, извивались по лицу. Глаза защекотало слепотою. Как хорошо, что на него не смотрят.

– Мы придём завтра.

– Нет, – сказала Галя. – Завтра – это рано. Завтра не надо. Дайте ему прийти в себя.

Она думает, что ублюдки из полиции, понял горбун, он хотел сказать ей об этой ошибке, он даже двинул головой, но раздумал.

– Ладно. Мы придём позже. Но объясни ему… Слышишь?

– Что?

– Он напрасно затеял эту игру.

– Какую игру?

– Он знает.

– А если у него провал в памяти? Скажите мне, в чём дело, я ему напомню.

–  Мы предупреждали его, один неверный шаг, и конец. И этот конец настал для многих из тех, кого он решил осчастливить напоследок. Не дурак ли. Он совершил ошибку. Вот это ему скажи.

Этот чёрт будто оправдывается, подумал горбун, ему хотелось взять кувалду и разбить этим троим головы. Но кувалды здесь нет.

Главный взглянул на неподвижного человека в кровати, бледное лицо, синюшные губы, глаза закрыты, челюсть отвисла как у мертвеца.

– Он похож на  жмурика. А, мать, тебе не кажется? Может, уже ласты твой сын склеил, а?

Галя молчала. Она поняла, кто с ней разговаривает.

– Что вы ещё от него хотите? – сказала Марина.

Она подошла к изголовью кровати.

– Пусть подпишет то, что потребуем.  И мы о нём забудем.

– Надо дождаться, чтобы ему стало лучше.

– Через три дня придём. Ждите.

– Три дня – мало.

– Хватит болтать. Сказал же – три дня.

Горбун взглянул вслед серым теням. За ними простирался хвост дракона. Так показалось. Дверь распахнулась, в пропасти сгинули огнедышащие твари.

– Идите в ад! – воскликнула Марина, молнии как будто сыпались из глаз её.

– Марина, не гневи Всевышнего. Всем нам предстать придётся на Суд Божий. А потому не вправе никого мы проклинать. Для этого есть Судия, и он гораздо выше, чем мы здесь, всё копошимся… Или не боишься? – сказала Галя.

И ад стенал за дверью. Горбун ясно видел. И лезла нечисть из глубин незрячих, слепыми пальцами пыталась дотянуться. Горбун застыл в немом вопросе. Что за видение? К чему? Услышал вздох. Взглянул. Увидел ужас на лице Марины. Она смотрела в ту же сторону и на её лице отсветы пламени из ада. Кому из них страшнее в этот час, подумал он. Дочери иль мне? Он вспомнил давнее – те разговоры, байки, или чушь собачья, а может, истинная правда, сплетни, когда он был весёлым парнем, и за спиной плели сельчане про Марину, и обсуждали не столько факт рождения младенца на стороне, а сколько то, что девочка ведьмовского сословия. Наверное, всё же, пейзаж сей адский для неё, Марины, решил он с толикой надежды, и за такие мысли себя же осудил. Но тут же: её, а не меня, зовут оттуда эти рыла, сказал себе против воли, успокаиваясь таким предположением.

Марина отшатнулась, взглянула в страхе на отца, взгляд, полный ужаса, перевела на мачеху. Затрепетала в бессилии перед тем, жутким, что вдруг приблизилось, восстало, дышит совсем рядом таким нещадным жаром, и страхом смертным тянет, и виселицы качают длинными ручьями удушья близкого, и гнусные показывают приготовленные ей  орудия для пыток непреходящих, вечных, о, забвение смертное, о вечный, вечный страх, как холодно его дыхание…

Галя зашептала молитву к Иисусу, она не оглянулась, зачем смотреть на то, что ей не нужно. Уж ей ли не знать о спектаклях бесов гнусных. Доводилось в молитве отражать их козни. Строили ей рожи, врывались песнями срамными в ту тишину, в которой коленопреклонённо она перед иконами стенала о спасении души.

– О, кто поможет мне?! – вскрикнула Марина, голос дрожал от страха.

– Молись, – ей строго приказала Галя.

– Но разве можно мне молиться Богу, служила-то ведь не Ему? – она паниковала.

– Служила, да, увы, Марина. Но время изменилось. Заметь, как время изменилось. Оно совсем другое. Ты видишь?

– Вижу.

– А что ты видишь? А?

– Я вижу ад. И место мне там приготовлено. Вон.. Вон… Я вижу! Я не хочу туда!

– Всем, кто пошёл против Него, кто с нечистью водился, там место. Но, впрочем, радуйся. Не будет места там тебе, Марина, я это чувствую, и вижу, и надеюсь. Тебя вымаливала вместе с Надей всю жизнь, и Надя, кстати, в ином мире продолжает плакать о твоём спасении, и я с ней тоже плачу. Бог слышит. И отвечает, когда приходит время.

– О, как хочу, чтобы твои слова сбылись!

– Надейся. И молись, Марина. Надежда всегда есть на перемены.

– Разве?

– Молись, Марина. Верю, Бог тебя услышит.

И голос Гали утонул в шуме, грохоте и стонах. То через распахнутую дверь прорвались вой и хохот призраков бессилья. Их крылья тёмные плескали по волнам несчастий, они теснились в мир живых из смертного тумана. В тумане том бродили бесконечно те, кто знать не знал о свете. В тумане том рыкали, блевали, охали страдальцы, не знавшие, как жить им надо было. Теперь лишь стон владел гортанью мёртвых.

29 гл.

Утро посылает золотые светы на нас, как будто мы святые, сказала Галя, они не шли, они летели к свету, в лучах его так чудно звоны колокольные купались. И крылья за спиною огромные как небо несли их быстро, быстро, наверное, вот так когда-то, быть может, уже очень скоро, в рай их понесут на крыльях светлые создания. На струях медленных спускались, будто с неба, мелодии для сердца. Они цвели как счастье на лугу в траве и лепестках весёлых. И сердце радостно звало куда-то, где будет хорошо и сладко.

И вот священник их встречает во дворике церковном. Он знает уже всё про них, про Сашу, и даже про Марину. Его зовут Антоний. Отец Антоний молод, с бородой короткой, и взглядом кротким. Его глаза заранее прощают всё то, о чём Марине страшно и подумать, не то, чтобы сказать. На исповеди, под епитрахилью золотой, надо открыть сердечный пепел, рассеять по ветру то, что давно не нужно. Дать заглянуть кому-то в её  душу. Открыться так, чтобы ничто уж больше не болело в глубинах духа, и чтобы никакие грязи вновь не звали к себе на мрачные обеды, на пиршества, где страх стоит над духом и себе порабощает, и гости ухмыляются коварно, в глазах их обещание неправды. В когтях их накопилось много крови. Между клыков блестят останки убиенных, едят их заживо годами и веками, до дня последнего.

Тот День восстанет Судным, Грозным, и скажет всем: пришёл по вашу совесть, которую сжигали ежечасно и в пекле всё гнобили, и прятали подальше от себя. И зарыдают страшно чьи-то горла, полезет из гортани вой звериный, и души затрепещут перед Кровью того, кого заклали. И вострубят крылатые с огнём во многих взглядах, их очи расцветут мечами многоострыми как солнце, прожгут насквозь сердца забывших и не ждавших Дня Судного, Дня Встречи с Тем, кого заклали. И луны запылают кровью, и потекут на землю с небосвода слёзы кровавыми реками, пожар займётся по планете мёртвых, пойдут стенать повсюду мертвецы живые. Вот день, когда всем всё вдруг станет ясно. Когда ни жизнь, ни смерть уже не будут значить ничто пред ликом Правды громогласной. Глубины мироздания, суть истины, пути и цели, всё это под золотой епитрахилью пред взором Марины ярко осветилось, как будто факел жизни запылал в её ладонях, пока она освобождала душу от паутины страха, от змеиных жал и пастей ядовитых.

– Не надо больше мне ни жизни в песках смерти, ни самой смерти в мире ложном, откакакцинированном, проколотом навечно, одетом в рубище из плёнки санитарной, с тату куар кодов на лбу и на запястьях людей озлобленных и катастрофически пугливых. Пусть ветер выметает маски фальши, они страх призваны упрятать под тканью из аптеки. Пусть толпы с глазами зомби добровольно стоят в очередях за жижей, призванной всех одарить бессмертием. Я не хочу, не буду жить с их меткой чёрной на лбу, я не из стада мёртвых, мне больше ничего от них не надо! – так говорила та, которая молилась ещё совсем недавно стеклянным человечкам с глазами из бетона, компьютер у них там, где сердце, и нано-пыль в крови курсирует червем неусыпаемым, и точит мозг чип умный.

30 гл.

– Возмездие настигло тех, кто шёл по пути несчастий, кто сердце покорил воле богомерзкой, – сказала Галя.

Горбун отметил про себя, голос её строгий. Наверное, правда то, что она сказала. Строгость особых интонаций и голоса торжественное курлыканье, это у неё, как он давно заметил, предвестник главного – что предсказание сбудется.

Как бы про меня ничего не сказанула, он пригляделся к ней. В лице её вроде как страдание. А вот в глазах покой, ну, значит, не так всё плохо.

– Кого возмездие настигло? – горбун заинтересовался.

– А то не знаешь.

– Нет, ты скажи, скажи, – горбун оставил хлеб сухой, чай пить перестал.

И стыла чашка на тумбочке больничной. А в облаках горячих рождались облака всё новые, что паром поднимались над кипятком оттенков чайных, и как хотелось в том летучем «нечто» растаять, будто сахар. Смешон и жалок человек с его желаниями земными, горбун подумал. И даже чай не хочет взять в себя частицу моей ноши, моих невыплаканных болей. Горбун укрыл в скрюченных ладонях блестящую вещицу, наполненную, казалось бы, вот, счастьем, составленным из ложки сахара и пакета с чайным порошком, он отхлебнул, пойло не показалось вкусным, а скорее – безвкусным, как зной без сердца в солнечных сплетениях пустыни дикой. Качнулись зрачки из света внутри чашки, и булькнуло ответом из глубин невнятных, куда старательно кидает человек всё то, что под руку даётся в припадках голода и жажды.

– Молчи. А то разбудишь, – шепнула Галя, и шёпот её будто просочился из трещин обрушенного дома, того, где давеча гремело, грохотало и летело всё навстречу смерти, и посмотрела на кровать больного, она ей скорлупу напоминала.

Плыла та скорлупа посреди барханов на горбах верблюдов, билась меж скал из льдов холодных океанов, а то и уносилась в космос как безумствующая птица, внутри неё в коконе покоя тлел узник ран и мрака, он был отныне одной частью сей кровати, скроенной из страданий и железа, огня и пыли, белого и чёрного. И узника, куда б не уносился, повсюду настигали вопли тех, кто не хотел смириться с тем новым положением, в котором он оказался.

– Я не сплю, – сказал сын, глаз не открывая. – Что мама, какое же возмездие. Кого настигло. Ты заинтриговала.

В иное время Саша не стал бы слушать. Он не верил в предсказания, тем более от матери, с её непонятным для него мировоззрением, давно уже он мать воспринимал как человека, помешанного на религии и бреде. Но вот теперь иное время, и ноги быстро всё бегут и не убегают, и Саша свои ноги догнать не может, и руки прыгают от боли по одеялу, теперь иное время, иные мысли, и сны тоже другие. И всё другое. Теперь приходится смотреть на мать, отца, Марину. Пожалуй, только в детстве смотрел на них он вот так часто и помногу. Теперь не детство. Просто всё другое. Они другие. Он другой. Да, всё другое. И вот, священник был недавно здесь, отец Антоний, с румянцем юной свежести и чистотой душевной в глазах, распахнутых навстречу покаянию, он дал Саше напиться Крови Жизни Вечной, насытил Телом Агнца, в Него Саша не верил. Но то в другое время. Теперь иное, всё иное. И новое. И кровь иная в Саше. Кровь новая струится в венах. И тело воспаряет над мирами. И дух стремится в вечность. Но понимание этого не постоянно, гораздо чаще мрак мыслей подминает душу, и давит тяжестью на сердце невообразимо…

– Так что же, мама, говори, я жду, – поторопил он.

– Я тоже жду, – откликнулся горбун, он рад был голос сына слышать.

Сын будто немой лежал долгими часами, с закрытыми глазами, было непонятно, живой ли, дышит ли. И если что сказал – то это праздник.

– Дождёмся сначала Марину. Она тоже должна услышать, – молвила Галя.

В молчании сидели. Марина всё не шла. Куда она пропала, они не знали. Она не стала говорить, что в храм напиться Жизни устремилась. Под сводами, где небо открывает путь на небо, и где молитва душу обновляет, там Марина отныне, там она как рыба в водоёме. Всё остальное её душит, всё ей претит. Как раньше я могла быть мёртвой, ужасается в недоумении. И пол слезами орошает. И бьёт колени в поклонах беспрестанных.

Когда она вернулась, родители дремали. Чай был холодным в чашках. Хлеб не доеден.

Галя открыла рот, чтобы поведать наконец, что обещала, но гости выросли внезапно, словно бесы.

Двое. В спецкостюмах из спанбонда, с покрытием из полинивилхлорида, в очках с тройной защитой, в умных масках-гаджетах с вентилятором, динамиками и микрофоном. Рогов им не хватает, горбун подумал.

– Александр Петрович Мазанцев, ставим в известность, вам ничего не грозит, речь о вымогателях, они были у вас в палате недавно, мы знаем, из группировки Сорных, они ликвидированы.

Саша молчал. Глаза не открывал.

– Ему легче молчать, чем говорить, – объяснила Галя.

– Понимаем.

Они поговорили ещё немного ни о чём, ушли.

– Зачем вообще они здесь были? – сказал горбун, очнувшись.

– Не просто так, – сказала Галя. – Всё это не просто так.

– Так ты об этом хотела рассказать? – сказал горбун.

– Я молилась, стены исчезли, и словно бы кино увидела. Их расстреляли. Убийц, тех самых. Их больше нет.

– Хорошо, если так, – сказала Марина.

– Будет продолжение, наверняка, – сказала Галя.

– Какое ещё продолжение? – спросил горбун.

– Чувствую, что-то ещё будет.

– Да, всё это неспроста, – на всякий случай согласился горбун.

Наутро явился некто, цедил сквозь зубы вопросы и ответы.

– Ваш сын, Мазанцев Александр Петрович, умер, вот вам бумага.

– Я жив, – ответил Саша.

– Он жив, – сказали Марина и горбун. – Вы ошиблись.

– Нет, это не ошибка. Я документ вручил вам, здесь написано, он умер.

– А я кто? – спросил Саша с насмешкой.

– Кроме того, – продолжил, не обращая внимания на Сашу. – Ставим в известность, вы… назовите ваше имя и отчество…

– Галина Павловна Мазанцева.

– Значит, вы, Галина Павловна, и ваш супруг… вы же её супруг?

– Да.

– Назовите ваше имя и отчество…

– Мама, папа, что вы разговариваете неизвестно с кем? Вы почему не представились? – возмутилась Марина.

– Я отвечу на ваш вопрос позже. Итак… – он взглянул на горбуна. – Вас зовут?

– Пётр Михайлович Мазанцев.

– И вы, Пётр Михайлович Мазанцев, вы и ваша жена, и вы… вы кто Александру Петровичу Мазанцеву? – он посмотрел на Марину.

– Она его сестра родная, наша дочь, – сказала Галя.

– Так вот. Все вы не имеете права на наследство в связи с тем, что ваш сын, Александр Петрович Мазанцев, работавший губернатором, перед своей кончиной составил завещание, согласно которому свои богатства, недвижимость и накопления, словом, всё, что имело к нему отношение, передал на благотворительные цели в ООО «Плюс».

– А может, вы, наконец, представитесь? – сказала Марина.

– Интересно получается, – сказал Саша. – Никаких завещаний ведь не было.

– Вот именно, – сказала Марина.

– Спорить бессмысленно. Что-то доказывать – тоже. А кто мы – уже для вас не имеет значения.

– Схемы понятны, – усмехнулся Саша. – А что. Я мёртв. Мне всё равно.

– Мы пойдём в суд, мы докажем, Саша жив, – сказала Марина.

– Хоть куда идите, хоть на три буквы. Сказал – бесполезно. У вас на руках документ о смерти губернатора Мазанцева, а у нас – его чудо-завещание, оформленное супер-пупер по закону. Не подкопаешься, ослы вы мои дорогие. Мда. На этом чао. Да, и не забудьте освободить палату. За дверью, кстати, для вас, так и быть, цените нашу щедрость, подарок.

Уходя, он сказал, глядя на Марину:

– Не будь дурой, если жить хочешь. И своим скажи, если плохо слышат.

Он ушёл.

Марина выглянула. За дверью стояла инвалидная коляска с электроуправлением, с мотором, на ней кататься можно как на мотоцикле. Да, вот счастье привалило, сказал на это Саша.

31 гл.

«Мир катится в пропасть. Ау, брат, ау. Зачем ты всё спишь, идёшь ведь ко дну. И все мы туда всё быстрее идём. Проснись, брат, проснись, очень скоро помрём. Помрём ведь, вот дело в чём, брат, помрём как один, и нет ничего, ко дну идёт мир, на дно всё уходит, земля и народ, и небо чуть-чуть, и тоже умрёт. Умрут все, дружок, зачем же ты спишь. Очнись наконец. Восстань. Пробудись». – «А что же мне делать, если не спать, уж лучше уснуть, чем всё это мне знать, знать ужасы, страхи, проклятия дней. Зачем мне всё это? Так лучше, поверь».

Такой разговор у них был сейчас. Живой брат и мёртвый брат, на небесах, а может, под небом, или в аду, такой разговор был у них, на беду, или на счастье, кто знает, никто, они говорили, будто в кино.

И Саша очнулся. Где ты, мой брат? Вот мать и отец у постели сидят. Сестра здесь. И нет больше уж никого. Приснилось, наверное. Зачем это всё? Зачем я живу, когда ног уже нет. Зачем мне еда, и весь этот свет, когда ночь накрыла всю мою жизнь, что делать, не знаю. «Брат, пробудись!» – вдруг снова он слышит голос родной. И Николай с головою седой. Стоит рядом с матерью, смотрит, живой, и улыбается: «Бог есть. Он – с тобой!»

32 гл.

Идём по белой дороге. Идём по чёрной дороге. Идём по прямой дороге. Идём по кривой дороге. Идём мы… Куда? В никуда? Или туда? Или идём вон туда, да, туда? Или сюда идём, не дойдём, так всё же, куда всё идём мы, идём? Зачем, мать, зачем, отец, все мы куда-то идём. И я, как ребёнок, вами влеком, к каким таким целям, к каким чудесам, за горизонты, иль небеса, куда же стремимся мы с вами, зачем. Скажи мне, сестра. Я мёртв? Глух, или нем? Кто я, скажите мне, кто я теперь, зачем здесь живу, или я уже зверь, или я уже не человек. И мне уготован желанный конец. Давно не дышу уже, да, не дышу. И хороню свою жизнь, хороню. Ведь жизнь для меня уже давно – ночь. Никто не в силах помочь мне, помочь… И мучит вопрос один больше всего. Как догнать ноги, их нет у меня. Как найти ноги, кто их отобрал, ах, слёзы зачем, я стал как дитя.

И слёзы лились у него по щекам. И рукавом их он быстро всё отирал. И плакал всё громче, страшнее, навзрыд, а мать всё молилась, ах, сын горем убит. Ах, сын мой, зачем убиваешься, сын мой, родной, да будет повсюду мир светлый с тобой, да будет покой в твоих горьких глазах, не надо, мой Саша, с тобой мы, с тобой. Пусть радость в лице, а не горе, мой сын. Очнись, укрепись, мужчиной будь, сын.

33 гл.

Оставь, сестра, не надо мучить словами дух мой, худо мне, оставь, сестра, ведь я не в духе, не обо мне, не обо мне сегодня эти дни и ночи, и жизнь вся не обо мне, и песни льются с неба в очи не обо мне, не обо мне, оставь, сестра, мои невзгоды, нет дела мне до них, поверь, оставь меня, мне плохо очень, вот это, это обо мне.

О, брат мой, я с тобою, рядом, рука моя всегда к тебе, и сердце моё рядом, рядом, с тобою, брат, к тебе, к тебе. К тебе мой слух, и мои речи, заботы, думы, всё к тебе. С тобой я буду, знай, так надо, и жизнь моя к тебе, к тебе. Я в этой жизни прах, я пепел, всю жизнь сором я была, и лишь теперь мне мало надо, помочь хочу тебе. Тебе. Тебе помочь, вот смысл жизни, вот то, что Бог мне присудил, и с радостью скажу – брат, надо, жить надо, так будем вместе мы идти. Не говори, ног нет, не надо, ведь мои ноги – для тебя. Вот и пойдём мы по дороге, туда, где жизнь нам дана.

Сестра моя, спасибо, тронут, но что за жизнь, куда идём? В какие дали путь мы держим, к кому идём, к кому идём?

Идём, мой брат, туда, где чисто, где свет и свет, и снова свет. Ты скажешь, это ли отчизна, и есть ли это на земле? А я скажу – да, есть, и много, и много света есть для нас, и долгой будет нам дорога, на небеса, на небеса.

Ты что, сестра, какие речи, какое небо мне сулишь, ты сказками меня всё лечишь, но бесполезен этот миф. Не стоит мучить дух мечтами. Пустое всё. Отрады нет. Ещё вот-вот, и гром вдруг грянет с небес твоих, и всё зальёт. Зальёт все долгие страданья, мечты и боль, и явь, и сон, и счастье слёз как смерть нагрянет, и жизнь превратится в лёд. И снова жизнь смертью станет, а смерть напялит жизни блеск, и всё покроет пылью, пылью, и всё умрёт. И всё умрёт.

Нет, брат, не будет так, не будет. Ты ошибаешься, мой брат. И жизнь сама, сама рассудит, кто прав, кто прав, да будет так. Да будет то, что будет, будет. Да будет так, как будет всё. Тот, кто стучит, услышан будет. В двери небес стучи, и – всё. Весь смысл в этом, небо слышит. Стучи всю жизнь, не спи, стучи. И небо скажет: он не лишний, он ожил, жив, и он в пути. И небо скажет: он в дороге, а значит, он дойдёт, дойдёт, дойдёт туда, где всяк находит то, что искал, да будет свет!

34 гл.

Потопы смывают землю. Водой заливает тьму. Люди уходят под землю. Жизнь погружается в тьму. Куда мы плывём на шаре, куда нас всех шар несёт. Отрада нас ждёт, иль отрава, покой или водоворот. Какие события будут, какие беды грядут. Как скоро мы все там будем, и долог ли этот путь, нам знать даст об этом буря, она уже здесь, сейчас, пусть будет нам то, что будет, и будет это для нас. Для нас эти земли трясутся, для нас этот гром гремит, и кары с небес несутся, и мир о волны разбит. Разбито корыто мира. Копытами слуг из тьмы. И кровью чёрной струится тень белая сатаны.

Об этом молитва Гали, об этом она поёт, ноги темны без сандалий, Галя вперёд идёт. Людей на дорогах немало. Уходит народ туда, где будет всё так, как надо, о том у людей мечта. Уходим, братцы, уходим, подальше от бед и бурь, быть может, найдём себе место, да будет не долог наш путь.

Но путь по-прежнему долог, и буря всё громче гремит, и ветры к земле гнут деревья, и шар в тартарары летит. И шар теряет силу, и шар летит во тьму. И люди вжимаются в землю, земля их тянет ко дну. Пожары, потопы, сели, войны, разруха, страх, люди от страха седеют, тела превращаются в прах. Торнадо, смерчи, язвы, вирусы, яды, мрак. Голод людей качает. Заново всё не так. Расплата настигла нас, люди. Возмездие за грехи. Об этом плакать будем, об этом Галя кричит. Об этом кричит народам, которые с нею тут бредут по долгим дорогам, и всё никак не дойдут.

Бредут люди разных сословий, из стран всего мира народ, их жизнь ничего не стоит. И каждый из них умрёт. И каждый скажет: я пепел. И каждый познает тьму. Ничто никому не светит. Вот это теперь на виду. Как поздно мы поняли это, твердят они глухо себе. Что делать нам, нет ответа, как света нет в этой тьме. О, тьма, как страшна твоя сила, как много в тебе огня, огонь пожирает силу, и силу рождает тьма. И заново червь точит тех, кто из праха был, когда-то горели очи, теперь вместо этого пыль. Пыль страшного, страшного ада, он пеплом покрыл весь шар. Шагают народы. Так надо. И мир превращается в ад.

Очнитесь, несчастные, ну же, Галя кричит всем-всем. Бредут тихо-тихо люди, и смотрят, не видя свет. Не видят их очи света. А видят лишь только тьму. О люди, люди, люди, я вас совсем не пойму. Зачем вы слепы и печальны, зачем ваши лица темны, свет есть, вы это познайте, откройте глаза любви! Любовь этим миром правит, и только в этом есть смысл. Познайте это, познайте, взоры направьте ввысь. Смотрите, как небо ярко, и солнце на нём стоит, и птицы поют, отрада, и счастье с небес гремит. Не надо рыдать, бояться, бури пройдут как сон. Жизнь будет прекрасна. И это будет не сон. Галя сквозь слёзы смотрит на молчаливых людей. Сын её рядом едет. Марина тоже с ней.

Будем идти с народом. Будем идти вперёд. Пусть нас не так уж много. Пусть здесь не весь народ. Мы в этой жизни изгои, мы не смогли жить, как все. Мы тут по собственной воле ищем свой путь, не как те, что там остались, где шумно, где жизнь кипит в котле. Нам туда больше не нужно. Мы ушли. Мы – не все.

Так говорит Галя. Сын перечит ей. Мама, давай отстанем от всех этих людей. Куда мы идём, подумай, зачем эти люди здесь, топчемся, будто по кругу, вокруг заколдованный лес. Будто в лесу оказались. Идём как слепцы наугад. Что в этой жизни осталось, что ожидает всех нас? Что будет завтра, мама, где будем брать еду, иметь документы надо, ох, накличем беду.

Нет, сын, зря твои страхи. Всё возложи на судьбу. Мира конец близок. Вверим себя – Христу. Сквозь века Он знает каждого из своих. Каждого Он питает. Свет Его к нам летит. Свет Его лучше хлеба, вкуснее воды и яств. Лик Его ярче солнца, Он – податель всех благ. Птицы, смотри, не мятутся, не думают ни о чём. Он им даёт отраду. Будем думать о Нём. К Нему наши надежды. К Нему будем идти. Он защитит от смерти. Он подаст нам воды.

Мама-мама, ты прямо совсем одурела, прости. Что ты несёшь… Ладно… Буду терпеть, как велишь. Что мне ещё осталось, я превратился в ноль. Надеюсь, жить мне лишь малость, скорее бы в смертный сон.

Так они говорили, двигаясь вперёд. Шёл потихоньку с ними усталый, печальный народ. Где-то плакал ребёнок. Где-то стонал больной. Кто-то пел громко, много, чтоб заглушить чей-то вой.

Вот впереди показались старенькие дома. Это село, сказали. Здесь есть еда и вода.

Люди ободрились, смотрят, надеются на добро. Может, кто-то выйдет, выглянет к ним в окно?

Две старушки и старец тащат кувшины с водой, также мешок с хлебами у дедушки за спиной.

Вот и ещё сельчане к беженцам с миром идут, пищу, воду, одежду в дар народу несут.

35 гл.

Яркое солнце с раннего утра до позднего вечера жгло кожу. Горячим, тяжёлым воздухом, казалось, можно было подавиться. Выжженные засухой поля уходили к пылающему горизонту. Тянуло дымом, где-то горел лес.

В полдень по цепочке передали: привал. Стали спускаться с пыльной грунтовой дороги в низину, когда послышался крик: облава! Народ бросился кто куда. С облавами они сталкивались регулярно, они научились не паниковать, и теперь привычно бежали, поддерживая тех, кто изнемогал от усталости. Многие из них говорили на незнакомых друг другу языках. Тут были белые, чёрные, коричневые, жёлтые, горбун с интересом смотрел на этих людей из иных миров и думал о том, какой диковинной стала его жизнь. Всё же Галя – молодец. Так бы торчали дома в четырёх стенах, а тут – живое кино. Особенно он любил облавы. В эти опасные минуты приключений он переживал такие ощущения, словно оказался в космосе. Вот это да, вот это жизнь, восхищался он. Что ни день, то новая планета. Намазы мусульман. Воскресные Литургии под открытым небом у христиан. Иностранная речь, сверкание белоснежных улыбок на широких чёрных лицах, воркование смуглых миниатюрных мамочек-кенгуру с выглядывающими детскими мордашками из слингов на женских животах. Утончённые французы, аккуратные немцы, жизнерадостные итальянцы, добродушные и смелые русские. Всё, как в книгах, классика. Интернационал.

Галя и Марина уговаривали Сашу развернуть коляску и ехать под горку, он отказывался. Тогда женщины сами стали выталкивать коляску с дороги, им вызвался помогать молодой темнокожий парень. Но Саша нажал ладонью на тормоз. «Я решил остаться».

Уговоры не действовали. Темнокожий похлопал Сашу по плечу и ушёл. Звук сирен приближался, заунывное визжание действовало горбуну на нервы. Взглянув на сжатые губы сына, на его закрытые глаза, горбун понял, бесполезно, не уступит. Галя это тоже поняла, вздохнула, всё, она остаётся с Сашей, Марине и Петру велела уходить со всеми туда, Галя кивнула в сторону леса. Ну, уж нет, возмутилась Марина, я без вас никуда. Я тоже, поддержал горбун. Он обрадовался, что сможет разглядеть вблизи санитарную полицию, о которой рассказывают столько страхов.

Очень скоро возле них остановились машины. Люди в санитарной форме что-то говорили им на непонятном языке. Наверное, документы требуют, понял горбун. Саша не открывал глаз, он думал, как обычно, о смерти. Галя и Марина уселись на обочине, возле инвалидной коляски, подоткнув под себя длинные холщовые юбки. В этом одеянии, в повязанных до бровей платках, их можно было принять за мусульманок. Одежду все четверо получили во время очередной акции для бедных. К колонне беженцев регулярно приходят волонтёры, это случается в окрестностях практически каждого крупного населённого пункта, они кричат приветствия, доброжелательно улыбаются, их тележки уставлены пластиковыми бутылками с питьевой водой, они раздают продуктовые пайки, открывают мешки, утрамбованные тряпками секонд-хенд. Как правило, здесь же крутятся корреспонденты с телекамерами из местных СМИ, тема беженцев-антикакаксеров в фокусе мирового внимания, это интересно всем, за репортажи о них дают хорошие гонорары. Ещё бы. Ведь эти люди пошли против всех. Они изгои. Такие всегда интересны. Кроме того, они ни на что не претендуют. Они просто идут и идут, и никому, собственно, не мешают. Они просто идут. По кругу. По шару. Они не просят мест для ночлега, не требуют политического убежища. Это всех устраивают. Политические лидеры облегчённо вздыхают, когда колонна покидает границы их государства и уходит на новую территорию, нового государства.

Полицейский крикнул, из автобуса вышла женщина в светлом мундире, юбка чуть прикрывала колени. На вид ей было около тридцати, из-под фуражки выбивались русые волосы, за пластиком защитных очков синие глаза. Ей хотелось нормально дышать, маску она сдвинула на подбородок, как будто демонстрируя яркие чувственные губы, а быть может, ещё и выпячивая нарочитое пренебрежение к закону о санитарной безопасности. Похоже, славянка, подумал горбун. Красивая, стройная… Он вспомнил милашек, какие были в его жизни. Где то время. Ему нравится смотреть на женщин, это вдохновляет.

Она заговорила на русском. Галя перекрестилась: документов нет, почему, спрашиваете? Да потому что, уважаемая, эти ваши нынешние документы проклятые – все как есть антихристовы, с шестёрками, кодами, чипами, и вообще «ваши порядки глобальные не признаём». Красавица оглянулась на полицейского, заговорила по-английски, тот засмеялся и помахал ей рукой. Он был похож на араба, его чёрные глаза будто горели изнутри блеском, он поглядывал на блондинку в форме, это страсть, подумал горбун, дама арабу явно нравится. Тот принёс из автобуса чемоданчик с медицинскими крестами, и, окинув всех вокруг прищуренными глазами, остановился взглядом на коллеге, постоял, глядя на неё, и ушёл. Она дождалась, когда он отойдёт подальше от них, и негромко сказала по-русски:

– Я должна каждому из вас вколоть какакцину, как вы уже поняли.

– Это через мой труп, – сказала Галя, не поднимая глаз, она как будто рассматривала ту вервицу, чьи деревянные бусины двигались безостановочно в её пальцах.

– Понимаю. Я и сама не сторонник подобного. Таким, как вы, сочувствую.

– Зато я другого мнения. Мадам майор, мне ваш этот самый шмурдяк вколите, трубы горят, – отозвался Саша.

Он вынул из пакета, подвешенного к подлокотнику коляски, пачку американских сигарет от волонтёров, неспешно, поглядывая по сторонам, закурил.

– Вы желаете какакцинироваться?

– Жажду.

– Зачем?

– Интересный вопрос. А вы как думаете?

Ему не отвечали.

Саша усмехнулся.

– Человек добровольно принимает решение уколоться хренью. Это может означать одно: или человек – баран, или он хочет умереть, вот я об этом. Я хочу умереть.

– Не слушайте его, – сказала Галя. – Сам не знает, что говорит.

– Умереть после какакцинации – это ещё не самое страшное. Самое страшное другое, – сказала майор.

– Вот именно, – согласилась Галя.

Майор оглянулась. Трое курили возле автобуса, смеялись между собой, анекдоты травят, подумал горбун. Она вынула из чемодана небольшую, размером с ладонь, серебристую пластину, протянула Саше. Штуковина непонятная, заинтересовался горбун. На телефон не похоже. А что же тогда…

– Спрячьте, пригодится, – сказала она Саше.

На его вопросительный взгляд она зашептала ему на ухо, и тут же заторопилась. Четыре флакона с какакциной поочерёдно разбила, вылила содержимое на землю, и ушла, улыбнувшись всем на прощание.

36 гл.

– Какаксеры! – разбудил Сашу отдалённый крик впередиидущих.

Он хотел вскочить, размять ноги, но сон окончательно исчез, сознание прояснилось, он пришёл в себя. Распрямил затекшую спину. Рядом шли мать и сестра, ковылял отец. Скрипело под ногами. Шелестело под колёсами коляски. Дорогу впереди было не видно из-за множества идущего народа. Длинный людской поток тянулся также и позади нескончаемой живой лентой. Белое солнце сливалось с белым горизонтом. Стучал в лесочке дятел. Звенели уютно цикады.

Впереди уже гудели мотоциклы. За спинами мотоциклистов развевались чёрные флаги с белым черепом. На трёх языках под черепами было написано: «Смерть антикакаксерам!»

Народ пришёл в движение, дорога стремительно опустела, лес – хорошее укрытие, это спасение в таких ситуациях.

Набеги какаксеров заканчивались для беженцев плачевно.

– Христиане, молимся! С нами Бог! – возвысила голос Галя.

На неё не обращали внимания, люди убегали.

– Мама, надо бежать, прячемся, – сказала Марина.

– Нет. Хватит бояться. Хватит! – рассердилась Галя.

– Действительно, хватит, – сказал Саша.

Горбун одобрительно взглянул на сына. И правда, подумал он, схватка с бандитами – это интереснее, чем сидеть в кустах.

– Ладно. Я с вами, – сказала Марина.

– Господи, помилуй! – Галя перекрестилась и пошла вперёд.

Рядом ехал Саша. Стучал палкой горбун, он старался идти как можно быстрее, но еле успевал за быстрым шагом обеих женщин. С воздетыми руками Галя призывала имя Божие. Марина пела: «Царица моя преблагая, надежда моя, Богородице… Яко да сохраниши мя, и покрыеши во веки веков…»

Саша увеличил скорость, внутри закипало бешенство, бранные слова готовы были сорваться с его губ, но рядом молилась мать, пела сестра, он взглянул на их сосредоточенные лица. Они будто приготовились к смерти, подумал он, и заставил себя молчать.

Не так давно он позволял себе на планёрках срывать зло на подчинённых, мог орать площадной бранью. То время ему уже не нужно, ему представляется глупостью, что он дорожил той жизнью. Ради чего. Он так и не нашёл ответ на этот вопрос, ради чего он дорожил той жизнью. Сейчас ему хорошо видно отсюда, из новой реальности, что всё оказалось гораздо проще, гораздо… И есть только одно – это сейчас, это то, что перед тобой. А ещё то, что надо задавить внутри себя. А внутри себя, что там? Страх? Или бешенство? Или то и другое? Кто знает, знает…

«Господи, помилуй», – будто кто-то сказал внутри него.

Он замедлил ход коляски и медленно подъезжал к какаксерам, с напряжением глядя в их сторону.

– Да что же мы, трусы, отсиживаемся, мужик без ног не боится, а мы что, кто мы, люди и не люди, – на дорогу вскарабкался мускулистый загорелый старик в тельняшке и белёсых узких джинсах.

Его голова была повязана пёстрой многоцветной банданой, он был похож на киноактёра из фильма про пиратов. Он хмурил кустистые брови, в правой руке держал суковатую толстую палку, явно приготовленную для сражения.

За ним стали выходить из укрытия и остальные, люд двинулся на разбойников, крича на разных языках и гневно грозя кулаками, а кто и припасенными для таких случаев дубинами.

Сверкнуло. Молнии заплясали. Небо загремело, тучи укрыли небо, дождь мгновенно залил всё вокруг шумными яростными потопами.

Бандиты попятились перед выросшей на дороге стеной народа. Горбун впервые столь близко находился рядом с теми, кого так все боялись. Скрытые под чёрными балаклавами лица, блестящие от пота накачанные, загорелые мужские торсы, испещрённые татуировками… Этих людей, оказывается, здесь сейчас не так много. Может, человек десять. Люди вроде как люди, снаружи, во всяком случае, подумал горбун. Он видел, как злобно смотрели сквозь прорези в балаклавах чужие глаза, сколько ненависти, они в этом похожи, пожалуй, на зверей, ему стало страшно. Вот один из них направил на людей автомат.

Горбун заметил, что сын вынул из пакета ту самую серебристую штуковину, которую дала ему женщина-полицейский, и направил её в сторону какаксеров, будто целясь из пистолета. Интересно, что за гиперболоид инженера Гарина, подумал он, когда-то в юности он зачитывался этой книгой. Его всё это время, со дня встречи с санитарной полицией, мучил вопрос, что за подарок сын получил от женщины-полицейского. Саша на расспросы об этом отмалчивался, что сильнее подогревало любопытство. Эти мысли заняли в голове горбуна долю секунды, и тут же исчезли, ибо в тот миг, когда Саша направил  на какаксеров гиперболоид, всё резко изменилось. Раздались крики. Лица какаксеров исказились, они повалились, подкошенные чем-то невидимым и очевидно очень страшным. Их тела извивались в судорогах, широко открытые глаза налились кровью, на губах выступила пена. Смотреть на это было жутко. Горбун отвёл взгляд.

Саша выключил излучатель.

Какаксеры затихли. Они лежали, как мёртвые, ни на что не реагируя.

Народ насторожённо замер.

– Если кто не знает, объясняю, излучатель представляет угрозу только для таких, как эти, какакцинированных, а нам с вами бояться нечего, – сказал Саша, пряча излучатель. – Киборги скоро очухаются и свалят.

Он окинул взглядом беженцев, некоторые подошли, чтобы пожать ему руку.

– Люди были когда-то людьми, а теперь, как вы сами убедились, это люди-антенны, – сказал он.

Вздохнул. Поглядел ввысь. Небо очистилось, уступив место солнцу.

– Хорошо-то как, – сказал, вдыхая освежённый дождём воздух.

37 гл.

Дорогой светлой и тёмной идёт уставший народ. И песню печальную кто-то тихонько поёт и поёт.

Никто не знает той песни, и слов не понять никому. Но боль её всем известна. И все этой песней живут.

Светлые лики печали парят в небесных мирах. Адского мрака печати на лицах умерших лежат.

Когти вонзаются в сердце, тлен пожирает покой. Смех сатаны вяжет пленных, никто не поёт: «Упокой…»

И многие тянутся к свету. Но держат их цепи тьмы. На них номера. Метки. Они уже – не они.

Увы. Они теперь другие. Не думают, не живут. Без воли, без чувств, немые, навстречу аду бредут.

Навстречу тьме непроглядной ведёт сатана своих. Им ничего не надо. Накормят. Потом убьют.

Убьют в них сначала душу. Распнут волю и дух. Под номером электронным в мир страха и тьмы уведут.

Примерно об этом та песня, а может, и о другом. Другого тоже немало. И всё другое кругом.

Другие люди и лица. Другие мысли и сны. Ничто ничего не нужно. И мы уже не мы.

Об этом печаль нашей Гали. Об этом молитва и боль. Что будет со всеми нами, и кто там вдали грядёт?

Вот Он со свитой царской, и взгляд горит огнём, Он посылает манну тем, кто помнил о Нём.

Будем ли мы званы на пир, куда Голос зовёт. Будет ли Голос услышан, когда этот час придёт.

Будем ли избраны Светом, чей Лик осияет весь мир. Вопрос пока без ответа. Уже умирает мир.

Уже покойник рядом. Он всюду. Он есть. Увы. Рыдает земля над адом. Путь в бездну уже открыт.

И солнца последние светы рождаются вновь и вновь. И птицы стремятся к лету, и в песнях их вечно любовь.

Грядут времена и веки с небес навсегда и всегда. И все за себя в ответе. И вечности встанет заря.

Заря восстанет над бездной, отправится кто-то в тьму. А кто-то крылья расправит, и полетит к Нему…

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Галина Мамыко. Прорыв (рассказ)

Рассказ Галины Мамыко «Прорыв» опубликован в журнале:    Ruszhizn (Москва, гл. ред. Ю. Нечипоренко)

– Ты кто? – спросил Митьку подозрительный тип.

– Я – Митька.

Парень он простодушный, ругаться ни с кем не любит. Даже с подозрительными типами.

– Митька, значит.

– А чё ты пялишься на меня? – простодушно сказал Митька.

Он всегда говорил то, что на сердце. Сейчас на сердце было вот это – узнать, чё на него пялятся.

– Выражения-то выбирай, – предупредил тип.

– А как надо, подскажи тогда, что ли.

– Не «пялишься», а – «смотришь». Слова-синонимы. Слыхал о таких?

– Может, и слыхал когда-то, – сказал Митька и, наконец, взялся за свою, не дающую ему покоя, кружку пива. – Ты, слышь, чё хочешь от меня?

Тут Митька с наслаждением отпил пива и смачно прижмурился.

– Можа, пива? На, – Митька передвинул по столу свою, начатую, кружку. – Пей, если хошь.

– Ты – Митька, значит. А я – Тит.

– Это кличка, что ли?

– Вроде того.

– А имя у тебя тоже есть?

– Имя есть, и фамилия с отчеством. Но какая разница. Тит, и дело с концом. Пива твоего, Митька, я выпил бы, но из общей кружки нельзя.

– А-а-а, понял, ты под этим находишься, под коронабесием ихним. Повлияло на тебя, значит, всё это… – Митька обвёл указательным пальцем вокруг своей головы.

– Типа того.

– Веришь им? – Митька забрал кружку с пивом обратно и продолжил пить.

– Кому «им»?

– Им, – Митька указал пальцем вверх. – Шишкам.

– У меня дед с бабкой от этой хрени померли.

– Тогда чего ты без противогаза, если веришь в хрень?

– У меня дед с бабкой выполняли всё, что требовалось, инструкции, маски, перчатки, из дома не высовывались, а не помогло. Вроде как через курьера заразились. Так что я в хрень эту верю, а вот в маски-вакцины – нет.

– Главное – в панику не верь. Хрень не стоит того. Тут другое что-то. Тайные манипуляции мировые, или типа того.

Тит молчал.

Митька снова придвинул ему свою, уже почти пустую, кружку.

Тит допил.

– Так ты чё хотел от меня, Тит?

– Работа есть. Хочешь?

– Хочу. Куда идти, когда, что почём, где…

– На нашем аэродроме. Я там лаз знаю. По вечерам, когда стемнеет, туда наши ходят. В тупике, возле ржавой проволоки, самолёт стоит. Из него не первый день ребята носят на металлолом.

– А сам чего не идёшь? Меня зачем?

– Я ж тебе говорю – у меня дед с бабкой померли. Они с меня слово перед смертью взяли, что я буду по ним сорок дней траур держать. Нельзя грехом память близких осквернять. А то им на том свете черти прохода не дадут.

– Ха-ха. Шутник. А если полиция, что тогда?

– Я ж тебе говорю – снизу до верху схвачено. Я бы подождал, но ведь всё растащат, ничего ценного не останется.

– Ну, хорошо. Допустим. Я тебе сопру там чего-нибудь. А как же ты возьмёшь ворованное, если черти в преисподней поджарят за это твоих новопреставленных деда с бабкой?

– Пусть у тебя полежит оно, то, что возьмёшь, а когда пройдёт срок траура моего, то поровну поделим, сдадим на металлолом.

– Ну, не знаю… Надо подумать.

– Не, не пойдёт. Надо сегодня идти. Да какое сегодня, прям сейчас. Темно вон на улице. Уже можно.

Митька заказал ещё две кружки пива, потом Тит заказал, потом добавили по стакану водки, там ещё чего-то, и пошли, наконец, к военному аэродрому.

– Я, брат, так думаю. Если им можно, то почему нам, глубинному гражданскому обществу, нельзя? – рассуждал по дороге Тит. – Они, значит, там, у себя на виллах, пьют шампанское с коньяком в золотых ваннах, на золотых унитазах, в хрустальных бассейнах, жируют на наших, народных, спёртых у нас, деньгах, а мы кто? Мы кто, скажи? Мы – народ? Настоящий, глубинный? Или кто? Лохи? Дебилы? Биомасса?

– Мы не лохи, – согласился Митька.

– Вот и я о том же. А значит – имеем право. Имеем полное гражданское право тоже, как они, тырить! Они по-крупному, с прицелом на офшоры, мы – поскромнее, попроще. Нам много не надо. В гробу карманов нет, куда копить, нам так, на продукты, вон, цены лезут. Да и кредит чёртов, будь он не ладен.

Они шли по грунтовой ухабистой дороге. Вокруг было темно. Фонари разбитые торчали скособоченными швабрами. Звёзды помигивали с низкого, сырого неба.  Месяц иногда выглядывал кривой ухмылкой из разболтанных, драных туч, и снова пропадал в своём болоте. Тянуло из близкого лесочка плесенью, пустотой, одиночеством. Митька слушал жизненные разговоры Тита, думал тоже о жизни, и она, эта самая жизнь, казалась ему совсем уж какой-то тоскливой. Вот бы взять и улететь на этом самолёте куда-нибудь. В космос не получится, а в Париж, в Европу, куда все продвинутые мигранты сегодня прутся, может, и вышло бы…

Митька остановился.

– Тит, – сказал он.

– Что? – Тит тоже остановился.

– А ты, кажись, грамотный, да? Про синонимы знаешь. Про самолёты.

– Есть такое дело. Учился.

– На инженера небось?

– На его, да. Самолёты обслуживаю.

– Разбираешься в них?

– Есть такое дело.

– И рулить сможешь?

– Ты к чему?

– Слушай, Тит. Надоела мне эта жизнь в говне сидеть. Страна вроде не хилая, недра, просторы, леса, моря, нефть, газ, ископаемые, золото, богатство так и прёт со всех щелей, только люди – не люди, а быдло, в нищете. Смотри вокруг.

Митька обвёл руками небо, землю, показал на вершины деревьев.

– Видишь, сколько народу в нашей стране? А бедные – почти все. А богатства народные – непонятно у кого. Так на фига нам эта жизнь? До самой смерти тут сидеть? Неужели тебе не хотелось никогда из трясины этой вырваться? Давай, слышь, не будем из самолёта твоего ничего тянуть, а сам самолёт утянем, а?

– Как его на металлолом тащить, не реально!

– Ты не понял, Тит. Улетим на твоём самолёте. Туда! Куда все сегодня летят. К счастью. А?

Тит задумался.

– Тит, ты не думай. Всё решено. Пошли. Ты за руль, значит, и вперёд, к звёздам. На Париж!

– А что. Почему и нет, – сказал, наконец, Тит, и они зашагали дальше. – Совершим прорыв! Из глубинного гражданского общества в качестве народного протеста!

– Вот и я о том же.

Они пролезли через лаз. Навстречу им озабоченно нырнул мужичок в куртке с капюшоном на глазах, с мешком за плечами. С Титом они обменялись рукопожатием.

Самолёт был огромный, красивый. Он стоял величественно, спокойно, и напоминал Митьке серебристую акулу в просторах синего океана. К открытой двери был приставлен трап. Митька и Тит взобрались по трапу, закрыли за собой дверь.

– Вот только куда лететь, – сказал Тит. – Может, сначала к моей семье, заберём их с собой? Без них не хочется.

– Самолёту простор нужен, а к твоей хрущёвке он габаритами не пройдёт. Сам понимаешь.

– Понимаю, но без семьи в Париж неловко, семья не поймёт. Скажет, чего без них.

– Ты из Парижа их к себе выпишешь. Получишь гражданство, ну и…

– Можно и так.

– Слушай, а что это за самолёт? – спросил с интересом Митька, освещая зажигалкой салон. – С наворотами.

– Судного дня.

– Чё-чё?

– Самолёт судного дня. Он тут на запасном пути. Его на случай ядерной войны держат. А войны всё нет и нет. Вот и стали потихоньку растаскивать на запчасти.

– Тут, может, и ядерная кнопка имеется?

– Вот этого не знаю. Военная тайна.

– А ты случайно не нажмёшь чего-нибудь лишнего в этом самолёте судного дня, да мы вместе с планетой совершим прорыв за одну секунду к твоим деду с бабкой?

– Вряд ли. У нас – другой прорыв. Из глубинного гражданского общества. Сам же сказал – к счастью. У нас протест народный. Всё остальное – не нашего ума дело. Так что, полетели?

– Полетели, однако.

Рассказ опубликован в журнале:

 Ruszhizn (Москва, гл. ред. Ю. Нечипоренко)

Галина Мамыко. Витькины дела (рассказ)

Рассказ Галины Мамыко «ВИТЬКИНЫ ДЕЛА» опубликован в журнале ЧАЙКА (США)

 

– Хорош дым в окна пускать, – крикнула Варька и захлопнула окно.

В кухне сразу стало душно. Варька ругнулась и заново открыла окно. Она перегнулась через подоконник и сердито осмотрелась.

Возле крыльца сидел чёрный котяра с белыми лапами. Витька снял правую шлёпку и босой ногой гладил кота.

Варька любила кошаков. Она глянула на сковороду.  На всех хватит, подумала о сыне – Мишка рыбу любит с детства. «Вырасту – рыбаком стану и буду ловить только золотых рыбок». Отобрала со сковороды – раз, два, три, ну, давай, ладно, ещё четвёртый, что похуже, – и на салфетке понесла хвосты кошаку.

– Это мне? – сказал Витька и выпустил дым поверх головы Варьки.

Она искала глазами кота. Но того уже не было.

Витька потянулся к рыбе и подцепил два хвоста.

– Вкусно. С корочкой. А как называется? – сказал он с набитым ртом.

Варьке расхотелось ругаться.

– Хек, – она вынула из его пальцев сигарету и затянулась. – Сто лет не курила. Хотя мерзость.

Она вернула сигарету Витьке.

– Курите, – великодушно разрешил Витька. – А я покушаю. Ужас, как жрать хочу.

– Ты, на будущее, лучше дыми подальше от окон. У меня, сам знаешь, нервы ни к чёрту.

– А я, тёть Варь, жениться хотел, – сказал Витька, доев рыбу, вытер пальцы о салфетку, скомкал вместе с костями и бросил на землю.

– Зачем мусоришь,–  Варька подняла промасленную бумажку и, стряхнув кости, спрятала в фартук.

– В общем, жениться хотел, да расхотел, – Витька зевнул и с довольным лицом улёгся у ног Варьки. – Послеобеденная дрёма. Пардон, тёть Варь.

«Надо уходить», – она огляделась.

Людей не видно. Жара. Народ за городом, на море, или спят после своего борща.

Но что делать. Оставлять Витьку на дороге казалось неправильным.

Тут она увидела в углу смежного двора странного типа. Тощий старик был похож на переделанную под пугало швабру в плаще. Плащ песочного цвета, из советских времён, плотная брезентовая материя, старомодный покрой, таких сейчас не увидишь среди нашего народа, одетого в иностранное. Варька загляделась. А чего он в плаще, жарко ведь, подумала она. Старик не торопясь переходил от одного к другому автомобилю, то и дело озираясь, подбирал ключи, ковырял в замках, дёргал двери, но нигде открыть ни дверь, ни багажник у него не получалось.

Варька отвернулась, чтобы жулик не заметил, что она видела эту историю. Она не хотела быть замешанной в истории.

– Ты зачем пьёшь? – Варька наклонилась и посмотрела в глаза Витьке.

– Тёть Варь, уберите голову, плиз, мешаете на небо смотреть.

Варька вспомнила своего сына. Мишка, слава Богу, не пил. Но, блин горелый, поднимал на неё руку.  Костерил её всеми словами, какие есть в плохом словаре. Больше всего запомнилось то, месяц назад, на глазах у всего двора, посреди белого дня. Он в машину залез было, а Варька разоралась, остановиться не может. Мишка вышел из форда, занёс кулак, но раздумал при людях. Сдержался, а зло сорвать требовалось, тогда схватил орущую на него мамашу за шкирку и рванул вверх, она тут же замолчала, дыхание перехватило, и под ногами ничего не осталось. Страшно стало,  она реально поняла, как душа в пятки уходит. У Мишки глаза сузились, это он потерял над собой контроль, Варька знает.

Она маленькая, толстая, натуральный колобок, да ещё из плеч другой колобок «седой бобрик». Сын выше её на свои три колобка, в Варькиного мужа вымахал. Но вот орать научился от матери. Отец его-то тихий. До сих пор ждёт, что Варька к себе позовёт. Приходит под окна и смотрит. Не гад ли. Зачем тогда женился, сволочь. Мог и не жениться. А он, гад, видишь как… «Я твоего сына в одиночку вырастила, если бы не Мишка, то меня любой мужик за себя взял. А так, с прицепом не разгонишься», – выговорилась и тут же закрыла окно, штору со злостью задёрнула, и ушла в подушку рыдать. А в другой раз, когда маячил под окнами, сказала: «Гад ды, Жора». Так и сказала, от волнения, не «ты», а «ды». Исправляться не стала. Не всё ли равно.

Варька сколько себя помнит, чуть что – орёт. Её за это полдома не терпит. В общем, тогда так и было – сын рванул Варьку за шиворот на какую-то непостижимую высоту, так ей показалось, и ворот платья впился ей в горло, будто голову отрезал. Умираю, заорала, а на самом деле не заорала, это ей опять показалось, ведь голос вместе с головой отрезало, как тут вообще орать, тут не поорёшь, без головы когда. Мишка как тряханёт, да снова как тряханёт, с ковром перепутал, что ли, пыль из Варьки выколачивать вздумал. Долго это длилось. На самом деле, не долго, это сын объяснил тут же, как Варька очухалась. Одна секунда, объяснил Мишка, всего одна секунда. А я ж чуть не умерла, сказала она ему, меня платье спасло, видишь, треснуло, вот, смотри, как сильно порвалось, зато не задушило. «Я тебе новое куплю». И правда, вечером принёс новое.

Мишка раскаивается после такого. То, что раскаивается, она понимала из его подарков. Он шёл в магазин, или в интернет, и заказывал для неё самое лучшее и самое дорогое. Тоненький телевизор на полстены, и всякое современное – смартфон (Варьке пришлось научиться в интернет лазить), холодильник сухой заморозки, микроволновку, кондиционер, кухонный комбайн, скороварку, чудо-кастрюлю, робот-пылесос. Кремами и гелями французскими-итальянскими полка в ванной от Мишки заставлена. А прошлым летом даже ремонт сделал у неё.

Вот такие дела…

– А чего не женился? – сказала Витьке. – Вот мой сын хотел и женился.

– Молодец, значит, ваш сын, – ответил Витька и положил руки под голову.

– Когда молодец, а когда – не молодец.

– Знаю.

– Всё ты знаешь.

– А то ж…

Витька замолчал.

Его синие глаза были устремлены на небо. Варька подняла голову и тоже посмотрела на небо. Там было и правда хорошо. Лучше, чем на земле. Прошагала туча, по-деловому, как чиновник на работу. Варька проводила тучу глазами. А может, это не просто туча. А чья-то жизнь, подумала она.

– Взял бы и женился, а то и жизнь пройдёт, как вон та, смотри, туча, – она показала рукой.

Витька закрыл глаза.

– Ты ведь не пил раньше, на велосипеде ездил, я помню. Зачем пьёшь, – снова сказала Варька.

Ей хотелось говорить. Она втягивала в себя воздух, нравилось дышать. Она почти не бывала на улице, вспомнила вдруг и поняла, почему ей нравится тут стоять. Внука ей не давали на прогулки, няню взяли. А так бы с внуком гуляла и дышала. Сын сказал, без внука ей лучше, нервы целее у всех будут. Может, он и прав.

Было слышно, как на деревьях шелестели листья.

– Меня девушка бросила. Уже год сегодня. Вот так же солнечно было. Мы с ней на море договорились ехать. Я к ней, как дурак, припёрся. В семь утра. А она мне – Витя, всё, отвали.

– Другого нашла небось.

– Ну да… Я ей говорю: ты чего? А она улыбается: Витя, я не одна. Или ты не вдуплил? В общем, нашла фраера с улицы раздолбаева, весь при делах, зарплата, квартира отдельно от предков, – сказал Витька, не открывая глаз, и двинул тонкими губами в улыбке. – Если бы просто ушла. А она к другому… Тут или вешаться, или пить.

– Вешаться нельзя.

– Знаю.

– Что ты знаешь?

– Бабушка мне объяснила кое-что. Он ж увидела, что я виселицу сооружаю. Короче, самоубийцы в ад идут транзитом, без права на реабилитацию, так сказать…

– И что дальше?

– В ад мне не хочется, ясное дело.

– А куда?

– Я в рай хочу.

– Брось пить, вот тебе и рай.

– Не получается.

Что-то шумно упало неподалёку от них.

На асфальте лежал старик-швабра, тот, в советском плаще. Варька не любила свой двор за многолюдность. Тут ходили все, кому не лень. Со времён Хрущёва двор пересекала по диагонали каменная дорожка, она служила связующим звеном между проспектом имени Ленина, скрытым за спинами пятиэтажек, и центральным рынком. Может, старик направлялся на автобусную остановку к площади Ленина. А может, его поджидали возле рынка подельники, но встречу отложили. И у старика появилось время отдохнуть. Он устроился так же удобно, как и поддатый Витька.

Варька не знала, что и подумать.

– Умер, – сказал Витька.

– Думаешь?

Варька подошла к старику.

– Эй…

Тот молчал. Его глаза были закрыты.

– Что с вами?

Дед пошевелился, как бы устраиваясь поуютнее, и смачно захрапел. Она подметила, накладные карманы его плаща набиты автомобильными ключами, одна из связок вывалилась на живот, другая валялась на дорожке. На кистях деда – фиолетовые знаки. Может, это вытатуированы номера машин, которые ему в жизни подфартило вскрыть. А может, особые символы тайных мечтаний, к которым дед всю жизнь стремился и продолжает надеяться на их исполнение…

Она вернулась к Витьке.

– Расхрапелся. Дрыхнет.

– Вот так два года назад мой дядя, царство ему небесное, храпел-храпел, ну и того. Врачи сказали, храп тот на самом деле был предсмертной агонией, тромб оторвался.

– Дедок проспится и дальше пойдёт. Пьяный, видать, как и ты.

– Я не пьяный. Слегка лишь.

Варька покосилась на храпуна. «Неужто кара небесная, и так быстро», – подумала с удивлением и страхом.

Она ждала чего-то, не знала, чего.

Остановились две девушки. Старик больше не храпел.

– Кажется, не дышит, – отчиталась по телефону девушка. – Пульс? Лен, проверь.

– Ага, разбежалась. Ковидом чтоб заразиться?

– В общем, пульса мы не слышим, – продолжила говорить по телефону девушка. –  Да. Понятно. Дождёмся.

Варька снова приблизилась к деду.

– Что с вами?

Он по-прежнему молчал.

И правда, уже на мертвеца похож, увидела Варька. Лицо изменилось, кожа поголубела, фу… Смерть она такая. Варьку передёрнуло. Как жутко всё это, сиренево-чёрное… Только сейчас она разглядела тёмную лужицу крови из-под затылка.

«Митя меня любит, но жениться не хочет». – «Значит, не любит». – «Нет, любит. Я это точно знаю. По нему видно. Цветы покупает, и всякое такое. Денег не жалеет». – «Ну и что с того. Мой ничего мне не дарит, но заявление подали, как видишь». – «У всех по-разному».

Витька поднялся с земли:

– А на которой из вас не хотят жениться…

Девушки переглянулись и отошли в тень дерева.

Витька оглядел себя. Его засаленные китайские треники обвисали на коленях. Он поплевал на ладони, отряхнул штаны, поскрёб на животе майку.

Девушки стрельнули в его сторону подведенными глазами. Обе в чёрных масках, тонюсенькие как мальчишки, в джинсиках в обтяжку, с короткими стрижками. Витька перевёл взгляд на труп.

– Я бы женился на вас, раз замуж не берут, – сказал он им через плечо.

Те засмеялись.

– Дайте кто-нибудь зеркальце, – он протянул руку, не глядя на них.

Подержал его над носом мертвеца. Зеркальце не запотело.

– Умер, – сказал Витька.

Забрать зеркало девушки отказались. «Нет уж, спасибочки!».

– Умер, – повторил Витька, оглянувшись на Варьку.

Приехали «скорая» и полиция.

Мужчина в медицинском халате взял оставленное Витькой зеркало с груди трупа, подержал над синими губами, после этого «скорая» уехала.

Двое полицейских в аптечных масках остались.

Девушки помахали Витьке и ушли, разговаривая и смеясь между собой. Витька не стал в ответ махать, только уголком рта скрючил улыбку.

– Вот и я скоро буду так же, как он, – сказал Витька.

– Напьёшься – будешь, – пошутила Варька, вспомнив «Бриллиантовую руку».

– Не дадим, – откликнулся со смешком полицейский. – Заберём в вытрезвиловку, штраф и дело с концом.

Полицейский показался Варьке знакомым. Потом поняла, просто на её сына похож. Высокий, красивый, чернобровый, и глаза прям насквозь прожигают. Девки таких любят. Полицейский рассказывал напарнику «про свою Настю». «Бёдра – во! Груди – во! И, главное, мозги не полощет!»

– И правда. Вытрезвители же возродили. Поддатым не пошляешься, – тихо сказала Витьке.

– Меня с работы уволили, – отозвался Витька.

– Чего?

– За прогулы. Пил ведь. Раз, другой, а потом сказали – всё, никакой ты больше не охранник.

– Видишь. Надо завязывать.

– Не надо.

– Почему?

– Потому что, тёть Варь. Тоска зелёная.

– Ну… – Варька не знала, что сказать.

– Больно мне, больно, – пропел Витька. – Я песню одну услышал, тёть Варь, на работе, крутили там волну, «ретро-радио». Песня, словом, про меня, точно. Зашибись, душу рвёт.

Витька приложил руку к груди, закрыл глаза и стал напевать, наморщив лоб:

– Больно мне, больно, не унять эту злую боль. Больно мне, больно, умирает любовь. Больно мне, больно, не могу удержать я слёз. Чёрный ветер на крыльях разлук моё счастье унёс.

 

Подошёл полицейский, который похож на Варькиного сына, и включил в смартфоне Витькину песню.

– Меня Виктором звать, – сказал полицейский, оборвав запись после первого куплета, и хлопнул Витьку по плечу.

– Меня тоже.

– Мне, тёзка, эта песня тоже когда-то нравилась, и, ц-ц-ц, – он поцокал языком, –  разонравилась. Лабуда всё это. Тьфу. Но, скажу тебе, я всё равно в любовь верю. А если не в любовь, то во что ещё верить?

Она ушла домой. Но скоро вернулась.

Витька по-прежнему стоял на крыльце, привалившись задом к боковым железным перилам, и курил.

Лицо мертвеца было покрыто Витькиной кепкой. Вместо Виктора-полицейского дежурил его напарник, пацан лет девятнадцати. Он, прислонившись к дереву, развлекался в планшете, из которого доносились звуки стрельбы, голоса людей и музыка. Маску он стянул на подбородок.

– Ты чего домой не идёшь? – сказала Варька Витьке.

– Просто.

– Давай ко мне тогда, обедом накормлю.

«Мишка обойдётся», – подумала о сыне.

Они всё не звонили, хотя обещали сегодня после моря и позвонить, и заехать. Она уже неделю не видела внука.

Витька на кухне съел тарелку густого борща с чесноком и майонезом, наелся рыбы с картошкой, выпил стакан сливового компота с хлебом.

Варька сидела напротив, тоже ела.

– Можешь у меня пожить, если пить не будешь.

– Пожил бы, тёть Варь. Спасибо.

– Что «спасибо»?

– Нельзя.

– Почему?

– Да потому, тёть Варь. Лучше мне дома быть. А иначе он бабушку замордует.

– Анну Борисовну?

– Её.

– Мать же.

– Та ему что. На него находит. Невменяемый. Его за психи моя мать бросила.  Бабушка говорит, это беснование.

– А про мать расскажи?

– Она однажды подарила велик на день рождения, мне двенадцать исполнилось, а батя сказал – деньги на велик заработала на панели. И ударил её. «Моё терпение лопнуло», – крикнула она, оделась и ушла. И не вернулась. Батя плакал. Мать позвонила мне, но я решил с отцом остаться. Жалко его было. Он по ночам рыдал и головой об унитаз бился. Это ещё на прежней квартире. Бабушка сказала, надо менять жильё, соседей задолбали. И мы сюда переехали. Пока я в армии служил, отец бабушке два зуба выбил, в другой раз с лестницы столкнул, она с поломанными ногами в инвалидной коляске оказалась. Коляску он сам же ей и купил. Ну, а сейчас я – груша боксёрская, один за всех. Вот такие дела.

– Хочешь, иди, ляг, поспи.

Витька лёг в зале на видавший виды, продавленный потёртый диван, старость которого была замаскирована коричнево-жёлтым акриловым пледом с нарисованной лошадью. Варька набросила на него пахнувшую стиральным порошком простыню и заплакала.

– Не надо плакать, – сказал сквозь сон Витька.

Он спал до вечера. Простыня сползла, оголив потрескавшиеся, словно обгрызенные, грязные пятки.

Сын приехал, когда начали сгущаться сумерки. Варька с балкона смотрела, как увозят, наконец, покойника. С других балконов тоже смотрели. Воздух стал свежим и пропах сладким ароматом пробуждающихся к ночи фиалок. Она удивлялась, как долго не забирали его, и сколько же пришлось полицейским по очереди тут торчать, в это время подкатил к подъезду Мишкин форд.

Варька помахала сыну рукой. Но тот не смотрел на неё. Он выгружал из машины сумки с продуктами для Варьки, помог выйти Ленке с ребёнком.

Увидев Витьку на диване, сын разозлился и стал орать на мать. Ленка подхватила заплакавшего малыша и ушла в машину.

– Поехали домой, – крикнула с лестницы.

Витька проснулся, вынул из кармана штанов пачку денег.

– Возьми, – сказал Мишке.

Мишка забыл про мать и сказал, сдерживая себя:

– Зачем?

– Затем.

– Резину всё равно этим не окупишь.

– Какую резину, ты о чём?

– О шинах, которые на моём форде твой псих порезал.

– А-а, вон что… Ну да, припоминаю, бабушка мне рассказывала, как ты и твоя первая жена на весь двор тогда голосили. Ну, батю матом крыли – ладно, а бабушку-то зачем.

– Так она же в окно высунулась. А отец твой спрятался.

– Батя говорил, это не он порезал.

– А то кто же. Больше некому. А я, где хочу, там и ставлю. Сунется ещё, не знаю, что ему сделаю.

– Да он со всеми, кто под его окном паркуется, собачится. Не ты один. Теперь вот, придумал камнями перегораживать. Забирай, чего ты.

– У меня есть деньги.

– Я их пропью, так лучше кому другому пользу принесут, а мне что, мне не на пользу. Это моя зарплата. Расчёт. Меня ж уволили. Теперь я безработный.

– Другую работу найдёшь.

– Не-а… И, слушай, ещё вот что хотел тебе сказать. Прости, но скажу. Ты мать свою, братан, не бей. Кого угодно. Только не мать.

Мишка молчал.

Варька ушла в спальню плакать.

Она слышала, как хлопнула дверь. Внизу загудела машина. Сын уехал.

– Не взял, – сказал Витька.

Он положил деньги на стол перед Варькой.

– Тёть Варь. Спрячьте, пусть тогда у вас пока. Батя ж слово дал – если я пить не брошу, он меня убьёт. А вы в церковь их отнесёте, плиз, ну, за меня, на помин, если придёт время. Вот такие дела.

– Ты бы перестал так говорить. Это нехорошо.

– Тёть Варь, пардон, стрельну напоследок пару фантиков из этих самых, в последний раз, душа горит.

Витька ушёл в ночной «Алкомаркет», зажав в кулаке «эти самые».

Варька выглядывала с балкона и проверяла Витьку. Его долго не было.

Он в это время разговаривал на кассе с молодой, скучающей без клиентов, продавщицей с маской под подбородком. Обещал на ней жениться, рассказывал о том, что он очень счастливый человек. А почему счастливый, он сказать не может. Просто счастливый. Вот есть вечер, есть люди где-то вокруг, и есть я, Витька. У меня есть сердце, есть душа. А что, что ещё надо, говорил Витька. Так что полный порядок. А ты, он смотрел на улыбающуюся продавщицу, вполне могла бы за меня выйти замуж.

Пришёл новый покупатель, и продавщица забыла про Витьку.

Всё в ночной темноте мигало, шепталось, в небе крутились звёзды, бегала луна между туч. В кустах шныряли животные. Пятиэтажки тоже всё плыли и плыли куда-то со своими горящими иллюминаторами внутри волн и бурь. Варька на секунду в непонятном восхищении замерла, и тут же увидела Витьку. Он сидел на корточках, возле подъезда, под лампочкой, в жёлтом пятачке света, пил из горлышка. Если кто-то шёл мимо, он говорил: «Такие мои дела».

Она ещё долго возилась на кухне, чистила газовую плиту, взялась мыть кафель.

Витька всё пил.

Было слышно, как он разговаривает сам с собой.

Потом он запел. «Больно мне, больно, не унять эту злую боль. Больно мне, больно, умирает любовь».

– Слушай, будь другом, заткнись, – сказал мужской голос, – детей побудишь.

Витька замолчал.

Она в девяностых тоже любила эту песню. Где теперь то время. В подаренном ей сыном смартфоне нашла. «Этой ночью в спящем городе ветер бьётся чёрной птицей, пусто в доме мне и холодно, и до поздних звёзд не спится». Она подпевала, закрыв глаза, и чувствовала себя снова молодой.

Когда она выкупалась, вычистила зубы, погасила на кухне свет, то выглянула ещё раз с балкона проверить Витьку. Тот лежал на крыльце, свернувшись клубочком. Варька загорелась желанием приволочить Витьку к себе, но тут же раздумала. Сил не хватит.

Потом она пошла в спальню, расстелила постель, надела чистую ночнушку и решила в последний раз посмотреть на Витьку. На крыльце уже никого не было. Из подъезда доносился шум. Варька приоткрыла наружную дверь, прислушалась: отец затаскивал пьяного Витьку в квартиру.

Ночью снилось, Мишка держит её за шкирку. Земля уходит. Пролетел мимо в космос Витька с весёлым лицом, помахал ей сверху. А она шмякнулась, проснулась в момент, когда падала с кровати. Успела зацепиться, порадовалась, что не расшиблась. Долго не могла уснуть.

В туалете через вентиляцию было хорошо слышно, как на первом этаже отец мордует Витьку и материт его зверским голосом. Временами Витька тоненько вскрикивал: «Больно, ай, больно!». И не верилось, что Витьке больно, а казалось, это он поёт песню про «больно мне, больно, умирает любовь». Она не находила места, плакала и не знала, чем помочь. После колебаний позвонила в полицию. Приятный мужской (и Варьке показалось, хмельной) голос вежливо сказал ей, что такая прекрасная ночь, луна, звёзды, все нормальные люди давно спят, а вам бы тоже спать надо, но вместо хорошего, здорового сна вам дались эти чужие, семейные ссоры за стеной. В общем, заключил разговорчивый дежурный на другом конце провода, совсем, ну, совсем не тот случай, чтобы панику разводить. Пошумят-пошумят, да и успокоятся, и вам тоже – спокойной ночи. Такой удивительный ответ её и правда успокоил, и она поверила, что всё утрясётся. Она уснула под Витькины: «Больно, ай, больно!», а через минуту увидела вместо Витьки – солиста группы «Фристайл» Вадима Казаченко, певца лупцевал Витькин отец, а Казаченко пел Витькиным голосом: «Больно мне, больно, не могу удержать я слёз. Чёрный ветер на крыльях разлук моё счастье унёс».

Она несколько раз просыпалась в беспокойстве, прислушивалась к шуму у соседей. Наконец, там угомонились, и она больше не просыпалась.

Утро началось обычно. Она занималась своими делами. В окна вовсю светило солнце. Во двор с раннего утра снова приехали полиция и «скорая», и стояли под окнами. А там, где накануне лежал покойник, темнело на асфальте пятно размером с полголовы, саму кровь, видимо, дворники, уже соскребли. Варька удивлялась, что государство до сих пор переживает всё о том же. Ситуация, видно, серьёзная, сделала вывод, и вспомнила, как дед за считанные минуты до своей смерти пытался взламывать чужие машины.

Позвонил Мишка, спросил, каких продуктов ещё ей привезти. Это он свой вчерашний гнев заглаживал. Продуктов-то уже и так навёз, ничего же и не надо пока.

А когда в обед Варька села хлебать свежие щи из квашеной капусты, снизу потянуло куревом. Она хотела закрыть окно, и увидела, что возле подъезда курит не Витька, а его мать. Рядом с ней стоит прислонённая к стене крышка от гроба. И всё не уезжают полицейская машина и «скорая помощь». Водитель «скорой» спал, положив голову и руки на руль.

Из соседних окон тоже выглядывали с любопытством. Варька хотела было спуститься к Витькиной матери, расспросить, но дойдя до двери, постояла в раздумье и, вздохнув, вернулась на кухню.

В день Витькиных похорон объявился Жора. На поминках Жора сел рядом с Варькой.

В двухкомнатной квартире у Савельевых тесно от старой советской мебели. Трельяж завешан одеялом. На шифоньере громоздятся друг на дружке две, завёрнутые в полиэтилен, гитары.

Хозяин, Виталий Савельев, представительный седовласый мужчина с такими же синими, как у Витьки, глазами, в лопающейся на большом животе чёрной хлопковой рубашке, сам носил из кухни для гостей тарелки, полные до краёв густого куриного супа с лапшой.  За столом собрались соседи, из тех, с кем у Виталия не испорчены отношения. Три ещё не очень старые пенсионерки, специально подкрасившиеся по такому случаю, ну и Варька с Жорой.

Варька за столом объяснила, указывая на Жору, что он – её бывший муж. Хотя и так все это знали.

Виталий со слезами в глазах говорил про слабое сердце.

– Нельзя ему было пить. Сердце не выдержало. Вон, Света знает. Сердце слабое у него. Да, Свет? – Виталий смотрел на бывшую жену.

Света, красивая, яркая женщина, вся в тёмном, вытирала слёзы, и не отвечала. Она помогала Виталию носить на стол, и подкладывала  в тарелки добавку.

– Он же загнал себя этим пьянством, – Виталий обводил полными слёз глазами людей вокруг себя. – Другому – ничего. Но не ему. Сколько я говорил ему: сынок, не пей! И мамочка моя говорила, Витя, не пей, не пей, при твоём сердце, слабом сердце. Да, мамочка? Слышь, ма-ам?

Мать Виталия, Анна Борисовна, не отзывалась из спальни, и к столу так и не вышла.

– Это я виноват во всём, – говорил Виталий. – Он просил у меня денег, я не мог отказать. Он и напивался. Я виноват. Только я. Зачем деньги ему давал… Сынок-сынок, что же наделал, зачем всё это, как я буду, зачем так всё… У-у-у…

Виталий выл. Жена глядела на него и уходила на кухню.

После поминок Жора распрощался с Варькой на лестничной площадке, а когда она поднялась на свой второй, сказал снизу:

– Варь?

– Что? – отозвалась Варька, поворачивая в замке ключ.

– Я с женой развёлся. Имей в виду.

Дома Варька вынула из хрустальной вазы Витькины деньги, взяла на голову косынку, и пошла в храм.

По дороге её окликнул Жора. Он стоял на остановке. Увидев снова Варьку, он не стал садиться в подъехавший автобус, а побежал, расталкивая людей, за ней.

– У тебя есть нелюбимая песня? – спросила его Варька по дороге в храм.

– Не знаю. А у тебя?

– У меня есть. Вот.

Варька включила в смартфоне…

 

в гости: Натуральная Жизнь

авторский сайт: Современная  Литература

Рассказ Галины Мамыко «ВИТЬКИНЫ ДЕЛА» опубликован в журнале ЧАЙКА (США)

Галина Мамыко. Две зарисовки из жизни

Опубликовано: газета «Литературный Крым», №1, 2021, гл. редактор Вячеслав Килеса

Крутой дворник

Крымская осень так долго сохраняет тепло, что и в октябре можно, не боясь простуды, сидеть на скамейке под тёплым солнцем и листать книгу. Полчаса свежего, пронизанного солнечным светом, воздуха – что может быть лучше.

Когда чуть ли не каждое утро ты отдыхаешь на скамейке в одном и том же месте, то имеешь возможность заметить того человека, которого многие как бы не видят. А тем не менее этот человек тут, в сквере Республики, рядом с величественным зданием Госсовета, играет важную роль, и является он, можно сказать, неофициальным директором этого самого сквера. Седой, лет семидесяти, крепкий загорелый старик в оранжевой жилетке дворника с раннего утра и до самого обеда чистит тротуарную плитку, метёт, скребёт. Иногда рядом с ним останавливаются знающие его прохожие и ведут беседы, слушателем одной из которых я невольно и оказалась.

– Дядя Петя, здравствуйте, как дела, рада вас видеть, – к дворнику подошла худощавая женщина лет сорока, в джинсах и спортивной куртке, с пустой хозяйственной сумкой в руке.

– А, привет-привет, племянница! – дворник опёрся на свою метлу и приготовился к разговору.

По моим наблюдениям, племянниками он в шутку именовал тех, кто его называл «дядей».

Итак, они разговорились, и Клава (так к ней обращался дядя Петя) спросила, не знает ли он, где есть свободное место дворника.

Дядя Петя был отлично осведомлён, где как платят дворникам, где какие льготы, о чём охотно поведал Клаве. Зарплата – восемнадцать тысяч рублей, сообщил он.

– Сходи в парк возле Куйбышатника, там на работу берут. Походи по другим паркам, загляни в Тренёвский, в Шевченковский, там есть шансы. Поспрашивай.

Он сообщил, что его рабочий день с шести утра до двух часов дня. А встаёт в четыре утра.

Слово за слово, и вот уже дядя Петя вспоминает интересные случаи.

– А то повадились сюда ездить эти, чиновники. Сама понимаешь,  люди они важные, в пиджаках. Депутаты, или там ещё кто. А мне, знаешь, всё равно. Каждый посетитель сквера – это рядовой гражданин, с одинаковыми правами и обязанностями. А потому изволь быть как все: не мусорить. А они повадились. Подъезжают на машинах то один, то другой, выходят с набитыми мусором пакетами, и тащат сюда, ко мне, в урны! Из дома-то, видно, неохота идти до местного мусорного бака, им проще нырнуть в машину и – в центр, на свою высокопоставленную работу, а по пути и мусор в каком-нибудь парке закинуть в урну. Представь. Пришлось охоту объявить. Не так давно – тормозит машина, выходит один такой, открывает багажник. Я наблюдаю. Ага, пакет, значит, с мусором. Идёт прямиком к урнам, вон, возле каждой скамейки. На меня и не взглянул. Уверенно, будто бюллетеней мешок в урну для голосования несёт. Э, гражданин, притормози. Я ему мозги и вправил. Я ведь тридцать лет торговал запчастями, умею разъяснительные разговоры проводить. Объяснил культурно, что так делать нельзя, и пусть обратно уносит свои картофельные очистки. А если увижу ещё раз с его торбой, то на смартфон занесу, а фотографии мне ребята помогут (есть такие) переправить на самый верх, туда, главе Республики. Припугнул, словом. Надо отдать должное – он понял с первого раза. Извинился и двести рублей мне выдал. Я ему сказал: на эти двести рублей – и бутылку водки не купишь. Он просит: только не надо жаловаться никуда. Я, говорит, пост занимаю в городском Совете, мне неприятности не нужны. Ну, а я ему напоследок: вот что, передай всем вашим, чтобы впредь никто не вздумал ездить сюда с мусорными мешками. Скажи: дворник крутой.

– И что, больше он не появлялся? – поинтересовалась Клава.

– Приезжал один раз. Но уже без мусора. «Я на работе рассказал про крутого дворника. Ребята решили: ты мало ему предложил». Улыбается. И сто рублей вынимает. Добавил, значит.

– Да, бывает… – сказала Клава.

– А ты, Клава, походи, позаглядывай в парки, где-то и найдётся работа.

– Надо попробовать. Ну, счастливо, дядь Петь, пойду дальше.

Клава улыбнулась.

Я тоже улыбнулась. И мне пора идти дальше. Сегодня у меня не получилось почитать свою книжку, да, бывает…

Хрупкая дружба

Я услышала хлопанье крыльев близко над головой, и через секунду на перилах моего балкона сидел голубь. Он смотрел, склонив голову, мне в глаза. Я замерла с мокрой простынёй в руках, боясь спугнуть птицу. Не хотелось, чтобы голубь улетел от меня без угощения.

– Подожди, не улетай, сейчас я тебе хлеба принесу, – сказала я вежливым голосом.

Процесс развешивания белья пришлось отложить.

Видно, приветливая интонация помогла, и голубь дождался моего возвращения. Он внимательно наблюдал, как я крошу хлеб, но близко не подходил.

Хлеба он наелся, лишь когда я оставила его одного и ушла.

С этого дня началась наша дружба. Вместе со Смельчаком, такое имя я ему придумала, прилетала его подружка. Её я назвала Малышкой. В отличие от своего крупного, солидного кавалера Малышка была стройной, изящной барышней. Красотой оба не блистали, рядовые, сизые, но зато у Малышки спинка помимо обычной голубиной окраски высвечивала белыми вкраплениями.

Мы договорились с ними, что обедать они станут не на перилах балкона, а на кухонном подоконнике. Мне так удобнее. Они не спорили и стали частыми гостями. Остатки каш, старый хлеб, недоеденные салаты и прочие объедки – всё у них шло в ход. Прилетали они по нескольку раз в день и топтались по жестяному подоконнику. Очень скоро в их компанию стали напрашиваться воробьи, появились и новые голуби.

Смельчака от чужих я научилась отличать. У Смельчака была неестественно вывернута вследствие давней травмы лапка. Он был не только смелый, но и весьма напористый голубь. Чужаков он вытеснял с подоконника, напирая на них грудью и угрожающе хлопая крыльями. После того, как те улетали, с балкона к Смельчаку перебиралась Малышка, и они поедали лакомства. На юрких и крайне нахальных воробьёв, ворующих у них из-под клювов крошки, внимания уже не обращали.

По утрам теперь я слышала сквозь сон дребезжание наружного подоконника. Мои новые друзья явно удивлялись, как можно так долго спать, когда вовсю светит солнце, а мир наполнен птичьим пением.

Наверное, голуби считают нас, людей, крайне глупыми, думала я. В их понимании люди совершенно не ценят эту прекрасную, полную света и радости, жизнь. Ведь если бы знали цену этой жизни, просыпались бы вместе с восходом солнца и тоже пели бы песни, как делают это они, птицы.

Я поднималась и шла их кормить. Я понимала, наша дружба очень хрупкая, вот-вот, и кто-нибудь сломает её. Основания таким предчувствиям были. Жить в городе в пятиэтажном доме – не простое дело. Надо уметь ладить в первую очередь с людьми, ведь их так много вокруг. Пожалуй, не меньше, чем птиц в небе. Ладить с людьми – это ведь не менее важно, чем кормить птиц или кошек.

Ну вот, мои предчувствия очень скоро сбылись.

Однажды, когда я возвращалась из магазина домой, меня окликнул сосед с первого этажа.

– Галина, – позвал он меня в открытую форточку и помахал рукой.

– Здравствуйте, Николай, – сказала я. – Как ваши дела?

– Потихоньку, – ответил он и тут же сказал то самое, чего мне так не хотелось услышать.

– А вы не знаете, кто это у нас тут крошки под моим окном бросает? – сказал Николай.

Я оценила его деликатность, под которой он замаскировал обращённое ко мне обвинение в размножении мусора. Конечно, он прекрасно понял, кто именно устроил голубиную провокацию. Мне осталось вздохнуть и честно подтвердить вслух его тайные подозрения.

– Это я кормлю голубей на своём подоконнике, – сказала я.

Я знала, сосед трепетно относится ко всему, что касается территории под его окнами. Он расстраивается по малейшему поводу, а таких поводов жизнь ему подкидывает достаточно. Шумные детские игры или те же припаркованные «бессовестными нахалами» чужие автомобили вплотную к подъезду, аккурат под кухонным окном Николая. Это его так расстраивает, что он выходит на крыльцо и громко возмущается, а то и вступает в перепалку или с детворой, или с владельцами машин. Он даже нагромоздил под своим окном несколько крупных булыжников, как грозное «нет» стихийным автостоянкам.

– Больше этого не повторится, – твёрдо сказала я.

Впрочем, не без грусти.

Мне не хотелось терять дружбу с моими Смельчаком и Малышкой. Но спокойствие другого человека всё же стояло выше голубиного счастья.

Николай остался доволен  ответом.

И действительно, больше сверху ничего под его окно не сыпалось, и птицы не устраивали возню и потасовки между собой в борьбе за место на моём званом обеде. Всё, обеды закончились.

Но, ах, как горько было видеть мне через кухонное стекло их вопросительные взгляды, они топтались по вымытому мною, чистому подоконнику, в их глазках-бусинках я читала разочарование моим предательством. Ты нас приручила и бросила, как бы говорили они мне. Они ещё довольно долго прилетали на мой, отныне всегда пустой, и более не гостеприимный подоконник.

Моё сердце сжималось при их появлении. Они вновь и вновь удивлялись отсутствию угощений и вопрошающе заглядывали в окно.

– Я дала слово, что не буду мусорить, – говорила я им, но они не хотели меня понимать.

Сидя за своим утренним кофе с бутербродом, я не могла выдерживать их взгляды. Я задёргивала шторы.

Как и раньше, я выносила в дальний угол двора, к мусорному баку, нехитрые угощения для местной живности. Прибегали по обыкновению коты, налетала туча голубей, но среди них я не видела своих, теперь уже бывших, друзей – Смельчака со сломанной лапкой и его подругу Малышку с пёстрой спинкой.

Опубликовано: газета «Литературный Крым», №1, 2021, гл. редактор Вячеслав Килеса

Галина Мамыко. Повестка (рассказ)

Рассказ опубликован: журнал  «Русская Жизнь»

Гражданину Митингову прилетела повестка с требованием явиться. На дворе – эпоха такая. Одни являются на акции, другие в участки, одни – в медицинских масках, другие – в бронежилетах. И так далее.

И вот, гражданину Митингову, как завсегдатаю этих самых акций, пришла повесточка.

Гражданин Митингов без прекословий выполнил то, что от него требовалось. Явился куда следует, как и было ему предписано.

Явился внезапно. Как кирпич на голову. И без проволочек – сразу на самый верх. В кабинет начальника. И, кажется, вовремя: полковник Погоняйло-Строганов как раз был на паузе – пил чай с домашним кексом и размышлял. О чём, трудно сказать. Событий вокруг много, поэтому одномоментно не понять строй мыслей. И вдруг в этот самый строй вписался откуда ни возьмись непонятный гражданин.

Полковник Погоняйло-Строганов поперхнулся, но быстро пришёл в себя:

– Пшёл вон! Кто пропустил?! Посторонним нельзя!

А сам думает про себя: «Неужели бунтари уже полицию захватили? Точно. Иначе, как бы этот сюда проник?»

– Я не посторонний, – вежливо отвечает гражданин Митингов и с интересом смотрит на полковника.

Даже с симпатией.

– Как это «не посторонний», а кто же ещё ты?! – возмутился полковник, и тут же рассердился сам на себя за то, что вступил в разговоры с подозрительной личностью.

– Я тот, кого здесь ждут. Ваш, так сказать, клиент, – ответствовала подозрительная личность  с прежней доброжелательностью.

– Какой ещё клиент? – опять не удержался Погоняйло-Строганов.

– Какой-какой. Такой вот. Яркий представитель классической оппозиции.

– Ишь ты… – Погоняйло-Строганов прожевал, наконец, застрявший за щекой кекс, допил чай, и махнул рукой гостю. – Ладно, присаживайся, раз такое дело. Как фамилия-то?

– Митингов.

– Хм… – полковник задумался.

Фамилию эту он где-то уже слышал. Но где?

– Вы думаете, фамилия моя вам известна, так ведь?

– И что с того, – Погоняйло-Строганов покосился на проницательного гражданина.

– Зря ломаете голову. Моя фамилия знакома вам по одной причине: общий корень со словом «митинг». Поэтому.

– А-а, – сказал Погоняйло-Строганов.

Что ещё сказать, он не знал. Что делать дальше, он тоже не знал. Потому что был не уверен, подсадная утка этот пришелец, или нет. А вдруг его вышестоящие прислали, для проверки бдительности? Или это пробный камень со стороны оппозиции, которая (а вдруг?) городом овладела, и что тогда делать… Вызывать подмогу – дело рискованное. Вызовешь, понимаешь ли, себе на голову. Тут надо тонко действовать. Но вот как.

– Так что, гражданин начальник? Куда меня? На исправительные работы? Или…

– Что «или?»

– Ну, выбор у вас большой. Может быть, сначала на пытки? Затем ещё можно в дурку. Потом на лесоповал. И в том же духе. Это вам выбирать, не мне.

«Точно, провокатор. Про пытки заговорил. Нечистое дело. Небось, ещё и скрытая камера работает, видео наверх отправит», – полковник вспотел.

– У нас пыток нет. Никогда не было. И никогда не будет. У нас культура и гуманное отношение к человеческой личности. Всегда и везде.

Помолчал.

Добавил на всякий случай:

– Чаю хочешь?

– Спасибо. Не пью.

«Точно провокатор», – снова подумал полковник.

А вслух сказал:

– Может, по сто грамм?

– Вы меня вербуете что ли? Безнадёжно. Давайте ближе к делу. У меня времени в обрез. Зачем вызывали?

– Покажи повестку, если тебя вызывали, – догадался, наконец, начальник.

Глянув в повестку, обрадовался:

– А, вот оно в чём причина. Иди, в таком случае, туда, откуда пришёл.

– Вы уверены, это будет правильно?

– Конечно. Ты же, прежде чем добрался до моего кабинета, должен был пройти через кучу дверей и проходных, вот там тебя и должны были изначально оформить. А ко мне сюда такие, как ты, вообще-то не ходят. Ко мне подчинённые ходят. А таких, как ты, голубчик – тех на суд, на суд, хе-хе.

– Я уже был на суде. И срок свой получил.

– Правда? И какой же у тебя срок?

– Пожизненный, конечно. Какой ещё. У нас у всех – пожизненные.

– У кого «у нас»?

–  У всех тех, кто там со мною.

Полковник Погоняйло-Строганов закурил.

«Всё же дело нечистое», – ему опять поплохело.

– Слушай, а скажи мне честно, как на духу, ты кто вообще? Провокатор? Тебя ко мне прислали ОТТУДА, да?

Погоняйло-Строганов многозначительно указал пальцем вверх.

Гражданин Митингов кивнул:

– Именно. ОТТУДА. Это вы точно сказали.

– Уф, – Погоняйло-Строганов промокнул платком лоб. – Так бы и сказал. А то ходишь вокруг да около. Спасибо за откровенность. И с каким заданием тебя прислали?

– Задания – это по вашей части. Я же тут не по своей инициативе, а по вашей. С вас и ответ, зачем чужой покой нарушаете.

– Повестка тебе – за участие в акциях. А потому надо вернуться на первый этаж, зарегистрироваться для начала…

– Это вы о каких акциях?

– Неужели непонятно?

– Непонятно.

– Которые на минувших выходных прошли.

– Но я уже три года не участвую в акциях.

– Если бы не участвовал, то и повестку бы не прислали.

– Но повестку как раз прислали.

– Значит, участвовал в акциях.

– Не участвовал.

– Чем докажешь?

– У меня документ есть.

– Какой ещё документ?

– Вот.

Гражданин Митингов протянул полковнику бумагу.

– Свидетельство о смерти, – прочёл полковник и поднял глаза на посетителя. – А ты знаешь, что за такое уголовный срок светит?

– За какое-такое?

– За подделку. Липу, значит.

– Это не липа. Это настоящее свидетельство о моей смерти. Я три года назад умер.

– А… чем докажешь, что ты умер три года назад?

– Документ перед вами.

– Мне нужно более весомое доказательство.

– Какое?

– Если ты и правда умер три года назад, то покажи фокус.

– Какой?

– Растворись.

– Пожалуйста.

В ту же секунду гражданин Митингов растворился.

– Достаточно? – послышался из ниоткуда его голос.

– Фокусник, морда лошадиная, рыло свиное, – сказал полковник от избытка чувств.

Он действительно не знал, что ещё можно сказать.

– Так вы поверили, что я – того? – сказал вновь появившийся из ниоткуда гражданин Митингов.

– Что ты от меня хочешь? – полковник снова закурил.

– Об этом я должен спросить у вас, а не вы у меня, – сказал гражданин Митингов.

– Объявляю тебе тридцать суток ареста.  И штраф двадцать тысяч.

– За что?

– За то, что посмел явиться в наш мир. Мёртвым не положено ходить среди живых. И за это будешь сидеть. Ну, или лежать. Как получится.

– Тридцать суток со штрафом, это мне лично никак не подходит.

– А сколько же тебе подходит?

– Тридцать секунд, ещё куда ни шло… Ладно, мне пора, обсудим вышесказанное в другой раз.

– В какой-такой «другой раз»?

– В следующий.

– Какой ещё «следующий»?

– Когда мы там с вами встретимся, тогда и поговорим.

– Там?

– Ну, да, там.

– Где – «там»?

– Там, где я отбываю свой пожизненный срок.

– А я, может, не желаю впредь никаких встреч с тобой, ни здесь, ни ТАМ. Ни-ког-да.

– Тут от вашего желания ничего не зависит. Тем более есть информация, вам тоже повестка скоро придёт. Призовут вас.

– Куда ещё?

– На суд.

– Кто призовёт?

– Самый главный.

– Откуда?

– ОТТУДА, – гражданин Митингов указал глазами вверх.

– А чего ЕМУ от меня надо?

– Вопросов много накопилось. Так что до скорого.

И с этими словами гражданин Митингов растворился. На этот раз безвозвратно.

 

Крымские шрамы (рассказы)

Опубликовано: литературный журнал МОЛОКО

Гл. редактор журнала «МОЛОКО» Лидия Сычева

Картошка

Добрались до села, когда сумерки уже плотной синью охватили всё вокруг. Передавались от двора ко двору ауканья собак, гудел трактор. Мы шли по сухим кочкам ухабистой, каверзной дороги, с сумками, с хорошим настроением.

На дощатых самодельных столах, выстроенных в ряд, под навесом, теплилось в стаканах свежее деревенское молоко. Рядом – напаханные ароматными, ноздреватыми ломтями колхозные хлебы.

Свежий сентябрьский воздух, весёлый юный аппетит, радость от чего-то нового, что ждёт, и сильное желание спать.

Нас отвели в просторное, похожее на барак, помещение, внутри которого всё было заставлено железными кроватями, на кроватях, как и положено, матрацы, одеяла. Мы повалились, не раздеваясь, в своих спортивных костюмах, и уже не обращали внимания на зудение северной мошкары.

Сон сковал так чудесно, приятно.

На рассвете под тем же навесом нас снова угостили молоком с хлебом, и началась трудовая жизнь на картошке второкурсников из Сыктывкарского университета.

Картошку копали до ночи.

Кормили сытно – борщ, котлеты, каши, компот.  С добавкой.

Сельские женихи приходили глазеть на городских девчат. Предлагали покататься на тракторе с прицепом.

Боже мой, как легко, как чисто было на душе. Так может быть только в детстве.

Крымские шрамы

Среди ночи нас разбудили оружейные выстрелы.

Утром неподалёку в камнях мы увидели подстреленную чайку. Она прыгала с места на место, покрикивая.

Я побежала к ней, схватила на руки, но чайка больно укусила меня за палец.

Мама перебинтовала кровоточащий палец, а раненая птица доскакала до моря и уплыла умирать.

Шрам на моём пальце остался на всю жизнь.

В обеденное время, когда особенный зной, мы с завистью смотрим на прозрачную, сверкающую в лучах солнца, гладь Азовского моря, но залезать не решаемся, ведь этот период времени уже давно взят в аренду местными змейками. С высоко гордо поднятыми головками, столбиками, они курсируют вдоль берега, с полным правом наслаждаясь своим местом под солнцем.

Зато возле нас пыхтит папин походный примус, на сковородке жарятся свежие, пойманные нами ранним утром, бычки…

Иногда наше уединение нарушали сельские коровы. Они задумчиво разбредались по берегу, оставляя кое-где свежие лепёшки. Вскоре на горизонте появлялся загорелый до черноты пастух. Он лениво помахивал кнутом и уводил коров в неведомые дали…

Как-то одна из коров заглянула в нашу палатку. Разморенные жарой и рыбным обедом, мы дремали. Палатка – единственное место, где можно было спрятаться от полуденного крымского солнца.

Мама проснулась, несколько мгновений они с коровой глядели друг на друга. По глазам коровы было трудно понять её намерение, но вот морду свою она не спешила убрать из нашего жилища.

Оказаться в роли героев Теремка, придавленных гостем-медведем, такой перспективы не хотелось.

На каком языке говорить с бурёнкой? Какими доводами убедить её в нашем не гостеприимстве?

Мама подумала, подумала, а потом громко загавкала.

Этот язык корова понимала отлично. Она убралась восвояси.

Воспоминания о детстве… Что в них главное? Наверное, теплота и любовь, которые согревают вблизи родителей.

Декабрь, 2020

Опубликовано: литературный журнал МОЛОКО

Гл. редактор журнала «МОЛОКО» Лидия Сычева