Предтеча

Недавно, роясь на книжной полке, обнаружил свою студенческую тетрадь — что-то вроде дневника. Стал перелистывать…

Оказывается теперь, то была эпоха застоя. Но мы, молодые, красивые, двадцатилетние, тогда этого не знали. Мы были в движении: дерзали, влюблялись, открывали для себя новые миры.

Именно в те годы практически из всех окон студенческих общежитий неслись тухмановские «волны памяти»:

Я мысленно вхожу в ваш кабинет.

Здесь те, кто был, и те, кого уж нет…

Кстати, в этом замечательном волошинском стихотворении есть и такие строки:

И в шелесте листаемых страниц,

В напеве фраз, в изгибе интонаций

Мерцают отсветы событий, встреч и лиц,

Погасшие огни былых иллюминаций.

Вот и при перелистывании моих тогдашних записей одни события и лица ярко вспыхивали, другие оказались безцветны, будто давно увядшие цветы…

К нам на факультет журналистики нередко наведывались именитые гости. Самая большая аудитория на первом этаже жёлтого корпуса Киевского университета, хранящего тайные озорства юных Михаила Булгакова и Константина Паустовского, набивалась в такие часы до отказа. Приходили студенты с других факультетов, друзья и подруги студентов, преподаватели, и даже вахтёрши, помнящие всех в лицо и моментально вычисляющие левых, покидали свои нагретые толстыми ватниками редуты.

Безусловно, бывали и разочарования. Имя громкое, а впечатление весьма и весьма скромное. Помните, как уныл и неинтересен был незабвенный Евгений Евстигнеев в телепередаче Урмаса Отта? Даже забыл год, в котором получил орден Ленина. Ах, ты, Господи, забыл — так забыл, велика трагедия!

Случались нередко и противоположные истории. Приходит, скажем, некий писатель. Начинает вещать о своих творениях, наградах, творческих планах, поездках — заслушаешься. Бунин! Потом возьмёшь в библиотеке его опус, пробуешь читать и думаешь: вот кудесник, Кио может у него поучиться.

Самые хитовые моменты, как эстафетная палочка, передавались от одного поколения студентов другому.

Так, замечательного украинского поэта Владимира Сосюру, автора тонких и по-блоковски музыкальных поэзий, человека мягкого и чрезвычайно ранимого, в конце встречи попросили прочитать знаменитое стихотворение «Так никто не любил».

— Я не можу читати, — ответил Сосюра, — бо буду плакати…

В тот вечер уж действительно яблоку, зёрнышку от яблока некуда было упасть. Аудитория буквально плавилась в томительном ожидании. Ещё бы: академик Глушков!

Точно, минута в минуту, появляется легендарный учёный. Что называется: почувствуй разницу! Поп-звезда, имени которой уж и не припомнишь, позволяющая себе опаздывать на сорок минут, и человек, фамилия которого занесена во все энциклопедии цивилизованного мира и каждый день расписан (и это не образ) по минутам. (И таких минут у Виктора Михайловича оставалось совсем немного. Он уйдёт через три года, в 58 лет…)

Если честно, первое впечатление весьма среднее. Невысокого роста, худощавый, в очках, чем-то напоминающий Шостаковича. Говорит тихо, долго обдумывая каждую фразу. Всё вроде правильно, праведно. Но малопонятно, а потому и неинтересно.

Потом начинаются ответы на вопросы. И происходит чудо. Будто улитка выползает из своего домика. Вся напускная закрытость мигом улетучивается, и ты видишь перед собой не просто милого, остроумного, пусть несколько застенчивого человека. Перед тобой уникальная Личность.

Запомнились ответы на такие вопросы.

— Виктор Михайлович, скажите, пожалуйста, журналисты вам помогают в вашей работе или всё же мешают, отнимая драгоценное время?

— Конечно же, помогают, — озорно улыбается Глушков, и сейчас кажется, что это не маститый светоч науки, а твой ровесник.

— Вы знаете, — дав угомониться залу, продолжает Виктор Михайлович, — у меня есть один знакомый журналист, встреч с которым я очень жду. Он, конечно… Как бы это деликатно сказать? Он далёк от проблем, которыми я занимаюсь. Очень далёк! Но он тщательно готовится к каждой нашей беседе. Приходит с мелким почерком исписанными блокнотами. Знает назубок все термины, все, так сказать, дефиниции. Дополнительно читает фантастов — всех без разбору: Азимова, Брэдбери, Лема… А вопросы задаёт детские. Я, понятное дело, вида не подаю. Но, честно признаюсь, на первых порах убитого времени было очень жаль…

Глушков делает паузу и смотрит в окно. И чувствуешь, что ему жаль не только потерянного времени, но и журналиста, простого нормального человека, которому так нелегко приходится в глушковских широтах, но он не отчаивается и пытается прорваться в чудесный мир великого учёного.

— И всё же… И всё же как-то раз, вот так глядя в окно, провожая взглядом удаляющуюся по дорожке фигуру моего интервьюера, был поражён — у меня совершенно внезапно родилась новая идея! Именно после разговора с этим журналистом. И так несколько раз. Видимо, происходит какая-то интересная реакция: сложнейшие вещи, над которыми ты бьёшься, как проклятый, дни напролёт, после совершенно наивных, детских вопросов проявляются, как плёнка, и становятся простыми и ясными. И ты диву даёшься: как же это тебя сразу не осенило?

Похоже, Глушков, пленённый солнечной аурой аудитории, совсем освоился, и почувствовал себя как дома.

— Хотя, — Виктор Михайлович лукаво улыбается, — есть, увы, и другие примеры. Недавно, мне рассказывали, к Николаю Михайловичу Амосову приходит брать интервью одна молодая журналистка. «Николай Иванович, здравствуйте!» — говорит она. «Здравствуйте и до свидания», — отвечает Амосов.

Зал хохочет, аплодирует. Все знают крутой нрав знаменитого хирурга.

— Вы же сами прекрасно понимаете, — смеётся вместе с нами Глушков, — что к интервью нужно готовиться, хотя бы запомнить имя и отчество человека, с которым собрались побеседовать!

И ещё один вопрос, точнее, ответ на него врезался в память.

Спросили о любимых писателях. Кажется, проще простого: Пушкин, Шевченко, Толстой, Шекспир и далее по списку…

Глушков смутился, долго в растерянности молчал, поглядывая в окно и, наконец, буквально выдавил из себя:

— Вы знаете, это очень личный вопрос, и, если можно, я не буду на него отвечать.

В этом контексте невольно задумываешься: а всегда ли мы бываем так ответственны за свои слова? О делах уж умолчим…

Вот, пожалуй, и всё, что осталось в душе от той встречи с человеком, благодаря которому в Советском Союзе мог быть интернет.

Кстати, эту мысль в интернете же я и вычитал.

Оплодотворённые цветы

…Для него были возможны различные формы соития, и некоторые из этих форм… отсутствием контакта между двумя действующими лицами невольно приводили на память те цветы, что оплодотворяются в саду пыльцой соседних цветов, с которыми они никогда не соприкоснутся.

Марсель Пруст «Содом и Гоморра»

 

 

Богдановский быстро шёл по перрону вдоль недавно поданного на платформу состава «Одесса — Киев» («нумерация — от головы поезда!») в поисках седьмого вагона. Он буквально сбежал с обязательного фуршета по случаю завершения работы международной конференции «Микробиология: вчера, сегодня и завтра», потому прибыл на вокзал уже впритык.

Наконец-то, родной (седьмой!) вагон, полная проводница, всматривающаяся близорукими глазами в размытый в свете тусклых вокзальных фонарей билет… Слава Богу, успел!

Богдановский вошёл в купе, кратко, чисто формально поздоровался и забросил дорожную сумку на свою верхнюю полку.

На нижних, уже застеленных влажным бельём, друг против друга сидели двое попутчиков: он и она (вторая верхняя полка оставалась вакантной).

Мужчине, несмотря на юношескую худощавость и короткий (почти под ноль) ёжик, было, видимо, хорошо за шестьдесят. Он, уже успев переодеться в спортивный костюм, читал электронную книгу, поглядывая на часы.

О женщине трудно было что-то сказать особенное. Лет тридцати, светлые прямые волосы были тщательно зачёсаны, буквально зализаны, назад, открывая большелобое безбровое (как на полотнах Вермеера) лицо. Она зябко ёжилась, стягивая полы белого махрового халата на длинной, сияющей резкой белизной ноге (как-никак начало сентября, жемчужина у моря, все вокруг, даже командировочные, чуть подшоколаденные загаром). Женщина равнодушно смотрела в окно, изредка поднося к чуть приоткрытым губам прозрачное горлышко минеральной воды.

Как всё-таки сейчас хорошо, всё по-другому, думал Богдановский, легко забираясь на верхнюю полку. Это раньше надо было часами сидеть, выслушивать и самому исповедоваться перед чужими, абсолютно тебе не нужными людьми, которых ты никогда не увидишь, а если даже и увидишь, то не узнаешь или сделаешь вид, что не узнаёшь…

Тем более сегодня — ну, какие могут быть разговоры? День был расписан буквально по минутам. Прибытие поезда — такси — устройство в гостинице — душ — кофе с булкой в гостиничном ресторане — микроавтобус (слава Богу, уже бесплатно — как участнику конференции) — регистрация в холле Института микробиологии — краткое общение с коллегами («О, привет, рад тебя видеть!» — «Ну, где же ещё можно встретиться?») — пятнадцатиминутное выступление с докладом (в принципе уложился в десять, но ответы на вопросы — и это здорово! — растянулись на час). Затем работа (скорее, её имитация) в секции.

Богдановский даже успел прошвырнуться по магазинам, купить жене в подарок зелёный кофе для похудения, смотаться на городской пляж и сделать обязательных сто гребков вперёд, несмотря на плюс семнадцать и лёгкий шторм…

Наконец, вышеупомянутый фуршет и всё, финиш! Вполне заслуженное отдохновение под тихое свечение с детства до боли родного фиолетового светильника и мерный ритм, отдалённо напоминающий вязкую пульсацию композиций Мишеля Крету, бьющихся о шпалы колёс.

Попытка быстро заснуть с ходу не удалась. В голове проносились отрывки собственного доклада, наиболее удачные ответы на вопросы въедливых коллег, шум пенящейся упругой и весьма бодрящей волны…

Попутчики не мешали. Тихонько попив чаю, мирно улеглись по своим нижним полкам.

Верхняя всё-таки лучше, думалось Богдановскому, не так душно, к тому же ты как-то обособлен, пребываешь что ли в своём уютном мирке.

Богдановский уже было засыпал, ворочаясь с боку на бок на узком жёстком прямоугольнике, когда до него донеслись вкрадчивые, осторожные слова мужчины. Показалось несколько странным, что незнакомые люди, не проронившие вечером ни единого слова между собой, вот так запросто общаются ночью.

Богдановский приоткрыл глаза и прислушался.

Мужчина сидел в ногах лежащей на полке напротив женщины и что-то говорил, точнее, просил её.

Богдановский, прикрыв глаза, притворился спящим и весь обратился в слух. Если не спится, сыронизировал он, то хоть какое-то таинственное представление наклёвывается.

— Я вас очень прошу, — робко прошептал мужчина.

— Ну, хорошо, — ответила женщина. — Но уговор: только смотреть. Без рук!

— Да-да, конечно, — закивал головой просящий.

— А если сосед с верхней полки увидит? — игриво засомневалась попутчица.

— Он же дрыхнет без задних! — горячо убеждал её полуночный собеседник.

— Тогда отвернитесь.

Мужчина низко опустил голову и закрыл лицо ладонями.

Она быстро откинула простыню и… Богдановский буквально обомлел. В периодических вспышках света за окном было видно, что женщина в одних тоненьких белых трусиках. Она чуть привстала, скользнув взглядом по лицу Богдановского, и легко освободилась от единственного предмета одежды.

— Готово, — тихо сказала она.

Мужчина поднял голову и медленно произнёс: «Божественно!»

И действительно, Богдановский был поражён удивительным преображением обыкновенной (да, милой, приятной, но не более того) женщины в Женщину, от которой мощной всё сметающей на своём пути волной исходили флюиды того, что Богдановскому, несмотря на уже более сорока прожитых лет, было неведомо.

В принципе, женщины особо никогда его и не волновали. И он их, кажется, тоже. Женился он рано на своей однокурснице, скорее, по дружбе и общему, так сказать, вектору деятельности. Детей, к сожалению, не было. Зато можно было полностью окунуться в научную деятельность. Оба успешно защитили диссертации и потихоньку светились уже на международном уровне. Пока, правда, в пределах Одессы. Но, согласитесь, сорок лет для учёного — это по нынешним меркам возраст просто смешной.

Богдановский был весь, как говорят, в материале, и поэтому по сторонам особо не глядел. Пару раз, правда, он зафиксировал неуверенные попытки перейти грань служебных отношений со стороны юных аспиранток. Но, отдадим должное, был начеку. Во-первых, слишком узкий круг — все друг друга знают (как у врачей, чиновников, музыкантов). А во-вторых, будучи биологом (а по гороскопу и девой), Богдановский, насмотревшись в чудовищно увеличивающие всё сущее микроскопы на мириады микроорганизмов, с почти патологическим отвращением представлял себе все эти бактерии, мокроты, миазмы…

А вот в данные минуты, прямо сейчас, близко, буквально перед глазами происходило то, что Богдановскому было неведомо доселе.

— И всё-таки, хотите прикоснуться? — спросила женщина.

Потом властно взяла будто пребывающего в гипнотическом сне мужчину за руку и стала водить ею по крупным вытянутым вперёд соскам, плоскому животу и безволосому лобку, напоминающему лимон с вырезанной в нём долькой. При этом она уже открыто, даже задиристо поглядывала на Богдановского, напрочь забывшего о своей спящей легенде.

Так продолжалось бесконечно долго. Наконец, женщина резко прижала руку мужчины к тающей в темноте вожделенной прорези и долго-долго её не отпускала, всем телом по-кошачьи выгибаясь и глядя на Богдановского немигающими, будто застывшими глазами. Вдруг она резко вздохнула, судорожно глотая воздух, и сразу как-то обмякла, растеклась, умиротворилась.

— А теперь ваша очередь, раздевайтесь! — строго приказала она мужчине, резко сев на середину своей полки лицом к Богдановскому, кокетливо прижав к щеке вспыхивающее электрическим светом колено.

— Вы знаете, у меня, наверное, ничего не получится, — начал было неуверенным тоном мужчина, но его тут же перебили:

— Живо, и никаких разговоров!

Он на какой-то миг исчез из поля зрения Богдановского, видимо, складывая свои вещи на полке, расположенной под, так сказать, гнездом микробиолога.

Наконец, Богдановский увидел сутулую спину и сухие ягодицы на удивление по-юношески стройного попутчика.

Женщина улыбнулась и нежно провела ладонью сверху вниз вдоль маленького фосфоресцирующего бледным сиянием члена, слегка качнувшегося под прикосновением инородного тела слабым ландышем при лёгком дуновении ветерка.

Она, глядя Богдановскому прямо в глаза, стала ловить и выпускать, словно играя или дразня, и снова ловить медленно набухающую головку своими чуть приоткрытыми губами. Затем хищно захватила всё, и Богдановский увидел, как неистово стали сжиматься ягодицы мужчины, упёршегося в отчаянном усилии руками и головой о кожаный край пустующей верхней полки. Потом он конвульсивно дёрнулся и… И Богдановский услышал рыдания. Так плачут только в детстве. И, наверное, в старости, когда знаешь, что это, как ни крути, уже никогда не повторится, что это — в последний раз…

Богдановский повернулся к стенке и замер под грохот своего колотящегося сердца, готового, казалось, выскочить из груди и разнести в прах к чёртовой матери всё купе.

Только под утро удалось заснуть, как звонко прозвучал голос проводницы:

— Просыпаемся дружно все! Сдаём бельё. Через полчаса Киев.

Богдановский быстро натянул джинсы, схватил вафельное полотенце и спрыгнул вниз, буркнув обязательное «Доброе утро!»

Женщина со свежезализанными волосами, одетая уже в военизированный костюмчик, что-то типа неосафари, как ни в чём не бывало, смотрела в окно, а мужчина, как и вчера вечером, уткнулся в электронную книгу, время от времени поглядывая на часы.

Не успел поезд остановиться, как в купе вошёл плотный породистый мужчина (муж, видимо?), привычно чмокнул женщину в щёчку и, взяв дорожную сумку одной рукой, а другой придерживая её за талию, направился к выходу. При этом не сказав ни «здрасьте», ни «до свидания».

За ними с двумя пакетами, уныло горбясь, поплёлся мужчина, в утреннем свете оказавшийся ещё более немолодым.

Впрочем, Богдановскому было глубоко наплевать на этого мужчину. И на эту женщину, чёрт бы её побрал. И на её борова-мужа. Он быстро шёл по перрону, обгоняя пёструю толпу приехавших, встречающих, отъезжающих, просто праздно шатающихся. Ему было на всех, тьфу, на-пле-вать!

Вот так живёшь, зло думал Богдановский, почти бегом несясь к станции метро «Вокзальная», а что знаешь о жизни, о себе?

Да, собственно говоря, ничего.

Этюд в багровых тонах

Наталии Молчановой
Алёша наказан, и потому не взят в гости к Вишняковым. А значит, сегодня для него уже не будет романтической поездки на такси по вечернему, утопающему в огнях, заснеженному городу, не будет доброго толстого дяди Шуры Вишнякова с его удивительными фокусами (ещё бы: заслуженный артист, звезда цирка), не будет захватывающего дух трёхслойного коричневого торта, творения рук тёти Марты, а главное — сегодня он не увидит Полину, которая тоже учится в шестом классе, только, в отличие от него, музыкальной десятилетки, и уже лауреат нескольких детских фортепианных конкурсов…
Ну, наказан — так наказан, и тут ничего не попишешь! Причём, наказан справедливо — опять двойка (как на той репродукции в учебнике) по математике. Отец, надо отдать ему должное, всегда наказывает по делу: заслужил — получи! Маму отец старается не вмешивать в эти, сугубо мужские, разборки. Она, конечно, переживает, но покоряется — не вмешивается, по крайней мере, в присутствии отца. Алёша всё понимает. Ему жалко маму, такую хрупкую, беззащитную, одновременно делающую сто дел. Да и папу, в принципе, тоже жаль: он человек по природе своей добродушный, и ему ох как не просто держать фасон строгого и беспощадного…
Отец чётко заявил, что если Алёша не сделает все уроки, и в первую очередь математику (новые задания и, так сказать, на бис — старые), не почистит перед сном зубы и не ляжет спать ровно в двадцать два тридцать (так и сказал, будто нельзя простым человеческим языком объяснить, что в пол-одиннадцатого — и будет всё ясно?), то ни о каких гостях и впредь речи быть не может. Более того, под большим вопросом окажется подарок — айпад! — ко дню рождения. Понятное дело, на сегодня тема телевизора и компьютера вообще была необсуждаемой. Вот так!
Алёша уныло делал уроки, печально поглядывая в окно, за которым большими белыми хлопьями падал искрящийся в свете уличных фонарей снег.
Стемнело рано. Мальчик включил настольную лампу и обречённо вздохнул. Не сделанной оставалась одна эта клятая математика. Он долго всматривался в шеренги ненавистных цифр, но каждый раз итоговая цифра разительно отличалась от подсказываемой в конце учебника. Что же, опять звонить за помощью этой толстой Инге («мол, Ингочка, прости, пожалуйста, что беспокою, но у меня не сходятся концы с концами»), чувствуя её рыхлое ироническое дыхание — дыхание умственно продвинутого человека, подающего духовную милостыню (и это в последний раз!) бедному тупому незнайке.
«Нет уж, — злобно думает он, — не бывать этому, из принципа не буду звонить этой жирной Софье Ковалевской. Будь что будет!»
Алёша осторожно вытаскивает ранец из-под тяжёлого тела безмятежно дрыхнущего на нём рыжего кота Васьки и быстро (уф, гора с плеч!) укладывает учебники и тетради.
Васька на мгновение открывает два огромных, как автомобильные фары, зелёных глаза, сладко зевает, обнажив частокол острых зубов, и переворачивается на другой бок.
— Ну, что, Ватсон (Алёша недавно буквально заболел приключениями Шерлока Холмса и его друга-доктора, а потому Вася трансформировался с подачи сына для всей семьи в Ватсона), может, поешь немного?
Ватсон, не оборачиваясь, недовольно дёргает длинным белым усом: отвязался бы ты, не видишь что ли, что сплю…
Часы показывают уже начало одиннадцатого. Эти чёртовы уроки сожрали всё время, и на Холмса уже нисколечко не осталось. Ничего, уверен Алёша, в субботу ему уже никто и ничто на свете не помешает следить за расследованием таинственных и жутких преступлений!
В квартире становится как-то непривычно тихо-тихо. Странно колыхнулась штора, будто кто-то стоит, притаившись, за ней и украдкой наблюдает за беззащитным худеньким мальчиком, который один дома. Если не считать спящего беспробудным сном кота. Алёша вздрагивает. Он сейчас не знает, как лучше поступить: выключить настольную лампу и пойти в ванную чистить зубы в потёмках и там уже включить свет или же всё-таки оставить включённой лампу и тогда уже при свете спокойно направиться в ванную?
Настольная лампа остаётся включённой, однако спокойствия это не добавляет. Алёша осторожно, постоянно оглядываясь по углам, в которых, кажется, крадутся огромные таинственные тени, обречённо бредёт в ванную. Встав на цыпочки, он видит в зеркале, окошком вырубленном в белом кафеле, своё такое же белое лицо с широко раскрытыми глазами и полоской зубной пасты вместо рта…
Алёша с гулко бьющимся сердцем лежит в своей кровати, нервно перебирая пальцами барабан чёрного игрушечного револьвера. В ногах тяжело примостился верный Ватсон.

…Родители тихонько позвякивают ключами. Уже около двенадцати, но всюду горит свет. Дверь в комнату сына приоткрыта, и там темно.
Мама быстро сбрасывает с себя брызгающую растаявшими снежинками шубу и сапоги и босиком крадётся в тёмную комнату.
Алёша, свернувшись калачиком и подложив под щёку револьвер, крепко спит. Уместив на подушке рядом с мальчиком наглую рыжую морду, дрыхнет кот.
Ватсон, чуть приоткрывает зелёный глаз, будто говоря: будь спок, господа, всё под контролем!

Огни/секс большого города

Вечерний город искрился мириадами огней. Жара, наконец-то, отпустила, и с реки повеял тёплый ласковый ветерок.

— Вете’ок, ко’овки на лугу пасутся, — машинально повторял Александр Иванович фразу из культового фильма, стоя на балконе в одних трусах. — Вот тебе и вете’ок…

Он горько улыбнулся и запрокинул голову к тёмно-фиолетовому небу, на котором оставалась одинокая багряная полоска, забытая ушедшим за горизонт солнцем. Зажглась первая звезда. «Звезда вечерняя, печальная звезда…» Красота-то какая!

Александр Иванович, всё ещё симпатичный, несмотря на свои уже почти шестьдесят пять лет, по-военному подтянутый (ещё бы — полковник-инженер в отставке!), с вполне сохранившейся шевелюрой едва тронутых сединой волос, был, как говорят разведчики, на грани провала. Хотя если уже двадцатый или, чёрт побери, тридцатый раз, несмотря на все приписанные старым мудаком-урологом пилюли, свечи, таблетки, ничего не получается в интимной сфере, — это всё ещё на грани? Ха-ха-ха! Это однозначно провал.

Александр Иванович пребывал в состоянии полнейшего отчаяния. Ну, как же всё так по-идиотски получается? Казалось бы, сейчас, когда дети уже взрослые, разъехались в разные стороны, когда у тебя куча свободного времени, не нужно ежедневно ходить на эту клятую службу, когда у тебя есть ещё какие-то желания, когда ты ещё сам более-менее, по крайней мере узнают соседи (шутка!), когда, наконец-то, можно пожить для себя…

Ему всегда искренне нравилась его жена, Шурочка (полная тёзка — Александра Ивановна), миниатюрная светловолосая девочка-женщина с ямочками на щеках, проработавшая всего месяц после окончания медицинского и решившая далее плыть по жизни на плече перспективного военного инженера.

Александр Иванович годами мотался по городам и весям, меняя по ходу строительные объекты, гостиницы, любовниц, погоны… Но всегда наступал момент, когда размеренный покой шикарно обставленной трёхкомнатной квартиры прорезал длинный звонок. Шурочка на перегонки с детьми-близнецами (тоже, естественно, Александром и Александрой) выбегала в прихожую и бросалась в объятия к красавцу-мужу. И после длинных и нежных разговоров, после ужина с обязательными шампанским и тортом, после того, как маленькие Сашки, в результате настойчивых уговоров, уходили, чмокнув папу и маму и пожелав им «Спокойной ночи!», в свою комнату, словом, после-после всего наступал этот сладостный, волнующий миг, который в те времена ещё не принято было называть сексом, да и секса вроде бы вообще не существовало в природе, — но всё равно два сердца стучали так громко, что, казалось, разбудят сладко спящий город…

И так длилось целых сорок лет. Подумать только: сорок! Четыре раза по десять…

Александр Иванович вобрал в лёгкие глоток ночного воздуха и решительно направился в спальню.

Александра Ивановна при свете ночника читала (или делала вид) журнал «Теленеделя», когда на пороге появился супруг. Александр Иванович присел на большую двуспальную кровать со стороны жены и мягко опустил её руку с журналом.

— Шурочка, я хочу с тобой поговорить, — неуверенно начал он.

— Саша, какие тут могут быть разговоры, — Александра Ивановна сняла очки и ласково взглянула на мужа. Она по-прежнему была хороша, его любимая девочка. — У нас всё хорошо. Хо-ро-шо! И не нужно забивать себе голову всякой ерундой…

— Да какая же ерунда, Шурочка? Какая же ерунда, если уже почти полгода ничего не получается?! — Александр Иванович вскочил с постели и стал нервно ходить вперёд-назад вдоль хрупкого тела лежащей супруги.

— Что? Что не получается? — Александра Ивановна вдруг резко села. Её золотые кудри рассыпались по узким плечикам, взор был вдохновенным и гордым. — Что вы, мужики, вообще понимаете в женской психологии?

Александр Иванович снова робко присел на кровать в ногах жены и буквально внимал её пламенным словам.

— Саша, дорогой мой и любимый Саша. Да пойми же ты, наконец, одну простую истину. Я всю жизнь живу с любимым человеком. С любимым мужчиной! Я наизусть знаю каждую твою морщинку, каждый волосок. Я знаю твой голос. Я всегда чувствую, что ты думаешь, что ты недоговариваешь, что ты пока не говоришь, но потом всё равно скажешь, а то, что не скажешь, — я всё равно знаю…

Александра Ивановна взяла Александра Ивановича за руку и продолжала уже вкрадчивым, журчащим, как ручеёк, голосом:

— Когда ты ко мне прикасаешься, даже иногда нечаянно, во мне всё замирает. Как в первый раз! Когда я в ванной, я смотрюсь в зеркало твоими глазами. Я намыливаю своё тело твоими руками… Вот сейчас ты был на балконе, а я лежала и вся дрожала — ты так возбуждаешь меня своим желанием, прикосновениями, поцелуями, что хоть на стенку лезь!

Он нежно гладил руку жены. В его глазах стояли слёзы. Слёзы благодарности. Его не предали. И его не бросили. «Потому что он хороший…»

— Всё, дурачок мой любимый, разговор на сегодня окончен. А теперь — спать! — Александра Ивановна погасила ночник и повернулась к мужу.

Он внимательно всматривался в лицо жены. Ему казалось, что она улыбается. Тогда он сгрёб свою Шурочку в кольцо рук и замер. Снова, как в молодости, тишину взрывал стук двух сердец.

Александр Иванович почувствовал какой-то лёгкий озноб, дрожь что ли. Он вдруг явственно осознал, уверовал, что у него всё получится. Не сегодня, конечно, но получится. Обязательно!

Солнечный рейс

Помните «Руанский собор в полдень» Клода Моне? Кажется, каждый мазок плавится в лучах раскалённого добела солнца…

Маршрутка медленно плыла вдоль набережной, утопая шипящими, как на сковородке, шинами колёс в вязком покрытии шоссе. В открытые боковые окна и даже люк на крыше вяло вползал резкий запах плавленого асфальта. Уж полдень не близился, а давно миновал, время вроде как вечернее, а жара не отпускала. Более того, создавалось впечатление, что она наслаждается мучениями всяк сущего на земле, буквально измывается, поддавая парку. Обезумевшие от духоты пассажиры открытыми ртами, словно выброшенные на берег рыбы, жадно ловили горячий воздух.

Водитель потусторонним голосом объявил очередную остановку, тщательно вытирая кухонным полотенцем попеременно бритый лоснящийся затылок, обвитый синей изолентой руль и снова затылок.

И тут в салоне появился тот, кто внезапно нарушил тяжёлый покой, заключённый в восьмиугольное замкнутое пространство. Словом, те же и Чацкий.

— Ну что, любезные мои? — обратился к изнывающим в глубоком нокдауне пассажирам попутчик, маленький щуплый рыжебородый мужчина лет шестидесяти в голубой панаме и круглых джонленноновских (не солнцезащитных) очках, хорошо поставленным баритоном. — Что приуныли, голубчики мои?

Самозваный Чацкий сделал эффектную паузу, обводя аудиторию ироничным взглядом молодых насмешливых глаз. Поскольку все места были заняты, вновь прибывшему, явно старшему по возрасту из всех, так сказать, присутствующих, пришлось зависнуть над импровизированной аудиторией, вцепившись жилистыми руками в верхний поручень.

— Может, сядете? — неуверенно предложил полный молодой человек, тем не менее не решаясь покинуть насиженное место.

— Да что вы, юноша, сидите, ещё настоитесь в своей жизни, — любезно ответствовал Чацкий, и сладковатый коньячный запах, наконец-то, достиг ноздрей каждого, даже наиболее отдалённо сидящего, пассажира.

— Как так можно жить, господа? — воздел длань рыжебородый.

— Как это так? — попыталась вступить в диалог с ним худая женщина средних лет, зло глядя на непрошенного проповедника часто мигающими глазами.

— А вот так, — чувствуя ответную связь с залом, воодушевился оратор, — скучно…

Чацкий пригнулся и дружески махнул мелькнувшему за окном памятнику Гоголю.

— Николай Васильевич когда-то сказал золотые слова: «Скучно жить на этом свете, господа…» А что изменилось за это время? Ни-че-го!

— Вот вы, молодой человек, — обратился Чацкий к пассажиру, на свою голову предложившему уступить место, — чем вы так опечалены? Да проснитесь вы все! Оглянитесь — красотище-то какая вокруг. За окном — великая река. «Чуден Днепр при тихой погоде…» По улицам ходят фантастически красивые барышни с загорелыми ногами. Над нами светит вечное светило. Хочется жить, мечтать, любить, творить! Хочется каждое такое вот мгновенье, каждый женский взгляд, каждый детский смех, каждый полёт белокрылой бабочки остановить, запечатлеть навсегда в своём сердце… Эх, господа…

Чацкий замолк. Наиболее чуткие пассажиры, покорно выслушивающие максимы дорожного философа, упрямо глядя в окно, повернули головы и были поражены: в глазах его, за стекляшками круглых очков, стояли слёзы. Причём, не картинные, что называется, на публику, не пьяно-фальшивые — самые настоящие: искренние, светлые, с болью…

Водитель заслушался и даже забыл объявить следующую остановку. Хоть, слава Богу, вовремя остановил машину. А Чацкому-то и выходить было как раз на следующей. То есть его явление длилось вот это самое мгновение — между двумя остановками.

— Милостивые господа, честь имею! — глаза за джонленноновскими очками засветились добрым солнечным светом. — Не поминайте лихом…

Чацкий легко, по-юношески спрыгнул с подножки и помахал рукой вслед уходящей маршрутке.

Все ехали, по-прежнему молча уставившись в окно. Только лица стали чуточку другими, просветлённее, что ли, кто-то даже улыбался…

Может, как-то незаметно жара спала, и стало легче дышать?

О белках и людях

Утро.

Золотой октябрь.

Озеро замерло, отражая заспанные глаза многоэтажек.

Женщина, лет сорока, полноватая и, наверное, не очень красивая, скромно одетая, сидит на лавочке, покачивая ногой старенькую коляску, переходящую, похоже, от одного поколения младенцев к другому. Рядом, тесно прижавшись к ней, мальчик лет восьми, такой же полноватый и внешне малоприметный, то открывая, то закрывая учебник в клеёнчатой обложке, при этом синхронно то открывая, то закрывая глаза, учит наизусть, шевеля большими губами, заданный в школе стих.
Читать далее