Архив рубрики: Без рубрики

ДТП (отрывок)

… Всё шло к тому, что в Свердловске Маре ловить нечего.
И она поехала к Рафаэлю, в СИПИ. Добралась к началу пары и долго ждала перемены. А оказалось, что его в этот день нет, где-то на стройке. (У них какие-то “полевые“ занятия, что ли, полагались.) Пока девушка расспрашивала, выискался его знакомый, предложил поехать и подождать в общаге.
Рафаэль не сказать, что обрадовался – какие-то у него были свои проблемы. Повёл кормить. Пару ночей ему удавалось провести Мару мимо вахты. А потом случилась какая-то проверка.
Да и болтаться целыми днями по городу, забегая погреться в Пассаж (можно было в музеи, но Мара уже отчаянно экономила) становилось холодно.
Она погоревала, выпила чаю в вокзальном буфете и рванула в Пермь.


6.
– Ты спи, мы в школу, – Таха поправила одеяло, подтянула его к лицу Мары, колючие ворсинки немедленно впились в голую шею.
В общаге ещё не топили. За окнами лужи уже затягивало к утру слюдой, плевки вмерзали в выщерблины асфальта крошечными айсбергами. Унылый пермский пейзаж успел растерять золото листвы — единственное неподдельное, природное. Голые, седые от холода, ветви на фоне фасадов и их хаотичные тени смотрелись цепями входивших в моду металлистов. Но с шестого этажа гризайль поворачивавшего на зиму октября не был виден. Если нужно было понять, что за кипеш во дворе общаги, пришлось бы встать коленями на подоконник и вжаться в стекло.

Мара не могла: от высоты её мутило, а ещё страшно хотелось спать. Она приехала ранним утром из Свердловска, городской транспорт ещё не ходил, но до общаги было рукой подать — пересечь трамвайное кольцо, вынырнуть из скверика. Вещей было не много: полупустой коричневый чемоданчик. Тёплые, по сезону, оставались дома, куда она ни за что не хотела возвращаться. В курточке из плащёвки было зябко, поэтому под свитер она против обыкновения надела майку и даже бельё. Не знаю, насколько это действительно сохраняло тепло, но психологически давало ощущение одетости. Таха одолжит ей подбитый «чебурашкой» плащ.

Одеяло не очень-то спасало, Мара ёжилась и прислушивалась, не зашипит ли в трубах отопления. Потом заснула. Разбудили её Таха с новыми подругами, у математиков отменили последнюю пару. Девочки включили свет, и сиреневый сумрак комнаты уполз в угол за шкафом и под длинный стол. Белое свечение ртутных ламп, двумя заснеженными бороздами пролёгших по потолку, было холодным, как воздух за окном. Из-под стола вытащили укрываемый от коменды хромированный чайник, лохматый шнур воткнули в разъём на чайнике и в розетку, защёлку на двери повернули от неприятных гостей и стали накрывать к ужину. Высокая девочка с рыжим хвостом пластала кругляш дарницкого, Мара пока не запомнила имён Тахиных соседок.
Она потянулась к пачке «Опала» – в коричневой в мелкую клетку «юбке».
-Ты что? В комнате не курят, надо в кухню идти! – замахала Таха.
Мара сунула ноги в чьи-то тапки, и подруги вышли.

Таха была одноклассницей, они жили в соседних домах, но познакомились после восьмого, когда их отправили в трудовой лагерь, слив всех хорошистов и отличников параллели в один класс.
Таха тогда дружила с высокоскулой девочкой, похожей на светленькую вокалистку из АББА. Но в течение года компании и девичьи пары
перегруппировались, и к выпуску они с Тахой уже делились такими секретами, которых не раскроешь маме. Впрочем, ТАКИХ у Мары тогда не было.
А теперь есть.

За предыдущий год Мара написала Тахе пару проздравительных открыток, и те с опозданием: никогда не была аккуратной в переписке. Родня обижалась. Обиделась и Таха. Но о чём ей было писать — как она провалилась на экзаменах? Девочка, не получившая золотую медаль только из-за этой долбаной физры?
И вот она свалилась на Таху со всеми накопившимися новостями, которые нельзя было доверить письмам.
Она не знала с чего начать. Подруги приоткрыли балконную дверь в просторной кухне, на плитах кипели какие-то холостые супчики, магазинные пельмени, на паре сковородок поджаривалась картошка на сале, от запахов свело желудок. Мара вдолгую и с удовольствием затянулась. Табачный дым унял первую волну голода, это было проверенное средство. Сигареты – заботливый друг бездомных девочек.
– Монеток дать? Маме звонить будешь? – участливо спросила Таха. – В фойе междугородный автомат.
Сердце ныло, но звонить она не будет. Наверное, маме легче смириться с тем, что у неё больше нет дочери, чем иметь ТАКУЮ дочь. Сделав за маму это невозможный, но как ей казалось, справедливый и всех устраивающий выбор, Мара ненадолго усмирила бунтовавшую совесть.

В кухню заглянули девчонки:
– Вы есть-то будете?
Этажом ниже уже громыхало: дискотека. Ели медленно, чтобы успеть ощутить сытость скудного ужина. Вяло переговаривались: идти-не идти. Вылезать из гетр, свитеров и фланелевых тёплых халатов никому не хотелось. Девочка с рыжим хвостом потянулась за зеркальцем и начала красить губы. Значит, пойдут.
Началось шумное весёлое переодевание, всегдашняя девичья толкотня.
Когда они спустились в рекреацию с прыгающими световыми пятнами цветомузыки, играл медляк. Парочки в дрожащем свете держались на разном расстоянии: кто на пионерском, кто на таком, что можно было схлопотать от студсовета.
Мару тут же кто-то дёрнул за рукав. Она обернулась: высокий, лохматый, с открытой улыбкой, кадык выпирает сквозь тонкую синтетику водолазки.
– Я не танцую, – резко сказала она.
– А зачем пришла? – удивился незнакомец.
– Стену подпирать. Говорят, у вас давно ремонта не было. Как бы не рухнула.- Маре хотелось сказать что-нибудь ещё столь же нелепое, но парень расхохотался.
На них оглядывались. Одна девочка, как показалось Маре, посмотрела зло. Наверное, считала своим этого долговязого.
– Ладно, пойдём, – она закинула ему руки за шею и сцепила замком. Маре отчаянно хотелось скандала.

7.
Мару всё время швыряло к высоким. Даже у рыжего парня прозвище на районе было не Рыжий, а Длинный – эта характеристика превосходила очевидную первую. Мара полыхала ненавистью, когда вспоминала о своём первом опыте. Перемежающиеся кровавые красные, бледно-зелёные – как то, что он выплюнул тогда на простыню, и ей пришлось лечиться – синие и жёлтые яростные вспышки в дискотечном зале исходили, кажется, от неё, а не от четырёх фонарей на диджейском пульте.
Мара вспомнила — и горло высушил гнев. Они переминались с ноги на ногу под какую-то плаксивую мелодию, студент что-то шептал ей в ухо, она не могла ответить. Его плоть ожидаемо бруском вдавилась в её живот. Как же она ненавидела эти в секунду выраставшие бугорки под разъезжавшимся зиппером джинсов! Мара оттолкнула наглеца и резко пошла к выходу по прямой, смещая парочки с орбит, задевая танцующих плечами и локтями; ей вслед возмущённо шипели.
В коридоре у торцевого окна дымили. Она показала жестом указательного и среднего пальцев: закурить. Ей тут же протянули сигарету. Кто-то щёлкнул зажигалкой. Из-за спины, с подоконника, вытянули ополовиненную бутылку тёмного стекла. Мара отхлебнула, но спазм ещё не отпустил её гортани. Красноватая сладкая струйка сбежала на подбородок. Кто-то — она различала только силуэты — потянулся слизать.
– Ты чо, мать! – услышала Мара. – Всё закрыто уже, тратишь драгоценное.
Ей освободили место на подоконнике, она села, ощутила спиной льдистое оконное стекло. Если надавить сильнее, рама выломается или нет? Интересно, осколки стекла застрянут в свитере или достанут кожу? Это очень больно?
Она тут же почувствовала твёрдую ладонь на позвонках.
– Осторожно, Или у тебя крылышки отросли? Дай-ка проверю, – ладонь скользнула под свитер, к худым лопаткам.
Мара высвободилась, повернула лицо на этот голос.
– Я трезва и труслива. Если хотите соскребать меня с асфальта, придётся сильно напоить, – отчётливо выговорила она. – Но всё ведь уже закрыто, верно?
Она сделала было шаг, чтобы вернуться в свою — точнее, в Тахину – комнату, но увидела в конце коридора этого парня, в водолазке. На его руке повисла та самая девчонка, со злыми глазами.
Парень смотрел в их сторону — компании у окна. Наверное, решал: подойти, или нет. Вадим? Володя? Он представился, но Мара заранее решила, что имени запоминать не будет. Девчонка потянула его за собой. Они скрылись за поворотом, ведущим к лестничной площадке.
Ей тоже нужно было на лестницу. Выждав немного, Мара побрела в комнату. Девочки почти все уже были дома. Собирались гасить верхний свет. Мара успела увидеть неодобрительные взгляды. Одна из них оказалась одногруппницей злой девочки. Видно было, что успели перетряхнуть бельё Тахиной гостьи.
Тахина койка стояла под подоконником. Мара была тощей, они вполне поместились вдвоём.

8.
В субботу Таха на пары не пошла. Они с Марой оделись потеплее — Таха её экипировала своими вещами — и поехали в речпорт. Вода всегда успокаивала Мару. Павильоны «Соки-воды» и пирожковые уже закрылись после сезона, навигация заканчивалась. Они купили (Таха купила) одну булочку по дороге и сейчас облокотились на парапет и неторопливо ели. Чайки укрылись где-то под сводами пакгаузов, некому было хватать куски из рук.
Тёмно-коричневая камская вода уже загустела и отяжелела, через каких-нибудь пару недель начнётся ледостав.
За спинами девочек вспарывали холодный плотный воздух гудки поездов — через дорогу каменные терема станции «Пермь Первая». Можно уехать в Питер, где у Мары никого не было, можно вернуться в Свердловск.

Этим летом она там изрядно покуролесила. Исполнила так, что даже проректор запомнил её имя.
Ехала она не поступать — ей уже было, по большому счёту, всё равно, выучится ли она, кем будет работать, где завоюет славу, которую ей с детства прочили. Маре просто нужна была причина вырваться из города, где её всюду настигали эти жуткие звуки горлового щёлканья — знак принадлежности к району. Не рассказывать же родителям, что она умирает от страха, выходя на улицу. Её ругали даже за четвёрки в четверти, как бы она обрушила на семью такую неприглядную правду! Что бы они ей сказали? Опять сделали бы виноватой?

В Свердловск они двинули с Яной. Их заселили на Чапайку. В комнате были ещё две девочки. Златовласка с густыми щёточками ресниц — с ней они подружатся на всю жизнь — и внучка уральского революционера, миловидная и незапоминающаяся.
Яна была изящная тонкокостная брюнетка с круглым улыбчивым лицом, на котором уютно расположились смешливые светлые глаза, аккуратный, даже крошечный, носик и полные губы. Мара тоже была худой, но угловатой, а Яна — плавной.

Успешный творческий конкурс (Мара получила оценку пять с припиской «настоятельно рекомендована», и надо же было просрать удачу на экзаменах!) они отметили в общаге.
Бутылка сухого — пришла ещё пара абитуриенток из соседней комнаты. Ни о чём. Они были веселы просто так, без вина. У Мары был подаренный на окончание школы кассетник. Они с Янкой залезли на стол танцевать.
– Джонни, оу, е! – подхлёстывала их Джилла из колонок.
Златовласка Катька смеялась, закрывала лицо руками, строгая Надя сидела в углу с отсутствующим видом.
– Ой, девочки! – вскрикнула Катька, показывая за окно.
Напротив в доме на балконе второго этажа, вровень с их окном, стояли и семафорили им двое мужчин. Яна с Марой переглянулись, их танцевальные движения стали более вызывающими. Хотелось посмеяться над олдами — по виду, им было не меньше тридцатника. Бретелька сарафана соскользнула с Мариного загорелого плеча.
– Ушли, – прокомментировала Катька. Девчонки издали победоносный клич. Противник был изгнан.
Композиция, поставленная по второму кругу, ещё не закончилась, как раздался стук в дверь.
Они спрыгнули со стола — вдруг, коменда или побеспокоенные шумом старшекурсники.
На пороге стояли те двое из дома напротив.
– Что-то празднуете? – спросил один и выставил вперёд руки с зажатыми за серебряные горлышки бутылками шампанского. Наверное, держали дома стратегический запас.
Девочки смутились. Выходка представлялась безнаказанной, пока их разделяли оконное стекло и улица. Но теперь мужчины, взрослые, стояли нос к носу. Как держаться с ними, девочки не знали.
Надя уже обмирала в своём углу. Катька смотрела распахнутыми кукольными глазами, застыв у окна.
– Может, к нам? – оценив обстановку, позвали визитёры. – У нас мастерская, посмотрите на самоцветы.

Спустя несколько лет, когда Яна уже закончила Универ и подрабатывала редактированием буклетов ювелирного дома, выяснилось, что мужики не врали. Они действительно были художниками, ювелирами. Один — хорошо известным в Свердловске. Как могло бы всё повернуться!
Не знаю, сожалела ли Янка, пребывавшая в состоянии развода с толком нигде не работавшим Ростиком, тем самым старшекурсником с физфака, который выгнал непрошенных гостей.
Ростик, куривший во время описываемых событий на лестнице (обитель девочек была как раз напротив) ввалился в комнату с другом, они предложили мужчинам «выйти» и о чём-то тёрли в коридоре. Вернулись победителями.
Жили они этажом выше, как оказалось, в той самой комнате, куда приглашала стрелочка написанного крупными буквами объявления: «Девушек, не прошедших дефлорацию, ждут в триста пятнадцатой».
Смешно, но они с Яной не знали этого слова и навели справки у девушек постарше.
Выходило, что Мару уже не ждут. Но они очутились в этой комнате обе.

Инка

Мара долго думала, что рыжая Инка из их класса – самая верная подружка. Когда Мару увезли родители, каждый праздник она выуживала из почтового ящика поздравительную открытку от Инки или конверт, в местах склейки несколько раз перечеркнутый пастой (чтоб понять, не вскрывали ли на почте) и исписанный на обороте обязательными фразочками вроде “жду ответа, как соловей лета”.
Повзрослев, Мара узнала, что у Инки десятки адресатов, к тому же девчонка охотно включалась в цепочки “перешли письмо с вложенным рублём десяти людям и получишь сто” (наивный прообраз финансовых пирамид) .
На Маре цепочка вечно обрывалась – то скучно было переписывать одно и то же десять раз, то в доме не находилось чистого конверта, а топать до киоска было лень. Но Инка попыток не оставляла, прилагая к «письмам счастья» короткий отчёт из сплетен об общих, давно не интересных Маре, знакомых – или даже вовсе не знакомых ей.
Инку растила маленькая миловидная мать, буфетчица на каботажной линии. От матери Инка мало что взяла – разве только рыжину волос и домовитость. Это была смешная девочка с широким лицом и носом со вздёрнутыми ноздрями, что делало его похожим на пятачок. Розовая кожа окончательно делала девчонку схожей с мультяшным поросёнком. Инка была рослая, корпулентная и длинноногая. Могла огреть портфелем по голове тех, кто позволял себе дразниться.
Удивительно, но Инка первая из всех выскочила замуж, затем овдовела и поменяла ещё пяток мужей – официальных и сожителей.
Из-за врождённой болезни почек Инка почти не работала – какую-то ей выхлопотали пенсию, да обеспечивали мужья – и пару раз в год ложилась в больницу.
В их райончике она была кем-то вроде негласного старосты. Всегда знала, что у кого случилось, организовывала сборы помощи, руководила похоронами.
Похороны и особенно поминки Инка самозабвенно любила – они позволяли ей развернуться во всю ширь, проявить недюжинные знания о ритуалах, приметах. Инка была полна суеверий и – как бы это? – научно в них подкована. Она первой после врача и участкового оперуполномоченного входила в дома, где был покойник – настежь отворенные калитки оповещали о печальном событии всю округу.
И тут начинался перформанс. Инка раздавала поручения, молниеносно исправляла оплошности растерянной родни, указывая, что откуда убрать, а что куда поставить, следила, чтобы в столовой не перепутали очередность поминальных блюд и чтобы тосты говорилось по старшинству.
Мара каждый раз поражалась Инкиной суетливости, пока не сообразила – поднаторевшая в искусстве горевания давняя подружка помогает осиротевшим семьям не погрузиться в мрак потери с головой, вытесняет потустороннее будничным.
Вернувшись на родину, Мара несколько раз пересекалась с Инкой в этих обстоятельствах – хоронили рано ушедших общих подруг.
– Умерли от любви, – каждый раз заключала Инка, и по коротком размышлении Маре приходилось соглашаться с диагнозом мудрой Инки.
Сгоревшая от рака тридцатилетняя Ленка, в одиночку растившая сына в родительском доме, где из гордости никогда не садилась за общий стол, довольствуясь сигаретой натощак и строго одной чашкой кофе. Ленка была жгучей красавицей (Мара уже и на своей шкуре убедилась, что красивым в любви не везёт), родила вне брака ( на что даже находившаяся уже при издыхании советская система смотрела косо), выходила из дому только на работу, в остальное время прячась от соседских глаз, и продолжала сохнуть по своему соблазнителю. Спохватились, когда прежде сочная и округлая Ленка истаяла до тени, на неоперабельной стадии.
Идочку сожрал туберкулёз – спешила к любовнику и пренебрегла алгоритмом безопасности в диспансере, что-то упустила и цапанула на работе бациллу. Лекарства не помогли.
Идочку Мара иногда встречала на углу соседнего дома – туда она приезжала повидаться с матерью, а в дом, где были маленькие племянники, не заходила. К Маре тоже не заходила и в больнице себя навещать запретила, подружки созванивались.
Последний раз Мара разговаривала с Идочкой вечером, та жаловалась на отсутствие аппетита, и Мара пообещала завтра передать с матерью баночку икры. Но когда после работы пошла к соседям с этой баночкой, оказалось, нести уже некому.
Стоя в Троицкой церкви над гробом подруги, Мара ощутила страх: круг смыкался.
Следующей ушла Инка. Ей не было и пятидесяти.
В анамнезе Мары – двое выпавших из окон любовников. Которых она не собиралась пережить. Но вот задержалась как-то. Нет, Маре не суждено умереть от любви.
Может быть, от сердца.
Как вся её родня. Пусть это случится во сне.

Нерастраченное наследство

С безумием Мара всегда была на короткой ноге.
Дайте посчитаю, говорила Мара подругам: Борис, Жорик, Андрей, мать Андрея, малахольная Танька, попавшая под грузовик, её собственный, Марин, брат…
Про Бориса говорили, что он такой после бомбёжки. Мара не помнит, сколько ему было лет. Всё детство, завидев его долговязую фигуру с вытянутыми по швам, не шевелившимися при ходьбе руками (хотя, когда он говорил, то отчаянно размахивал ими, помогая – как ему, должно быть, казалось – сбить разбредавшиеся слова в хоть какую-то отару смысла), Мара пряталась за угол или за дерево. Размашистыми шагами Борис, даже в июльскую жару бывший в коричневом шевиотовом костюме, направлялся к их калитке. Бабушка, по обыкновению, была дома — из-за давления, которое редко опускалось ниже двухсот и которое пытались сбить пиявками (фиолетово-чёрные сытые твари, которых Мара тоже боялась, как и Бориса, каким-то брезгливым страхом, обитали в литровой банке на подоконнике в прихожей), её вывели на первую группу в 39 лет. А через год бабушка стала бабушкой Мары, но не нянчила — с младенцем ей было трудно, и «из города» (так у них назывался центр) приезжала её старая тётка, выпестовавшая всех детей в своей округе, пока их не распределили по садам.
Но кухней бабушка занималась: сидела на табурете на продуваемой веранде, перебирала фасоль и резала овощи в постный борщ: пастернак, буряк, обязательно болгарский перец, капусту, и, когда заканчивался картофель старого урожая — кабачки вместо него. В жару миска ледяного борща из холодильника была самый цимес.
Борису наливали в глубокую большую тарелку «для первого». Мара водила ложкой по пунцовой лужице в подтарельнике – это была её порция. Первое она не любила. Её детское «Маишику мяска!» вошло в семейные анекдоты.
Бабушка как могла пыталась поддерживать разговор с гостем, он приходился ей двоюродным братом. Вечером его забирала мать — старшие обращались к ней «тётя Люба». Кем работала тётя Люба, Мара по детству не запомнила, была у неё какая-то должностишка.
Жили они на следующей улице, двумя кварталами выше. Несколько близкородственных семей, три небольших дома на одном «плане» — так на юге назывались земельные участки под частную застройку.
Там и обитала почти вся их гонористая порода, — высокие, блондинистые, высокомерные — прибывшая после революции из местечка Пружаны. Из всех выбивалась только баба Вера — низенькая коренастая заполошная и страшно говорливая – «Трындычиха», звала её за глаза родная Марина бабушка. У бабы Веры (странно, что так называли тёти Любину сестру, но да – она шла под званием бабы, возможно, из-за того, что у Любы не было и не могло быть внуков, а у Веры он был. Ровесник Мары. Они и в школу пошли в один класс. Хотя Андрей приходился троюродным братом Мариному отцу — проклятие больших южных кланов, где перемешаны возраста и степени родства.
Андрей был от Веркиной дочки Лиды — миловидной разведёнки с льняными волосами. Мара помнит, что когда Лида приходила пошептаться с её матерью, в комнаты, вместе с терпким воздухом тайны, вплывало и ощущение праздника: волосы Лиды, как у немецкой куклы, подаренной Маре нянькой (какая-то морячка расплатилась с бабой-няней за то, что сидели с её ребёнком), были красиво уложены, платье перехвачено поясом на тоненькой талии, и к этому поясу приколота тканевая гроздь цветов — такие броши, вместе с клипсами, были в моде в Марином детстве. У Лиды была перламутровая губнушка, Лида красила ногти (а мама — нет), и от неё пахло прозрачными духами (мама носила шипристые, вроде «Пиковой Дамы»).
Однажды Андрея не привели в школу, а встревоженная учительница как-то странно поглядывала на Мару. Придя с уроков, Мара услышала поразившую её новость: Лида умерла. Это была первая смерть на Мариной памяти. Они, конечно, навещали одинокую тогда могилку на самом краю кладбища, начинавшегося выше прямо по их улице. Здесь лежала баба Маня, в одиночку построившая их дом из саманных блоков в пятьдесят первом году — на месте превращённого в пыль авианалётами. Но Мара была слишком мала, чтобы помнить эту смерть. Баба Маня скончалась во сне, под утро, с книжкой в руке — полночи, как всегда, боролась с бессонницей. Не дозвавшись её с утра, Марин отец (они жили на другой половине) влез в окно и обнаружил бездыханную хозяйку дома. Маре был год. А баба Маня была чуть старше сегодняшней Мары — шестьдесят.
И вот красавица Лида. На похороны Мару не взяли — девочка боялась покойников, и каждый раз, когда под окнами показывалась траурная процессия, предваряемая исковерканным трубами самодеятельного оркестра Шопеном, убегала вглубь двора и со всей силы зажимала ладонями уши. Но после ей приходилось подниматься на горку в школу, и Мара старательно обходила втоптанные в уличную пыль тревожного цвета гвоздики. Считалось, наступить – уйти вслед за покойником.
Поползли слухи, что Лида не просто утонула — как все в семье, она была отличной пловчихой, о чём говорило красивое очерченное оголовье плеч, – а бросилась в воду с катерной стоянки в порту и разбилась о поросшие колючими водорослями и ракушкой бетонные глыбы.
Так в Марино сознание вошло ещё одно страшное слово — самоубийца. Детская травма повторится — когда в сибирском городе найдут повешенным младшего маминого брата. Станут говорить, что он умер от кровоизлияния в мозг, когда поднимал штангу (дядька был профессиональный спортсмен — хотя называлось это иначе, ведь спорт в СССР был исключительно «любительским», и его трудовая лежала на каком-то заводе) на соревнованиях. Дядька был любимец «той» семьи, как всякий поздний ребёнок, последыш многодетной фамилии.
Но чуткий Марин слух проникал во все семейные тайны, обсуждаемые за притворённой дверью, да и мама в канун Троицы стала жечь свечу, и девочка узнала, что дядька мучился ревностью и влез в петлю сам. После него осталась Наташка, почти ровесница Мары, с которой они каждое лето, съезжаясь к сибирской бабушке, соперничали за её внимание и даже, кажется, таскали друг друга за косички. У Наташки они были густые светлые, а у Мары смоляные и тощенькие. Мара совсем не походила на «ту» родню, и в этом девочка видела причину «холодности», с которой её там принимали. Всё это было неправдой: любовь «той» родни и впрямь отличалась от горячего восторженного служения южных бабушек-тётушек единственной внучке, курчавому идолу, но лишь в силу того, что у «той» бабушки внуков было вдоволь – от шестерых детей.
Оставшийся сиротой Андрей поначалу числился просто проказливым, плохо успевающим учеником, а потом наблатыкался в интернате, водил дружбу с картёжниками, женился в восемнадцать на женщине сильно старше себя и проявлял прочие признаки душевного нездоровья.
Жизнь его оборвалась в конце девяностых на какой-то блатхате, где его, щуплого, иссушённого язвой желудка, забили до смерти и выкинули на улицу.
Мару какое-то время тревожила совесть — она не пыталась как-то поправить жизнь родственника, отделываясь подачками. Иногда Андрей, пьяненький или обколотый, повисал на их заборе и звал : «Сеструха, сеструха!» , она выносила деньги и продукты, сколько могла, в дом не приглашала — знала, что их обворовали в первый год по возвращении на малую родину по его наводке. Вынесли всё — и не нужную в условиях юга шубу и даже не вскрытые тюбики зубной пасты. Не то что бы не простила — простила. Но остерегалась.
Незадолго до этого одна за другой ушли из жизни его попечительницы, опекунши, ближайшие родственницы: бабка Вера, почти выжившая из и без того не большого ума, и малахольная Танька — красивая, как почти все женщины в этом клане и так же не умевшая устроить личную жизнь. Её размотало колёсами фуры в двух шагах от дома.
Но ещё прежде, чем Мара привезла из дальних краёв мужа и ребёнка, погиб Жорик, её бездетный двоюродный дядька. Жорик её по детству баловал, и всё же, приходя к ним в гости, Мара его побаивалась: он весь был в наколках. Жорик хорошо рисовал (тоже семейное), населяя ватманские листы бесконечными церквями, крестами, куполами, ликом Иисуса — в семидесятые это было форменным сумасшествием, но комиссия признала его больным не за это. Подростком он угонял машины, и каждый раз это были грузовики; накатавшись по пыльным кубанским бетонкам, он бросал машину где-нибудь в поле. Имущественного мотива в составе преступления не было. «Из хулиганских побуждений» – значилось в постановлении суда. Нана, его мать, брала подработки (стирала на дому халаты персоналу своей поликлиники — она была медичка), выплачивала ущерб (за потраченную соляру или бензин, шофёрский простой и всякие накладные расходы, чтобы сына не посадили – однажды всё же посадили, и она, бедная, завербовалась в Якутию, по месту отбывания назначенного сыну срока). Кто-то ей подсказал, что решать нужно не с юстицией, а с медиками, так Жора получил диагноз.
Погиб он тоже под колёсами: влетел на подаренной матерью «Яве» под выруливавший из переулка «БелАЗ». Следующий владелец мотоцикла, который долго никто не покупал, как говорили, разбился насмерть.
Когда у брата стали проявляться признаки душевной повреждённости — крайняя жестокость и безразличие к чужой боли, – это видела только Мара, родители отмахивались.
Гром для них грянул, когда сын бросил на середине учёбы престижный ленинградский институт и отправился в армию, откуда его очень быстро комиссовали. Домой брата забирали из Пермского госпиталя, где его вводили в инсулиновый шок и надолго оглушили. Мама и врачам не поверила. Уговорила отказаться от нерабочей группы, которую люди добивались и выпрашивали, суя в карманы врачебных халатов пухлые конверты.
Отец к тому времени уже умер, и брат повис на маме и Маре. Точнее, мама содержала его, а Мара — маму. Свою мизерную пенсию брат считал незаработанной и подчистую раздавал попрошайкам и погорельцам. О том, что мама тоже нуждается, он ни разу не подумал — не вмещалось в его голове, набитой патрологией и церковными проповедями.
Практическую часть декларируемого им человеколюбия пришлось осуществлять Маре, пахавшей как лошадь — нет, целый табун.
Кто бы знал, что эта девочка, которую родня сразу после школы записала в непутёвые и которой стыдилась, на многие годы станет единственной опорой семьи.
Мара поневоле размышляла о том, не коснулась ли родовая порча её собственного рассудка. Тем более что её эксцентричность, вечная непокорливость и вспыльчивость заставляли родню всерьёз обсуждать, не показать ли девушку психиатру.
Безумие, так часто наблюдаемое вокруг, было притягательно для Мары. Она воспринимала его как возможность сбежать от угнетающей действительности, от вечных семейных дрязг и личных драм.
Всего лишь нужно подольше задержаться на этой мысли и соскользнуть в помешательство, как Алиса в кроличью нору. Впервые Мара ощутила, что для неё это возможно и даже легко, когда сидела с затёкшими до онемения ногами в потёртом кресле в таком же потёртом доме недалеко от площади Пятого года, а адрес она не скажет, чтобы не вызвать назойливых расспросов. Да, тот самый дом. Да, знакома. Да, тесно. Теснее не бывает — его восставшая плоть впаялась в неё на всю глубину. Так, что колкие каштановые завитки вплелись в смоляные. Мара узнала вкус собственной крови, когда его язык раздвинул ей челюсти и стал хозяйничать в тесном рту. Через несколько дней со всем было покончено. Он отбыл на северо-запад и ни разу не вспомнил о ней в письмах; милосердный Женя передавал её выдуманные приветы, когда читал эти письма вслух.
В тот раз она просидела весь день в одиночестве, вначале в рассветном сумраке, затем в тусклом свечении пасмурного дня, нехотя заглянувшего в низкие окна и облизавшего глянцевые поверхности зеркала, хромированного чайника и оставленных на столе бутылок, кинувшего пару светлых заплат на линялые обои, и так до густых вечерних сумерек. Женя опять был ею недоволен — может, из-за того, что она не соглашалась вынуть из воротника пальто медицинскую иглу, много раз входившую в священную плоть того, уехавшего. На эту нелепую брошь косились прохожие, уже привязывались дружинники, Женя терял терпение. А может, из-за выказанной Марой ревности, когда она зачем-то позвала с ними на танцы в Дом офицеров знакомую девочку из общаги, а после злилась Жениной вежливости, заставившей его уделить обеим равное внимание. Женя не терпел ни малейшего проявления низких чувств и тут же карал за плебейство подчёркнутой холодностью.
Вот она, Мара, и застыла в этой медитации в нетопленой комнате, угадав, что сознание можно удержать в этом заповеднике безмыслия и галлюцинаций. Но провалиться в заветную нору так и не успела. Вслед за вернувшейся с занятий Ниной, щёлкнувшей выключателем и впустившей в комнату жёлтый режущий глаза свет, появился Женя. Он всегда каким-то чутьём угадывал подкрадывавшуюся к .Маре опасность и появлялся на пороге в решающий момент. Пригнувшись, чтобы не задеть макушкой притолоку, он входил, скидывал плащ или шинель – смотря по погоде, в два шага пересекал комнату и обхватывал Мару.
В этот раз он с трудом вынул её из кресла — она словно окоченела в позе эмбриона, перенёс на топчан и аккуратно стал выпрямлять затёкшие руки и ноги. Усталый, сердитый, обеспокоенный — Мара не могла сквозь слёзную поволоку рассмотреть выражение его лица. Нина пошла вытряхивать террикон окурков из блюдца, служившего пепельницей, открыли окно проветрить — с трудом поддавшиеся многократно отсыревавшие и разбухшие рамы опасно застонали, но стёкла остались в пазах.
Мару мутило от курева и голода, её умыли холодной (как будто в доме когда-нибудь водилась другая!) водой, заставили выпить сладкого чая. Она ждала продолжения экзекуции, но Женя смилостивился, помог одеться и увёз её к себе в Пионерский.
Однако опыт запомнился, и ещё несколько раз Мара боролась с искушением довести дело до конца.
Потом, во взрослой жизни, когда её порабощала усталость, она шла к морю, выбирала место помалолюдней, садилась на ступени маршевого спуска к воде и вгрызалась зрачками в темнеющую воду, пока быстро опускавшаяся на город южная ночь окончательно не растворяла во мраке границу двух сравнявшихся по цвету лоскутов пейзажа – моря и неба. Очнувшись, Мара брела на остановку и последней маршруткой уезжала домой, потому что утром ей нужно было сдавать полосную статью.
Она так никогда и не позволила себе роскоши воспользоваться наследственностью и остаться по ту сторону реальности.

Последний день в Свердловске

Я пыталась увидеть этот день глазами моей мамы, приехавшей за мной – не знаю, как ей удалось отпроситься с работы – заканчивалась вторая четверть, время диктантов.

И я не понимаю, как она выдержала. Всё, что она увидела, было абсолютно неприемлемо для неё.

Нетопленная квартира на первом этаже деревянного двухэтажного дома. Даже полы не везде – в задней комнате просто утрамбованная земля. Сантехника сломана. Вода только ледяная. Читать далее

Привет, мир!

ВАЖНО:

Заявки на публикацию своих произведений в журнале «Новая Литература» направляйте по адресу NewLit@NewLit.ru (тема: «От автора»), вложив в письмо ссылку на свое произведение, опубликованное на NOVLIT.ru.

Обратите внимание: журнал «Новая Литература» не принимает к публикации произведения с других сайтов, кроме http://novlit.ru/.