Архив рубрики: Без рубрики

О вещах

сегодня я хочу потолковать о метафизике вещей, потревожить философию предметов как таковых; день в присутственном месте завершен, и я схожу по лестнице, нарочито артикулируя обрушения стоп на несчастную плитку, будто заколачиваю сваи или, лучше, пытаюсь клацаньем челюстей сыграть марш из «Любви к трем апельсинам» – столь созвучный моей поступи пронзительной раскосостью мелодической линии – и, одновременно с тем, живо представляю, как благодаря слезной полустарческой близорукости попадаю ступней мимо ступеньки, проваливаюсь в пустоту, и, претерпев ряд кульбитов, бьюсь затылком о заточенное ребро, кстати, окно на лестнице здесь витражное – цветов лопнувшего арбуза

утром мне удалось упорядочение моих юношеских поползновений мудрствовать, на подобное выкладывание стройного созерцания из кусков мысли способна лишь люминозная мощь сновидения, в нем я долго карабкался на фарфоровую пирамиду, гладкие подушечки ее облицовки были окрашены в крокодиловые и фламинговые тона, наконец, вверху, в декорациях открывшейся звездной ночи явилась голова, кажется, лошадиная, парящая в Млечном Пути, нет, сказал гипнагог, это сфинкс, а я понял, что это, быть может, охема, повозка Психеи

итак, четыре стихии слагают мироздание, но ключ в том, что каждое сущее имеет – что бы вы думали? – рюмочную талию: и девушка Наталия, та, что белобока, краснощека, синеока, и мышь, и камень; эта тонкая талия – багровая черта, отделяющая смешение четырех элементов низшего мира, от их царственного пребывания в умопостигаемом и супранатуральном; в подлунном мире элемент земли – косность замкнутости в единичном бытии, согласись, эта лоснящаяся мягким светом курительная трубка – только трубка, и ничто иное, воздух изображает тленную коррупцию границ, ибо нет четкости в очертаниях бытийствующих фигур, вода – неизбывная несамотождественность; но вот мы пересекаем зеркальную грань, и все тела расцветают, сначала словно срезанные этой гигантской плоскостью, но затем растекаются в ней своими сросшимися кронами, и там, в мире причин, земля означает нерушимую алмазность неповторимости, глубинное собство; воздух – тайную безграничность; вода – всеформность и меркуриальную текучесть, но, спросил я гипнагога, что же тогда огонь? огонь – вожделение к прорыву сквозь раздел, ибо высшее жаждет излиться вниз, а низшее – возгнаться вверх

я еду в такси, вспахивая взглядом густо-синее небо с мясистыми облаками, но почему, когда ты едешь, угол здания, острый, как пирамидион, движется, а небо, служащее фоном, стоит – хотя нет, угол ведь уходит назад, а небосвод, вместе с тобой, продвигается вперед – хотя, на самом деле, угол здания, естественно, неподвижен, а движешься ты вместе с такси, а небо не движется – но нет, оно движется относительно угла – о, Галилей, ты все запутал, как запутаны несоприкасающиеся, но неразмыкаемые кольца Борромео, кольчугой оплетающие душу вещей!

я вдыхаю влажный ветер, пахнущий гербарием из кленовых скелетов, достаю телефон, просыпаются иконки на экране, скругленные квадраты, в который раз, замечаю, что эти знаки напоминают живые испуганные существа, от тепла капилляров моего страшного пальца они сжимаются и тут же вновь разжимаются, мучительно-сладострастно раскрываясь, начинаю писать, итак, «день в присутственном месте завершен, я схожу по лестнице…»

Сонный паралич

кожистая пелена, черная, а может, кровоизлиятельно-коралловая, как анатомические пиратские знамена, еще за миг до того бывшая хрусткой коркой, размякла, встрепенулась и, взмахнув на прощанье собой, ибо она вся – крыло, рванула из поля зрения – и я проснулся; перекресток, слюдяные гомункулусы, красный – неподвижен, зеленый – шевелит лапками, точно приколотый булавкой, две замкнутые, но эфемерные вселенные, пузырьками паразитирующие на потрохах взрослых миров; я перед зеброй, в коньячных полусумерках справа надвигался рой сверкающих пенсне, по мере приближения они отпочковывались друг от друга, растягиваясь в перспективе, словно вырастающая по направлению ко мне абсурдная рука

молви, драгоман арабского сна, не оскорбил ли я домашних духов? потому что я взвыл и выругался, когда диванная пружина змеей укусила меня в стегно, прошло трое суток, в полночь безыменная фигура знакомо склонилась надо мной, и я в вязком параличе и в раблезианском ужасе не в силах заставить себя очнуться, а она беззвучно говорит, говорит, «ты, наверное, думаешь, что путешествуешь по древу?», и какая-то невидимая кадильница, кажется, отравляла всё дымом безутешности; а ведь в первом акте раздробленного сновидения мой взгляд вольно оттолкнулся от горчично-розоватого грунта какой-то планеты, с непостижимой быстротой удаляясь от нее, как в обратном кино – атмосфера, рванье облаков, покидаю, перебирая мягкие, расширяющиеся и сжимающиеся мешки пространств

уже здесь – сладкие болота цвета оливкового масла, потом замелькали голые колени сизых колонн, постукивая пустотой, будто кто-то играет на ксилофоне; я продвигаюсь мимо колоннады, и вот – священная лестница, треснувший кристалл плитки, одышка, ну да, три главные пытки – дыба, испанский сапог, лестница в учреждении, вечером, когда я разглядываю через лупу застывшие репродукции метафизического академизма, их пробегает старуха-матриарх, крича «Хур, сейчас придет Хур», то есть, пожар, какой это язык, не шумерский ли? знай же, скрытое пламя яростно жаждет оплодотворить магмой внутригранность эмалевых ландшафтов

 

* – слово «внутригранность» любезно подарено автору в частной переписке

Виньетка

смогу ли я войти, пусть седым, в те врата, что прячутся под видом виньетки на титуле книги, набранной неведомым иззубренным алфавитом, пахнущей чуть тлетворной ветхостью, она вспыхивала в течение жизни в моем сознании, меняя обложки и обличия – размышлял я, скрючившись на твердом сиденье стула перед экраном, лунно-стеклянистые глаза всматривались в ничто, в индейское лето за окном, гнутостью хребта смяты желудок, печень и пузырь – смогу ли я войти, коль скоро усыпан, подобно балаганам, увешанным лампами иллюминации, мягкими гнидами сумрачного психизма, и любая из них – мерзость, порожденная алчной трясиной межеумочного мира, опалесцирующие сущности тошнотворно отрастают от пола, колыхаясь и змееобразно виясь, лезут, с вежливостью осенних мух, под ресницы, в ноздри и в ушные раковины, я нафарширован страхом и нашпигован червями; незаметно я впал в прострацию полудремы, лоб теребил изнанку скрещенных ладоней, пальцы показались мне неправдоподобно длинными и пианистичными, потеряв, наконец, дневную нить, я окунаюсь в кишащее вечернее море людей, будучи почему-то осведомлен, что близятся бои без правил, их строгие правила упорядочивают борьбу геральдических символов – битвы изображений, поединки девизов и схватки тинктур, профили борцов мощны и крючконосы, с выдвинутыми подбородками, как те, что мастер намеревался запечатлеть в «Баталии при Ангиари», тут бесцветный голос прошептал: «азиатам можно», можно – что?

после тревожила странная и скрупулезная охота за снадобьями с бескрайних плантаций Морфея, этот сад алхимика пышно цветет не то на темной стороне век, не то – в зашифрованном образе – где-то позади затылка, вчера в обеденный перерыв устало слушал, как некто внушает нечто кому-то, нудно-обстоятельно, и в полузабытьи я воспринимал мерные звуки как вытачивание и обтачивание растянутой фигуры, и люблю я все отборное, крупное и вышедшее из моды, как имперские ассигнации; с годами глазные хрусталики обессилели, сетчатка прохудилась и намокла, легочные меха не управляются с воздухом; а ведь там встретит Ангел Порога, нет, он не летуч и невесом, он чудовищно тяжел и атлетичен, хищные крылья носа и расходящиеся от них плотные хребты щек будто подсвечены снизу потусторонним светом, и я замираю от ужаса, предполагая, что он скажет: плут, плагиатор, ты заслужил жестокую чесотку, но отнюдь не левитацию, и ты все равно не знаешь имени

впрочем, сейчас мы с вами прошли сквозь прямоугольный проем в черноте, если хотите, сквозь шлюз, и оказались за пределами данного рассказа, в холодном, подернутом рябью озере, омывающем несокрушимую дамбу иллюзии, любопытно, что, проделав топологический фокус, то есть, попросту, чуть проплыв каботажным способом вдоль обсидиановой стены, оттуда можно вернуться через такой же шлюз – но уже в другой рассказ; рекомендую выбрать «Осень куколда»

Невоплощенность

я приподымаю дверцу подвесной тумбочки, мягко лязгает металл, украдкой прикладываюсь зачем-то сухими губами к пористой коже своего плеча, ее плотность пахнет жарко и сонно, вчера гневное облако над этим городом занесло булаву, я видел бугроватую сигарообразность в закатном кумаче, позади меня зеркало, слева – ванна, я все еще держу створку, она ошеломительно чистая, как ослепительный март, вот стесанная по краю фаска и углубление вдоль периметра, опускаю, лязг, на глянцевой поверхности – полуотражение лица, на него наложена электрическая тень моей же головы, через дверной проем за мной с сардонической ухмылкой следят два карликовых бульдога – братья Гегель и Шопенгауэр, один в алом жилете, другой в голубом, по правде, я позабыл, для чего открывал дверцу

когда-то он был извергнут из небесных сфер, об этом напомнили пустые очертания головы, они мало изменились, о нет, он изгнан в телесность вовсе не оттого, что восстал, а затем, что колебался и не примкнул ни к одному из архонтских воинств, он хотел лишь исследовать и шлифовать камни, и в ниспадении воцарилась пасмурная недовоплощенность, это значит – твое восприятие в одночасье и чахло, и остро, тебе недоступна мощь обычных радостей, тех, что людям дарит жизнь, но ты корчишься, скажем, от обнажения известкового скелета атмосферы, этой стиральной доски, измочалившей хрусталик глаза, ты чуешь мраморно-белый дым, напитывающий воздух, когда сахар сыплется из мешка, стыд опаляет тебя невыносимее, но и восторг освобождения от стыдливости несравненно более жгуч, тебя преследуют и обступают метафизические джунгли Мейнонга, небываемые сущности, выструганные из воображения, ты вполне равнодушен к мужским игрушкам, кроме, разве что, холодного оружия, ибо оно похоже на силлогизмы, наконец, у тебя вызывает отвращение и ужас даже мысль о деторождении

туда я иду чуть-чуть иным путем, нежели обратно, в лабиринте обыденности высверлена крохотная петля, точно на хиромантической линии, для чего и почему – неизвестно, все знают, что никаких французских бульдогов в атласных жилетах у меня нет и в помине, зато есть шизофрения, он – джинн, созданный из лучшего, кардинальски-шарлахового огня, как может он не презирать сосуд скудельный, человека, ведь даже у Искандера Двурогого – это были только уродливые наросты, но кто об этом помнит?

Озеро

я вспоминаю, прободаемый иглой вины, Елену, ставшую мне советницей и наперсницей в любовных скорбях, когда-то мне шепнули, что фатум в одной из своих масок, в образе каких-то узлов планетных орбит, злокачественно утолщенных, предписал мне до конца жизни пребывать сосудом лжеучений – а заодно, говоря напыщенно, гноищем лихорадочного вожделения – будучи замужем, она опекала мою восторженность, настаивая на том, чтобы я не давал бабам спуску, ибо они признают только властность и силу, она работала продавщицей в галантерейном бутике, воистину, астрономические миры имеют некое сходство с царством насекомых, с ажурностью и жестокостью их безупречных обводов, но что суть небесные тела – разноцветное драже, рассыпанное по столешнице пустоты, или они обладают душой и разумом, как учил великий Ориген?

мне запали в память замшевые бумажники и кошельки на ее прилавке, бордовые и черные, яркие, как похоронные принадлежности, однажды, прекрасным днем, мы сидели с ней в кафе, кофе со сливками, здесь, в огромном, точно кафедральный собор, торговом центре, бьет фонтан, временами взмывая до верхнего яруса, туда, где плафон, подобный прозрачному куполу Пантеона, а в его обрамлении парит облако, похожее на Англию, трущуюся плоским надувным днищем о Ла-Манш, кто, вообще, решил, что главное – содержание, а не форма, разве с этими круглыми ядрами мороженого в легких блестящих кратерах способно сравниться оно же, но в липкой упаковке, аргумент мороженого, если я не ошибаюсь, первым привел еще Фома в «Сумме теологии», попутная мысль – глядя в ее голубые снежные глаза – религии Откровения делают с реальностью ровно то же, что происходит с деревьями когда у них спиливают мощные ветви – тонкие побеги прорастают прямо из ствола, оплетая его зыбкой сетью, и вот так же, напрямую от Верховного, падают веления и видения, испаряются грандиозные посредствующие космосы, неоплатонические вселенные, пламенеющие эпифеномены бездны, и мой эстетизм не в восторге от такой картины, потом я подумал, что вот это всё и есть «сингулярность» – фонтан, запах кофе, синие глаза, шершавое облако, смятое в гармошку застывшего мига

через много лет мне был сон – отчего-то все важное я узнаю в сновидениях – лиман в вечерней мягкой пустыне, Тмутаракань, то есть, было именно произнесено: «Тмутаракань», на зеленовато-коричневом небе – тусклые звезды, рядами, как гвозди в кожаной обивке, небо, скажу так, было до крайности необычным, оно, действительно, вздувалось влажными пузырями между звездами, вдруг мы – я и беседовавший со мной незнакомый друг, сухой и темный, словно крылья бабочки-траурницы – увидали на поверхности мелководного озера плывущее спиной вверх женское тело, я подбежал к нему, по пояс в вязкой жидкости, и тут меня обожгла острая смесь жалости и омерзения – туловище вместо человеческой головы венчал череп собаки, вываренный, прохудившийся по шву, вода кругом загустела, как белесый бульон рыбного супа, я догадался, что это – она, моя наставница, ее осудили и изуродовали за мое метафизическое блудодейство, и позвоночник парализовало ужасом, растворившим, не слабее пресловутого витриолума, фундаментальный гул и обертоны бытия

Гонки

я мысленно подпрыгиваю вверх, зависнув, эмблематизирую ногами недозрелое подобие поперечного шпагата, на мне, бог весть почему, что-то оливковое и бесформенное, то ли бермуды, то ли шотландский килт, а затем ноги плавятся, растягиваются и закручиваются в воронку, в эту сцену на кромке между бредом и явью преобразилось, видимо, важное утреннее событие – маникюрными ножницами срезаны были два волоска в левой ноздре, белых, как черви, сейчас я еду в метро, в вагоне, пропитанном жестким, будто дубильная кислота, светом, я в оцепенении недосыпа, в некий миг с молниеносностью арабских завоеваний ум затапливает коричневый вал, и – все уже другое, воздух бальзамирован можжевеловым благорастворением, я смотрю на перстень, наследство от матери, черный агат на пальце мерцает в прохладных лучах, а в нем отражаются приближающиеся квадриги «синих» и «зеленых», вот они прогрохотали уже совсем рядом, объезжают поворотный столб, мягкий толчок, стерильное освещение вагона, обтянутые джинсами бедра мужчины, развалившегося на сиденье напротив, под радиально-кольцевой схематической розой, они раздвигаются еще шире, до той степени, что это напоминает великолепно-непристойного фавна Барберини, не разжимая рта, я проговариваю табуированное ругательство – «фендер, стратокастер»

румяная громада Буколеона в дымке на горизонте, чудовищный керуб на крыше кажется парящим без опоры, жидкий мрамор Пропонтиды ясно чувствуется, хотя не виден отсюда, «синие» на грани катастрофы в решающей гонке, а я, вероятно, единственный в Городе, так и не решил, которой из партий отдать предпочтение, впрочем, это пустое, ибо я уже знаю, что на восточный берег прибыл караван, три года назад Исаак, слепой купец, обещал мне в уплату одной услуги несколько локтей бесценной ткани, той, что ткут из нити, испускаемой гигантскими пауками, живущими во дворце китайского автократора, и я собираюсь подарить ее Маргарите, гетере, тогда, быть может, златокожая сириянка снисходительно улыбнется мне, ядовито-серый качающийся пол вагона, я разглядываю переплетающихся пифонов обелиска и думаю о том, что династия напрасно потворствует ярости этих тупых иконокластов, и о том, что торговыми путями, вслед за купцами, приходит чума, приходят странные запахи, похожие на воспоминания несуществующей жизни, – и столь же странные учения, и, подумав это, несмотря на вопли толпы на ипподроме, я погружаюсь в забытье и вижу некоего бога, играющего на флейте, он гибок, как молодые побеги растений, о, Кришна, твоя сизая, в нежных пупырышках, опаковая кожа, и тут все осыпается вихрем сухих листьев, я разлепляю веки в метро, снова раскляченные ляжки сатира, его желтые глаза застыли в наркотическом веселье, судьбу взвесят прецизионные весы, господин Нониус, господин Верньер, воистину, нынче я имел не просто сон во сне, но испытал множественно повторенное углубление в эту анфиладу, есть ли у нее конец?

Ступня

родилась и проплыла мимо, в звездчатую слепоту за плечами, кубическая архитектурная сущность, изрытая углублениями тьмы и набухшая грозовым гранитом – коринфские колонны, фронтон с тимпаном, все, как положено, словом, пасмурный ампир, и от нее – почему от нее? – полудремотный мозг унаследовал лишь пирокластический голос манекена-автоматона, того, кто – о мерзость – восседает, как открылось, за кормилом несущегося в ночи автобуса, самовлюбленно мерцая линзами глаз и стимпанковым алюминием членов: «уважаемые ковбои, соблюдайте чистоту в салуне», удар вхождения в себя, да, конечно, «пассажиры, чистоту в салоне, etc», но зачем я грежу об ангеле Зандальфоне, и отчего сегодня во сне в меня, сквозь свистящий воздух, мчались светлые гвозди, длинные, как копья, но я наловчился их отбивать, зажав в обеих руках, точно кинжалы, такие же гвозди, далее – трещала камином, шелестела гусиным пером и конспирологическим шепотом сцена – молодой человек, и это я, архетипом вечного кандидата стоит перед закутанным в холодные тона сфинксово вкрадчивым кардиналом, итак, вновь испытание, о, этот многократный тахикардийный сон, а недавно приснилась река, текущая через наш город, вдруг она видится необыкновенно узкой, в три шага шириной – то есть, не вся река, а только в одном бутылочном горле, этакий брод Иакова, где тамплиеры воздвигли себе замок, и в странно-высветленном предутреннем небе – россыпи галактического песка, закрученные улиткой, потом фон из шелково-зеленого становится атласно-синим, и там же, в этом сновидении, были мои школьные друзья и подруги, однако фокус в том, что я их никогда раньше не знал, но я горько плакал во сне, поскольку меня ждало разлучение; занятно, в детстве, перемусоливая «Робинзона Крузо» с классическими гравюрами Гранвиля, я с замиранием караулил ту страницу, где этот неудавшийся работорговец, в меховом колпаке волхва, уже упокоившийся в одиноком блаженстве, натыкается на след голой ступни на берегу, и выкаченность его глазных яблок ужасает и магнетизирует, но вот – теперь я хочу найти такую ступню, а лучше две, на пустых камнях мысли, и тут меня внезапно сжимают в некий теннисный мяч, гугнивый и мягкий, и вышибают из этого пространства – куда?

Отслоение

сначала картами желтого пасьянса из кармана доктора выпадают ложные воспоминания, вроде того, будто рассказали нечто новое о твоем детстве, и вот, ты уже перебираешь внутренними глазами тонкие пластины памяти, ты, наверное, помнишь, как ворон с киноварными дробинами глаз, в темном венце из армиллярных прутьев клетки, цапнул тебя за младенческий палец, ты, наверное, помнишь, как наблюдал обряд переселения – двор и подъезд пасмурной хрущевки, где, о неутешительная истина, в действительности находились родные лары и пенаты будущего покойника – твои, то есть; впрочем, ворон, скорее всего, не был вопиющей конфабуляцией, и, кажется, именно он заразил мою кровь гнусавым пением зла; я беру скальпель, забытый доктором, и приступаю к отслаиванию себя от мира, желеобразными покровами опадает упругая прозрачная плоть воздуха, мясо чудовищной медузы, сквозь разрыв бессильно шевелит безгубыми челюстями паноптикум мироздания – небо с облаками, подобными скользким глыбам ракушечника под лучезарным стеклом морской воды, оно являет собою географию Персии, только подвижную, где облачные бугристые сгустки стремятся к соитию, словно объемные Мидия и Хорасан, а нависающий сверху пронзительный купорос служит южной дугой Каспийского моря, или, допустим, разрезанный продольно свежий огурец, лакированный влагой, как подтаявший лед; а затем ты – в горле взбухает ужас – запросто, так же прост чистый спирт, перетекаешь в изнаночную вселенную того, отслоенного, там нет красок, спектр образуется градацией плотностей могущества бледного и черного, там обрубленные почти у земли столбы радуги гнутся над горизонтом, точно башни под ветром, но несколько замкнутых колец бесцветного спектра в зените всасывают бытие

Жизнь

сургучом, слепяще-белым, стекает с потолка – а я согнулся рыхло-бледным зародышем на разложенном диване – тройственно-пучеглазый свет люстры, он колышется неестественно ярким языком; и будущее разграфлено решеткой, оборонено от багрово жужжащих слоеных туч, распадающихся затем на ватные куски облаков с гладкими губчато-сизыми днищами, а далее – на узкие волокнистые когти, и это совсем как рождение, жизнь и смерть ощипанного двуногого, ибо от него, отпочковавшегося от слоистого хаоса, что пребывает вне всяких времен, в итоге останется лишь слюдяная зыбь тонкой отвлеченности; и во сне я вижу, как, навсегда покидая дом, еще тот, первый, в румяно-бежевых красках обезвоженного постапокалипсиса, я нахожу вдруг в стене ранее неизвестную мне кубическую нишу, своего рода кумирню, где собрано все, принадлежавшее, как выяснилось, мне – фотографии на тяжелых пластинах меди, желто-зеленая настольная лампа, карликовая собака со странным именем Меканикус; здесь, во сне, я давно знаю, что мое – или моего прародителя, неважно – первое возникновение состоялось в Хазарии, в аль-Берсиле, там, где клиньями сходятся три страны – пернато-серые, конические, словно чешуйчатые платья аккадских божеств, горы Кавказа, киммерийские степи, погруженные в вечный сумеречный жар – потому что солнце там черно и зернисто, будто зола – и северные чащобные болота, вотчина однооких колдунов; разлепив веки, я упираюсь взглядом в чудесный, темно-малахитовый, с золотым растительным шитьем, потолок, он толстый и мягкий, и я понимаю, что не могу проснуться; и тебе, дружок, придется додумать мысль: человек рождается единожды, но тень этого рождения неизбежно повторяется из века в век, это не перевоплощение, ибо нет того, что воплощается и перевоплощается – есть бесконечное странствие, нескончаемая смена масок тем, кого, собственно говоря, нет – ибо в мире его не может быть – странствие среди того, чего также нет, ибо кроме того, упомянутого, ничего и быть-то не может – и самого мира тоже; только лунная сфера, обтянутая влажной серебряной кожей, помогает сохранить эту бесплотную, как запах огня, нарезку памяти

Отплытие

на торец гнутой рукояти моей трости весьма искусно, мельчайшими письменами, нанесен холодный пот измороси, я замечаю это в промежутке между тем, как господин советник Шнейдер, держа саквояж в одной руке, другой пожимает мне кисть, отразившись, вероятно, в седловидной поверхности моего цилиндра в образе миниатюрного, чуть щеголеватого старика, обернутого в крылатку и коронованного таким же цилиндром, вместе с марлеподобными сгустками опалового тумана над гаванью и здесь, у причала, где гнусаво ноет под сиреневым ветром такелаж «Вулкана», клипера, увозящего этого философа-мизантропа, бывшего при том, как ни парадоксально, филантропом, в далекое путешествие, – и тем, как он, советник, начинает декламировать мне на прощанье медленное наставление, стих о четырех бессмертиях

первое бессмертие – если ты достиг тождества – э-э… всему-всему, полноте пустоты без дна и тому, что превышает полноту, второе бессмертие – неубиваемое, как вода, каплеобразное пламя шведской спички, ну хочешь, назови это душой – и это два бессмертия правой руки, а я вновь пропитан тем кошмаром, что иногда пожирает память, точно саркома, где знакомая в младенчестве узкая дорожка, всегда влажно затененная с обеих сторон деревьями, внезапно и жестко оголяет свой хребет, и в конце ее открывается некто хирургически белый, это, кажется, птица, но одновременно – то ли шкаф, то ли умывальник, намеком даны дыры глазниц и огромные, несоразмерные клыки, третье бессмертие – нетленное тело, для взращивания коего есть два пути, правый – выкраивание и алхимическое сшивание кусков новой плоти и левый – греховные, горделивые биологические манипуляции, и после дождя не остановить фатальное разложение слоистых туч, становящихся розово-синей перезрелой мякотью арбуза, в них рождаются пещеры, где срастаются облачные сталактиты и сталагмиты, обрамляющие окна яростной голубизны, это витые сахарные колонны столь ясно выражают саму идею объема, как не дано никакому кубу или шару, четвертое бессмертие – бешеная вечность безымянной жизни, пульсирующей в аортах, в позвоночниках и в нервах, и это темное бессмертие

глаза над морем, почти черные глаза Шнейдера, странно контрастирующие с редкими пшеничными волосами, словно пребывают где-то в окрестных пространствах, несмотря на то, что корабль давно уже отплыл, впрочем, сейчас я уже пью кофе в городском казино