Архив рубрики: Новости

Солдат

А когда Женька опомнился, всё, собственно говоря, было уже кончено: из разбитого вдребезги окна подземного кондитерского магазинчика торчали толстые, в чёрных джинсах и вишнёвых модельных итальянских туфлях мужские ноги; двое отроков с пивом восторженно открыли щербатые рты; Надька, Женькина жёнка, в порванной бежевой блузке, беззвучно рыдала; а сам Володька, придавленный тремя ментами и закованный в браслеты, лежал носом к окурку «Camel»…

 

– Да понимаешь, шизик ты афганский, кого вчера завалил?! – брызгал слюной на следующий день тощий, с громадным кадыком, следователь. – Самого замдиректора «Газнефтехима»!.. Отца семейства!.. Думаешь – твои подвиги в расчёт пойдут?! Медалькой своей вшивой закроешься?! Шиш, парень!.. Получишь на всю катушку! Мы тебе такую там житуху устроим, что сам в петлю полезешь!.. А не полезешь – помогут!.. Ишь, удумал, стервец… На наш отдел такую «мокруху» повесить!.. Что меня со вчера уже во все дырки… Что молчишь?! Онемел?! Вчера человека жизни лишил, а сегодня – не при делах?! Косить будем?! Так направим… В психушку!.. Там тебе мигом мозги прочистят!.. Галоперидолом!.. На всю жизнь!..

 

Женька равнодушно посмотрел в окно.

 

– Говорить будем?!! – снова завизжал следователь. – Показания давать!!! Или тебе язык развязать?!! Кинем щас к уркам обколотым – они тебя за дозняк мигом оприходуют!.. По полной!.. Так раздолбают очко, что…

 

И в эту секунду в кабинет ворвалась растрёпанная маленькая женщина.

– Это я виновата!.. – закричала Надька. – Отпустите его ради Бога!.. Это меня тот рыжий стал хватать!.. Меня!.. Слышите: меня!.. Ну, пьяный он был больно… Так винищем разило, что… Чёрт меня дёрнул в эту… Хотела Машке конфеток взять… Она драже шоколадное любит… С орешками – внутри… Ой, Господи…

– Петь, ты глянь!.. – следователь восторженно покосился на молчаливого пухловатого коллегу – за соседним, у окна, столом. – Из-за бабы, видать, весь кипёж случился!..  Ну, сучки… Вечно из-за вас нам потом дерьмо разгребать!.. Авансов пораздаёте мужикам… А они потом через вас друг другу бошки сносят… Что ж ты, поблядушка, за своим мужи… Э, ты чего творишь, па…

 

Женька, в одно мгновение просунув закованные за спиной руки через обе ноги, коротко хрястнул следователя лицом о стол. Прыгнул к окну и левой ногой въехал пухлому прямо в нос. Перевёл дыхание. Посмотрел на оторопевшую жену. Медленно присел на стул.

 

– Женечка… – шепнула женщина. – Женечка… Что же ты такое дела…

– Надюшка… – мужчина слегка звякнул наручниками. – Как – ты? Как – Машка? Что ты здесь делаешь? Зачем ты пришла?

– Машка? – Надька пожала плечами. – Машка – хорошо… Нормальненько… Кашку утром съела… Овсяную… Всю… Жень?..

– Что они от тебя хотят? – зашептал Женька. – Что им от тебя надо? Не молчи, слышишь?.. Слышишь, Надька?.. Не ври мне…

– Да я не вру… – женщина отвела глаза. – Что мне врать-то…

– Вот и не ври… – Женька скованными руками тронул русые волосы жены. – Слышишь: не ври… Вызвали тебя, да?.. Повесткой?.. Что говорили?.. Что ты им сказала?..

– Да ничего не сказала… – Надька помолчала. – Ничего не сказала… Что я могу сказать?..

– Кто тебе звонил? – мужчина оглянулся на голову следователя. – Этот?.. Или – кто?.. Что от тебя хотели?.. Показаний?.. Каких?..

– Ой… – женщина прижалась бледной щекой к ладони мужа. – Нет… Не этот… Не знаю… Может, и этот…

– Что? – Женька тоже побледнел. – Что от тебя хотели?

– Сказали… – Надька помолчала. – Сегодня позвонили… Утром… Часов в пять… Только светать стало… Я и так не спала… Целую ночь… Как тут уснёшь… Когда ты… Когда тебя… Господи…

– Кто? Кто звонил?..

Женщина покачала головой.

– Да не знаю я… Не знаю… Как не своя была… Со всем этим ужасом… Посмотрела только: Машка спит… Дверь в комнату прикрыла… Вышла на кухню… Чай поставить… И тут как грянет… Мобильный мой… Около шести… Утра… Я аж вся вздрогнула… А там молчат… Только – жужжит что-то… Как будто – пчёлы… Словно улей – рядом… Кто, говорю?.. Алло?.. Кто звонит?.. И вдруг жужжание… Перестало жужжать вдруг… И голос бабий говорит… Слушай сюда, говорит, Надежда Павловна… Слушай и молчи… У меня аж внутри всё оборвалось… От ужаса… Да, говорю… Слушаю… А у самой аж зубы стучать стали… Баба эта снова помолчала… И говорит: пойдёшь утром к Савченко… К следаку, который твоим занимается… Тобой, то есть… Пойдёшь к нему… И скажешь: я видела, как всё было… Хочу показания дать… Написать хочу…

– Что написать? – замер Женька. – Надюшка, ты не волнуйся… Говори спокойно… Не истери… Что написать тебе надо?.. Что они от тебя хотят?..

– Боже… – женщина прикрыла глаза. – Боже… Я ей тоже говорю: что написать хочу?.. Говорю: а кто – вы? Зачем звоните?..

– Телефон дай, – Женька прислушался к звукам коридора. – Быстро… Телефон мне дай, Надюшка… Слышишь?.. Давай, давай…

– На… – женщина, дрожа, вытянула из розовой блестящей сумочки красную «раскладушку». – Женечка… Господи… Что же ты опять наделал?.. Мы же с Машкой без тебя… Смотри: у того кровь на рубашку капает… Сейчас же… Они тебя… Все… Женечка…

 

Женька быстро потыкал большим пальцем по клавиатуре телефона и двумя руками приложил «раскладушку» к правому уху.

 

– А ты их… – женщина посмотрела на недвижимую кучерявую голову тощего. – Божечки… Ты его случайно не…

– Санёк, Санёк, Санёк… – быстро заговорил Женька. – Слухай меня… Не говори ничего… Меня слухай… Короче…

Женька глянул на заплаканную жену.

– Короче, Санёк… Мои к тебе сегодня рванут… Понял?.. В Белгород твой… Сегодня… На поезде… Надька с Машкой… Встреть, понял?.. Надька тебе нарисует – что да как… Пусть у тебя пока поживут… Лады?.. На первое время гроши есть… А там помоги… С Колькой Сафоновым свяжись… Он – при делах… Поможет, если что грошами… Я?.. А что – я?.. Я разберусь… Разберусь, я сказал!.. Ты моих встреть, понял?! Машку рыбой не корми: аллергия – у неё на рыбу… Аллергия, говорю!.. Краснеет вся… Задыхаться начинает… Пусть куру лопает… Надюшка…

Женька  чуть улыбнулся.

– Ну?.. Котёнок… Слышишь меня?.. Быстро Машку – в охапку… Гоните на вокзал… И ближайшим – в Белгород… К Саньке Казанцеву… Карточки мои не забудь взять… Там на обоих – тысяч сорок есть… С копейками… Ты меня слышишь?.. Своим на работе скажи, что… Наври что-нибудь… Чтоб не искали… Чтобы шума не поднимали… Скажи, что батя твой приболел… Что надо срочно – к нему… Скажи, что не знаешь – когда приедешь… Поняла?.. Надюш?..

– А – ты? – замерла женщина. – Ты – как? Я без тебя никуда не…

– Надюшка, Надюшка… – Женька захлопнул «раскладушку» и закованными руками тронул бледные щёки жены. – Я разберусь, слышишь?.. Я… Я ни одной мрази не позволю вас с Машкой тронуть… Слышишь?.. Ни одной… Разорву… Как тузик – грелку… Санёк вас там встретит… Поможет… Если нужно будет, я за вас жизнь положу… Чтобы жили вы… Как люди… Чтоб Машка росла… Чтоб не болела… Сейчас эти опомнятся… Ты давай – дуй домой… Быстро… Вещи – в сумку… Машку – подмышку… И сразу – на вокзал… А я здесь разберусь – не думай… Ну, влепят пару годков за урода того… А там, глядишь, – амнистия какая… Или – ещё чего… Не успеешь заскучать, как на воле буду…  Слышишь?..

 

Надо сказать, что Женьку не били. Даже пальцем не тронули. Просто вывели из кабинета, сняли браслеты и с лязгом заперли в кэпэзэшную «одиночку».

В обед открылась «кормушка»: тощенький рыбкин суп, ком застывшей перловки и мутный компот из сухофруктов.

А под вечер в подсвеченное «луной» пространство камеры втиснулся громадный, красный милицейский полковник.

– Короче… – полковник медленно закурил. – Курить хочешь?..

– Не курю, – Женька оторвал спину от крашеных досок небольшого камерного подиума.

– Короче, Ильиных… – полковник выпустил густую струю сизого дыма. – Ситуация – такая… А чего не ел, кстати?..

 

Женька покосился на алюминиевые миски. Пожал плечами.

 

– Короче, ситуация – такая… – повторил полковник. – Труп – на тебе… Непредумышленный, пусть… Но – труп… Статья 109… Причинение смерти по неосторожности… До двух лет… В лучшем случае… Но, если кто вмешается…

 

Полковник ткнул указательным пальцем вверх.

– Тогда… Не работягу какого ты на тот свет отправил… Понимаешь хоть? Или – нет? Замдиректора «Газнефтехима»! Шишку! Этот… Как – его… Бирюков, к тому ж… Вхож был… Как говорится… В кабинеты… И – прочее… И батька его в своё время референтом министра нефтяной и газовой промышленности побыл… Так что… Связи остались… Доходит, Ильиных, нет? В какое дерьмо ты влип… По самое не могу…

 

Мужчины большим клетчатым платком утёр красный лоб.

 

– А ведь могут дело и так повернуть, что по другой статье пойдёшь… По 105-й… По части первой… Убийство… Простое… Умышленное, то есть… Увидел, мол, как твою жёнку лапать стал этот… И грохнуть его решил… Тем более, что грохнуть тебе человека, как два пальца обосцать… Воевал потому что… А на «боевых» в рейдах – что? В «духов» из рогатки стрелял? А по 105-й в части первой тебе уже от шести до пятнадцати светит… Это уж как прокуратура повернёт… Да суд решит…

 

Женька замер.

 

– Что: нельзя было этого… Нельзя было Бирюкова этого без «мокрухи» окоротить?.. Ну, нажрался он… Не меньше двух пузырей  коньяка выдул… По анализам судя… Ну, полез он… К твоей… Да, дали показания… И – девка эта… Продавщица эта подземная… И – мальцы на роликах… Что прицепился Бирюков к твоей… Лапать стал… Так что же?.. Непременно надо было гасить мужика?.. Так, чтобы ему всю башку покрошило?.. Ты же – умный парень… Воевал, к тому же… Награды имеешь… Что молчишь?.. Опять молчишь?..

Женька пожал плечами.

– А что говорить?..  А так всё понят…

– Тьфу ты, бестолочь!.. – рассердился полковник. – Понятно ему!.. А мне – не понятно!.. Не понятно мне – какого чёрта надо было себе жизнь корёжить!.. Жена красивая!.. Дочь!.. Работа!.. Целым вернулся с Афгана!.. Живи – не хочу!.. Здоровый!.. Умный!.. Квартира есть!.. Машина!.. Какого чёрта на нары лезть?! Чем на воле плохо?! Из-за кого?! Из-за рыжего этого?! Кому ты что доказал?! Что можешь зашибить человека?! Который жёнке твоей кофту порвал?! Так для того много ума не надо!.. Ну, въехал бы ему разок… Чтоб протрезвел… Ну, носяру бы свернул… Кто ж – против?! Зачем же было башкой его в киоск этот со всего размаху швырять?! Какого чёрта?!

– Вам-то – что?.. – Женька посмотрел на багровый профиль полковника.

– Что?! – резко повернулся мужчина. – Мне-то – ничего!.. Я-то доложу как раз… По команде… Да и докладывать-то особо нечего… Бытовуха… Каких – тыщи… Доложу, как есть… Что – пьяный один… А другой – чокнутый… Доложу, что мозгов у него нет… Хочется сидеть – сиди… Пусть жена твоя с девкой, как сорняки, живут… Без мужа… Без отца… Пусть передачи подгоняют… Пока отец на «шконке» будет париться… Годков десять-двенадцать… А там, глядишь, и жёнка твоя от мужа-зэка устанет… Открестится, так сказать… Нормального себе найдёт… Не лагерного… Баба ж – молодая ещё… В самом соку… Думаешь: ждать будет?! Весь «червонец», который тебе влепят?! Шиш!.. Я за тридцать лет службы на таких насмотрелся!.. Найдёт другого мужика!.. И будет с ним жить-поживать!.. А ты париться будешь, идиот!.. За дурь минутную!.. А выйдешь… Если выйдешь… Сколько – тебе будет?.. Под шестьдесят?.. Кому ты будешь нужен?.. Ни жены, ни денег, ни квартиры, ни работы, ни ребёнка… Один, как перст… Запьёшь… Забомжуешь… И хлопнут тебя свои же… В бомжатнике каком… За стакан «чернила»… Так-то, Евгений Иванович…

– Как – двенадцать? – вдруг опомнился Женька. – Почему – двенадцать?.. За что –

двенадцать?!

– За то!!! – ещё больше побагровел полковник. – За то!!! Мало было тебе – что в переходе натворил?!! Решил ещё на органах отыграться?!! Какого рожна следака побил?! Чем тебе дознаватель поперёк встал?! Они и так с утра до ночи вашего брата… У каждого по пять-шесть дел – подмышкой… Кражи, разбои, мокрухи… Что: опять не то твоей жёнке ляпнули?! Кофе ей не налили?! С марципанами!.. Гопак перед ней не сплясали?! Это тебе – не пьянь рыжая в переходе!.. Пусть и – важная пьянь… Это – власть!.. Разумеешь – против кого попёр?! Нет?! Эх, ты… Дурачок… Таких соплей тебе суд намотает, что…

 

Железная дверь вдруг с грохотом приоткрылась.

 

– Товарищ полковник… – дверной проём заслонила тёмная фигура. – Вам звонит из Следственного Комитета Прохо…

– Закрой дверь!.. – рявкнул полковник. – Дверь закрой, тебе сказано!!!

 

Прямоугольник жёлтого света исчез.

 

– Ну?! – полковник встал с помоста. – Разумеешь, Ильиных, – что натворил?.. Или ещё – нет?.. Или ещё не дошло до бошки твоей контуженной – что одним махом свою жизнь перечеркнул?! Свою и семьи своей!.. Одним махом!..

 

Женька уставился в поцарапанную серую стену камеры.

– Не знаю… Не понимаю…

– Что ты не понимаешь?.. – полковник снова закурил. – Чего ты не знаешь?..

– Не знаю… – Женька помолчал. – Не знаю – что на меня нашло… Я ж с Афгана… Сто лет никого пальцем не… А тут… Как увидел Надьку… В лапах этого… Мерина рыжего… Харя – красная… Наглющая… Пузо – наружу…  А дальше… Чёрт знает что… В башке помутилось словно… Смотрю: у Надьки грудь торчит… Кофта порвана… Сама – белая…

 

Камерная дверь снова громыхнула.

– Товарищ полковник… Вас… Из прокуратуры… Лично… Срочно…

– Значит так, Ильиных… – полковник аккуратно замял окурок о бетонный плинтус камеры. – Тебе сейчас принесут бумагу… Ручку… Сядь и пиши… Чистосердечное… Вот всё, что сказал, то и пиши… О контузиях своих напиши… Что не помнишь ничего, напиши… О жене… Со следаком, которого ты… Короче, я сам поговорю… Раз получили стервецы наши, видать, – за дело… Что такого понесли?.. На жёнку твою?.. На тебя?.. Ты думаешь, что мне иной раз кому не хочется вмазать?.. Так, чтобы мозги из ушей брызнули… Хочется… Но если каждого головой в стекло швырять… Или – лицом о стол… Тут, знаешь… Никаких голов не хватит… Это надо каждого второго калечить… Чтоб мозги на место встали… Чтобы дурь из черепушек выскочила…

 

Дверь опять захлопнулась.

Женька потрещал костяшками пальцев и медленно откинулся спиной на деревянный помост.

– Чёрт… И, вправду… Что это меня – так?..  Чего взбесился?..  Хотели же в Сочи  махнуть… В отпуск… Загореть… Окунуться… Махнули, блин… И Машку хотели показать… Врачам новым… Чтоб от рыбы не пунцовела… Чтоб ела, как все… Показали… Идиотина… Что это меня переклинило?..  И обои уже присмотрели… Для комнатки Машкиной… Окна, слава богу, успел поменять… На стеклопакеты… Лоджию – тоже… Застеклить успел… Ничего… Утихнет всё… Вернутся… Будут жить… В тепле… Ну, тяжело будет, конечно… Без отца… Без мужа… Ничего, привыкнут… Сашка Казанцев не бросит… Поможет… Других пацанов напряжёт… Чтобы одних не бросили… Надюху с Машкой… А там… Там…

 

Лязгнула «кормушка». В прямоугольнике окошка показалась мужская рука.

Женька встал с подиума.

Стащил с блестящей металлической поверхности шариковую ручку и несколько белых листов бумаги.

Присел на деревянный помост.

Прикрыл глаза.

 

Ослепительное белое солнце зацепилось за отроги Гиндукуша, и тени от дозорного каравана коснулись тёмно-серых скал.

Женька поймал в прицел «калаша» бородатую, в белой небольшой чалме голову «духа» и затаил дыхание.

– Три… – шёпотом заговорил  Сашка Казанцев. – Пять… Семь…

 

Легко навьюченные лошади, выдыхая клубы морозного воздуха, медленно прошли по каменистому уступу.

Остановились.

И тут в оглушительной сизой вечерней тишине грянул выстрел.

Белая чалма взорвалась окровавленными осколками черепа.

Женька удивлённо посмотрел на ствол автомата.

И секунду спустя всё ущелье затряслось от оглушительной, размноженной гулким эхом стрельбы.

– Идиотина! – глядя на Женьку, заорал капитан Строцев. – Какого хрена?!!

 

– Ну, идиотина …– дверь камеры вдруг вновь с лязгом отворилась. – Написал?

 

Полковник сгрёб с деревянного помоста чистые листы.

 

– Да-а-а-а… Не много… Значит так, солдат…

 

Полковник присел на подиум, шумно закурил и вытянул из чёрной кожаной папки небольшой листок.

– Ознакомься… И подпиши… Вот здесь…

Конец шариковой ручки коснулся самого низа листка.

– Что… – Женька сглотнул сухую слюну. – Что – это?

– Конь – в пальто! – полковник густо выдохнул табачный дым. – Под подписку идёшь! О невыезде! О надлежащем поведении! Вон отсюда!

– Как – вон?.. – не понял Женька. – Куда – вон?..

– Значит так, солдат… – полковник понизил голос. – Сейчас катишься домой… Собираешь монатки… Жену с дочухой… И – вон из города… В Караганду… А лучше – в Ташкент…  А лучше всего – на Таити… Чтоб духу твоего здесь не было… Через неделю тебя повесткой вызовут… Поскольку не явишься – приводом участковый придёт… С нарядом… А тебя уже и след простыл… Значит, в розыск пойдёшь… Доходит, солдат?

 

Женька кивнул.

 

– Так вот… – полковник затушил сигарету о бетонный пол. – На всё про всё у тебя – с месячишко… Пока розыск объявят… Розыскное дело сошьют… Физиономию твою с данными по регионам отправят… Пока местные зачешутся… Месяц у тебя, солдат… Нырни так, чтоб тебя ни один мент за сто вёрст не нашёл… Если не хочешь «червонец» тянуть… Если не хочешь жену мужа лишить, а дочь – отца… Паспорт, правда, новый надо будет… И – другие документы… И – тебе, и – твоим всем… Так что тыковку на месте, где осядешь, почешешь… Как с умом сделать… Деньги-то есть?

 

Женька кивнул.

– Есть трохи…

– Ну, вот… – полковник лукаво глянул на Женьку. – Мозгами раскинешь… Людей найдёшь нужных… И сделают всё тебе… Жизнь заново начнёшь… Только…

 

Мужчина помолчал.

– Ты уж афганом своим больше не размахивай… Не было тебя там… Никогда… Понял? И наград не было… И человека такого: Ильиных Евгения Ивановича не будет… Никогда больше не будет… Так-то. Это – твоя плата… За твои художества…

Подпись-то ставь, солдат… Некогда мне тут с тобой диалоги разговаривать… Ставь подпись, тебе говорят…

 

Женька оторопело чиркнул по листку бумаги шариковой ручкой.

 

– Ну, вот… – полковник аккуратно сунул бумажку в папку и медленно застегнул молнию. – Чтоб завтра же тебя с семьёй в городе не было… Сглупишь – сядешь… Надолго… И упаси тебя боже…

 

Мужчина снова закурил.

 

– Упаси тебя боже, солдат, опять в какую войну влезть… Живи… Работай… Дочь расти… Жёнку люби… И чтоб – никаких войн… Понято, солдат?

 

Женька кивнул.

– А как же…

– Не твоего ума дела – как! – полковник вдруг улыбнулся. – Если бы этот урод мою дочуху стал лапать… Погоны бы не пожалел… Ей-богу… Так бы приложился… Почище твоего… Что смотришь, солдат? Думаешь – мне проще? За погоны полковничьи всё спишут? Как бы не так… Да и нырнуть, как ты, я не смогу… Не прыщик – на заднице…

Ладненько…

 

Мужчина поднялся с деревянного помоста и пару раз стукнул в железную дверь камеры. Дверь с лязгом приоткрылась.

– С вещами – на выход, – коротко приказал полковник.

 

Женька замер.

 

– Пошёл вон отсюда! – рявкнул полковник. – Шагом марш!

 

Женька медленно выдохнул воздух и осторожно переступил порог камеры.

В коридоре пару раз не громко лязгнули запоры и звякнули ключи.

И тут же в соседней камере кто-то оглушительно, с присвистом, захрапел.

Полковник рассмеялся.

– Ну! Ничто их не берёт! Нажрался, дамочку грабанул и знай себе – дрыхнет! Как святой!

В дверном проёме возникла высокая тень.

– Товарищ полко… – мужчина задыхался. – Анатолий Ильич… Как же… Этого урода – под подписку?!  Мы же… Я же…  Петька вон… До сих пор… Кровью харкает… «Скорую» вон вызвали… Может, что сломал ему… Сучонок этот… Афганский… А вы… Он же… У него же… Дружков… По всему Союзу… Рванёт сейчас… А мы потом… Кто будет отвечать?..

– Вот ты и будешь отвечать, Георгий Александрович… – полковник снова медленно закурил. – Рванёт, значит, объявишь в розыск… А начудит что ещё – по совокупности пойдёт… На данный же момент содержание гражданина Ильиных Евгения Ивановича  под стражей считаю нецелесообразным…  Статья – не тяжкая… По неосторожности… Не судим, не привлекался, участник – опять же, награждён, работает, проживает много лет по месту прописки, семейный и прочее… Словом, до суда посидит под подпиской… Возражения есть, товарищ старший лейтенант?

– Вот угробит ваш семейный ещё с пяток… – старлей медленно присел на деревянный помост. – Мы все с вами по совокупности и пойдём… За то, что бандита на волю выпустили…

– Пойдём! – рассмеялся полковник. – Обязательно пойдём, Жора! Я – первый! А ты…

Мужчина обернулся в дверном проёме камеры.

– Начинай готовиться…

 

Тяжёлая дверь с грохотом захлопнулась.

Старлей огляделся. Слегка поёрзал на крашеных красной половой краской досках камерного подиума.

Встал.

Подошёл к двери. Толкнул. Дверь была заперта.

– Эй… – тихо крикнул следователь. – Эй… Эй!.. Трофимов!..

Старлей несколько раз бухнул в дверь кулаком.

– Есть кто-нибудь?!!

 

Женька остановился у подъезда своего дома.

 

Посмотрел на ярко освещённое окно кухни квартиры на третьем этаже.

 

Женская тень несколько раз прошла за бордовой занавеской, и свет на кухне погас.

 

Женька развернулся и быстро пошёл прочь.

 

– Тебе, солдат, что было сказано? – тихо зашипел полковник.

Женька посмотрел на сытое красное лицо милицейского капитана – за витиеватой, крашеной серебристой краской помещением дежурного отделения.

– Не могу я так…

Женька помолчал.

– Не жил… Не воевал… Без роду… Без имени… Без ничего… С нуля… Не хочу. Пусть… Десять лет… Пусть. Если оно так вышло… А, как таракан, прятаться не буду… И мои через меня зашиваться не станут… А Надюшка… Надюшка дождётся. Не может не дождаться… Выйду… И заживём… По-новому… А гнидой никогда не был… Ни – в Афгане… Ни – по жизни… Не был… И не буду…

 

– Есть кто-нибудь, вашу мать?!! – снова заорал следователь и заколотил кулачком о глухой металл.

Дверь неожиданно лязгнула и приоткрылась.

– Есть… – входя в камеру, улыбнулся Женька. – Ты не вопи так, начальник… А то пупок развяжется…

Persecution mania*

Мне иногда снится, что я преследуем самим собой. Я бегу от самого себя по каким-то пустым, гулким переулкам, заскакиваю в подъезд мрачного слепого окнами дома, слышу за спиной ещё один стук двери, прыгаю в лифт, мчусь вверх, а мой преследователь меня уже почти настигает на лестничной площадке последнего этажа; звенящая ветрами и жестью крыша, бежать более некуда, и я сигаю от самого себя прямо в свинцовую глубину осеннего вечернего неба…

 

И эти сны – незабываемы. В отличии – от прочих. Обычных. Которые, наверно, мне тоже снятся, но я их просто не помню. Которые при пробуждение мигом сворачиваются. Точно – пролитая на воздухе кровь…

 

Однажды даже смеха ради заехал к своему давнему приятелю – Женьке Соколову: высокому, статному, бородатому, с язвительными искорками в необычайно голубых глубоких глазах. Женька раньше работал судмедэкспертом. По всяким опасным психам: насильникам, маньякам, душегубам без повода и причины. А потом его заставили признать невменяемым сынка одного высокопоставленного папочки. Тот сынок, шестнадцатилетний прыщавый ублюдок, целый воскресный день насиловал в родительской квартире девочку из параллельного класса, после записал вопли истерзанного, обезумевшего, безвольного существа на камеру мобильного телефона, задушил свою маленькую подругу её же розовенькими колготочками, выложил это милое видео в интернет и, попивая колу, стал спокойно ждать лайков.

Женька с месяц провозился с этим абсолютно здоровым на голову, но наглым и донельзя уверенным в своей безнаказанности отморозком. И буквально за пару дней до категорического «полностью вменяем» на моего приятеля надавили сразу с нескольких сторон: ему лично позвонил прокурор города, заместитель министра здравоохранения республики, какая-то «шишка» из Следственного Комитета и, напоследок, – местный влиятельный вор в законе. И самое весёлое, как мне потом признался Женька, – в том, что все увещевания этих господ заканчивались неизменным «не дури». Женька дурить не стал: всё равно этого сопливого изуверского сучонка отмажут – с его экспертной помощью или без неё – написал «невменяем», а через месяц ко всем чертям собачьим уволился из этой своей милой судмедэкспертной конторы.

 

И стал частным мозгоправом. Семейным психотерапевтом, так сказать. Со своим кабинетом. Бежевым кожаным диваном. Салатовыми кожаными креслами. И даже – с миленькой светленькой сестричкой-сексретуткой, которая, помимо всего прочего, ещё умела варить не плохой кофе, делать тайский массаж и водить Женькин джип. А Женька, как барин, сидел на заднем сиденье огромной тевтонской джипяры, курил, прихлёбывал «Jack Daniels» и трепался по мобильному.

 

– Ну, что… – мой дружок развалился в кожаном кресле и выпустил длинную сизую струю дорогого заморского дыма. – Ничего страшного… Нервишки… Не более того… Наяву-то…

 

Женька лукаво прищурился.

 

– Наяву себя, любимого, ещё не встречал? На кухне, например… Или – ванной… Нет? А сниться… Всякая хрень может присниться… Не бери в голову, Серёж… Ты когда вообще в отпуске последний раз был? Не на недельку какую… Когда мы с тобой… Лет… Лет пять назад, да? На рыбалку рванули… На Волгу… Помнишь? Ты тогда ещё не утоп чуть… Не забыл? Хлопнул коньяку и поплыл… Чёрти куда… Мы даже опомниться не успели… Ты как кролем своим крейсерским загрёб… А тебя в метрах трёхстах от берега по тыковке какой-то корягой приблудной шибануло… Хорошо – рыбаки с катера заметили…

 

Я пожал плечами.

 

– Вот-вот… – закивал Женька. – Сколько тебе раз говорить: нормально живи… Всех дел не переделаешь… Всех денег не заработаешь… Бабу себе заведи… Правильную… Толковую… А то девок у тебя – тыщи, а толку с них… Питайся… Не абы как… Не абы где… А – по-человечески… С обедами… С горячим… Спи по ночам… А не занимайся чёрти чем… И отдыхать надо, Серёж… Не вприкуску да вприглядку, а – душевно… Плюнь на всё и закатись… С какой-нибудь подругой внятной… Хоть – куда… К морю-окияну какому… На Кубу… На Гавайские острова… На Таити… Хоть – к чёрту на рога… Ноут с мобилой оставь и отдохни… Без суеты… Без напрягов… Чтоб никто тебя с месячишко не дёргал… А по здоровью…

 

Женька аккуратно затушил окурок в большой чёрной керамической пепельнице.

 

– По здоровью ты – как лось… Пульс – в норме… Рефлексы – дай боже… Тонус мышечный – опять же… Не каждому юнцу двадцатилетнему такой приснится… Язык не обложен… Не лысеешь даже, чертяка…От меня в отличии… Гены, стало быть, – здоровые… Кто там у тебя в прадедах был, я запамятовал? Цыган какой-то, вроде?

– Ага, – кивнул я. – Цыган. Румынский. А прабабка была в Первую Мировую…

– Слушай, Серёг… – округлил глаза Женька. – А давай в Африку махнём, а?

 

В Африку мы с Женькой не махнули, а эти жуткие полусонные-полуявные встречи с самим собой прошли. Сами по себе.

 

Но.

 

Появилась она.

 

Внезапно.

 

Как ни с того ни с сего и случаются в нашей земной жизни самые кошмарные чудеса или дивные ужасы.

 

Впервые я заметил её на презентации своей новой книжки в одной из полубогемных кафешек города. Отчитываюсь, понимаете ли, в радиомикрофон гениальным собою, малоизвестными Бродским, Мандельштамом, Гумилёвым, опять – собою и боковым зрением чую какую-то вакуумную сосущую пустоту слева, возле серой гипсокартонный колонны: ни звука, ни стука, ни пука. Ничего, словом. Хотя девушка лет двадцати пяти, в шёлковой, расписанной разноцветным батиком, бежевой блузке, вроде, – живая. Даже время от времени медленно, не отрывая немигающего взгляда от светового пятна, в котором я распинался, поднимала к ярким розовым губам белую кофейную чашечку. Делала глоток. Чашечку опускала. Не мигая. Более не шевелясь. Не сводя с меня взгляда. Ни разу, кстати, так и не похлопав. Хотя мне не единожды приходилось скромно пережидать бурные аплодисменты, не переходящие, впрочем, в оглушительные овации.

 

А когда в очередной раз я скосил очи на колонну, девушки уже не было.

 

Возникла она внезапно. Где-то месяц спустя. В квартире моих друзей. На дне рождения. Я как-то не очень люблю все эти выпивки-закусочки-застолья-гулянки, но не приехать и не поздравить Вальку Неупокоева не мог. И – не потому что Валька был фантастическим пианистом: мог так слабать Моцарта с Бетховеным, что даже самый тугой на ухо и душу гражданин внутри себя невольно начинал ему подыгрывать, а потому что Валька – настоящий мужик. Которых очень мало осталось. Вообще – на Земле. А среди музыкантов, всяческих живописцев, певунов, балерунов и прочей творческой братии – и подавно. Ну, не терпят, очевидно, никакие богемы конкретных мужиков. Претят, видать, они этим богемам. Один мужик – на сто миллионов условно относящихся к неженской половине человечества. О би-, гомо- или прочих разноцветьях вообще не говорю. Личное дело каждого – как и с кем спать. Говорю сейчас исключительно о том, почти вымирающем роду-племени, которое зовётся «мужиками». Да, теми мужиками, которые могут закрыть в бою друга от пули. Которые своими руками могут построить дом. Которые могут дать женщине простое человеческое счастье: семью, детей, достаток, покой. Которые могут из-под земли достать всякого, кто только покусится на его семью, детей и покой. Вот о каких мужиках я говорю. Вот каким мужиком и был музыкант от бога Валентин Неупокоев. И не поздравить его с полтинником я не мог.

 

Но, едва войдя в гостиную, сразу почувствовал, что меня уже ждали. Да, в самом конце стола. У огромного горшка с цветущими кактусами. На сей раз блузку с батиком сменил розово-жёлто-салатовый гольфик. С короткими рукавами. Яркие розовые губы, к моему удивлению, оказались настоящего природного цвета. Как настоящими, не нарисованными, были и несколько родинок: две светло-коричневых махоньких – на левой скуле, одна, чуть побольше, в виде бежевой звёздочки – у крылышка правой ноздри, и три остальных – мал мала меньше – убегали по длинной белой шее за низкий ворот гольфика.

 

Глаза – цвета морской волны. Светло-бирюзовые.

 

Очень хрупкие, тонкие запястья рук.

 

Не тронутые ничем – ни краской, и химией, ни плойкой – золотисто-каштановые кудряшки.

 

– А это – кто?.. – я цапнул за могучее предплечье потного красного Вальку.

– Где – кто? – именинник передал высокой, очень бледной, худощавой женщине огромную салатницу с оливье. – Мариш, возьми…

– Там… – шепнул я. – У кактусов.

Валька повернул голову.

– А бог её знает, Серёж… Первый раз вижу… Может – с Димкой Жигаревым?. У него каждую неделю – новая… Или – Завьяловская пассия… Без понятия… А ты чего, свинтус, на полгода пропал? В Голливуде блокбастеры мастерил? Оп-паньки… Так что эта барышня на тебя так зыркает-то, Сергунька?.. Очами своими небесными… Почуяла, что мы о ней треплемся?

 

Девушка, и вправду, не мигая, смотрела мне прямо в глаза. Через всю гостиную.

 

– А женись! – вдруг брякнул Валька. – Нравится баба? Бери и женись. Хватит уже… Параллелить… Бог троицу любит… Ну, с двумя бабами тебе не повезло…

– Это им не повезло со мной… – чуть улыбнулся я. – Какая жена выдержит мужа, которого никогда нет?..

– Так будь, – Валька прищурился. – Хватит уже шляться… Чёрти где… По съёмкам своим… А эта… Вроде – нормальная девка… Ей-богу… Грудь, правда, – тощая… А так – ничего, вроде… Нет, ты глянь: сейчас тебя точно прожжёт… Насквозь… А, может, это ты кого пригласил да забыл? Нет? У тебя ж там тоже – гарем… По всей стране… И – за её пределами…

– Ага, гарем, – кивнул я. – А я султаню… Валь…

 

Я огляделся.

 

– Тут сейчас в твои хоромы людей под тыщу набьётся… Не продохнуть будет… Пошли… В кабинеты твои… С роялями… По сотке коньячку вмажем… Обнимемся… И я поеду…

– Ну, ты точно – свинтус… – чуть обиделся Валька. – На полгода пропал… Ни духу, ни слуху… А сейчас: «по сотке, обнимемся и поеду»…

– Не знаю… – я помолчал. – Что-то мне как-то – не по себе, Валь…

– Что – не по себе? – Валька понизил голос. – Заболел? Ты с этим делом не шути, Серёж… Вон… Кольку Шалаева как тряханул инсульт… Зимой ещё… Так до сих пор толком говорить не может… Мычит только… Да под себя писается…

– Да нет… – я покачал головой. – По здоровью, вроде, всё – нормально… Недавно через Женьку Соколова проехал…

– Женьку? – опешил Валька. – Чёрт… Как это я забыл? Идиотина… Хотел же пригласить… А потом… Со всей этой кутерьмой… И концерты – ещё… И на радио – запись позавчера… Вот склеротик…

– У Женьки всё – путём… – я снова глянул на девушку. – Свой частный кабинет… Джипяра германская… Рожа лоснится… «Мартель» – в баре… Знай сиди: мозги вправляй всяким богатеньким буратинкам… У которых – то пару раз член на полшестого упал, то – с жиру лишнего куролесь какая в тыковке началась, то…

 

Я помолчал.

 

– Просто… – мне показалось, что глаза девушки вдруг залучились каким-то новым, необычайно свежим бирюзовым сиянием. – Я её уже… Я эту девицу ещё на вечере своём срисовал… Месяц назад… Тоже… Сидела и молчала… И зыркала… Так же… Я даже свою программу забыл… Которую назубок знал… Бах – и вырубило… Чистый лист… Ей-богу… Стою на сцене… Как дурак… И ни хрена не могу вспомнить… Потом, правда…

– Серёж… – махнул Валька головой. – Пошли… В конуру мою… И, правда, по сотке врежем… Да? Видок у тебя, кстати, – не очень… Отдыхать надо, Серёж… Хоть – когда… А то совсем себя загонишь… Слышишь? Пошли…

 

Я открыл крышку клавиатуры рояля и мягко начал полонез Огиньского…

– Ну? – Валька поднял небольшую, наполненную золотистой влагой хрустальную стопку. – Чайковский… Поехали?

– Чёрт, совсем забыл… – я сунул руку во внутренний карман кожаного пиджака. – Точно, склероз начинается… Через красотку небесную эту… С юбилеем тебя, Валь… Расти большой…

– Ё-о-о-о-о-о… – протянул опешивший Валька. – Гершвин… «Порги и Бесс»… В Метрополитен-опера… На две персоны… Серё-о-о-о-ог… Обалдеть… Ты – в своём уме?! На двадцать пятое?! Через полторы недели?!!

– Билеты в Нью-Йорк тебе с Маринкой заказаны и оплачены… – улыбнулся я. – Там, в конверте, – визитка… Позвонишь – привезут на дом… Визы ж у вас – до конца года, кажется, да?

– Ну, – Валька глянул на меня квадратными глазами. – До конца… Серёг… Ты точно рехнулся… Это ж… Не подарок даже… А – чёрт знает что… Бомба – просто… А стоял молчал… Как немой… Мы ж… Мы ж с Маришкой от Гершвина… Сколько мечтали… Не мечтали даже… Прикалывались просто… А не махнуть бы нам завтра в Нью-Йорк? На уик-энд… В Метрополитен-опера… А тут… Что: неужели – это правда?!! Двадцать пятого будем в Штатах?!! Гершвина слушать?!!

– Можете не слушать… – я выпил коньяк и прихватил с маленькой вазочки шоколадную конфетку. – Можете просто по Нью-Йорку пошляться… Да, Валь…

 

Я вытянул из бумажника небольшой листок.

 

– Найдётся у вас за эти три дня часок времени – загляните на кладбище Маунт-Кармел… Это – в Квинсе…  Туда, куда вы и прилетите… Аэропорт имени Джона Кеннеди…  Вот… Участок и номер захоронения… Положите от меня Ленке цветы… Она васильки, правда, любила… Но где их там найдёшь?  А тащить отсюда – завянут к чёрту… Хотя бы – розочки… Четырнадцать штук. По годам Ленкиным… Да, Валь? Не затруднит?

– Да, – Валька помолчал. – Хорошо. Конечно. Обязательно, Серёж. А ты сам когда-нибу…

– Не могу, – прервал я друга. – Не могу, Валь. Она до сих пор для меня – живая. Понимаешь? Она ко мне иногда приходит… И волосы её… Волосы так же пахнут… Шампунем хвойным…

– Серёж… – Валька поставил обе хрустальные стопки на блестящую крышку  чёрного рояля и аккуратно набулькал коньяку. – Уже столько лет прошло… Более десяти, да? А ты всё… Себе сердце рвёшь… Не казни себя, да? Что случилось – то случилось… И твою дочурку не вернёшь… Давай… За упокой её души…

 

В следующий раз таинственная незнакомка с бирюзовыми очами возникла месяца полтора спустя. Вы будете смеяться, но – именно там, куда я лететь не хотел вообще, а передумал лишь перед самым вылетом. А именно – на съёмки клипа одного из писклявых задорных российских певунов. Ни его истинную фамилию, ни творческий псевдоним озвучивать не буду. Пусть он останется безликим инкогнито. Хотя материал получился вполне достойным. Если – выключить звук. С этим клипиком певун даже пролез потом в шорт-лист одной из опупевших FM-радиостанций. И, как я слышал, впоследствии не хило на нём раскрутился. А снимали в Петергофе. Я думал ограничиться лишь своим сценарным участием во всём этом позорном действе, но приглашённый московский режиссёр скоропостижно умотал в Голландию, и продюсеры, недолго думая, дёрнули меня. Нет, сказал я. А вот, если – такие цифры, расщедрились вдруг чужими деньгами продюсеры. Чёрта с два, ответил я. Но у нас эта байда, взмолились продюсеры, уже заряжена на три канала. Через неделю. Три съёмочных смены, помолчав, ответил я. И – одна монтажная. И – ни секундой больше. И не дай бог, предупредил я, учую у кого из группы хоть месячной давности запашок.

 

В Пулково я прилетел в десять в копейками и в половине двенадцатого уже был на съёмочной площадке. С выставленным светом, тремя камерами и припудренным, наряженным певуном. Я быстро закурил, глотнул горячего кофе, поднял глаза и в метрах пятнадцати, возле величественных золочённых изваяний, увидел… Кого бы вы думали? Ага, именно – таинственную незнакомку. Она и с юбилея Вальки умудрилась слинять так же быстро и непонятно, как и с презентации моей книжки. К тому же, было неизвестно – как и с кем эта дамочка вообще объявилась у Вальки. Короче, когда мы, хлопнув ещё пару стопок коньяку, вернулись в гостиную, голубоглазой милочки у кактусов не было. Никто из гостей не знал – как её зовут. И кто она, собственно, – такая. Валькина жена, Марина, даже не смогла вспомнить, что открывала прелестной гостье дверь. «Так как она попала в квартиру?!» – изумился Валька. «А бог её знает… – прошептала Марина. – Просочилась как-то…»

 

Так, решил я. Сунул пластмассовый стаканчик с кофе в руки своей девочке-ассистентке и, перепрыгнув провода горящих «юпитеров», быстро зашагал к скульптурам. Остановился на чёрно-белой шашечной мозаике. Ещё раз заглянул за изваяние. Зачем-то посмотрел вверх, в прозрачную бирюзу молодого осеннего неба.

 

Девушки нигде не было.

 

Она просто испарилась.

 

Прямо – на моих глазах.

 

Хотя весь короткий путь я практически не сводил взгляда с её светло-жёлтого короткого кожаного жакета и копны каштановых кудряшек – на фоне переливающегося всеми цветами солнечного дня фонтана. Разве что пару раз моргнул. На мгновение-два. Не более.

 

Что за – чертовщина, пробормотал я. Не могла же она… Чёрт возьми, не могла же провалиться сквозь землю?! Или – раствориться! В воздухе. Мгновенно. Как призрак. Бред – какой-то… А, может, это я… Уже – того? Чокаюсь опять… Извилинками… Нет, Валька же её видел… Нельзя же нам вдвоём сойти с ума на одном и том же! Куда она могла деться, чёрт побери?!! Я ещё раз обошёл золотистую скульптуру… Вот, я остановился… И духами пахнет… Какими, правда, – не пойму… Что-то – от фиалки, кажется… Да, точно – фиалка… Явный мягкий фиолетовый тон… Куда же она делась?!

 

– Куда делась эта девушка?! – громко спросил я. – Кто видел?!

– Какая девушка? – ответили сразу несколько голосов.

– Здесь! – я ткнул пальцем вниз. – Вот здесь несколько секунд назад! Только что стояла девушка! В жёлтом жакете! Кожаном! В бежевых брюках! Каштановые волосы!

 

Да, пауза от молчания отличается тем, что первое, как правило, – вопрос, а второе – ответ. Мне показалось, что недоуменное ответное молчание длилось вечность.

 

– Мы работать-то будем?! – подал голос оператор. – Или свет тушим?!

– Будем!.. – я ещё раз задрал голову.

 

Никого.

 

Только – мелкий белый каракуль лёгкой полуденной облачности да несколько далёких  голубей.

 

Месяца через три, глубоким вечером закончив монтажно-тонировочную смену на «Мосфильме», я возвратился на милую, с непрерывным дневным грохотом над головой, дачку моих московских друзей. Под Внуково.  С трудом отпер нижний, тугой замок деревянной двери. Несколько легче – верхний. С лёгким скрипом открыл дверь.

 

И обмер.

 

На круглом, плетёном крупной светлой лозой столе стоял мерцающий двумя тихими огоньками подсвечник. Движение входной двери потревожило воздух: пламя свечей слегка заколыхалось, и по обшитым вагонкой стенам комнаты заплясали высокие тени. Рядом с подсвечником покоились две пустые белые, с сине-золотистым ободком тарелки, около тарелок – блестящие вилки со столовыми ножами, а блюдо, прикрытое мятой серебряной фольгой, источало убийственный запах жареного мяса и… Да, жареного мяса и тушёных грибов. Лисичек, почти сразу определили мои ноздри.

 

Так, через несколько секунд подумал я: у кого-то здесь нынче – романтический ужин… На двоих… Володька – в Варшаве, только вчера с ним по скайпу болтали… Неужели – благоверная его? Пока муж – в командировке, рванула из Таганрога, куда неделю назад полетела к матушке хворой, обратно? На дачку? Или вообще никакого Таганрога не было? У-ух… Стоп. А – сынок их, Славка? Который, типа, – в Прибалтике? На Рижском взморье?.. С сокурсниками по физтеху, вроде… Может, поменял тему? Прихватил какую подругу и назад? Пока родителей нет… Я ещё раз посмотрел на мясо с  грибами… А зачем же тогда дверь… Ага. Ну, чтобы никто… Стоп. А мои шмотки – где?

 

Я огляделся.

 

Утром же, вроде, вон на том маленьком диванчике сумка моя была. С майками грязными, носками. Прочим командировочным хламом. Хотел завтра разобрать. Что – в стирку, что – в глажку…

 

Чёрти что, короче.

 

Воры, быть может? Стырили моё грязное бельишко… И решили это дело отметить. Жареным мясцом с лисичками. Под тихий треск свечей…

 

Со второго этажа дачки вдруг раздался какой-то скрипучий не громкий стук.

 

– Славка? – я приподнял фольгу и кинул в рот маленькую румяную поджаренную лисичку. – Вячеслав Владимирович? Не помешаю?..

 

Что-то опять едва слышно стукнуло. Или – хрустнуло. Или…

 

Я несколько секунд прислушался к звукам дома. Медленно поднялся по ухающей деревянной лестнице на второй этаж. Остановился у двери комнаты. И осторожно нажал на коричневую металлическую ручку.

 

Она в жёлтом мягком сиянии настольной лампы сидела на кровати. Спиной к выкрашенной морилкой стене. Обхватив длинными худыми руками согнутые в коленках ноги. И, не мигая, смотрела на меня. Каштановые кудряшки. Чуть беспокойные сухожилия на бледных узких ступнях. Тусклые в не громком свете родинки. Нежно-алое в том месте, где затенённые ягодички женщины вливались в белую простынку  разобранной постели.

 

Всё это я увидел сразу.

 

Мгновенно.

 

Женщина медленно выпрямилась и коснулась дощатого, не крашеного пола пальчиками ножек.

 

Да, Валька была прав. Грудка – едва-едва набухшая. Но – очень большие ярко-розовые ареолы сосков.

 

Я знаю: это – моё сумасшествие. На какое-то мгновение свет лампы упал на лицо женщины так, что в его чертах резко проявилось личико моей погибшей дочери. И грудка у Ленки была точно такая же. Даже бюстгальтеров моя дочурка не успела поносить. Они ей были просто не нужны. В её четырнадцать лет и семь с половиной месяцев. В её вечные четырнадцать лет и семь с половиной месяцев.

 

Я обнял хрупкие женские плечи.

 

И осторожно прикоснулся губами к нежнейшей бирюзовой жилочке на правом виске…

 

От чего мы не можем избавиться никогда? Кто – от чего. Кто – от кого. Кто-то – от бутылки. Кто-то – от нестерпимого зуда в штанах, когда самая крепкая и счастливая семья мгновенно перестаёт существовать, едва в обозримой близости появляется какая-нибудь сочная, похотливая сучка. Кто-то же – от неумолимого круглосуточного вранья: себе, близким, всему миру. Даже, когда лжец келейно или прилюдно изобличён и погружён по макушку в собственное враньё, он всё равно продолжает лгать. Он просто не может не лгать. Ложь уже становится компонентом в обмене веществ его тельца. Лиши его лжи, и тельце неумолимо зачахнет.

 

Да.

 

Я же уже двадцать пять лет не могу избавиться от Ленки. Дочери. Она всегда – во мне. Я вижу её наяву. Слышу её голос. Разговариваю с ней. Как вы разговариваете со своими живыми детьми. Утром, за завтраком. На ночь глядя – когда тихо целуете в височек и желаете спокойной ночи. Я с Ленкой стал разговаривать, когда она ещё не родилась. Когда эмбриону под именем Ленка было примерно недели четыре. С этаким махоньким хвостатым головастиком. Я припадал щекой к животику жены и шептал Ленке обо всём: как прекрасен и загадочен наш мир; как её любят и ждут; как улыбается Чеширский кот, и что сказали антиподы Алисе, когда она вылетела из кроличьей норы на противоположной стороне Земли; и как августовская алмазная роса становится золотистой, едва первые лучи ласкового летнего солнышка касаются ещё сонной травы… Потом Ленка научилась мне отвечать. Толкнёт чуть ниже пупка ножкой или дважды продавит самый низ живота жены ручками. Двумя. Космонавточка, тогда думал я. Знай, плавай в своей околоплодной вселенной, кувыркайся, слушай папины байки, расти…

 

Родилась Ленка легко. Просто весело выскочила из родовых путей и ещё до того, как я, дрожа от ужаса, перерезал пуповину, мне улыбнулась. Я, вопреки всем врачебным запретам, стянул с лица марлевую маску и хотел было поцеловать Ленку в розовенькую, полную капилляров макушечку, но чадо вдруг извернулось, и поцелуй пришёлся в правую половинку мокрой, красной попочки.

А потом так случилось, что я остался с Ленкой один. Жене в роддоме умудрились занести какую-то инфекцию и на «скорой» с воем перевезли в другую клинику. Потом я нашёл для неё третью. В которой её, собственно, и стали медленно, но неуклонно приводить в потребное состояние. Нет, где-то на десятый день после родов в нашу квартиру позвонили, и, когда я с Ленкой на руках отворил дверь, перед нашими очами явилось нечто громадное, розовощёкое, с громовым голосом. Патронажное, как тут же выяснилось. Ленка зашлась отчаянным испуганным плачем, и я это розовощёкое патронажное из нашего коридора удалил.

 

Что делал потом?

 

Всё.

 

Пеленал, купал, пробовал капельку смеси на тыльной стороне запястья, стирал, гулял с Ленкой в зимнем волшебном парке, снимал рекламные ролики, возил жене куриные бульончики и нежнейшие фрикадельки, монтировал клипы, находил для Ленки няню на несколько часов в неделю, ремонтировал свою аудюху, искал какие-то заморские уколы для жены, отдраивал до зеркального блеска квартиру, потому что Ленка к полуторам месяцам своей жизни умудрялась находиться сразу во всех её углах и закоулках.

 

Зачем я всё это рассказываю?

 

Потому что я виновен в гибели Ленки.

 

Да, не я был за рулём того красного «шевроле», на котором Ленка со своими американскими френдами гнали под 100 километров в час по одному из автобанов под Чикаго.
Да, не я не справился с управлением, когда их машинка, влетев вдруг в какое-то жирное, маслянистое пятно, крутанулась вокруг своей оси, смяла задок тихому, степенному старенькому «фордику» и тут же попала под раскалённый никелированный бампер несущейся на всех парах фуры с морожеными окорочками.

 

Но я позволил Ленку увезти.

 

Я не сделал ничего, чтобы Ленку забрать из этой проклятой Америки.

 

А мог.

 

Я всё мог сделать.

 

И Ленка сейчас была бы жива.

 

Закончила бы институт.

 

Встретила бы парня.

 

Полюбила бы.

 

Нарожала бы деток.

 

И была бы счастлива.

 

И сейчас бы не лежала на Моунт-Кармелевском кладбище.

 

Нет, конечно, Ленка там не лежит.

 

Я уверен, что там её нет.

 

И никогда не было.

 

Потому что приходила ко мне буквально вчера.

 

Я даже помню хвойный аромат её каштановых коротких волос.

 

И – тихий шёпот.

 

Ленка мне рассказывала про Алису, которая нырнула в кроличью норку у нас, на даче, а вылетела чудесным образом в Америке. Где чокнутый президент играет в крокет гусиными шеями, а у оболваненных шляпников каждый час – время пить чай…

 

Да, я знаю – зачем нынче вам всё это говорю.

 

Мне отнюдь не станет легче.

 

И боль не будет менее жгучей.

 

Я всё это говорю ради одного: смерти нет.

 

Даже, если вы переживаете собственных детей.

 

Смерти нет.

 

Не было.

 

И никогда не будет.

 

Есть жизнь.

 

И эта жизнь – вечная.

 

Так что не мечтайте о том, что однажды помрёте и успокоитесь. Нет. Не умрёте. И не успокоитесь. К вам будут приходить те, которых вы предали. И молча на вас смотреть. Те, которых вы осчастливили, будут согревать вас своими нежными поцелуями. А всё то зло за вычетом добра, которое вы совершили, в вас засунут обратно. Своё носите с собой.

 

Вечно.

 

Всегда.

 

Когда я очнулся…

 

Когда утренней, чуть дымчатой, сизой ранью я очнулся, прямо над моей головой с воющим грохотом пролетело нечто огромное, реактивное…

 

В комнате никого не было.

 

Но едва слышно благоухало свежей фиалкой.

 

Я поднял с пола влажную, смятую белую простыню.

 

И – чьи-то узкие ажурные чёрные женские трусики.

 

Так.

 

А где, собственно, – мои трусы?

 

Ага.

 

Под подушкой.

 

Почему-то.

 

Свечи на плетёном столе первого этажа превратились в тёмно-белёсые закопчённые огарки.

 

Когда я вышел на росистое крыльцо, ко мне медленно подошла серая, в черных с коричневым пятнах незнакомая дворняга.

 

Вильнула пружинистым хвостом.

 

Понюхала мою правую ногу.

 

И села рядом…

 

 

 

*Persecution mania – мания преследования (лат.)

Пражская весна

А моя пражская весна началась с узенькой розовой девичьей ступни, выглядывающей из-под белоснежной казённой гостиничной простынки. Я иногда ошибаюсь дверями. Однажды вместо туалета в незнакомой питерской квартире вдохновенно вошёл во встроенный коридорный шкаф. На меня тут же обрушились старые коньки, соломенная дамская панама, коробка с шахматами и почему-то абсолютно новые ядовито-красные женские трусики в прозрачной хрустящей упаковке.

 

Тем временем прелестная девичья ступня исчезла под простынкой и появилась вновь. В голове вертелся какой-то сумбур из незаконченного рассказа, свежей раскадровки завтрашней съёмочной сцены, обстоятельного мэйла солидному, но наглому издательству и лёгкой одури от двух подряд бессонниц.

 

Её звали Гражина.

 

Но об этом я узнал неделю спустя. Полетели прахом мои съёмки. Цифры всевозможных неустоек обрастали немыслимыми нулями. Нам в запертую дверь сначала вежливо стучали. Потом грохотали. Очевидно – тяжёлой обувью. С улицы, прямо в распахнутый балкон третьего этажа гостиницы визжали непристойно высокие мужские итальянские проклятия. А я забрасывал Гражину на сто седьмые небеса, после – на тысяча сто седьмые, растворялся в ней, забывал – как меня зовут, и весь мир принимал хоть какой-то человеческий облик лишь тогда, когда нужно было сменить насквозь промокшие простыни.

 

Но это длилось лишь мгновение.

 

Потому что рядом были пол, стол, ванна и маленькая банкетка. Единственное, что мы не успели сломать за неделю наших безумств, были пол и чугунная ванна. Даже в кровати, двуспальной, массивной, выдержавшей тысячи постояльцев, что-то лопнуло. Потому что матрас стал похож на горб верблюда. И все мои попытки впихнуть его обратно, в чрево кровати, закончились тем, что внутри мерзко заскрежетала какая-то механика, треснул срединный шов, и половинки кровати с треском разошлись. Пришлось платить и за кровать.

 

Да, её звали Гражина.

 

Через пару лет она вышла замуж.

 

Не по любви.

 

Родила.

 

Мёртвого ребёнка.

 

Я её не любил.

 

Никогда.

 

Теперь же понимаю: не надо было ничего. Даже смотреть на эту прелестную розовую девичью пяточку. Не говоря уже о том, чтобы прикоснуться к ней нежным дыханием. Влюбить в себя человека всем сердцем и не питать к нему ничего, кроме вдохновенного вожделения так же бесчеловечно, как и лгать ему о своих чувствах. И самое ужасное – в том, что она знала: я не люблю её. И никогда не полюблю. Никогда не доверю всего себя, свою жизнь и никогда не захочу от неё детей. И всё равно она продолжала любить того мерзавца, каковым я был в собственных глазах. А в её зеленоватых, с мельчайшими карими искорками очах – единственным мужчиной. Однажды и на всю жизнь. Она и замуж-то выскочила за этого угрюмого лысого торговца унитазами назло мне. И родила неживое чадо, чтобы я ночами себя проклинал за то, что ранним утром, пока она, сладостно измученная, крепко спала, предательски бежал.

 

Прочь.

 

Не взяв даже зубную щётку.

 

Да. Это – мой круг ада. В котором нет никого, кроме безнадежно любящей женщины, мёртвого ребёнка и мерзавца, посмевшего навечно влюбить в себя чистейшую и нежнейшую из душ.

 

Это – круг, который никогда не впишется в квадрат оправдания сделанного.

 

Математика врёт.

 

Параллели пересекаются.

 

Чтобы затем замкнуться.

 

В окружность.

 

Из которой нет выхода…

Отсутствие

Как деления факт

проверяется умножением,

так

необходимость присутствия

проверяется отсутствием.

 

 

 

И вот что я вам скажу: нет никаких тоннелей, ослепительного света, божественной музыки и созерцания собственного покалеченного трупа – на каменистом дне ущелья – со стороны или свыше. Нет, дорогие мои живые, всего этого хрестоматийного, набившего многоголосыми возвращенцами с того света, по правде говоря, тошную оскомину.

 

Что есть?

 

Ничего.

 

Это «ничего» можно охарактеризовать одним словом – отсутствие. Не знаю – чем, но ты его, это отсутствие, в какой-то момент явственно начинаешь ощущать. Не видишь, не слышишь, не обоняешь, не осязаешь, не можешь почуять рецепторами языка. Но это плотное отсутствие самого себя и всего вокруг и составляет, собственно, твою нынешнюю суть. Оно – в тебе и вокруг. Оно нынче и есть ты. Оно перетекает из тебя в извне, растворяется в нём и возвращается обратно в тебя, отсутствующего здесь и сейчас. Хотя эти «здесь» и «сейчас» тоже отсутствуют. Я их упоминаю только для того, чтобы хоть как-то привязать ваши земные координаты к той непостижимости, которая и составляет сущность не жизни.

 

Не жизни. Не жизни. Не жизни. Не жиз…

 

Можно миллион раз повторять эти слова, но всё равно никогда нельзя смириться с тем, что в какой-то момент ты перестаёшь жить. Скоропостижно ли, вследствие ли глубокого старчества, по причине – не дай Бог, конечно, – медленного болезненного,  мучительного угасания или…

Да.

Как – я.

Сознательного взлёта.

Точнее – прыжка.

Вверх.

Хотя хотел – вниз.

Со скальной гранитной гряды. C высоты три тысячи триста семьдесят пять метров. Со скоростью, примерно, тридцать семь метров в секунду. Время полёта, таким образом, – около минуты и тридцати одной секунды. Пронеслась ли за эти полторы минуты перед моими открытыми очами вся моя бестолковая жизнь? Нет. Не пронеслась. Вопреки тем же идиотским хрестоматийным догмам. Даже и не думала проноситься. Но земля – да. С той же скоростью, с которой летел я, неслась мне навстречу.  Мне же казалось, что я просто завис на фоне оранжево-алого октябрьского заката. Словно кто-то невидимый нажал на видеоплейере мироздания стоп-кадр.

 

А потом всё исчезло.

 

Всё.

 

Не было даже боли. Которой я как-то не особо и боялся. Наверно, потому что знал: боль продлится мгновение. В бесчисленные разы меньше, чем та чудовищная, разрывающая на куски мозг, сердце и прочие внутренности боль, которая превращала последние месяцы моей земной жизни в изуверскую пытку. Да, не боялся. А, может быть, просто потому, что привык. Если можно вообще привыкнуть к боли. От которой нет ни таблеток, ни уколов. Ни гипнозов. Ни шаманских заклинаний. Никаких анестезий. От которой невозможно избавиться. Которая внутри тебя – круглосуточно. Которая и есть ты. Которая радостно откликается на твоё имя.

Собственно говоря, эта боль тоже носила простое человеческое имя. Сначала это имя было волшебным. Дающим надежду. Вдохновение. Негу. Отраду. После – всполохи недоумения. Которые, впрочем, какое-то время носили отзвуки нежности. Но вскоре эти недоуменные всполохи нежности мимикрировали в удручающую, тягостную, как воспаление надкостницы, муку. В которой не было ничего, кроме желания от неё избавиться. И – невозможность избавиться. Как избавиться от того, что в какой-то момент стало тобой? Только избавившись от самого себя. И – никак иначе.

 

Смешно сказать: я даже не понимал, что умер. Мне нечем было это понимать. Та тончайшая, в триллионы раз тоньше любых межатомных связей, грань между бытием и небытием не осознаваема до тех пор, пока внятно и ясно не обозначены земные привязки. В сугубо медицинском утилитарном понимании – отсутствие сердечной деятельности, дыхания и зафиксированная электроэнцефалограммой смерть головного мозга.

 

Ага.

 

Сейчас.

 

Какой-то контуженный на оба полушария гиппократ всё бросит, заберётся на перевал Бичо, после – обвешанный всякими техническими штуковинами – спустится на верёвках в свистящую октябрьскими ледяными сквозняками пропасть и начнёт медленно да скрупулёзно фиксировать моё нежитье-небытье. После с результатами своих приборов поднимется к тому скальному уступу, с которого его спустили, присядет на камешек и нацарапает посмертный эпикриз. Как бы не так. Словом, тому, что осталось от меня, некогда здорового, крепкого мужика, суждено навсегда валяться на этих мокрых скользких камнях. В неведомом юридическом статусе. А всё прочее, что и составляло мою суть, мою человечность, мою одушевлённость, нынче пребывает в этом ничто. А это ничто и определяет сущность сегодняшнего ничего.

 

Я даже не знаю – какой ныне день, месяц и год. К чему мне это знать? Что изменится, если я узнаю всю эту бесполезную цифирь? Меня в ней уже нет. И никогда больше не будет. Никогда.

 

Ах, да…

 

Для любой, мало-мальски потребной прозы, а именно к прозе и обратилось моё посмертное «я» (поскольку поэзии в этом способе существования не было обнаружено), уместны живописания природы, более-менее внятного гардероба героев и диалоги. Обязательно – диалоги. Без диалогов – кранты. Как однажды, ещё в процессе земной жизни, мне заявил главный редактор одного из толстенных журналов. Тоже, кстати, толстенький, коренастенький, крепенький, курносенький, с нежно-розовой, как попка младенца, лысинкой на макушке и вечно расстёгивающейся «молнией» гульфика. Которую он, нежно мне улыбаясь, время от времени подтягивал вверх. «Кранты!» – поднятые кустистые бровки. А правая рука редактора снова ныряет под монументальный, красного дерева, стол: «Запомните, милейший! Будьте вы хоть трижды Толстым с Достоевскими!»

Я не хотел даже единожды быть ни Львом Николаевичем, ни Фёдором Михайловичем, ни любым иным классиком мировой литературы, а потому тоже  улыбнулся заботливому и, в сущности, милейшему человеку, стянул с антикварного стола свою рукопись и вышел. Прямо – в позолоченную трепетными липовыми сердечками осень. Через настежь распахнутое окно громадного редакторского кабинета. Благо, что подоконник окна был на уровне заплёванного и усыпанного окурками тротуара. По пути, кажется, задел правой стопой пару стопок чьих-то творений. Которые щедро орошили поцарапанный паркет кабинета, а один, испещрённый чёрненькими буковками лист намертво прилип к подошве моей правой туфли. С ним и дошагал до станции метро. Потом всё-таки нагнулся, отодрал и прочитал: «Она тяжело вздымая полную с алыми торчащими сосками грудь распахнула длинные белые ноги и сказала: Ну? Он встрепенулся вокруг своей оси…» Далее – неразборчиво: текст грубо размазал след подошвы моей обуви. «О! – на весь дом заорала она. – Глубже!!! Глубже!!!» После снова – размазано.

 

И всё-таки, интересно: какое там – сейчас? Какое-нибудь хлябистое, промозглое утро двадцать третьего ноября три тысячи пятьдесят первого года? Или – парной сумеречный сиреневый вечер восемнадцатого июля сорок три тысячи девяносто восьмого? От рождества несчастного Христа. И в этих млечных, томных сумерках в глубине тёмного сонного парка я тихо целуюсь с худенькой, нежной девочкой? Фиалковый аромат её бледного личика? Тонкие пальцы – в моих растрёпанных волосах? Поцелуи – не влажны: мягкие губы на мгновение касаются моих щёк, век, подбородка, с быстрым, коротким охом набирают воздух, и вновь тёплое, чуть мятное дыхание касается моего лица?

 

Боже…

 

Теперь-то я точно знаю, что тебя нет. И никогда не было. И не будет. И не только – потому, что я в тебя никогда не верил. Да – в силу доступности. Театральной догматичной ритуальности. Продажности твоих, якобы, служителей. Но более всего – из-за того, что все религии мира никак не соотносились с моей верой. Личной верой. Не размноженной многократно в чужих мне особях и особах. Не служащей оправданием самого мерзкого и ничтожного, что только может быть в человеке. Не превращаемой в некое общее отхожее место для отправления религиозных нужд. Которых ранее не было вообще и забродивших только в силу какого-то внешнего миссионерского опыления: плоды, взошедшие на негодных почвах. На болотах да вечной мерзлоте. Не убий, не укради, не прелюбодействуй. То, чем с самого рождения человечество, собственно, и развлекалось. Непрестанно. Из века – в век. Покупало индульгенции. И снова убивало, крало и имело чужих жён.

Моя вера всегда была только моей. Не доступной для постороннего глаза. Не слышимой чужому уху. Не являемой иным ноздрям да алчным языкам. Моя вера была только во мне. Она позволяла мне оставаться человеком. Сострадающим. Сочувствующим. Но – безжалостным. К себе и другим. Жалость унижает. Сочувствие означает соучастие в чувствах иных. В болях, радостях, страданиях, нежностях людей, которым довелось быть рядом со мной. Только ради соучастия в чувствах других людей я и не жалел себя. Не жалел и этих людей. Тем, что порой выворачивал их затуманенные суетным бытом очи вовнутрь. В самих себя. В свои собственные потроха, исполненные похоти, великодушия, мерзости, самопожертвования, подлости и покаяния. А это всё – действительно больно. Иногда – невыносимо больно. Куда больней тех нескольких секунд, когда твоё изумительно здоровое тренированное тело вдруг превращается в банальный телесный мешок с переломанными костями.

 

Как-то, очень давно, веков сто или тысячу тому назад, одна молоденькая, оглушительно дезодорированная, с перманентными удивлёнными бровками на узеньком бледном лобике интервьюерша меня лукаво спросила: «Так зачем же вы пишете? Ведь это не приносит вам ни славы, ни денег!» «Я пишу, – после короткой паузы ответил автор, – чтобы мои герои мне помогли окончательно не превратиться в унылого, меркантильного, самодовольного скота».

 

Да.

 

Унылого, меркантильного, самодовольного скота.

 

Удалось ли?

 

Пожалуй.

 

Не удалось одного.

 

Избавиться от одиночества.

 

Я просто не мог его с себя стряхнуть. Никак. Даже – когда меня окружали десятки людей. Приятных мне. Иногда – дорогих. Очень редко – близких. Или – не далёких. Это «публичное одиночество» просто стало моей второй кожей. Из которой нельзя было вылезти, как из старой шкуры вылезает при линьке змея. Это одиночество срослось со мной. Оно стало платой и расплатой. Одновременно. Одиночеством мне платили. Одиночеством я и расплачивался. В сухом остатке же давился плачем. Который, впрочем, никому и никогда не был виден и слышен. Моё одиночество и пугало и притягивало. Точнее, сначала притягивало. На месяц, три, год. На сколько хватало терпения. А после пугало и отталкивало. И, вправду: как жить с человеком, который вдруг превращается в космический вакуум, и весь остальной мир с оглушительным свистом просто всасывается в его глазницы, и мгновение спустя знакомые черты становятся ликами всех тех, кто не успел увернуться от этой неминуемой, гибельной бездны? Как быть с человеком, в котором живут все те вселенные, которые за доли секунды он успел, словно прожорливая чёрная дыра, поглотить, чтобы после родить миры другие? Невиданные доселе. Неведомые ранее. Затем населить эти миры дивными существами и заставить всех поверить в то, что они существовали всегда. А не было их видно только потому, что все смотрели в другую сторону. Не теми глазами. И не при том освещении.

 

Так.

 

Намёк на диалог был.

 

Попытка живописания окрестностей – тоже.

 

Простите.

 

Забыл.

 

Какой замечательный, однако, был портфель у того главного редактора толстенного журнала. Тоже – полненький. Коричневой, чуть потёртой кожи. С двумя блестящими золотистыми замочками. И с вяленой воблой – внутри. Редактор что-то мне говорил, а я просто исходил слюной. И уже видел самого себя бегущего – медленно, чтобы ни дай Бог не лопнул полиэтиленовый, полный пенистой желтоватой жидкости пакет – от фанерного пивного ларька к серой унылой железобетонной пятиэтажке дома. Из пакета радостно фонтанировали три крохотные струйки. Из портфеля до умопомрачения пахло воблой. И сам кабинет в какой-то момент мне показался комнатой, в которой я так давно жил, что, как ни напрягал посмертную память, никак не мог вспомнить ни мебели, ни цвета обоев, ни вида из окон.

 

Память?

 

Не смешите меня?

 

Меня-то и при жизни с облегчением вымарывали из памяти, едва я физически или метафизически переставал принимать участие в жизнях тех или иных людей. И, хотя это вымарывание вовсе не означало то, что меня напрочь и навсегда забывали, но сам факт моего ухода из орбиты приятельств, дружб, любовей, очевидно, доставлял немыслимое успокоение в сердцах покинутых мной или покинувших меня. Но в силу особого изуверского любопытства я оставался в этих людях навсегда. Они даже не подозревали об этом. Так и жили: со мной – внутри. Живут же люди – с опухолью. Многие годы. Даже подчас – и всю жизнь. Иногда – не зная об этом. Равно, как я живу со всеми теми людьми, которые однажды и навсегда вошли в мою жизнь. И не пытаюсь от них избавиться. Бесполезно. Да и – незачем. Эти люди уже составляют мою нынешнюю суть. Без них я бы стал другим. На молекулярном уровне. Стоит мне чуть прикрыть глаза, я сразу чувствую в себе биение сотен жизней. Эти жизни продолжают во мне существовать. Непрестанно. Круглосуточно. Всегда.

 

Только это…

 

Да, когда я налегке (ни ледоруба, ни «кошек», ни верёвок), не спеша, пересекал долины рек Юсеньги и Допра, вдруг остановился. Внезапно остро почувствовал, что моё отсутствие может взаправду лишить жизни всех тех людей, которые продолжают во мне существовать. Даже, если меня в этих людях давным-давно нет.

 

Через скальное плечо отрога.

 

Который запирает с востока феерической красоты ледник.

 

Надо пройти.

 

Хотя систолы с асистолией перепутались. Никак не могут определиться: биться сердцу или нет.

 

Но всё-таки…

 

Чёрт.

 

Никогда никому не желал ничего плохого. А если моё отсутствие явится причиной скоропостижной или медленной гибели всех этих людей? Которые живут во мне. Которых я не могу да и не пытаюсь ампутировать из себя. Я уйду, и вместе со мной уйдёт душевная или телесная часть этих людей. Не имеет значения – лучшая или худшая. Нет, не в памяти, а. быть может, где-то выше селезёнки или слева от гипофиза, либо ниже кадыка в людях, которые живут во мне, останутся чёрные дыры. Или – белые пятна. Либо – пустоты, В которые нынче заключён я. Которые ныне является моей сутью. Не будет ли моё отсутствие более жестоко и беспощадно, нежели моя прижизненная приязнь к этим людям, моё участие в их жизнях, моя нежность и мой восторг, которые в какой-то момент оказались им просто не нужны. Как не нужен свет в квартире. Когда поздним вечером обнаруживаешь, что кончились сигареты, и тебе надо, тихо про себя матерясь, натянуть джинсы, майку, кроссовки и выкатиться на улицу, в промозглую, простуженную, пронизывающую осень.

 

Да. Систолы с асистолией перепутались. Аритмия. Три коротких, быстрых удара. И – пауза. В минуту. В час. В год. Снова – троекратное: бух, бах, бух. И снова – длиннющая тишина. В век, в эру, в вечность. На пустом месте, кстати. Ничего такого не делаешь. Не карабкаешься. Не ищешь правой ногой невидимый уступ на скользкой скальной стене. Не обливаешься холодным потом, когда этот уступ не находишь. И пальцы, побелевшие от холода и напряжения, уже готовы отпустить твою центнеровую тушу с метров тридцати. Как. Вдруг. Левая нога коленом находит острый гранитный бугорок, и ты, дрожа всем телом, тихо мыча от боли, отталкиваешься от этого спасительного бугорка. Медленно подтягиваешься и, прильнув мокрой щекой к влажному камню, переводишь дыхание.

 

Но, тем не менее…

 

Нет.

 

Всё.

 

Точка.

 

Точнее – многоточие.

 

Да.

 

Именно – такое.

 

 

Точка размноженная. Почкованием. Или – делением. Не имеет значения – как.

 

… _ _ _ …

 

Три точки, три тире, три точки.

 

Три ступеньки, по которым бесследно прошли чьи-то маленькие ножки.

 

Бесполезно.

 

Орать.

 

Шептать.

 

Умолять.

 

Взывать.

 

Никто не слышит.

 

Тишина.

 

Отсутствие…