Последний день в Свердловске

Я пыталась увидеть этот день глазами моей мамы, приехавшей за мной — не знаю, как ей удалось отпроситься с работы — заканчивалась вторая четверть, время диктантов.

И я не понимаю, как она выдержала. Всё, что она увидела, было абсолютно неприемлемо для неё.

Нетопленная квартира на первом этаже деревянного двухэтажного дома. Даже полы не везде — в задней комнате просто утрамбованная земля. Сантехника сломана. Вода только ледяная.

Спальное место… Это просто доски поверх сколоченных тарных ящиков.
Нина на ногах — ей в Универ к первой паре. А мне совершенно некуда торопиться, и я сплю, не в силах выпростаться из-под груды тонких одеял и накиданных сверху для тепла пальто, оттягиваю необязательный момент, когда нужно будет высунуть ноги и руки в космический холод дома, заваленного декабрьским снегом до середины окон — дом за сто лет сильно врос в наслоения земли и асфальта, будто тянулся окнами поцеловать дорожку, по которой столько раз проходил он.

Экспозиция: скудная, очень старая, раненая мебель. На остывшем квадрате электроплитки пустая сковородка, не нуждающаяся в мытье: всё съедается подчистую, вытирается хлебной коркой, выскребается вилкой. На круглом незастеленном столе — алюминиевый чайник с потёртым шнуром в нитяной оплётке, вилка на конце голодно щетинится металлическими зубами в чёрном пластмасовом рту.

Над столом раскачивается (это на втором этаже куда-то собирается аспирант Лёша) абажур вот не помню какого цвета. Из признаков, что здесь живут и иногда едят: початая пачка крупной каменной соли, ополовиненная, тоже бело-голубая, пачка ячменного кофе, какие-то сухари, несколько пустых «противотанковых». Открытый пузырёк чернил, перо, шершавая бумага для акварели — несколько листов, частично уже зарисованных. Стопка Нинулиных учебников.

Плотный от ещё не развеявшихся зимних сумерек и табака воздух. Нет, не так должно пахнуть девичье жильё.
Обои исписаны и изрисованы и кое-где ободраны.

В прихожей слышится шум. Мы ведь не запираемся. Не помню почему: должно быть, я посеяла ключи. Есть дверной засов, но он массивный и тяжёлый. Не под двух худышек сработан.

Лежу, не открывая глаз, пытаюсь удержать сон или удержаться в нём.
— Марина, к тебе, — трогает меня за плечо Нина.
Я открываю глаза и вижу на пороге комнаты растерянную — нет, ошеломлённую! — маму.

И закрываю опять. Мне хочется, чтобы это виденье растаяло, чтобы оказалось иллюзией. Я не готова объясняться. Я не готова даже вставать. Я вообще не готова жить.

У меня всё крайне плохо. Меня отверг идеологический факультет. Меня уволили, выписали из рабочей общаги на улице цареубийцы Голощёкина, я изгой советской системы, мне не подадут руки, за моей спиной только что закрытое уголовное дело по 224-й, Женя зол, как чорт, и наказывает своим непоявлением уже несколько дней.

— Он не придёт, — сказали мне девчонки, навестившие меня в больнице.
Я не знала, что он напрягает свои связи в эмвэдэ, чтобы это ничем не закончилось для меня.

Мне вообще не стоит открывать глаза. Ни сегодня. Ни в любой другой день. Мне девятнадцать почти уже с половиной. Пять с половиной лет до дня, когда кончится мой часовой завод — я так решила. Но как же это долго! Я уже прожила четыре таких срока, и это невыносимо долго. Нельзя ли отыграть назад и поменять дату убытия?

— Марина, — незнакомым голосом зовёт меня моя несчастная мама (я ходила за ней последние годы, как за ребёнком, прислушиваясь ночами к её тихому дыханию, я отдала всю любовь и заботу, и жалость, на которые была способна; мама, я хоть как-то уврачевала твои раны?)

— Марина!
Мама, прости, я не в силах смотреть в твоё лицо, не мучь меня, прошу, я буду лежать отвернувшись к стене и накрывшись одеялом с головой, пусть над моей головой сомкнутся все воды земли, я не хочу дышать.

… У мамы два обратных билета.

Я вынужденно одеваюсь, мама привезла мне зимнюю обувь. Складываю вещи в уставший от перемещений чемодан: под тряпички отправляются узкая бикса на один шприц, общая тетрадь с чужими конспектами и так и не разгаданной строчкой стихов. Эти нехитрые святыни будут найдены и выброшены моим разгневанным отцом, после чего я на много лет выброшу из дочернего сердца его самого.

Я обещаю маме погулять с ней по Свердловску, показать красивые места, поезд только вечером.

Но я должна увидеть Женю. Я бегу к нему в отдел на Разина, нет, вначале еду, конечно, в трамвае. Выхожу на Большакова, спускаюсь, сворачиваю влево.

Застаю.

Женя выслушивает меня молча. Это такой способ казни. Я смотрю в любимое лицо сквозь влажную солёную пелену, разъедающую мои бессонные глаза. Как же он вымотан! Пожар, больница, бодания в ОБНОНе. Каждый раз ему приходится объяснять, с чего это он впрягается, поднимать из своих глубин всю невнятицу наших отношений. Как и что можно объяснить чужим, если сам себе объяснить не можешь!

Я всё жду, что он скажет: — Я больше не сержусь, мы всё уладим.
Мы стоим на лестнице, Женя облокотился на перила, я ступенькой ниже, и наша разница в росте ещё увеличивается. Я маленькая испуганная израненная девочка, никакая не львица, не охотница, не амазонка, не сирена, не насмешливая Клеопатра, не надменная Тамара. Вокруг снуют люди в форме, его коллеги. Девушки в серых форменных юбках смеривают меня взглядом. Мне всё равно. Я превратилась в слух.

Женя наконец выцеживает: — Поезжай с мамой.

Я не верю своим ушам.

— Мне нужно идти.

«Мне нужно идти» — разве это говорят девушке при расставании? Но его действительно уже несколько раз позвали.

Он порывисто обнимает меня и отталкивает.

Я на заснеженной улице. В дом на Сакко и Ванцетти я бреду пешком, пытаясь сложить себя из ледяных осколков. Почему я не могу растаять, как этот снег, без следа?

Я дым над водой, я печная зола, я сигаретный пепел.

Я поднимаю глаза и смотрю, как в облачных кулисах смеётся надо мной безмозглый солнечный шар, тусклый, как надвигающаяся на меня долгая зима без Жени.

Я веду маму пить настоящий кофе в булочную поблизости, на проспекте.
Мы, как и обещано, гуляем с ней по городу. Я иду ватными ногами.

На любимой улице Челюскинцев мы отыскиваем зоомагазин и покупаем прекрасных скалярий; дома огромный аквариум, в полстены, отцу его варили по спецзаказу; нам упаковывают полосатых многокрылых рыбок в несколько полиэтиленовых пакетов, чтобы воздушная прослойка не дала промёрзнуть воде. Уже в сумерках мы садимся в поезд. Я не могу вспомнить, пришёл ли Женя на вокзал. Нужен кто-то опытный, чтобы взорвать этот отсек моей замурованной памяти, я не могу сама. И у мамы давно не спросишь.

Одна рыбка домой не доехала.

22 декабря я выхожу на работу в многотиражку.

На излёте следующего лета я снова в Свердловске, Женя как-то узнаёт об этом, разыскивает меня. Теперь уже я говорю ему: «Мне надо идти».

Последний день в Свердловске: 4 комментария

  1. Глафира Крокодилова

    Привлекло название рассказа, т.к. живу в Екатеринбурге.
    Ну да, присутствуют знакомые названия улиц. Но я не поняла, какую мысль, какую идею хотела донести автор. Воспринимается как запись в дневнике, личная. Или как письмо подруге, знакомой с жизнью девушки, о которой идёт речь, ближе, чем читатели. Или это кусок из более объёмного произведения. А так…загадка. Догадайтесь, мол, сами, что к чему. Автор велела кланяться.
    Главное в рассказе, надо понимать, Женя и его отношение к героине?
    Но невнятно всё, туманно и загадочно. Упоминаются уголовное дело, больница…
    Кто, что, почему? Зачем читателю всё это?
    Напугало слово «чорт». Ага, раньше именно так и писали, но сейчас уже принято написание «чёрт».

    1. mara Автор записи

      Если Вы в поисках истории в духе экшн, я бы посоветовала Вам «Репку» — напряжённый сюжет, внятный финал, простые синтаксические конструкции. Приятного чтения.

      1. Глафира Крокодилова

        Спасибо, конечно, за рекомендацию. Но Вы не очень знакомы с жанром. «Колобок» напряжённее. «Красная шапочка» тоже неплоха. Образец.
        А данный рассказ, извините, я считаю от совершенства очень далёким.
        Ну, возможно, чего не понимаю. Такое бывает.
        Удачи Вам!

  2. admin

    Больше похоже на штрихи, на набросок к будущему рассказу. Оборванные, повисшие в воздухе подробности, упомянутые вскользь и не пойми к чему, в изобилии рассыпаны по тексту и болтаются сами по себе ленточками не ветру, так и не сплетаясь в ткань повествования. Понятно, что саму эту разрозненность можно счесть художественным приёмом, демонстрирующим раздрай в жизни рассказчицы. Но под такую степень раздирая читатель может нафантазировать себе всё что угодно, от потерявшей память библиотекарши до уголовного притона с наркоманами и живодёрами. Вряд ли автор представлял себе нечто до такой степени разнообразное, когда садился за текст.

Добавить комментарий