Берек (миниатюра)

Май.
Всё позади – снег, холод, рваный ветер, гнетущее молчание нагих деревьев. Теперь – зелень травы, первые воздушные цветы, бабочки на них, радость, пение птиц – весна, настоящая весна!

Я сижу на узловатых корнях могучего тополя, у озера, и читаю книжку. Неожиданно я слышу шорох и поднимаю взгляд. Ко мне по траве шагает ребёнок – мальчишка лет пяти, почему-то один. Я улыбаюсь ему, он в ответ кивает головой (смешно так, по-деловому) и садится на корточки у кромки воды.
Минуты две он молчит. Потом спрашивает:

– А ты читаешь, потому что тебе грустно?

– Нет, – отвечаю я, – потому что мне интересно.

– Странно. То, что в книжке — неживое, а вода живая, она интересней! Иди сюда!

Делать нечего, я неторопливо откладываю книжку и подсаживаюсь к ребёнку.

– Как тебя зовут и где твоя мама?

– Мама на дорожке, она разрешила мне с тобой поиграть. Меня зовут Берек, это потому что я «эр» хорошо выговариваю. А тебя?

Я смеюсь.

– Значит, ты сначала научился выговаривать букву «эр», а потом мама дала тебе имя Берек?
Ребёнок хмурится.

– Водичка холодная, а мне так хочется купаться, – отвечает он…
– Ты так и не сказала, как тебя зовут, – через некоторое время переспрашивает Берек, отвлекаясь от воды и глядя на меня (у него русые волосы, смешные, толстенькие, короткие брови, круглые щёки, родинка на кончике носа, и только серые глаза пугающе взрослые).
– Вика. Вик-то-рия. Вичка.

– У, какое гулкое имя!

– Гулкое? Берек, сколько тебе лет?

Я замечаю на дорожке женщину; она стоит шагах в двадцати от нас и глядит на озеро.

– Я в этом году пойду в школу. А ты тоже пойдёшь в школу?

– Нет, Берек, я её уже закончила.

Я хочу добавить про институт, про то, что мне уже разрешают гулять одной, поэтому я беру с собой книжки, но мальчик перебивает меня:

– А, вот почему ты такая грустная! Взрослые всегда грустные или злые. Моя мама тоже всё время грустная. Но она добрая, а ты добрая?

Честно говоря, я удивлена словам этого ребёнка. Мне попадались умные дети; дети начитанные, не по годам смышлёные; дети, мыслящие свободно и живо. Но у Берека ясная, негромкая, без детской картавости, речь, спокойные движения, оценивающий, внимательный взгляд – мне становится не по себе, будто мальчонка старше меня. Но я отвечаю:
– Я не знаю, но, надеюсь, что хотя бы не скучная. И тут Берек впервые улыбается:

– И не скучная, а грустная.

– Да почему грустная? Никакая я не грустная!

– Ну ребёнка-то не надо обманывать! – говорит Берек, и я в недоумении и испуге отшатываюсь от него и долго молчу, прежде чем ответить:
– Ну что ж, раз ты такой умный, поговори со мной, а я теперь всегда буду приходить на это озеро и играть с тобой.

Мальчик оглядывается на женщину, потом на меня и торопливо произносит:

– Нам с мамой уже пора. – Он внимательно смотрит в моё лицо, напряжённый, нерешительно молчит, но затем всё-таки спрашивает, и голос его тих, будто он стесняется: – А ты правда придёшь?

Я не отвожу взгляда от серых глаз Берека и медленно, без улыбки, киваю. Мальчишка оттаивает не сразу, но улыбка его неожиданна и наконец-то по-детски широка:

– Ты не взрослая. Взрослые забывают обещания. И в школу ты не ходишь. Значит, ты грустный ангел, – делая этот неожиданный вывод, Берек заливается смехом, и я тоже хохочу, искоса поглядывая на женщину, которая по-прежнему неподвижно стоит на дорожке. – Только ты сегодня больше не читай книжку, а смотри на воду. У тебя глаза будут синие, и я не замечу, что ты грустная. Мама говорит, синий цвет не бывает весёлым, к этому все привыкли и не замечают грусти. А у тебя глаза карие – это тёплое, радостное, и сразу заметно. Пока, Вика!
Берек машет мне и быстро бежит к маме. Я смотрю на него и вдруг кричу вслед:

– Берек, только не становись взрослым! И, пожалуйста, помни про воду!
…Идя домой по пустынным вечерним улицам, пробираясь к свету в городской толпе, толкаясь в очереди у дверей университета, я думаю о Береке. Встретить бы его через пятнадцать лет! Кем он будет? Тем ли незнакомым парнем со злым лицом и прокуренными пальцами, что толкнул меня в метро и тихо, сквозь зубы, ругнулся? Этим ли юношей с беспомощными плечами и жалким выражением лица, что стоит сейчас в холле университета, безвольно опустив руки? А может быть, кем-то из той компании, что по вечерам сидит на грязной скамейке в парке и смачно, развязно, нагло заглатывает жирными губами пиво?
Останешься ли ты живым, хватит ли у тебя мужества быть самим собой, Берек? Необыкновенный, искренний, чуткий и смелый мальчик, каким ты вырастишь в спивающейся, тупеющей, равнодушной, гниющей России, которая когда-то носила девичьи платки, а теперь рыщет повсюду масляными глазами шалавы?
Но ты же есть, Берек. Значит, ещё не всё. Значит, живём, Берек?

Письма до востребования (сборник стихотворений)

Моему д. Г.

На похоронах

Но, позвольте, однажды я тоже умру!
Что останется после меня на земле?
Моё тело холодным найдут поутру,
будет кожа моя снегопада белей,
и над гробом моим зарыдает родня,
поцелуем кропя мертвый лоб восковой.
Хороните, оставьте, забудьте меня!
Слёз никто не прольет над моею душой,
но взлелеяно тело в гробу дорогом,
краской выведено выраженье лица.
Я забудусь тревожным и горестным сном,
умирая на этой земле без конца
в жилах тех, кто рыдает над телом моим,
в струнах нервов и дряблой сердечной зиме.
Мы бессмертные души землёю гноим,
мы пустые тела бережём в килиме
паутины бездарно прошедшей судьбы.
Что останется после меня на земле?
Смерть – всего лишь возможность навеки забыть
Об опутавшей всё, что не сделано, мгле.

Осень, двадцать лет

Город воет одиноко.
Зябкий ветер вечерами,
И проржавленными днями
Осень, двадцать лет.

Хлещет дождь туманом жёлтым
Через крыши, через ставни:
В городе хозяйкой станет
Осень, двадцать лет.

Лижет руки ледяные
Влажным языком молчанье.
Отчего ты так печальна,
Осень, двадцать лет?

Оттого, что завтра дрогнет
Сердце у него впервые –
В час, когда уже погибнет
Осень, двадцать лет.

Оттого, что белым утром
Он, проснувшийся, полюбит
Ту, которой уж не будет –
Осень, двадцать лет.

…И завоет город белый.
Слепки октября на стеклах.
Инея оскал хитер. И –
Осень, двадцать лет.

* * *

Никогда не пиши о смерти:
она слышит мысли любого.
У неё тонкокожие щёки
и навыкате глаз один.
У неё очень злые брови,
Тонкий стан, перевитый дымкой,
Бровь стальная над чёрным глазом.
Смерть, увы, не может смеяться.
Постарайся не петь о смерти.
У неё очень чуткое ухо,
Узловатые тощие руки,
Страшный шёпот иссохших губ.
Но ни слуха, ни ритма в коже,
Посеревшей от вьюг дорожных.
Звонкий голос свой изломала.
Смерть, увы, не умеет плакать.

Никогда не рисуй ты смерти –
Далека она от искусства,
Затуманены её мысли,
И не может она понять
Ничего, что от тьмы отлично.
Никогда её не боялся,
Хохотал, как чумной, пред нею,
Но вчера её повстречал
Очень близко, вот как с тобою
Я о ней сейчас рассуждаю.
Я косы у неё не заметил.
И не носит она плаща.
Ни чертей, ни скелетов глупых…
Молча стала с прямой спиною
И смотреть на меня не хочет.
Но впервые обуял страх.

Не меня она привечала,
Не к моей душе подбиралась,
Но когда я узрел в ладонях
Сизый ворох чумной земли,
Но когда я почуял запах
Её мертвого белого тела…
Никогда не пиши о смерти.
Смерть несчастна и без тебя.

* * *

Скоро мне двадцать. Скоро я уезжаю.
Город меня считать будет инженером
И никогда – поэтом. Бездонно жаль, но
Скоро мои мечты растворятся в сером
Крошеве дней на его ледяных ладонях-
набережных исцелившихся от недуга,
Что меня плетью ночью по ветру гонит,
В строчки слагая медленную разлуку.

Завтра мне двадцать. Завтра я буду в чёрном,
Буду кормить ворон на высокой крыше
И попрощаюсь с лучшим из всех соборов –
Может быть, за дорогой меня услышит.
Может быть, в этом городе эфемерном
Кто-то, меня любивший, поймет и это.
Я никогда не стану здесь инженером
И не смогу однажды здесь стать поэтом.

Нынче мне двадцать. Нынче я вскрою вены
Сизой Невы, стучащей в гранитных жилах.
И припорошит небо любовью тленной –
Я её в путь с собою забрать не в силах.
Нынче я брошу пафос речей. Как прежде,
Буду тайком курить твои сигареты –
Просто меня здесь больше ничто не держит.
Я ухожу, дружище, к тебе на небо.

Смерть спустя

В шестнадцать лет я не боялась смерти,
жила с душою нараспашку рваной,
и мне прекрасным виделось, что рано
могу сорваться с этой круговерти

блаженных дней. В шестнадцать я страдала,
курила папиросы воровато
и не ждала за истину расплаты –
сомненье мне взаймы её давало.

Мои шестнадцать ты поторопился
предупредить своим уходом страшным.
Вздохнули все единодушно: «Блажь…», но
то не сосуд твоей души разбился –

мои шестнадцать лет вспорол ты бритвой.
И покатилось… Я живу спокойно,
домашне, правильно, благопристойно…
И только не забытый мною мир твой,

который ты со мной делил шестнадцать
моих мятежных, яростных, осенних,
прекрасных лет, останется спасеньем
в мои проклятые… почти что двадцать.

* * *

На самом-то деле я страшно, кошмарно скучаю.
Читаю чужие стихи, чтоб забыться мгновеньем.
Слоняюсь ночами по кухне — заваривать чаю
себе и тебе — на две кружки — по всем воскресеньям
и пятницам, милый, становится странной привычкой.
Я вслух тебе книги по-прежнему тихо читаю,
болтаю о жизни своей, поседевшей, безличной,
в сатурнах молчанья ответ твой услышать мечтая.
Я ужин готовлю и жду – не взрослеешь! – мальчишку…
Рисую на стеклах венок из моих ожиданий,
листаю тобою когда-то прочтённую книжку,
а голову кружит от спрятанных в сердце рыданий,
а руки дрожат, прикасаясь к твоим посещеньям,
а взгляд теребит талый воздух, отсвеченный чёрным.
А все потому, что сегодня опять воскресенье.
Опять не вернулся. Как глупо, как жалко, как вздорно.

Я жду электрички, гуляю ветрами по шпалам,
ругаюсь сквозь зубы и рву сигареты на части.
Мне воздуха много — берите! — а времени мало,
Мне слов и советов хватает, но нет в них участья.
А ты где-то рядом, в одном городском межпланетье.
Я чувствую радость твою и скулю, когда болью
царапает нервы тебе.
…Уплывают столетья,
тебя оплетая бездарно играемой ролью,
актер-недоучка. Мальчишка-мужчина.
Упрямство
меня доконает однажды, сгрызет и растопчет.
Нелепым скорбящее сердце своим постоянством
с тобою, мой друг, быть уже ни за что не захочет,
и в этом трагедия… (Громко, пожалуй). Лишь драма.
Лишь драма-малютка, тебе заварившая чаю
В твоё воскресенье. Забыть не желая упрямо,
я снова надеюсь, что письма мои прочитаешь
и, может, поймешь.

Девять раз по сорок дней

Мне двадцать.
Тебе – только год.
Вперёд
смотрю я и не различаю лиц.
Страниц
любимых поэтов твоих,
прочитанных мною вместо тебя,
не счесть.
Смерть.

Мне двадцать.
Ты рано ушёл.
Ещё
тебе я звоню, чтоб позвать с собой:
прибой
на Финском ветру рисовать,
вместе курить папиросы твои
и петь.
Смерть.

Мне двадцать.
Я просто одна.
Весна
приходит теперь без тебя, родной.
И боль
сопьётся вот-вот оттого,
что жизнь продолжается без тебя –
ей треть.
Смерть.

Мне двадцать.
Не ставят свечей,
речей
у гроба господня не говорят,
таят
глаза от печальных икон –
молить за тебя их нельзя, но лишь
жалеть.
Смерть.

Мне двадцать.
Не стану жалеть.
Та треть
моей жизни напополам с твоей
ценней
оставшихся двух без тебя.
Но ты завещал моим крыльям дар
Лететь –
на смерть.

Мне двадцать.
Тебе только год.
Никто
со мной не рисует и не поёт.
Но год,
прокуренный мною без тебя,
нарисованный мною вместо тебя –
бежит.
Жизнь.

Мне двадцать.
Ты сила моя.
Земля
меня не отвергла лишь оттого,
что бог
у нас на двоих был один.
А значит, однажды встретимся там –
у смерти взаймы,
у жизни взаймы –
мы.

* * *

Поставил зеркало. Зажёг тринадцать свеч.
Отрезал мои волосы до плеч;
Поцеловал меня в макушку и сказал:
«Как не похожи на мои глаза
Твои и матери твоей. Теперь пойдем.
Я покажу тебе мой мёртвый дом».
В избу нельзя живым. Картины во дворе.
Он горько сморщился: «Мой первый грех
И мой приют последний – в них», — он замолчал,
И лишь в руке ослепшая свеча
Слезами восковыми омывала смерть.
Он вдруг вскричал отчаянно: «Глупец!
Посмел желать, что ты отправишься за мной…
Прощай, дружище! Путь тебе – земной».
Он зеркало разбил и свечи потушил.
…Он смертью искупает мою жизнь.

Восьмая задача тысячелетия (рассказ)

– Он любит тебя, – покорно произнес Ваня. Улыбка его была грустной, но не вымученной: он от души радовался чужому счастью, нивелируя в своем сознании страдания, которые ему это счастье приносило, так усердно, что они становились чем-то отвлеченным, противным его настроению, этике, природе. Радость Вани была неподдельной, и тем точнее и упорнее она губила ростки обиды, горечи, зависти или досады, возившиеся на дне его души, как младенцы-калеки, в безуспешных попытках подготовить благодатную почву обману, злобе, предательству. Сам Ваня не вполне осознавал эту борьбу – он просто радовался за своих лучших друзей.
– Как и я, – с восторгом откликнулась Ника, разогревавшая пузатый медный чайник.
– А я тебе земляники принес, – негромко отозвался Ваня, любуясь ее тонкими бледными руками: пальцы – струны гитары, ладони – изгибы деки.
Ника суетливо закружила по кухне, тасуя тарелки, гремя ложками, ссыпая в заварочный чайничек ароматный хворост зеленого чая, и вдруг хлопнула себя по лбу:
– Ванька, Ник сказал тебе, что свадьбу назначили на шестое?
Парень слегка побледнел, но улыбка его стала крепче, увереннее, и спокойным голосом он ответил:
– Никуша, я очень счастлив, что Ник на это решился. Наверное, ты действительно дорога ему. По-настоящему, не в прихоть, не потому, что ему это кажется.
Девушка остановилась посреди кухни, с интересом разглядывая друга. Ваня хотел сказать совсем другое, но вместо этого добавил:
– Не забудьте позвать на празднество вашего старого приятеля, – и улыбнулся еще шире, тепло и ободряюще. Девушка кивнула ему и подхватила с плиты закипевший чайник.

Ник был темноволосым и белозубым, вечно растрепанным и вечно смеющимся. Он излучал обаяние; Иван разглядел в нем кое-что еще. Легкого нрава, безбашенный, он мог внезапно исчезнуть: свобода и безрассудство бушевали в нем; но случись что, Ник вмиг оказывался рядом с попавшим в беду, словно волшебник, выручая подчас из самых запутанных ситуаций.
Иван сдружился с Ником легко и быстро, словно эта привязанность была у них в крови. Они виделись редко, разговаривали немного, но дружба их была так сильна, что они почти физически ощущали ее. Их общие знакомые, напротив, упорно не замечали характера отношений Ника и Ивана, но каждый из них был готов внести Ника в список своих лучших друзей, громко заявляя об этом всем остальным. Иван на такие речи только улыбался, Ник презрительно морщился.
Никто из его приятелей никогда не спрашивал, каким образом Ник чувствовал, что у кого-то из них неприятности. Ника задала это вопрос в тот день, когда юноша неожиданно возник на пороге ее съемной квартиры, откуда ее выставляли за неуплату.
– Где будешь жить? – воскликнул высокий красивый парень, весело сверкая глазами-топазами. Ника недоуменно взглянула на него, но вдруг ее лицо прояснилось: тот самый, что вчера был на дне рождения Ваньки, который их и познакомил.
– Как ты меня нашел? – приветливо спросила девушка.
– Иван о тебе много рассказывал. Ты мне сразу запомнилась: у нас с тобой даже имя одно на двоих.
Ника звонко рассмеялась, тряхнув темной головой: действительно, ей и в голову не пришло, что Ник и Ника – суть одного имени. Но юноша не дал ей ответить, настойчиво повторив:
– Так где же ты будешь жить? – и кивнул на полусобранный чемодан, раззявивший пасть в углу прихожей.
Ника полушутливо подмигнула:
– Найду новую работу подоходнее да куплю себе замечательную квартиру с видом на канал Грибоедова!
Ник помолчал, внимательно изучая девушку, и от этого неназойливого, но участливого любопытства Нике стало не по себе, и она покраснела. Наконец он сказал:
– Это очень хорошо, что ты не собираешься убегать из нашего города. – Ника удивленно приподняла брови, но юноша опередил ее вопрос. – Иван говорил мне, что ты не здесь родилась. Приехавший сюда неминуемо влюбляется в Петербург, холодный, одинокий, надменный. Но взаимности не будет, а этого не каждый может вынести. Да, он прекрасен, но красота его порочна; ты разочаруешься в ней после нескольких лет нескончаемого безмолвного дождя, северного рваного ветра, горечи пустых улиц, а белые ночи разобьют тебе сердце.
– Как же вы живете в таком… таком своенравном городе? – насмешливо спросила Ника. – Я не так давно здесь, но он расположен ко мне вполне дружелюбно, – с усмешкой добавила она.
– Мы совсем другое дело. Мы, петербуржцы, сами в точности такие же. Тысячи раз отраженные в водах рек и каналов, выстуженные дождем, закаленные свинцовыми тучами, мы видим все совсем не так, как другие. Мы рождаемся с разбитыми сердцами, умеющими любить только холодной любовью.
Ник внезапно замолчал, тряхнул головой и рассмеялся; яркий блеск его глаз-топазов потух, наваждение странных слов рассеялось, и перед девушкой вновь стоял самый обычный парень. Он тепло улыбнулся ей:
– Друг моего друга – мой друг, – и Ника почувствовала: он все понял.
Ника поселилась в одной из двух комнат просторной квартиры ее нового необычного знакомого.
– Меня почти не бывает дома: работа такая, – сказал девушке Ник, – так что я не буду тебе досаждать. Живи сколько хочешь, взамен мне ничего не нужно.
Ника верила юноше безоглядно: он был другом Вани, а она ни на миг не сомневалась в последнем. Неспешный, тихий, Ваня не умел лгать, завидовать, злиться. Ника смеялась над его наивностью, но поражалась его доброте и искренности, которые не раз приносили ему вред; он не обижался, когда его предавали, оставляли, делали ему больно, только с улыбкой качал головой: «Я не могу иначе, такой, видно, уродился». Между тем, было в Иване что-то такое, что некоторые называют внутренним стержнем; он, кажется, ничего не боялся. «Ваня, ты в прошлой жизни наверняка был рыцарем. Или, нет, гладиатором!» – часто подтрунивала над парнем Ника. Друг отмахивался: «Что ты, я тот еще трусишка, просто умело скрываю это!», а однажды сказал: «Иногда мне кажется, что у меня нет половины сердца. Многие чувства мне просто непонятны; я не способен испытать и десятой доли того, что испытывает обычный человек…» Ника неловко пошутила: «Потому что ты необычный», и Ваня решил, что она смеется над ним. Больше он о себе никогда не говорил.
Ник уже выходил из квартиры, когда услышал сзади голос девушки:
– Только один вопрос, Ник!
Юноша остановился, не поворачивая головы.
– Да?
– Никто не знал, что мне больше нечем платить за квартиру. Даже Ванечка. Как же ты догадался?
Что-то изменилось во взгляде Ника. Он поставил на пол сумку, которую до этого держал на плече, повернулся лицом к девушке и долго молчал, смотря в светло-желтые глаза Ники. Затем ответил, ухмыльнувшись доверчиво:
– Обычно новые знакомые спрашивают, какое у меня полное имя, – и, подхватив сумку, выскочил из квартиры.

За несколько дней до свадьбы Ник принес домой два мотошлема:
– Сгоняем завтра за город? Целый день будем только втроем!
Ника рассмеялась:
– Кто же этот третий?
– Ну как, ты, я и госпожа Природа! – Ник посерьезнел. – Милая, мне нужно на Финский залив. Я очень люблю южный берег: здорово расслабляет и настраивает на философский лад. Когда меня что-то мучило, когда я не мог найти выхода, я отправлялся туда, но всегда один. Впервые я беру с собой кого-то еще. Понимаешь, как это важно?
Ника кивнула.
– Понимаю, Ник. А Ваня разве с тобой ни разу не ездил?
Ник нахмурился, прищурил глаза. Ответил нехотя, сухо, едва разжимая губы:
– Был один раз.
Ника почувствовала: расспрашивать нельзя.
Они ничего не взяли с собой, кроме коробка спичек, бутылки воды и яблок. Сложенный Ником костер шипел и скалился, приятно грея ноги. Вода, словно густое парное молоко, была белой и почти не шевелилась; небо нависло над ней, будто хищная птица – над добычей; темно-синий сосновый лес затаился, растопырив острые иглы.
Глаза у Ника почернели, зрачок расплавился золотом. «Совсем как опалы, – подумала Ника, – страшно красивы и горят, как у ночного зверя. Не его глаза. Чужие, пугающие…»
Ник ушел на берег и долго сидел на прибрежной гальке, опустив ноги в неподвижную воду. Девушка наблюдала за ним, не смея тревожить. Знала: отвлечешь, разрушишь тот мир, в который он уходил – и некая тайна, в которую Ник посвятит ее однажды, разобьется вдребезги, как его глаза-топазы, превратившиеся вдруг в опалы.
Вскоре он вернулся к костру. Глаза синие, смеющиеся, улыбка в пол-лица, зубы белее снега – тот Ник, которого она знала. Он примостился на траву рядом с девушкой, протянул руки к пламени, молчал некоторое время. Затем заговорил:
– У меня дедушка был математик.
– Ты ничего не рассказывал о нем, – ответила Ника.
– Он умер задолго до тебя, милая. – В голосе юноши проскользнула печаль. – Он был чудак, как, впрочем, все математики, но, в отличие от них, не был занудой. Знаешь, что он у меня спросил, перед тем как умереть?
– Меня там не было. Не знаю.
– Ну, он всю жизнь пытался решить одну из семи задач тысячелетия.
– Какую? – нетерпеливо спросила Ника; разговор неожиданно захватил ее.
– Теория алгоритмов; равенство или неравенство двух разных классов сложности алгоритмических задач; но я не про это. Так вот, дед спросил меня: «Ник, какова самая важная задача? Задача каждого?» Я пожал плечами, но все-таки ответил: «Наверное, та, решение которой он не может найти». И вот тогда, Ника, дед покачал головой и сказал мне: «Запомни, сынок, крепко: жизнь человека – это поиск ответа на самую главную задачу. Я называю ее восьмой задачей тысячелетия. У нее никогда не будет доказательства, и ответ на нее у каждого свой. Только очень немногим удается ее решить». Я, все еще не понимая, спросил: «А ты нашел решение, дед?»
– И что же он ответил? – взволнованно прошептала Ника.
– Он рассмеялся и позвал в комнату бабушку; голос и перед смертью у него оставался сильным и звонким.
– Это и был ответ? – недоуменно спросила девушка.
– Не знаю, Ника, но, по-моему, да, – улыбнулся юноша.
Разговор ненадолго умолк. Наконец Ника не выдержала и сказала:
– Ник, а ты нашел решение задачи?
Он бросил на девушку пытливый взгляд:
– Я ждал этого вопроса. – Юноша некоторое время молчал, подбирая нужные слова. – Кто изобрел радио: Попов или Маркони? Их двое, решение найдено, а радио все равно одно. Кто уступил право на патент?
– Жаль, никто не спросил мнение радио, – отозвалась Ника, не улавливая, к чему клонит парень. Он продолжал:
– У задачи тысячелетия два решения, и оба правильные, но они противоречат друг другу. Абсурд? Да. Один уступает первенство другому, зачеркивая свой вариант, но у задачи по-прежнему остаются два решения.
– Значит, задача не решена, – осторожно молвила Ника.
Ник кивнул и добавил так тихо, что девушка не услышала слов:
– Именно. Но я все равно ничего не понимаю, а он, кажется, понял.
Всю ночь они просидели у костра. Ночь была светлой, небеса, словно линялая шаль, покрыли голову леса. Утро пришло сонное, разморенное долгожданным ночным теплом; на рассвете они поехали домой.
Мотоцикл был исправен, погода ясна, дорога пуста. Никто так и не узнал, что же случилось тем утром с водителем мотоцикла, внезапно потерявшим управление. Случайность, провидение, судьба, глупость? Но за секунду до аварии Нике внезапно пришли в голову слова Вани: «Ник не из тех, кто остается. Он надежен, но слишком свободен, чтобы быть верным. Однажды он вновь поменяет работу, квартиру, город – не ради прихоти, а просто потому, что иначе не может. Береги его, Никуша, удержи».

Ника лежала на мягкой кровати. Перед глазами почему-то было темно; повязка на лице, поняла она неожиданно. Девушка ничего не слышала, а язык словно разбух и отказывался шевелиться. Ей стало страшно, но вдруг она ясно почувствовала, как кто-то наклонился к ней. «Ник», – подумала она и, собрав все силы, спросила:
– Ник, где мы?
Голоса своего она не услышала, но отчетливо ощутила аромат сирени; Ник поднес цветы к ее лицу, и девушка вдохнула густой терпкий запах, почувствовав через бинты прикосновение упругих мокрых ветвей. Ник дотронулся до ее руки; левой – вторая была в гипсе. Девушка попыталась улыбнуться; ей больше не было страшно.
Ник не покидал ее ни на минуту; она чувствовала его присутствие так же ясно, как и запах цветов, которые он приносил ей. Постепенно к ней начали возвращаться речь и слух; бинты с лица еще не сняли, но Нике казалось, что она уже видит волшебные глаза-топазы любимого. Он все время молчал, но его цветы, прикосновения, улыбка, которую Ника ощущала почти физически, говорили девушке много больше, чем слова.
…Бинты упали на пол. Ника изумленно разглядывала Ваню, сидящего возле ее постели; ею овладела радость, которая молниеносно сменилась недоумением, затем – тревогой и недоверием, но более всего – разочарованием: она ожидала первым увидеть Ника.
Ваня молчал. Девушка скосила глаза вправо: на тумбочке в вазе стоял огромный букет ромашек. Ника снова бросила взгляд на Ваню. Он сидел страшно напряженный, измученный бессонными дежурствами возле ее постели – Ника заметила, что в глубине светло-карих глаз друга появилась незнакомая синева. Она была почти незаметна, словно диковинный предмет, лежащий на дне прозрачной реки, но все-таки Ника ее разглядела.
Ваня попытался улыбнуться, но улыбка неуклюже развалилась, будто карточный домик. Ника прошептала:
– Это ничего, что так вышло. Я поправлюсь. Разбуди меня, когда вернется Ник, – и закрыла глаза.
Ваня не отводил взгляда от ее опухшего, белого, как молоко, лица, боясь, что Ника вдруг откроет желтые глаза, и в них Ваня увидит – нет, не согласие, но разрешение беречь ее вместо того, другого. Ваня затаил дыхание; ждал, слыша, как громко бьется сердце в его груди.
Не открывая глаз, Ника сказала:
– Ваня, у восьмой задачи тысячелетия не может быть двух решений. Я поняла это еще до того, как ты рассказал обо всем Нику – ведь именно затем он брал тебя с собой на залив?
Ваня кивнул; пот крупными каплями падал с его лба.
– Ты всегда был рядом, добрый, верный. Ты спокойствие, забота. Нет, не так: ты счастье, Ваня. Но есть вещи важнее счастья. Можно цинично рассмеяться над моими словами. Назвать их пафосом, оклеветать. Другие так и делали. – Девушка замолчала, перевела дух: говорить было непросто. – Я видела тех, кто иронично кривил губы, презрительно сплевывал, заставлял меня замолчать. А многие из них чувствовали так же, как и я, но боялись в этом признаться. А ложь отлично впитывается в рыхлую почву неработающего сердца. Я же старалась оставаться честной. Я ставила это выше счастья – надо мной смеялись. И вдруг я встретила тебя, Ванечка. А потом – Ника. И дело вовсе не в едином имени, дело – в честности перед самим собой и тем, кого ты назвал другом. Это ничего, что так вышло. Там, на дороге. Наверное, это было нужно для того, чтобы мы все что-то поняли. Разбуди меня, когда… – Ника запнулась, – когда вернется Ник.
Она не видела, какое громадное облегчение отразилось на стремительно покрасневшем лице Ивана, как расслабились его руки, иначе наверняка бы обиделась. Он осторожно покинул палату, а через несколько минут медленно вкатил в нее коляску, в которой сидел закованный в гипс, обмотанный бинтами, словно египетская мумия, покрытый ссадинами и синяками, синеглазый улыбающийся Ник.

Парусник (рассказ)

– Мам, а куда уходят мёртвые?
Ребёнок задал вопрос, как иной попросил бы купить ему игрушку: внимательно, не по-детски серьёзно вглядываясь в глаза молодой и очень красивой женщины, которая быстро шагала по парку, крепко сжимая ладошку сына. Мальчик четырёх лет, очень высок для своего возраста; волосы светлые, с перламутровым отливом; глаза синие, будто в них дождь прошёл. Внимательный взгляд уловил бы в складке детских губ тревогу, бесприютную и лишнюю на нежном личике, как первый иней – на еще зелёной августовской траве.
Женщина остановилась внезапно, опустилась на корточки перед сыном. Светлые полы её плаща упали в густую осеннюю грязь; она не заметила этого – неотрывно смотрела на сына, больше ничего не замечая вокруг. Не отпуская левую ладошку ребёнка, второй рукой взяла его за подбородок – во взгляде мальчика что-то дрогнуло – тысячи лиловых брызг – мама почувствовала и поняла.
– Куда мы сегодня собирались? – задумчиво произнесла она. Сын нахмурил лоб и сказал тихо, через силу:
– В сберкассу, в библиотеку, в магазин… – совсем как взрослый, перебирающий дневные заботы.
Женщина молчала ещё некоторое время, не отпуская лица ребёнка. Прохожие обходили их, недоумённо оглядываясь. Со стороны казалось, что эта диковинная пара – не мать и сын, а сестра и брат. Женщина была юна: красивая, свежая, как только что сорванный цветок, чистая, как роса на заре – и таким взрослым казался рядом с ней мальчик, будто горе оплело его тело, и он, не зная, что с ним делать, несёт его за мать и за себя.
Они были совсем разные. Она маленькая, тонкая, волосы цвета чёрного свежевыпеченного хлеба, и пахли так же; глаза – золотистый мёд, добрые. Он крепкий, по-мужски сильный («Четыре? Да вы что, женщина, ему не меньше семи! А ну живо платить за проезд!»), светлый-светлый. И только руки у него были точь-в-точь как у неё: широкие, как степи, ладони; длинные, тонкие пальцы – будто веточки вербы; линии на персиковой коже, сплетённые причудливо, будто волшебное кружево – счастье вперемежку с горем.
Женщина поднялась неожиданно, не выпуская ладони сына. По её взгляду он понял, что бояться теперь нечего, и радостно заулыбался, когда она негромко произнесла:
– А мы на вокзал! Айда?

…Они стояли на песке, возле самой воды; оба босые, несмотря на уже колючую, холодную осеннюю погоду. Мраморная вода тянула узловатые лапы к двум парам широких, как морской пирс, ступней; мальчик слегка дрожал, но когда мама предложила взять его на руки, покачал головой:
– Нет, мам, нельзя; вдруг он меня не заметит.
Мама улыбнулась – будто растаял сахарный сироп на мягких, потрескавшихся от соли губах. Она была южной крови. Девочка-солнце, девушка-тепло; муж сделал из неё женщину-метель, мать-северное сияние. Его любовь была похожа на неприступную скалу: не предаст, не разлюбит. Со стороны казалось, что муж совсем не дарит её, тёплую, мягкую, лаской и нежностью; но он потому и выбрал в жёны эту девушку – только она разглядела в стальных северных глазах холодную любовь – не простит, не переступит; не забудет, не оставит.
Сын родился особенный; могучая сила и преданность Севера, безграничная нежность и жизнелюбие Юга слились в ребёнке воедино, словно колдовские травы в волшебном напитке. Он был тёплый, как мать, ласковый, заботливый – и все-таки чуть-чуть больше похож на отца; только мягче. Молчаливый, но не неприступный в чувствах, сдержанный, но не холодный – будто в бескрайних антарктических просторах одинокая экспедиция развела костер; издали незаметно, но если отыщешь, подойдёшь ближе, то почувствуешь жар, идущий от багряного пламени.
Мать и сын глядели вдаль, за горизонт; стылая вода билась о берег, швыряя брызги, словно драгоценности. Попадая на одежду, они застывали, как грозди алмазов, рубинов, сапфиров – тысячи сверкающих, непролитых слёз.
– Мама, а тебе часто снится папа?
Женщина улыбнулась, не отводя взгляда от горизонта.
– Нет, ясень мой, не так часто, как мне хотелось бы.
– Но у него же теперь много времени? – сын слегка наморщил нос; всё ж ещё ребёнок, хоть и широки сильные плечи, несущие совсем недетское горе.
Мама наконец отвернулась от горизонта, взяла ладонь ребёнка, поднесла к глазам. Сын по-прежнему смотрел вдаль; только матери было понятно, что внимательно слушает её.
– На твоей ладони прибавилось линий; их вплетает твой отец – все те нити, которые он не успел вплести в собственную судьбу. Это тяжело. Каждый твой дурной поступок рвёт начатое кружево, затягивает тугие узелки. Ночью отец распутывает их, чтобы на заре вновь продолжить прерванную работу – вплетать в твою ладонь то, что не успел свить в своей. Это не значит, что ты перестаёшь быть самим собой; нет. Отец не успел прожить жизнь, и теперь северное кружево творишь ты. Оно – и твоё, и его; только так вы сможете встретиться там, на небе – если ты сможешь закончить кружево отцовской судьбы и сплести своё, крепкое-крепкое и красивое. Красивей отца: дети перерастают своих родителей.
– Мам, это правда?
На миг мать замялась (неужели сомневается, неужели обманывает сказкой?), но вдруг тронула сына за крепкое, такое же, как у отца, плечо; осторожно, будто боялась разбить; мол, смотри, чего же ты?
На горизонте показался ослепительно сияющий парусник; синие его паруса застыли под осенним ветром, как воск поминальной свечи. На паруснике стояла прямая, как стрела, фигура. Мальчику на миг показалось, что он ясно видит родное лицо, столько раз склонявшееся над его кроваткой перед сном: крупный орлиный нос, бронзовые глаза, пепельные волосы – и улыбка, которую отец дарил только им двоим, сыну и любимой женщине.
Ребёнок улыбнулся, и скорлупа горя треснула, звонко раскололась и упала с юных плеч. Мальчик шагнул босыми ногами в оледенелую воду и громко крикнул – будто запел:
– Папа!
Молодая женщина, Метелица, Северное Сияние, отпустила сына, сделала шаг назад по колючему, крепкому, как колотый алмаз, песку, помахала рукой куда-то вдаль, прошептала ветру: «Север, он твой» – и услышала в ответ: «Он наш, Южная; береги его!»

Страна Вечной Юности (повесть)

Пролог

Неожиданно теплый апрельский ветер бежит впереди меня по набережной Невы – всклокоченной реки каменно-гранитного города, отнюдь не казавшегося самым прекрасным в мире той, которая родилась в нем, застроенном, задыхающемся от выхлопов и дыма, обшарпанном и больном.

Я никуда не тороплюсь: день погожий, солнце бесцеремонно лезет в глаза, ослепляя и лишая видимости, но в Петербург оно наведывается редко, поэтому я улыбаюсь, подставляя лицо нежным лучам, приятно греющим нос и щеки.

Я не люблю свой город. Архитектура его мне кажется не разнообразной, а дисгармоничной, цвета зданий – тусклыми, блеклыми, богатый декор – неуместным на широких и узких улицах, запруженных пешеходами и транспортом. Реки и каналы видятся мне откровенно, бесстыдно грязными, набережные – запыленными, редкая зелень летом покрыта серым налетом и кажется неживой (впрочем, зимой ее нет вовсе, и тонкие стволы черных, как смоль, деревьев напоминают мне исхудавших от голода и страданий измученных ленинградцев со старых военных фотографий). Тяжелое свинцовое небо нависает над Петербургом каждодневной карой, и долгое отсутствие солнца не прибавляет жизнерадостности и оптимизма (может быть, поэтому сплошная черно-серая масса не улыбающихся людей так часто похожа на похоронную процессию?) Нет, я не люблю свой город, хотя и скучаю по нему всякий раз, когда надолго расстаюсь с ним.

Погода в Петербурге меняется со скоростью мимикрии хамелеона. Вот и сейчас солнце неожиданно съеживается до размеров апельсина, вокруг темнеет, и сгустившиеся тучи приносят с собой мелкую нудную морось. Теперь я ежусь от холода, пальцы мои одеревенели, ноги не слушаются, голова кружится, и я бегу к воде по ступеням неожиданно возникшего из плотного воздуха гранитного спуска, ведущего к серебряному телу Невы.

Мне нехорошо, и я опускаюсь на ледяные каменные ступени, обнимаю себя руками… и вздрагиваю от присутствия чего-то неведомого. Рядом ни души, но я замечаю в бахроме серых капель бледные, но все же явственные очертания чьей-то фигуры… Я дрожу и во все глаза разглядываю видение, которое постепенно обретает облик человека.

Очень сложно описать его внешность: она ускользает от понимания. Черты его лица нечетки, расплывчаты. Он очень худой, бледный, словно сотканный из паутины. Но я понимаю, что, увидев его однажды, забыть уже невозможно, потому что у него удивительные глаза: серо-голубые, яркие, ясные. Теперь я с уверенностью могу сказать: рядом со мной – человек, потому что только у человека могут быть такие глаза… В них отражается целый мир; лучи, освещающие их изнутри, пронзают меня насквозь. В глубине этой голубой бездны поблескивает странный огонек. Глядя в эти глаза, невозможно лгать.

«Но что же это такое? – думаю я. – Сон ли это или бред? Или дождь и ветер сыграли со мной злую шутку, соткав из тумана это странное бесплотное тело?..»

«Все тайны раскрываются в свое время», — я не понимаю, кто это сказал; быть может, голос звучит во мне самой.

Дождь хлещет все сильнее, словно со стекла смывая черты неожиданного гостя, но они опять проступают, будто невидимая рука рисует их.

В эту минуту я чувствую в душе необыкновенное тепло и, как в детстве, ощущаю острое чувство родного дома. По мере того, как я взрослела, это чувство блекло и расплывалось во мне, разрушая таинственность теплого слова «родина». На смену ему приходили более устойчивые в своей повседневности синонимы: приют, кров, пристанище, очаг. Но сейчас, ежась от холода в объятиях ледяной змеи набережной, я вспоминаю силу и красоту бесценного дара – знать, где мир впервые проник в твою кровь через глаза, уши, кожу и рассыпал перед тобой мириады вопросов, которые ты будешь решать, путешествуя по жизни.

Мне необыкновенно спокойно, и соленые слезы, застывшие в глазах, стекают по щекам дождевыми каплями.

Небо светлеет. У самого горизонта разливается алая краска показавшегося над городом солнца. Ветер стихает, и вокруг наступает какая-то священная тишина, не нарушаемая ничем.

Сердце екает, и снова в голове моей рождается мысль… Чужая мысль. Его мысль.

«Никогда не беги от того, что неизбежно. Ты можешь обманывать других, но лгать себе – значит убивать в себе совесть и чувства».

Я поражена.

– Кто ты? Откуда ты появился? Почему ты знаешь мое имя? И… почему у тебя глаза, как… как…

Я задыхаюсь, я в смятении. Грудь сдавливает от испуга, сердце колотится, руки дрожат. Но едва я чувствую еле ощутимое прикосновение призрака, на меня вновь находит тепло и спокойствие. Кто же ты?..

«Не надо спрашивать. Придет время, и ты все поймешь сама».

Я медленно поднимаю голову и гляжу на призрак. Он почти совсем перестал быть видимым, ветер рвет его очертания, превращая их в воду, сквозь толщу которой еще виднеется тонкое бледное лицо.

В его чудных глазах отражаюсь я. Ну да, точь-в-точь я, только маленькая и… счастливая.

1.

Суббота всегда была его самой любимой женщиной. Она была заботлива, мало говорила, отлично умела слушать и не беспокоила по пустякам. В ту субботу Юра решил съездить к своей тетке, жившей в небольшом поселке на южном берегу Финского залива. Поселок носил название «Форт Красная Горка»…

От платформы Лебяжье Юра шел пешком по пыльной дороге. Домики лепились друг на друга, между ними на свободном пространстве яростно толкались новые безликие коттеджи – до какой степени странной казалась нежная кружевная резьба, украшавшая почти каждый старинный деревянный домик, рядом с плоскими жилищами безликой современности, пугающими своей заурядной одинаковостью!..

Юра шагал не торопясь. Природа медленно проникала в его сознание, по кусочкам раскалывая саркофаг, в котором надежно покоилось сердце юноши. Она пробуждала в Юре множество разных чувств, их тонких оттенков и настроений, которые он не мог испытывать, окунаясь в атмосферу города, где он не столько жил, сколько стремился к атакующим его целям, значения и смысла которых он подчас не понимал. Юра спал, ел, работал, развлекался; жизнь чистая, созерцательная, чувственная становилась неуместной в этой бесконечной гонке по устойчивому граниту реальности, слишком четкой, понятной и налаженной, чтобы дарить аморфные грезы, рождающиеся внутри, а не возникающие извне.

Нельзя сказать, что юноша был невосприимчив к природе. Тем не менее, он крепко стоял на ногах, не слишком предавался фантазиям, могущим вознести неосторожного мечтателя выше облаков, а после низвергнуть на землю и разбить вдребезги, а в искусстве восхищался самим искусством, рассуждая и анализируя, но не пропуская через себя эмоции, которые оно несло.

Природа, казалось, переворачивала естество Юры: он вдруг становился отчаянным мальчишкой, не в меру живым и чересчур зорким. Но эта временная зоркость, не свойственная его натуре, не делала его внимательным и чутким, лишь ослепляя и поражая, отчего чувства Юры опять съеживались в плотный комочек, который город вновь заточит в саркофаг после возвращения юноши домой.

Юра и сам не понимал, что за силы ведут бой в его душе. Он опасался принимать чью-либо сторону, наблюдая за собой так, как он наблюдал за уличными художниками: спокойно, чуть иронично, равнодушно-заинтересованно. Миг, когда он полностью отдавался миру чувств, был так короток, что сознание юноши не могло его уловить, поэтому он продолжал оставаться тем, в кого его превратил город – самим собой, как надеялся Юра.

Тетку юноша увидел издали: она вышла за калитку и смотрела вдаль, теребя край шейного платка. Юра ускорил шаг и наконец оказался рядом с ней. С минуту она молча вглядывалась в лицо племянника (тот тоже молчал, в нерешительности склонив голову и пощипывая пальцами край рубахи), затем вдруг бросилась обнимать Юру, словно они не виделись сотню лет. Юноша смущенно отстранил ее, пересек двор и, поднявшись по небольшой лестнице старинного крыльца, ступил в прихожую, устланную разноцветными половиками.

– Боже ж мой, как ты осунулся, похудел! Этот город окончательно тебя доконает! Перебирайся-ка ты ко мне насовсем, у меня и тепло, и светло, по утрам соседка молоко приносит, будем с тобой по грибы-ягоды ходить, а дрова у меня есть, с холоду не замерзнешь! – Тетка привычно тараторила, захлебываясь словами, а Юра стягивал с себя рюкзак и высокие сапоги, улыбаясь и кивая, но нисколько не слушая ее.

Юрину тетку звали Мариной; она гордилась своим именем и брезгливо морщилась, когда кто-нибудь, обращаясь к ней, по неосторожности прибавлял чопорное отчество – Васильевна.

Тетке было уже за пятьдесят. Деревенская жизнь преждевременно сморщила ее лицо и руки, но не погасила озорной огонек в цепких зелено-желтых глазах (из-за них Марину в детстве звали кубышкой), не ссутулила вызывающе прямой спины, не испортила молодой звонкости голоса. Пожалуй, можно даже было назвать Марину красивой, если бы не толстые венозные ноги, обутые в стоптанные резиновые калоши летом и меховые полуботинки зимой. Впрочем, когда тетка не возилась на грядке, она одевала длинные, до щиколоток, платья, скрывавшие этот досадный недостаток.

Юра бросил в прихожей рюкзак и ступил на веранду, устало плюхнулся на диван и прикрыл глаза. Тетка тем временем споро накрывала на стол. Ее поседевшие темные волосы, убранные в тугой узел, блестели от выступившего пота, который она небрежно смахивала ладонью, когда он стекал на ее лоб и шею.

Юра искоса наблюдал за Мариной. В его глазах она была воплощением уверенности и покоя, потому что в душе женщины не бушевало страстей, а в глазах отражалось лишь то, что они видели.

Тетка не была умна, но ее начитанность и интерес к окружающему миру с лихвой компенсировали ее незатейливую личность, скроенную весьма добротно, но несколько заурядно. Рядом  с Мариной было интересно, но не необыкновенно, иногда странно, но не безумно, изредка поэтично, но не возвышенно. Юра относился к Марине с легкой долей иронии, но уважал ее за незамутненную доброту и сердечность, которую она проявляла ко всем, кто ее окружал.

Наконец сели пить чай. Юра усердно размешивал сахар, в который раз оглядывая дощатый пол, газовую плиту, свои детские рисунки, пришпиленные к деревянным стенам. Веранда была узкой, похожей более на просторный коридор. Одну ее стену полностью занимали окна без штор (тетка не любила, когда «прячешь от природы собственный дом, как будто у него нечистая совесть»), вдоль другой расположились старый зеленый диван, на котором сидел Юра, квадратный стол с облупившейся краской, плита и пара тумбочек, до отказа забитых посудой и консервами. Прямо напротив дивана стоял еще один стол, такой же узкий, как веранда, нежного сливочного цвета. У входа над холодильником тихонько тикали большие круглые часы.

Тетка прихлебывала янтарный чай, громко хрустя светло-коричневыми кубиками рафинада, и ее блестящие губы с прилипшими к ним кристалликами сахара добро улыбались.

– Устал с дороги-то поди, — сказала она, пытливо глядя на Юру. Он растерянно кивнул, блуждая в своих мыслях.

Три года назад произошла странная история, о которой Юра внезапно вспомнил, неспешно потягивая горячий чай у тетки на веранде. Все было точно так же: внезапный приезд племянника, теткино радушие, долгие две недели отпуска, который он собирался провести на природе. Город измучил Юру своей строгостью и суетой, и юноша надеялся, что в деревне быстрее наберется сил и развеется. Но история, невольным свидетелем которой он стал, сбила его с ног, оставив так и не разрешенным вопрос, много дней не дававший ему покоя, пока он не забыл о нем под гнетом обыденных забот. И теперь этот вопрос снова всплыл в Юриной голове, всколыхнув полузабытые воспоминания, которым он отдался с новой силой, лежа вечером на чердаке в безуспешных попытках заснуть…

2.

Лето выдалось знойным, богатым комарами и скудным дождем. Юра предвкушал превосходный отдых в деревне, не нарушаемый ничьим присутствием, не считая теткиного. Он взял с собой удочки и небольшую одноместную палатку, представляя, как будет проводить ночи в лесу или на берегу озера, заросшего по берегам янтарным камышом.

Тетка, однако, разрушила иллюзии племянника в первый же вечер, робко пробормотав:

– Миленок (так нелепо-ласково она его называла), ты не будешь ругаться, если на это лето я сдам комнатку одному хорошему человеку?

Огорошенный неожиданной новостью, Юра вопросительно воззрился на тетку. Она засуетилась, смущаясь еще больше, и продолжала оправдываться:

– Ему жилье нужно, а дом у нас большой, светлый, места всем хватит… Но если ты против, то я откажу, непременно откажу!

Эта детская прямолинейность смутила юношу: кто он такой, в конце концов, чтобы распоряжаться не в своем доме? Юра обнял Марину, усердно скрывая, что расстроен новостью, и ободряюще сказал ей на ухо:

– Родная, не беспокойся и поступай, как знаешь.

Женщина радостно замахала руками, рассыпаясь в благодарности, и затараторила, вероятно, опасаясь, что племянник может передумать:

– Он очень хороший человек, уж я-то в людях разбираюсь! Через два дня он обещал приехать, я его устрою в самой дальней комнатке, он и мешать тебе не будет!

Юра вышел на улицу, почти не слушая тетку. И почему она его так боялась?..

Густота деревенских запахов поражала. Юра шел по неширокой земляной улице, вдоль больших и маленьких, деревянных и кирпичных, жилых и нежилых домов, а воображение его дурманил миллион различных ароматов.

Пышно и широко разрослась в просторном зеленом дворе молодая яблоня, усыпанная крупными плодами. Зелено-желтые, глянцевитые яблоки неровной формы, со множеством трещинок и вмятин, из последних сил держались на крепких узловатых ветвях, источая поистине сумасшедший, сладкий запах, который можно было пощупать пальцами – до того он был мягок.

В соседнем дворе ветви сквозь невысокую изгородь протягивала тоненькая кривая вишня. Она была уже стара, ее серо-черный ствол покрыл сине-зеленый налет мха, но она еще плодоносила: маленькие алые вишни пахли терпко и густо.

Когда Юра проходил мимо заброшенного дома, окна которого были заколочены, двери наглухо закрыты, крыльцо навалилось, а сад зарос высокими кустами и сорняком, юноша невольно остановился: так силен был твердый, колючий, сильный, глухой запах одиночества, затхлости, заброшенности никому не нужного жилища. К нему примешивался едва уловимый аромат сырого дерева и гнилой земли, старой облупившейся краски и расшалившегося от времени пола, тихо стонущего в пустом доме.

Тем живее был запах, окутывавший любой дом, в котором кипела жизнь; где ссорились и мирились, жарили блины и пекли пироги, студили теплое молоко, подернутое перламутровой пенкой, натирали до блеска стертые деревянные полы; стригли лужайку, сажали пряные яркие цветы, растили крепенькие зеленые огурчики и солнечные помидоры с тонкой оранжевой кожицей; дышали, спали, думали, мечтали…

Благоухало все: поздние георгины и стройные гладиолусы, последние ягоды клубники, более похожие на огромные красные земляничины, мягкая хвоя зеленых и голубых елей, теплота березовых стволов. Смело и настойчиво вмешивался в этот стройный аромат запах собачьей шерсти, куриного помета, сухого хрустящего сена. Едва различалось эхо росы, пота, прелой травы, муравьиной кислоты и жареного масла, на котором стряпали огромные круглые лепешки-блины.

Запахи смешивались, шелестели, играли, и голова у Юры шла кругом от их резвого нестройного бега.

Звонкий девичий голос весело окликнул Юру. Юноша обернулся: на дороге стояла девушка, крепко сжимающая плетеную корзинку. Юра напряженно вглядывался в красивое лицо, силясь вспомнить, где он его раньше видел.

Девушка улыбнулась и шагнула юноше навстречу.

– Юра, неужто вы меня не узнали?

Решительно ничего не было в этой милой незнакомке от соседской девочки, всегда казавшейся ему маленьким ребенком – Юра вспомнил Алену, как только она заговорила с ним.

Она здорово выросла за тот год, что он не навещал тетку. Не было больше двух смешных косичек, болтавшихся на макушке – светлые волосы Алены свободным потоком струились по ее плечам и спине. Девочка вытянулась, острые черты ее лица смягчились, пальцы рук стали еще длиннее и тоньше, чем были. Она изменилась до неузнаваемости и стала очень красивой.

Словно отвечая мыслям Юры, Алена сказала:

– Твои каштановые волосы еще больше потемнели, солнце ни капельки их не высветлило!

Девушка захохотала, видя растерянность давнего знакомого, взмахнула корзинкой и побежала. Тут он окончательно ее узнал и крикнул ей вслед:

– Сестрица Аленушка, озорница юная, расколдуй братца Ивана, с города он, одурманенный!

Алена остановилась, обернулась, широко улыбаясь полузабытой детской присказке, и громко ответила:

– Вот теперь, Юрка-чурка, и я тебя узнаю!

Юра догнал девушку и пошел с ней рядом. Она радостно смотрела на него, не скрывая любопытства, и засыпала вопросами:

– Расскажи мне скорей, как ты? Целый год прошел, как мы не виделись, и мне так интересно услышать обо всем, что с тобой происходило! Ты скучал по мне?

– Конечно, ох как скучал, – Юра кивнул, забирая у Алены пустую корзинку, на дне которой лежал аккуратно сложенный белый платок.

Алене в этом году исполнилось семнадцать, Юра же был старше ее на шесть лет. Алена жила в деревне, прилежно училась в местной школе. Он привозил ей книжки, которые она с упоением читала, делая в них карандашные пометки, разгадывать которые мальчик очень любил. (Что захватило ее внимание в этом предложении, чем пленила та мысль, чем удивило слово, которое она подчеркнула?)

С самого детства дети были неразлучными друзьями: Юра катал шестилетнюю девочку на санках и велосипеде, а когда ей исполнилось десять, они стали часто ходить вместе на рыбалку.

Юра не уставал поражаться богатому воображению Алены. Она летала в фантазиях свободно, непринужденно, ничего не боясь и все время что-то придумывая, рисуя небылицы и рассказывая сказки, в которые верила с такой искренностью и силой, что взрослые не смели над ней подтрунивать.

Алену пленила в друге его любовь к литературе; но, читая одинаковые книги, дети по-разному воспринимали их. Юра читал быстро, взахлеб, хватая пленившую его мысль и вымучивая ее, пока не найдет ответ на вопрос, который эта мысль несет. Его не волновали описания обстановки, в которой происходили события, и оставляли равнодушными переживания героев. Он нащупывал причину, по которой автор написал то или иное произведение, чтобы понять смысл, заложенный в книге. Алена же искала в чтении новых впечатлений; ее воображение рисовало перед ней описываемые события ярко и легко, и девочка погружалась в них, становясь одной из героинь книги, глубоко сопереживая остальным персонажам. Она строила и продолжала картины, придуманные автором, расцвечивала и углубляла их. Юра частенько смеялся над ее манерой чтения и называл девочку Аленой-художником – она в ответ прозвала Юру книжным шахтером.

Годы летели быстро, но детская привязанность со временем только крепчала. Алена всегда оставалась для парня боевой деревенской подругой, и непривычно было видеть ее теперь взрослой красивой девушкой. Бойкость и любовь к приключениям у Алены никуда не исчезли, как Юра смог вскоре убедиться, но сквозь них проглядывало что-то иное – не то застенчивость, не то степенность, мешавшие ему окончательно забыть, что перед ним все та же озорная девчонка.

По пыльной дороге они дошли до самого леса, на краю которого Алена остановилась и вопросительно взглянула на Юру: мол, пойдешь со мной или по своим делам?

Юноша растаял в улыбке и сказал:

– Теперь каждый день буду гулять с тобой по лесу, весенняя красота.

Он сам удивился, с чего вдруг назвал Алену «весенней красотой», а она нисколько не смутилась, отобрала у юноши корзинку и, взмахнув ею, со смехом произнесла:

– Врешь ты все, Юрка-чурка, завтра же убежишь куда-нибудь один со своей дурацкой удочкой!

Алена оказалась права.

3.

Следующие два дня Юра как сумасшедший бегал по лесу, ловя ртом сосновый воздух. Все здесь было ему родным: сгнивший пень, на который он в детстве садился, чтобы завязать шнурок на ботинке, зарубка на молодой березе, из которой ранней весной тек мутный, пахучий, густой сок, заросшая изумрудным мхом ложбина, в которой мальчик отдыхал, возвращаясь из леса с полной корзиной грибов.

Юра стыдился откровенности своей встречи с лесом, звонкому счастью, которое бурным потоком захлестывало его, буйству бушующих в нем чувств. Но счастье было так сильно, что он не мог сопротивляться и отдавался ему без оглядки – может быть, эта встреча была тем самым мигом, когда маленький жалкий комок в Юриной груди превращался вдруг в огромную птицу, распахивающую свои пестрые крылья-чувства, крылья-настроения.

Лес встречал Юру с безоглядной радостью, широко распахивая сосновые объятия. С невидимых веток щебетали птицы, в глубине сосновых крон размеренно цокал по стволу дятел.

Блуждая по лесу, юноша вдруг почувствовал острый кислый запах сухих водорослей. Увидев блеснувшую вдали синюю гладь, Юра побежал по направлению к ней, ловко уворачиваясь от хлестких ударов ветвей. Наконец, запыхавшись, он выскочил на песчаный берег Финского залива, устланный лохматым тростником и опушенный по кромке темно-зелеными водорослями, на ходу сбросил кроссовки с носками и бросился в воду.

Вода приятно плеснула ему на штаны, которые он в спешке забыл закатать. Они тут же промокли и теперь холодили ноги. Вода была ясная, в ней отражалось синее небо с белыми ажурными облаками.

«Завтра обязательно прихвачу с собой удочки», – подумал Юра, зачерпывая ладонью воду, чтобы плеснуть ее на слегка загоревшее лицо. Да, здесь он дома.

Выйдя на берег, Юра разделся, кое-как побросал одежду и снова вбежал в воду, рассекая ее невозмутимую поверхность. Было мелко, и вода едва доставала ему до пояса. Он неуклюже нырнул, не зажмурившись; вода была слегка мутноватой, по дну стелились темно-зеленые водоросли.

Плавал Юра довольно долго. Наконец, отфыркиваясь и сплевывая воду, он вышел на берег, слегка пошатываясь от усталости, и лег на мелкий желтый песок, глядя в небо широко открытыми глазами.

Юра был очень красив сейчас. Молодость бурно разливалась в его загорелом сильном теле, беря начало в крепких больших ступнях и продолжая себя во вздыбленных мускулах рук. Его мокрые волосы были почти черными; они прилипли ко лбу, скрывая широкие, чуть нахмуренные брови.

Юра думал об Алене. Он силился понять, что же так неуловимо изменилось в ней за этот год. По-прежнему веселая, открытая, живая, она уже не была той девочкой, с которой он делил свои игры, когда приезжал в деревню – он окончательно понял это только сейчас. Именно поэтому он не узнал ее сразу. Алена напоминала ему бутон, который распахнул свои лепестки, когда юноши не было рядом, и плотно сомкнул их снова, едва Юра вернулся, чтобы увидеть рожденный временем цветок.

В раздумьях парень провалялся на берегу залива до вечера. Сгущались сумерки, подул легкий ветер, и Юра вздрогнул от холода, торопливо надев рубашку и штаны. Песок неприятно колол кожу под одеждой.

Домой Юра шел, петляя по лесу, как заяц, путающий следы. Солнце скатилось к горизонту, и его лучи пронзали лес тысячами оранжевых стрел. Под кустом отцветшей черники Юра заметил притаившуюся поганку и, остро почувствовав приступ голода, прибавил шагу.

Дома Юру ждал сюрприз, о котором парень уже успел позабыть. Прибыл «долгожданный» постоялец, намеревавшийся снимать у тетки комнату.

Он стоял посередине веранды, сжимая в руках небольшой чемоданчик, и рассматривал один из рисунков молодого человека. Из дальнего конца дома доносилось теткино пение – вероятно, она прибирала для гостя комнату.

Юра вежливо кашлянул, и незнакомец тотчас же обернулся. На вид ему было около сорока лет. Чудаковатого вида, неопрятный, в выпотрошенном временем костюме, испачканном чернилами, он, тем не менее, не производил неприятного впечатления. Волосы мужчины спадали до плеч мягкой русой волной, короткие усы подчеркивали улыбку, расцвечивавшую его усталое лицо, практически не тронутое морщинами. Но Юру насторожили голубоватые глаза незнакомца: в их выражении, дробившемся и плескавшемся, словно бурный морской прибой, юноше почудилось что-то безумное. Впрочем, когда гость добродушно взглянул на Юру, морок исчез из его глаз.

Юра поздоровался и, поджав губы, отошел к окну. Незнакомец склонил голову и представился. Его звали Дмитрием Андреевичем.

– Вы надолго к нам? – спросил Юра, не трудясь смягчить интонацию.

Мужчина насмешливо взглянул на него, не спеша с ответом:

– Обстоятельства располагают. У меня впереди все оставшееся лето.

Юноша невольно вздрогнул, и Дмитрий заметил это. Он медленно провел рукой по волосам, приглаживая их, и сказал:

– Если вы не вышвырнете меня в ближайшую минуту, я, пожалуй, задержусь здесь чуть больше, чем позволяет ваше терпение.

В комнату неожиданно вошла тетка и принялась щебетать:

– Какой ты, право, миленок, нерасторопный! Дмитрий Антонович с дороги, измотался, а ты его не усаживаешь, к столу не зовешь!

Юра искоса взглянул на гостя: тот никак не среагировал на оговорку тетки и продолжал задумчиво улыбаться, глядя куда-то сквозь окно. Его глаза вновь затянула пелена, и теперь они казались не голубыми, а серыми, без малейшего оттенка.

Сели ужинать. Тетка поставила на стол чугунок с желтой, как солнце, картошкой, присыпанной зеленью и солью, и тарелки с вяленым мясом и овощами. Дмитрий Андреевич неожиданно открыл чемоданчик и вытащил оттуда буханку хлеба, приличный кусок сыра и два пакета шоколадных пряников. Юра успел заметить, что его чемоданчик доверху заполнен книгами.

Тетка округлила глаза и радостно заулыбалась:

– Что вы, Дмитрий Антонович, у нас все есть! Погоди, вы еще моих огурчиков не едали! Возьмите-ка скорей, как хрустят, а?

Гость абсолютно искренне улыбался во весь рот, а Юра бесцеремонно разглядывал его поношенный костюм.

Глаза Дмитрия вновь стали бледно-голубыми и теперь, за столом, казались такими же веселыми, как и улыбка, не сходившая с лица гостя даже тогда, когда он ел. Вглядываясь в его блеклые черты, Юра пришел к выводу, что мужчина гораздо моложе, чем кажется на первый взгляд из-за поношенного костюма и внешней неопрятности. В ответ на теткину болтовню Дмитрий кивнул и поблагодарил ее за излишнюю к нему внимательность.

Юра не удержался и спросил его:

– У вас в сумке, кроме книг, еще что-нибудь есть?

Тетка недовольно повела плечами и запричитала:

– Что ты, Юра, как тебе не стыдно!

Дмитрий Андреевич, впрочем, совсем не обиделся и ответил, спокойно глядя парню в глаза:

– Я очень люблю читать и всегда вожу с собой книги. Если же вам интересно, много ли одежды привез я с собой, вы можете внимательней присмотреться к моему костюму и убедиться, что он у меня единственный.

Юра покраснел и отвел глаза. Дмитрий хохотнул и откусил теткин огурец.

После ужина юноша вышел на крыльцо и присел на ступени лестницы. Небольшой дворик освещали только блики теткиной лампы: она сидела на веранде, что-то штопая.

Юра достал из кармана папиросы и закурил. Курение не стало его привычкой. В нем Юру привлекал сам процесс, своего рода ритуал: щелчок зажигалки, блеск огонька, неспешный сизый дым, таявший в воздухе, теплота папиросы в пальцах.

Сидя на крыльце, Юра с наслаждением раскуривал папиросу. Веселый рыжий огонек плясал в его ладони. Юноша крепко затянулся и прислушался к стрекотанию кузнечиков.

– Неужели вкусно? – услышал он где-то в темноте насмешливый голос.

Дмитрий подошел ближе, и Юра разглядел, что он по-прежнему одет в свой нелепый костюм. Парень пожал плечами, а гость между тем продолжал:

– Когда я был маленьким, отец поймал меня за этим занятием. Он столок в молоке табак и заставил меня съесть эту кашицу. Я давился и плакал, но ел. Потом меня вырвало, и я больше никогда не пытался курить.

Юра удивленно посмотрел на Дмитрия: с чего это он так разоткровенничался? Гость, видимо, угадал недоумение собеседника, потому что сказал:

– Я, быть может, кажусь вам странным, но постарайтесь не принимать это близко к сердцу.

Да он просто смеялся над Юрой! Парень, усталый и взбудораженный прогулкой по лесу, вскочил со ступенек, тыча папиросой в странного собеседника, и силился придумать достойный ответ, но вдруг неожиданно для себя рассмеялся. Дмитрий некоторое время смотрел на него со снисходительной улыбкой, затем поднялся на крыльцо и скрылся в доме.

Полночи Юра провалялся без сна, думая о теткином постояльце. По крыше чердака ходили птицы, и сквозь дрему молодому человеку казалось, что это стучит о черепицу звездный дождь.

4.

Следующие три дня Юра пропадал на заливе, выуживая хариусов и окуней. В первый день к нему наведалась Алена, неся в корзинке бутыль молока и ломоть хлеба с сыром.

– Чем ты тут целый день питаешься? – удивленно спросила она, с интересом разглядывая рыбу, плескавшуюся в большом жестяном ведре, стоявшем на берегу.

– Рыбой и питаюсь, – угрюмо ответил Юра.

Алена сунула палец в ведро и вскрикнула: окунь дернулся всем телом и высоко подпрыгнул, расплескивая воду.

Юра подскочил к Алене, бросив удочку, и схватил ее за руку:

– Укусила?

Девушка нахмурилась, вырвала у друга руку и отошла к воде. Парень пожал плечами и вернулся к удочке. Алена что-то напевала, не обращая на него внимания. В молчании прошло несколько длинных минут. Наконец она обернулась к рыбаку и спросила, растерянно улыбаясь:

– Юра, а что за человека я встретила сегодня утром в вашем доме?

Ах, Юра было и забыл о существовании проклятого постояльца! Утром парень вскочил рано и убежал на рыбалку, не позавтракав, поэтому не видел его, но Алена неожиданно напомнила о необычном госте теткиного дома.

– Марина разрешила этому человеку снимать у нее комнату на лето. Понятия не имею, что ему тут нужно.

Алена присела рядом с другом на корточки и тронула его за руку:

– А кто он? Художник, да?

Юра поднял брови:

– С чего это ты взяла? Художница у нас ты.

Алена некоторое время внимательно смотрела Юрке в глаза, потом вскочила и побежала в лес, крикнув: «Ну и сиди здесь один, Юрка-чурка!» Он слегка удивился ее странному поведению и в который раз подумал, что, несмотря на эти детские выходки, Алена не становится для него прежней девчонкой-подругой. Он вспомнил выражение ее глаз, когда она смотрела на него. В них был вопрос, или просьба, или ожидание чего-то иного. Юра не мог понять, что настораживало его в Алене и сбивало с толку. Вскоре рыба отвлекла его внимание, и парень снова забыл о тревожащих его раздумьях.

Алена тем временем спешила домой. Проходя мимо дворика Юркиной тетки, она в нерешительности остановилась и бросила взгляд на резное деревянное крыльцо, на котором вдруг появилась Марина и, увидев Алену, приветливо замахала ей полными загорелыми руками:

– Голубушка, зайди, посиди со старухой, огурчики я засаливаю!

Алена смущенно улыбнулась, качнула светлой головой, но Марина, видя ее нерешительность, выскочила во двор, распахнула настежь калитку и, цепко схватив Алену за руку, втянула ее в дом.

– Юрка, нахал, все время на рыбалке проводит, о тетке и не подумает! – привычно затараторила Марина, ловко переворачивая очередную закатанную банку вверх ногами.

Алена молча слушала ее, сидя на продавленном диване. Ее подмывало спросить Марину о таинственном постояльце, но та неожиданно сама о нем заговорила:

– А гость-то наш, Аленушка, приехал с единственным чемоданом да бросил его в комнате, так и не разобрав. Теперь вот убежал куда-то. Сказал – по поселку пробежаться, повнимательней к нему присмотреться да прислушаться. Я у него спрашиваю, мол, почему наш поселок почтили своим вниманием? А он что?

Алена вопросительно уставилась на Марину, заливающую банку с огурцами крутым кипятком, и подивилась ловкости, с какой женщина управлялась по хозяйству, не переставая болтать:

– А он мне и отвечает: дело у меня есть тут, уважаемая Марина Как-Вас-По-Отчеству, и важное дело – писательское!

– Так он писатель? – впервые заговорила Алена. Марина загадочно улыбнулась:

– Все может быть, Аленушка! Но до чего приятный человек! Может быть, чайку, девочка?

Алена осторожно прихлебывала крепкий черный чай, вылавливая маленькой ложечкой ягоды смородины, которые Марина щедро бросила в заварку, когда во дворе неожиданно появился Дмитрий Андреевич. Алена вздрогнула и уже не отрывала взгляд от вернувшегося с прогулки незнакомца. Он поднялся по ступеням крыльца и вошел на веранду, громко приветствуя Марину Васильевну:

– Здравствуйте, хозяюшка!

Заметив Алену, мужчина остановился, склонил голову и произнес:

– И вам, Алена, доброго здоровья.

Девочка удивленно вскинула брови, но Дмитрий Андреевич опередил ее вопрос:

– Дело в том, что мы с вами, Алена, в некотором роде давние знакомые.

Марина растаяла в недоуменной улыбке, запричитав:

– Что вы говорите, Дмитрий Антонович? Где же вы могли увидеть нашу девочку? Она с самого детства тут живет, нигде далече не была, по жизни только начала шагать!

Мужчина подошел к окну, бросив беглый взгляд на улицу, и ответил, переводя голубой взгляд с Марины на Алену:

– Алена не с самого детства тут живет. Кому, как не вам, уважаемая Марина, об этом ни знать?

Алена окончательно растерялась и неуверенно пробормотала:

– Вы, вообще-то, правы, но…

– К тому же, – перебил ее Дмитрий Андреевич, – одну жизнь проживает человек, да вот отражений ее бесчисленное количество. Не всякий о них помнит.

Хитро улыбнувшись, Дмитрий Андреевич покинул веранду, пряча вновь сделавшийся безумным взгляд, оставляя Алену и Марину в одиночестве гадать о значении его слов.

– Видала, как оно? – не то спросила, не то просто отметила Марина, принимаясь за очередную банку.

Алена растерянно покачала головой, поднялась с дивана и, поблагодарив хозяйку за ароматный чай, отправилась домой, еще больше заинтересованная личностью Дмитрия Андреевича.

Юра ничего не узнал об этом странном разговоре: тетка, всецело поглощенная засолкой огурцов и варкой варенья, забыла рассказать племяннику о чудаковатостях постояльца, а Алена просто не захотела. Она безуспешно старалась вспомнить, где и когда могла познакомиться с Дмитрием Андреевичем, но вспомнить ничего не удавалась, и она махнула на это рукой, решив, что мужчина просто обознался.

Юра тем временем целыми днями пропадал на рыбалке, отдаваясь природе телом и душой, и чувствовал, как рассасывается в его груди накопившаяся за год усталость.

В субботу он наконец решил не посвящать день рыбалке и как следует выспаться. Проснулся юноша поздно: солнце уже на три дуба поднялось. Неторопливо одевшись, он спустился вниз и прошел на веранду.

На столе стояла тарелка с остывшей кашей, закрытая полотенцем, рядом лежала записка от тетки: «Уехала за продуктами. Вечером обещаю блины. Целую, миленок». Племянник растерянно отложил записку в сторону; он никак не мог привыкнуть к теткиной внимательности к мелочам, полагая это простой пунктуальностью, вызванной тем, что Маринина жизнь являла собой предел обыденности. В таком случае, приходил к выводу Юра, любые подобные мелочи будут казаться важными.

Он не догадывался, что в основе действий тетки, бесхитростных и естественных, лежала искренняя любовь к племяннику – любовь, которой тетка, щедро одаривая ею Юру, невольно окружала всех вокруг, будь то знакомая ей с малых лет Алена или чудной постоялец, нежданно-негаданно свалившийся Марине на голову.

Впрочем, если бы кто-то в присутствии Марины высказал подобное предположение, она несказанно удивилась бы серьезности обоснования ее поступков. Предупредить миленка об уходе, с радостью помочь человеку, не дожидаясь просьбы о помощи, поддержать, обогреть, позаботиться – все это казалось Марине таким естественным, что она просто не задумывалась над своими действиями. Окружающие любили ее за бесхитростность, отзывчивость, прямодушие, не угадывая за ними, казалось бы, очевидного в человеке, но, увы, довольно редкого качества – природной, ничем не сдерживаемой доброты.

Кое-как прожевав холодную кашу, Юра заварил чай и вышел на крыльцо, да так и замер от удивления, сжимая горячую кружку, пока она не обожгла ему пальцы. Он вскрикнул от боли и уронил ее. Кружка упала и разбилась вдребезги, разбрызгивая кипяток. Юра завыл и принялся скакать по деревянному крыльцу, как маленький, отряхиваясь и размахивая руками.

В глубине двора, на скамеечке, сидел Дмитрий, держащий в руках книжку, а рядом с ним – Алена. Они оба воззрились на Юрку, не в силах удержаться от смеха. Тот бросил на них разъяренный взгляд и вбежал в дом. Вслед парню донесся звонкий хохот девушки.

Юра бросился на диван, еле сдерживая ярость, поднимавшуюся в душе. На веранду неслышно вошла Алена и приблизилась к юноше, взглянувшему на нее исподлобья.

– Тебе больно? – спросила она, осторожно касаясь друга рукой.

Он раздраженно передернул плечами, когда вслед за Аленой на веранду зашел Дмитрий. Мужчина с улыбкой посмотрел на парня и сказал:

– Неужели я своим внешним видом могу привести человека в состояние почти экстаза?

– Не смешно, – грубо отпарировал Юра и отвернулся. Он услышал, как Алена вздохнула. Дмитрий произнес:

– Вы подбирали для Алены неплохие книги.

Юра бросил взгляд на девушку и увидел, что она покраснела и улыбается.

– Что вы хотите этим сказать? – спросил Дмитрия юноша.

Гость улыбнулся еще шире, но ответила за него Алена:

– У Дмитрия Андреевича много интересных книжек с собой, он дал мне их почитать, а я рассказала, как ты привозил мне из города свои книги. У нас в деревне не очень большая библиотека, да я почти все оттуда уже перечитала…

Алена снова вспыхнула и отвернулась к окну. Юра непонимающе глядел то на нее, то на Дмитрия, а он вдруг протянул юноше небольшую книжечку в темно-зеленой обложке, на которой название было написано по-немецки.

– Что это? – спросил Юра.

Дмитрий ответил:

– Немецкий героический эпос.

Парень был уничтожен.

Алена беспечно тряхнула головой и громко сказала:

– А давайте, когда Марина Васильевна приедет, все вместе устроим чаепитие!

Дмитрий искоса и с улыбкой посмотрел на нее, затем пересек веранду и скрылся в глубине дома.

Юра удивленно взглянул на Алену, та лишь пожала плечами.

– Он такой необыкновенный, – промолвила она, слегка понижая голос. – Тебя вот не бывает целыми днями, а мы с ним много беседуем. О литературе, о природе, о людях. Дмитрий Андреевич, кажется, сам писатель. Он говорил мне о том, что хочет создать роман, который… – Алена замялась, подбирая нужные слова. – Который будет править событиями, сплетая их в косы судеб – кажется, именно так он и сказал. Немного витиевато, правда? А еще он расспрашивал меня о форте. Я рассказала ему о нашем с тобой детстве…

Юра фыркнул:

– Как поэтично…

И в этот момент на веранду вернулся Дмитрий Андреевич, неся в руках небольшой полиэтиленовый пакет. Он подошел к Алене и Юре и сказал, добродушно моргая:

– Вечером будем пить мой чай. Он настоящий, краснодарский, такого вы, я полагаю, еще не пили.

Положив пакетик с чаем на стол, Дмитрий махнул рукой Алене, и они вновь вышли на улицу. Юра последовал за ними, не в силах удержаться от любопытства, несмотря на свое недовольство гостем и легкую обиду на Алену.

Втроем они расположились на деревянных скамейках, поставленных под огромной раскидистой липой. Юра сел напротив Дмитрия Андреевича, пытливо глядя на него, и задал ему вопрос:

– Дмитрий, скажите, откуда и зачем вы к нам приехали?

Алена поджала под себя ноги и склонила голову, приготовившись слушать Дмитрия Андреевича, поглощенного раздумьями о прерванном разговоре с девушкой.

Дмитрий, заметив внимание молодых людей, грустно улыбнулся, помолчал немного, затем заговорил негромким приятным голосом:

–  Когда я сюда приехал, я не сразу отправился в дом к вашей тетушке, Юра. Сначала я пробежался по поселку, бегло осматривая его. – Дмитрий помедлил, опустив голову и разглядывая свои мраморные руки. – Здесь уродливо и убого воцарилось равнодушие. Равнодушие ко всему – к своей истории, к своим матерям и дедам, равнодушие к жизни. Мирское забвение.

Алена непонимающе взглянула на Дмитрия, но он качнул головой, не давая себя прервать.

– Мы создали себе внешние блага, – продолжал он, – упиваясь физическим удовольствием. Мы придумали много красивых и грозных слов: филантроп, космополит, филистер – но забыли идею, породившую их. Мы изобрели зеркала, чтобы разглядывать в них себя. Мы расширяем границы знаний, уничтожая познание. Мы заткнули состраданием совесть. Сорвали с любви белые одежды. Фонари для нас – солнце, бетон – зелень, а линзы на кукольных глазах не позволяют видеть дальше собственного желания. Мы измельчали, но единственное, в чем мы преуспели – это играть. Виноваты ли мы в том, что не знаем, как надо?

– О чем вы, я же спросил…

Юра не окончил фразы, потому что затуманенный взгляд Дмитрия Андреевича властно остановил его. Дмитрий оставался спокойным, улыбка, пугающая своей нелепостью, не сходила с его тонких губ, но голос его наливался свинцом, а в глазах вновь заплескалось безумие:

– Да, мы виноваты в том, что больше не верим в чудеса. Нельзя укротить волну, если в ней бурлит жажда океана. Видели ли вы когда-нибудь дикую птицу, закованную в неволю? Один раз мне довелось увидеть ястреба, самой природой рожденного быть свободным. Его глаза горели ненавистью. Он бился о прутья серой клетки, ломая крылья. Он не притронулся к куску сырого розового мяса. Его глаза не молили, они сжигали, они оставались гордыми. Нет, нельзя укротить волну… Но можно ее умертвить.

Я сбежал из города, в котором родился, потому что все казались мне мертвыми. Я сбежал сюда, потому что думал, что здесь лучше, что живущий среди природы человек не может озвереть. Я приехал сюда, и мне показалось, что я провалился в могилу.

Воцарилось молчание. Юра смущенно полез в карман и достал оттуда папиросу. Прикурил. Он думал о том, что Дмитрий Андреевич ни к селу ни к городу завел этот странный разговор ни о чем: пустые восклицания, безответные призывы, деланная драма – и ни малейшего смысла или действия.

Дмитрий звонко хрустнул пальцами, продолжая:

– Я был на мемориале, друзья мои. Вспомните, чем он был, скажем, лет десять назад? Высеченным в граните воспоминанием о погибших солдатах. И чем он стал сейчас? Всего лишь композицией из гранита и бетона. На зеленом пятачке земли из травы растут две небольшие гранитные плитки со сколотыми углами и нечитаемыми надписями, так? Вокруг в беспорядке разбросаны искусственные цветы, буквально ломающиеся от покрывшей их грязи. Так?

Юра еще смутно различал голос Дмитрия Андреевича, но все больше погружался в свои собственные мысли. Он неожиданно вспомнил, как года три назад, в Петербурге, отправился на парад ветеранов. Невский был пуст, по краям его облепили тысячи любопытных прожорливых глаз.

Юра увидел их сразу. С бесчисленными медалями, они по-военному слаженно и крепко маршировали. Когда эти старики и старушки – эти мужчины и женщины – с цветами в руках улыбались и махали пришедшим на парад людям, многие опускали глаза.

Шествовали колонны воевавших в тылу и на передовой, блокадники, узники концлагерей. Они улыбались людям во имя жизни. О них помнили в тот момент, чтобы опять забыть до следующей даты.

Высокий старик в белой военной форме, гремя орденами, маршировал не хуже молодых солдат. Две старушки, которых привезли на машине – наверняка немало стерли фашистов с лица земли. Веселые мальчишки, подбегавшие к участникам войны с охапками цветов. Радостно. Больно.

…И песни. Солдат без песни не может – Юра служил, он знал об этом. «Может быть, это единственное полезное дело, которое я сделал в своей жизни», – подумал он в тот момент.

Музыка торжественно гремела на весь город. Музыка звала вперед. И люди зашагали по Невскому, мимо окон, откуда им махали такие же, как они, мимо камер журналистов. Казанский, Гостинка, Спас – до самого Адмиралтейства.

В тот день Юра поймал себя на мысли, что ему, по большому счету, совершенно плевать на этих стариков – когда-то красивых и молодых, на высохших старух – когда-то желанных женщин. Плевать, наверное, так же, как и всем остальным – нет, он не рассматривал естественное чувство жалости или стыд, испытываемые людьми перед теми, кто защищал нашу страну и будущие жизни. Это, наверное, и было самом страшным – боль, стыд, и, тем не менее, осознанное равнодушие.

Ровно через год Юра шел по тихому забитому поселку, вспоминая о том военном вечере и ужасаясь открывавшимся ему картинам – ничем не прикрытым ранам на теле бывшего форта. Заброшенные каменные дома, сгоревшие бараки, маленькие молчаливые люди. Как он мог забыть об этом? Наверное, он привык к этим страшным картинам, поэтому уже ничему не ужасался, в который раз возвращаясь в Краснофлотск. Его выводили из себя пламенные речи демагогов, призывавших охранять памятники культуры, но не ударявших палец о палец. Ничего, кроме слов.

Обо всем этом Юра вспомнил, слушая неизвестно зачем говорившего Дмитрия Андреевича.

Алена думала о другом.

…Отныне ее жизнь более не будет пустой, даже если грядущим дням суждено обессмыслиться, потому что в ней есть форт Красная Горка – заповедное место, вобравшее в себя самую светлую пору человеческого бытия – горячее, свежее детство. В то время  у Алены еще были превосходная память и наблюдательность – не только глаз, но и сердца, оттого воспоминания о детстве, проведенном на Красной Горке, с годами не меркли, а наоборот, все ярче разгорались в душе повзрослевшей девчонки.

Алена была тогда совсем маленькой. Ей было шесть лет, когда отец переехал с семьей из Петербурга в небольшой поселок на берегу Финского залива. Так девочка впервые попала на Красную Горку.

Форт Алексеевский, Леммитейси, Краснофлотский – поселок с сотней лиц был заложен в тысяча девятьсот восьмом году. Когда-то он входил в состав Кронштадтской крепости и был важнейшим стратегическим объектом. Свидетельством былых подвигов форта стал открывшийся в семьдесят пятом мемориал памяти погибшим во время революции семнадцатого года и в Великой Отечественной войне. Все это Алена прочитала в одной книжке о Красной Горке, которую однажды привез ей из города Юра. Алена была не более чем очевидцем маленького кусочка жизни форта, приходящегося на девяностые годы – и по сегодняшний день.

Старый дом тысяча девятьсот десятого года, в котором предстояло жить Алене с родителями, роскошью не отличался. Пол прогнил, по стенам змеями расползлись огромные трещины, везде были пыль, грязь и запустение. Но разве обращаешь внимание на такие мелочи, когда вокруг тебя раскинулась в неповторимой красоте живая, звучащая природа!

Она действительно была прекрасна, невинна в своей дикости, роскошна в простоте. Чудесные гордые сосны копьями рассекали высокий небесный купол. Солнышко освещало каждую травинку, каждую робко склонившуюся ягодку, каждый кусточек. Финский залив тихо шептал какую-то грустную песню, нежно лаская грубые береговые камни.

Таким запомнился девочке форт в день ее с ним знакомства: зеленый, буйный, поющий, сплетенный из солнечных нитей и сосновых кос. Бегло оглядев дом, стоявший на перекрестке двух улиц (сквозной через поселок и вьющейся к мемориалу), Алена выбежала в небольшой сад, заросший кустами сирени – тогда как раз была поздняя весна, и сад сиял богатым убранством бело-лиловых шапок – и нетерпеливо ожидала родителей, чтобы бесстрашно ворваться  с ними в самое сердце поселка.

И вот Алена стоит на обильно заросшем растительностью обрыве. Он огромен и крут, и зрачок девочки расширяется от восхищения: это, конечно, любовь с первого взгляда.

Из-за глухой стены кустов и деревьев неуловимо проглядывает финская вода. Слева виднеется мемориал, но Алена не отрывает взгляд от обрыва. В этом месте к берегу сбегают два спуска: широкий и крутой, открыто падающий прямо к воде, и узкий, петляющий, сохранивший очертания земляных ступеней.

Алена была маленькой, лохматой и худой; в тот миг, когда она высматривала за стеной леса Финский залив, решилось все. Ею без колебаний была выбрана широкая и крутая дорога-река; вся ее жизнь, проведенная на форту, ринется вскачь вольно, быстро, широко и смело, как неслась в тот день она сама к манящей сапфировой воде.

В той половине дома, где поселились родители Алены, раньше жила старушка. Имени ее никто не помнил, но соседи отзывались о ней хорошо. Они, конечно, не врали, потому что стены дома излучали тепло, и во всем чувствовалось присутствие доброго духа.

Впрочем, Алена мало времени проводила дома. Она часами могла бегать по лесу, петь у залива, покорять вершины деревьев – за долгие годы форт стал девочке родным, а главное, еще менее понятным, чем был в первые дни знакомства с ним. Он удивительный, необыкновенный, у него свой характер, и много еще понадобится времени, чтобы почувствовать и познать его. Алена отдавалась любви к форту, быстро и легко забывая о Петербурге – своем первом доме: ее детская душа обрела себя среди торжественной дикости новой родины.

Здесь проносилось ее детство. Бежало, торопясь и спотыкаясь, больно разбиваясь о камни. И вновь бежало. Здесь Алена всегда была счастлива, чувствуя себя по-настоящему дома. Несмотря ни на что.

Голос Дмитрия Андреевича вернул Юру и Алену к реальности. Мужчина с любопытством разглядывал их, загадочно улыбаясь.

– Какие вы разные, как по-разному вы чувствуете и любите! Алена, ты ведь родилась не здесь, верно? – вновь спросил он, словно желая еще раз убедиться в том, что и так знал.

Алена кивнула.

– Я приехала сюда с родителями, когда еще не ходила в школу. С тех пор форт стал мне родным.

Дмитрий моргнул и сказал:

– А ты ничего не помнишь из того, что было с тобой до твоего приезда на Красную Горку?

Алена отрицательно качнула головой.

– Иногда мелькают какие-то картины, но они настолько призрачны и неопределенны, что я не в силах ухватить их и хоть как-то осмыслить.

Дмитрий Андреевич удовлетворенно хмыкнул. Он уже совсем не обращал внимания на Юру, который в упор разглядывал его, и всецело был поглощен беседой с Аленой.

– Веришь ли ты в чудеса, девочка?

Алена улыбнулась.

– Веришь ли ты в то, что звезды иногда падают с неба? Веришь ли ты в то, что одним желанием можно изменить вокруг себя мир, исправить ошибки, построить сказку? Хочешь, чтобы твой старый, забытый богом поселок стал волшебным? Таким же волшебным, каким был для тебя твой первый дом?

Алена рассмеялась.

– Быстро вы скачете с темы на тему, Дмитрий Андреевич, – сказала она, и лицо мужчины сморщилось от улыбки.

– Алена, Алена, человек многое забывает. Я приехал сюда не просто так. Вы приснились мне однажды, когда еще бродили неслышной тенью Петербурга. Знаете ли вы, как много созвездий на небе? Ими можно повелевать, ими можно двигать. Я могу…

– Что вы, Дмитрий Андреевич, чудите-то! – грубо оборвал мужчину Юрка. – Приехали сюда рассуждать о здешних развалинах? Рассуждайте, ваше право, но не смейте забивать девушке голову своими россказнями!

Воцарилось неловкое молчание. Дмитрий медленно поднялся со скамьи, покачал головой и пошел в дом, сказав напоследок:

– Вы очень красивы, Алена. Я напишу о вас.

Девушка молча смотрела ему вслед.

Юрка сидел на жесткой скамейке рядом с Аленой и злился. Что-то возилось в нем, грызло, не давало покоя. Он поймал себя на том, что не помнит цвет глаз Дмитрия Андреевича. Отчего-то испугавшись, он быстро посмотрел на Алену и с облегчением убедился, что у нее глаза имели вполне определенный цвет – вишнево-карий. Из кармана ее ветровки безвольно свисал край белого платка. Юре захотелось вытащить его, но он не сделал этого, поднялся со скамьи и ушел вслед за Дмитрием Андреевичем, не глядя на Алену.

Близился вечер.

5.

…Сочно-зеленые деревья пускаются в бешеный пляс с огненным солнечным светом. Петербург залит мягкими красками, Нева по-прежнему мерно несет свои воды. В ее голубоватой глубине отражаются изогнутые станы мостов, золото куполов, оперенье редких деревьев. Мягкий солнечный свет мазками ложится на выцветший асфальт, с которого случайные дожди смыли серую пыль.

Я иду по набережной Невы, остро ощущая приближение чего-то необыкновенного.

Я бреду в Таврический сад, петляя по вытоптанным желтым дорожкам, и спускаюсь к пруду, осторожно нагибаюсь и опускаю в воду пальцы рук. Прохладная вода мягко их касается. По пруду плавают белоснежные утки (я ничуть не удивляюсь их необычному цвету). Высокие деревья любуются своим отражением, тихонько шелестя молодыми и оттого нежно-зелеными листьями. Те же редкие листья, которые утратили силы цепляться за скользкие, тонкие, когда-то родные ветки, кружатся за руку с ветром, оставляющим на гладкой воде еле заметную рябь.

Я не замечаю, как скрывается солнце и начинает моросить дождик. Почувствовав на кончике носа легкое мокрое прикосновение, я поднимаю глаза вверх. Прямо надо мной висит тяжелая металлическая туча, которая постепенно расплывается по всему небу. Дождь усиливается, и вдруг я ощущаю то же самое чувство, что в тот весенний вечер, на набережной. Воспоминания тех событий так тусклы, что я сомневаюсь в реальности происходившего когда-то. Но на душе становится необыкновенно спокойно, и я начинаю понимать, что это… Действительно было!

Ей-богу, Петербург – город-загадка!..

«Не изменяешь своим привычкам, однако», — я уже не удивляюсь этому внутреннему голосу и согласно киваю.

– Здравствуй, Дождь. Как же долго тебя не было…

Я улыбаюсь. Совсем не так, как когда-то давно – вынужденно, измученно, печально, – а искренне, радостно, светло.

Дождь треплет меня за волосы и брызжет ледяной влагой за шиворот. Я вздрагиваю и морщусь.

«Расскажи мне о себе. Я терпеливый слушатель».

Задыхаясь, я начинаю ему рассказывать…

Дождь гулко вздыхает.

– Иногда мне кажется, – говорю я ему, – что однажды я все-все забуду, и какая-то часть меня – самая важная часть – исчезнет навсегда, и я уже не смогу быть самой собой. В такие минуты я в отчаянии хватаюсь за блокнот, чтобы поведать ему о том, какая я, но рука в растерянности замирает над бумагой – мне вдруг становится нечего сказать о себе, и от этого делается страшно.

«Люди многое забывают. Незаметно, потихоньку из их памяти улетучивается дорога, которую они уже прошли – остается только фон событий и мишура прожитых отношений. Но самое ценное, дорогое, то, что было познано сердцем, вы не забываете никогда. Именно это и делает вас людьми».

Я вздрагиваю. Где-то вдалеке грохочет гром. Я произношу, глядя вдаль:

– Я очень люблю дождь и часто сажусь на подоконник своего окна, когда он приходит. Он легонько щекочет меня, а я рассказываю ему все, что лежит на душе. Он отличный слушатель. А если мне по каким-то причинам нежелательно мокнуть, он терпеливо ждет, пока я зайду под навес. И вот только сейчас я узнаю, что он – это ты.

Я вглядываюсь в несуществующее лицо. И, хотя я его не вижу, я чувствую его близость и знаю, что он меня слышит и понимает.

На небе ослепительно сверкает молния. Высокие деревья тревожно шумят, где-то закричали утки, лает собака. В мое лицо проказник ветер швыряет горсть песка, теребит мое белое платье, запачканное зеленым соком травы.

Я медленно поднимаюсь и иду в сторону метро.

Очередной раскат грома раскалывает надвое огромную грязно-черную тучу, из которой вдруг хлещет оглушительной силы ливень.

«Опять эта грустная улыбка…»

Я оборачиваюсь и вижу его глаза – голубые, глубокие, так похожие на глаза человека, которым он никогда не был!

«Я не в силах изменить события, я могу лишь подсказать тебе. Я не могу спасти, но постараюсь помочь. Я не уберегу тебя от вынужденных ошибок, но помогу не терзаться ими в твоей памяти. Когда рядом не будет никого, приду я. Но как только ты поймешь, что я не нужен – клянусь, я почувствую и уйду. И на небо выглянет солнце, поверь мне…»

–  Тогда… пожалуйста, приходи прямо завтра.

Я удивляюсь своей смелости, но мне кажется, что Дождь отчего-то страстно и прерывисто вздыхает – нет, стонет.

«Ты просишь, чтобы я пришел».

– Да.

Он долго молчит, и я начинаю волноваться.

«Хорошо. Я обязательно приду».

– Когда?

«Когда созвездие Лиры раскрошится в звездную пыль».

6.

Юра не привык анализировать незнакомых ему людей, но Дмитрий Андреевич не выходил у него из головы, волей-неволей принуждая возвращаться к его личности и выстраивать ее в своих размышлениях.

Внешность Дмитрия Андреевича была тускла и неинтересна, а подчеркнутая неопрятность наталкивала на мысли о человеке, не заботящемся о чужом мнении – таково было первое впечатление юноши о теткином постояльце.

Но, украдкой наблюдая за мужчиной, Юра несколько раз ловил его взгляд в те моменты, когда Дмитрий был всецело поглощен какой-то идеей и не замечал никого вокруг. Его голубые глаза, стремительно темнеющие, были безумными и страшными. В эти минуты Дмитрий казался мертвым – сердце его пульсировало в глазах.

Однажды Дмитрий почувствовал Юрино внимание. Он дернулся, словно очнувшись от глубокого сна, и заметно покраснел, но в считанные секунды вновь овладел собой: с лица его схлынула краска, голубые глаза снова глядели осмысленно и твердо, рот туманился улыбкой. С тех пор мужчина внимательно следил за Юрой, не желая выдавать своих чувств, и юноша больше не подмечал неожиданного выражения глаз Дмитрия Андреевича.

Вероятно, теткин постоялец обладал способностью без остатка отдаваться какому-либо делу, мечте, цели, к достижению которой он пойдет любым путем. Одержимость поставленной перед ним задачи объяснила Юре неряшливость во внешности и рассеянность в поступках Дмитрия – он попросту забывал о подобных мелочах, терзаемый исполнением лелеемой в его сердце мечте. Да, но какой мечте?.. Алена говорила что-то о романе, который будто бы пишет Дмитрий, но Юра ничего не знал наверняка, а между тем это, судя по всему, составляло главную тайну в странной личности незнакомца, к которому Юра испытывал острую неприязнь, но вместе с ней – всепоглощающий интерес.

Тетка приехала вечером, шурша пакетами и без умолку болтая. Дмитрий Андреевич слушал ее с нарочитым вниманием, Юрка – с раздражением, а Алена, блуждавшая в своих мыслях, была взволнована и весела. Никто не вспоминал о странном разговоре, произошедшем утром – никто, кроме Юрки, но он был невозмутим, хотя подчеркнуто молчалив.

Дмитрий достал пакетик с чаем, и Алена радостно захлопала в ладоши. Тетка принялась было накрывать на стол, но девушка нетерпеливо замахала руками:

– Тетя Марина, можно мы будем пить чай на улице?

Тетка согласно кивнула, и Алена, подхватив печево и сласти, выбежала на крыльцо и скрылась во дворе.

Массивный деревянный стол под раскидистой липой томился от угощений. Он был заставлен тарелочками с овсяным печеньем, мягким медовиком, разноцветными карамельками и шоколадными конфетами, тонко нарезанной, почти прозрачной колбасой с белыми кружками жира.

Глуховато скворчал самовар, распаренный на сосновых шишках, окутанный сизым густым дымом.

Марина Васильевна приветливо обратилась к Алене:

– Аленка, родители-то с города когда приедут?

Алена обернулась к тетке Юры и заговорила:

– К концу августа наказали ждать. Звонят каждые два дня, спрашивают, что да как, а у самих все в порядке.

Зеленые глаза Марины лукаво блеснули.

– Невесело-то летом работать, да?

Алена пожала плечами, и разговор умолк.

В чайнике неспешно заварили черный краснодарский чай с темно-зелеными листочками мяты. Принесли на стол тяжелый горячий самовар и разлили по чашкам пахнущий хвоей кипяток. Добавили янтарной заварки и упрямо квадратные кубики рафинада, которые тут же растворились в чае, словно их и не было.

Несколько капель упало на стол; они весело блестели в тонких лучах вечернего солнца, словно ночные светлячки.

Маленький муравей цвета лакрицы подбежал к чайной капле и осторожно потрогал ее тонкими лапками. Тельце его непрерывно дергалось, лапки перебирали по доскам стола – он кружил около капли, очевидно, пробуя ее на свой муравьиный вкус.

Потом он ушел, но не прошло и минуты, как он уже возвращался еще с одним муравьем. Вдвоем они припали к капле, внимательно рассматривая ее невидимыми черными глазами, затем один из них быстро засеменил по столу, чтобы привести за собой еще несколько таких же маленьких лакричных муравьев, которые тут же окружили большую желтую каплю со всех сторон. Чай был сладким, ароматным, настоящим; муравьи облепили каплю, неподвижно замерли вокруг нее каждый на своем месте и… начали пить. Капелька уменьшалась с каждой минутой, и вскоре ее уже не было. Тогда шустрые муравьи расползлись по остывшим чашкам, ложечкам, сладким крошкам и уже не обращали внимания на большие человеческие руки, лежавшие на столе и прислушивавшиеся к мерному разговору их обладателей.

Беседовали о погоде, обменивались новостями. Дмитрий Андреевич рассказал о том, как он узнал о форте от неведомых знакомых и непременно решил приехать сюда. Тетка с энтузиазмом подхватила начатую тему и бойко поведала гостю о том, что она знает о поселке – а уж она-то знала многое, недаром жила тут с самого рождения!..

Алена мягко улыбалась, изредка задавая Дмитрию вопросы, внимательно слушала, склонив голову и задумчиво глядя куда-то вдаль. Один Юра за весь вечер не промолвил ни слова, хмуро прихлебывая чай.

– Вы говорили, что умеете творить чудеса…– ни с того ни с сего прошептала Алена.

– Я не говорил этого, – удивленно ответил Дмитрий Андреевич.

– Но как же… Вы же сами сказали, что можно двигать звездами и создавать все, что захочешь. Надо только верить, верно?

– Верно, – кивнул Дмитрий, хрустя печеньем. – Но это совсем не чудо, Алена. Вы ведь сами когда-то сотворили такое, только не помните этого. Разве нет?

– Я не понимаю, о чем вы, – Алена смутилась. Ей не нравилось, когда Дмитрий Андреевич обращался к ней на «вы».

Тетка отпила чаю и сказала:

– Все-то вы загадками, Дмитрий Антонович. Простому человеку и не понять. Сразу видно, ученый вы, не просто так книжки в чемодане возите.

Юра очень тихо фыркнул, но его, к счастью, никто не услышал.

Дмитрий Андреевич задумчиво ответил, глядя Марине прямо в глаза:

– Я очень ясно представляю себе реальность, уважаемая Марина Васильевна. – Тетка недовольно поморщилась, но промолчала. – Я умею ткать ее. Вам непонятно, разумеется, поэтому просто постарайтесь поверить мне. Я не сумасшедший, я всего лишь слишком талантливый писатель. Но сам я не умею мечтать. И вот, столкнувшись с небывало сильным воображением человека, который даже не подозревает об этом… – Дмитрий бросил быстрый взгляд на Алену, которая, похоже, совсем не слышала его, всецело поглощенная своими мыслями. – Столкнувшись с таким, хм, явлением, я не могу удержаться, чтобы не придать ему некоторую законченность, облечь его в материю. Здешняя обстановка, которую я не очень удачно описал Алене и Юре в нашем несколько неловком утреннем разговоре, как бы притупляет готовые стать реальными грезы, и мне необходимо вмешаться, чтобы не уничтожить то, что бережно создавалось на протяжении многих лет этой удивительной верой в чудеса.

Мужчину уже никто не слушал, кроме Юры, который весь напрягся, ловя каждое слово Дмитрия, хотя ему не было понятно ровным счетом ничего. Дмитрий не смотрел на Юру, но уловил его внимание и неожиданно замолчал. Юра разочарованно расслабился. До конца вечера больше никто не произнес ни слова.

Весь чай был выпит, все печенье съедено. Все капли исчезли, все крошки были растащены. Вечернее чаепитие окончилось.

7.

Ночью была сильная гроза. Небо, не то лиловое, не то пепельно-синее, грозило упасть на съежившуюся от испуга землю. Огромные молочно-белые молнии ни на минуту не покидали неба, легко разрубая лохмотья облаков и вонзаясь в седой залив. Пугающе быстрые, взбешенные волны бежали к берегу, обгоняя друг друга, обрушиваясь на бесцветный песок, и отчаянно карабкались по нему, без сил падая в объятия вспененной воды, вновь и вновь.

Небо тяжело дышало, хрипело, ревело. Набухшие от сырого воздуха тучи грудой тряпья свисали вдоль горизонта. Молния все дальше уходила по серебряной шерсти пенных барашков Финского залива, а гром еще оглушал злостью и бешенством. Наконец все стихло: гроза успокоилась.

Пока в доме все спали, Дмитрий Андреевич возбужденно рассекал пространство отведенной ему комнаты. В руке его был карандаш, который он то и дело покусывал, в задумчивости натыкаясь на мебель.

Писатель не слышал бушевания грозы. Мысли, роившиеся в нем, поглотили его полностью. Волнение души передалось телу, отдаваясь в каждой его клетке и многократно усиливаясь.

В ту ночь Дмитрий Андреевич был похож на сумасшедшего – гения, лелеющего идею, но не способного воплотить ее вопреки таинственному изъяну, поразившему его сознание.

В глазах мужчины плясал огонь; он то угасал, то вновь разгорался, и тогда лицо его снова становилось молодым. Он, кажется, и сам не знал, сколько ему на самом деле лет, но иногда ему казалось, что он живет и будет жить, пока не напишет своего главного труда – романа, призванного облечь в форму шаткие бестелесные грезы той, которой он посвящал свою книгу.

Он боялся писать, потому что не насытился жизнью. Но годы бежали, Дмитрий Андреевич старел, и смерть все чаще пугала его своей возможной внезапностью. В один миг писатель понял: он должен творить во имя жизни других, а его собственная жизнь не имеет никакого значения, если ему удастся воплотить чужую мечту благодаря своему таланту.

В эту грозовую ночь он наконец достал из чемодана бархатную темно-зеленую тетрадь. Ему больше не нужно спать – скоро он уснет навсегда.

Утра следующего дня будто не было вовсе: пелена жары, властвовавшей с середины июля, спала, и небо затянули полупрозрачные облака, больше не предрекавшие дождя, но спрятавшие в своей плоти тепло.

Юрка убежал на рыбалку. Марина Васильевна копалась в огороде, усердно выпалывая сорняки. Дмитрий Андреевич не покидал своей комнаты и что-то безостановочно писал в бархатной темно-зеленой тетради.

Алена взяла велосипед и поехала кататься по поселку. Раньше в таких прогулках ее частенько сопровождал маленький друг – зеленый пес, Ричард Львиное Сердце – попросту Рич, маленький, вертлявый, отдаленно напоминающий терьера, но с закругленной мордой и длинным хвостом, лихо закрученным в тугую спираль. Он бежал впереди велосипеда, и непросто было обогнать его сильные маленькие лапы, рассекающие воздух. Он летел над землей, зеленый и мягкий, как молодые побеги на верхушке ели: помнится, так же летел он на Алену в день их первой встречи.

Алене было восемь лет. Она слонялась по поселку, когда зеленое чудище выскочило из мохнатых кустов, громко лая. Каким огромным показался ей тогда Рич! Девочка припустила домой, на ходу теряя туфли и захлебываясь накалившимся от жары воздухом, а вслед ей доносился возмущенный лай.

Целый день Алена просидела дома, испуганная донельзя, и лишь вечером осмелилась выйти в сад, но не успела сделать и двух шагов, как из-за кустов земляники, разросшихся вдоль низенького серого забора, осторожно вышел маленький утренний наглец, от которого она так трусливо удирала. Он смотрел на Алену опасливо и молчал, но в его взгляде уже было приглашение дружить. Когда он решился на это, почему поверил девочке и пришел – она не знала. Но с того дня они стали друзьями, и она чувствовала, что пес любит ее всем своим огромным собачьим сердцем – не по-человечески навсегда.

Он был задиристым и злым, кидался на людей и хозяйских собак, явно недолюбливал Юрку, но более всего не любил незнакомых детей. Число желающих его погладить равнялось числу укушенных им, и люди швыряли в него камни, когда он бросался им под ноги, яростно оскалившийся.

Местный лесник нашел Рича в лесу, на берегу Финского залива. Он прилетел с другой планеты, может быть, даже был знаком с Маленьким Принцем, но панически боялся воды, и никакая сила не могла заставить его вступить в лужу или приблизиться к заливу.

Да, он был Алениным первым спутником в исследовании форта. Несколькими годами ранее здесь базировалась воинская часть, и в поселке работала библиотека, действовал медпункт, были клуб и пожарная станция. Алена видела теперь лишь воспоминания о тех временах, воплощавшиеся в пустых голых зданиях, мертвых и никому не интересных. Из года в год они будут разрушаться, и она станет угадывать расположение когда-то стоявшего дома лишь по очертаниям фундамента в траве (года через три такие следы окончательно запахиваются в землю, траву и молодые деревца, исчезая бесследно).

Теперь Алена плутала среди развалин без Рича. Он исчез однажды, да так и не вернулся. Наверное, улетел обратно на свою чудную планету…

Алена отправилась к мемориалу по ровной асфальтовой дороге, одетой с обеих сторон в сосновые меха.

Мемориал, пожалуй, являл собой самое значительное место на форту. Это было некое средоточие истории, сердце поселка, отправной пункт и конечная цель. Слева от дороги на бетонном возвышении громоздились небольшие черные пушки, за ними – ужасающего вида трубы, выкрашенные немой краской неопределенного цвета (серый? лиловый? голубой?) и поддерживавшие массивные морские якоря на толстых цепях. На вершине одной из труб по праздникам развивался Андреевский флаг…

На гранитных скатах золотыми буквами были выбиты имена погибших в революции и войнах. Центральная часть мемориала стояла на краю обрыва, перед гибкими кустами шиповника, охраняемая широкой кроной старой сосны. Две гранитные основы соединял бетонный перешеек с торчащим из него штырем, на который крепилась невразумительная зеленая каска с кричащей красной звездой. Кажется, раньше на ее месте была военная фуражка, но Алена почему-то не помнила этого…

Миновав мемориал, девушка въехала на твердую земляную дорогу, возвышающуюся над берегом залива. Он едва просматривался из-за стройных сосен.

Алена бросила велосипед, подбежала к песчаному отвесу, над которым летали ласточки, и обомлела, замерла от восхищения.

Над далеким горизонтом повисла огромная туча. Она раскололась пополам, и из нее выходил сноп лучей, разбивающихся о воду – вероятно, на северном берегу бушевала гроза. У девушки захватило дух, и она еще долго сидела на стволе кривой березы, склонившейся над высоким обрывом.

Затем она направилась в сторону бронепоездов.

Дорога привела ее к плотной стене колючей проволоки, за которой на сохранившихся рельсах стояли два бронетранспортера, громоздились укрепления, виднелась смотровая вышка. На все это молча смотрел сутулый человек в военной форме. Алена остановилась, тихонько подкатила к нему велосипед и встала рядом. «Подумать только, когда-то я прикасалась руками к легендарной пушке Канэ!» – чуть слышно сказала она.

Военный неторопливо оглянулся, заметил девушку и промолвил: «С началом девяностых все полетело ко всем чертям». Алена не знала, что ответить, что спросить у этого человека. Служил ли он тут когда-то? Вполне вероятно. Но он только вздохнул и пошел прочь.

Как здесь было раньше!.. Сейчас казармы солдат стоят пустые, мозаичное лицо Ленина почти не разглядеть, камбуз зияет пустыми черными глазницами когда-то живых окон, библиотека сожжена…

И только природа, бесконечно красивая, вдыхает в Красную Горку жизнь.

Тогда Алена подумала: а знаем ли мы, что такое родина? «С чего начинается Родина…» Да ни с чего она не начинается! Только единственно с человека, даже такого маленького, как она, который однажды задумался об этом понятии.

Родина не дается человеку при рождении. Она формируется в душе на протяжении многих лет. Это маленькая заплатка земли. Осколок сердца. Может быть, любовь и память. Родина никогда не требует любви, но мы не вправе ее не любить, раз ходим по ее земле, вытаптывая ее своими ногами.

Этот богом забытый поселок был родиной Алены, и она от всего сердца любила его. Воин, «уснувший в благоуханном гробу», герой революции, герой войны. Бескрайний Финский залив с масляными пятнами на глади воды. Бронетехника, очистить которую можно только в фотошопе. Пушка Канэ, которую, кажется, отправили в Москву. Снаряды, увидеть которые можно только на фотографиях – Алена еще застала их.

Остались слепые стены с изломанной душой, в которых доживают люди. Словно гнилой рот старухи, тут и там торчат обугленные трупы русских домиков с резными кружевами.

Оскорбительно читается надпись на бронетранспортере: «Находится под охраной государства. Планируется создание музея обороны Ораниенбаумского плацдарма». Музея на крови и костях.

И в каждой клеточке России есть такая могила под открытым небом. Алена поняла это только сейчас, после разговора со странным Дмитрием Андреевичем.

Девушка мчалась обратно к мемориалу, яростно вращая педали велосипеда, надвинув на глаза любимую кепку, которую она надевала теперь крайне редко, когда вдруг почувствовала сильный удар. За секунду до падения она разглядела чью-то широкую спину в черном свитере, потом слетела с сиденья и оказалась в придорожной траве.

Вокруг все было зеленым; в этой одноцветной массе черными штрихами были прорисованы деревья, дорога и чья-то согнувшаяся в неестественной позе фигура, хватавшая пальцами асфальт, словно он мог бы ее удержать. Фигура наконец подняла голову, и на Алену воззрились два круглых непонимающих глаза. Сказать, что ей было неловко – не сказать ничего. Внутри у девушки все горело. Она замерла: только бы поднялся, только бы ничего не было сломано…

Это был молодой мужчина лет двадцати семи. Его светло-каштановые волосы спадали на лоб, высокий и чистый, без единой морщинки. Девушка вгляделась в лицо человека, и внутри у нее что-то заболело. Он был ей незнаком, но сердце ее заколотилось от радости, словно он был ее давним другом, которого она случайно встретила спустя годы разлуки.

Глаза мужчины вдруг засмеялись, через мгновение хохотали уже губы, нос, брови – незнакомец запрокинул голову, и Алена заметила, что у него ровные крупные зубы, белые-белые, как снег.

Алена сидела на траве, похожая на сломанную куклу, у нее нещадно болел ушибленный лоб, но девушка не могла оторвать глаз от лица незнакомца – до того оно было не-ес-тест-вен-ным. Чем дольше Алена его разглядывала, тем больше ей казалось, что этого человека вылепил скульптор, видевший за свою жизнь миллиарды разнообразных человеческих лиц, но начисто лишенный чувства гармонии.

Черты лица по отдельности были красивы, но лепились друг на друга, лишая лицо законченности и формы. Алена поочередно разглядывала то глаза, то щеки, то нос мужчины, но не могла связать их воедино и уловить его облик. А он давно перестал смеяться и взволнованно смотрел на нее.

Наконец Алена отвела взгляд и негромко спросила:

– Вы не ушиблись?

– Нет, — тут же улыбнулся незнакомец.

– Вот и отлично, – ответила Алена и неловко поднялась на ноги, собираясь уйти. Бросив на мужчину прощальный взгляд, она поразилась растерянности, воцарившейся на его лице. От удивления она остановилась, не зная, что делать дальше.

– Вы турист, заблудились?

Круглые синие глаза (наконец-то ей удалось рассмотреть их цвет!) уставились на девушку так печально, как может смотреть раненое животное. Она была сбита с толку, но теперь не столько странным поведением человека, сколько живостью его глаз.

Когда человек постоянно находится в обстановке вязкой обыденности, угнетающего быта, когда ухо его сверлят каждодневные бессмысленные разговоры о всякой чепухе, шелухе, когда интерьер его комнаты воплощает в себе грубое отсутствие всякого вкуса, тяжело упираясь в пол телами заполненных тряпками шкафов и забитых до отказа тумбочек, давя и угнетая приземленностью, леностью, тупостью, отупевает и глохнет сердце, а глаза лишаются живости. В них уже нет тех глубин, тех порывов и страстей, которые, несомненно, бушевали в них когда-то. Они не излучают света, только изредка смеются тому, что происходит вокруг, потому что ослепли, ничего не ищут и вряд ли чего-то ждут.

Город рвет связь с природой – не с теми ее жалкими останками, что гнездятся в крупных мегаполисах в виде зеленых заплат, щемящих сердце своей запыленностью и немотой, но с Природой живой и певучей, началом и продолжением Души человека, которую грубый быт, умственное бездействие и леность сердца загнали глубоко внутрь, где она чахнет день ото дня.

У деревенских жителей (обитателей не поселка, но деревни в исконно русском понимании этого слова – глухой, малонаселенной, с тесно расставленными деревянными домиками, курами и гусями на улицах, кабанчиками в сараях, бабушками в цветастых платочках и дедушками с коромыслом или топором – тот образ сельской жизни, который почти вытравлен в России), пусть даже лица их грубее и проще, манеры примитивней, речи незатейливей, глаза гораздо более живы, полны движения, выражают то, что не способны объяснить мимика и голос. Алена всегда немного удивлялась этому, казалось бы, странному факту, но однажды она на две недели оказалась заброшенной в маленькую деревеньку в Тверской области – одну из тех, что описывал в своей поэме Некрасов, и, день за днем наблюдая за собой в маленькое карманное зеркальце, замечала, что чем больше проходило времени с начала ее пребывания в этом богом забытом месте, тем яснее и чище становились ее глаза, словно замутненные дотоле.

Теперь передо Аленой стоял человек, глаза которого жили своей самостоятельной жизнью. Ежесекундно в них мелькали сотни выражений, тысячи оттенков чувств, и, глядя в их синь, Алена ощущала головокружение. Очень тяжело было вычленить отдельное выражение, прячущееся в темных зрачках – девушку не покидало чувство, будто она разгадывает головоломку.

Алена уже не могла уйти – до такой степени очаровали ее чудные глаза незнакомого мужчины. Она неторопливо подняла велосипед, ожидая, что странный человек что-нибудь скажет, но он упорно молчал и только неотрывно вглядывался в нее, будто что-то искал.

Наконец девушка не выдержала:

– Извините, у вас нет ощущения, что мы с вами раньше виделись?

Алена ожидала любого ответа, но уверенный голос сбил ее с толку:

– Так вчера же!

– Что вчера?

Мужчина махнул рукой и пробормотал: «Может, я недостаточно верно представлял себе это…»

Алена находилась в растерянности. И тут незнакомец просиял:

– Иди домой, забудь все, что увидела, а как отдохнешь, приходи в свой самый любимый на форту уголок.

Больше мужчина ничего не сказал, а Алена была до того ошарашена, что даже не заметила, как он исчез.

Около часа девушка колесила по поселку, наматывая на педали нервы, пока ноги не принесли ее домой, растрепанную в прямом и переносном смысле.

Алена бросила велосипед во дворе своего дома и побежала к Марине Васильевне и Юрке – рассказывать, какая необыкновенная история приключилась с ней.

Навстречу девушке вышел Дмитрий Андреевич. Алена резко остановилась и воззрилась на него.

– А где Юра? Он еще не вернулся с рыбалки?

Мужчина расплылся в улыбке и отрицательно покачал головой.

– Ну как, видела его? – нетерпеливо спросил он Алену.

Девушка вздрогнула.

– Кого это?

– Юрку, – ответил Дмитрий.

Алена отрицательно мотнула головой и села на ступеньки крыльца. Дмитрий примостился рядом и достал из-за пазухи книжку.

– Нет, прошу вас! – девушка умоляюще взглянула на Дмитрия. Он удивленно поднял брови, но внезапно понял Алену и отложил книгу в сторону.

– Поговорите со мной, Дмитрий Андреевич, – едва слышно попросила девушка. – Расскажите… – замявшись, – обо мне.

Писатель грустно улыбнулся, но в глазах его мелькнула благодарность. Он долго молчал, и Алена уже отчаялась услышать ответ, но вот Дмитрий вновь взглянул на девушку и заговорил:

– Слишком долго длилось забытье, слишком сложно теперь вспомнить все, что когда-то потихоньку ушло из тебя. Так вода утекает из не заметной глазу трещинки в кувшине, большом, красивом, но теперь никчемном и ни на что не годящемся. Что ты ищешь? – вдруг спросил Алену Дмитрий Андреевич.

– Любовь, – с некоторым сомнением отвечала девушка, стремясь разгадать в глазах собеседника настоящий вопрос.

Дмитрий улыбнулся, отрицательно покачав головой:

– Любовь к телу, о которое можно опереться, к набору качеств, рядом с которыми удобно – любовь материальную? Любовь по духу, по единственно возможному выбору, любовь навсегда, до скончания веков, покуда ваши жизни не закатятся за горизонт – любовь-иллюзию, которая рассыпается, стоит перестать в нее верить?

– Нет! – горячо запротестовала Алена, не до конца понимая Дмитрия.

– Что ты ищешь? – повторил свой вопрос он.

Девушка долго молчала, перед тем как ответить:

– Бога.

– Ты не ищешь Бога, ибо к нему идут через боль и кровь или через всепоглощающее счастье, а давно ли столбик ртути на шкале твоих ощущений подскакивал или падал до предельных значений?

Алена растерялась. Она не знала, что возразить Дмитрию Андреевичу. Очевидность вопроса ставила ее в тупик, и девушка тщетно барахталась в настоящем, чтобы найти ответ – его там не было. Неожиданно она вспомнила, что при первой встрече Дмитрий узнал ее. Где они виделись? – этот вопрос так и остался неразрешенным: Алена ничего не помнила из своего прошлого, когда они с родителями жили в Петербурге. Это время представлялось ей как нечто огромное и твердое, облеченное в саван неясных ощущений, природу которых она не знала, потому что не могла вычленить из общего настроения что-то конкретное.

Жизнь Алены от ее рождения до приезда на форт представилась ей вдруг огромной черной пропастью – комком вакуума без вкуса, света, запаха, хоть какой-то осмысленности, направленности, действий и результатов. Девушка ничего не помнила, но это «ничего» никогда раньше не вставало перед ней в полный рост. Сейчас оно настигло Алену, опустошив ее бессмысленностью, и устами Дмитрия Андреевича задавало незатейливый вопрос, над которым девушка отчего-то никогда не задумывалась:

– Что ты ищешь?

Но вокруг не было никого, кроме Дмитрия и ее, ребенка без прошлого; Алена подняла глаза и увидела все так же смотрящего на нее собеседника.

– Я ищу себя, – сказала она тихо, без намека на деланность или пафос, и ответ ее прозвучал словно мольба о помощи – Алена еще не понимала этого, но чуткий писатель уловил в интонации девушки отсутствие нарочитости, неосознанный стон о спасении.

Дмитрий осторожно прикоснулся к руке Алены.

– Понять – это еще не все. Необходимо перестать бояться. Людям свойственно идти на поводу у своей памяти, расчетливой и лживой, забывая о том, что они не куски мяса, рожденные для удовольствия, как убеждает нас телевизор, и не смиренные машины бога – по сути, те же куски мяса, – как убеждает нас религия. Когда человек перестает искать…

Из горла Алены вырвалось короткое, захлебывающееся рыдание – скрывать дальше то, что она плачет, было бессмысленно.

Дмитрий закончил оборванную Аленой фразу:

– …единственным доказательством его существования становятся слезы.

Они долго сидели молча.

Юрка  тем временем шел домой, неся удочку и полное ведро рыбы. То-то тетка обрадуется, ведь она совсем не против чистить рыбу, а уж какую уху она из нее делает!

Подойдя к дому, Юра заметил сидящих на крыльце Алену и Дмитрия. Они никого не замечали, всецело поглощенные книгой.

Юра остановился и прислушался. Дмитрий напевно читал по-немецки (по ритму парень понял, что это были стихи, только какие-то тяжеловесные) и тут же переводил их Алене. Она сидела напряженная, боясь шелохнуться, и внимательно слушала Дмитрия, начисто забыв о случившейся с ней встрече.

Иногда Дмитрий останавливался, тогда Алена принималась засыпать его вопросами, на которые он не мешкая давал ответы. Юра нахмурился: и что строит из себя этот человек? Он полагает себя слишком умным, а вот если сейчас Юрка задаст ему какой-нибудь вопрос о рыбалке, в которой он мастак, гость ни за что не ответит! И Юра, забыв о всякой осторожности, необдуманно крикнул:

– Болтаете вы о всякой чепухе, а вот как самостоятельно сделать кукан?

Дмитрий поднял голову и увидел Юру. Алена не шелохнулась, но парень заметил, как сильно она покраснела.

– Эй ты, рыболов, иди-ка сюда, там и поговорим, – Дмитрий сказал это, слегка улыбаясь, но в его голосе впервые слышалась едкая насмешка.

Юра оглушительно захохотал и крикнул:

– Нет, уважаемый Дмитрий Андреевич, извольте ответить мне прямо так, а то пока я подхожу к вам, вы, чего доброго, ответ где-нибудь вызнаете!

Алена закрыла лицо руками. Юра смутно понимал, насколько глупо и отвратительно его поведение, но на него накатила неописуемая злость, и остановить парня было уже нельзя.

Дмитрий пожал плечами, поднялся и медленно произнес, не сводя с Юры острых голубых глаз:

– Берешь прочный шнурок метра на три, делаешь на нем петли с поводками, в них вдеваешь проволочные заклепки. Чем прочнее проволока, тем лучше. Острым концом заклепки прокалываешь нижнюю челюсть рыбы – если возьмешь меня на рыбалку, я тебе продемонстрирую. А вообще проще рыбу в пакет с крапивой положить, отлично хранится.

Юра остолбенел. Теперь и Алена отняла руки от лица и во все глаза разглядывала Дмитрия. Новое выражение мелькнуло в ее глазах.

Словно ополоумевший, принялся Юра засыпать Дмитрия всевозможными вопросами. Чего только он у него ни спрашивал! Это были вопросы, касающиеся рыбалки, его, только его секретов, с помощью которых Юра приманивал рыбу. Потом гость и племянник Марины Васильевны перешли на географию – подумать только, Дмитрий знал все о любой стране, о любом городе! Юра спрашивал Дмитрия обо всем, что приходило ему в голову: о книгах, о фильмах, об исторических событиях – на все у мужчины был четкий и ясный ответ. Юра выходил из себя, придумывая новые и новые вопросы, а Дмитрий спокойно смотрел на него, ни на минуту не отводя глаз, и не переставал улыбаться.

– Дмитрий Андреевич, да вам, поди, целое тысячелетие стукнуло: вон сколько всего вы знаете! А обо мне вы что-нибудь знаете? – с вызовом воскликнул Юра, уже не способный остановиться – так сильно в нем плескались злость, ревность и обида на ненавистного ему незваного гостя.

Дмитрий покачал головой, и глаза его потемнели. Он ответил не сразу.

– Я очень стар, и вам кажется, что я много знаю, но за всю свою нескончаемую жизнь я накрепко запомнил только одно: на свете нет плохих людей, мальчик. Есть заблуждающиеся, которые не понимают своих действий. Есть глупцы, которым кажется, что они правы в своих злых деяниях. И есть те, кто начисто лишен воображения, а значит, и способности любить. Последние самые несчастные на свете, и помочь им нельзя.

– Сколько вам лет, Дмитрий Андреевич? – запинаясь, спросил Юра.

Алена вдруг вскочила с крыльца и, глядя на друга, отчаянно, гневно закричала:

– Сейчас же прекрати, дурак, слышишь?!

Юра медленно подходил к крыльцу, не сводя глаз с Алены. Лицо ее было перекошено от горя, в глазах блестели слезы – при виде их юноша испытал какое-то глупое удовлетворение. Он больше не произнес не слова, но приближался к крыльцу, на котором стоял, неестественно выпрямив спину и вскинув подбородок, его враг.

Алена замерла и вдруг закричала: «Юра, остановись!» В этот миг юноша бросил ведро и удочки и налетел на гостя, сжимая кулаки.

Очнулся он на земле. Под ним, скорчившись, лежал Дмитрий Андреевич. Юра поднял голову, непонимающе оглядываясь вокруг. Рядом стояла Алена, прижав ладонь ко рту. На лице ее был написан ужас.

Дмитрий зашевелился, и Юра сполз с него. Гость поднялся, скривился от боли, но не сел обратно на землю, а выпрямился и воззрился на Юру побелевшими от презрения глазами.

– Вы с ума сошли, – сказал он ему.

Юра, прихрамывая, побрел в дом. В боку нещадно кололо. Только сейчас он пришел в себя и понял, что натворил.

Взойдя на крыльцо, парень обернулся и снова увидел их: Алена вдруг заплакала и бросилась вон со двора. Это неприкрытое отчаяние сбило Дмитрия с толку: он побледнел, и на мгновение страшная усталость навалилась на его лицо, сразу постаревшее лет на десять. Но тут Дмитрий заметил, что Юра смотрит на него, и лицо его вмиг приняло выражение лживого спокойствия.

Юра отвернулся и вошел в дом. Кое-как забравшись по лестнице на чердак, он добрел до раскладушки и упал на нее, подавляя стон.

Теперь он тщетно вспоминал гладкое, почти без морщин, лицо Дмитрия – ничего нельзя было понять по этому странному, но необыкновенному человеку. Юра думал…

…Возможно, я брежу. Бок опух, по загорелой коже медленно расползается гематома. Может быть, я сломал ребро? Но если я пролежу тут месяц без пищи и воды, я непременно умру, и когда ты вспомнишь обо мне, ты начнешь меня искать и найдешь здесь, на старой раскладушке, измученного, раненого, думавшего о тебе в последние минуты своей жизни… Какие, однако, глупые мысли! Природа сводит меня с ума, я делаюсь безвольным ребенком, капризным, злым и обидчивым. Город, мне нужно вернуться в город… Но, Алена, Алена, неужели его книги интереснее моих увлечений? Неужели его речи притягивают тебя сильнее, чем залив, на котором мы с тобой когда-то вместе рыбачили? Как ясно я помню наше детство! Все наши увлечения, наши игры, наши споры и разговоры. Как хорошо нам было рядом друг с другом, как одиноко ощетинилась жизнь, когда мы повзрослели и отдалились! Но погоди, проклятый всезнайка, я еще расквитаюсь с тобой! Боже мой, каким идиотом и хамом я выглядел в ее глазах…

Юра не заметил, как уснул. Он не слышал, как Дмитрий Андреевич осторожно прокрался в свою комнату и, сев за стол и достав свою темно-зеленую бархатную тетрадь, вновь принялся что-то писать, тяжело дыша и хмуря брови. Не слышал он и того, что вернулась тетка, отсутствовавшая где-то полдня, и завозилась на кухне, позвякивая посудой.

Юре приснился странный сон. Он ехал в полутемном вагоне метро совершенно один. Было душно.

Электричка набрала скорость и вдруг дернулась, резко сбавляя скорость. Раз – и в вагоне почему-то потемнело.

«Не бойся. Темнота не страшна, когда рядом есть кто-нибудь».

Юра замер.

По внешней стороне вагонного стекла стекала тоненькая струйка воды.

В вагоне было темно и неприятно. Юре казалось, что часы замедлили свой ход по крайней мере раз в десять.

Темнота мягко касалась глаз юноши. Он устало закрыл их. Где-то вдали что-то шумело…

«Я здесь», – вновь прошептал теплый голос. Юра открыл глаза: вагон был по-прежнему пуст, но в звенящей тишине отчетливо послышался ответ:

– Ты стал для меня смыслом всего сущего, миром, покоем и счастьем. – Девушка говорила очень тихо, по-видимому, уверенная, что собеседник слышит каждое ее слово. – Все, чего не хватает мне в обычной жизни, даришь мне ты. И мне сладко, что, расскажи я кому-нибудь о тебе, мне не поверит никто.

Дождь свободно вошел в вагон, обрызгав Юру водопадом слез.

– Ты один разгадал меня, – вновь раздался голос невидимой девушки. – Твоя холодная любовь оказалась сильнее, преданнее и горячей человеческой любви.

«Как жаль, что ты все забудешь», – услышал Юра и отчаянно дернулся. Вагон растаял, и голоса смолкли.

8.

Этот августовский день был необыкновенно хорош. Небо было ясным, солнце светило нежно, ветра не было, и природа затаилась в последнем страстном порыве любви к уходящему лету. Юра, вставший очень рано, не пошел на рыбалку. Он отправился на залив, туда, где на побережье стоит тяжеловесная гауптвахта красного кирпича, словно памятник ушедшему веку, распластался на стылом песке и заснул.

Его тетка суетилась по дому. Она бодро приготовила завтрак и поспешила позвать к столу Дмитрия Андреевича, но из его комнаты не доносилось ни звука. Марина замерла у его двери, осторожно назвала его по имени, оговорившись, как всегда, но гость не ответил, и она понуро побрела на кухню, втайне надеясь, что, может быть, через некоторое время придет Алена и займет ее разговором.

Но и Алене сегодня было никак не до Марины Васильевны. Утром она вскочила с мыслью о вчерашнем красивом мужчине, которого она неосторожно сбила на велосипеде, и его словах: «Забудь все, что увидела, а как отдохнешь, приходи в свой самый любимый на форту уголок». Алена действительно необыкновенным образом забыла ужасную и злую драку Юры и Дмитрия Андреевича — ее всецело занимал незнакомец. О, она очень любила то место, куда собиралась идти с замирающим от страха и необъяснимого счастья сердцем.

Алена долго бродила среди сосен, пока не спустилась к берегу Финского залива по петляющей в траве тропинке. Лес был необычайно тих, и только где-то вдали одинокая кукушка сводила к пению чью-то жизнь.

Алена неспешно шла вдоль сизого берега, когда вдруг приметила вдали одинокого человека, сидевшего на песке рядом с водой. Его силуэт вырисовывался все яснее, и подойдя совсем близко, Алена наконец узнала сидящего: это был тот самый мужчина, которого она неосторожно сбила вчера.

Но что произошло с ним? Черты его лица приобрели стройность и слаженность и больше не кричали, не лезли друг на друга. Алена ошиблась, решив, что ему около тридцати лет: разглядывая его сейчас, она могла дать ему не больше восемнадцати.

Он сидел к ней боком, и его загорелый нос был отчетливо виден на фоне бархатной зелени сосен. О, это был восхитительный нос, шедевр природы, неповторимый в своей необычности! Линия его ската была изогнута так неуловимо, что нос с первого взгляда казался классически прямым. Ноздри были удивительно тонко очерчены, словно их вырезал великий скульптор, а кончик носа – нет, он не был ни вздернут, ни опущен, он не набряк неуклюжей горошиной – он летел, являя собой продолжение глаз, ресниц, бледных губ, и на нем играло солнце. Носа такой изумительной формы Алене не доводилось видеть прежде ни на одной из репродукций знаменитых портретов, которые в изобилии привозил ей Юрка.

Незнакомец обернулся, и девушка увидела его буйные синие глаза. Вновь что-то очень знакомое мелькнуло в его преобразившемся лице. Но Алена решительно не могла встречать его раньше…

Он улыбнулся и приветливо махнул рукой – садись, мол, рядом, поговорим. Алена слегка удивилась такому обращению – казалось, он знает ее много лет.

Она неторопливо опустилась рядом с ним на песок. На душе было спокойно и хорошо.

– Теперь я выгляжу лучше? – ни с того ни с сего спросил ее юноша. Алена смущенно улыбнулась, чувствуя неловкость. Действительно, несмотря на то, что она узнала его, он очень изменился.

– Здесь красиво.

– Послушай… те. Как вас зовут?

Юноша удивленно приподнял темно-русые брови, но ответил:

– Называй меня Ал-ваки. А я буду звать тебя Циркачкой, потому что вчера ты выполнила сложнейший акробатический трюк на моей спине.

Он улыбался. Алена смутно догадывалась о том, что знает этого человека всю свою жизнь – таким родным казался он ей. Она не заметила, как перестала обращаться к нему на «вы».

– Расскажи мне, кто ты, когда мы встречались раньше, почему у тебя странное лицо и нелепое имя? И такой… такой знакомый голос?

– Слишком много вопросов задают люди, которые хотят знать, но не умеют разглядеть.

Ал-ваки сказал это так уверенно, что Алена растерялась и смолкла. Он тоже больше не произнес ни слова, только улыбался, вглядываясь в Финский залив, и его глаза были любопытны и ясны, как у новорожденного.

Алена рассматривала его руки. Пальцы были тонкими, полупрозрачными, с ногтями безупречной формы – классические руки пианиста. Ни одной синей жилки, ни одной царапинки. Ал-ваки вновь повернулся к девушке и произнес:

– Я умею играть на лучах солнца, я могу извлечь звуки из журчащей воды или сверкающей на солнце росы. Хочешь, я сделаю так, что Финский залив запоет?

– Он всегда поет, когда его волны слегка ударяются о берег, а легкий ветерок пробегает по его спине, – возразила Алена.

Ал-ваки согласно кивнул:

– Это верно, но природа поет музыку, которую люди не могут услышать, даже если у них богатое воображение и горячее сердце.

Алена не нашлась что ответить, только воззрилась на Ал-ваки, который неожиданно поднялся и вступил в воду (он был бос).

Руки юноши плавно поднялись в воздух, он медленно зашагал по воде и вдруг запел, и с ним зазвучало все вокруг: Алена слышала трели птиц, шелест травы, шуршание насекомых, шепот песка, но солировал этому многоголосью звонкий чистый голос Финского залива.

Музыка разливалась в воздухе, словно солнечный свет, и заполняла собой все вокруг. Залив жил, дышал, думал; он освобождал воспоминания, кружившие голову девушки, уводил ее далеко-далеко, в мир полузабытых желаний, сомнений и света. Она не чувствовала земли, она превратилась в колос, дрожащий под пальцами ветра, она пела в хоре природы, и ей казалось, что она вот-вот очнется от грез и вспомнит что-то очень важное.

Алена не знала, сколько прошло времени, но Ал-ваки тронул ее за плечо:

– Эй, Циркачка!

Девушка вздрогнула, непонимающе уставившись на него:

– Что это было, как?

– Так природа звучит всегда, просто вы ее не слышите.

– А ты?

– Опять слишком много вопросов.

Ал-ваки взял Алену за руку и повел к воде.

– Хочешь попробовать поиграть сама?

…В тот вечер они сидели на заливе до самого заката. Горизонт залил малиновый огонь. Небо полыхало, лохматые облака были словно сотканы из алого шелка, копья-лучи вонзались в высоту небес и неслись вниз, чтобы окрасить землю во все цвета радуги.

Постепенно небо бледнело, и алый сменялся оранжевым, сочно-желтый – нежно-салатовым, а фиолетовый – голубым. Еще немного – и палитра красок стекла с неба вместе с яркостью солнечного шара, который, по мере его погружения в воды залива, также терял цвет и съеживался.

Ал-ваки взял девушку за руку.

– Пойдем домой, у нас впереди еще целая вечность.

Алена не задавала ему никаких вопросов: сейчас ей не казалось важным знать, потому что она полностью доверилась Ал-ваки. Она чувствовала силу и искренность тонкой руки, сжимающей ее руку, видела любящие глаза – они смотрели на мир, словно видя его впервые, жадно замечая все. Она слышала ласковый спокойный голос, от которого теплело на сердце, и твердо знала: рядом с ней идет самый близкий ей человек, тот, кто не предаст и не покинет. Но что думал и чувствовал в тот момент Ал-ваки, понимая, что Алена так и не узнала его?

Они шли очень медленно. Мир вокруг них звучал и думал. Алена никогда раньше не замечала, насколько красива окружавшая ее природа, как она гармонична и тонка. Ал-ваки держал Алену за руку и пел неизвестные ей песни. У него был очень добрый голос. На его плечи садились птицы, но Алена не удивлялась этому, восхищенно разглядывая деревья, небо, цветы – словно впервые.

Алена вернулась домой, так и не зайдя к Юрке и Марине Васильевне. Она не заметила, когда Ал-ваки покинул ее: он просто исчез, оставив в ее ладошке тепло своих рук. Девушка заснула на продавленном зеленом диване, стоявшем на кухне, а Юрка в ту ночь так и не сомкнул глаз – он смотрел на небо, отыскивая вечные созвездия, одно из которых рассыпалось недавней августовской ночью в звездную пыль.

9.

Юра целый день пролежал на чердаке, не отзываясь на настойчивые просьбы тетки спуститься вниз и хотя бы поесть. Один раз он угрюмо спросил Марину:

– Алена не приходила?

Тетка испуганно затараторила что-то, но Юра уже понял, что Алены не было, и больше не отзывался.

Ему казалось, что он слышит, как в комнате Дмитрия Андреевича скрипит ручка, которой он пишет что-то в своей темно-зеленой бархатной тетради. Юра следил за ним – странный гость теперь почти все время проводил за письменным столом, а Алена не приходила вот уже четвертый день. Юра скучал по ней, но был слишком горд, чтобы самому навестить ее.

Вечером юноша все-таки поднялся с кровати, покачиваясь от голода, и подошел к чердачному окну, распахнув его настежь.

Небо застилала мышиного цвета дымка, которую затмевала красная улыбка пылающего заката.

Серая накипь неба отражалась в желтых проплешинах седеющей травы, то там, то тут видневшихся на черной земле. Из трещин желтоватых облаков лился на линию горизонта жидкий янтарь, растекаясь и окрашивая вершины далекого леса в нежный апельсиновый цвет. Слева в чернильной вышине одиноко улыбался бело-розовый подтек, словно нежный румянец молодого августовского яблока.

Лиловые мазки покрывали облака, еще хранившие солнечное тепло. Но вот пылающий горизонт поблек, и по небу медленно стекла палитра заката: сиреневый, малиновый, красный, розовый, желтый, чайный… Сбросив тяжелый убор, небо легко отряхнулось и вспыхнуло необыкновенно чистым и свежим голубым огнем, да так, что глазам было больно глядеть.  На мгновение ночь стала светлой, нежно-голубой, не по-ночному похожей на утро.

Вновь потемнело. Небо окрасилось в темно-синий, а в черноте теней исчезли на земле очертания сельских домов и далекого леса. Юре казалось, что последний дар лета в одночасье растаял, и земля впитала в себя синюю росу.

Наступила августовская ночь…

Под утро Юра забылся тревожным сном, так и не узнав, что вскоре после того, как он заснул, к ним в дом робко постучалась Алена.

Марина Васильевна радушно приветствовала девушку, засыпая ее вопросами:

– Где же ты пропадала, голубушка? Миленок мой извелся весь, да и мне без тебя невесело… Гость-то наш затаился в своей комнате и не показывается. Что уж он там делает? – заговорщицки добавила тетка.

Аленины глаза были светлыми и счастливыми, и Марина заметила это, но спрятала улыбку, завозившись у стола – готовила завтрак.

Алена тихонько вышла на крыльцо. Августовское утро было свежим, и она зябко поежилась, глядя на небо, превратившееся в вулкан, низвергавший на крыши соседних домов пурпурную бурлящую магму. На стеклах плясали красные блики, и вдруг чей-то голос тихо прошептал: «Это для тебя…»

Алена вздрогнула.

– Марина Васильевна?

– Да, Аленушка? – отозвалась женщина с веранды. Алена вновь вернулась в дом.

Марина поставила перед Аленой тарелку с дымящимися оладьями.

– Покушай, доченька, самой-то готовить некогда. А у меня оладьи – что солнечные лепешки!

Алена задумчиво взяла одну оладушку. Ей хотелось с кем-нибудь поделиться счастьем, внезапно ворвавшимся в ее жизнь, но она не знала, какими словами выразить его неожиданность и силу. Глядя в тарелку, она ждала вопросов от Марины Васильевны, надеясь, что они подтолкнут ее к разговору, и Юрина тетка, словно почувствовав ее желание, сказала:

– Аленушка, давно ты к нам не заходишь. Скучает Юра-то, да и мое сердце не на месте. Что у тебя в душе, девочка?

Алена заговорила, словно в трансе, сама удивляясь бессмысленности своих слов – они шли из ее сердца, минуя разум.

– Я увидела в толще космической густоты планетку, к которой не приближалась, кажется, миллион световых лет. Я не сразу узнала ее: она вращалась только вокруг своей оси, исключая вращение по орбите какой-нибудь другой планеты. Мне удалось на нее приземлиться.

Я очень долго ходила по когда-то хорошо знакомой земле далекой маленькой планетки. Все было прежним: запах красноватой земли, цвет листвы, шорохи неизвестных животных, прячущихся в ней. Но когда я опрокинула взгляд вверх, я поняла, что неба, прежде ясно видного с планетки (не такого цвета, как на земле, но плотного теплого неба, к которому можно было протянуть руки, если не боишься, что оно осыплет тебя огненно-золотыми искрами) — неба больше не было. Было огромное пространство, прозрачное, бескрайнее, еще не перешедшее грань, за которой оно превратится в пустоту, но уже не предполагающее конца и возврата. У меня закружилась голова — у моей планеты-то было вполне явственное, пронзительно-синее, иногда безумно зеленое, иногда антрацитовое, но самое настоящее небо.

Здесь было чуть-чуть зябко, но приятно. Здесь не было целей, дорог, но здесь бродили мечты и мысли, такие аморфные, что перестаешь чувствовать землю у себя под ногами. Здесь гулял ветер, но мне было очень легко дышать — все-таки на моей планете, родным братом которой приходится дождь, ветра бывают не так часто.

Но вот планетка закружилась сильнее и медленно сдвинулась с места — нащупала наконец чью-то орбиту, и я едва удержалась на ногах, почувствовав нарастающие толчки. Понимая, что меня неминуемо сбросит, я напрягла все силы перед прыжком, который вернет меня на мою планету, и последний раз вгляделась в лицо той, к которой я летела миллион световых лет. Бледно-голубое, с зеленоватым отливом, оно посерело и неслышно подмигнуло мне на прощание.

…Планетка понеслась, уже не помня ни о моем существовании, ни о моем случайном посещении, но я еще некоторое время видела ее огненный хвост, как у кометы, догорающий в черном пространстве…

Алена замолчала. Марина глядела на нее во все глаза, потеряв дар речи. Постояв с минуту, женщина вдруг подскочила к девушке, пощупала ее лоб и затараторила:

– Ай-яй-яй, девонька, никак у тебя лоб горячий! Гуляешь целыми днями, простыть недолго!

Тетка быстро набросила на Алену теплый шерстяной плед коричного цвета, неведомо как оказавшийся у нее в руках, и завозилась над столом, заваривая чай и открывая мед. Она вдруг подумала о том, что, по большому счету, в путаных словах девушки нет ничего удивительного. Смущало тетку другое: если фантазия маленькой девочки умиляла окружающих, то чудачества взрослой девушки, с годами становящиеся все более странными, начинали пугать.

Тетка заставила девушку проглотить мед, запив его жгучим чаем, после чего отвела Алену к ней домой, уложив в постель, замотав в плед и накрыв толстым осенним одеялом, отыскавшимся в шкафу Алениных родителей. На прощание она сказала:

– Я буду время от времени заходить к тебе, Аленушка. А ты спи, спи, отдохнуть тебе надо. Уж не знаю, что у тебя случилось, но мы с Юрой всегда готовы прийти тебе на помощь, детка.

Марина тихонько вышла из дому Алены, прикрыв за собой облупившуюся дверь.

Она нечасто смотрела на небо – в ее непростой деревенской жизни на любование природой просто не оставалось времени. Но сегодня Марина отчего-то подняла голову вверх, к далекому небу, о котором рассказывала ей сегодня Алена.

В красоте разлившегося утра было что-то тревожное, словно август понял вдруг неотвратимость грядущей осени и сдается перед ее неизбежностью.

У кромки горизонта на сонном утреннем небе висела неправдоподобно огромная грязно-желтая луна, глядящая вниз хищным, немигающим зрачком, словно банши, предвещавшая беду. Еще вчера ее лицо было молодым и белым, с легкой рябью морщинок, но сегодня желтый оскал, огромный, как закатное солнце, поразил и испугал Марину. Женщина заторопилась домой.

Войдя на веранду, она заметила сидящего на диване Юру, сонного и взъерошенного. Он обратил к тетке усталый взгляд и равнодушно спросил:

– Где ты была?

Марина недоверчиво вгляделась в племянника, переминаясь с ноги на ногу:

– Ты чего так рано проснулся? Ну что ж, я стряпаю завтрак, а ты пойди да разбуди Дмитрия Антоновича.

Юра покачал головой и ничком рухнул на диван.

– Что с тобой, миленок? – заботливо подскочила к нему тетка.

В ответ она услышала сиплое бормотание, в котором ей удалось различить всего три слова, от которых она вздрогнула:

– Беду чую, родная.

Юра никогда не говорил ничего подобного. Он беспощадно высмеивал теткину веру в приметы, ее внимание к предчувствиям, осторожность и страхи. Марина старалась обходить неприятную для племянника тему в разговорах, но сейчас он сам произнес то, что почувствовала минутой ранее женщина, встретившись взглядом с хищной августовской луной.

Юра лежал на диване, не шевелясь. Марина заворочалась у плиты, искоса поглядывая на него, но юноша не произнес больше ни слова.

Завтрак прошел в молчании. Дмитрия Андреевича никто так и не разбудил. Он уже который день не выходил из своей комнаты, на все увещевания поесть отнекиваясь с необыкновенным упорством. Однажды Марина не вытерпела и крикнула ему через дверь обиженным голосом:

– Дмитрий Антонович, да что же это такое, вы же с голоду помрете! Отвлекитесь вы от своего дела, я таких блинов напекла – загляденье!

В ответ она услышала:

– Благодарствую, искренне признателен, но не могу я сейчас. Нить потеряется, не нащупать будет потом.

– Что вы там делаете? Вяжете, что ли? Так я вам помогу, я мастер в этом занятии! – бодро отозвалась тетка, но Дмитрий Андреевич отозвался через дверь голосом, на сей раз суровым и непреклонным:

– Марина Васильевна, я писатель. Вы это понимаете?

С этого дня тетка оставила гостя в покое.

После завтрака она осторожно обратилась к Юре:

– Миленок, сходил бы ты к Алене. Приболела она малость.

Юрка подскочил как ужаленный.

– Что ж ты молчала? Как же…

Марина успокаивающе замотала головой:

– Ничего страшного с ней нет, Юрочка. Большая фантазерка она. Все что-то придумывает, придумывает, да как уйдет в свои мысли – невольно пугаешься, до чего задумчивая да покорная становится.

Юра ринулся прочь из дома, но на крыльце неожиданно остановился и спросил тетку, нарочно повышая голос:

– Марина, тебе не кажется, что она сама не своя стала после речей этого полоумного писателя?

Тетка засуетилась:

– Тише, тише, ты что? Зачем человека обижаешь? Он делом занят, из комнаты не выходит, а ты его – полоумным! Всегда Алена такой была. Хоть с обычными детьми вроде тебя игралась, а странности ее невооруженным глазом заметно было.

Юрка криво ухмыльнулся.

– Сколько раз они беседовали, а? А что он ей наговорил, чем голову забил? И вообще, что он там делает, этот твой Дмитрий Андреевич?

– А ты пойди и проверь, – проворчала тетка, моя посуду.

Юра звонко отозвался с крыльца:

– И пойду, и проверю, но сначала Аленку найду и приведу ее в чувство!

Расстроенная тетка выглянула в окно, наблюдая, как Юра выбегает прочь со двора. Она не расслышала последних слов племянника.

«Ох, сыночек», – пробормотала она себе под нос.

Марина никогда не жаловалась на свою скудную впечатлениями деревенскую жизнь. Она была одинока – без мужа, без детей – и сына своей сестры, Юрку, любила как родного. Эта любовь наполняла ее жизнь смыслом, и Марина была счастлива, когда он приезжал на форт в свой очередной отпуск. Но, вспоминая причудливый рассказ Алены о каких-то неведомых ей планетах, наблюдая убегающего из дома племянника, Марина вдруг почувствовала острую боль оттого, что упустила в своей незамысловатой жизни что-то важное. Теперь уже было поздно искать это потерянное, и женщина нелепо отмахнулась от грустных мыслей – молодость, всему виной ушедшая молодость, успокоила себя она. Всего лишь молодость.

10.

Алена лежала на диване, закутанная в плед и укрытая одеялом, не понимая, как оказалась дома.

Она словно очнулась от долгого забытья, пытаясь вспомнить то, что было забыто однажды, и вдруг в голове ее вспыхнуло имя: «Ал-ваки!»

Мертвая память вернулась, разорвав грудь и воскрешая жизнь по секундам. Алена чувствовала, как раскалывается саркофаг забытья, и из него вырываются сотни, нет, миллионы воспоминаний, и ей стало страшно и радостно.

Она торопливо стряхнула с себя одеяло, размотала плед и бросилась вон из дома.

Алена стремительно бежала по лесной тропинке, не замечая, что забыла надеть туфли. Острые сосновые иголочки впивались в ее белые ступни, но она не замечала боли, повторяя про себя имя того, к кому она торопилась.

Алена выбежала на берег залива. Переводя дух, огляделась: никого.

Вечернее небо над фортом было чистым и безоблачным. Алена не знала, сколько часов она просидела на пустынном берегу, продолжая вспоминать свое прошлое, бросая в прозрачную воду плоские камешки и считая, сколько раз они прыгнут на гладкой воде. Один… два… три… снова один. Четыре… пять… шесть… семь!

Он шел вдоль берега, слегка касаясь кромки воды босыми ногами. С каждым его шагом Алена чувствовала нараставшее в груди сумасшедшее, стихийное счастье, которое она испытывала когда-то давно, в одном из многочисленных отражений ее жизни, и не надеялась испытать больше.

Ал-ваки улыбался привычной спокойной улыбкой, в его красивых глазах отражалось нежно-голубое небо. Он подошел к Алене и сел рядом с ней. Что-то изменилось в ее лице, и Ал-ваки неожиданно понял, что. Звонкий, счастливый смех выпорхнул из него, будто рой тропических бабочек, и Ал-ваки закричал:

– Ты вспомнила! Ты вспомнила меня, Циркачка!

Он бросился к Алене, поднял девушку на руки и закружился с ней в танце.

– Хочешь, я подарю тебе все звезды космоса? Не так, как делают это на вашей планете, а по-настоящему – рассыплю их перед тобой серебряной дорогой? А хочешь, я научу тебя летать, как птица, только еще выше и быстрее, или понимать язык животных – он ведь несложен, нужно только уметь слушать!

Алена смеялась, качая головой, и Ал-ваки, растрепанный, счастливый, вновь засыпал ее вопросами.

– Я сотворю для тебя все, что ты пожелаешь! Чего ты хочешь, Аленушка?

Алена вдруг перестала смеяться и, серьезно глядя на Ал-ваки, ответила:

– Я хочу, чтобы ты научил меня любить. Любить по-настоящему: сильно, крепко, навсегда.

– А разве вы, люди, этого не можете? – помолчав, спросил Ал-ваки.

Алена покачала головой и тихо сказала:

– Мы умели когда-то, мой Дождь, но давно забыли об этом.

Ал-ваки возразил:

– А ты? Разве ты меня не любишь?

Алена улыбнулась:

– Помнишь, ты учил меня игре на струнах природы? У меня получилось, но лишь потому, что ты был рядом.

Ал-ваки еще крепче прижал девушку к себе и ответил:

– Я больше никогда не оставлю тебя, Циркачка.

Алена взглянула в бледное лицо Ал-ваки.

– У меня столько вопросов, ведь я вспомнила еще не все…

Юноша улыбнулся:

– Да, пока только самое главное. Помнишь: все тайны раскрываются в свое время?

Алена кивнула:

– Только один вопрос, Ал-ваки… Умоляю тебя!

Юноша улыбнулся и кивнул.

– Кто тебя создал: мое воображение или перо Дмитрия Андреевича?

Ал-ваки нахмурил брови и долго молчал – Алена уже отчаялась услышать ответ. Наконец Ал-ваки сказал:

– Бог предвосхищает мир, человек придумывает его, а гений и любящий рождают. Полетаем?

…Бриллиантовая дорога неслась вдаль, опережая стремительный полет двоих. Мелькали оранжевые отблески звезд, и лес, забрызганный их светом, казался еще чернее. Ночь куталась в полотно дремы соснового леса, трещиной пролег в ней Млечный Путь.

Дорога несла смерть. Расставляя капканы, затуманивая сознание, она губила, связывала ноги искусно сплетенной нитью ночных огней, дурманила отравой.

Дорога несла жизнь. Вселяла надежду, продлевала бесконечное ожидание, дарила крылья – неистовое ощущение полета.

Над Аленой и Ал-ваки раскинулось небо цвета спелой сливы и укрыло от окружающих, засыпав серебряными звездами. Он летел, крепко держа ее за руку, и девушка чувствовала, как он дышит.

Никто не видел их, крепко обнимавших друг друга. Никто, кроме Дмитрия Андреевича. Он стоял у окна, неотрывно глядя в небо, и тяжело дышал. В его безумных глазах плясал отголосок счастья двоих, летящих сейчас в ночном небе.

В комнате было тепло, но не душно. Еще утром Дмитрий Андреевич затопил печку, щедро подбрасывая в нее лежавшие рядом дрова, пока не забыл о них, захваченный написанным в толстой зеленой тетради.

Тетрадь лежала на заваленном книгами столе. В ней оставались пустыми всего несколько страниц. Юрка, распахнувший незапертую дверь в комнату Дмитрия Андреевича, сразу увидел ее. Целый день он бегал по поселку в безуспешных попытках отыскать Алену, но ее нигде не было. Расстроенный, испуганный, он пришел в ярость, снова вспомнив о сумасшедшем писателе, затуманившем Алене голову своими нелепыми речами, и бросился домой с единственным желанием отомстить ненавистному постояльцу – наверное, за то, что угадал в Алене писатель, но так и не заметил юноша.

Юрка подбежал к столу и схватил тетрадь. Дмитрий Андреевич медленно обернулся к нему, молча глядя на взъерошенного парня. Тот бросил взгляд на написанное Дмитрием Андреевичем. На лице его последовательно отразились удивление, непонимание, затем негодование и ужас. В отчаянии он перевел взгляд на Дмитрия, все так же молча стоявшего у окна, и спросил дрожащим голосом:

– Что это… Что вы сделали с Аленой?

Усталый, измученный бессонными ночами и непрекращающейся работой, Дмитрий Андреевич улыбнулся, изучая белое как мел лицо Юры, и медленно заговорил:

– Я художник. У меня была мечта: добавить в совершенную картину Вселенной что-то свое, человеческое. Белый лист сам по себе является произведением искусства, задумкой и идеей, началом и концом. Пустоты в написанной картине – всего лишь продолжение ее. Белым листом стала она, маленькая девочка с богатым воображением. Нужно было всего лишь несколько штрихов, чтобы ее картина ожила, приняла зримый облик, воплотилась из фантазии в настоящее.

Юра прошептал:

– Вы безумец…

Дмитрий Андреевич мягко рассмеялся.

– А разве Алена не безумна? Я жил в одном доме с ней и ее родителями. Я чувствовал фантастическую силу ее воображения. Я видел, как она создавала свои картины, веря в них всем сердцем, но ей недоставало того, чем обладал я – умения, навыков, мастерства. Я знал, как оживить то, что жило в мечтах этой необыкновенно талантливой девочки. Ведь у меня самого нет такого богатого воображения, какое есть у нее. Я писатель, но я не мог черпать сюжеты своих словесных картин из заурядной реальности окружающих людей. И когда я познакомился с Аленой, я понял: это мой единственный шанс воплотить сразу две мечты: свою и Алены. Но ее родители неожиданно уехали из Петербурга, забрав девочку с собой. Когда я нашел ее, я с ужасом понял, что, несмотря на богатую фантазию и святую веру в несбыточное, Алена больше не может создавать свои необыкновенные картины. Возможно, потому что главный герой ее фантазий все-таки родился именно в Петербурге.

Юра сжимал в руке исписанную тетрадь, во все глаза глядя на Дмитрия Андреевича. Тот продолжал:

– Алена поняла, кто я, прежде чем я собрался объяснить ей все. Я старался все время писать, следуя звучащим в моей голове отголоскам ее фантазий, потому что боялся разорвать волшебную цепочку, которую плела эта девочка. Она вспоминала прошлое нехотя, с трудом, но ее воображение набирало силу, и я старался контролировать его, чтобы не допустить беды. И случилось чудо: ее фантазия ожила и стала самостоятельной. Теперь мне больше не нужно следить за ними – продолжение своей сказки они напишут сами. Девочка выросла, но осталась зоркой, какими бывают только дети, и чуткой, какими бывают только новорожденные.

Дмитрий Андреевич замолчал. Юрка растерянно смотрел на толстую зеленую тетрадь в бархатной обложке, которую все еще сжимал в руках, и неожиданно – писатель не успел остановить его – швырнул ее в открытую дверцу печки.

Ничего не произошло, но Дмитрий Андреевич стремительно побледнел и осел на пол. Его лицо исказилось от боли и ужаса, но Юра, глядя на него, не почувствовал ожидаемого торжества. Пелена вдруг спала с его сознания; он испугался и попытался вытащить тетрадь из огня, но от нее осталась пара обгорелых страниц в сморщенной обложке – Юра швырнул их на деревянный пол, обжигая пальцы, но не ощущая боли.

Он скорее почувствовал, нежели услышал, безжизненный голос Дмитрия Андреевича:

– Что вы наделали…

– Что я наделал… – словно эхо, повторил за писателем Юра и так же медленно осел на пол.

За окном хлынул дождь. Он остервенело стонал в кронах деревьев, бесновался и кричал.

Юре было холодно, несмотря на жар, идущий от печи. Дмитрий Андреевич очень тихо сказал ему:

– Слушайте же теперь, что вы наделали.

Разразилась гроза. Он снова стал самим собой – седой, отчаянный, не по-летнему жесткий и усталый Дождь. Юра как завороженный уставился в окно, жадно ловя глазами каждую вспыхивавшую в  вышине молнию. Громыхало так, что казалось, еще немного – и обессилившее небо грузно рухнет в объятья земли, разлившись бескрайним океаном, поглотив все в вечность.

В комнату вбежала тетка. Она остановилась, с ужасом глядя на два сидящих на полу мужских тела. Юра поднял на нее мутный взгляд и прошептал:

– Слушай, тетка. Говорить теперь ни к чему.

11.

Алену искали по всему поселку. Приехали ее родители, приехала милиция, приехали невесть откуда взявшиеся родственники – несмотря на все усилия, Алену так и не нашли. Надежда не гасла в сердцах тех, кто любил эту необыкновенную девочку, но чем больше проходило времени, тем сильнее отчаяние разъедало души ждущих Алену людей.

Дмитрий Андреевич уехал той же ночью. Его никто не останавливал: никому не было до него дела. Юра сидел в его комнате черный от горя и сопротивлялся усердным попыткам тетки поднять его с пола.

Отпуск Юры давно закончился, а он продолжал сидеть в комнате теткиного постояльца, изредка прикасаясь губами к стакану с водой, который ставила перед ним Марина, но не беря в рот ни крошки.

Когда через неделю в комнату вошел вызванный потерявшей покой женщиной врач, Юра вдруг поднялся с деревянного пола, хватаясь руками за стену, и сказал, глядя ему в глаза:

– Не нужно. Со мной все хорошо.

В тот же день он узнал, что Аленины родители покинули поселок четыре дня назад – неожиданно, никому не сказав ни слова. По домам поползли слухи, будто Алена вернулась, но мать и отец девушки отчего-то решили скрыть этот факт и увезли ее в неизвестном направлении. Марина знала об этих сплетнях, но ничего не говорила племяннику, а он был так поглощен своим горем, что не замечал, как страдает тетка – по Алене и по племяннику.

Юра медленно поправлялся. Он начал есть, читать, реагировать на происходящее, но перестал разговаривать и на все вопросы тетки только виновато улыбался. Он видел, как ввалились щеки Марины, как потухли ее глаза, как мелко дрожали руки, но не мог выдавить из себя ни слова – ему казалось, что если он заговорит, что-то вырвется из него, уничтожит, превратит его в бесцветное нечто, раздавленное ужасом. Он затаился, как улитка, чтобы остаться живым.

Была середина сентября, когда юноша впервые вышел на улицу. Он шел, не поднимая взгляда к небу, и думал о том, что Алена его уже не видит. Она верила в бога, но встретит ли ее бог там, откуда вести доходят в виде смутных снов в его голове?

Он медленно брел по поселку, натыкаясь на знакомых ему людей, что-то говоривших ему. Вместо них он видел лишь трупы: много-много трупов-марионеток. Он не отдавал себе отчета в своей боли, а она была так огромна, что резонировала и притуплялась.

Тетка догнала его, когда он почти дошел до дома Алены. Она схватила племянника за руку, развернула к себе и отхлестала по щекам – плача, крича, но ударяя с такой неженской силой, что глаза Юры постепенно становились осмысленными. Наконец он пришел в себя, отшатнулся от очередного удара, схватил тетку и крепко прижал ее к себе, шепча: «Все хорошо, теперь все наладится…»

Все и вправду наладилось. Юра поправился, но никогда не заговаривал с теткой о произошедшей истории. Он не догадывался о том, как сильно Марина переживала о девочке: ни словом, ни жестом, ни взглядом женщина не выдавала своих страданий, чтобы не напоминать Юре о случившемся. Со временем чувство утраты притупилось, и сердечная боль угасла. Жизнь упорно брала свое…

Но в голове у Юры остался так и не разрешенным вопрос о событиях той страшной ночи, которой юноша не мог забыть.

Он пытался найти родителей Алены и самого Дмитрия Андреевича – безрезультатно; пытался прочитать написанное на двух обгорелых листках, которые он успел вытащить из печки – не смог разобрать ни строчки. Назад пути уже не было.

…Несколько лет спустя, лежа вечером на чердаке в безуспешных попытках заснуть, Юра попытался представить Алену. У него ничего не получилось. Неожиданно он вспомнил слова Дмитрия Андреевича, сказанные им когда-то за вечерним чаепитием: «Одним желанием можно изменить вокруг себя мир, исправить ошибки, построить сказку».

Юра улыбнулся и тихонько сказал сам себе:

– А можно одним желанием вернуть человека?

«А ты попытайся…» – Юра не понял, кто это сказал. Быть может, голос прозвучал в нем самом.

12.

Больница.

Прямо в коридоре, на матрасах лежат больные. У большинства в лицах нет ничего: разум покинул их.

Из палаты выходит женщина и со странной младенческой сосредоточенностью рассматривает коридор. Голова ее покрыта короткими молочно-седыми волосами, нелепо торчащими в разные стороны. Глаза у нее водянистые, круглые, бегающие. Через лоб бегут две неглубокие морщины. Больничная рубаха  в крупную синюю клетку  делает ее бесформенной и старой. Взгляд ее блуждает, не замирая и не осмысливая. Она тихонько поет себе под нос. Вдруг она замечает открытую дверь, расплывается в улыбке и заходит туда.

В пустой комнате без мебели спиной к двери сидит девушка. Она красива, но очень худа. У нее белое, как мел, лицо.

Женщина блаженно улыбается, обнажая ровные желтоватые зубы, медленно подходит к девушке и нараспев произносит слегка севшим голосом: «Вы так похожи на мою внучку. Она у меня очень красивая».

Девушка не оборачивается.

Наступает час посещений. Больные выходят из палат, чтобы посмотреть на тех, кто пришел оттуда. Не у всех есть близкие люди. И никто не хочет бывать здесь.

Появившийся врач выводит блаженную из палаты, потому что к молодой девушке пришли.

Эпилог

Идя по ранним улицам, я благодарю мой Дождь, подставляя лицо под его робкие поцелуи. Он обнимает меня, кружит со мной в бесконечном сером танце, гладит мои волосы, целует руки, а я смотрю в его невидимое лицо и шепчу: «Я люблю тебя!»

Мы идем с ним рука об руку. Он находит меня всюду: среди тысяч паутин петербургских улиц, в чужих городах и ненаписанных жизнях. Он улыбается мне за стеклами окон, смахивает слезы в вагоне метро – он везде. Он чувствует, когда нужен мне, и приходит. Угадывает мою потребность в одиночестве и исчезает. Радуется, когда я болтаю с ним, и по-детски обижается, когда молчу. И только сотканные из дождя глаза так страшно, так ненужно похожи на глаза Того, кто однажды бесследно растаял в тумане последней августовской ночи.

Когда-нибудь он возьмет меня за руку, укроет серебряным плащом, и мы улетим отсюда навсегда, бессмертные, потому что любящие.

А пока я брожу среди людей, такая же невидимая, как он, но еще не научившаяся самостоятельно летать.

Я жду.