– Почему бы тебе не сбрить эту бороду, и не отпустить усы?
– Я священник, Маркос. Пускай и церковь наша на берегу моря, но это не значит, что я должен выглядеть как Фредди Меркьюри.
– У него-то паства была побольше твоей.
– Маркос, он родился на африканском острове в семье зороастрийцев. Он содомит, прости господи! – и Ставрос перекрестился. – Прошу тебя, не шути так. Ты знаешь, я в этом довольно серьёзен.
– И это, скажем, не мешает тебе пить чиппоро в этом гадюшнике за мой счет.
На этих словах Маркос поднял два пальца, привлекая внимание хозяина таверны, и глазами указал ему на стол.
– Маркос, брат мой. Сегодня я не в рясе и обращаюсь к тебе как к биологическому младшему брату. Во-первых, я у тебя в гостях, а матушка всегда учила нас гостеприимству и щедрости, на чем, правда, и погорела. Во-вторых, первые две рюмки оплатил я, а ты сам пьёшь тут за счёт заведения, и я, и не только я, прекрасно это знаю. А в-третьих, пасха, с которой ты меня, скотома, не поздравил, была три дня назад, что означает – пост окончен, панагия! – и, перекрестившись, Ставрос выпил рюмку чиппоро.
Маркос тоже опрокинул рюмку. Оба поморщились.
– Да… Кровь Христа изрядно покрепчала, – прокряхтел Маркос, наконец-то найдя на столе спасительную оливку.
Ставрос улыбнулся половиной рта, укрытого густой чёрной щетиной.
– Слышал, ты наконец-то нашел ансамбль, – продолжил беседу Ставрос, вытирая неаккуратно облитый рот полотенцем.
– Будто тебе есть до этого дело, – съязвил Маркос.
– Конечно, есть! На нашем острове только и говорят, что про новую банду музыкантов, что плюют на все устои и восхваляют чёрта прямо со сцены! Людям нравится.
– Так и говорят? Как лестно. Пора в турне.
– Я, конечно, осуждаю, и призываю видеть в музыке лишь гармонию и единение с Богом, но за глаза, мне приятна такая популярность брата. Стараюсь быть прогрессивным священником. Даже немного завидую тому, как ловко вы находите отклик в людских сердцах.
– Отклик… Среди них каждый второй – мангас, готовый пощекотать меня финкой, – поморщился Маркос, крутя в руках стакан с чиппоро. – Ансамбль наш – это старые приятели с соседнего острова, назовем их так. Одеваются прилично, у Мавриетты, что поёт, ребёнок, не знаю с чего ваши так разгорячились. Правда, один раз барабанщик кинул палочкой в глаз зрителю, но так тот ведь был турок. Церковь ведь такое не осуждает? Они мусульмане.
– Осуждает, Маркос.
– Ну и чёрт с ним!
– Упоминать чёрта тоже не стоит.
– Давай лучше выпьем.
Братья снова осушили рюмки с чиппоро и закусили оливками.
– Надо бы тебе прийти к нам на концерт. Прямо в рясе. И вступительное слово сказать. Как таких зовут… конферансье. Конферансье поп. Вот это будет номер!
– Знаешь, когда я в рясе и эпитрахили, молодые прихожанки даже как-то грешно на меня посматривают.
– Когда я без бузуки, девки на меня даже не смотрят! Так уж у нас в семье: один красивый, другой музыкант.
На минуту братья замолчали, разглядывая шумную таверну.
– И что, правда так много людей приходят послушать вашу музыку? – прервал молчание священник.
– Мы насчитали тридцать человек в таверне вчера. Это помимо регулярных пьянчуг, но они бы не отличили нас от Фреди Меркьюри, – отвечал Маркос.
Ставрос всё щурился, будто вглядываясь в горизонт за окном, и как-то печально спросил:
– А что они ищут в этой музыке?
– Что за вопрос? Смотря, что потеряли. Объявляю паузу.
Он расчехлил бузуки, и, настроив её, начал играть. Он резко вздрагивал грязными пальцами по тонкому грифу и щипал струны костяной пластинкой.
– θάλασσα, о θάλασσα[1], – вдруг запел он. И слышно было, как его язык не доставал до десен.
Ставросу не было понятно настроена ли бузуки или нет, он не сильно в этом понимал. Из-за этого ему всё время что-то мерещилось за этими простыми мелодиями. Несмотря на восточные инкрустации перламутром, грязноватый чёрный гриф не давал ей выглядеть красиво как, скажем, гитара испанцев или скрипка. Часть её блестела на солнце, другая часть нет. То же самое можно было сказать про лицо Маркоса.
– В турецкой музыке – может, единственном, что эти черти сделали хорошего – есть их излюбленные повторы. Музыка как бы завязывается узлом в каком-то месте, и каждый раз это место даёт тебе удержаться, а иногда и бьёт тебя по голове. Но без них нельзя слушать остальное. Остинато. Но турки, как обычно, схитрили и сделали из этих повторов что-то вроде гипноза. Добавь гашиш и танец живота – не оторваться. Вы в молитвах же делаете что-то похожее.
– Молитва – это наша часть диалога с Богом. Добавь кадило и потрясающую акустику – не оторвёшься.
– Да что ты, святой отец! Молитва – тот же гипноз.
Маркос стал издавать тянущийся монотонный звук из открытой струны своей бузуки и заговорил гнусаво в унисон ему:
– Не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавства…
– Лукавого, Маркос! – возмущённо сказал Ставрос. – Ты хочешь меня обидеть?
– Не без этого.
– Зачем же?
Маркос потянулся было за рюмкой, но прервал сам себя.
– Зачем ты приехал, Ставрос?
Старший брат по-детски насупился и уставился в рюмку, затем взгляд его прокатился по кружевным гроздьям на скатерти и остановился на качающемся отражении жёлтой лампы в графине с чиппоро.
– Вообще-то я… – начал он, подвигая рюмку брата поближе к нему.
– Я скажу, зачем ты приехал. Последить. Поназидать своего никудышного, заплутавшего братца. Как пастух заблудшую овцу. Бедняга просит у меня денег в долг в нервных сбивчивых письмах, значит, путь его пропах дерьмом. Музыка на этом далёком острове ведь такая зыбкая почва для праведностей. Ещё и все эти разговоры о музыке затеял. Не честно, святой отец.
Маркос потянулся к рюмке, но снова остановился.
– С детства же так! Ты стихи писал, а я яйца в курятнике у Манолиса таскал. Ну, а потом, куда мне было тягаться с твоим стремлением к высокому с моей бандитской музыкой. Мы ведь только о гаремах да кражах и поём. А брат – священник. Стыд преследовал меня с твоей очаровательной улыбкой с того самого дня, как мама умерла. Но знаешь, Ставрос, я, может, и маленький человек – поменьше тебя – но в музыке с чем-то побольше себя столкнулся. Я свой язык обрёл. Просто уши эти – гнильё. Тебе интересно, как я живу? Я тебе скажу. Тяжело и несправедливо. Выпивка, женщины, долги. Большое поле вам для работы. Но я что-то нащупал в музыке. Мне даже сны стали хорошие сниться. Про выпивку, женщин и никаких долгов. Я, как ты говоришь, нашёл свой способ общения с Богом. Но за всё надо платить. А мне вот нечем. Душу, что ли, продать?
– Вообще-то, я хотел с тобой поговорить, – сказал Ставрос. – Не кипятись. А что насчёт денег, то мы уже начали их пропивать. Здесь как-то душно, может, пойдём на веранду?
Они сидели в островной таверне-мазанке с радушными, видавшими виды хозяевами, толстым слоем гашишного дыма, блестящими от пота девицами, разносящими анисовую водку, и непрекращающимися звуками бузуки, перебиваемой хромой рыбацкой бранью. На них ото всюду бросали хамские взгляды.
Ставрос с его добрыми глазами и крестом на шее, даром, что в джинсах и чёрной футболке, смотрелся в таверне странно. Белый клык в гниющем старческом рту. Маркос, и сам пропахший гашишем и женским потом, огляделся и, пожав плечами, согласился выйти.
От веранды было метров десять до крутого обрыва, внизу которого шумело своим вечным шумом море, о котором пытался петь Маркос.
Стояла привычная изнурительная греческая жара. Их дед говорил, что в такую погоду он, истинный эллин, чувствовал, как любая работа превращается в галеру. Но только в этой жаре на морском ветре сосны, розмарин и дикая мята отдавали свои запахи, и ты почти задыхался, а от аромата сочно расцветшего олеандра, ударявшего в нос при порывах, можно было сойти с ума. Все это немного успокоило любившего деда и ценившего свою Грецию Ставроса.
– У меня кризис веры….
Маркос с явной иронией в голосе спросил:
– Ты что, больше в Бога не веришь?
– Чёрт возьми, жаль, что больше не с кем поговорить, – пробурчал себе под нос Ставрос и затем Маркосу: – Нет! Сходи принеси ещё графин и хлеба с хортой. От этих запахов разыгрался аппетит.
Пока Маркос ходил за выпивкой, Ставрос подбирал слова под шум моря и листвы.
Появился Маркос:
– Сначала не долил графин, скотома!
– Я думаю, – начал Ставрос, разливая холодную чиппоро по стаканам, – что Господь прощает тех, кто вспоминает чёрта, когда ему не доливают выпивку. Я не об этом, брат. Теряю смысл. Мне нравится проповедовать и в христианской дисциплине я действительно находил счастье. Ранний подъём на службу напоминает мне поездки с мамой на рыбный рынок – тоже хочется спать, но людей мало и будто всё это: рыба, море, причудливые камни – твоё. Ограничения, да будут они благословенны! Привыкать нужно только к ним, и этому учил нас Христос. Они освобождают от пут. Слепым прозрение, пленным освобождение.
– Опять ты за свое, взялся, – прервал его Маркос. – Ты действительно проделал это путь, чтобы проповедовать и учить меня, настоящего грешника. И прав я был про гипноз. Ты зачем маму вспомнил?
– Это все чиппоро. Да ты и сам её первый вспомнил. Понимаешь, я всё это пытался донести до людей на службе, подавал пример. Но в их глазах ни капли веры. Нет этого огня, который зажигается. Одна девушка с потными руками на Святого Георгия призналась мне в любви. Она красавица, а я священник. Зачем мне это? Но всё пришло мне в голову месяц назад, – Ставрос взялся за рюмку и жестом пригласил брата выпить. Выпили. Ставрос не закусывал.
– А вы вижу, святой отец… – начал было Маркос, указывая на пустую рюмку.
– Об этом позже, – Ставрос вытер бороду своей большой ладонью. – Сначала я заметил, что с Богом разговариваю уже не молитвами, а так, как с самим собою, вроде внутренней речи. Мол, «подскажи, какие помидоры нынче свежее». И то, что он мне отвечал, было не столь велико, как Нагорная проповедь. И знаешь, – Ставрос взялся за рюмку, – я вообще не уверен, что он должен отвечать.
– Да, в последнее время ваш Господь всё больше отмалчивается.
– Это великое молчание.
– Ну вот ты опять.
– Господи, прости дурака. Я хотел сказать, что вся суть, Маркос, в том, чтобы тебе в ответ молчали, а ты продолжал бы придумывать вопросы и способы их задавать. Я погружаюсь в слова молитв, изучаю богословие, а ты ищешь пути к Нему в музыке.
Маркос тоже взялся за рюмку и пригласил брата выпить. Ставрос поднес чиппоро к губам, но замешкался.
– И всё же пропала в моей жизни какая-то грация мысли, величие замысла. Как человек во фраке всегда выглядит важным.
– Меня как-то бил человек во фраке…
– Да простит Господь его душу. Но вот меня сильно затронул один случай. Парень умер от героина у себя во дворе. Следователи старомодные оказались и первым делом ко мне пошли, будто верят, что я и впрямь пастырь душ. Так выяснилось, что если прикинуть время смерти и нашей воскресной службы, а умер он именно в воскресенье, то он в церковь под кайфом пришёл. Сатана! Я долго об этом думал. О счастье и методах его достижения. И… – он опустил взгляд на рюмку, – перестал я так опьяняться верой своей и запил. Чёрт его возьми, этого парня! А вера в Бога, она ведь…
Его слова заглушили внезапно начавшие свои фуги цикады. Будто в кустах расселили тысячи сирен скорой помощи, и они, как бубны, задрожали. На это обратил внимание Маркос и, не расслышав брата, всё же сказал:
– Вот цикады запели. Согласны с тобой.
– Или, наоборот, протестуют, – как-то поник Ставрос. – Зазор между человеком Ставросом и священником слишком велик. Необходимо всеми силами души его преодолеть.
– Хороший пассаж, – ударил по столу Маркос.
– Спасибо.
– Значит, не учить меня приехал?
– Нет, у меня выходной. Приехал учиться у тебя, настоящего грешника.
– Тогда, урок первый.
И братья выпили, разломили лепешку и бросили в рот, а вместе с и ней по полному кулаку хорты.
Маркос зашуршал каким-то мешочком и стал возиться со спичками.
– μάλακα![2] – спичка никак не загоралась, но после нехитрых движений он жадно затянулся дымом из трубки и, осев, поглядел на Ставроса чуть маслянистыми глазами.
– Вот послушай. Недавно сочинил.
И он заиграл на бузуки.
Внутри музыки был пульс, разлаписто расталкивающий и мелодию, и звонкий бас и что-то третье, чего Ставрос определить не мог. Он чувствовал, что это пульс ведёт его, как бы с безопасного расстояния показывая столь хулигански извивающуюся мелодию, и если уж слух соскальзывал, замечтавшись, пульс всегда возвращал на тропу и напоминал о себе.
– Если честно, – начал Маркос, немного размяв пальцы после игры, – скажу тебе прямо, братец. По мне так ты зря льёшь свои драгоценные слёзы. Живешь у Христа за пазухой! – Ставрос пьяно ухмыльнулся. – Деньги капают, кости целы. Я слышал, в ваши церкви даже туристов водят. Не то что на наши концерты. Ты всегда при деле, вкусно пахнешь ладаном, окружён прекрасным. Я имею в виду фрески, своды, рыжую черепицу. Ты даже знаешь слово «богословие». Прости, что я так не по-христиански, но от героина и у меня пришли бы в голову мысли о Боге. Может, некоторым Он только так и доступен. В общем, я думаю, что судьба у вас такая – вы должны за нас брать на себя всё это. Думать о страданиях Христа, изобретать молитвы, быть осторожнее с женщинами, испытывать всю эту… скуку.
– Эта сука… то есть скука, – вздохнул Ставрос. – Это не то. У меня скорее… как бы это выразиться… тоска. Скуку я вижу у прихожан в глазах. Я-то всё стараюсь в них свет пробудить. Напрасно. Они хотят, чтобы их научили видеть свет вокруг, внешний свет. Нет, малакас, это не так-то просто! Тут поработать надо. Но, знаешь, когда ты музыку играешь, я чувствую, как этот внешний свет работает беспрестанно вокруг меня. Сразу. Музыка, Маркос, глас Божий, не потеряй этого, – закончил Ставрос с высоко поднятым указательным пальцем.
– Нет, это всё вашими молитвами. А мы окольными путями к высокому приводим, да не каждый еще и доходит. А вам абонемент туда выдан, вы сразу с душой работаете. Как хирурги только… Не знаю, как это объяснить. Давай. – И братья в несколько глотков осушили с горочкой наполненные рюмки. – А еще знаешь, что? Вы, священники – цельные люди. Вот посмотри на себя. Тебе кто угодно в долг даст. Вы молитесь и одеваетесь одинаково уже сотни лет, не меняя своих идеалов. И это круто! А мы, музыканты, вынуждены барахтаться, как вобла, в этом постмодернизме вечных переосмыслений и повторений. Не думаю, что нас еще ждет второй Бах или Леннон.
– Или Фредди Меркьюри.
– Кстати, его звали Фаррух Булсара.
– Да простит его Господь!
– Чёрт с ним! Мы ведь в музыке продаём частички души, наши попытки достучаться до вечности этим мангасам[3], просто чтобы хватило на пиво. А вы?! Вы делаете то, ради чего мы сжигаем в каминах тысячи нотных листов. А продаёте вы сразу туда, – и Маркос, посмотрев наверх, неумело перекрестился, будто отгонял надоедливого комара.
Этот жест особым образом повлиял на Ставроса. Привычная будничная мысль вдруг пришла к нему, но в декорациях потёртых стульев таверны, видавших лбы и даже зубы, и чуть подёрнутого густым дымом Маркоса, возящегося с папиросой. Ставрос прикрыл отяжелевшие веки и улыбнулся. Заговорил своим трезвым успокаивающим басом, склонял голову в обычных местах и сделал руками широкий приглашающий жест в конце.
Маркос особо не сопротивлялся. Вместо креста выбрали уже сверкавшую ярко-белым луну, отражавшуюся в почти опустошённом графине чиппоро, грифе лежащей рядом бузуки и влажных глазах Ставроса. Колени Маркоса упёрлись в ещё тёплую после дневного зноя землю, ладони перед тем, как сложиться, выронили затухшую папиросу. Теперь луна отражалась и в его глазах.
– Представь себе Его, красивого, бородатого, как у Микеланджело, и невероятно умного. Ну что бы ты ему сказал?
Ставрос отбрасывал зыбкую тень на лицо Маркоса, который между замшелой каменной оградой и скамьей, прикрыв глаза, чуть заметно шевелил губами.
Он уже представлял себе свою школьную любовь к отличнице – как он показывает ей овраг, а внизу с городского рынка играет музыка. И что-то он собирался сказать в такт этой музыке – это бы и называлось молитвой – но услышал, как кто-то грубо окликнул его, стоящего на коленях, из шумного пекла таверны.
– Маркос! Пьяный пес! Опять блюешь?
Луна ушла из глаз, как отражение, в которое бросили камень. Маркос застыдился, будто был голым.
–Те нравилось? Чувствовал? —заплетающимся языком спросил Ставрос. Но Маркос, нервно отряхивая колени, строго смотрел на идущих к нему в темноте трёх фигур в мешковатых костюмах и постоянно движущимися огоньками сигарет ниже носа.
– Ты занят не тем, чем надо, Маркос, – заговорила самая низкая из фигур. – Если только ты не научился высекать коленями драхмы из земли.
Для пьяного человека, который минуту назад молился, сам не понимая кому, мир видится своеобразным образом. Вот, красиво блеснув задом, пролетела в ночном свете цикада и приземлилась у бузуки, из серебристой дорожки на море голосом отличницы запели «Отче наш», и три фигуры приобрели символическое значение. Маркосу показалось, что решение найдено, что кто-то принес ему его на бело-синем блюдце.
– Что хотели они? – спросил Ставрос, все это время любовавшийся морем.
Маркос красочно объяснил ему своё положение. Он снова молитвенно складывал руки, сквернословил, но тут же извинялся, хоть Ставрос таких слов и не знал, и даже чуть было не свалился в розмарин, размахивая руками. Ставрос выслушал исповедь и согласился, многозначительно кивнув головой. Хотя на деле она просто рухнула под тяжестью выпитого, и Ставрос издал утвердительный клич.
– Не важно, что ты никогда не пел. Этим мангасам нужно шоу, и чтобы выпивка покупалась, а не талант, уж я-то знаю, – возбужденно говорил Маркос, ведя брата внутрь таверны, прихватив бузуки. – Пой то, что чувствуешь. Ни музыки, ни этих хамских рож не бойся. Если выгорит, назову сына твоим именем.
– Так… Я представляюсь святейшеством и спою под твои струны скабрёзную песню? И нужно, чтобы эти грешники с цыганками на коленях оставили побольше денег?
– Про цыганок я не говорил, да и нет их тут…
– Видать, Господь испытывает мою веру. Давай!
Через минуту бородатый Ставрос с красивыми распущенными волосами игриво сообщал хмельной публике таверны, что священник исполняет мирские песни лишь раз в жизни, и этот раз им предоставлен именно сегодня. Затем он махнул Маркосу, сидящему с бузуки в тёмном углу сцены, тревожно поглядывая в зал на того мелкого, который шутил про его колени.
Сначала музыка робко раскачивалась и не вызывала реакции публики, лишь изредка, достигая каких-то пиков, и вместе с междометиями, которые выкрикивал Ставрос, сопровождалась слабыми возгласами из зала. Но потом кто-то, видимо заскучав, поднес Ставросу небольшой, очень холодный бокал пива со словами «Всегда хотел угостить священника». Выпив его, Ставрос разголосился.
Маркоса не слишком удивило то, что на его малоазийскую импровизацию Ставрос запел «Отче наш» – что-то подобное он и представлял, глядя на лунную полоску на море и зад цикады – но удивило его то, как бодро все эти люди с хмелем в глазах и финками за пазухой стали смотреть в их сторону, будто прося, умоляя продолжать. И он продолжал.
Ставрос впервые с начала пения открыл глаза на «Дай нам днесь» и увидел раскачивающегося в старозаветном экстазе и подпевающего ему мужчину, угостившего его пивом. И в ту же секунду, когда их глаза встретились, и Ставрос впервые почувствовал, как воспламеняет молитвой сердца, кулак, жилистый как с картин Микеланджело, ударил этого мужчину в челюсть.
Ещё минуту под спотыкающуюся и все затухающую музыку Маркоса Ставрос наслаждался течением своей мысли и даже вспомнил какие-то библейские сцены. Но вскоре шум вокруг стал душить всякую мысль, и Ставрос увидел кулаки и локти, залитые влагой, и разлетающиеся от них лица и лацканы пиджаков. Он вскочил, не зная, что делать, и тут же об его висок с неприятным звуком стукнулся небольшой пивной стакан. Под звон от удара пролетел слева Маркос, позвавший его в толпу. Ставрос последовал за ним, и стал наотмашь бить по лицам кулаками, прикрикивая что-то из Матфея. Никогда святой отец не чувствовал себя лучше.
[1] Море [таласса] греч.
[2] Дрочила (греч.) [маплака] – расхожее греческое ругательство.
[3] «Бандит», оскорбителдьное название маргиналов в Греции (греч.)