К вечеру сивый успокоился.
Весь день дул так – подставь ладонь, и почувствуешь туго натянутую невидимую ткань. У редких встречных были странные лица, будто все как один страдают зубной болью. А к вечеру успокоился. И все знали наверняка, что за этим последует.
В такие вечера хочется часами сидеть на корточках, привалившись к нагретой стене. Выстругивать перочинным ножом дудочку для девчонки-туземки в коротком выцветшем платьице. Или чистить к ужину малину, обирая с белых стерженьков темную пухлую мякоть. Короче, заниматься делами неспешными и малозначительными. И думать при этом важные, крупногабаритные мысли.
Вот, например, почему «сивый»? Зачем «сивый»? Не от цвета ли облаков, день-деньской играющих в чехарду, так что больно и скучно глазам? Или правы старики – мол, тайное прозвище ветра с Той Стороны не что иное, как одно из имен давно забытого бога? Но нет ни многорукого и многоликого бога, ни стариков с их дубленой мудростью, ни девчонки-скороспелки с чуть косящими рыжими глазами и гладкими коленками. Малины же и подавно не сыскать, что ты, что ты, оглянись вокруг! Вообще, как сказал однажды Немтырь, нет ничего, кроме того, что есть. А есть вот что:
Залив,
на берегу Залива – кучка хижин,
одна-две-три-четыре (Пет до сих пор не вернулся) лодки брюхами кверху,
веселенькие, никогда-не-приедающиеся дюны,
бледные дымки туземного поселка в миле отсюда
и небо инвентарный номер такой-то. Вот и вся диспозиция. Ах, да, еще есть Дело – помимо всех прочих дел. Потому что сивый-то, сивый, братья во стыде…
***
«Успокоился, нет? – вопрошал ехидный колючий голос. – Все ладом теперь? А?.. Я с тобой разговариваю или как?».
«Да ведь я на основании инструкции…», блеял кто-то в ответ. Этот кто-то, судя по всему, в данный момент больше всего на свете желал провалиться под землю. (В тихую погоду слышимость здесь прямо-таки хрустальная. Ясно различаешь, как осыпается песок под мелко дрожащей ступней; как перекатывается комок в пересохшем горле; как лопается пленка слюны на губах. Сначала утомляло, потом привык.)
Опять Ключник под горячую руку угодил, догадался Айвар. Черт бы побрал никудышного мужичонку. Не умеешь держать себя сообразно занимаемой должности – ну и сиди на дупе ровно, так ведь нет же, вечно лезет в бутылку. И смешно, и жалко, и противно уже. Кто его такого выбирал? Ты и выбирал, и Пет, и Ковач, и Немтырь, и Белобровый.
Айвар поднялся на гребень дюны. Так и есть: огромный гориллообразный Ковач навис над Ключником, уменьшившимся ровно вдвое, наступает, тычет пальцем в сухонькую грудь. Рядом чадит бочка с гудроном, вокруг бочки разложен костерок. Ага, Ковач, значит, вовсю готовится.
«…Инструкции можешь засунуть знаешь куда?» – Ковач уже рычал. Он был из породы счастливчиков, которые нагреваются до нужного градуса гнева моментально, причем без малейшего вреда для нервной системы.
«Знаю», покорно вздохнул Ключник.
«Здорово, братья, – сказал Айвар. – Что тут у вас?».
Ключник обрадовался новому действующему лицу (сейчас выслушает и решит по совести), засуетился, зачастил: «Так ведь согласно инструкции не положено разводить огонь в непосредственной близости… иначе говоря – ближе, чем в ста метрах от зданий и сооружений… учитывая направление и скорость ветра…».
«Какого, к емелям, ветра? – изумился Ковач. – Улегся сивый, час как улегся!».
«Инструкция есть инструкция, – совсем смешавшись, пробормотал Ключник. Потом, набравшись смелости, сказал, как в прорубь кинулся: «Имею право отказать».
«Чего-чего?» – вкрадчиво переспросил Ковач и придвинулся еще ближе. Айвару тоже стало интересно.
«Отказать в выдаче весел», вздрагивая и опадая, выговорил Ключник.
Ковач посмотрел на него, как на тяжело больного, перевел взгляд на Айвара – и захохотал в голос. Он хохотал долго, постанывая от наслаждения, утирая пот и слезы. Останавливался, чтобы перевести дух – и по новой.
«Хорош, хорош, – сказал Айвар. – Захлебнешься».
«Нет, ты посмотри на него, – голос у Ковача от смеха стал тонкий и томный. – Отказать… в выдаче весел… – Какой-то остаточный царапучий бесенок еще сидел в его горле. – Нам – и отказать…». Айвар, предвидя новый взрыв, сказал: «Если что, сами возьмем». «Точно, – вдруг сказал Ковач совершенно будничным голосом. Остывал он тоже внезапно (счастливчик, вот счастливчик). – Время придет – и возьмем. А надо будет – замки собьем, но возьмем весла. И ты нам, кусок гуано, не помеха».
Ковач повернул широкое, неравномерно заросшее лицо к Айвару. «Готов?». Айвар кивнул. «Пойдем, – сказал Ковач. О существовании Ключника, похоже, он забыл если не навсегда, то, во всяком случае, очень надолго. – Гудрон, понимаешь, стынет».
***
Ковач опустил палку с намотанной на конце тряпкой в черное варево, провернул, достал и нарисовал на днище перевернутой лодки что-то вроде знака интеграла.
«Как твой пацан? Все сопливит?».
«Да вроде уже получше, – сказал Айвар. – Скучает только. Тут ведь даже поиграть не с кем».
«М-да… Передавай ему привет от дяди Ковача. Лады?».
«Лады, – сказал Айвар. – Спасибо, брат во стыде».
Оба замолчали, покрывая брюхо и бока Ковачевой лодки буквами неизвестного алфавита. Тут главное – чтобы гудрон равномерно впитывался в щели. Лодка Айвара, уже целиком облитая жирным блеском, сушилась невдалеке, смахивая – а ну-ка, на раз-два – конечно же, на дохлую рыбину. Слабо, очень слабо. Трояк за ассоциативное мышление.
Всякий раз эта нудная, грязная и, в общем, не слишком сподручная обоим работка непонятно почему настраивала Айвара на отвлеченный лад. Вот ты, потея и сопя, мажешь горячей густой жижей рассохшуюся древесину. И – параллельно – видишь птиц, стригущих небо над кирпичными домами. Других птиц, нездешних. Птиц, название которых память тоже не сохранила. Как их… черт… что-то тревожное, кричащее, потому что вот-вот хлынет обложной дождь.
«Пет, наверное, уже вернулся с рыбалки», сказал Айвар – просто для того, чтобы что-то сказать.
«Этот Пет у меня вот где сидит, – Ковач ткнул испачканными гудроном пальцами себе под бороду. – Сколько раз было сказано – Дело есть Дело!.. Рыбалка, туземки, танцы на дюнах – потом, все потом!».
(Это говорил Ковач, который обычно возвращался из туземного поселка под утро, с тыквенной бутылью под мышкой, распевая во все горло «Те-и-ранге-и-тома». Ковач, которому не далее как месяц назад здоровенный норовистый птунец распорол плавником ладонь до кости.)
«Ничего, – сказал Айвар, шуруя палкой в бочке. – Немтырь ему выдаст. За всю, как говорится…». «Ага».
***
Пришел Белобровый, долго стоял и смотрел, скрестив руки на груди – длинный, невообразимо тощий, во всегдашнем своем дурацком балахоне с капюшоном. Две тени разбегались в разные стороны от его сандалий. Все вместе было похоже на систему координат: так, так и еще так – абсцисса, ордината и эта… ну вот, опять забыл.
Ковач, недолюбливавший Белобрового – ха, а кто его долюбливал? – заворчал в том духе, что человек-де может бесконечно долго смотреть на три вещи. Как течет огонь, как горит вода и как работает другой человек. Впрочем, Ковач знал: свою лодку Белобровый просмолил и высушил заблаговременно.
Белобровый единственный из всех местных мог угадать день, когда ветер уляжется и можно собираться в путь. За это его уважали и боялись. Туземцы ставили ловушки-самострелы на его тропинках. А при встречах льстиво улыбались и зазывали на свадьбы, поминки и прочие нехитрые торжества. Там ему надевали на шею венки из цветков агавы, освобождали почетное место, подносили лучшие блюда. На одной свадьбе (Айвар был очевидцем) Белобровому предложили переспать с невестой – честь, которой удостаивались самые знатные люди поселка. Сам отец невесты и предложил. Отец выглядел растерянным и подвыпившим. Невеста выглядела сильно подвыпившей, но нисколько не растерянной. Вероятно, Белобровый представлялся ей могущественным демоном, которого время от времени надо ублажать изысканными яствами и молодой женской плотью; ну что ж, надо так надо. Белобровый то ли засмеялся, то ли закашлялся, махнул рукой и пододвинул поближе козлушу, целиком запеченную на железном противне. Ел и пил Белобровый за троих. «Куда в него столько лезет? – возмущался Ковач. – И ведь глиста глистой. Добро переводит». Когда Белобровый ел, двигалась лишь длинная нижняя челюсть. Все прочее – насколько можно было разглядеть под капюшоном – оставалось неподвижным. Из-за капюшона, кстати, никто толком не знал, какого цвета у Белобрового глаза. Не говоря уже о цвете бровей. Изредка, перебрав настойки ерепейника, Белобровый затягивал трудным голосом одну и ту же песню. Звучало это примерно так:
Zhili-byli dva soseda,
dva soseda-ljudojeda.
Raz-dva-tri –
ljudojedom budesh’ ty…
Песня, судя по дикому, как бы скручивающемуся мотиву, была очень древняя. Туземцы благоговейно умолкали, слушая Белобрового. И начинали бояться, уважать и ненавидеть его еще больше, если такое вообще возможно.
Теперь Белобровый стоял и смотрел, как Айвар с Ковачем смолят лодку – не двигаясь с места и не размыкая губ, не обращая никакого внимания на мух, роящихся у капюшона. Наконец Ковач не выдержал. «Нет, чего он смотрит?.. Он, мля, долго так смотрит! Он уже колов сорок стоит и смотрит!..».
Непонятно, к кому при этом Ковач обращался. Предположительно – к бочке с гудроном. Или к невнимательному небу инвентарный номер такой-то. Белобровый то ли закашлялся, то ли засмеялся. Уронил руки вдоль тела – из рукавов посыпались лепестки агавы – повернулся и пошел прочь.
***
Закончив со второй лодкой, присели на корточки покурить.
Два светила над Заливом медленно ползли навстречу друг другу, чтобы на какой-то миг слиться в зеленой вспышке – и так же медленно разойтись. В этот миг можно загадывать желание. Проблема только в том, что этот миг почти невозможно поймать. Да и загадывать, собственно, нечего. Все уже и так сбылось, кроме того, чего нет.
Ковач, умница, вроде бы и не глядел на Айвара, а все понял. Отшвырнул бычок, поднялся на ноги, пробормотав: «Пойти, отлить», и зашагал в дюны. И тут же кто-то мягко и тепло ухватил Айвара за палец, и смешной, чуточку охрипший голос сказал:
«Здрастуй, пап».
«Здравствуй. А ты почему хрипишь? Опять бегал и орал весь день?».
«Нимношка».
«Я вот тебе покажу немножко. Расскажи, что ты делал».
«Я пугал ветер».
«Глупый».
«Сам ты глупый. Такой большой и такой глупый пап».
«Ладно тебе… Маму не видел?».
«Нет. А ты?».
«И я тоже нет. Значит, с ней все в порядке».
«Пап…».
«Что, солдатик?».
«А помнишь, ты обещал покатать меня на лодке?».
«Тебе еще рано».
«Тогда было рано… и потом было рано…».
«Я сказал – нет».
«Пап, а ты меня все еще любишь?».
«Ну, что за вопрос».
«А я тебя очень. И маму. И кошку Дженис. И дядю Ковача».
«Кстати, тебе привет от него».
«Он такой же ругачий?».
«Нет, он стал добрый. И сбрил бороду».
«Жалко. С бородой он был похож на пирата».
«Ну все, беги».
«Пап…».
«Ну, что еще?».
«Ты забыл сказать – спокойной ночи».
«Спокойной ночи, солдатик. Добрых снов».
***
В такие вечера время ничего не значит. Пожалуй, можно было бы сказать, что его тоже нет, как нет ничего, кроме того, что – и так далее. Но вслед за долгим, никогда-не-кончайся-долгим, оставайся-со-мной-долгим вечером наступает ночь. И тогда – Дело. Пока же есть то, что есть. А есть вот что:
костерок,
котелок
и – раз-два-три-четыре-пять – заклятые друзья с непривычно мягкими умиротворенными рожами (за исключением Белобрового, по которому никогда не скажешь, какое у него выражение лица). И даже маленький остроухий зверек там, в груди, поворчал-поворчал и улегся, обернувшись пушистым хвостом. Возможно, вся штука в освещении. А возможно, так и должно быть, когда ковш с отваром ерепейника неспешно ходит по кругу, а в котелке закипает уха, а на углях шипит филе птунца, завернутое в фольгу.
Немтырь говорил, как пел, раскачиваясь в такт своим словам: «…и вот, братья мои во стыде, увидел я новое небо и новую землю, и новые постройки на земле, и даже новый лишайник на стенах построек – но не было в этом новом мире места для нас. И дивные голубые дороги легли от холма к холму – но не было у нас ног, чтобы испытать их прочность. И невиданные плоды свисали с деревьев к самым плечам путников – но не было у нас рук, чтобы сорвать их. И новые хищные цветы раскрывались, как женские лона – но нечем нам было обонять их прекрасный и страшный запах. Воистину, горе, едкое горе тем, кто застрял между двумя смертями!».
«Понесло, – фыркнул Ковач, толкнув Айвара локтем. – И ведь как по писаному!». Айвар согласно кивнул. Да, Немтырь был в ударе. Собственно, в ударе он был всегда – разбуди его среди ночи, и опять услышишь про новое небо и новую землю.
Десятью минутами ранее Немтырь выражался несколько в ином духе, распекая Пета. Парнишка опять задержался в море и едва не попал в небольшой, но весьма опасный нутряной шторм (такие здесь бывали частенько: при полном безветрии из водной толщи вдруг поднималось глухое ворчание, начинали бить хлесткие горячие фонтанчики и, глядишь, уже короткие хищные волны торкают лодку туда-сюда, как дрянную игрушку). Там имели место словосочетания вроде «весло тебе в дупу», «сын щуки», «фефела» и тому подобное. Немтыря можно понять: Пет, как-никак, был моложе всех, мотал первый срок и – казалось порой – не вполне еще осознал важность Дела. Впрочем, и увесистый птунец, изловленный Петом, тоже кое-что значил.
Кто мы такие? Зачем мы здесь? – в который раз спрашивал себя Айвар, чувствуя нёбом горечь ерепейника. Хорошая штука этот отвар – по ногам не бьет и разума не отнимает, становится лишь мягко и небольно, чуточку грустно, но небольно, и тогда можно снова задавать вопросы – себе, всезнающему Немтырю, белесым облачкам: без разницы, кому, все равно никто не скажет ничего путного. У каждого из нас своя правда, и, ясное дело, каждая правда, маленькая и свербящая, диаметрально противоположна всем остальным.
***
Взять, например, Ковача. Этот непрошибаемо уверен, что отбывает на берегу Залива некую трудовую повинность. Однажды пилот второго класса Ковач вытянул на себя до отказа руль ветролета, после чего огромная махина с двумя стоячими парусами воткнулась, как перочинный ножик, в асбестовую скалу. На борту, не считая экипажа, было две сотни человек гастарбайтеров из дружественного полкоролевства и сорок раз по четыре племенных козлуш. Вся эта гомонящая, остропахнущая орава превратилась в месиво из крошеного мяса, острых костей, тряпок и волос на дне ущелья. Ковача опознали по спутанной бороде. Крупный промышленный город Гломм, на крыши которого неминуемо должен был обрушиться ветролет, остался в полумиле справа.
«Да! – рычал Ковач, перебрав ерепейника (вот, кстати, тоже интересно – на каждого этот горький дурман действует по-разному). – Да, я сделал выбор! Я принял решение! Или две сотни этих вонючек – или полгорода к фефелам! Там же химический завод, ети его в буби!». У Дверей к доводам Ковача остались глухи. Так он очутился здесь.
***
«Эй-я», тихонько позвали Айвара из темноты.
Он обернулся: так и есть, снова она. Короткое платьице, гладкие ноги, острые грудки. Чуточку оттопыренные уши, нос кнопкой, косящие глаза. Родинка размером в серебряную монету на щеке. Весь набор туземной красоты. Одно хорошо – рот: крупный, хищно и смело очерченный. Хозяйственный, тьфу… рабочий рот, как на днях оговорился Ковач, засмотревшись. Надо же, мы сегодня еще и бусы из ракушек нацепили. Праздник у вас там, что ли? И еще один вопросик: сколько ж тебе все-таки лет, моя пыльная радость? Тринадцать? Четырнадцать? Ерунда, здесь рано начинают. К двадцати годам она превратится в сухую раздолбанную дыру. И куча кривоногих детишек впридачу. За что она нравилась Айвару – она никогда не задавала вопросов.
Когда Айвар легонько сдавил ее плечо, увлекая вглубь ерепейниковых зарослей, она послушно подалась, послушно же встала на колени, сама развязала веревочку на айваровых портках. Шумно, тепло и, как показалось, печально выдохнула.
Потом они лежали на остывающем песке и слушали, как просыпается Залив: ворочается, шипит, отплевываясь от пены, пробует голос. До полуночи оставалось совсем немного.
«Сегодня я видела белого мальчика», вдруг сказала Эйя.
«Да что ты», без интереса откликнулся Айвар.
«Он бегал вдоль берега и что-то кричал».
«Ветер пугал, что ли?».
«Я не знаю».
«Ну вот и не говори, чего не знаешь. Привиделось».
«Нет».
«Не спорь с белым человеком».
Туземка опять вздохнула (остро пахнуло луком), шмыгнула носом.
«Белые люди видят только то, что есть».
«Ладно, – Айвар сел на песке, натянул через голову рубаху, нашарил в темноте спички и курево. – Ступай домой». Слушая, как удаляются ее шаги, он курил и то и дело трогал пальцами вздрагивающее, кривящееся от бесслезных рыданий лицо. Она видела мальчика. Черт, черт, черт, она его тоже видела.
***
У костра царило (как писали в старинных, растрепанных, пахнущих ванилью книжках) непринужденное мужское веселье – негромкое и слаженное. Кажется, Немтырь – в который уже раз – уболтал Пета рассказать свою историю.
Пет умер и впрямь нелепо, насколько вообще можно говорить о целесообразности смерти. Его загрызли свиньи. Пет работал на бойне, как работали его отец, дед и прадед – все они носили имя Пет. Борька Четвертый был боров-производитель выдающихся статей, как его отец Борька Третий, дед Борька Второй и совсем уж легендарный прадед Борька Первый.
Но однажды могучий Борькин организм начал сбоить. Боров стал задумчив и меланхоличен, а выполнению своих прямых обязанностей предпочитал многочасовое лежание в смрадной луже. Хозяин махнул рукой, и сереньким утром Борьку, сохранявшего на рыле патрицианское выражение высокомерия, погрузили в повозку с плетеным верхом вместе со своими ничем не примечательными собратьями. Дальше случилось никогда и никем не виданное. Запах бойни, обычно вгоняющий животных в смертную тоску, совершенно противоестественным образом омолодил Борьку, влил в его семенники новый прозрачный огонь. Борька в буквальном смысле осатанел («Кидался, понимаешь, на все, что движется», комментировал Пет), будто бы, предчувствуя близкую гибель, стремился наверстать упущенное.
Пет застал Борьку, когда шел из подсобки в разделочный цех, поигрывая здоровенным ножом для выпускания крови. Борька навалился на молоденькую свинку и мерно трясся, полуприкрыв крошечные белесые глазки. Тогда Пет, улучив момент, просунул руку с ножом между двух туш и… «Так-так и отмахнул под корень?» – со стоном вопрошал Ковач, утирая выступившие слезы. Немтырь, разинув рот, вертел головой по сторонам, будто приглашая всех разделить его восторг: ну надо же, вот озорник!
А ночью Пету приснился сон. В этом сне он был быком, обреченным на заклание, и одновременно – мальчишкой-новобранцем, карабкающимся на некую очень безымянную высоту. Так он и шел всю ночь, будто по обе стороны мутного стекла: одной ногой по выжженному каменистому плато, другой – по деревянному помосту, насквозь пропитанному бурой кровью. И весь сон напролет от него ни на шаг не отставал Борька Четвертый. О чем они там говорили – этого Пет не рассказывал.
На следующее утро он появился на бойне очень бледный, спокойный и собранный, а когда загонщики подняли свои копья и заголосили, заулюлюкали сотней дьявольских голосов, распахнул железную дверцу и вошел в загон, и быстро пошел-пошел-пошел впереди стада. Все было бы поправимо, если бы именно в этот момент на бойне не вырубили ток. Сначала в кромешной темноте не было слышно ничего. Надо полагать, свиньи опешили не меньше, чем люди. И тут кто-то из загонщиков включил аварийный фонарь. С этого момента бойня словно взорвалась – в животных проснулась древняя тяга преследования. Измученные и возбужденные, раздраженные слишком ярким светом и укусами загонщичьих копий, свиньи видели перед собой ненавистного двуногого врага, и он был абсолютно беззащитен. Пет шел, старательно считая удары сердца. Он не запомнил, на каком ударе его настигли. Он пошатнулся, потом, как в калейдоскопе, среди оскаленных рыл мелькнуло его лицо, потом рука, потом нога – и все. Загон открылся со всех сторон сразу, и в молочном сиянии Пет поплыл к Двери.