Алексей Сомов. Город моей печали (отрывок из романа “День Бойца”)

1.

– …Как хотите, господа-товарищи, а это анекдот. Пятьдесят нежных отроков-гимназистов отданы на потеху бравым горцам из личной охраны железного начдива – это войдет в историю! Ваш Грязиньш – новый Калигула. Правда, всего лишь губернского масштаба.
Лев Аронович Шуцман весело спешился, весело бросил поводья подбежавшему ординарцу, весело притопнул ногой, обутой в английский ботинок на толстой подошве. Стареющий красавец, щеголь в перешитом по фигуре френче, с французской бородкой и вечно ярко-красными, будто воспаленными губами. И обязательное пенсне на шнурочке.
– А историю про лошадь слыхали?
«Боже, опять», мелькнуло в голове у Аси. Она закусила губу и сделала отсутствующее лицо.
– Пока не стемнело, слетаю на Поприщинскую, посмотрю, как там мои устроились, – сказал с чрезвычайно озабоченным видом командир четвертой роты Хрумин и завернул к воротам.
Лев Аронович, проводив его рассеянным взглядом, вынул из портсигара папиросу, продул, вставил в зубы. Пожевал мундштук, пошарил глазами по двору в поисках жертвы.
– Эй, друг любезный, как тебя?.. Оставь Жюстину в покое, лошадь – не баба, нечего ее оглаживать. Подь сюда, встань и слушай. Ну-с, значит, берет наш доблестный начдив город Тугарин – берет, отмечу в скобочках, то ли восьмой, то ли одиннадцатый раз, чтобы потом вновь отдать белякам – и устраивает сам себе торжественную встречу на Соборной площади.
– Иди ты, – восхитился ординарец. Расположение Шуцмана ему явно льстило.
– А ему кое-кто шепнул из свиты, этакий бывший спец, знаете, с выправкой стойкого оловянного солдатика, что принимать парад по всем военным уставам принято ТОЛЬКО на белом или ТОЛЬКО на вороном коне. У Грязиньша же, как на грех, любимая кобыла Машка – гнедой масти. Но мы не таковы, чтобы отступать перед трудностями. Что мы делаем? Мы высовываемся из штабного вагона, свистим Петьку Косого или Митьку Вялого,ивручаем ему ведро черной краски и кисть. И напутствуем зуботычиной, чтобы веселей работалось…
– Етить-колотить, мало ишо, – вставил ординарец.
– Согласен. Итак, место действия – Тугарин, Соборная площадь, попы с перепугу намерились было в колокола звонить, да их с колокольни пошвыряли. Отборные полки Второй несгибаемой, в том числе горячие аварцы в мохнатых папахах, латышские стрелки, балтийская матросня и эти ваши, Анастасия Алексеевна, возлюбленные умруды – отмыты и выстроены в наилучшем порядке, как слова в стихах по определению Кольриджа. Железный начдив Грязиньш, обмотанный, по обычаю, красным полотнищем, с шашкой наголо, на вороной кобыле Машке принимает парад. И все бы хорошо… – Лев Аронович выдержал паузу, многозначительно поблескивая стеклышками пенсне, – все бы хорошо, если бы не – ох, держите меня – дождичек. Мелкий такой, знаете, паскудный, какой здесь все время сыплет. Сбрызнет и перестанет, сбрызнет и перестанет. Так что Машка линяла постепенно, в три приема…
– Во, ирод, че делат-то! – с чувством сказал ординарец, хлопнув себя по ляжкам.
– Хорошо, хоть не издохла, – закруглил Лев Аронович и победно зыркнул на Асю. – Воля ваша, это анекдот!
– А я уверена, что Вальдемар Грязиньш – талантливый полководец и прекрасный организатор, несмотря на все унтер-офицерские выверты, – сказала Ася, поднимаясь на крыльцо брошенного каменного дома аж о трех этажах, отведенного им двоим. Болтовня Льва Ароновича всегда утомляла ее, а сегодня почему-то особенно. Впрочем, ничего удивительного – ночью брали Тугарин, и здесь Шуцман прав: брали уже не первый раз.
– Да-да-да, полководец, организатор, умница и бабник, горячее сердце… – Лев Аронович часто закивал, как китайский болванчик. – Только ответьте мне наконец, госпожа-товарищ Ася – откуда он взялся, этот казачок с неистребимым эстляндским акцентом?
– Мне говорили, с низовий Волги, там есть прибалтийские колонии, – хмуро сказала Ася. Она уже сожалела, что ввязалась в очередной бесполезный диспут, но ничего с собой поделать не могла. Шуцман и сердил ее до слез, и притягивал. Может быть, вот этим веселым цинизмом, острым и безжалостным умом, полным отсутствием авторитетов?
Ася перешла в наступление:
– А вы бы, Лефароныч, оставили своих «господ-товарищей». Одно из двух – или господа, или товарищи. Определяйтесь – с кем вы? Время такое: tertium non datum. – И тут же покраснела, испугавшись, что переврала крепко подзабытую латынь.
Шуцман вынул незажженную папиросу изо рта, с сожалением осмотрел изжеванный, обмуслявленный мундштук и прищурился на Асю:
– Так ведь я, Асенька, давно уж определился. Или меня… того… определили. Эпоха и ее требования.
Да, тут не поспоришь. Лев Шуцман, старый бомбист, убийца саратовского губернатора и его семьи, эсер самого грубого радикалистского помола (сейчас уже и не осталось таких), автор брошюры-воззвания «Совесть моя чиста». За ручку с Каляевым, говорят, здоровался, с Борисом Савинковым, говорят, чуть на дуэли не дрался, в Праге, во времена второго Интернационала, на Малой Задлочковой улице в одной комнате, говорят, проживал со странным лысеющим человечком по кличке «товарищ Петр». Этот «товарищ Петр» всех других делегатов чуть в гроб не вогнал феерической картавой говорливостью и постоянными склоками с квартирной хозяйкой.
В общем, героический персонаж. Живая легенда революции. Ныне – личный консультант самого Грязиньша по вопросам подрывного дела.

ПОЧЕМУ ЖЕ ОН ТАК МЕНЯ РАЗДРАЖАЕТ?

***
Карты, телеграфные ленты, вороха донесений на обеденном столе были сдвинуты в сторонку, чтобы освободить место для мисок с молоком и малиной. Лев Аронович говорил, то и дело облизывая деревянную ложку гибким и длинным, только что не раздвоенным языком:
– Вот вы изволили заметить – время, мол, такое. А оно ВСЕГДА такое, иного не бывает. Всегда где-то в мире брат восстает на брата, империи рушатся, а солнышко светит, а юные любовники неловкими руками раздевают друг дружку, а обыватель Семен Семенович Немых обдумывает, как бы ему половчее обменять на черном рынке женин серебряный фермуар на пуд пшеничной муки. И тут же рядышком громадная чумазая умрудская бабища рожает чуть не в луже восьмого ребенка.
– Чем вам умруды насолили? – спросила Ася почти враждебно. Ничего предосудительного или спорного в словах Шуцмана не было – скучные очевидные истины – но ее так и подмывало цепляться к каждой мелочи, выискивать крошечные трещинки и зазоры, куда можно засунуть ломик и расшатать твердыню шуцмановского самодовольства.
Сейчас даже его старомодный – «докторский», определила про себя Ася – говорок казался намеренным, выделанным, а потому особенно возмутительным.

(Еще «милочкой» меня назови.
Назови-назови, а я тебе в рожу молоко выплесну. Вот в эти похабные усы, в этот отвратительно жующий и смакующий слова красный рот…)
– Да нет же, милочка, я к ним ин-ди-фер-рен-тен, – сказал Шуцман и выплюнул на скатерть белый стерженек от малины. – Этот маленький угорский народец, неизвестно как здесь очутившийся – из ближайших соседей, кажется, только маломуды, приверженцы культа Священной Свиньи, приходятся им родней – абсолютно бесперспективен в этнографическом плане, поскольку изучен вдоль и поперек, как всякое общество, застрявшее в фазисе корешкоискательства и промискуитета. У них нет письменности, железо они узнали только с приходом русских в осьмнадцатом столетии, тогда же приняли христианство, правда, с поправкой на седьмой день.
– Что за поправка? – спросила Ася.
– Ну, это же общеизвестно. Шесть дней в неделю умруды молятся бледному христианскому Богу, а на седьмой уходят в лес и совершают какие-то свои тайные обряды. Поговаривали даже о человеческих жертвоприношениях. Знаете, обезглавленные тела, спущенная кровь…
– Как в деле Бейлиса? – не удержалась Ася.
– Как в деле Бейлиса, – подтвердил Шуцман, не моргнув глазом, и продолжал:
– В прошлом веке господин Короленко защищал целую компанию шаманов, пойманных чуть не с поличным, в вятском городском суде. И сделал неплохие сборы, как выражаются театральные импрессарио… А в остальном, повторяю, удивительно серый, мизерный какой-то народец. Верите ли, даже у сибирских якутов есть своя история, свои легендарные герои, своя эпоха великих войн и географических открытий. Умрудов же замечательно характеризует следующий анекдотец: «Митрей, ты зачем на этой табуретке сидишь? Там же гвоздь!» – «Ничо-ничо, как-нибудь привыкну».
Шуцман сделал паузу, но Ася и не думала смеяться.
– Итак, умруды КАК-НИБУДЬ привыкли жить в низинах и на болотах, в нездоровом сыром климате. КАК-НИБУДЬ привыкли к вечному недороду, курным избам, холере и глистам. К русскому владычеству, к пьяным приставам и попам, обдиравшим их до нитки. К татарским баям, проделывавшим с ними ровно то же самое. КАК-НИБУДЬ привыкнут и к революции. Но никто и никогда не гарантирует вам, Асюша, что любой Митрей или Ваньчок не затаит на вас обиду – эти люди очень, болезненно даже обидчивы и злопамятны – и не вздумает отомстить по древнему умрудскому обычаю. Делается это следующим образом. Шаман (а у них каждый третий взрослый мужчина шаман) творит особую молитву, после чего вешается у вас под окном или на воротах. Его душа с этих пор не может найти успокоения и превращается в злого демона-«гондыра», который будет мучить вас, как виновницу самоубийства, всю вашу жизнь. А возможно, и дольше.
– Жуткие вещи вы рассказываете, Лефароныч, – сказала Ася, стараясь, чтобы ее голос прозвучал весело и непринужденно, но внутренне неизвестно от чего содрогнувшись.
– Да-с, вообразите картинку: вы просыпаетесь… подходите к окну… ловите поцелуи Авроры – не той «Авроры», что палила по расстреллиевскому чуду, а римской богини утра Авроры – и первое, чем встречает вас новый день, это мертвый дикарь с перекошенным синим рылом и вываленным языком… Вот благодаря этому замечательному обычаю, кстати, у умрудов был и остается самый высокий процент суицидов среди инородцев бывшей Российской империи, мир ее праху.
– Лефароныч, – сказала Ася, – в ВАШИХ устах слово «инородец» звучит более чем… дико, извините. Забыли, что ли, про черту оседлости?
Удар был подлый, ниже пояса, но она уже ничего не могла с собой поделать – ее приподняла и потащила теплая, чуть стыдноватая волна.
– Цель большевиков в том, чтобы сплотить всех угнетенных всего мира – русских и немцев, умрудов и якутов, евреев и негров – и дать им новую, лучшую жизнь. Это, если хотите, моя личная цель, моя мечта. А с вашим, извините, местечковым шовинизмом нам не по пути. Тоже мне, богоизбранный народ, племя Моисеево… Если бы я не знала вашу преданность делу революции, я бы вас давно, извините, к стенке поставила. Как провокатора.
Шуцман, вот что странно, не обиделся. Только снял пенсне, помассировал покрасневшее переносье, вскинул на Асю сразу состарившиеся глаза – удивленно, будто в первый раз видел (он частенько так на нее смотрел). И пробормотал:
– Да-да-да…

2.

Ася и Шуцман стояли на веранде, курили и дышали воздухом зрелой осени. Лев Аронович опять что-то говорил, теоретизировал, доказывал и обобщал, размахивая руками. Огонек его папиросы плясал во мгле, вычерчивая сумасшедшие орбиты, которые – если прикрыть глаза – долго тлели потом на изнанке век.
Лев Аронович не пил спиртного – его вином были слова. Он хмелел от собственных головокружительных построений.

ОН ОЧЕНЬ-ОЧЕНЬ ОДИНОКИЙ И НЕСЧАСТНЫЙ.

(неустроенная жизнь подпольщика, обыски, аресты, отсидки, переезды с места на место, всегда несвежее белье, провонявшие табаком явочные квартиры, очень редко – коротко стриженные страхолюдные девицы из числа самых преданных, все происходит быстро и оставляет странное горчащее послевкусие)

И БОЛЬШЕ ВСЕГО НА СВЕТЕ БОИТСЯ ОСТАВАТЬСЯ НАЕДИНЕ С СОБОЙ.

(Он красив какой-то немужской красотой, несмотря на рыцарскую бородку и усы. В Петрограде – он рассказывал – у него был скоропалительный роман с молоденьким матросиком, они сошлись на почве кокаина, но ты бы не сказала, что он из этих… людей лунного света, как их называл Розанов. И все же есть в нем что-то ненатуральное, противное. И манящее приторным ароматом, как чуть-чуть подгнившее яблоко-падалица)

ВОТ СЕЙЧАС ОН БОИТСЯ, ЧТО ОНА УЙДЕТ, А ОН ЕЩЕ ДОЛГО БУДЕТ СТОЯТЬ НА ВЕРАНДЕ, КУРИТЬ И ЖАЛЕТЬ СЕБЯ. ЭТО ДО ОМЕРЗЕНИЯ ЛЕГКО – ЖАЛЕТЬ СЕБЯ, КОГДА НИКТО НЕ ВИДИТ.

(ему сорок с лишним, а тебе двадцать один, даже думать брось)

***
– …Убей меня бывший Бог, Асенька, но я никак не пойму, чем привлекла вас, умненькую чистую барышню, идея всемирной революции. Со мной дело ясное – вечный изгой, озлобленный репатриант, Агасфер, на каковое обстоятельство вы недавно изволили намекнуть… Словом, та еще ветхозаветная закваска. Но вы-то, вы! Я ведь до сих пор помню стихи, напечатанные во втором номере «Северных цветов». Вот разве это, что ли:

Бросишь на воду стружки –
поплывут корабли.
Из церковного служки
шагнешь в короли…

Прелестная баллада. Какая у ваших ранних стихов величавая, уверенная, почти мужская поступь. Недаром вас сравнивали с Зинаидой Гиппиус. И заметьте, почти один в один с нашим «Кто был ничем, тот станет всем». Но у вас получилось лучше, чем у старого парижского пьяницы Потье в уже-не-помню-чьем переводе. Убедительнее. Настоящая магия всегда убедительна, а вы весьма точно описываете, сами того не зная, очень древний магический обряд, когда стружки натурально бросали в воду. И еще: вы в четырнадцатом году, в неполные ваши шестнадцать лет, просто нигде НЕ МОГЛИ прочитать полный текст «Интернационала» – это не входило в сферу ваших тогдашних интересов, ограничивавшихся детской. Как бишь, там назывался ваш сборник? «Звездочка на портьере»? Ах, нет, «Ангел над колыбелью»… Но вы поэт, Ася, а поэту полагается быть провидцем. Так неужели все-таки ЭТО? Из служки – в короли? Из грязи – в князи?
– Нет, – тихо ответила Ася, вся во власти своих неожиданно открывшихся «бабьих», как она их определила, жалостных переживаний.
– Хорошо, скромница моя. Сменим тему. А скажите-ка мне вот что… – Лев Аронович помолчал, почмокал губами. – Этот город – он для вас много значит? Вы ведь, кажется, родом отсюда?
– Да, – так же тихо и односложно отозвалась она.
– Если судить по названию, здесь должна быть вотчина сказочного Тугарина-Змея, побежденного то ли Добрыней Никитичем, то ли Алешей Поповичем. И именно здесь, гласит предание, Змею приносили в жертву самых прекрасных девственниц племени. А знаете этимологию самого слова? «Туга» – горе, печаль, тоска. Тужить значит горевать, да? Где-то в «Слове о полку Игореве»Ярославна, жалуясь на судьбу, неоднократно употребляет сие симпатичное словечко.
В этом был весь Шуцман – он знал все обо всем, но вытащить из него точную цитату не представлялось возможным. И стихи он переврал, дурачок бесслухий.
– Город моей печали… – произнесла Ася, пробуя на вкус новое словосочетание и адресуясь больше к осенней ночи за перилами веранды.
– Что? Простите, не разобрал. Между прочим, ваш городок известен еще и тем, что здесь служил следователем по раскольничьим делам, и довольно успешно, некий начинающий литератор по фамилии Щедрин. Это потом он приставил спереди еще и Салтыкова и весьма прославился. А заодно прославил – или ославил на весь свет – и Тугарин, выведя его в «Губернских очерках» под именем то ли Крутогорска, то ли Светлоярска, то ли как-то еще. Я нисколько не сомневаюсь, что Тугарин, пардон, Крутогорск, стал прообразом знаменитого города Глупова. И заключительные строки: «Страшно»… нет, скверно, да, «Скверно жить в провинции!». Слышите почти гоголевский вздох: «Скучно жить на свете, господа!».
– Ну, вы еще Чехова вспомните, – сказала Ася, вновь начиная сердиться и сердясь на себя за то, что сердится: патриотизм дурного, мелкопоместного склада она считала недостойным революционерки. – Он тут тоже был проездом. И тоже остался не в восторге от тугаринских красот… Что тут сказать – наследие мрачного прошлого. О нем стоит помнить, чтобы однажды забыть. А есть то, чего благодарный русский народ не забудет никогда. Вот, например…
– Слыхали-слыхали, – насмешливо перебил Шуцман. – Корнет Александров, знаменитая кавалерист-девица, дочь здешнего городничего. Бросила мужа и детей, переоделась в мужское платье и сбежала воевать с Наполеоном… Да ведь это, Асюша, не гордость, это позор нации, когда женщины идут на войну вместо мужчин. Значит, что-то очень не в порядке во всех головах и в самом воздухе эпохи. Как будто небо и земля поменялись местами… И вообще, темное это дело – женщины и война. Даже с Орлеанской девственницей не все ясно до сих пор. По мне, так все ваши дамы-воительницы с выжженными персями – одна сплошная сексуальная перверсия. Почитайте хотя бы Отто Вейнингера.
– И вовсе они не мои, – буркнула Ася. Потом набралась смелости и сказала:
– Знаете, Лефароныч, у меня постоянно такое чувство, что вы чего-то недоговариваете. Или все, что вы говорите, имеет какой-то другой смысл. Будто бы кружева плетете все время. А может, паутинку? Тонкую такую… но крепкую.
– Да какие кружева, Асенька? – казалось, искренне изумился Шуцман. – Вот сейчас я вполне наглядно провожу параллель между амазонками прошлого и вами – девушкой с удивительными глазами, которые умеют менять цвет. И эта почти тургеневская девушка одета в кожаную куртку, а на бедре у нее деревянная кобура с маузером, а в нагрудном кармане – удостоверение на имя Анастасии Алексеевны Кораблевой, комиссара третьего полка Второй несгибаемой дивизии. Удостоверение, подписанное железным начдивом Грязиньшем и дающее право вершить революционный трибунал на территории всего Тугаринского уезда. И завтра, госпожа-товарищ Ася, вы будете вершить революционный трибунал и красный террор в этом несчастном уезде. И утопите его – ради ваших прелестных стихов и наших общих идеалов – в крови. Русской, умрудской, еврейской, латышской – без разницы. У крови нет национальности, она вся красная. А ваша русая головка, которую вы совершенно напрасно покрываете уродливым куском красного ситца, уже оценена мятежниками в Глинске в десять тысяч рублей золотом.
– За голову Грязиньша дают сто тысяч, – прошептала Ася, почему-то залившись румянцем (слава Богу, в темноте не видно).
– Что? Ах, вам Грязиньш покоя не дает. А признайтесь, он очень вас возбуждает… ну, как мужчина? Эталон сексуальности – юный герой, почти бог, хищник и воин, играющий чужими жизнями, побеждающий орды врагов и разграбляющий города. Что-то очень древнее, первобытное, до начала времен, до начала человечества… Змей, да? тот самый страшный и прекрасный Змей Тугарин. Мне прошлой зимой Коля Гумилев в Петербурге показывал наброски новой поэмы о сотворении мира, так у него тоже все драконы какие-то… Знаете, Грязиньш ест руками, у него всегда траурные ногти и пахнет от него тяжко, раненым зверем пахнет. Говорят, он носит под гимнастеркой свинцовые вериги, разъедающие тело, он гниет заживо. Но честное слово, будь я женщиной, я отдался бы ему при первом удобном случае. А вы? Признайтесь, мне можно. Я всего лишь старый еврей, которому гойские девочки доверяют маленькие тайны своих маленьких глупых сердечек. Идите ко мне, я вас утешу. О, я умею утешать…
– Идите-ка лучше спать, – сказала Ася. – Вы старый пошляк, а пошлость не имеет национальности.

3.

Старый дом скрипел и вздыхал всеми деревянными половицами и лестницами, и Асе казалось, что так он выражает сочувствие Шуцману, который сейчас – она это знала – беспокойно ворочается на жестком кожаном диване в библиотеке на третьем этаже. До этого вечера она ни на секунду не позволила бы себе поставить под сомнение их чистую, насмешливую, чуть-чуть желчную дружбу, привнести в отношения затхлый плотский душок. Но сегодня намеренно услала Льва Ароновича на самый верх, а сама расположилась в гостиной на почти точно таком же диване, не раздеваясь. И зачем-то придвинула к двери тяжелый круглый стол.

ЧЕГО ТЫ БОИШЬСЯ?

Сон к ней не шел, вдобавок под окнами развылись собаки – злобно и как-то безнадежно. О чем мы сегодня говорили? Как всегда, обо всем и ни о чем. Густое варево из сомнительных фактов и мертвых имен, приправленное обычным шуцмановским цинизмом. И только тяжелый слоистый туман в голове, будто там добрую половину ночи сидела дюжина немолодых разозленных мужчин и все говорили, говорили, говорили – одно и то же, но на разные лады – перебивая друг друга, горячась, размахивая руками и беспрерывно куря.
И как пыжится, как хвост распускает, павлин ободранный. Нет, не за этим она здесь. К черту все интеллигентские разговорчики – с детства наслушалась.

КОГО ТЫ ХОЧЕШЬ ОБМАНУТЬ?

***
Ася вспомнила казавшиеся бесконечными воскресные дни, когда она еще жила в Тугарине с отцом. Артиллерийский полковник Кораблев, тридцать лет отдав преподаванию в военных училищах и академиях, всю жизнь вроде бы считаясь умеренным монархистом, по выходе в отставку вдруг почувствовал вкус к «либеральным посиделкам», как он сам это называл, улыбаясь в усы. В доме вдруг объявились какие-то сомнительные личности, провинциальные стратеги и витии с лужеными глотками и сальными волосами, чуть ли не семинаристы, которых покойная мать и на порог бы не пустила. Долгими часами в столовой обсуждали бездарность и нерешительность правительства, дикие Гришкины выходки, поминали то Михайловского, то Победоносцева, предрекали России ужасные беды – а ведь и знали о том, что происходит, из столичных газет двухнедельной давности. И чувствовалась за громкими голосами и крепко сбитыми, обкатанными фразами – растерянность.
Ася со всей горячностью и слепотой юности осудила отца за то, что он не пошел сражаться с немцами. Отец тогда сказал резковато: «В политических авантюрах я не участвую». Посмотрел на ее огорченное лицо, разгладил какую-то складочку на скатерти и заговорил совсем другим голосом, каким, вероятно, читал лекции по баллистике: «Знаешь, дочка, на знаменитых чикагских бойнях есть специально обученные козлы. Их обязанность – увлекать за собой других животных, если вдруг заупрямятся или испугаются. За это их не трогают… до поры, конечно. Пусть этим занимаются другие, кому такая работа сподручна. Я уже стар для того, чтобы совершать подлости». «Но ведь и тебя могут убить!», воскликнула Ася и тут же прикусила язык. «Так ведь и для пушечного мяса я староват, жестковат уже, Асюрка». Отец попробовал свести все к шутке, но было видно, что прямота дочери смутила его.

А ТЕПЕРЬ, СПУСТЯ ЧЕТЫРЕ ГОДА, ОКАЗАЛСЯ НЕ СТАРОВАТ ВОЕВАТЬ СО СВОИМИ.

Через неделю Ася разбила копилку, в которой помимо серебра, были еще золотые империалы, которые дарила на каждый день ангела бабушка Варвара Михайловна, и, никому ничего не сказав, уехала в Петербург к тетке, материной старшей сестре. Поступила на курсы сестер милосердия. Потом в публичной библиотеке познакомилась с Василием. И началась ее настоящая жизнь, настоящая работа, настоящая борьба.
И вот теперь, спустя пять лет, она вновь оказалась в Тугарине, с которым, думала было, простилась навсегда.
Неправда, того скученного, скукоженного Тугарина, утопающего в пыльной сирени, кастрюльном чаду и обывательском благодушии, уже нет и не будет никогда. На его месте – дымящаяся развороченная воронка с обугленными краями. Ее, Аси, и таких, как она, предназначение – построить, нет, хотя бы заложить здесь новый, светлый и просторный Тугарин. И населить его новыми, красивыми и чистыми людьми.
А над всем этим великолепием, высоко-высоко, выше мачтовых сосен Ширинского парка и пожарной каланчи, будет вечно плыть, не двигаясь с места, алое знамя.
Так она наконец разочтется с этим городом.

***
Ася и не заметила, как пальцы сами скользнули под грубую ткань галифе, пробрались ниже, коснулись внутренней поверхности бедер, раздвинули влажные лепестки.
На изнанке смеженных век всплывали: то улыбка начдива Грязиньша, ослепительно белая на закопченном лице, то картинки из детства – купание голышом в теплом, заросшем ряской и кувшинками Софроньевском пруду, когда знаешь, что в бузиннике затаился негодный мальчишка-пастушонок из умрудов и испуганно-любопытно поблескивает глазенками, а то вдруг раненая в брюхо лошадь, это было прошлой ночью, на подступах к вокзалу, и кровь плыла поверх жидкой грязи, не смешиваясь с ней.
Пальцы, будто обзаведясь собственной волей, уже не ласкали – мяли и выкручивали клитор, заставляя и Асю выгибаться, вытягиваться, как струна, биться и мычать на немилосердно жестком ложе.
И на гребне последней, самой сладкой и больной волны пришел сквозь стены Лев Аронович Шуцман, на себя не похожий, в сверкающем цельнолитом панцире, с четверкою темных перепончатых крыльев, опустился на колени и запустил в нее рубиново-алый раздвоенный язык.
Ася закричала и умерла, и воскресла, и еще раз умерла со счастливой улыбкой на пересохших губах.

***
На окраине Тугарина – там, где последние кварталы с опаской смотрят на слишком близко подступивший лес – бездомная собака, которая перед этим завывала безостановочно три четверти часа, смолкла и поджала хвост.
Ветви молодого ельника на опушке раздвинулись, и появилась неправдоподобно огромная, как почудилось собаке с перепуга, черная голова с острыми ушами и вытянутым рылом. Рыло заканчивалось круглым, несоразмерно маленьким пятачком.
Собака вопросительно тявкнула.
Черная башка повернулась к ней.
Собака заворчала и попятилась.
Неведомая тварь пошевелила пятачком, ловя в ночном воздухе только ей понятные обрывки запахов. И исчезла так же внезапно и бесшумно, как и появилась, только ельник колыхнулся. Будто бы лес на мгновение скорчил жуткую гримасу – и снова все, как было.
Впрочем, мало ли что могло привидеться голодной псине, одуревшей от вытья…

Алексей Сомов. Город моей печали (отрывок из романа “День Бойца”): 6 комментариев

  1. loveskin

    Привет мир, было таке мрачное настроение пока не наткнулся на пост, проглядел на одном дыхании. Тема супер.

  2. Уведомление: Стимулятор гелевый «Anal Starter» купить, заказать • Сделай Секс Сюрприз!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.