Случай в Париже

Как же он оказался в этом месте? На скамейке, недалеко от знаменитой башни, и это было вовсе не чудом, если бы это диковинное сооружение не находилось на Елисейских полях. Елисейские поля – название, которое само по себе не раздражает слух русского человека, и можно смело думать, что они находятся под Нижним Новгородом, но сама-то башня – Эйфелева.

Он твёрдо помнил, что попал во Францию по путёвке, благодаря капризу своей распутной жены, заведшей себе нового, молодого, мордастого любовника по имени Гриша и решившей справить медовый месяц при желательном и очень долгом отсутствии мужа. Раньше его тоже удаляли из супружеской постели, из квартиры, из города на брачный осенне-весенний период, бывало и летний, зимой реже, но всегда недалеко. Крайнее расстояние – Сочи или Красноярск, к старому другу, но тут, видимо, чувства жены обострились возрастом совсем уже спелой ягоды, которая вот-вот иссохнет, выпустив весь накопленный в юности сок, и его отправили подальше, в Париж, по льготной путёвке какого-то «Гипромета» или «меда» на конце слова. От этого окончания, конечно же, ничего не зависело и пришлось ехать: не смотреть же вблизи на юные шалости своей жены, которые, на этот раз превзошли все ожидания игривого кобеля, годившегося ей в сыновья,  улыбавшегося так открыто и счастливо и отзывающегося на зов своей хозяйки с искренним щенячьим восторгом, что становилось ясно – не стоит портить первую любовь недоросля своим присутствием, хотя оно не очень и стесняло. Они забавлялись, как могли, до самозабвения, до беспамятства, не замечая того, что происходит рядом, в доме, превращённом в вертеп разврата, и лишь редкие свидания мужа с любовником своей жены напоминали о присутствии ещё кого-то то ли мужу, то ли любовнику. Всё это для него было привычно, неприятно другое, оказаться  в незнакомой стране, где говорят на непонятном языке и иметь перспективу остаться здесь насовсем. Успокаивало одно: что насовсем – это не навсегда. В русском языке в любом слове отыщется лазейка для отступления. Навсегда – значит, безвозвратно, но насовсем, это, как-бы совсем вместе, а если у тебя этого всего, по какой-то причине нет, можно и возвратиться. Нет, например, всего настроения остаться – спокойно  отваливай восвояси. Может быть, не вся любовь оказалась найдена здесь, да мало ли чего не бывает, когда чего-то нехватает. А недостаёт многого и всегда.

Но и дома Александру многого нехватало, вдосталь только мечталось. Когда нагуляется эта чёртова баба, оказавшаяся его женой и осядет в домашней обстановке, переживая любовные драмы по телевизору? И о таком тихом счастье можно мечтать. Когда сразу после свадьбы она призналась ему, что он у неё не первый мужчина, протаранивший её тело, и говорила о том с таким вдохновением и любовью, что ему захотелось затмить её память о предыдущем, чтобы она также, захлёбываясь страстью, рассказывала о встречах с ним кому-нибудь или даже ему самому. Но такое ещё не удавалось никому из мужчин, и каждому, не успевшему по времени, оставалось довольствоваться вторым местом навсегда. Бывают финишные ленточки, которые разрывают один раз, и повторы такой победы природой не предусмотрены. Теперь он ждал: может, кому-нибудь из любовников удастся такое торжество удачи, но и тем приходилось довольствоваться далеко не вторым местом, и они исчезали по причине всё той же недосягаемости вечного первенства в отношениях мужчины и женщины. Ему было жаль их, вначале счастливых и гордых, свысока поглядывающих на него, а после праздника – виноватых, с потухшим взором и  мыслями о  тягостных покаяние, которое им предстоит  в оправдание  весёлых каникул в своей недавно покинутой семье. Он успевал с ними знакомиться и даже подружиться, а после отбытия ссылки на ближнем или дальнем гостевании у своих родных и друзей, ему доверяли присутствовать при расставании, необычайно безрадостном для всех и наводящем на него тоску. Потом они с женой привыкали к жизни без посредников, она вздрагивала от его прикосновений и рыдала от объятий, и это было её раскаянием и его победой. Побед становилось всё больше, покаяния всё легче, удовлетворения от всего этого – меньше. Находясь в ванной комнате после очередного триумфа, он брал на ладонь своё натруженное после долгого поста мужское начало,  похожее на мощную континентальную ракету, украшенную тяжелой боеголовкой, и задумывался над сложностью и, может быть, неверностью эгоистичной мужской поговорки: «Дела, как в Польше, у кого больше, тот и пан». С такими размерами оного естества он должен был стать паном и в Польше, и в близлежащих странах, но в своём отечестве, как пророков, так и лучших жеребцов не признают, хотя они и имеются, судя по количеству таких качеств, виденных им в общественных банях, не исключая и собственное достоинство. И подмечал, что мужики не очень-то и гордятся этим своим, не всегда видимым, преимуществом и даже более грустны, чем те малоимущие живчики, которых, видимо, не мучит вопрос – что же нужно женщине и почему она не всегда верна такому дивному чуду – для них эта проблема решена давно: что имеем, тем и пользуемся, а не нравится – се ля ви. Александр не превратился в кобеля и редко слышал страстные признания других женщин, видел только расторопность своей жены в поисках чего-то ещё, не виденного никем, что так и останется мечтой всякой особи слабого пола, вставшей на путь искательства  в  никем ещё до конца непознанном мире случайности совокупления полов. Так что дело вовсе не конце, а в начале женского сумасшествия, в удовлетворении мечты которого разочарований гораздо больше, нежели успехов.

В начале своего путешествия по Парижу он вставал рано, участвовал во всех экскурсиях, но вдруг охладел к оповещению дежурных исторических событий, произошедших в стране пребывания и запомнившимся ещё по школьным учебникам истории, а теперь подававшимися экскурсоводами так нахально, будто они сами были их участниками и даже соратниками якобинцев. Схожесть гидов и революционеров, уложивших на плаху головы Бурбонов, была очевидна – им покорствовала толпа и, вскоре, из опасения нежелания быть вовлечённым в очередную кровавую заваруху, Александр стал перемещаться по культурному центру мира самостоятельно, а проводником ему служили названия улиц, зданий, музеи, не утратившие память и потому воскресающие события, произошедшие здесь много лет назад и подробно запечатлённые в романах замечательных французских писателей. Обошедши исторические кварталы центра Парижа, он выбрался и на окраины, очень отличающиеся от внутреннего блеска столицы Франции. Здесь царили свои законы, порядки — грязь этих закоулков поражала своей привычностью к ней вросших в скопища мусора, домов, лачуг, притонов и людей, для которых эта нескончаемая свалка служила жильём. Всё это происходило совсем рядом с блистающими чистотой улицами и буквально накрахмаленными фасадами домов центра европейской культуры. На первую же его прогулку по трущобам Парижа обитатели здешних закоулков отреагировали по-приятельски, затащили в компанию потрёпанных соратников будущего Робеспьера и со словом «камрад», налили полнющий стакан вина цвета знамени французской революции и всех остальных тоже, которое он, успев подумать: «Прям как у нас»  и улыбнувшись этой мысли, смело выпил. Вдоволь нахохотавшись над его желанием поговорить после выпивки, не зная ни слова по-французски, новые друзья налили ещё, и, всё также веселясь, вытолкнули его из среды своего обитания на одну из центральных улиц, и сразу же растворились в зазеркалье великого города. Он же, благоухающий сивухой и навсегда запомнивший запах тлеющей искрами будущей революции помойки, почувствовал в себе веселие от разгадки тайны парижской клоаки, эдакий кураж посвящённого будущее цивилизации неандертальца (отчего тот и стал тупиковой ветвью человечества), и ноги сами повели его в кабак на поиски продолжения знакомства с изнанкой блестящего города.  В кафе ему показалось неуютно после простора стихийной свалки мусора и людей,  их громкой детской радости новому человеку. Здесь все слонялись в одиночку, приставали к проституткам, горланили больше, чем пили, душевный огонь этих пьянчуг давно угас, они пытались его возродить, чудили, как им казалось, очень весело, но Александру виделась натруженность и показушность этого разгула, и он впал в русскую задумчивость о смысле жизни, и скоро пришёл к заключению, что на помойке жизнь протекает веселее, праздничней, вольготней, без обмана себя и окружающих, там всех принимают и наливают и не боятся следующих дней, зная, что завтра свалка наполнится свежим мусором и новыми бродягами, уставшими от благополучной, но тоскливой жизни большого города, а, значит, будет полыхать огонь и продолжаться беседа. Он отправился искать вход на свой остров отдохновения души, где среди беспорядка и нечистот под рваными одеждами обывателей тех мест кипела благородная кровь «гаврошей», которые жили достатком неистребимых коммун, в радости и веселье, вдалеке от шикарных домов и уютных квартир, наполненных одиночеством людей, отвергнувших братство и человеколюбие. Найти путь, которым его вывели на площадь, оказалось непросто: узкие проходы между домами приводили не туда, а на такие же опрятно-противные улицы, и нигде не виделось свалок и даже не слышалось запаха дыма. Может быть, это ему показалось, но одежда его ещё носила на себе чудный запах обгоревших костей, он принюхивался к нему, чтобы не забыть, и, как заблудшая собака, метался между домами на улицах и переулках, пока, вконец измученный, не присел на ступени многоэтажного дома. Закурил и вдруг почувствовал сдавленную духоту воздуха этих чистеньких улиц, зажатых между высотными зданиями; это нагромождение стекла и бетона поразило его своей неискренностью в беспомощности своей несвободы, мишурным блеском несостоявшегося уюта. Осколки разбитого стекла в витрине магазина напротив, в образовавшуюся дыру которой, со свистом всасывался утрамбованный свинцовым небом кислород, казались весёлой, живой мозаикой на теле мёртворожденного истукана. От нехватки кислорода, хрипами уносящегося в чёрную дыру разбитого окна, он почувствовал озноб в теле, тошноту и повалился боком прямо на крыльцо перед домом. Успел только заметить, как вслед его падению стали рушиться дома, звонко грохоча разрывающимися переплетениями стекла и бетона, а улица под тяжестью этого каменного обвала прогнулась и лопнула прямо посредине крыльца, где он сидел, и все обломки громадного города покатились в развёрзшуюся бездну так быстро, что уже через мгновение наступила тишина. Но и в тишине преисподней, куда закатились обломки городских построек, ступая по останкам цивилизации, он продолжал поиски горящих помоек парижских окраин, но находил только пыль, битое стекло и развороченные куски бетонного монолита с торчащими из его боков покорёженными прутьями арматуры. Прямо в лицо ему задувал неземной, пустой ветер, не давая вдохнуть быстро проносящийся воздух, и он стал искать укрытия и, наконец, влез в грот из обломков кирпича, но и здесь бестрепетный воздух тоже отказывался заполнить его лёгкие. Он прилёг в уголке пещеры, образовавшейся из обломков цивилизации, и стал пропадать в белесый туман какого-то сновидения, но налетела птица и заколотила, захлопала крыльями по лицу, и, пытаясь её отогнать, он принялся махать руками, открыл глаза и увидел женщину, что, лопоча какие-то французские слова, теребила его щёки. Он прозревал медленно, суча в воздухе руками, но озабоченное лицо женщины проступило уже совсем чётко, её руки оказались теплы, не хлопали, как птичьи крылья, а мягко растирали виски, убирали испарину со лба, она щебетала незнакомыми, но уже становившимися приятными словами. От этого участия к его слабости задышалось вольно, и от глубокого вдоха он сразу окреп, поднял голову и сел на том же крыльце, с которого провалился в катакомбы адова подземелья. Все постройки вокруг оказались целёхонькими, и только дырка в стекле витрины магазина напоминала о начале крушения цивилизации, но этот новообразовавшийся мир дополнили серые глаза женщины, с любопытством оглядывающие его лицо. Полностью оказавшись в сфере влияния этого взгляда, он позволил поднять себя от земли и повести за собой между домами, неожиданно уцелевшими в привидевшейся ему катастрофе. Он шёл, поддерживаемый под руку своей спутницей, и удивлялся прочности мира, сумевшего так быстро восстановить своё обрушение за столь короткое время его отсутствия в нём. В памяти сохранились останки этих зданий, кусками развороченного бетона обрушившихся в глубины Земли. Он хотел спросить об этом свою спутницу, но почему-то знал, что его не поймут, и потому покорно следовал за своей благодетельницей. Они пришли к дому, окружённому ветвистыми деревьями, и вошли в квартиру на первом этаже, где его отвели в ванную комнату, раздели и погрузили в мохнатую пену какой-то жидкости, и он лежал в этом шуршащем тепле, не шевелясь, боясь сдунуть пузырящиеся шарики на носу, не хотелось нарушать каких-то благих намерений собственного пленения. Но тут исчезла вода, захлопала, лопаясь, пена на теле, он догадался включить душ, ополоснулся, переоделся, в поданное хозяйкой чужое бельё и вышел из ванной прямо к столу, накрытому у расстеленной постели. Хозяйка знаками предложила ему еду, расставленную на столе, но он только лишь выпил бокал вина, и его тут же сморил сон, крепкий от пережитого потрясения и спокойный счастливым избавлением из подземного Тартара. Хозяйка подложила под его голову подушку, накрыла одеялом, и всё исчезло, но теперь уже не провалилось в бездну, а воспарило в его сне над красивыми лужайками и садами.

Проснулся Александр среди темноты ночи и услышал рядом лёгкое дыхание женщины. В нём возбудилось желание, и с содроганием в сердце он придвинулся к теплу женского тела. Она в сонном порыве, открыла свои объятия, не сознавая ещё чужеродности приблизившегося к ней мужчины, но, когда в неё вошла причина его стремления к близости, затрепыхалась, желая высвободиться, но, ощутив мощный напор мужественности, покорилась этой силе и, вначале ослабев, сама впала в неистовство самозабвения страсти. Он ощутил, как внутри её тела бьётся порывами крови сердце, пытаясь, будто впервые, вместить в себя всю его растревоженную грусть, а затем с дикой радостью выталкивая из себя тугую мужскую печаль, чтобы вновь и вновь, со страстью последнего вдоха втянуть в себя всю мощь мужской плоти.  Она билась своим лоном о его берега так, что, прижимаясь к ней, он невольно ощущал нехватку своего напряженного сочувствия, входящего в неизмеримые глубины её чрева. Он старался – терзал её губы поцелуями, сдавливал упругие бёдра руками, в секунду последнего содрогания их тела слились в тугой ком, который  в сладкой истоме своей утомлённости со стоном, медленно расползся по постели. Они так и заснули, оставив уже безвольные руки и ноги переплетёнными меж собой.

Проснувшись, уже при свете окон они продолжили своё знакомство, менее эмоционально, но осмотрительно, движения их стали увереннее, появились слова, и даже в изнеможении страстной истомы они вглядывались в выражение глаз напротив, ища и находя в них искры растревоженного внимания своим изнемогающим чувствам. Отношения их, из милосердия со стороны женщины и повиновения этому безграничному чувству Александра, всего за одну ночь выросли до близкого родства, скреплённого переданной энергией, накопленной в период незнания существования такого жадного ожидания друг друга, этих событий, которые сразу вытеснили из памяти прошлые, мелкие, знакомства и свадьбы, громкие имена и тихие мечты, как им теперь казалось, — навсегда. Всё было вновь: ещё никто из любовников не знал последующих изнурительных сцен ревности, которые появляются из вырождения новизны,  каждый вздох любимой тревожил душу, трепет её тела проносился страстным ознобом боязни не быть услышанным любимым человеком. Они долго не вставали с постели, боясь потеряться в зыбком свете начинающегося дня. Так продолжалось до самого вечера, краткий сон переменялся на страстные объятия, счастье бездумия освободило их головы от забот, и прошлое осталось за затворёнными дверьми, настоящее пыталось просочиться сквозь толстые портьеры, закрывшие проёмы окна, но так робко, что оставалось незаметным, будущее не могло о себе напомнить – они не чувствовали даже голода, и только редкое шуршание шин авто по асфальту, а может, просто легкомысленный шелест листьев по ветру заявляли о другой жизни, но эти очень слабые звуки не могли доказать право своего вмешательства и подавлялись восторгами страсти. Но к вечеру они всё-таки поднялись, искупались в ванной и теперь с любопытством детей, разодетых на праздник, разглядывали друг друга, не узнавали и мило смущались своих же взглядов. Как и прежде ничего не понимая, но уже внимательно слушая щебетание Мишель (так её было нужно называть), он, совсем не притворяясь никем, никуда не торопился, ощущение покоя, нашедшего его душу сразу после всех катастроф, уже не покидало квартиры, где они устроились закусить теперь уже за столом кухни. Несмотря на обыденность обстановки, праздник продолжался, в глазах Мишель расцвела радость от их встречи, теперь уже настоящая – женская, совсем уже не милосердная, а готовая защищать свою неожиданную, может быть, ещё не любовь, но всей страстной нежностью она уже стремилась к своему гостю, ею пылал взгляд, почти беспрерывно обращённый к лицу Александра, смущённому от такого трепетного внимания.

Только к вечеру следующего дня, когда окружающее пространство пережило свою нереальность и стало обрастать очертаниями предметов и собственных движений, до того растворённых в ненасытности любовной игры первой встречи, они вышли прогуляться на воздух улицы. Сумрак уже заворожил листья платанов, и они, подсвеченные огнями, исходящими из окон домов, образовали сказочную аллею, по которой пара потерявших прошлое людей двинулась на поиски утраченного времени. Они очнулись у  разбитой витрины магазина и крыльца, на котором нашёлся, теперь потерявшийся для целой страны, туристического бюро и неверной жены мужчина, нынешний спутник, закутавшейся в мягкую, ворсистую кофту, женщины, которая вовсе не желала его воспоминаний о прошлом, пусть даже самых коротких, но существовавших когда-то без неё. Всё это его прошлое и слетело, тем самым прошедшим временем, в преисподнюю, откуда она и извлекла расколотые части этого существа, скрепила их своей любовью, и теперь имела полное право на его жизнь.

В наступившие после романтического затворничества дни она доказала это своё незыблемое теперь право на  присутствие любимого мужчины в своём доме. Выправила Александру французские документы, определила на курсы изучения языка, накупила ворох всякой нужной и никуда не годной одежды, словом, восстановила его права гражданина, правда, в другой стране (как удалось добиться такой милости, для никому неизвестного человека – секрет свободного мира, где годами ожидают только вида на жительство), и он тоже признал верховенство её заботы и не противился притязаниям своей владычицы. Эта неволя совсем не тяготила нового гражданина Франции, он давно сумел освободиться от мужского самолюбия, оказавшегося ненужным в чужой стране, ему не перед кем было играть роль главы семьи, здесь отсутствовали родные и друзья, впрочем, и дома он довольствовался неполноценным участием в семейной жизни и,  сбившись  со счёта, перестал вести учёт любовников своей жены, радуясь их неопределённому положению в доме в сравнении со своим легальным статусом мужа. Тут его никто не угнетал, наоборот, заботливость Мишель была непривычна, загадочна,  он пытался отыскать причины этой нежной опеки, не находил и втайне признавался себе, что ему нравится такая жизнь и, наверное, после кошмара встреч и проводов милых друзей бывшей супруги он заслужил, наконец, тихое счастье единения с женщиной. После узнавания смысла новых слов французского лексикона он постигал и разочарование из-за невозможности выражения новых чувств, переполняющих его сердце в общении с Мишель, скудным набором выражений чужого языка и добавлял нежные слова родной речи, и таким смешением говора вызывал восхищение в глазах любимой. Но ему уже недоставало восторга глаз, хотелось покорить душу женщины, чья жертвенная преданность не вызывала у него сомнений и требовала от него ответных действий. Его обучали языку, давали пищу и ночлег, одаривали страстью любви, ничего не требуя взамен, и это не то чтобы настораживало, но беспокоило не хуже измен далёкой, не совсем забытой, русской жены. Вскоре языковой барьер остался позади и Александр понемногу стал расширять ареал своего обитания. Денег у него не водилось, никто не задавался таким вопросом его потребностей, и он, не жалуясь, бродил по улицам, посещал бесплатные выставки, уличные вернисажи, болтал с художниками, наводил справки, где можно увидеть картины непризнанных гениев, живопись увлекла его воображение, он вспомнил, что и сам раньше неплохо рисовал, а в школе посещал кружок изобразительного искусства, и скоро сам сделал пару карандашных набросков  витрины магазина с разбитым стеклом, с которой началось его видение нового мира. Художник, знакомый уже совсем по-приятельски, зацокал языком, увидав его работы, выказал своё отношение к творчеству довольно доступными словами: «О, ля-ля» и предложил заходить в свою мастерскую, чем наш начинающий француз и рисовальщик не преминул воспользоваться.  Когда хозяин дома, где находилась мастерская, преподал Александру несколько приёмов графического искусства, определив, по его карандашным эскизам склонности и манеру рисования,  ученик вдруг вспомнил уроки старого школьного учителя, и рука с кистью пошла уверенно, и в отсутствии своего друга он перевёл свой набросок в акварель с таким прилежанием, что вернувшийся владелец мастерской выразил удовлетворение  качеству его новой работы. В картине ощущалась философская зрелость композиции, и акцент, чётко обозначившийся разбитым стеклом витрины, порождал ожидание последующего разрушения основания человеческого благополучия. Автор предвкушал катастрофу, которой он был свидетелем.  В осколках стекла, хаотичности их расположения, виделся скорый крах всего здания, а с лица, сидящего на ступенях человека смотрел страх наступающей угрозы вселенского разрушения. Шедевр скрыли до времени его полной законченности, но потом выставили на улице среди работ Жюля, так звали нового друга, и уж как-то совсем скоро картина была куплена смотрителем одной из столичных галерей. Вдохновлённый успехом, Александр сделал ещё несколько графических набросков, вспомнив в них свободу окраин Парижа, и уже хотел начинать их акварельное написание, но произошло событие,  которого он совершенно не ожидал, уверенный, что такие  мрачные потрясения были возможны только в далёком прошлом и больше никогда не повторятся.

Полный творческих замыслов, от мысленного метания среди которых его раскачивало по дороге к дому, а может, просто от выпитого вина, чьим янтарным цветом они с другом щедро помыли путь к вершинам признания, он появился на пороге квартиры и удивлённо уставился, ещё отсутствующим в этой жизни взором, на выскочившего  из спальни мужчину, со скомканными штанами в руках, улыбавшегося во весь рот, и лопочущего слова похвалы в адрес, он не мог ошибаться, его жены. Мужчина был очень мелок в своих физических пропорциях, и Александру спьяну казалось, что он попал на представление и перед ним разыгрывают комедию, где участвует этот карлик. Он даже попытался улыбнуться, подыгрывая артисту, но что-то не ладилось с декорациями в этом театре одного актёра без штанов – квартира напоминала о Мишель, а значит, предполагалось её участие в этом спектакле. И льстивые слова этого комедианта, несомненно, предназначались ей. А говорил  актёр о чьей-то замечательной жене, готовой помочь в трудную минуту старому другу, и что он очень рад познакомиться с её великолепным мужем, о котором она так много рассказывает и всегда только хорошее. «Что же здесь происходит?» — думал муж, слушая нежную речь карлика, где с тёплым вниманием описывались душевные качества его жены. «Зачем мне всё это знать?» — была его последняя мысль перед тем, как маленький мужчина закончил свое славословие, влез в штаны и, прошмыгнув мимо него, исчез за входной дверью. Вослед за пропавшим карликом на сцену взошла Мишель, она удивлённо вскинула брови и сразу потускнела лицом, её осенило, что нежные слова малыша предназначались Александру, присутствие которого не предполагалось по домашнему сценарию, а вовсе не ей, и сразу же полился поток, нет, не слёз, слов к благородному сознанию мужа: «Понимаешь, Саша, у Клода больна жена, и как тебе объяснить, не может выполнять супружеские обязанности, и он зашёл ко мне, и я не смогла отказать старому другу. У меня нет никаких чувств к нему, я люблю только тебя, но милосердие к ближнему заставило пожалеть его. Жалость, и только она, больше ничего, клянусь Саша. Он не может пойти к проституткам, у него принципы, и потом почтенному человеку, занимающему определённое положение в обществе, не следует так поступать. Этого не поймут». — «А к тебе значит можно? К чужой жене придти – нормально, а к проституткам опасно. Она лучше, милосерднее проституток. И мой статус всё понимающего мужа тоже высок. Но мне хотелось бы дознаться  этого самому, одному, без мнения общества и карликовых мужиков, пусть даже очень почтенных», — думал вслед её словам Александр. Мишель ещё что-то говорила о нравах той страны, в которой ему довелось нынче жить, где нет дикости и люди стремятся помочь ближнему в беде. «А тем, что пьют дешёвое вино у помоек, им кто поможет, или они дальше от вас, — подкралась совсем чужая мысль и продолжила бессловесный ответ. – Да, я дикарь, но жена, по-христианским канонам, должна быть одна, и муж у неё тоже один. Милосердие – это же не надобность переспать с каждым, кому тяжело нынче озабоченным жить. Эдак можно всё перепутать, где блядство, а где жалость. Ваш карлик за милостью не к старушке богомольной обратился, а выбрал  покрасивее, помоложе. Пользоваться чужим сердоболием не значит быть уважаемым человеком. Мог бы в гостиницу позвать, так нет, не желают тратиться – на халяву норовит, с домом, с кроватью, мужу поулыбаться со штанами в руках, о трудностях побеседовать, только кофе не спросил. А когда они кофе пьют: до или после, как поспят с чужой женой? – возник дурацкий вопрос. – То-то он и ждал, когда предложат пообедать, и штаны не одевал, в их великодушной стране порядки такие заведены. Это у них, видимо, знак уважения особый, смотри, мол, как я твою жену обожаю – свою  больную оставил на Божье попечение, а сам к твоей в постель нырк и моё почтение доказываю и тебе тоже. Радоваться должен».

Но его чисто русские мысли прервались с последними словами жены о человеколюбии. Огорчённая невосприятием оправданий, возвышающих её благородный поступок, она оделась и ушла на кухню варить кофе, и он правильно угадал ожидание карлика, не желавшего надевать штаны, оставаясь верным заведённым в этом доме традициям, бытовавшим здесь в былое отсутствие русского мужа, не покидать гостеприимной хозяйки, не выпив бодрящего напитка после физического истощения. Александр не стал ждать приглашения подменить любовника на традиционном кофепитие и скрылся в дверь, в направлении неизвестном даже самому себе. Просто ушёл, как уходят мужчины, испытав разочарование столь быстрое, что никакие силы не успевают удержать этот порыв отчаяния, его гнев, который исчезает в дороге, но надобно пройти такое расстояние, чтобы в пути провести анализ причины, помрачившей радость прежнего бытия, и на конце тропы своего побега порадоваться избавлению от неволи и широко улыбнуться наступившей свободе. Окончание его дороги к освобождению упёрлось в дверь мастерской Жюля – кому, как не другу поведать восторг внезапно свалившейся на голову воли, с которой ещё неизвестно, что нужно делать. Жюль спокойно принял друга,  выслушал драматический рассказ про карлика, жену и себя, горемыку, и предложил пожить в мастерской, покуда не появится решение этой старой, как мир, проблемы. Они немного, по дружески отвлечённо побеседовали, стараясь обходить стороной неблагополучную ситуацию, приведшую к появлению здесь Александра, выпили крепкого ямайского рома со льдом, и, охладив таким образом, чувства и мысли, – улеглись спать.

Утром он сидел на скамейке, на Елисейских полях, рядом бродили поодиночке и парами беспечные парижане, громоздилось, прицепившись шпилем за облако, французское чудо (или чудище) – Эйфелева башня, а в его голове зрели мысли, с благими намерениями продолжать свою суматошную жизнь. Больше ни к чему жить с Мишель и с другими женщинами: не удалось стать счастливым мужем – будет художником. Всегда легче изображать жизнь, но не так, как делают многие – втихомолку, он будет открыто радоваться ей своими картинами, которые, даст Бог, будет выставлять на улицах и в галереях. Нет, он не возьмётся рисовать человеческое лицо и саму жизнь такой ужасной, как малюют её разного рода авангардисты, но создаст живописный портрет женского непостоянства как трогательную причину возникновения в диком сознании мужчины порыва к творческому мышлению. А домой не стоит возвращаться: женщины везде одинаковы, разница небольшая – лишь бы человек был хороший, а хороших людей мало, вот и ищут, найдут – радуются, но недолго их счастье продолжается, коли начали искать, то никогда не найдут, чем шире выбор, тем больше соблазна промахнуться. У мужиков ещё хуже, каждый второй уже не первый и никогда им не станет, мучается этим, но кто не успел, тот опоздал. Опоздавшие тоже мужики, но любви им достаётся ровно столько, сколько оставляют первые, а могут и вовсе ничего не получить, память у баб хоть и девичья, но первое своё откровение в любви помнят крепко. Навсегда, и поезжай ты хоть в Китай, там ещё хуже – народу валом, от первого до второго такая очередь – не дождаться, и тот, у кого больше, всегда найдётся.

Ладно, башня на месте – значит, он всё-таки в Париже, и Жюль ждёт его в мастерской, и совсем не хочется думать о плохом. Жюлю наплевать на все его семейные неурядицы, он никогда не женился и с успехом пользуется благосклонностью поклонниц своего таланта. У этих фанаток тоже есть мужья, но положить душу на алтарь искусства, а тело в кровать художника они считают такой же необходимостью, как участие в создании живописного шедевра. Женское милосердие безгранично, оно причастно ко всем эпохальным событиям, и улыбка, запечатлённая великим художником на лице Джоконды, со временем превратилась в коварную усмешку над всеми мужчинами, оспаривающими первенство у этих милых глаз, ещё чуть затуманенных страстью минувшей любви, но уже ожидающих нового посягательства на свою вечную женскую невинность, никак не зависящую от всех временных увлечений, уже почти позабытых, а если вы окажетесь достойным соперником всех самцов сразу – навсегда. Да, то, что хотел написать да Винчи, – написано, но, помня о весёлом нраве художника и великолепии его шуток, над разгадкой которых бьются самые серьёзные умы всех прошедших времён от эпохи Возрождения, в этом портрете его гениальность не претендует на оригинальность, – какая может быть новизна в женщине – только временная, обманчивая, не навсегда, а вот Джоконда – она навечно, а улыбка её – зашифрованное послание потомкам, поймёшь – хорошо, потянешься к ней – тебе же хуже. Леонардо предположил испуг на лицах мужчин, взглянувших прямо в затуманенную тайну глаз Моны Лизы, а заметивших усмешку благословил на безбрачие и доверил им написать по времени свои размышления на эту тему. И расположить их в столетиях, днях, минутах, и когда все эти улыбки всем станут знакомы… ничего не изменится – ошибиться  интересней, чем жить праведно. Да и откуда возьмётся святость, коли греха не ведал и в любви не обманулся. Но когда женское вероломство настигает тебя в разных странах и оправдывается на разных языках, ты более других достоин оставить на холсте  впечатления от познания трагедий вселенского масштаба. Что это будет – улыбка, движение руки – определит  время. Только бы созданный самим собою таинственный образ неизвестной женщины не увлёк создателя на поиски ещё неизведанной страсти, затаившейся в глазах этой новой мечты. И тогда новое разочарование взбудоражит в воображении лучшие творческие замыслы.

 

Отрывок из повести «Тайна Утреннего Света»

Проснулся Царёв засветло, мысли роились в похмельной голове, и что-то хотелось припомнить приятное и оно прояснилось – чемодан с деньгами. «Может, приснилось, — подумал он. – Такого наяву не бывает». Ему, как и всем людям творческого умосклада, снились по ночам яркие, подчас жаркие сны, где он, неудачник по жизни, пребывал в фаворе у публики, смеялся над редакторами, целовал красивых женщин, поклонниц своего таланта. Снилось  желаемое, а в жизни всё происходило наоборот – он страдал. Иногда доходило до проклятий тех дней, когда он начал писать и до нынешнего времени, в котором он совершенно потерялся, где новые течения писательского искусства смыли старые классические направления в литературе, надсмехались над добрыми старыми традициями книгоиздательства блестящими обложками современных бестселлеров, если, конечно, это пошлейшее печатное хамство соответствовало такому названию. На этих глянцевых фолиантах красовались голые бабы, убойного вида мужики с пистолетами в руках, текст обнажал несдержанность сексуальных фантазий, перемежающихся с насилием и жестокостью. Слово «гламур» стало означать потребительский вещизм, хотя изначально читалось, как «духовная роскошь». Многие женщины стали именовать себя стервами, почитая в этом слове роковые для мужчин свойства, но, никогда, даже мельком,  не заглянув в словарь Даля, где это слово означает – падаль, с облезшей на боках шерстью, видом которой можно привлечь лишь стервятников. Всё переиначилось – писательская наглость и низменные пороки героев обозначились вершиной творчества. Творческие союзы, захваченные средненькими графоманами, отвергали талантливую личность, как несоответствие своему духовному уродству. Либералы различных мастей проповедовали свободу всех и от всего. Несогласие с сумасшествием толпы явило в дом Царёва нищету, в коей он и прозябал, предпринимая редкие попытки напомнить о своём творчестве редакторам уцелевших журналов. Всюду и везде делалось всё, чтобы лучшие традиции прошлого обратить к народу отражением кривого зеркала – в смех. Но тут, вдруг, а может, всё-таки приснилось? Если чемодан с деньгами, правда, то. А что то? Ведь у него, наверняка, должен быть хозяин. Но сначала нужно проверить. Он сунул руку под кровать. Есть. Что-то глянцевое и холодное как страх, коснулось пальцев. Этот страх перемешивался с восторгом. С деньгами можно будет издавать свой журнал, и печатать произведения тех авторов, которые не изменили классическим формам выражения отношений общества и человека. Не согнулись под навалившимся спудом бульварных изысков литературы нового времени. Хотя какое оно новое это время? Время всегда одно. Оно неисправимо течёт. Вот только в этом времени живут разные люди. Одни творят, другие юродствуют. Нынче в победителях уроды, которые желают уравнять с собою всех остальных. По случаю хаоса в душах людей это им удаётся.  И потому нужен печатный орган, проповедующий идеалы в пику либералам, взявшим в полон прессу, телевидение, прославляющих человеческий срам, мерзость, хохочущих над всем, что ещё осталось нетронутым в светлых чувствах взаимоотношений в обществе и искусстве владения словом. Царёв поднялся, заполз под кровать и вытащил чемодан. Открыл – и при утреннем свете зелень американских банкнот показалась  изумрудной. Что же теперь делать? Слишком много денег, чтобы считать их просто обронёнными. О деньгах у него имелось неясное представление – если они находились, то всегда немного, чаще отсутствовали вообще. И потому невозможно становилось убедить себя, что найденные сокровища могут принадлежать ему, Царёву. Звучная фамилия давала право на эдакую роскошь, но он давно привык к этому  слову как к издёвке над своим тишайшим существованием. Непреходящая нищета уже сделала своё дело – многое в жизни перестало казаться безнравственным, и только работа над написанием романа возвращала его мысли к высоким категориям Господней морали, и он с трудом продвигался под уклон от пути раннего родительского воспитания. Деньги показались тем спасением, которого он ожидал от славы, что вознесётся к нему после публикации в печати последнего, и, как казалось, лучшего произведения. Но рукопись томилась в столе, пухла добавлениями, исправлениями, пока только собственными. Ни один редактор не взялся серьёзно просмотреть текст, а если и брались, то мимоходом, с обязательной припиской при возврате: «Осовременить события, больше движения». Будто в настоящем напрочь отсутствует прошлое. Нужно забыть всё, чтобы насладиться действительностью. А деньги в чемодане – они реальность или же мучительный призрак полуголодного воображения? А если кто-нибудь явится за своим богатством. «Возьму сто долларов, обменяю, отдам Матрёне долг, куплю продуктов и буду ждать визита. Хозяин должен найтись, но за сохранность имущества я заслужил малую толику благодарности», — решил Царёв, выдернул из пачки купюру, внимательно взглянул на портрет президента Америки, закрыл чемодан и задвинул его обратно в укрытие. После этого чисто выбрился, надел свежую рубашку и отправился на рынок. Деньги как-то уж очень незаметно спрятались в кармане брюк, и по дороге он неоднократно проверял их наличие. В обменном пункте, к удивлению Царёва, не придали должного значения сделке. Обменяли и всё. «Видно много валюты водится в карманах наших граждан», — к месту подумал Царёв. Потом он покупал всякую всячину бездумно, бестолково, не торгуясь, и отправился домой с двумя большими сумками, не забыв, однако, прихватить две бутылки водки, ещё не зная зачем, но, желая отметить неожиданный праздник. Соседка с благодарностью приняла оплату долга и, похоже, была рада перемене в жизни Царёва. В гости он пригласил всё того же сторожа из магазина, и после пары стаканов водки разговор принял философский оборот.

— Уважать надо людей, — начал беседу сторож, закусывая ветчиной. – А ныне как – богатых бандитов славят, а добрых человеков гонят. Так ведь недолго и всё доброе, нажитое веками, растерять.

— Ну, а как если человек добрый и с деньгами? – слова гостя насторожили Царёва.

— Таких людей не бывает. Богатство очень одиноко, никто не помнит человека, славят только его имущество. А он есть, ему тоже ласки хочется, но его гладят, а думают, сколько получат за это. Он видит и знает о таком отношении и ожесточается душа его. Найдёт родную душу – рад, а нет, так неисповедимы пути Господа – может всё порушить. Богатство оно редко кому в радость, — сторож оказался не так прост в своих рассуждениях о человеческих качествах.

— А если всё-таки деньги на благое дело употребить? — не сдавался Царёв.

— Благие помыслы они только в начале пути благородны, пока вера жива – в себя, в людей, в Бога. Но после остаётся вера в золотого тельца и тут всем твоим намерениям – хана. Ибо сказано в писании – благими намерениями выстлана дорога в ад, — заключил в библейскую истину своё несогласие гость и налил.

После ухода сторожа Петр Петрович долго слонялся по комнате из угла в угол. Хуже нет, когда, став обладателем ничьих денег, не знаешь, как с ними поступить. Он начал бояться чемодана, его содержимого. Там таилась какая-то неведомая ему доселе власть. Тёмная и страшная, она пугала его своим притяжением. Он задвинул предмет своего страха дальше под кровать и прилёг, желая успокоиться. Но только задремал, ловя уже непослушные мысли, как в дверь вежливо постучали. Царёв поднялся, затравленно оглянул комнату, расстелил одеяло  на постели и пологом опустил его до самого пола, и вдруг вновь присел на кровать, дрожали колени. Стук повторился. На нетвёрдых ногах пошёл открывать. На крылечке стоял высокий, элегантно одетый мужчина. Да, именно элегантно, со вкусом, не то, что нынешнее бритое хамьё. Ровным пробором уложенные волосы напоминали о давней привычке этого человека к аккуратности, глаза искрились добродушием. Что-то знакомое, но очень давно забытое, обозначилось в его облике. «Не из наших мест будет», — решил Царёв, пропуская гостя в дом.

-Так я и предполагал, — заключил вошедший, оглядевшись в комнате.

— Что вы предполагали? — в волнении спросил хозяин.

— Это я так про себя, Пётр Петрович.

— Откуда вы знаете моё имя?

-Такая у меня должность в этом мире – всё знать. Мне даже известно, что вчера вы нашли чемодан с деньгами.

— Но я никому о том не говорил, как же вы могли узнать?

— Знаете ли, оставил у ваших ворот. Страшно тяжёлый оказался, а носильщиков здесь, в вашем медвежьем углу, днём с огнём не сыщешь, а ночью и подавно. Думаю, в этом доме мой давнишний знакомый, Пётр Петрович, живёт, человек честнейший, не пропадёт добро, и предлог будет его повидать, — гость говорил, обращаясь к Царёву, но взгляд его неощущаемо смотрел сквозь, и будто другой мир отражался в нём и слегка завораживал.

— Мы с вами вовсе не знакомы. Не припомню вашего имени и места наших встреч, —  с трудом вырываясь из чар гипнотического  взгляда незнакомца, перечил его доводам хозяин.

— Я имел ввиду будущие наши встречи. Надеюсь, что вы не откажете мне в этом. Имя моё – Леон. Думаю, достаточно для первого знакомства, — протянул руку гость.

— Имечко нездешнее, вы иностранец? – принял рукопожатие Царёв.

— И, да и нет. Происхождением обязан одной стороне мира, проживанием другой. Земной я, не местный, но повсеместный, а имя так – ярлык к содержимому, — объяснился гость.

— Но очень странно – вы бросаете чемодан с огромными деньгами и даже знаете наперёд, что я его должен подобрать. Необычно как-то, согласитесь,  — сомневался Царёв.

— Что тут необычного – один теряет, другой находит. Необходимый порядок. И деньги не такие огромные, всего миллион зелёных. Денег много не бывает, любезный Пётр Петрович. Но своим капиталам я уже счёт позабыл, винюсь. Чемодан-то цел?

— Конечно. Только вот я потратил сто долларов, но я отдам. Опубликую свой роман, получу гонорар и верну сполна.

— Роман, говорите. Читал, неплохо написано, живо. Но печатать этот шедевр, по моим данным, не собираются. Можно я помогу вам в этом деликатном деле? У меня в распоряжении небольшое издательство, так в плане благодарности за сохранность имущества, выпустим книгу. Пусть журнальные крысы лопнут от зависти, когда ваше произведение, в прекрасном оформлении явится публике. Они начнут его ругать, на чём стоит свет, и читатели в ответ расхватают весь тираж. У вас в стране любят битых и немилосердно оболганных, — воплощал в жизнь мечты писателя гость.

— Леон, но позвольте, право же, я не могу сразу всё принять. Очень уж быстры ваши предложения. Нужно будет подумать.

— Не надо ни о чём думать. Всё решено. Давайте рукопись и ждите книгу, а я позабочусь об остальных проблемах. А теперь тащите сюда чемодан. — Царёв вытащил из укрытия успевший запылиться чемодан и открыл его. Леон небрежно глянул на содержимое, будто чемодан был набит опилками и, вдруг, предложил:

— Мне совершенно не нужны деньги, положите-ка их в банк, Пётр Петрович, на своё имя и пользуйтесь процентами с капитала. И деньги будут целы и вы сыты. Сто тысяч оставьте на расходы, нужно время, пока созреет урожай банковских дивидендов. Сделайте так, как я говорю, если вы испытываете ко мне хоть малую симпатию. – Царёв, совершенно ошеломлённый напором слов неожиданного гостя, не знал, что можно ответить на такое безумное предложение. Он просто молчал. Гостю, видимо, стало понятно его состояние, он нагнулся над чемоданом и стал извлекать пачки банкнот и бросать на кровать, потом захлопнул крышку, подхватил чемодан и уже за дверью сказал:

— Я привезу вам карточку вкладчика. Вы незнакомы с банковской системой и вас там могут надуть. Остальные деньги спрячьте сейчас же, покуда никто не увидал этой роскоши и не возбудился алчностью. Богатым быть опасно более чем бедным. До скорого. – И он исчез. Ни шума отъезжающей машины, ни стука калитки, колыхнулся ветер и Леон пропал. Но деньги на кровати остались.

 

Строение  по адресу, пропечатанному в визитке золотыми буквами, нашлось не сразу. Царёв долго плутал, расспрашивая редких прохожих о местонахождении нужного объекта, но никто ничего слышал о таком заведении. Нескоро, но улица нашлась, довольно захолустная, даже не асфальтированная, с грязным арыком на обочине. «У чёрта на Кулишках», — ругался писатель, вытирая носовым платком с ботинок въедливую осеннюю пыль. На двери небольшого, аккуратного, будто бы недавно построенного здания, красовалась золотым блеском вывеска – «Христофор Колумб» — издательский дом. «Дальнее плавание предстоит, — писатель отворил двери. – И чего ради, на краю города, такое заведение открывать и ещё расписывать золотом. Всё равно не найдёт никто». В вестибюле его встретила великолепно обихоженная пустота. Он даже на мгновение замер, очарованный чудесным матовым светом, исходящим будто бы от стен, покрытых обоями, с вкраплёнными на их поверхность светлыми деревенскими пейзажами. На симпатичных пластиковых подставках, в цветочных горшках, топорщились иглами кактусы, а в центре холла, в кадке из великолепного зелёного самшита, росло лимонное дерево, увенчанное крупными жёлтыми плодами. «Как в раю, — подумал Царёв. – Древо познания добра и зла. Обман зрения. Роскошный, аппетитный плод таит в себе такое редкое мучительно-кислое разочарование, хотя полезность его здоровью безусловна. Это и есть величайшая доброта природы – плод, прячущий в своей плоти будущую отвратительную гримасу, на лицах его вкусивших. Оный вкус и есть неожиданность узнавания чего-то, а испорченный портрет часто остаётся навсегда у многих людей, вкусивших от плодов обмана». Но уже через минуту, в удивительной атмосфере предполагаемого отдыха для взгляда вошедшего сюда, из открытых дверей кабинета материализовался образ человека, что в раю не всегда возможно вообразить – абсолютно лысый череп, с выпирающей маковкой на темени, сизый, как неудачно окрашенное пасхальное яйцо, безбровое лицо, трагические, будто подведённые гримом тени под глазами, заострённые кверху уши, раскосый разрез глаз и бесстрастный ко всему взгляд, скошенные в презрительную мину губы. Все эти несоответствия прелестной обстановке фойе издательского дома усугублял нездешний, совсем не солнечный загар, покрывавший, будто пеплом лицо, шею и руки  незнакомца. «В огне обгорел что ли? Медали за отвагу на пожаре не хватает этому типу», — вернулся из райских кущей к действительности Царёв. «Пожарник», однако, довольно громко озвучил имя и отечество писателя и продолжил:

— Ждём вас. Хозяин предупредил о вашем визите. Как вам наш офис? Далековато, зато лишним людям сюда хода нет. Потому чисто у нас и воздух свеж. Лимоном можем угостить прямо с куста и под коньячок. Хозяин ещё прошлым разом от французов привёз. Они хоть и лягушатники, но в коньяке толк знают, что мы сейчас и проверим. Прошу, — жестом заправского лакея указал направление движения обгоревший. В небольшом кабинете он усадил гостя в круглое, вращающееся кресло, повернул лицом к столу и сам уселся напротив.

— Роман, — отвлечённо  проговорил хозяин.

— Да-да, по этому поводу я сюда и пришёл, — ответил писатель, как само собой разумеющееся.

— Нет, Роман – это моё имя, а ваше произведение уже в типографии. Сигнальный номер вам сейчас выдадут, и если что-нибудь не понравится, сообщите по телефону поправки. Всё будет учтено. А теперь для доброго знакомства выпьем чаю, так у нас нынче говорят, начиная застолье, — после оных слов вошла девушка, поставила столовые приборы, поднос с закусками и вазу с фруктами. Царёв замолчал, любуясь ловкими движениями подавальщицы. Они казалось, воспроизводили чудесный танец. Не слышалось звуков стука, предметы выскальзывали из рук и ставали на поверхность стола бесшумно, но от облика девушки исходила дивная музыка, сопровождая ритуал гостеприимства. Красота девушки сияла неземным светом, пронизывающим весь её облик и только взмахи длинных ресниц выдавали её настоящее живое присутствие. «Сказка», — принял условия происходящего Царёв, но тут девушка исчезла, но всё принесённое ею сюда осталось и порыв ветерка, колыхнувший лёгкие портьеры на окнах, как показалось, случился по причине окончания мгновения наслаждения видением. Он уже не мог вспомнить, когда его так завораживала женская красота.

— У этой девушки есть имя? – спросил, вдруг, Царёв, сомневаясь в обычности виденного им сюжета.

— Она приходит, когда нужно накрыть на стол и, наверное, уже ушла домой. Сотрудники все в отпуске – спросить не у кого.  Я вернулся от отдыха по приказу шефа, для срочного издания вашей книги. За удачу, Пётр Петрович, — Роман поднял фужер с каплей коньяка на дне. От выпитого ароматного напитка вскипела кровь и даже нездешняя внешность редактора показалась знакомой и привычной, и если бы не отсутствующий взгляд и улыбка, полная сарказма, можно было бы признать некоторое обаяние его личности. Царёву начинало нравиться приличное отношение к своей особе: «Фаерфас душу излил и тут, пожалуйста, и стол полон, и коньяк французский. Наконец-то», — ликовал алкоголь внутри писателя.

— Вы закусывайте, Пётр Петрович, — прервал его милые сердцу мысли хозяин, – напиток вкусный, но крепкий. Да, нет-нет, вы пейте, это я так предупредить. Сам-то я мало пью, вот и брякнул, не подумав, — видя, что гость опустил бокал, поправился в словах Роман. – Почему не выпить. Хорошо сидим и дело сделали. Домой вас доставят в лучшем виде. За вас, дорогой Пётр Петрович, — бокалы снова наполнились. Чуть позднее, но в этом же добром для него времени, писатель выпивал за себя, за Леона, за мир на земле, за воскрешение своих надежд. Его уже никто не останавливал, и он не замечал, что коньяк в бутылке не убавляется, хотя узнать количество оставшейся жидкости было трудно – стекло винной посудины изготовлено непроницаемо-тёмным. Необычная обстановка вежливости и предупредительности его желаний растормозило действия гостя за гостеприимным столом, и он как следует напился. Но всё-таки, поднявшись из-за хлебосольного стола, сразу задал вопрос:

— А книга? Я должен посмотреть сигнальный экземпляр.

— Она в машине. Идёмте, я вас провожу, — и Роман подхватил гостя под локоток. У подъезда и впрямь ожидал, мягко фырча, шикарный, чёрный автомобиль. Петр Петрович никогда не разбирался в марках авто и, не имея личного транспорта, всегда шарахался от чуждого его пониманию средства передвижения. Эти разнокалиберные железные монстры осложняли ему жизнь – невозможно вовремя перейти улицу, в неподходящий момент окатят грязью из лужи, чего доброго, могут и сбить, покалечить, только потому, что он находится не внутри, а снаружи уютного, недосягаемого его сознанию мира. Роскошь транспортного чуда, дверцу которого отворил Роман, он почувствовал сразу же, как только опустил своё хмельное тело на подушки переднего сидения. Он как бы расплылся по всем загогулинам кресла и даже растерялся от удобства той позы, в которой оказался. Роман прихлопнул дверь, и машина покатилась, как показалось седоку, в неведомую, но зовущую даль. Некоторое время Царёв сидел неподвижно, такая приятная истома охватила весь его организм в этом быстром движении в будущее. Наконец он повернул голову и увидел водителя машины. Шевелюра из густых, торчащих, как иглы дикобраза волос заслонила образ человека, сидящего за рулём: «Что ж это он не пострижётся? Надо же такие волосы иметь, будто куст чертополоха на голове топорщится».

— Вам удобно? – обернулся шофёр, и в его облике мелькнуло что-то петушиное – узкий нос и красные обезбровленные глаза.

— Конечно. Очень. Не беспокойтесь, — промямлил пассажир и стал смотреть в боковое окошко. За стеклом очень резво проносились мимо дома, пешеходы, переулки и обгоняемые автомобили. Но любопытство к облику водителя брало верх над наблюдением картины за окном, и он как бы невзначай посматривал в его сторону и каждый раз всё больше вжимался в кресло и цепенел в его мягком пространстве. Как только он бросал взгляд на своего шофёра, тот оборачивался к нему то кабаньим рылом, с торчащими из пасти грязными клыками, то козлиной рожей, оскалившей зубы в приветливой улыбке или уже упомянутым петушиным клювом. Царёв вжался в сидение, боясь шевельнуться, чтобы не тревожить безобразное наваждение: «Сиди тихо, — говорил он себе. – И вправду коньячок забористый будет».

— Приехали, — косматый водитель открыл дверцу.

— Куда вы меня привезли? — не узнавая местности, спросил писатель.

— На дачу хозяина. Приедет, тогда и разберётесь. Входите, там уже всё готово, — тряхнул гривой волос водитель в сторону калитки, за которой мощённая камнем тропа вела к дому. Когда, проделав несколько шагов по дорожке к дому, Царёв оглянулся на оставшегося за воротами шофёра,  в ответ ему кивнула кабанья голова, едва не коснувшись клыками земли. «Убирайся подобру-поздорову», — подгоняя себя, простился Петр Петрович и уже на крыльце дома ещё раз обернулся. Автомобиля уже не было, а на колу забора восседал чёрный петух и, махнув крыльями, заорал своё ку-ка-ре-ку. Писателю захотелось побыстрее спрятаться, и он рванул на себя дверь дома.

Усилия оказались напрасными: дверь легко отворилась, и Царёв от своего рывка едва удержался на крылечке, чтобы не свалиться наземь. Чертыхнувшись, он вошёл в остеклённую веранду. Никто его не встречал. Он разделся в передней комнате, устроил вещи в шкафу и пошёл осматривать помещение, надеясь отыскать здесь кого-нибудь не похожего на кабана и тем более на козла. Хмель от пережитого страха шоферских превращений выветрился, и трезвый ум искал сочувствия переживаниям оставшимся от ужасных видений. Никого, кто бы скрасил его одиночество, не нашлось, и он присел у включённого телевизора. На экране толпились звёзды какого-то вульгарного шоу, где слова и действия обнажались нахальным бесстыдством. Комната, где уже осмотрелся наш герой, оказалась довольно просторной и была наполнена мягкой мебелью – креслами, диваном, небольшой софой с подушками, и в ней кроме телевизора находился огромный холодильник. Этот монстр, что занимал четверть территории помещения, отливал синевой Ледовитого океана и, казалось, откроешь дверку и разом попадёшь в пространство льдов, где можно встретить белого медведя и толстенного, усатого моржа. Но будущий постоялец дачного дома получил воспитание в старых, добрых традициях, со знанием Божьих заповедей и не лез в холодильник, зная, что забота хозяев угощать, а  гостей терпеливо ждать приглашения к столу. Хотелось выпить, чтобы растворить в алкоголе непреходящие картины звериных морд, которые памятливо высовывались с экрана телевизора, превращая и без того отвратительное телемесиво из полуголых девиц, рекламы прокладок, памперсов и пива, страшных новостей – в свинарник. Протомившись в кошмаре явных и воображаемых видений, озвученных визгами певиц и барабанным перестукиванием однообразных мелодий, восторженными голосами ведущих рекламных роликов, бочками потребляющих пиво мужиков, хранящих последствия неумеренной любви к пенному напитку в памперсах, способных впитать воды мирового океана, Царёв задремал и перенёсся в ареал, где обитали живые люди, нормально одетые и говорящие на понятном наречии. Где-то в большой и очень светлой зале кругом заставленного едой и напитками стола сидели люди, знакомые и нет, и голос Никитина читал стихи. Сам чтец отсутствовал, но его слова жили в глазах, проникали в сердца слушателей и даже цветы в букете, водружённого в центр стола, повернули свои прекрасные головки в сторону звучащей речи. «Не зря стихотворство называется изящной словесностью», — думал вслед словам поэта Царёв. «Я не один, не один. Слово мой раб, но и мой господин», — выговаривал невидимый автор. «Лучше не скажешь, оттого он и поэт, что ничего похожего нигде не услышишь», — Царёв видел всех сидящих за столом людей, но сам там не присутствовал. А где же тогда он? Такие вопросы может задавать себе во сне только очень уж озадаченный жизнью человек. А действительно, где он? В открытых глазах, прямо против него, образовался небольшой, накрытый стол. «Как в сказке», — решил проснувшийся писатель и осмотрелся в комнате – кто-то же должен собирать эти кушанья, стоящие теперь перед ним. Но в доме ничего не изменилось. На экране телевизора измученно шутил Петросян, и вынужденный зритель переключил канал и, увидев футболистов на поле, остался смотреть игру. Под неторопливый голос спортивного комментатора, грешившего нефутбольной лексикой, подводя погоню за мячом под образы художественного произведения, Петр Петрович поужинал, съев овощной салат, кусочек поджаренной рыбы, крылышко курицы, пирожок с ягодной начинкой на десерт и налил чаю в тонкий стакан в серебряном подстаканнике. Вечеряя, он выпил только две рюмки коньяка из пузатой бутылки, и больше не хотелось. Прихлёбывая горячий, пахнущий лимоном чай, он наслаждался одиночеством, но ему казалось, что и стол и телевизор и кресло, где благоденствовало его тело, находятся в гораздо менее измеримом пространстве, чем комната дачного дома. Все эти вещи и сам он обитали на самом дне необъятного, освещённого чьей-то мощной энергией Космоса и одиноко чувствовал себя только его разум, остальной мир жил своей обычной жизнью, доступной всему живому, но почему-то исторгнувшему из себя – из дальнего, высокого, светлого мироздания неожиданное прибежище писателя. Оторванность от прежней среды обитания пугало, но этот страх не происходил от чувства опасности, и жил отдельно, как субстанция малых перемен в необозримых далях Космоса, ожиданием обнаружения здесь своего присутствия. Чем оно будет и когда это произойдет, оставалось загадкой уже потерянного мира. Но ни мир, ни отсутствующий в нём Царёв, не имели о том никакого понятия.

Лёгким движением портьеры на окне (никак не иначе), это ожидание проявилось в образе девушки, что ещё недавно подавала закуски в кабинете редактора журнала «Христофор Колумб». Она остановилась перед столом, давая писателю время убедиться в достоверности своего присутствия. Да, несомненно, это была она. И если даже перед ним находился призрак, он в точности воспроизводил оригинал. Девушка, помедлив,  взмахнула пушистыми ресницами и спросила:

— Петр Петрович, вы чего-нибудь желаете ещё?

— Только вашего присутствия, — хотел было ответить гость, но не сумел вымолвить такие дерзкие слова и задал несколько неумный вопрос. – Вы ведь недавно присутствовали на нашей встрече в редакции? Когда вы успели попасть сюда?

— Где скажут, там я и должна находиться. В том месте, где это необходимо. А как туда попасть – не моя забота, — очень туманно объяснилась девушка.

— Но как-то это всё должно происходить, — не унимался Царёв.

— Должно и происходит, не изменяя ничего вокруг, невидимо, незримо. Вам лучше того не знать, а принимать всё как есть, готовым.

— Отчего же такая тайна. Я живой человек и желаю ясности в происходящем здесь, со мной.

— Одного вашего, пусть даже большого, желания недостаточно. Тайны не для живых людей. Радуйтесь тому, что есть сегодня. Горевать будете потом.

— Я хочу знать всё и сейчас, — торопил события Царёв.

— Невозможно. Сейчас только радость проживания на земле. Забудьте, о чём мы здесь говорили. Наслаждайтесь жизнью. Вы, конечно, сегодня очень устали. Наверху приготовлена постель. Если я вам   понадоблюсь, подумайте о том, — девушка, легко ступая, прошла за спину Царёву, и когда он обернулся – исчезла. Основы мироздания восстановили свои позиции в Космосе, и приделы его успокоились и более не пытались нарушать вечную закономерность своего местоположения в великом пространстве мирового океана.

— Одно лёгкое дуновение ветра, трепет портьеры, взмах пушистых ресниц, — облекал в поэтические строки своё изменившееся настроение гость. – Опять не узнал, как зовут это неземное существо. Обязательно нужно будет спросить имя, — налил себе коньяку писатель. – Неплохо было бы с ней подружиться, — какие более поздние отношения имелись в виду, он пока не предполагал.

— А зовут меня – Ада, — пропел за спиной лёгкий ветерок, и невесомые ладони коснулись плеч. Он напрягся так, что рюмка, с налитым в неё коньяком, задрожала, и содержимое расплескалось по столу.  Будто электрический ток пронзил его тело, заставил содрогнуться и, собрав на телесной периферии всю отрицательную энергию, ушёл через дрожащие нижние конечности в пол, в землю, в преисподнюю. Волнение не давало вымолвить слова, все части тела неожиданно полегчали, нежное тепло прилило к щекам и конечностям – то созидательная энергия заполняла освободившееся пространство. Ада присела на локоток кресла, погладила Царёва по голове, и он почувствовал, как волос вздыбился навстречу движениям её ладони. Неодолимая сила влекла к ней всё его существо, притягивала и теснила и бездонная глубина внезапно опустевшего сознания не могла противостоять этому обжигающему напору. Рука его потянулась к талии девушки, обвила стан, и истома чувств растворила последние проблески разума в мощном потоке горячо забурлившей крови. Однако девушка легко отстранилась, оставив полыхать в кресле безумную мужскую плоть, оправила на себе великолепное вечернее платье сиреневого тона с серебристой блёсткой и пояском нежно-медвяного цвета. Открытые плечи, по которым распушился тёмный волос, оттенивший точёную мраморную шею, с которой струйкой в ложбинку между чуть прикрытых платьем чудных холмиков, стекала золотая цепочка, дразнили мучительной тайной и писатель, подталкиваемый биением сердца, начал подниматься с кресла.

— Девушек в начале встречи угощают, Пётр Петрович, — улыбнулась Ада и придвинула к столу кресло, пустовавшее у окна, несколько остудив пыл писателя.

— Да-да, конечно, — смутился, приходя в себя, Царёв. – Но я то, собственно, здесь гость, — искал оправдания он.

— Но глоток коньяка вы всё же можете налить, — попросила Ада. Петр Петрович ухватил, дрожащей рукой, пузатую ёмкость и набулькал под самый верх,  стоящий с другой стороны стола бокал.

— Да, — пропела девушка. – Вы уже давно не бывали в обществе женщин, Петр Петрович. Разве можно столько выпить. Поднять и то будет тяжело, – она поднесла ко рту бокал и пригубила коньяк. – Вкусно. Может оттого так приятен этот напиток, что рядом находится мужчина? Давно не сидела так близко с живым человеком.

— А как же редактор, сотрудники? – не понял гость.

— О, это совсем другое. Мы редко видимся. Только по службе. Никто не приглашает меня за стол.

— Удивительно. Красивая девушка скорбит о нехватке кавалеров. Где же вы живёте, если у вас всё так плохо.

— В местах, хуже которых не бывает. Но к чему этот разговор, вам сейчас хорошо?

— Да. Но я хочу как-то помочь.

— Помочь? В чём? Разве вы могли оказать помощь себе, когда нищенствовали? Когда вас унижали и оскорбляли ваши лучшие помыслы? Теперь вы имеете право ответить тем же образом. А вы о помощи. Кому? Уродам, что измывались над вашим творчеством. Они прекрасно знали, что делают. Теперь ваш черёд известности и славы, пользуйтесь. Потом не удастся ничего. И обо мне жалеть не нужно. Счастье коротко. Приласкаете сегодня, и я буду благодарна, откажитесь – тоже ничего не изменится. Спешите. Удача соизмерима только с потерями. Сейчас всё, потом – тьма и навсегда. За вас, — Ада приподняла бокал. Царёв не отводил взгляда, ловил каждое движение и слово девушки. Он видел и не видел её; ему казалось, что она продолжение экрана телевизора, до того необычно смотрелась одежда, движение рук, губ расходились со звучанием слов, их смысл заметно отличался от влекущей к себе, уходящей в разрез платья, ложбинке, куда стекало золото цепочки.  И вот девушка поднялась, отошла к окну и наклонилась над  магнитофоном и сразу же полилась музыка – чувственная, тягучая, как боль нерастраченной любви. Она проникла всюду, дальше, чем возможность суметь быть просто звучанию. Смелым наваждением были эти звуки. Среди них танцевала Ада. Наверное, так двигались в танце богини Олимпа, а может, феи цветочных лугов. Царёв врос в кресло, от него остались только зрение и слух, что ловили движение и музыку танца. Время тоже остановилось в глазах, и сколько мгновений длилось блаженство созерцания,  судить было трудно потому, что когда всё разом исчезло – и музыка и девушка, казалось, прошла эпоха, и наступила такая тишина, что его одолела боязнь даже малого движения, и лишь губы приоткрылись, и вымолвили, вымолили одно слово, что сохранила память из прошедшего времени: «Ада». Откуда-то сверху, будто с небес, ответилось: «Поднимайтесь сюда. Укладывайтесь. Я потом к вам приду». Выйдя в сени, хотя желания покидать уютную комнату, наполненную ещё не остывшими чувствами, не только не возникало, но даже не хотелось допускать мысли, что где-то наверху может существовать ещё одна Ада и всё произошедшее повторится. Он в полутьме    поднялся по лестнице в мансарду дома, где всё было готово к безмятежному отдыху. Большая, резная по спинкам, кровать звала к себе белоснежной простынёй и приоткрытым над ней светло-голубым одеялом. Расписанные синим узором, высоко взбитые, подушки обещали сладкий сон. Покой этого уютного уголка в царстве Морфея подчёркивался мягким светом настенных бра и непроницаемо- тяжёлыми занавесями окон. Петр Петрович прошёл к постели и, вдруг, в зеркале увидел своё жалкое отображение. Заношенный, купленный давно и навсегда пиджак, под ним рубашка с остатками стального цвета, ставшего от времени безразлично-серым и к этому всему одряхлевшие штиблеты с истёртой желтизной на боках, на них спадали чёрные штаны больше похожие на рабочую робу. «Светский лев. Покоритель женских сердец», — он приблизился к отражению и всмотрелся в себя. На него глянула лицо с уже проросшей щетиной по щекам и подбородку, обрамлённое небрежной «писательской» причёской. Отпрянув от зеркала, уже в отдалении уловил в нём силуэт ещё могучей, не согбенной невзгодами мужской фигуры, успокоился и, начав раздеваться, осознал, что к богатству нужно привыкнуть, а пока даже с крупной суммой денег в кармане он ведёт себя по-прежнему – плохо одет и потому никто не испытывает к нему должного уважения. «Привычка – вторая натура», — шаблонно пронеслось в голове, и он нырнул под одеяло в ожидании необычного праздника, радость которого должна основательно переменить его жизнь. Каким жарким фейерверком вспыхнет темнота, но в центре вздрогнувшего света обязательно будет присутствовать женщина – Ада.

Нежность свежего постельного белья успокоила сумятицу его мыслей, и невольная дрёма растворила реальность ожидания праздника в неясных картинах надвигающегося сна. Когда что-то лёгкое, как продолжение детского сновидения коснулось его груди, он сразу же очнулся и ощутил, проникающее в глубь тела, тепло женских рук. Он замер, но темнота начала оживать, и тело задрожало в унисон её пробуждению. Сразу вспомнилась юность, и только грудь женщины упругим жаром коснулась его рук, объятия обратились страстью, и он вжался в долгожданное тепло всею мужской силой и лёгким облаком закачался в необременённом временем пространстве. Он то проваливался в самые глубины блаженства, то возникал на мгновение в яви, пытаясь осознать, что такое происходит с ним, но тут же пропадал в чертогах наслаждения.

 

В половине пятого, вечернего часа, Пётр Петрович вышел  из дома, спрятав, однако, до времени начала встречи, под старым, но ещё вполне приличным плащом роскошный костюм, подаренный Леоном. Перед уходом он, заглянув в зеркало, поразился перемене облика неудачливого писателя на образ уверенного в себе джентльмена, нездешнего происхождения, будто бы не только одежда, но и он сам прибыл из-за семи морей для того, чтобы удивить местную публику своим временным присутствием. Но и под новой, изысканной одеждой билось доброе, страдающее от невысказанности и непонимания, сердце, горела жаждой воскрешения в творчестве и общении душа, и когда у ворот его дома остановился прибывший за ним автомобиль, он, вдруг, понял, что ему дан шанс и должно употребить этот случай, чтобы выйти победителем в схватке за читательский интерес и самому убедиться в надобности своих опубликованных и будущих произведений.

Здание издательства «Христофор Колумб» полыхало яркими огнями, широко  раздвигая осенние ранние сумерки. Асфальтированную площадку перед входом облепили легковые машины разных мастей и размеров. «Что это за народ такой прикатил? Такие авто не всякому по карману», — подумал Царёв и не зря.

У гардероба его встретил швейцар в ливрее с галунами, забрал плащ и, махнув пушистой щёткой по плечам, проводил и отворил двери в зал торжеств. И когда будущий триумфатор вошёл,  то сразу понял, что здесь состоится праздник по какому-то другому поводу, а он служит лишь некоей причиной этого собрания людей.

В большом, ярко освещённом зале стояли столы, накрытые на четыре, шесть и более персон, а за ними сидели расфранчённые, с умопомрачительными причёсками дамы с кавалерами, не уступающими им в желании блеснуть одеждой, лысиной на голове, золотом очков и побрякушками на руках. Он, было, замешкался, желая определиться в этом обществе, но его тут же препроводили на сцену, где редактор издательства, казавшийся ещё более обугленным в белоснежной рубашке и светлом фраке, пожал ему руку и начал призывать публику к вниманию.

Пётр Петрович огляделся, но за ближними к сцене столами не заметил знакомых лиц, и только в дальней стороне зала ему махали руки людей, трудно узнаваемых даже в ярком свете. Но вот у середины зала, у стены, поднялась богатырского сложения фигура человека и приветственно подняла руку. Царёв узнал поэта Никитина и тут же успокоился:

— Не все чужие и свои пришли. Поддержат, если что, — пронеслось в голове, но от чего и зачем его нужно будет защищать, он не представлял.

Пока издатель делал представление книги и автора, а у него оказался голос оратора и талант конферансье, Царёв приходил в себя от первого впечатления своей ненужности на этом празднике и озирался, желая найти людей и предметы, свидетельствующие об обратном. Взгляд его упёрся в постамент, на котором возвышался большущий макет его книги, в развернутом виде, красочной обложкой обернутый в зал, к зрителям. Редактор «Колумба» заливался соловьём, сыпал шутками, возбуждая интерес присутствующих  к происходящему на сцене, и в первую очередь к персоне Петра Петровича. Но необычность явления такого масштаба в своей жизни заставляли писателя  искать и другие признаки внимания личного характера. И он, казалось, находил их в макете изданного произведения, взмахах рук, улыбках на лицах, словах редактора и уже ждал начала своего общения с публикой.

Правда, его смутило внимание семи старцев, сидящих за столом прямо у сцены. Все они были одеты в длиннополые кафтаны,  распахнутые книзу. Седые бороды густо окаймляли благообразные, еще свежие лица с живыми глазами,  головы их прикрывали шапочки из чёрного атласа, похожие на головной убор римского папы. В центре стола, в старинном рогатом подсвечнике горело семь толстых свечей несмотря на яркое электрическое освещение. Совсем не слушая слов выступающего, они говорили между собой, прихлёбывая из бокалов вино и закусывая чёрным виноградом. Разговор явно шёл о виновнике торжества, они обсуждали предмет, часто взглядывая на стоящего в немом ожидании Царёва и даже указывая на него сухими пальцами, вытягивая их из рукавов одежды. Было в их поведении что-то предельно независимое – они пришли сюда не слушать, а обсудить нечто важное для себя. Общество  этих довольно нелепо одетых старцев существовало само по себе, отдельно от человеческой суеты и, судя по бородам и средневековым одеяниям, очень давно – может  сотни, тысячи лет,  возможно, менялось только наполнение кафтанов и ермолок, всё остальное оставалось прежним – мысли, дела, видение мира. «Зачем они то сюда пришли эти мудрецы», — недоумевал  автор новоизданной книги. И, вдруг,  осознал, что эти старики и есть персона грата, определяющие главенство ролей в высоком нынешнем собрании. И его творчество они рассматривают, как объект, подлежащий достройке до необходимой величины, либо разрушению до основания.

— Это от волнения, — процитировал Царёв себе свои мысли о чудных стариках. – Деды, как деды, может, общество какое-то или сектанты-книгочеи, — и тут же редактор Роман передал ему микрофон.

Многое хотелось высказать Царёву и залу и миру, но поначалу он смешался и, только рассказывая о работе над замыслом романа и его написанием, увлёкся, и речь окрасилась живыми оборотами слов и фразами, достойными самобытного таланта писателя. Он жил в словах, извлекал их из прошлого, вдыхал душу, оживляя этим глаза присутствующих в зале, и когда почувствовал духовную связь с небытием во времени, что осталось на страницах книги, прочёл несколько отрывков прошлых мыслей, изложенных в романе, и удивился, вдруг, услышав аплодисменты, которыми, встав, наградила его речь публика.

Писатель одинок и представляет своё одиночество как некую свободу от чужого присутствия в том пространстве, где он живёт и часто не приемлет внимания незнакомых и даже родных людей к своей жизни и потому боится обсуждения своего творчества более чем невнимания к нему. И теперь хлопотливые звуки бурных оваций так взбудоражили слух похожестью на смех, что он, пожав руку редактору, быстро спустился в зал, пересёк его по диагонали и оказался в кресле за столом между поэтом-другом Никитиным и его сестрой Алевтиной.

За уходом автора со сцены к микрофону потянулись критики с якобы своим особым мнением, редакторы журналов долго и нудно расхваливали свои издания, каждое претендующее на исключительность в мире литературы, команды своих редакций, ежечасно отделяющих зёрна таланта от плевел посредственности под мудрым руководством и неусыпным оком главного, чью справедливость трудно оспорить, если он сам оповещает о том с трибуны. Им пытались задавать вопросы о трудностях, возникающих на пути молодых авторов в период роста, невозможности проникновения на страницы популярных изданий произведений авторов без имени или протекции, но дискуссии не получилось, ответ звучал единственный из всех уст:

— Приходите, поговорим, — что  означало, — проходите, у нас свой клуб и свои интересы в нём.

Ничего нового для себя никто не услышал, не узнал, не определился, и потому вскоре все успокоились на достигнутом. И когда на сцене появились дети, одетые в чудные ангельские наряды с крылышками за спиной, публика оживилась, и все глаза устремились на действо в желании отдохновения от напрасных фантазий ожидания нежданного обретения неуловимой славы.

Дети, чьи белые одежды дополнялись золотом кудрей на  прелестных головках, пели, танцевали, исчезали за кулисами и возникали вновь в костюмах герцогов, князей, баронов, фрейлин, а то, внезапно перед взором публики вырастали декорации древнего Рима и маленькие гладиаторы сражались короткими мечами на арене Колизея. Спектакль сопровождался изумительной по звучанию музыкой всех народов, соотносительно ко времени происходящих на сцене событий.

Зрители ликовали, забыв обо всём на свете, они упивались радостью зрелища и чародейством маленьких артистов. И вот, запрятав золотые кудри под красные фески, дети танцуют экзотический турецкий танец, но взмах руки дирижера и уже гарем восточного владыки предстаёт перед глазами ошеломлённых зрителей, где наложницы водят вокруг, восседающего на подушках султана, томительный, как любовное ожидание хоровод, и тела их трепещут под тонкими, узорными покрывалами.

Их сменяют – зажигательное, представляющее целую эпоху танца испанского юга – фламенко, печальная еврейская хора у, освещённой рампой, стены плача в Иерусалиме, чинные немецкие пляски на зелёных лугах Баварии, ужасная по замыслу итальянская тарантелла, сопровождаемая переборами гитары,  стуком тамбурина и кастаньет.

Надменных, даже в танцах, англосаксов сменяют весёлые шотландцы в клетчатых килтах и тягучие звуки волынок, потом сцена будто бы расширяется, вырастает до размеров планеты, и уже разные народности, в своих национальных костюмах, заполняют всё пространство земного шара и от души веселятся небывалому празднику.

Вдруг всё исчезает, и хор среди бегущих декораций дворцов и каналов, исполняет прекрасную песню венецианских гондольеров, и дети выпускают из рук белых голубей, которые, покружив над залом, взмывают, в открывшийся на потолке проём, прямо к горящим в ночном небе звёздам.

Едва последний голубь улетает в ночь, как потолок нависает над залом огнями хрустальной люстры, исчезает сцена, подождав, однако, покуда дети убегут за кулисы, раздаётся лёгкая инструментальная музыка и публика начинает делиться мнениями, ещё пребывая в душевном неравновесии, и выражая громкий восторг полученных впечатлений от необычайно красивого спектакля.

И только очень наблюдательный зритель  заметил, что кулисы, куда скрылись юные артисты, обратились стеной, неотличимой от других стен зала и даже с окном в ночную пустоту.

Но тут появился Леон. Первой из всех, сидящих за столом, его заметила Аля и шепнула Цареву: «Будто снег на голову, этот ваш друг. Не было видно, а тут прямо в центре внимания». Пётр Петрович повернул голову вполоборота и тоже увидел устроителя торжества, в костюме кофейного цвета, белых туфлях, белой бабочкой на чёрной рубашке, идеальным пробором в напомаженных волосах. Его высокая стройная фигура и лицо потомственного аристократа сразу привлекли внимание присутствующих в зале гостей, но он, не внимая взмахам рук и блеску женских глаз, направился к столу семи старцев, присел среди них, как у стола добрых друзей, оставив другим приглашённым право развлекаться, кто как желает и умеет.

К столу, где обосновались друзья героя нынешнего вечера писателя Петра Петровича Царёва – поэт Никитин с сестрой Алевтиной и редактор небольшого литературного альманаха «Камо грядеши» с супругой, началось паломничество любителей автографов с просьбой расписаться на первой странице, уже, невесть где, приобретённой книги. Многие хвалили произведение, ещё только взглянув на обложку, зная заранее, что никогда не прочтут даже авторского вступления к роману. Книга раскупалась, как память о праздничном вечере, своего присутствия на нём, увековеченного автографом самого автора. Так было всегда, везде и всюду – говорились фразы, сменяющие одну пустоту на другую, в этом вакууме пытался вежливо улыбаться автор  романа, прочитанного пока лишь только им самим и, может быть, редактором издательства. Настоящий читатель появится позже, а может и вовсе не найтись, как бы ни были пышны церемонии презентации книги.

Выручил Леон, незаметно присевший к столу на приставленный каким-то строгим и неприятным на вид субъектом стул, объявивший очереди, жаждущей росчерка знаменитого пера, чтобы приходили в понедельник, каждой следующей недели в офис редакции, где писатель подарит желающим свою подпись и даст необходимые разъяснения по содержанию произведения. Разочарованные поклонники отстали, и Леон произнёс тост за литературу, а также за ярких представителей этого жанра искусства, с которыми он имеет честь находиться за одним столом. Выпили, но вопросы относительно праздника остались, и Царёв спросил:

— А что здесь делают эти старики, что приветствовали вас первыми?

— Норбоннские старцы? Покрылись мхом в своих средневековых замках, мало показываясь на людях, я и решил пригласить их сюда размяться, и случай представился важный – выход вашей книги. Они хорошо разбираются в литературе, живописи, изделиях из драгоценных камней, а также могут помочь в переводе и издании книги на Западе, — буднично ответил Леон.

— Почему их семеро и все  так одинаковы в одежде, да и образом схожи? — допытывался писатель.

— Они занимаются одним делом, долго живут, часто видятся и, видимо, потому похожи даже мыслями, в которых великая забота о будущности мира, упреждение нежелательных событий на планете и достижение прогресса в созидании общемировой системы управления людьми. Такие вот они, наши старцы. Пробудут недолго, познакомятся кое с кем и назад в Европу. А мир наш всегда имел семиполярное расположение. Мышление, созидание и разрушение происходит по тому же принципу. Потому их семеро, и освещают их разум семь свечей светом прозрения древних пророков. Пойдёмте лучше танцевать, — и он через стол подал руку Алевтине. Они заскользили по паркету под звуки  аргентинского танго, заполонившие пространство зала жгучей мелодией любовной игры.

— А вы хорошо танцуете, — освоившись в ловких руках Леона, похвалила его легкие, как ветер, и изящные, как статуя Аполлона, движения партнёрша.

— О, если бы вы посетили такое количество балов, приёмов, раутов и всяческих других сборищ человеческого бахвальства, смогли бы кружиться в вальсе с закрытыми глазами, а танго – это просто новомодная скука и не требует особого умения. При дворе несчастной Марии-Антуанетты, погубленной якобинцами, танцы заменили само бытие и полыхали так жарко и ярко, что, увлекшись этой придуманной жизнью, король Людовик проморгал начало революции, а с ней и настоящую жизнь, свою и королевы, — развивал мысль о влиянии танцев на судьбу властителей кавалер и добавил. – И здесь ни при чём возросшее народное самосознание.

— Вы что бывали во дворце Бурбонов? — недоверчиво отпрянула Аля.

— Конечно. Я бывал везде, где богатство и веселье заставляли людей забывать о своем Небесном происхождении, долге и совести. От роскошных торжеств во дворцах царицы Савской, до шабашей большевистских уродов, на вакханалиях древнеримской знати и на церемониальных приёмах китайских мандаринов, на праздниках у хитромудрых византийских басилевсов, на посиделках у турецких султанов, где дымятся кальяны, и воздух одурманен сладким запахом гашиша. Желаете что-то узнать о природе и нравах людей различных эпох, обращайтесь. Только скажу сразу – очень печально такое многознание. Кроме жестокости и страха не остается на земле ничего, что могло бы отвратить помыслы людей к подлому и ужасному. Горстка храбрецов, в разных концах планеты сражается за идеалы Божественного писания, но они все меньше слышимы, а их подвиги уже едва различимы в мире, где царит мерзость разврата, лживость и властолюбие. Белый свет человеческого разума покорён, обращён во тьму и пребудет в оной до конца земных дней. Это говорю Я, — партнёр изящно наклонил даму к паркету.

— Как ваше настоящее имя? — очень всерьёз спросила женщина.

— О, у меня много имён. Разные народы присвоили мне свои звучные названия. Есть имя, которым звал меня Вседержитель в своих чертогах, оно мне дорого и потому меня редко так величают, остальными именами меня наградили люди. Моё самое известное земное имя …, — он наклонился к плечу партнерши, и что-то прошептал, как могло показаться какую-либо нежность, возбуждённую близостью в танце. Однако женщина побледнела, потяжелела в движениях, но партнёр твёрдо держал в объятиях её обмякшее тело и в ритме угасающей мелодии танца, приближался к столу и без всякой угрозы в голосе предупредил:

— Никто не должен знать о нашем разговоре. Пожалейте своих ближних и себя, хотя вы и так ничего не скажете – никто не поверит. А теперь веселитесь и забудьте малые знания, большие откровения ждут впереди, но не вас, — Леон усадил полуживую женщину в кресло, присел сам и предложил налить Алевтине фужер красного вина, так как её немного укачало в танце. Аля опростала большой фужер, до краёв налитый вином, и откинулась на спинку сидения, взгляд её оставался неподвижен и пуст.

Между тем разговор склонился к трудностям издательского дела. Подходившие редакторы жаловались на недостаточное финансирование их изданий, невозможность увеличить объём журналов, платить авторам гонорары, полагая, что организатор пышного, богато оформленного и сервированного (столы ломились от яств и пития) праздника, пожелает помочь им в их высоких стремлениях на благо искусства. На все эти слёзные сетования Леон не ответил ни слова, отвечал на приветствия людей, но никому не подал руки, даже убелённым сединой ветеранам литературоведения, зря они с усилием клонили перед ним негнущиеся спины. Вдруг, он встал и, прощаясь, в двух словах ответил продолжавшим клянчить его милости, нищим пропагандистам искусства:

— Завтра приходите сюда же, вас примет мой зам. Он и решит ваши проблемы.

— Очень вам будем обязаны, — в один голос благодарили редактора.

— Называйте меня другом, не более того. Так же, как обращается ко мне Петр Петрович. За ваш успех, — протянул он руку с наполненным вином бокалом в сторону автора книги, лежащей теперь на каждом столе, среди разграбленных закусок, вилок, ножей, водок, разлитых по скатерти вин и скомканных, грязных салфеток. Царев встал, звякнул бокалом за дружбу и творчество:

— Спасибо, мой друг! Не забуду вашего участия в моей судьбе.

— Моё участие здесь неважно и незримо, но дружба моя вечна, — он пригубил вино. – И нет причин сомневаться в крепости мох дружеских объятий ни до, ни после минувших событий. — Он отошёл в глубь зала и растворился среди гостей и громких разговоров.

Как будто сопровождая уход наблюдателя от сил неизвестных и непознанных, но любимых за щедрость и размашистую неповторимость в создании красивой жизни, появились цыгане, и запела, заплясала вся замученная славословием и злословием толпа, освобождаясь под звуки гитарных всхлипов, от последних наваждений нахождения не в своей жизни. Сидевшая безмолвно Алевтина, вдруг, ухватилась за рукав пиджака Царёва и горячо зашептала прямо в ухо безумные, как показалось герою дня, слова:

— Вам грозит опасность. Нам нужно бежать с этого шабаша. Надо быстрее отсюда уйти. Я должна, должна вас увести, — напуганный поведением сестры, Никитин встал и увёл Алю через двери, ведущие на улицу, но очень скоро вернулся и, наклонившись к другу, сквозь шум цыганской песни-пляски взволнованным голосом прокричал:

— Она не в себе и зовёт тебя. Говорит, что не уйдёт пока не вытащит тебя из этого ада. Я боюсь за неё. Иди к ней Пётр, а что делать решай сам. — Царёв вышел и когда в свете фонаря, среди осенней полуночи увидел лицо Алевтины, где живости  вместо, отразился жуткий страх, исказивший милые недавно черты так, что он содрогнулся, поразившись безыскусной перемене образа женщины, за считанные минуты состарившейся даже фигурой, что согбенным изваянием застыла в бледной желтизне дрожащего света. Не на шутку испугавшись, он уже и не думал о возвращении к веселью, остановил отъезжавшую от крыльца машину и, усадив, потерявшую дар речи женщину на заднее сидение, сел рядом и через недолгое время скорой езды, открыл двери своего дома и ввёл, почти занёс Алю и усадил в кресло. Хотел пойти на кухню, согреть чаю, но гостья вцепилась в него мёртвой хваткой и горячо зашептала:

— Прошу вас закройте двери. Никому не открывайте. Он придёт, и тогда мы погибли.

— Да-да – с волнением, проникшим в голос, ставшим, вдруг, хриплым, зашипел. – Конечно, сейчас закрою и двери и окна. Ворота тоже закрою, — он готов был спрятаться, где угодно, только бы не видеть горящих ужасом глаз на бледном, как смерть, лице женщины.

Когда он вернулся, Аля спала, будто заколдованная каким-то пережитым наяву кошмаром, тени которого и теперь бродили по её лицу, вздрагивали на губах и ресницах. Царёв бережно поднял свою неожиданную гостью и перенёс её на диван, уложил, принёс из спальни пушистый плед и, укутав в него спящую женщину, присел в кресло и задумался о причине такого неожиданного поворота в событиях прошедшего вечера. Но усталое сознание отрицало все попытки сомнений в собственном величии, а поведение сестры Никитина он счёл излишней эмоциональной насыщенностью нежной души провинциальной красавицы. Лишь вяло припомнил, что не называл водителю машины, что доставила их домой, своего адреса и ничего не успел заплатить, как она отъехала. «Странно. Может, кто знакомый был за рулём. Ладно, утро вечера мудренее», — ложась в постель, решил Царёв.

Ночью хозяина разбудили неясные звуки движений, происходящих в доме. Казалось, что кто-то бродит по комнатам, ища что-то нужное, но темнота мешает поискам, и ночная тишина выдавала невидимого гостя стуками о предметы, преграждающие путь к цели. Царёв замер, но не от испуга: он как бывалый охотник старался определить точное местонахождение живого объекта, который пытался в слепом пространстве найти выход или вход. Так и не определившись со свойством звуков, доносившихся, как ему показалось, из соседней комнаты, хотя основания для такого вывода были мизерны – сам плохо ориентировался в новом доме, он поднялся, прокрался в чуть видимом лунном свете к выключателю, резко зажёг свет и не увидел ничего, кроме обстановки и спящей на диване женщины.

Не поверил и пошёл к входным дверям и тут явственно услышал, как они захлопнулись. Он выскочил во двор и увидел, как к калитке пронёсся шлейф необычного красного света, обволакивающий тёмную фигуру человека, которая показалась ему знакомой своею лёгкостью движений. Не отворяя ворот, это красно-чёрное видение проникло на улицу, взмыло и исчезло, осветив напоследок пустые кроны деревьев, спящую улицу и дорожку, ведущую к дому. Можно было бы посчитать виденное сном, но тьма, сглотнувшая призрак, окутала голое тело очевидца осенней сыростью и дрожь внезапной прохлады определила явь ночной прогулки. Он вернулся в дом, заново затворив на ключ двери и, улегшись в тепло постели, задумался о происшествии, но не находя причин его совершивших, не смог вести следствие по верному пути и заснул, так ничего и не заподозрив.

Бесовщина

… И этим утром он проснулся, чувствуя общее недомогание. Нет, ничего не болело, но чувствовалось неприятное напряжение организма, которое усиливалось душевным беспокойством, исходящим от серого света в окне. Всю ночь, во сне, он проплутал по загадочной стране, где толпы обнажённых женщин дразнили его своим вниманием, но не находилось и малейшей возможности уединиться хотя бы с одной из них. И он, продолжая бродить по нескончаемому, пышно разросшемуся саду, пытался отыскать кого-то, даже припомнил Париса, прекрасную Елену и Троянскую войну. Но и с яблоком, тут же свалившимся ему в руку с ветви раскидистого дерева,  он не знал как поступить, вовсе не потому, что некого было одарить райским плодом, а как раз наоборот. Женщины отстранялись от его объятий, обдавая жарким теплом и манящим запахом, исчезали, не давая совершенно приблизиться.

Вконец измученный сновидениями, он проснулся и, огорчённый несоответствием сна действительности, не захотел подниматься и теперь лежал в постели, не желая узнавать обшарпанные стены и мебель своей комнаты, тягостно воспринимая контрасты обыденности и райских садов, где только что побывал.

С недавней поры уж очень навязчивы эти сны, потусторонняя  жизнь, где никакой реальности, сюжеты выдуманы кем-то другим, и почему он должен в этом ночном спектакле участвовать, утром не хотелось понимать. С пробуждением создавалось впечатление, что он действительно бил свои ноги, волочась за всеми этими женщинами, красивыми и не очень, но одинаково влекущими своим кокетством. Больше всего щекотал ноздри возбуждающий аромат женского тела, обещавший наслаждение…

Эти, вначале неожиданные сны, становились привычны и даже, что собственно и тревожило, стали желаемы. Весь день он проводил в мыслях о предстоящих ночных видениях и даже пытался угадать сценарий будущих снов, зарисовывая в него свои желания. Сновидения перестали жить отдельно, они вторглись в его мир и поменяли его сущность, виртуальные ночные похождения оживали и преследовали его разум, как настоящие земные  впечатления и чувства, очень близкие и радостные. Живой  дневной свет уже не радовал своим проникновением в окна, и жизнь не представляла былого интереса. Ещё недавно  увлекательная и плодотворная работа начинала казаться унылой подёнщиной, и потому ещё не совсем отлучившийся в ночную тьму разум протестовал против подмены действительности. Всё, баста. Сегодня же, не откладывая, даже если день будет самым светлым в этой жизни и в дороге ему будут улыбаться самые красивые женщины, он посетит психиатра, расскажет ему содержание своих снов и доверит всю неразбериху в голове и тьму в душе, возникающую поутру, после просмотра видений. Пусть его упекут в психушку, это, может быть, тоже выход из маяты, утомляющей душу, хоть какая-то ясность…

А из чего собственно выход? Из неясности снов и размягчённого осознания действительности? Слабости мыслей наяву? Чёрти что, какой-то бред!  Вот с этой всей чертовщиной он и отправится к врачу.

Доктор принял его, сидя на столе, дурашливо улыбнулся и, оставив на лице эту гримасу, спросил:

— Рассказывайте, с чем пожаловали?

— Кажется, я начинаю сходить с ума, – заявил Иван, поморщившись от вида мерзкой улыбки доктора.

— Обычно так не говорят, — врач почесал округлую плешь, упрятанную промеж длинных, «горшком» стриженных, волос.

— А как они говорят?

— О, они такое говорят, что порой становишься соучастником сумасшествия, и только должность врача не позволяет присоединиться к их миру. Это очень заманчиво – навсегда  распрощаться с нашим дурацким существованием и стать свободным в достижении вершины безумства, в желании моментального перевоплощения в свою мечту, в того кумира, похожим на которого ты всегда хотел быть, и только прояснение сознания, сбросившего путы разума, шелуху запретов, в одночасье разрешило твою проблему. Ты и есть он, и всегда им был, только надо было об этом заявить. Во весь голос, и пусть тебя считают сумасшедшим, но  ты теперь тот, кто есть на самом деле. А вы говорите – «схожу с ума». Стать безумным непросто. Это нужно заслужить. А вы хотите сделать это так  буднично и  неинтересно. Увидеть во сне райский сад – вовсе  не значит в него войти. Вот когда вы поселитесь в нём, и женщины, живущие в этом саду,  станут принадлежать вам, тогда вы просто не пойдёте к нам, а останетесь навсегда жить в том, снящемся вам, раю. Почему вы пришли к нам? Потому что не можете достичь полноты блаженства, манящего видениями ночи, но исчезающего утром. Досадно, и оттого вы страдаете. И пока вы страдаете, я ничем не могу вам помочь. Нет средств, которые помогли бы избавиться от страданий. Вернуть душевный непокой можно, а вот уберечь от этого – увы. Наркотики, алкоголь – всё это временное безумие, оно лишь усиливает страдания в будущем. Парадокс, но пока человек изнуряет свою душу  и тело страданиями – он не считается сумасшедшим, а когда освобождается от нужды в покаянии – становится безумным. Запомните, молодой человек, к нам приходят только нормальные люди, сумасшедших мы находим сами. Счастливые не желают лечиться и протестуют, когда их пытаются вернуть к опостылевшей им разумной жизни. Я не помню случая, чтобы хотя бы один счастливый безумец заявил мне о своём сумасшествии. Ступайте домой и найдите себе земное занятие, недостойное ваших видений. Влюбитесь, работайте день и ночь, изучайте методы голоданий и похудений, купите машину и ремонтируйте её каждый день, не давайте своему разуму отлучаться и заглядывать в виртуальное пространство… Приходите к нам, в конце концов, чтобы лишний раз убедиться в своей маленькой человеческой нормальности, такой нудной и бесполезной.

Иван вышел из клиники и оглянулся на вывеску. Да, действительно, больница. Но с кем же он разговаривал? Врачи такого не должны говорить. Он вернулся, вошёл в тот самый кабинет, но  доктора, с которым он только что имел беседу, не было, а за столом сидел старичок, с остренькой бородкой, востроглазый, да и весь игольчатый, как ёж.

— А где тот, другой врач? Он только сейчас был здесь вместо вас? — спросил Иван.

— Он уже ушёл, — старичок ревниво поджал губу. – А зачем он вам? Пациентов принимаю я.

— А он кто будет? – добивался ясности ответа Иван.

— Консультант по вопросам несовершенства восприятия человеческим сознанием причин его просветления, именуемого в медицине  сумасшествием, —  мудрёно ответил старичок и, сунув палец в рот, свистнул.

Появилась медсестра и вопросительно посмотрела на доктора.

— Возьмите у него анализы жизнедеятельности головного мозга, — велел ей доктор.

— Зачем? Я ведь только спросил о том враче, с которым недавно беседовал, — воспротивился Иван.

— Да, но мы всегда поступаем так, если пациент после беседы с консультантом начинает вновь искать встречи с ним. Это наш метод.

— Но я смогу потом встретиться с вашим консультантом? — настаивал Иван.

— Да, но, возможно, для этого придётся остаться у нас. Не совсем у нас, но в мире, куда имеют доступ только посвящённые, а это вам не за бабами по ночам гоняться.

— Почему вы так со мной разговариваете? Я же просто зашёл убедиться, что здоров и способен жить в среде нормальных людей. Мне показалось, что мы не договорили с консультантом о чём-то важном, потому и вернулся, а вы ерунду несете, и какие-то анализы брать собираетесь. И откуда вам известны мои сны?

— Работа у меня такая. А пришли вы сюда, чтоб убедиться: был ли вообще этот доктор и те слова, что он вам внушал. Может, был, может, нет, но ведь вы вернулись за этим знанием? И сны не только вы видите, их всем кто-то показывает. Они, эти сны, не только ваша тайна, а общая – вселенская. Вот мы и хотим позволить вам разгадать вашу же тайну. Сдайте анализы, и мы будем знать, что вам нужно.

— Какие анализы? Какого чёрта вы лезете ко мне с вашими позволениями, я не нуждаюсь в них. Спасибо за вашу болтовню,  которая всё равно ничего не проясняет. Пойду домой, попью чаю, но не дадите ли мне чего-нибудь успокоительного, после ваших слов у меня и вправду возникло ощущение, что моё сумасшествие действительно началось, — совсем  разволновался Иван.

— Вы с этим сюда и пришли, чего же теперь уходить? Начнём разговор с начала или сдадим анализы? – доктор зачем-то подмигнул.

— Нет, уж лучше я пойду. С вами недалеко и до греха, — Иван поднялся.

— Какого греха? Убить меня хотите? Пистолет вам подать или ножичком обойдётесь, уважаемый Иван Карлович? – доктор пододвинул скальпель к краю стола.

— Вы тут рехнулись все, что ли? К вам за помощью приходишь, а вы к смертоубийству принуждаете. Это больница или психушка? –  возмущённо бормотал, пятясь к двери, Иван.

— А вы куда шли, неужели не помните? Рехнулись мы давно и бесповоротно, и не надо нам напоминать об этом скорбном событии, сами знаем и про вас хотим узнать. Прошу пройти в процедурный кабинет для сдачи анализов, — доктор обмяк от разочарования в поведении пациента, но упорствовал в своём намерении.

— Нет уж. Лучше я пойду, разговор с вами ничего хорошего мне не сулит, — Иван повернулся и двинулся к двери.

— Не хотите слушать нас, будем слушать тебя, милейший Иван Карлович, — услышал он за  своей спиной обиженный голос старичка, а у двери будто из-под земли выросли двое дюжих санитара. Они подхватили его под руки и потащили в соседнюю комнату, усадили в кресло, прищёлкнули к нему блестящими металлическими зажимами руки и ноги, надели на голову прозрачного материала аппарат, напоминающий скафандр космонавта. Иван пытался кричать, но голос пропал, потом исчезло изображение предметов и возникло ощущение плена.

…Перед ним лежал просёлок, ведущий неизвестно куда по жёлтой, неприветливой земле. Жёсткая стерня бывшей травы или посевов клочками топорщилась вдоль этой дороги, пугающе-одиноко торчали ветви мёртвых деревьев, сухой шиповник разбросал кусты по всему долу, тянувшемуся к далёкой горе, к которой  и вела эта, впрочем, как показалось, наезженная дорога. Сумрачный свет, исходящий от невидимого источника на вершине горы, указывал  направление движения, по сторонам же сумрак густел и самой мрачностью своей подталкивал на единственный путь, которому суждено здесь состояться. Иван уже двигался туда, в сторону света, не сомневаясь в правильности выбранного направления. Оно было ему предназначено. И он был чему-то поручён, другое дело, что не было ясности: сам ли он это  или кто-то другой, отделившийся из него, бредёт по высохшей, но совсем не пыльной дороге, покорно и без малейшего испуга. То, что он — Иван, вспоминалось достоверно, остальное утонуло во мраке, который начинался сразу за его спиной и, казалось, вытолкнув его тело из себя, стал его новым родителем. Длительность тех часов, в течение которых он выбрался из темноты, не ведало даже само остановившееся время. Но на вершину лысого холма,  сложенного из сыпучего песка, скреплённого жёлтой глиной и казавшегося горой только издали, он всё же добрался. И увидел под пологим склоном высокие городские ворота, дома за ними и тёмную ленту реки, делившую город на две части и терявшуюся в серых, безжизненных сопках, во множестве своём скопившихся у горизонта.

Он вошёл в город и тут понял, зачем пришёл сюда. Надо найти консультанта, он должен быть здесь, со всеми ответами на уже заданные и ещё только возникшие вопросы. А вот идёт человек в тёмной одежде, хотя в этом сумраке безвременьем нависшем над городом всё кажется серым. У него надо спросить про местонахождение консультанта. Плохо, что он не помнит его лица, а только дурацкую улыбку и  плешь, но непременно узнает, как только увидит, когда опознание будет необходимо. Сумрак разомкнулся и открыл лицо человека при бороде и усах, с пустым, неживым взглядом совершенно нелюбопытных глаз, где остановился давешний свет другого, утраченного мира, оставленного, но ещё не совсем забытого.

— Скажите, где я нахожусь? – сразу же спросил Иван.

— В городе. Здесь живут люди и даже есть постели, где они спят, — не глядя на него, ответил человек.

— А не знаете ли вы доктора, консультанта?

— Знаю. Вчера его видели на бегах, он опять выиграл большие деньги и теперь, наверное, кутит по кабакам.

— Мне бы хотелось его увидеть.

— Все хотят встречи с ним, и даже очень, но он всегда занят и принимает только по пятницам.

— А сегодня какой день?

—  Не знаю, может быть, понедельник, а может, и пятница. Если вы пришли  сегодня, значит, вторник. Сюда приходят по вторникам, но случается это очень редко, долгое время казалось, что уже все пришли, кому было надобно, но вот я вижу вас и даже немного рад этому, но не за вас, потому что до пятницы очень много времени, оно может двигаться – и  тогда будет пятница, а может стоять – и  тогда не наступит даже четверг. Впрочем, всё это неважно. В любом случае место, где принимает консультант, неизвестно. По телевизору и в газетах объявляют, что каждую пятницу бывает прием граждан, но адреса не пишут.

— Но вы сами-то его видите?

— Каждый день он читает с экрана телевизора лекции о строении коры головного мозга, но принимает только в пятницу.

— Подскажите лучше, где можно снять комнату, чтобы дождаться пятницы, а там я сам разберусь, как его разыскать.

— Можно и комнату, но там уже живёт человек, и у него нет зубов и он очень этим недоволен. Ему нужно пережёвывать пищу, а питается он четыре раза в день, ест дерьмо, соблюдая  необычную диету. Иногда он делается злым и может убить и уже убил двух человек.

— Почему его не посадят в тюрьму? Убивать людей – это же преступление, — обвинил власти города Иван.

— У нас нет тюрьмы и нет суда, есть только Консультант, и он принимает по пятницам.

— Но кто же мешает тому злодею жевать своё дерьмо,  не убивая при этом людей?

— У него нет зубов и жевать  должны за него другие.

— Но почему он только дерьмо ест, что, больше здесь ничего съестного нет?

— Заявку подал на изобретение вечного двигателя. Так вот этим «перпетуум-мобиле» должен стать он сам. Но неувязка вышла в расчётах: если он использует свои испражнения – без сомнения, налицо вечный двигатель, а если пытается разнообразить своё меню чужим, пусть даже отработанным сырьём, тогда считается ли это самодостаточным изобретением? Пока идут дискуссии на эту тему, он пытается научно доказать, что отработанное сырьё не является топливной базой, а лишь отходами её и не может считаться новой жизненной энергией, получаемой вечным двигателем. Попросту, не хватает ему своего дерьма и он пытается привлечь постороннюю дешёвую энергию, обосновать её незначимость в мировом масштабе запасов сырья, чтобы получить патент на своё изобретение. Конечно, сама перспектива этого проекта сомнительна, но если найдутся последователи превращения самих себя в вечный двигатель, может произойти, буквально, смещение центров самих непреходящих человеческих ценностей. Немного, согласитесь, непривычно будет видеть, что мелкие человеческие распри, глобальные войны и даже спекуляции валютными ценностями будут иметь цель отхватить себе львиную долю этого самого дерьма. И, поверьте мне, вскоре найдутся его разновидности – дешёвое, дорогое и деликатесные формы этих образований украсят столы новоявленных гурманов. А гурманы найдутся, как находятся везде – в еде, политике, искусстве – и  любование этими их изысками есть не что иное, как поедание дерьма. Пока мы делаем то, что нам не нравится, следуя лжепророкам, всегда найдется кому подать к нашему столу дерьмо, приправить, похвалить и превратить мерзкое угощение в хлеб насущный. Опасно не само изобретение, а его использование людьми, убеждёнными в полезности такого «перпетуум-мобиле» для всех жителей планеты.

Но ещё один факт может повредить проекту. Он использует наёмный труд, улучшая качество потребляемого топлива, за счёт пережёвывания дерьма чужими зубами (за неимением своих) и предоставляет в пользование желающих делать эту работу – квартиру, в счёт оплаты за нелёгкую и непривычную подёнщину. Он требует молчаливого согласия на предложенное участие в своём необычном проекте. Никто не должен прознать процесс, предваряющий получение энергии. Потому он убивает несогласных и могущих рассказать о своём рабстве, в угоду его амбициям. Всё в этой жизни, по его замыслу, должно быть подчинено одному закону: дерьмо – потребитель – дерьмо, и никаких отклонений.

— Тут я ему не помощник, — отверг Иван перспективу превращения в машину по обогащению топлива для подпитки вечного двигателя. – Больше никто, кроме этого изобретателя, не сдаёт комнаты?

— Можно остановиться у меня, но в комнате всего одна кровать. Есть, правда, диван, но без ножек, очень низко спать и слышно от пола, как на первом этаже плачет старушка.

— Пусть себе плачет, я остановлюсь у вас, — сразу же согласился Иван.

— Тогда пойдёмте, это недалеко, — человек повернулся и пошёл между однообразными, в сумерках, двухэтажными домами.

У одного из таких домов вожатый остановился и, пошарив в кармане, отворил ключом парадную дверь и они оказались в хорошо освещённом, на удивление, подъезде. Поднялись на этаж и вошли в незапертую дверь комнаты, широкой и очень светлой, хотя никаких приборов, освещающих жилище, видно не было. Здесь находилась кровать, без одеял и подушек, и только полосатый матрац покрывал собой лежбище здешнего жильца. В центре помещения стоял стол с кипой писчей бумаги на нём и два стула, массивных и, видимо, очень тяжелых, а у окна, повернутый на бок, стоял, прислонённый к стене, тот самый диван, без ножек. На окне, забранном толстыми прутьями решётки, прямо из подоконника рос цветок белой хризантемы. Больше в комнате ничего не бросалось в глаза, и только потолок держал под собой несуразно громадную люстру без лампочек.

— Для чего такие массивные решётки? От воров? — поинтересовался Иван.

— Нет. От сумрака, чтобы он не проник в дом, а воров у нас нет – красть нечего. Есть, конечно, богатые люди, у них много комнат, но кровать у всех только одна и много сундуков с золотом, но они очень тяжелые и стащить их никому не под силу. Вы располагайтесь, поверните диван, ложитесь, можете взять мой матрац, всё равно я никогда не сплю.

— Чем же вы занимаетесь по ночам, — рассеянно спросил гость.

— Пишу, — хозяин указал на кипу бумаги.

— А можно будет что-нибудь прочесть?

— Читайте. Только не надо рецензий. Обсуждают плохие книги, хорошие просто читают, — присел у стола хозяин и подвинул бумаги в сторону гостя.

Иван взял первый  лист, тот был абсолютно чист, второй – тоже,  и третий, и ещё…

— А где же написанное вами? – не понял он.

— Там, — указал на листы хозяин. – Ночью я пишу, а утром всё написанное исчезает, но я продолжаю работать, и каждую ночь вся бумага покрывается моими записями, и когда произойдёт моя встреча с Консультантом, думаю,  будет закончена основная часть моей книги.

— О чём же ваше будущее произведение? – задал всегдашний вопрос Иван.

— Оно о том, чего здесь не хватает, о диванных ножках, например. Вы слышали что-нибудь про диваны, у которых есть ножки. Они, наверное, очень красивы. Я хочу описать их поразительную красоту. Может быть, мне это плохо удаётся, и потому листы бумаги чисты. Ведь я никогда не видел диванов на ножках, — огорчённый этим писатель уже присел к столу.

— А где живёт старуха, что плачет по ночам? — не слыша посторонних звуков, спросил Иван.

— Она начнёт плакать, когда вы уляжетесь, а живёт старая карга этажом ниже, но я её никогда не видел.

— Почём же вы знаете, что это старуха?

— Потому, как больше некому, — уверенно ответил хозяин. – Укладывайтесь, после трудного дня нужно отдохнуть, а я начну работать.

Иван развернул диван и присел с краю. Он очень устал, но, кроме усталости в нём появилось раздражение, непокой мыслей от перехода из сумрака дороги, города в свет комнаты. От неправильного освещения улиц и домов возникло боязливое чувство недопонимания чего-то, и другим мыслям было неоткуда взяться – воспоминания исчезли, а новые впечатления первых встреч напрочь испорчены ярким светом, без всяких его источников. Громадина люстры, совершенно бестолково висящая под потолком, без ламп и свечей, не давала ему возможности успокоиться, он видел в ней, в её безобразности, насмешку над его верой, что свет должен иметь светило, но люстра странным образом становилась похожей, в его глазах, на виселицу, на которую был повешен свет комнаты, едва достигавший дивана. Но уже под диваном было темно, он заметил это, когда перевёртывал свою будущую постель. Перевернутым  диваном накрыло тьму и, наверное, там жила плачущая старуха, а не этажом ниже, как объяснял писатель. Под диваном скрывалось многое, на улице жил сумрак, в доме – свет,  и только под диваном находилась тьма, и там, должно быть, скрывалась не только старуха, но и ещё много интересного, о чём не хочет рассказать писатель. И консультант тоже прячется там, и пятница – день его приёма – сразу  после четверга сбежит туда же, чтобы никто не мог встретиться с боссом, потому что сразу наступит суббота, а это выходной день, и никто работать не будет. Надо дождаться утра и подсмотреть останется тьма на месте или исчезнет вместе с пятницей и Консультантом и разузнать, почему люстра держит на себе свет и не падает от его тяжести.

Он прилёг на диван без ножек, без матраца, сказалась детская боязнь всего сине-полосатого, напоминающее море, где он однажды едва не утонул. Только начал дремать, как послышался плач старухи (писатель оказался прав), рыдания тянулись из-под дивана, звук их, скрипучий и застаревший, не оставлял сомнений в древности источника происхождения. Будто крутилась старая грампластинка, с записанными на неё стенаниями женщины, никогда не видевшей радости. Под этот монотонный всхлип Иван заснул.

Когда он проснулся, в комнате по-прежнему стоял белый свет – решётки на окнах надёжно задерживали сумрак, писатель шибко водил скрипящим пером по бумаге и, исписав, складывал листы по правую руку, внизу всё так же плакала старуха, и никак нельзя было определить, какое время суток было за окном. Иван пошевелился и писатель проговорил:

— Спите ещё, когда наступит утро, мы отправимся на поиски синего цвета, если посчастливится, найдём кусочек синего стекла, только в таком свете проявляется Консультант, а потом посетим конские бега, где в том же синем цвете и станем наблюдать нужный нам объект. Только бы он не поменял свою наружность. Вы помните его внешний вид?

— Да. На Гоголя похож, если профилем брать.

— Он Гоголь и есть – хоть профилем, хоть фасом бери. Чичиков у него распорядителем на бегах служит, дурят они всю публику, ревизоры у них свои, кормятся от них, да вы про то, поди, лучше моего ведаете. Ладно, спите, утро ещё не скоро будет.

— А когда утро наступает?

— Как старуха перестанет хныкать, так и утро будет, а следом день. Спите, у меня замысел может растеряться от пустячного разговора, а этого нельзя допустить.

Под заунывные старушечьи причитания Иван стал вспоминать личину Консультанта и удивился тому, что сам не сумел угадать в нём, при первом же разговоре с ним, Гоголя – нос крючком, тихопомешанный взгляд, стрижка горшком. Но плешь отчего? Постарел, наверное, времени уже много минуло. От него, от этого его носа, вся чертовщина по стране завелась, забегала, задрыгалась, захохотала. Чичиковых выпустил по свету бродить, шарлатанов разных мастей, нагнал в мозги туману. Большевики его мысли подхватили и в пророки своего дьявольски красивого и чертовски светлого будущего произвели. По нутру он им пришёлся, они с его бесами кровная родня. Не вспомнил сразу, как мог такое забыть, что как-то давно встречал в Крыму одного татарина, и тот сказывал ему, будто видел  на полуострове самого Гоголя со свитой бесенят, жуть тогда того басурманина одолела и он больше в Крым ни ногой, хоть и родная ему земля там. Но как же он в Консультанты просочился из Крыма-то? Крым, Рим, Консультант – разберись теперь — писатель пишет, старуха плачет, люстра не горит, и Гоголь по пятницам принимает. Надо бы всё записать по  порядку, про татарина в Крыму не забыть, старуху в граммофоне, а люстру в починку сдать. Люстру починят, и в Крыму светло станет, тогда и татарин сможет домой к себе ехать. Но сперва надо татарина найти и про люстру подсказать.

Когда они утром с писателем выходили из подъезда, вперед прошмыгнул некто и сразу растворился в сумраке. Тело Ивана заныло от потери чего-то бывшего в нём.

— Ваш Карлович сбежал, — прокомментировал событие писатель. – К Консультанту ушёл, они, видимо с ним давние знакомцы. Как же вы так его просмотрели, теперь упрячется по углам, на чердак куда-нибудь заберётся, а ночью сговорится с кем-нибудь, его и проводят к начальству. Он про вас и доложит, что было и нет. С Карловичами осторожней быть надо. Они везде норовят либо от вас избавиться, или себя от всего на свете избавить. Как это вас угораздило с ним сжиться? Петровичей не хватило, что ли? Разнообразия захотелось, теперь помучаетесь с этими выдумками, пока изловите его да водворите восвояси, может, и пятница к тому времени взойдёт, вместе на приём и пожалуете, хотя Карлович к тому времени такое про вас наговорит, что вас уже никто и слушать не пожелает. Зря вы его упустили. Я его в прошлом знавал, ох, и зловредный тип – проныра, бестия прямо, в газетёнке работал и про всех всё знал.

— А как же мне было удержать его при себе? Тут и способа никакого не вижу.

— Никакого средства и нет, одно только вместе с ним стать, куда он, туда и ты, а самовольно ни шагу. Вот у меня Листратыч жил, тот без меня никуда, я, себе знай, пишу, большую тогда книгу написал, про то, что жениться мужикам не надобно, от баб, дескать, один  только вред людям, и подписался Листратычем. Его и замели, под микитки – и  в тундру отправили, а он оттуда в Америку перебрался, громадные деньжищи за ту книгу получил, что я написал. Письмо присылал, звал меня к себе, скучаю, писал. Я, было, собрался, но туман стоял, погода нелётная до этой самой Америки. Прожил я в том тумане год или два и остался один насовсем. Он потом внове писал, но я молчок, думаю, соберусь, опять туман падёт, а это страх как не нравится. Сыро, мокро и тоска.

— А как мне теперь Карловича сыскать, прежде чем он успеет набедокурить?

— Сейчас, зайдём в ресторанчик, перекусим и поспрошаем, не видали его здесь.

Они зашли в отворившиеся перед ними массивные двери и сразу же очутились в очень светлом помещении, где играла музыка, бродили и сидели за столами люди, а за стойкой бара стоял старый-престарый дед, покрытый зелёным мхом и чёрными прошлогодними листьями, в белой пробковой шляпе, наподобие гриба, с хохлацкими усами, но без бороды. В чёрных, от старости, руках он держал свежайшее полотенце и обтирал им зелёное стекло бокала. На окнах висели толстенные решётки от сумрака, на потолке – люстры  без лампочек. Множество бутылок, на этикетках которых был изображён Гоголь-Консультант, заполняло полки бара.

— Чего бармен такой старый, молодых нет, что ли? – спросил Иван, глядя на старичка.

— Всякие есть. Этот тоже молодой был, состарился на этой работе, дело знает, как никто другой, привыкли к нему. Молодые они, конечно, шустрей будут, но и не доливают поболе.

— Не помрёт почему? – продолжил вопрос Иван.

— Здесь никто не помирает самостоятельно. Исчезают – бывает такое, а помирать нет, дело неслыханное, — кивнул бармену писатель. Тот покрутил в руке бутылку с косящимся с этикетки на Ивана Гоголем и булькнул всё её содержимое в два бокала. Иван потянул носом и спросил:

— Что это за пойло?

— Текила.

— Откуда здесь текила?

— Везде текила — из кактуса и здесь тоже, — спокойно отвечал писатель.

— Какие же тут кактусы? Оранжерея есть или как?

— Из Мексики. Тамошние мачо такой самогон выдумали и пьют, а нам название понравилось, компоненты те же – буряк и всё остальное, что скисло и забродило в нашем отечестве.

— Водки нет, что ли?

— Есть, но по распоряжению Консультанта.

— А эти, откуда берут напитки? — Иван указал на группу молодых людей, которые, как ему показалось, пили именно водку.

— Эти, — взглянул в указанном направлении писатель. – Это соглядатаи, они без спроса, что хотят, то и пьют. Не дашь им водки, они на тебя заявление напишут и тогда никому не поздоровится и текилу запретят пить. А разрешение по пятницам выдают.

— Когда же она бывает, эта чёртова пятница? — в сердцах вскричал Иван.

— А здесь не только пятницы, но и среды не бывает. Дни постные, разгуляться чертяке нечем и потому, как вы только сейчас заметили, чёртовых пятниц не бывает. Будет сплошная неделя, тогда и пятница появится.

— И когда же она, та неделя с пятницей и чертями придёт?

— Не знаю, поди, объявят, когда приём будет, а может, нет – их власть.

— О, Господи, что же это творится! – выдохнул Иван, приготовляясь выпить. Но от этих его последних слов задрожали на полках бара бутылки, из бокала повалил пар, и зелье испарилось прямо из-под его носа.

— Не поминай имя Господа всуе, — последовал совет писателя. Старик-моховик тут же набухал новую порцию текилы. Иван выпил, огонь прокатился в желудок и стал там, распаляя новое желание выпить.

— Ещё налейте, — сразу же попросил он.

— А платить как будете? Или в залог чего-нибудь оставите? — прошамкал свои первые слова бармен.

— Вот есть какие-то, а у вас, что здесь в ходу? — нашарил в своих карманах деньги Иван.

— Какие дают, те и берём, но больше зелёные, их сподручнее в бутылке прятать, не видать через стекло, чего там есть. Вы пейте, не то остынет, и жажды никакой не повторится. Мы жажду горчицей поддерживаем. Сыплем, не жалеем. Но никому этот секрет не рассказываем. Не любят они горчицу, а без неё пить не желают. А мы её, голубушку, горячую подаём, чтобы по вкусу не распознали. Текилой назвали, чтобы тайну сохранить. А попросту – горчица варёная.

От второго бокала у Ивана зажгло в пятках и захотелось бежать, и он спросил икающего жаром писателя:

— Куда дальше-то пойдём?

— На бега, куда же ещё. Играть будем, сегодня, должно быть, повезёт. Видите, Гоголь на бутылке, во втором ряду, правее шляпы бармена, правым глазом подмигивает – быть фарту.

— Может, это он другим знак подаёт? — спросил на всякий случай Иван, вглядевшись в витрину, но ничего указанного ни в одном ряду не обнаружил. Все Гоголи на этикетках были задумчивы, но моргать не спешили.

— Нет, нам, — уверенно возразил писатель. – Больше в зале игроков нет, так пьянь одна.

— Музыка чья звучит? — отвлекся на раздирающие сердце скрипичные аккорды Иван.

— Паганини, другой не бывает. Иногда Мусоргского включают, Шопена к закрытию кабака дают, но чаще – Николашу.  Говорят они с Гоголем родственники, образом схожи – носы крючком и в глазах жуть.

— Современное почему не крутят?  Много хорошей музыки сейчас есть.

— Временного ничего нет, только вечное. Люди в этом городе подолгу живут – столетиями, к каждому не приспособишься, вот и играют Паганини, его мелодии больше всего к сумраку подходят. Слушайте, что есть, не то в подвал закроют и пилу заставят жужжать день и ночь, гиеной завоешь, стук барабана «Лунной сонатой» покажется.

— В какой ещё подвал, что ещё может быть хуже, — повёл кругом взглядом Иван.

— В тёмный, сырой, мышами пахнет и кругом пилы разные – ручные, бензиновые, электрические, выбирай музыку на вкус и надолго. Не выберешь сам, подберут другие, здесь композиторов много, такие ноты на пилах забирают, душу леденит. Музыку любите? – участливо спросил писатель.

— Не помню, — честно признался Иван. – Читать желание есть.

— Читать можно в библиотеке, там Гоголями все полки забиты, все, о чём писал и что только задумал – собрано. Кафку можно спросить, но редко позволяют брать, потом читатели его несуразно действиям говорить начинают, а то и вовсе молчат или плачут, человека–паука жалко, а сами хуже тараканов живут. Ежели поэтами интересуетесь, выбор большой – Данте, Петрарка, Хлебников. Последнего видели здесь, говорят, в город вошёл, но растворился в сумраке, заплутал. Сюда многие приходили, но не все проявляются, мешаются с тьмою до своего времени, понятны станут, — так  и объявятся. Критики наперебой нудят, всё им понятно, про что писано и даже не виданное ещё знают, а спросить бы тех, кто сам рассказывал. Но тут загвоздка: пока живёт, не дают высказаться, недозрел ещё, а когда простится с нами, не спросишь, потом всё догадки декадентские строим, тем и живём, тому и рады. Пошли быстрее, скоро представление на бегах начнётся, не опоздать бы. Билеты ещё взять надо. Игроков мало, но билетов всегда не хватает, шулера раскупают.

Опять, всё по тому же нескончаемому сумраку, Иван шёл за своим проводником и никак не мог определить направлений, каких-нибудь значимых ориентиров, но вот показались развалины строений, где у оставшихся целыми частей стен, на ровных, мощенных камнем, площадках толпился народ.

— Театр. Нерона ждут. Петь будет. Может, ещё кого занесёт. Чаплин бывал, но ненадолго, а Неронов много, и все поют, сволочи, — пояснил присутствие людей писатель.

— Других надо приглашать, — внёс предложение попутчик.

— Никого сюда не приглашают, сами идут, но сейчас настоящих артистов мало, все больше наследственная посредственность на подмостки взошла, а чтобы до самозабвения, такие нынче редки, потому сюда не доходят. Раньше яркие личности заглядывали, того же Высоцкого возьми, иногда подолгу гостил, Тарковский здесь пару своих фильмов снимал, Миронов на этой площади выплясывал. Михаил Афанасьевич захаживал, но только с  Гоголем общался, под ручку с ним хаживали, видно, сюжеты бесовские обсуждали, для своих романов. Кто в боге себя ищет, кто в дьяволе, а где найдёшься – там и жить.  Сейчас не тот народ пошёл, с именем в ладу и у него же в поводу, с ремеслом справляется, а вот талант не наследовал. Помню, на этих развалинах яблоку упасть негде было, Мопассан появлялся, такое рассказывал, рты забывали закрывать, но отлучался часто, одна радость – гостил нередко. А так больше тёмные личности бывают, нашумят, набаламутят, но зримо-удивительного ничего не показывают. Талант, как и всё настоящее, в глубине таится, невидимо, незримо до поры, а если обнаружат до случая, до зрелости его – засмеют, в костюмы шутовские нарядят, денег дадут – гуляй, мол, чего взаперти сидеть, думы ясные не надо лелеять, трать, не жалей. Вон нас сколько на сценах ручками, ножками подёргивают, гримасничают да хохочут, весь срам наружу, а лучше нас нету – соединяйся, говнецом попахиваем малость, ну дак это такие мы есть – духовицкие.

— А Нерон откуда здесь взялся? — задал свой вопрос Иван.

— Какой Нерон, самозванец, их тут, как собак нерезаных, слушают их, больше некого, — походя, отвечал писатель, но тут из-за колонны выдвинулась фигура человека, в макинтоше и взлохмаченной кудрями головой.

— Давно тебя поджидаю, — сказал он, обращаясь к писателю. – Не видать что-то стало. Я и сам редко где бываю. От скуки только и выхожу погулять, гляжу, ты идёшь.

— Ты будто маленький ребёнок, зашёл бы ко мне, чего под колонной стоять, у меня, небось, дел по самое горло, книгу закончить желаю и потому времени в обрез, — как старому знакомому отвечал писатель.

— Мне времени не занимать, — начал противоречить первым своим словам вышедший навстречу. – Болтаюсь по театрам, поэму новую начал писать. «Бычок полуторагодовалый» называться будет, про трёхлеток многие пели, а подростков обидели вниманием литераторы. Теперь хожу кругом, слова нужные подыскиваю, хотя главное сделано, название произведению дано. Оно в веках живёт. Возьми, «Евгений Онегин» — название   весь мир помнит, содержание – никто, так, бубнят что-то под нос себе и то хорошо, а назвал бы «Лето в деревне», так только бы на природе про Пушкина и вспоминали бы. Во-первых, деревня далеко и лето не всегда бывает, а тут все рядом – и  Онегин, и Евгений, у нас в городе человек пять такие имена носят. Заголовок – дело  важное, придумать нужно, остальное чепуха, можно и не писать. У меня одних заглавий на 338 книг готово. Всякие замыслы в голове бродят, но жду, настоятся, тогда и засяду за стол, главное всё уже названо, а написать – с  моим  талантом и именем – плёвое  дело, можно просто автограф поставить, и так все поймут. Меня с полуслова понимают, графоманы пускай слова зря тратят, а мне недосуг славословить. Заглавие книге изобрести, обложку преотличную вылепить (она завсегда в первую очередь смотрится) и подпись позаковыристей с виньеткой да крючками, непросто чтобы – и  успех в кармане. Ладно, пойду, скоро Нерон явится, песни горланить начнёт, и сразу у меня голова заболит. Прощайте.

— Кто это? — пожелал узнать Иван.

— Поэт известный. Запамятовал, как его величают. Пойдём отсюда, орать сейчас начнут, Нерона славить, могут и нас привлечь.

— А если мы не хотим. Демократия же?

— Какая может быть демократия у Нерона, хотя у остальных ещё хуже. Сами смотрите, их тут всяких управителей видимо-невидимо, от Цезаря и до лже-апостолов, и у каждого своя правда. Демократия – сука паршивая, стелется под каждого, особо, кто сильнее. Только отвечать за её детей никто не желает. Сами родились, сами живите, не хотите – умирайте. Тут она и вся кратия демоса.

Через пролом в стене амфитеатра они вышли на улицу, ведущую к зареву огней на краю города.

— Костры жгут, чтобы коням скакать легче было и зрителям  виднее наблюдение вести, — пояснил происхождение пожара писатель. – Смотрите, когда придём на место и билеты возьмём, никому номера их не говорите, соглядатаи узнают, и сразу все цифры переменят, а лучше все числа с бумаги языком слизните и пусть талоны чистые станут, а когда победителя объявят, назад номер ставьте и в кассу бегите, деньги получать. И рот не разевайте, покуда кони не пробегут. А то ваш Карлович подскочит и закричит приветом к вам, вы ему всё и доложите, а он уже наверняка у Гоголя служит. Ох, боюсь, вляпаемся мы с ним в историю. Пуще всего надо Карловича теперь опасаться, он и ушёл потому, чтобы досаду нам чинить. Лучше бы нам было его изловить и запереть в комнате. Проморгали вы его.

Они приблизились к пространству, похожему на перепаханное поле, по которому вразнобой горели костры и возле них кругом стояли фигурки людей.

— Думают у тепла, на кого ставить будут. Но там, в огне, всякое мерещится, лучше не смотреть и к ним не подходить, собьют с толку. Пойдём сразу в кассу, я знаю, куда ставить.

Касс, как оказалось, было множество, размещались они по обочине поля в маленьких будочках, на крыше каждой из которых, отсветом от пламени костров, горело изображение коня, с номером на спине.

— Вот этот сегодня будет наш, — указал на коня под  №3 писатель. Хотя Иван не видел разницы в этих магических фигурах лошадей, но его внимание привлёк жеребец под №5. Он повернул голову в сторону Ивана и заржал, приветливо обнажив крупные жёлтые зубы. Иван ответил вниманием на это приветствие и направился к окошку этой кассы, несмотря на протесты писателя, тащившего его к своему коню. Но Иван заупрямился и купил билеты в понравившейся ему будке. Писатель был очень недоволен его самоуправством, но, купив билеты себе, успокоился, и они отправились на трибуны, которые оказались земляным валом, с выбитыми в нём ступенями для сидения. Беговые дорожки начинались прямо от будок-касс с пронумерованными конями и заканчивались у трибун.

— Эти самые кони и побегут, — мелькнула догадка. – Это и значит – конь-огонь, — подумал о горящих на будках лошадях Иван.   На трибунах, в то же время, стояла удивительная тишина, народ уже уселся на земляные скамьи и затаился в ожидании начала представления.

— Так  не бывает, — почему-то подумал Иван, хотя никогда в прежней жизни не бывал на скачках. Он огляделся вокруг и только сейчас заметил, что до сих пор нигде не встретил ни одной женщины, не считая плачущей старухи, которой он тоже не видел, и спросил писателя:

— Женщины в вашем городе посещают конские бега?

— Нет, не присутствуют ни здесь и нигде, их просто нет.

— Почему? От них бывает много пользы, — высказал сомнение Иван.

— Может и бывает, но только я этой благодати от них не видал, а если бы узнал в них свою надобность, сразу бы бросил писать. Бабы все толстые и потеют шибко, а потом этот свой дух дорогими ароматами замазывают, и такая вонь получается, что бегом от них бежишь, и даже лошади их шарахаются. Нет никакого резону их сюда впускать.

— Вам просто не встретилась хорошая, добрая женщина.

— Не встретилась и не встретится никогда. Потому что женщин здесь нет. Не приходят они сюда, солнце здесь не греет, а им надо догола раздеться и загорать. Они теперь на юге живут. А женщина у меня жила, красивая и молодая и не пахла потом, она была моей музой, но состарилась, и я её выгнал. Теперь она рыдает по ночам и не даёт мне сна и покоя. Но когда я закончу свою книгу, она снова помолодеет и вернётся ко мне. Но это произойдёт только после приёма у Консультанта в пятницу, на сплошной неделе.

— Вы же говорите, что он всегда участвует в играх на скачках. Нельзя ли к нему подойти прямо здесь, незаметно от других просителей?

— Соглядатаи не пустят. Все рёбра изомнут, волосы обреют, после никуда незамеченным не пройдёшь.

— Может льготы какие-то есть? Ветеранам труда, например, почётным гражданам. Вы же очень давно в городе проживаете, писатель известный – должны послабление получать в очередях.

— Есть льготы, но только братьям Эдгара По, потомкам Макиавелли и родственникам Кассандры и более никому.

— Так, может, с ними сговориться, своим признают и на приём попадём?

— Попадёшь, как же. Соглядатаи всех льготников годами проверяют, простые очередники вперёд их проходят, пока тех на правду принадлежности к названным личностям определяют.

— А что, и родичи указанных списком лиц, находятся?

— Как же не быть. Два брата у Эдика, двенадцать потомков жуткомудрого итальянца и целый табун племянников троянской царевны, но до сих пор ни одного подлинного – самозванцы все, их на генном уровне сравнивают с эталоном, не сходится. Тогда их в кислоте растворяют и в музее выставляют в бутылках, с этикетками и званиями – кто кем был и за кого себя выдавал, чтобы другим неповадно, но другие лезут, и спасу от них никакого нет, и кислота им, как елей, причастие к великому лику. В музей можно сходить, там этих бутылок, с растворёнными братьями и племянниками, до потолка наставлено, по этикетке можно каждого найти, а зачем искать, не нужно никому, но учёт должен быть соблюдён. Поговаривают, скоро новую льготу введут для потомков коня Александра Македонского – Буцефала, тут можно попробовать, поле большое – вся ахалтекинская порода, и тесты, для пробы с эталона, ещё не готовы, можно будет проскочить спервоначалу, а потом, когда очухаются, далеко будем. Но, впрочем, последнее слово за Гоголем. Вызовут  на приём, в пятницу, могут признать братом Эдгару, Буцефалу, и чёрту тоже, коли под ласковую руку попадёшь. Можно и к самому Гоголю  родным братом стать, но только в пятницу, когда она придёт, и на бегах удача боссу улыбнётся.

Народ на трибунах начинал волноваться. По мановению чьего-то ока или руки, огненные кони сошли с верхов будочных касс и встали у линии старта, нервно переступая ногами, играя холкой и поводя кругом безумными, горящими глазами. Вот уже на них вскочили бравые жокеи, в ярко-оранжевых куртках, с хлыстами в руках и шпорами на сапогах, на шапке у каждого из них красовался номер, соответствующий гарцующим под ними лошадям. Началось объявление забегов, кто-то хлёстко выговаривал через рупор имена жокеев и клички скакунов, часто очень похожие в своих названиях, но Иван мало слушал, а всматривался в суету у линии старта, выискивая взглядом Консультанта, и тут же вспомнил, что они забыли взять в кафе синий цвет, за которым туда специально заходили. Жар местной текилы отшиб их мысли от нужного дела. Он склонился к замершему от волнения, вросшему в землю трибуны писателю:

— Мы с вами забыли синий цвет и не сможем увидеть Консультанта.

— Возьмите это. У меня осталось с прошлого раза. Были целые, но их поломали в давке на выходе с ипподрома. На один глаз хватит и вам, и мне. Одним глазом смотрите скачки, а другим, вооружённым, ищите наш объект, — и он подал Ивану ровно половину очков, со стеклом иссиня-черного цвета, и сам приладил себе на лицо другую. Иван зацепил за ухо свой обломок очков, наладил стекло к одному глазу и сразу в этом, чудовищно-синем объективе света, слева от старта, появились люди – небольшая группа в шляпах, лиловых пиджаках, красных трусах с тростями в руках.

— Это его люди, сам только к окончанию забега появится. Ждите, — предупредил писатель. И тут ударил гонг, кони резво начали бег, перешли в галоп и понеслись прямо на трибуны. Иван заволновался: расстояние небольшое, а кони неслись очень уж прытко.

— Не бойтесь, перед самой трибуной вскопытят землю, обсыпят всех мелкой пылью и встанут. Так всегда, напугают, а страшного ничего не случится, — успокоил писатель. Кони, меж тем, неслись на трибуны, пылая огненными гривами, и наперёд всех мчался, выбранный Иваном, пятый номер. Ближе и ближе безумные морды коней, и Иваново сердце радостно забилось в ожидании победы. Со стороны сидевшего рядом писателя раздались проклятия в адрес коней, Ивана и Консультанта:

— Опять коней подменили, билеты перепутали на тотализаторе. Консультант всех обманул и снова выиграет, я видел, как его люди ставили на «пятёрку». Вы, наверное, тоже из его банды, как я сразу не понял этого, в дом пустил, диван отдал, а вы сманили меня взять билеты на «тройку», она как раз-то в хвосте и плетётся. Мне нужно выиграть деньги, чтобы издать свою книгу, а мне голову дурят обманом, и вы с ними в один ряд стали. Ваш-то конь, небось, на выигрыш скачет.

Радость Ивана сразу померкла от этих слов писателя, душою овладела жалость, и он отдал ему все свои «пятёрочные» билеты, забрал, ненужные себе, на «тройку», и проговорил, желая понравиться:

— Возьмите мои, выигрывайте на здоровье, не хочу жуликом прослыть у вас.

Писатель схватил подаренные билеты и замер, без слов благодарности, в предвкушении будущего счастья. Номер пятый, между тем, разметав пену по удилам, неудержимо мчался к финишу, но когда  оставалось не более двух корпусов до заветной линии, вперёд, каким-то невероятным прыжком, похожим на выстрел, вылетел третий номер и, вздыбив тьму пыли, стал победителем. Писатель зарыдал, размазывая руками осевшую на лицо пыль, ставшую от обильных слёз грязью, выговаривая с горькой злостью сразу всем:

— Опять обманули. Всегда так. Никому веры нет. Держал я выигрыш в своём кармане, так нет, вы сподличали, украли мои билеты, — и он запричитал ещё горше.

Острая тоска прошибла грудь Ивана от созерцания чужого несчастья и, надеясь скорее унять эти, бередящие сердце, слёзы, он протянул охапку выигравших билетов, искренне оправдываясь:

— Берите, мне чужого не надо. И мои не нужно возвращать, я так просто, из-за вас, сюда пришёл, мне Консультанта увидеть надобно, а кони, дьявол с ними, пусть скачут, как хотят. Покажите мне, где Гоголя увидеть, а сами идите деньги получать.

Последние слова прозвучали уже вдогонку, писатель мчался, не разбирая дороги, к кассам, на которые взлетели красные кони и замерли там, угасая без надобности. Иван так и эдак вертел перед глазами свою половину очков, но нигде не находил ничего нового, кроме тех же людей, в трусах и шляпах, которые теперь сошлись в круг и оживленно беседовали между собой. Поняв, что самому в этих делах не разобраться, он бросился догонять писателя и нашёл его у кассы, ревущего так, что на него было страшно смотреть, он крыл весь этот сумеречный свет и находящихся в нём людей последними словами, многие из которых Иван слышал впервые:

— Чертополохи, скоты, фарисеи, ползучие твари, гондурасы, ишаки Нагорного Карабаха, санкюлоты, большевистская сволочь, убийцы, жулики, шакалы. Смотрите, что они сделали, — и он показал билеты, ставшие все, как один, пятым номером. Иван тоже, на минуту, обалдел от такого превращения, хотел заругаться, но потянул листки бумаги к себе и, взяв в свои руки, обнаружил, что часть из них проявила на себе чёткий третий номер.

— Успокойтесь, сейчас я получу выигрыш и отдам деньги вам, — старался этим замирить писателя с неблагополучной для него действительностью.

— Не нужны мне чужие деньги, — неожиданно отказался неудачник. – Я хочу сам выигрывать и получать, но тотализатор подменяет билеты и я никогда не могу получить приз. Мне нужно издать книгу, но я не имею возможности победить, и получить деньги. Враги мои боятся, что пропишу в своей книге все их козни, и тогда им придёт погибель,  потому они подменяют мои билеты. И вы тоже один из них, прикидываетесь добреньким, а сами заграбастали весь выигрыш и теперь будете с деньгами, и пойдёте ко мне ночевать, и снова будете обманывать меня. Вас и подослали для этого, — и писатель ушёл в сторону, где толпились на выходе из ипподрома люди. В кассе без лишних слов отдали Ивану деньги, поздравили с выигрышем, скидав зелёные пачки в мешок, и он отправился на поиски своего друга, который уже потерялся в толпе, мог не найтись и тогда негде становилось жить. Публика покинула территорию игрового ристалища и теперь растекалась в разных направлениях, на путях к городу. К какому из движений нужно было бы примкнуть Ивану, он не знал, сюда его привёл писатель, и путь не запомнился, и его растерянность скоро превратилась в неподвижность, откуда он стал всматриваться в проходящих людей. И вот мелькнул похожий силуэт, он кинулся за ним, догнал и обернул к себе. На него смотрело озабоченное лицо человека, страдающего одышкой и едва передвигающего ноги, но, вдруг в глазах его зажегся интерес к неожиданной встрече.

— Вы не видели одного моего знакомого – писателя? — нашёлся с вопросом Иван.

— Какого писателя, его имя? У нас в городе множество сочинителей, но до странности мало имён, — ответил человек.

— Действительно, я не знаю имени, но он пишет книгу о диванных ножках и живёт в квартире, где очень светло и по ночам плачет старуха, — выложил Иван всю известную ему информацию.

— Старуху найти невозможно, а писатели есть, но для пользы нашего поиска хотя бы имя знать не помешало.  И что же, батенька, даже не единой буковки его прозвища неизвестно? Инициалы, может быть? Значки такие загогулистые, по азбуке, помните? – давал направление поиску прохожий.

— Нет, не помню. Азбуку знаю, но применить эту науку не могу, за неизвестностью имени, — забрался в тупик Иван.

— Будем искать, букв чуть больше тридцати, по одной в день и до нужного названия доберёмся, у меня и справочник имеется, там все имена красиво расписаны – наши  и заморские, разберёмся. Времени немало потребуется, но выход найдём, только бы книга на месте нашлась, а уж сосед мой знает, как по ней что-то нужное находить, его и расспросим, — обнадёжил собеседник.

— Мне жить негде, потому ждать некогда, — засомневался Иван.

— На это время можно у меня остановиться, правда, я очень высоко живу, но оттуда и видно лучше, может, и имя сверху скорее откроется. У меня и кровать двойная, сверху ляжешь – потолок  у лица, можно рисовать на нём, и кисти есть, — предложил прохожий.

— Рисовать я не умею, а красить могу красным и зелёным, — согласился Иван.

— Красным – не  надо. От этого цвета многие сюда пришли прятаться, а зелёным малюй. Писателя найдём, покажешь ему свои рисунки. Они, писаки, страсть как разные лужайки и рощи зелёные любят смотреть. Угодишь ему, он к тебе и отзовётся. Пошли, а то сосед куда-нибудь сбрындит, потом ищи его по закоулкам, они ему все знакомы, он в тех углах листовки раскладывает, прокламации, революцию хочет учинить, уличные сумерки поменять на тихий осенний свет. Того света в кладовых у Консультанта навалом лежит, народ поднять надобно, ключи отобрать от тех подвалов, и свет осенний на волю пустить. То-то благодать получится. Познакомишься с ним, он тебе свои бумаги покажет, может, и ты уразумеешь от него способы освещения города тихим осенним светом. Тот свет сосед хорошо запомнил и пришёл сюда, чтобы его освободить, — и они отправились на встречу с человеком, помнящим тихий осенний свет.

— Другого света нельзя в городе включить, осенний-то непостоянный? – предложил в дороге Иван.

— Пробовали, потустороннее освещение зажигали, но в нём дышать трудно, многие из-за этого ушли из города, я одышкой отделался, другие же вспухли от нехватки кислорода, и врачи виртуальный свет отключили, а нового пока не изобрели. Мой сосед – художник  сказал, что когда произойдёт революция, он проведёт в новом парламенте закон об освещении города осенним светом – навечно. Будет закон, придёт постоянство. Сами-то кто будете, сельский труженик или творческого сословия? – подытожил разговор незнакомец.

— Не помню. Женщин красивых во сне видел, в садах райских. Там и жил, пока сюда не пришёл, — честно признался Иван.

— Женщины не любят, когда за ними подглядывают, только всегда желают этого, иначе зачем им снимать и надевать платья. Лучше бы им всю жизнь ходить голышом, они просто не успевают жить, часто переменяя платья, любят показаться раздетыми, но не находят для этого времени, мешает примерка одежды. Вы не спрашивали у них, почему женщины спят со своими мужьями только в пятницу? Чем они занимаются в остальные дни? – задал свой больной вопрос собеседник.

«Опять пятница, а как же приём у Консультанта, если надо будет лежать с женщиной?» – соображал Иван.

— Можно устроить приём раньше, но потребуются рекомендации 666 старожилов нашего города.

— И что, получается набрать такое количество голосов?

— Пока никому не удалось. Находят 665 или 667 подписей, а магическое число никак не образуется. Большим или меньшим списком секретари не принимают. Давайте-ка зайдём к одному моему знакомому, он собрал 665 отличных рекомендательных писем, и узнаем, может быть, среди них есть и письмо вашего писателя. Он, как вы говорите, тоже давно проживает в нашем городе. Вероятность находки не исключается, важно отыскать в написанном, между строк, конечно, некоторые упоминания проблемы диванных ножек и плачущей старухи. Если тема произведения избрана, эта мысль должна прослеживаться везде, в любом маломальском деле, проводимом в жизнь самим писателем. Давая рекомендацию, он не мог не упомянуть себя и свой род занятий. Нам в этот двор, — новый знакомый нырнул в едва видимую в сумерках дыру в заборе.

После недолгого плутания между зданиями, пристройками, будками и сумеречными входами в катакомбы они вошли в подобие жилища, чуть высунувшего свою крышу из-под земли. Под эту самую крышу они и вошли, будто провалились в преисподнюю, какое-то приспособление утащило их под землю, и они оказались в замечательной квартирке, отличной от обычного жилища тем, что в ней находился бассейн, в который поступала вода из подземного горячего источника, и кругом стоял густой пар, как в русской бане. В середине бассейна, на резиновом матраце лежал хозяин помещения и отбивал ладонями дробь на своём огромном животе, в котором булькала  и переливалась жидкость.

— Это ещё что, — проговорил ведущий, заметив удивление Ивана увиденным, — вы посмотрите, как он плавает. Фламинго в лучах заката, с полотен ранних фламандцев. Только это зрелище можно сравнить с купанием Гуся в бассейне. Лучи заката мы создаём с помощью алых занавесей на стенах комнаты. Но самое невероятное – он умеет нырять вниз головой и долгое время над водою торчит только его несравненный зад. Так ему удалось собрать 665 рекомендаций, их написали люди, приходившие увидеть его невероятное умение плавать и нырять  в лучах закатного солнца. Пройдём к нему.

— Но там вода, — воспротивился Иван.

— Иначе мы никогда не узнаем местонахождения вашего писателя, — и новый знакомый шагнул в  воду бассейна, населённого Гусем.

Иван поспешил за ним, вода приятно согрела ноги, уже отвыкшие от тепла в прохладном сумраке города, и хорошо, что на нём оказались меховые ботинки, они набухли мокрым, обволакивающим ступни, жаром, и ему захотелось спать. Хозяин уступил ему свой матрац, и Иван заснул в середине бассейна, пара, города и Земли. Гусь и пришедший с Иваном человек заняли время сна усталого гостя неторопливой беседой, присев за плавающим резиновым столиком, прямо в воде бассейна. Эти условия нисколько не смущали двух собеседников, мило общающихся между собой,  утопившись по самое горло в исходящей паром воде и, видимо, давно знакомых с темой, которая обсуждалась часто и уже приняла оттенки только им понятной дискуссии. Вместе с беспокойством в словах присутствовала бравада обречённости течения той жизни, которой была посвящена сама беседа.  Сознательно выпячивались преимущества такой жизни, но говорилось об этом с бахвальством безнадёжности ожидания каких-либо перемен:

— Собрал рекомендации на приём? – спросил гость.

— Набрал, и более того. Но вот 666 никак не получается, дают сразу две или три бумаги, а нужна только одна, и не могу уговорить не писать лишние, грозятся аннулировать все прежние рекомендации, если не возьму избыточную писанину. Не находится ни одного одинокого старика, все живут по двое-трое в одной комнате, придёшь, попросишь об услуге, все, как один, садятся за стол и начинают писать и ничего с этим поделать невозможно. Мне, кажется, не совладать с их желанием помочь и придется остаться жить в этом городе, и я научился находить преимущества здешней жизни для себя. Много воды – горячей, тёплой, питание обеспечиваю себе сам, головастиков полон бассейн, нужно только вырыть пруд, где они будут подрастать и превращаться в маленьких, зелёных лягушек, миленьких и очень вкусных. Немного позже, если раздобуду деньжат, открою кулинарию, где буду производить мясо лягушек на продажу, водоплавающих в городе достаточно много, клиентура будет, пойдут деньги, ферму организую. Гусь я настоящий, не перелетный, буду жить здесь. К дьяволу все эти приёмы у Гоголя, главное в моей жизни – вода  и лягушки, и ничто не может нарушить моё благополучие, его никак нельзя изменить – вода в мой бассейн поступает из земли и на самой суше я места не занимаю.

— Но ты столько времени – годы, – потратил    на собирание бумаг для встречи с Консультантом и что, всё это зря?

— Нет, за это многолетие появился опыт жизни в данных условиях, теперь я убеждён, что это и есть естественная среда моего обитания. Раньше мне только хотелось так жить, как сейчас, а в данное время я уже живу, как думалось раньше. Зачем изменять мечте? Только вот не придумаю, куда девать такую кипу исписанной бумаги? Если бы можно взять и кому-то продать или поменять на лягушачью икру, — грустно пояснил свою нынешнюю цель Гусь.

— Сколько вы хотите за свои документы? – разбудился этими словами Иван.

— У вас есть деньги? – недоверчиво взглянул на него хозяин.

— Целый мешок, там, у дверей. Правда, нужно отдать их писателю, но, думаю, если поделить наличность пополам, хватит и на книгу, и на икру, — обдумывал сделку Иван.

— Лучше бы весь мешок, — вздохнул Гусь, — но и половины тоже хватит. Забирайте бумаги и давайте делить деньги.

— Тебе повезло, — сказал Ивану приведший его сюда, друг хозяина. – У тебя есть всего один знакомый писатель, он и напишет тебе 666-ю рекомендацию, и ты пойдёшь на приём.

С дележкой денег вышла небольшая заминка, одна пачка купюр никак не хотела делиться пополам, была лишней и её, по обоюдному согласию сторон, отдали другу хозяина. Поблагодарили его за смелое решение вопроса с лишней суммой денег, иначе  такая нужная всем сделка могла бы совершенно расстроиться. Порядочность присутствующих стала порукой честному разделу денег между Гусём и ещё не найденным писателем.

— Писателя мы найдём, — успокоил Ивана друг водоплавающих. – Ему нужны деньги, и он не станет прятаться.

— Убедительно, — снова залёг на свой матрац Гусь. – Вы расскажите мне о нём,  многие люди богемы приходят ко мне полюбоваться на краски заката и часто делятся своими творческими замыслами. Может, и ваш писатель побывал здесь и, что хуже для вас, уже написал своё представление на  вышний суд.

Иван повторил историю своего знакомого и рассказал содержание его пока ещё не вышедшей книги.

— Очень интересно, такого сюжета мои головастики ещё не слыхали. Вам опять повезло, у меня не бывало такого писателя, этот модерновый сценарий романа обязательно бы запомнился. Шансы попасть на приём увеличились. Редкая удача в нашем городе сумеречного сознания. Желаю вам успеха в продолжении ваших замыслов. Приходите любоваться на закат солнца, — и Гусь бултыхнулся в пруд, вынырнул кверху задом и так остался провожать гостей.

Из подземелья пришлось выбираться ползком, механизм опускал только вниз. Вверх довелось карабкаться довольно долго и вышли они в те же самые сумерки, нисколько не поменявшие свой цвет со времени их пребывания в подземном царстве приветливого Гуся.

— Ваш знакомый совсем не бывает наверху? — отдышавшись, спросил Иван.

— Зачем? Ему даже на юг лететь не надо, вода всегда тёплая, и климат, от пара, можно сказать, субтропический. Люди к нему сами приходят, еды навалом. У него есть красивый закат, то, о чём мы, в этих непреходящих сумерках, можем только мечтать. Он совершенно доволен жизнью и даже отказался, в вашу пользу, от возможности попасть на приём, хотя рекомендательный способ считается наиболее верным для разговора с начальством, нежели родственные узы с Кассандрой, с которой-то и при жизни мало кто желал  родниться, а уж сейчас и подавно. Но поставлены условия, и требование времени порождает родственников, и всё только для того, чтобы услышать какие-то слова Консультанта, потому что разговор при первой встрече всем, кто потом оказался в этом городе, показался неоконченным. Вы ведь тоже так считаете и рвётесь неведомо куда, чтобы договорить или дослушать. Не правда ли? И попали вы сюда, вернувшись в больницу, чтобы договорить с не очень похожим на доктора Консультантом, ещё и не зная, кто он таков, но, предполагая, что он и есть врач, который должен определить причину вашего душевного беспокойства. В результате того, повторного желания свидеться с необычным доктором многие, живущие здесь, больше никогда его не увидят, единицам это удается, но окончательная целесообразность этого свидания неизвестна. Выходцев оттуда, равно как и с того света – нет.

— Зачем же туда все стремятся? – попытался прояснить рассказанное Иван.

— Недоговорённость – страшная тайна, всем кажется, что там будет сказана пара слов, после которых всё станет ясно. Неизвестность манит, — смолк незнакомец.

— Мы с вами уже долгое время беседуем и в гостях побывали, но я не знаю даже вашего имени, — решил познакомиться Иван, вспомнив  этот досадный промах своей встречи с пропавшим писателем.

— Антонио, — представился провожатый.

— Кто это вам  такое имя, иноземное, определил? — полюбопытствовал Иван.

— Сам. Решил  назваться именем великой чести и божьей милости зодчего Антонио Гауди. Совершенство творений его гения восхищает мой разум с первого знакомства с ними. Оно состоялось в Барселоне, где впервые удалось вживую наблюдать величественный свет башен, построенных по проекту Гауди. Поговаривали вокруг, и, впрочем, на разных языках, о безумии автора, чтобы скрыть от себя свою маленькую серость, обыденность мечтаний. Мне увиделось в контурах величайшего творения одиночество гения, всеми своими помыслами устремлённого в Космос. Всемирное одиночества Бога. Я долго пытался убедить власти  создать подобие его творений у себя дома, на родине, мне было искренне жаль наших людей, не видевших мечтаний Гауди. Понять или даже внимать творчеству гения – значит, приблизиться разумом к Создателю. Я создал большое количество макетов будущего строительства, но никто не заинтересовался этим, все мои просьбы отвергались изначально. Я создал эти башни из песка, на речном пляже, люди приходили смотреть на мои чудачества, и лица их светлели от созерцания простых, песочных конструкций, но прислали бульдозер, и площадка очистилась от красивых искушений человеческого взгляда, а меня самого отправили на приём к Консультанту, чтобы не мешал народу купаться и загорать перед трудовыми подвигами. Мне показалось, что доктор принял душою мои слова относительно небесного происхождения башен, но что-то осталось недоговорённым между нами и, вернувшись в кабинет, я оказался здесь.

— Вы архитектор? — выслушав рассказ, спросил Иван.

— Нет, я простой строитель, но если строить, значит, жить в построенном здании. И потому в лачугах и хижинах живут скоты, во дворцах стареют злодеи, гении живут в мечтах, в своих мечтах. А теперь мы должны зайти к человеку, ищущему страх. Вам ведомо чувство боязни? – начал задавать вопросы строитель.

— Да, я всегда боюсь просыпаться после ночных гуляний в райских садах. Очень странно оставаться в своей комнате одному, без единой из женщин, виденных во множестве, но так и оставшихся недосягаемыми во сне. Но всего больше ощущался страх, вдруг, в будущем, не увидеть свой любимый ночной кошмар. Я и пошёл в больницу, чтобы узнать, отчего мне снятся такие сны, с тайной надеждой, что они навсегда. Тогда бы можно совсем не бояться. Прошлую ночь, на диване, в комнате писателя, эти сны не виделись.

— Здесь нет снов, только сумрак и ищущий страх хочет отыскать начало своей боязни, которое пропало вместе с прошлой жизнью.

— Я изначально не переживал, даже оставшись один на дороге к горе, а затем, взойдя на неё и оглядывая город, не испытывал страха. Но отсутствие этого чувства меня не радует, если не существует никакой опасности и нет риска заполучить такую радость, есть ли сама жизнь? – вспомнил и продолжил свою мысль Иван.

— О, как это вы сумели сказать, только появились и уже многое поняли, но ведь кроме любви и страха есть ещё чувства и от них тоже не осталось следа в этом городе. Может быть, мы уже получили право жить в скором будущем. Когда мы зайдём в дом ищущего страх, не обращайте внимания на его потрёпанный вид: он много раз пытался покончить самоубийством, но рвутся верёвки, ломаются ножи, и он не умирает с надеждой ожидая любого действия, таящего в себе опасность. Приготовьтесь, мы входим, — и он открыл дверь в полуподвал невысокого дома.

Из устеленного хламом угла к ним кинулся человек, разрывая и без того оборванный ворот своей рубахи. Его жалкий вид внушал непривычное чувство жалости к неудавшемуся смертнику, но только потому, что он остался жить. Из-под лохмотьев одежды виднелись многочисленные раны, нанесённые острыми предметами, иссиня-зелёная шея носила на себе следы многих борозд от повешений, истончала и удлинилась, готовая оторваться от своего тела голова болталась на этом ненадёжном соединении свалявшимися волосами прически, бороды и усов. Из сплетённого клубка этой шерсти раздался крик:

— Вы пришли убить меня! Скорее разорвите моё тело на части! Ах, это ты Антонио, а я ждал убийц, разбойников, — и он упал на руки вошедших.

— Уймись, мы просто зашли тебя проведать. Со мной Иван, у него тоже неладно с воображением, но он борется, хочет попасть на приём и даже ходил на бега, где выиграл много денег. Поговори с ним, может, тебе помогут его знания, — представил Ивана строитель.

— Ничего мне уже не поможет. Он не знает, что такое настоящая опасность. Все страхи, которые я испытал в жизни, оказались игрушками в сравнении с падением в бездну. Вы прыгали с парашютом? Это только вначале страшно, позже узнаёшь – парашют обязательно раскроется, всё становится обыденным, как прыгнуть в глубокую реку, неинтересно, но когда купол не раскрылся, я испытал такое,                                                                                                                  что если бы мне позволили прыгнуть ещё раз, стал бы на коленях умолять, чтобы на меня надели простой мешок или бросили вниз без ничего, но оставили бы кнопку, и я бы жал её, а она не срабатывала. Никто не поймёт, что происходило со мной тогда. Моё тело летело так стремительно, так свободно, и я слышал, как завистливо подвывает мне вслед ветер. Хочу ещё и ещё раз испытать эту невыносимую скорость, опережающую все мысли о спасении.  Я впился в землю своим телом, проник этой скоростью в середину земного шара и ощутил жар горящей внутри магмы. Теперь я мучаюсь здесь от невозможности предаться суициду, к которому приговорил себя сам. Мне не дают забраться на крышу, отнимают ножи, вилки, нет свободы распорядиться своей жизнью и хотя бы в этом сравниться с Сущим. Я не использовал тот единственный полёт, данный мне, для ощущения полной свободы ужаса, которое и есть радость. Мне был открыт вход в непостижимую суть страха, но я не нашёл выхода, не смог остаться там навсегда. Не удержался в полёте.

— Нет ничего страшнее безвыходного положения, — поддержал его мысли Иван.

— Что вы сказали? Вот-вот, мне и нужно найти страх безвыходности. Вы подали гениальную идею. Как же мне поступить? Да-да, нет выхода, нет верёвок, мало высоты, ножей – страх, опасность не на выходе, а в том, что его нет и не будет. Страх безнадёжности, я вспомнил, он знаком мне, надо восстановить некоторые события и вновь ощутить тот страх, перенести на сегодняшний день и испугаться, мгновенно, как тогда. Оставьте меня, я должен многое вспомнить, — и нашедший направление страха вытолкал их из комнаты.

На выходе Антонио накинул себе на голову плотный, брезентовый капюшон и впереди, от его лица, пошёл бледный свет, помогающий высматривать дорогу.

— Везучий вы человек, — прозвучал в этом свете его голос. – Деньги  выиграли, без пяти минут на приём попадете, и страх человеку помогли найти. За один день – и  столько происшествий, мне за жизнь здесь не выпадало столько удачи. Вы знаете, почему мои песчаные дворцы разрушил бульдозер? – не успел закрепить фундамент и стены. Денег не нашёл купить несколько мешков цемента. Такого пустяка не хватило, чтобы шагнуть в Вечность. А здесь даже песка нет, только пыль, из неё строительство не затеешь. Пропал мой Гауди, один я  понимал его мечты, — загрустил Антонио.

— Возьмите мои деньги, купите цемент и песок тоже, — пожалел творца Иван.

— Какой цемент, тут сумрак, а такому грандиозному проекту нужно солнце, его свет подчёркивает замысел художника. И Барселона – подходящее  место, для осуществления фантазий Гауди. И Житомир хорошее место, но нигде нет денег для великого дела, а теперь и меня нет. Богатые люди хотят жить красиво, и эта их роскошь, совокупляясь с пошлым видением мира, порождает уродство во всём, всегда, и ничем не осилить эту роскошь бедняков, добравшихся к богатству. Хамского непотребства в распознании красоты. А вы, говорите, песок, цемент. Страшно подумать, что несколько мешков цемента могли изменить мир, унылую картину квадратных многоэтажек, а наш друг не может сыскать страх и правильно ваше мнение, что страх живёт взаперти, не имея выхода энергии. Но прав и ищущий страх, говоря, что, улетая в бездну, мы опережаем свой страх и чувствуем себя счастливыми, даже оставаясь живыми. И ищет он не страх, а миг, который вырвал его из западни ужаса жизни. Теперь, найдя страх, он будет искать средство его опережения, то, что он уже однажды испытал под куполом нераскрывшегося парашюта, и опять подвинется к суициду.

— Тогда надо вернуться к нему и постараться как-нибудь помочь, — попросил Иван.

— Жалеть его не надо и возвращаться тоже. Подумаешь, ещё пару раз повесится, шея удлинится верёвки всё равно ни к чёрту, не годны. Это и есть его полёт, но попадётся прочный аркан – и  парашют откроется, страх вырвется  и не станет больше мучить его своим присутствием и отсутствием тоже.

Иван слушал, даже не пытаясь возражать. Он начинал думать о людях в сумеречном городе и, неизвестно почему жалел, что не пришел сюда раньше, но в этой жалости жила уверенность в недолгом своём пребывании здесь. Его мысли прервал прохожий, волочащий за собой свою ногу, обутую в огромный, кованый сапоге который, даже с виду, был очень тяжёл, но его носитель упрямо тащил его за собой, беспокойно оглядываясь назад.

— Куда собрался, Ахиллес? – приветствовал его архитектор. -Сбросил бы ты этот проклятый сапог, уж и стрелков в городе не осталось. А если и есть, в сумерках нелегко целить в твою пятку. Да и зачем? Ты уже не тот, и враги твои сгинули, теперь незачем охотиться за тобой.

— Меняются времена, но не цели. Уязвимость моей пяты лучшая цель этого ничтожного мира. И чтобы сохранить в неприкосновенности пятку, я таскаю на ноге этот проклятый сапог, он и защищает великую цель от посягательств на всё смелое и красивое. Если враги поразят мою пяту, исчезнет стремление к великой цели и всё останется, как оно есть. А может статься гораздо хуже, — путано отвечал человек, называемый Ахиллесом.

— Почему, неужели слишком многое заключено в вашей пяте? Что же там у вас? – влез в разговор Иван и не пожалел, получив странный, но исчерпывающий ответ.

— Сама моя пята, заключённая в железный сапог, не имеет никакой ценности, но обладатель её – мужественный  красавец Ахиллес, неуязвимый и потому бесстрашный в своих замечательных подвигах – велик. Покуда я жив, это пример бесстрашия, красоты. Даже желая меня уничтожить,  мои враги пытаются дорасти до вершины моего величия, равняются на меня , и чем дольше я буду существовать, тем большее количество людей будет стремиться приблизиться в физической красоте и разуме своём к идеалу –  соответствовать кумиру, пожелают стать достойными братьями Ахиллесу. Если же волей случая я погибну, то неизвестно, какую новую цель и какого кумира изберут себе люди. Им может стать уродливый и страшный мыслями демон, а не герой, и тогда мир наполнится страданиями. А пока мучаюсь только я один, но эти страдания ради неизменного величия красоты мира, — и он поволок дальше свой несуразно огромный сапог.

— Давно он его носит? – спросил Иван вслед удаляющемуся Ахиллесу.

— Не знаю и никто не знает, а зачем ему сапог, он только что рассказал. У каждого своя печаль от несовершенства мира, и длится она ровно столько времени, на сколько хватает пространства её боли, — строитель повёл рукою вокруг себя.

Мешок с деньгами вдруг потяжелел, будто напоминая о себе, и Иван попросился отдохнуть.

— Есть недалеко кабачок, там можно перекусить и даже водки выпить, — повернул в сторону реки Антонио.

— Этого мне и нужно. Хочу водки, — уверенно пошёл за ним Иван.

Далеко ли состоялись все его похождения, он ещё не ощутил, ходил с проводником и не отмечал  знаками пройденных расстояний. Шёл только второй день пребывания в этих сумерках, не бывших ни днём, ни ночью, но почему-то в его голове день считался вторым, а, значит, среда, и до пятницы оставалось прожить четверг, найти писателя, получить рекомендацию и попасть на приём. Особенных мыслей на этот счёт Иван не имел, не знал, чем всё это закончится, но некоторые изменения впечатлений от встреч и знакомств с обитателями города он почувствовал, прострация одиночества исчезала, и на месте пустоты появились лица, мысли, желание знать, для чего он сюда пришёл. Страха не ощущалось, но появилось любопытство, что и повело его за ведущим. Отступила постылость разочарования, всегдашнего недовольства, которое пыталось завладеть мозгом с начала пути, усилилось после ночи, проведённой у писателя, от воя старухи и, вдруг, от встречи с Ахиллесом захотелось жить, водки выпить. Через тёмную, как ночь, реку шли широким мостом, и Иван, глядя через перила в чёрную жуть воды, спросил:

— Имя есть у реки?

— Самое простое – Лета. Там, куда мы идём, – ад. Оттуда редко возвращаются. Не хотят назад. Не бойтесь, там всё по-другому, может понравиться. Много народу сгинуло в аду, — интриговал Антонио.

— Что же там необычного? Не вижу ничего, кроме моста между сумерками и тьмой. Огни в темноте ярче, пылают прямо, но не жарят же там грешников? – пошутил Иван.

— Шутить изволите, а вот и жарят. Сами увидите и попробовать захотите, нет, не жареного мяса, а погреться на костре, до костей пробирает от жара, сопоставимо с аутодафе. У костров и собираются все сожженные ранее в огне, Галилеев человек семь наберётся, а уж ведьмаков разных – немерено. Каждый день горят до черноты.

Они спустились с моста по лестнице на берег и двинулись на горящие огнями буквы: «Костры Харона».

Неприятная дрожь пошла по телу Ивана при приближении к заведению с таким пугающим названием, а на входе его уже трясло, как в лихорадке. Антонио же был совершенно спокоен. Не успел Иван опомниться, как очутился в помещении, где на возвышении горел костёр, а вокруг, за столами сидели завороженные пламенем люди. Озноб продолжался и, присев за стол, Иван попросил выпить. Антонио тут же поднёс ему стакан водки. Но выпить  никак не удавалось, зубы стучали о край стекла, и водка проливалась.

— Надо прочувствовать атмосферу, идите в огонь, и ваша лихоманка исчезнет, но сумейте выскочить оттуда сразу же, как только кончится дрожь. Таков ритуал посвящения, если задержитесь – станете огнепоклонником, помните, нужно только согреться. Идите, огонь вас исцелит, — подтолкнул к костру Антонио.

Иван взошёл наверх и шагнул в геенну огня. Всё исчезло, кругом бушевало пламя, но за его языками стеной выросла тьма. Он сам стал огнём, сросся с пламенем и, уже начиная взлетать искрами в необъятную свободу тьмы, вспомнил предупреждение Антонио и шагнул из костра, ощущая всем своим существом сожаление утраты необычной лёгкости сгорания, желание тела вернуться и продолжить начинавшийся полёт, но пересилил радостный трепет ожидания огня за спиной и зашагал к столу, где его ожидал невозмутимый почитатель гения Гауди.

— Удалось, удалось. Вы и взаправду везунчик, но как славно гореть, Ух, ласка огня, страсть, недоступная теплу уюта, несравненная, неслабеющая и даже просто стать искрой унесшего тебя пламени – счастье, — чувственно выговорил великий строитель.

— Уф-фф, — выдохнул воздух Иван. – И водка настоящая. Даже не верится.

— Соглядатаев нет – и  водка качественная. Нет контроля, нет и подделок. Когда не надо подстраиваться под вкус дегустаторов, тогда и производится отменный продукт. Тут все потребители и производители из огня вышедшие – размениваться не станут, — отвечал Антонио.

Входили другие люди, рассаживались, в огонь шли сами, без понуждения. Их провожали молчаливо и без аплодисментов. Если человек не возвращался и лишь сноп ярких искр вздымался над костром и уносился во тьму, тогда глаза зрителей загорались огнём восторга, восхищения смелостью искр, на мгновение осветивших саму Тьму. Иван еще чувствовал на своём теле радость огня и под влиянием выпитого решил продолжить это чувство, довести его до экстаза, плохо понимая и не предполагая своего превращения в сноп уносящихся  в тёмное небо искр. Он поднялся, но провожатый остановил его и усадил на место:

— Пробуют только один раз, конечно, вторая попытка слишком заманчива, но она считается лишней, не должен человек дважды испытывать себя и свою радость, это очевидно на примере приёма у Консультанта – пришёл дважды, попал сюда, попадёшь отсюда на аудиенцию, больше не станешь жить здесь. Всё радостное  должно совершаться единожды, чтобы не стать привычкой, обыденностью. Неинтересно. А чувствовать можно чужую радость, когда сноп искр подымается ввысь и выражает искренность подвига в движении до конца. Такая вспышка бывает один раз в жизни. Она нужна, чтобы выразить свой талант, самолюбие и многое ещё, что стало атавизмом наше эпохи. Невозможность выразиться и подвигает людей к самосожжению, это выражение своей причастности к красоте мира. Сноп исходящих к Небу искр – призыв верить в эту искренность. Она не лукава, эта попытка открыться всей душою, на виду у людей, ведь второй попытки не дано. Вам не удалось унестись в сферы, где, возможно, и обитают честнейшие души, у вас есть надежда остаться жить в мире, в котором вам не нравится только запах женского тела, умащённого притираниями, вам ещё, может, посчастливится отыскать женщину с запахом женщины – вот выйдете отсюда и всё у вас наладится. Мне же никогда не удастся воссоздать безумие Гауди – его башни – ни  в Воронеже, ни в Кривом Роге, и потому я останусь здесь навсегда. А хватит смелости, взметнусь мечтою гения в огне и исчезну и, может быть, восстану своей душою в мире, где сумасшествие живёт в реальности дней, как величие плодоносящего разума. Но вам это ни к чему, вы здесь временный человек и это очевидно, — договорил Антонио.

— Откуда такая уверенность? Ещё ничего не известно. Мы даже не знаем, где найти писателя, и деньги можно промотать, — неуверенно закончил вопрос Иван.

— Вы правы, пора идти. Ваня, вы такой чувствительный, кем вы были до встречи со всем этим? — взглянул в зарево костра архитектор.

— Не знаю. Сны помню, больницу и Консультанта в ней, доктора, на ежа похожего, а до того ничего – пусто, — Иван выпил и закусил.

— Надо вспомнить. Не дегустатором же интимных женских запахов вы служили. Такой конторы наверняка нет. Хотя, кто знает, нынешняя индустрия  всё предусмотрела,  и для раздражения плоти могут выпекаться пирожки с запахом женского оргазма, предположим. Не припоминаете таких ароматов? Как же вы собираетесь отправиться в пустоту? В сумраке есть за что зацепиться, а в беспамятстве живут только скоты. Им всё равно – прошлое, настоящее, будущее. Лишь сумерки прошлого. Но где-то должен быть свет, и я помню, он был, только не помню, чем были наполнены его лучи. Но говорят, если видишь начало света, то, в конце концов, в нём должен образоваться мир. И он проявится, в нём будут жить люди, но у него не хватит сил стать восторгом Гауди, его архитектурными видениями, этот мир закрыт потому, что он не вмещается в узость человеческой памяти.

Когда они миновали мост, Иван оглянулся. Противоположный берег, откуда они вернулись, поглотила тьма. Но он уже начал привыкать к подобным явлениям в бесцельном путешествии по сумеречному городу и не стал задавать вопросов своему спутнику. Недалеко от моста к Антонио пристал человек и потянул его в сторону:

— Зайди ко мне, посмотри, какие тени обрисовывают углы моей комнаты, они, будто змеи, сверкают чешуёй, их можно потрогать, они живые, иногда они выползают из своих углов и, переливаясь во тьме, двигаются ко мне, подбираются совсем близко, но стоит мне пошевелиться, как они сразу прячутся в углы. Зайди, мне так нужно, чтобы кто-то увидел это чудо и рассказал другим о жизни моих теней.

Но архитектор отмахнулся от назойливого просителя и зашагал быстрее, бормоча под нос:

— Всё пристают ко мне. Показать хотят перелив света на тенях, а того, что они сами тени, не замечают. Тени в краю вечного сумрака. Разве бывают тени в несветлое время суток. Тени в комнате без лампы. Пята Ахиллеса, закованная в сапог. Люди, ищущие цель в темноте. Всем нужна цель. Даже посмотреть, как переливаются тени – тоже цель, доказать, что так бывает, но зачем? Бесцельна только красота. Она ни для чего. Она всего лишь мгновение ожидания, когда на неё обратят внимание и выразят, нет, не восторг – она сама чьё-то восхищение – радость движения навстречу увиденному. Башни Гауди, для чего? Просто так, чтобы никто не искал теней по углам своей комнаты. Три года назад я был в Барселоне и остальное время, после посещения Испании, погрузилось в сумрак, но кто тому виной? Гауди хотел создать, я – увидеть, но сумраку удалось всё это поглотить. Желание видеть красоту всегда наказуемо. Саму красоту наказать невозможно. Её нет, она невидима тем, кто желает ей зла, поэтому они уничтожают  очевидцев её восторга. Вы видели во сне райские сады и красивых женщин, и пошли узнать, хорошо это или плохо, у тех людей, кто этого никогда не видел. Но опасно спрашивать разъяснения себе того, чего вопрошаемые не могут видеть. От таких вопросов возникает страх, и в этом их ужасе наша вина. Зачем пугать обычных людей невиданными далями и роскошью своих поэтических образов в них? Дивись красоте и разгадывай происхождение этого чуда в одиночку, толпа уничтожит твой восторг уже на подступах к желанию  рассказать о знакомстве с необычным движением света по стволу дерева и превращение этого светоносного пути в наслаждение разума. Они не поймут твоего откровения, испугаются и срубят дерево на дрова, дабы не иметь сомнений в своей правоте относительно применения древесины. Это право толпы. Простите, мои мысли тревожны, но боюсь потерять даже такое беспокойное их течение, можно ослабеть и привыкнуть к подмене красоты декорацией, как это сделал Гусь.

Они вплотную приблизились к дому, из окон которого прямо в сумрак вливался странный синий свет, больной неизлечимой тоской. Она проникла в сердце Ивана, как только  он ступил в пучок этой синевы. В глубинах его души всколыхнулась печаль, сопоставимая с грустью образования сразу всего синего света, окружавшего его когда- нибудь, замеченного и нет, но застывшего, до времени, в его расцвеченной видениями райских садов памяти. Он остановился прямо в потоке синевы и замер, будто вкопанный, вырастая изнутри до размеров тоски, живущей в доме с окнами, выплеснувшими этот свет в сумерки улицы.

— Надо войти внутрь. Там должно быть что-то необычное, — выговорил он, раздумывая.

— Можно и войти, — неохотно подхватил его мысли Антонио. — Только там ничего, кроме расписанных криками мольбы стен, вы не найдёте. Правда, иногда ценителей печального искусства набирается порядком,  бывает, и в дом войти невозможно. Но сегодня, похоже, многие разошлись, не дождавшись плача стен, на которых сами же отобразили всечеловеческие страдания, — нехотя входил в дом Антонио. Ивану тоже стало не по себе, когда они вошли.  Он осмотрелся: расписанные стены изображали выражение невыносимого человеческого страдания – заломленные руки, согнутые в невероятном напряжении ноги, застывшие в страхе глаза, разделённые части человеческих фигур  умоляли о воссоединении. Иван уселся на пол и обратился к стене, где с ужасающей взгляд жестокостью был выписан мальчишка, держащий в руках убитого белого голубя. Вымазанные кровью ручки малыша протягивали окровавленную птицу, как страшное обвинение всем и во всём. И такая истина боли исказила детское лицо, что Иван почти сразу заплакал, а потом и вовсе перешёл на рыдания.

— Что вы увидели? – зашептал сидевший рядом мужчина.

— Ничего, — отвечал сквозь слёзы Иван.

— Но вы плачете? – настаивал человек.

— Это от тоски. Прощание с детством, — наугад ответил Иван.

— Да-да, это так и называется, — шепнул, с восторгом, сосед.

— Что называется? – не понял Иван.

— Картина. Всепрощание. Прощание с мечтою, падение с небес, изгнание из рая. Так смотрели наши праотцы на Бога-отца, вопиющие к нему за милосердием, зная, что их ждёт на земле, — ответил человек.

— Но ведь милосердие существует, — возразил Иван.

— Нет. Только раскаяние, позднее и никому не нужное. И вы плачете только потому, что тоже участвовали в убийстве, — вынес приговор незнакомец.

— В каком убийстве? – не согласился Иван.

— Голубя. Вы выстрелили в него давно, когда увидели небо и полёт белой птицы, и ваша зависть к этой бескрайней свободе нажала на спусковой крючок. Последствия того давнего убийства вы видите сейчас и плачете от раскаяния, — продолжал обвинитель.

— Я не убивал голубей, — почти вскричал обвиняемый.

— Вы или кто другой, разницы нет. Каяться будем вместе, все. Вы это делаете сразу, другие ждут просветления, узнавания содеянного, — он повис рукою над головами присутствующих.

— И долго им ждать? – поинтересовался Иван.

— Всегда, покуда не зарыдает сама стена. А вы плачьте. Слёзы единственный выход из дома печали. И чья печаль горше, злодея или праведника – неизвестно. Так ходим по кругу. Убиваем, каемся и снова ищем познаний, — закончил собеседник и Иван повернул голову, чтобы взглянуть на него, но рядом никого не оказалось. Свет, из синего, превратился в зелёный, исчезли росписи на стенах, потом и сами стены, и они остались на улице.

Вновь нагрянули сумерки и среди них Иван уже оказался один, с мешком денег и неполным комплектом рекомендаций. Антонио же растворился в каком-то из сгустков полутемноты, который, в свою очередь, исчез между домами, грозно нависшими над Иваном каменными глыбами, и он растерялся, не зная, куда теперь ему идти. Дома вытянулись ввысь и обратились в остроконечные башни, и там, где они сомкнулись своими вершинами, показался сгусток темноты, поглотившей Антонио, и, попрощавшись, уплыл во тьму, нависшую над городом. Иван схватил мешок и проходами, между сильно накренившимися и шатающимися башнями, выскочил из их окружения, и позади его началось разрушение этих каменных исполинов, он чувствовал это по грохоту обвала за своей спиной, но не оборачивался, а уходил дальше от неясных событий какого-то природного феномена.

Остановился только после долгой ходьбы, смертельно устав, у странного, сияющего белизной, сооружения на невысоком камне, напоминающего своей конструкцией бельведер, где и решил отдохнуть от своих странствий. Поднялся по белым ступеням в беседку, положил на скамейку свой мешок и прилёг, выделяясь инородным пятном на белом свету мрамора постройки. Задремал он сразу, видно, пришла пора сбросить груз накопленных впечатлений и обрести нужный покой мыслей. Однако по пробуждению его беспокойство только возросло, от сразу же вернувшихся воспоминаний и нынешнего одиночества и невозможности действий, из-за отсутствия пути продвижения к какой-нибудь, пусть даже промежуточной цели. На краю скамейки, в мрамор колонны вросла фигура человека, громоздким телом подперевшая крышу бельведера. Иван обрадовался такому событию, поднялся со скамьи, подвинул к себе мешок и стал ожидать признаков внимания со стороны недвижного объекта. Но тот, по-видимому, занятый своими размышлениями, не торопился явить ему своё дружелюбие. Иван заёрзал по гладкому мрамору скамьи, дёргал туда-сюда мешок с ценным грузом, но его действия оказались напрасными, человек оставался неподвижен. Тогда он сам переместился к нему вплотную и задал вопрос, без которого не знал продолжения своим делам:

— Вы, случайно, не знаете, где живёт писатель, у него внизу, в комнате под полом, по ночам рыдает старуха и ещё он играет на скачках.

— Знаю, – хмуро отвечал новый знакомый. – И старуху его тоже знавал. Вместе жили. Я ему свои рассказы говорил, а он записывал, писателем сделался, важным стал, перестал со мной советоваться, а как мы расстались — ни слова больше написать не может. Жену свою со свету сжил, она теперь и донимает его своим плачем. Он всё зловредное на меня записал и с этой писаниной в тундру спровадил, хорошо, пурга мела и оттуда, незаметно, удалось в Америку уйти. Там книгу эту мильёнами штук раскупили, денег мне отвалили гору, жил, как Крез, но тоска обуяла, я и вернулся, когда послабление диссидентам вышло. Захотелось душевное здоровье поправить. Заглянул в больницу, там Консультант, объединиться, говорит, надо, обиду забыть и покой придёт душевный и с ним благодать. А у меня никакого желания с дураками дружить нет. Так доживать стану. Вы тоже к нему не ходите, он сам не свой, и вы к тому переменитесь, писать станете, жизнь свою загубите. Он все ночи напролёт строчит, а бумага чистой из-под пера выходит, всем читать предлагает, но никто не видит написанного. Бумага и та его слов не терпит. Так бы всегда. Знаешь, хорошее что – пиши, а нет, чего зря мытариться. Вам-то он зачем?

— Деньги ему хотел дать. И подпись его нужна, — рассказал своё Иван.

— Без меня его закорючка не пройдёт. И денежные знаки ему ни к чему – всё на бегах продует, в нём эта страсть давно живёт, душу пытался заложить, не нашлось купца, товар мелковат оказался, даже черти такое не берут, а издателей от одного его вида воротит в сторону помойки, — хулил писателя новый знакомый.

— Откуда вы всё это знаете, небось, в Америке жили, далеко? — поинтересовался Иван.

— Далеко до луны и туда добрались. Подпись вам зачем, на приём хотите попасть? Гиблое это дело, но подписать можно, только вот чем, ручка у вас есть? – осведомился знакомый.

— Откуда. Я ж не думал, — не знал о чём можно думать по этому поводу Иван.

— С письменным материалом у нас напряжёнка. Уж больно все грамотные, дай им перо, бумаги, такое понапишут – Гоголю не снилось. Ждать придётся, может, кто ещё отдохнуть от безделья забредёт, у него испросим ручку. Если признается, возьмём, но те, у кого ручки остались, скрывают это, чтобы по ночам не приходили, не беспокоили, народ тутошний без всякого такту живёт, понадобится запись сделать – и  пошёл будить всех без разбору, пока найдёт нужное, позабудет, зачем искал, и пошёл ругаться, на чём свет стоит. Белый свет на многом основан и утверждён, пока всё переберёт, и утро наступает. И получается, что записи не сделано и покоя никому не дано. По-пустому время прожито. У меня была ручка, всю на чертежи извёл, за то вот эту беседку выстроил. Как она вам – по нраву? Фонтанчик хотел в середине поставить, но ближе, чем метров на сто книзу, воды нет и рой не рой, а кверху она без насоса не двинется. Теперь решил – статуйку сооружу, Приапа поставлю (вот вам всем, со всех четырёх сторон, и чтобы торчало, как надо), — рассказчик сделал руками классический жест мужского превосходства. — А лучше девушку с веслом, демократичней будет, ни воды, ни лодки, но весло, как надежда на получение всего этого в будущем. Говорить о будущем в мучительном окружении сумрака сомнительно, но надо как-то преодолевать неподвижность красок, замерших в нём, и белый цвет колонн бельведера оказался в контрасте с одолевающим эту жизнь безразличием, и многие приходят сюда отдохнуть от состояния неподвижности. Некоторые, в ком жива искра Божья, видят внутри строения солнечный свет. Это, конечно, мираж, но, как и всё недоступное изначально, рождается фантазией. А фантазии тоже, в свою очередь, обязаны мечтам. Желание увидеть солнечный свет приводит к месту, где он должен родиться. Моё желание выросло в постройку белокаменного бельведера.

— Постройка не похожа на каменную, — Иван погладил рукой подлокотник скамьи. – Материал более лёгкий и гладкий, но не пойму, как от него происходит свечение, которое привлекает путников.

— У реки такого материала – завались. Это кости мамонтов, вымерших до рождения всех, ныне присутствующих здесь, тиранов, героев, поэтов и простых обывателей. Там и собирался материал для этой постройки, но главное не это, а внутренний наполнитель конструкций беседки, который излучает видимый вами свет. Он изобретён мною давно, опробован, применить же состав наполнителя удалось только здесь, чиновники другого мира не дали разрешения на его применение, иначе пришлось бы закрывать производство лакокрасочной продукции. Любую конструкцию – бетонную, деревянную, пластиковую – можно  заставить излучать свет и светиться любым цветом, используя компоненты моего наполнителя. Конструкция беседки окрашена цветом снежного покрова, серебрящегося под лучами утреннего солнца. Вы заметили такое свечение? – осведомился изобретатель.

— Есть что-то снежное, но не холодное. Но давайте вернёмся к нашему писателю. Как можно его найти, дайте адрес, — попросил Иван.

— Адрес? Имена у людей сплошь чужие, а вы адрес спрашиваете, здесь и почты нет. Сам придёт ваш писатель, ходит сюда часто, канючит какие-нибудь рассказы у меня или сюжеты к ним, хочет, чтобы бумага заговорила, но я молчу, и так много времени и слов потеряно с ним. И хорошо, что так заведено в мире, многое происходит без нашего ведома, но не без нашего участия, мы присутствуем, пока живы, при всяком случае на Земле, от плохого отмахиваемся, за хорошее хотим зацепиться, хотя бы краем взора, кусочком платья, восклицанием в разговоре или написанием того события, которого не видел, но сумел отобразить. Наш писатель тоже прилежно живёт на земле и желает рассказывать и придёт сюда за впечатлениями, которые нужны для его книги, но их не бывает, они исчезли в сумраке, и только цвет моего бельведера немного волнует полутьму нашего города. Он придёт, больше ему идти некуда. Спросите, почему я построил бельведер из кости мамонта и заправил его конструкцию наполнителем белоснежного цвета, состав которого неизвестен науке, и только будущее определит ему место в художественной и индустриальной жизни? Это симбиоз древности, недавнего прошлого и грядущего необходим нашей памяти, иначе можно увлечься фантастическими идеями и провалиться в беспамятство. Когда вы в последний раз видели беседку из слоновой кости или даже просто бельведерчик на пустом месте, под открытым небом, ни для чего, просто так? Нынче ничего не строят просто так, не пишут для красоты, а жаль. Потому, что не помнят мамонтов и беседок. Уже ничего не делается просто так, — загрустил рассказчик.

— Но можно как-нибудь приблизить появление здесь писателя, — твердил своё Иван.

— Нет. Сначала должен подойти нищий, попросить подаяния, а уж за ним явится и ваш писателишка. Но нам нужен не он, а ручка, она может быть и у нищего, он бухгалтерию милостыни ведёт очень аккуратно, собирает деньги, чтобы отправиться в Бразилию, там тепло и подают больше. И ещё там у него осталась женщина, он познакомился с ней, когда бывал в Америке с Колумбом. Как придёт, так сам вам всё и расскажет, а других историй у него нет. А вам, видно, заняться нечем, вот и мучаете меня вопросами. Надо уметь себя занять, иначе можно в тоску впасть, в Обломова превратиться или в тирана, от беспокойства души вся неразбериха на свете творится. Вы успокойтесь, прилягте, время и пройдёт, а писака явится, я вас и подниму.

— Спасибо, но я уже успел отдохнуть. Может, у вас почитать чего-нибудь имеется, время провести? – попросил Иван.

— Почитать отца с матерью нужно было, здесь бы не оказались. Книгами время не занимают, в книгах его находят, своё, чужое – вечное. Или в беседе своё время с чужим перекликаешь, и новые выходят события. Хотя кому и как нравится, кто сам себе желанный собеседник и никого к своим мыслям не допускает, а кому-то выговориться надо, иначе не жилец. Я, например, книг не читаю, сам написал много – не перечитаешь всего, теперь статуйку средь беседки изваяю, тогда окончательно и порадуюсь. Может, поможете мне, от избытка пустого времени, — приставал бельведерщик.

— Хорошо бы, но таланту к лепке моим рукам не дано, — усомнился Иван.

— Откуда знаете, вы же не пробовали даже глину месить. Своё назначение спознать надобно, талант сам не является, его выявить, вывести на свет надо, а как узнать – глину не месил, лопатку в руки не брал, кости не шлифовал. Возьми ведро, воды принеси, — перешёл на «ты» родич писателя.

Иван пошёл в направлении, указанном скульптором, и обнаружил, метров через сто, трубопровод, из которого бежала вода. На обратном пути, уже на подходе к беседке, вода начала плескаться в ведре, сумрак затрясся, под ногами ходуном заходила твердь, он упал и, громыхая, зажатым в руке ведром, покатился куда-то вниз. Вокруг дрожало пространство чего-то, пахло пожаром и сыпались искры из невидимого очага, грохот камнепада дополнял видение катастрофы, самой беды не было видно, но близость страха ощущалась во всём, даже в передвижении вниз. Но вот полёт закончился, тело уперлось в камень стены, и его стали окружать предметы, прибывающие вслед за ним. Среди хлама, навалившегося на него, узнавались денежный мешок, ведро, уже без воды, куски белоснежной скамьи бельведера, весло от ещё не построенной скульптуры, старый глобус, с разломом земной коры в районе Эйфелевой башни Парижа, приёмник марки «Спидола», который включился и чётким голосом проговорил: «…силою 10 баллов, по шкале Рихтера, с эпицентром в районе Средиземного моря», — и сразу замолчал.

Сумрак показался светлее обычного, и Иван стал оглядываться по сторонам. Их оказалось много больше четырёх обычных, и трудная задача выбора похода в одну из них заставила Ивана подняться, чтобы можно было заглянуть за стену, за которой, как показалось, должна скрываться нужная ему сторона. Он заглянул в пролом стены и взгляду открылась безлюдная, но вполне освещённая фонарями улица, где, однако, не находилось ничего, кроме теней от фонарных столбов. Эта часть света показалась Ивану привлекательней остальных и, захватив мешок с деньгами и старый глобус, через отверстие  в стене, раньше, видимо, служившее окном, он вылез на каменную мостовую улицы и побрёл в освещённую светом фонарей неизвестность. Улица, ставшая навсегда центральной, в обезлюдевшем, а может, просто заснувшем от пережитого страха городе, отдавалась в распоряжение Ивана глухими вздохами эха его шагов по мостовой. Эти гулкие вздохи уносились на дальний свет фонарей и где-то впереди гасли, отыскав себе приют. За звуками своих шагов он отправился, чтобы определить своё местонахождение или просто найти место, где можно было отдохнуть от переворота в уже показавшейся понятной жизни, с почти найденным выходом из неё. Теперь снова всё растерялось – писатель, строитель, Гусь, Листратыч исчезли, и только там, где замолкало эхо его шагов, в неярком свете огней виделось ожидание. К нему и потянулась надежда на встречу, на вход куда-то, что может стать продолжением пребывания где-то и на данный момент являлось самой жизнью. И она состоялась, эта встреча, непричинная, но ожидаемая. Из окна дома, на повороте улицы, где она, кажется, и заканчивалась, а может, просто не освещалась, и тьма назвалась поворотом, окончанием, ну чем угодно, и там, в окне, на третьем этаже, показалась голова человека,  взмахнули его руки, зазывая Ивана, будто он давно поджидался, и кто-то глядел в окно, и звали не невзначай, а именно его. Прохожих на улице не виделось, потому, ещё раз оглядевшись вокруг, Иван вошёл в подъезд. Лестница выложенная, светящейся голубизной плиткой и огороженная металлическими перилами в стиле ретро, повела наверх и закончилась у двери красного дерева с множеством замков и замочков, врезанных и навешанных поверх на скобы. Однако такая предусмотрительная замкнутость не помешала ей отвориться перед Иваном, и он вошёл в переднюю, напоминавшую своим устройством вестибюль ресторана, с зеркалами и вешалками, наполненными верхней одеждой. Из соседней с передней комнат доносилась лёгкая музыка инструментальных композиций, но никто не встретил вошедшего, и это его озадачило. Со времени своей первой встречи с Консультантом он перестал искать приятного продолжения неожиданных встреч, стал побаиваться их, думая  теперь, что от последствий каждой из них сумерки станут сгущаться, пока не обратятся тьмой. Было чего страшиться, в ночи могла исчезнуть последняя надежда на встречу с Консультантом. Бездушное безразличие зеркал вестибюля раздражало этот страх мельканием неясных отображений, и он вошёл в соседнюю комнату. Там, в живописном беспорядке, стояли разобранные кровати, на полу валялись подушки и одеяла, некоторые принадлежности одежды, на стенах безрадостным фиолетовым светом горели бра, и всё это располагало к мыслям, что где-то рядом находятся люди, и он решил подождать, как приглашённый, но не встреченный гость. Иван поднял с полу подушку, положил её на кровать и, устроив на тумбочке свои пожитки, прилёг, сразу почувствовав тяжёлую усталость после пережитых личных и глобальных катаклизмов. Непосредственность убранства комнаты  разрешала и ему отнестись к миссии гостя на правах хозяина, пусть временного, до появления жильцов этого дома. Взгляд, мелькая по бесхозности обстановки и стен, быстро утомился. От такой непосильной и странной невозможности создания образа своего присутствия здесь Иван задремал. Проснулся он сам, никто не тревожил его сон, но пробуждением стало предчувствие изменений, творящихся вокруг него.  Пока он спал, обновился интерьер комнаты, и сама её площадь выросла в обширную  залу, где всякие новомодные вещи стояли на своих местах, блистая чистотой. Лёгким ворсом ласково прикоснулся к его кем-то разутым ногам ковёр, застеливший весь пол от стены до стены и играющий, в свете хрустальной люстры, замысловатым азиатским узором, когда Иван ступил на него с оказавшегося под ним, высокого дивана. Хотелось удивиться, но в одиночестве некому было выразить эти чувства, и он, утопая ногами в пушистом ковре, прошёл к окну. За окном тот же печальный свет фонарей освещал мостовую, его путь сюда. Сверху эта, теперь уже обратная дорога, казалась уводящей в бесконечность. Он испугался бесконечности, к ней можно привыкнуть, перемена интерьера и пространства комнаты, без каких-либо движений, во времени сна – это тоже начало без конца, не хотелось двигаться в бесконечную путь-дорогу. И даже внесённые в обстановку изменения никак не повлияли на неподвижное время, в нём всё незаметно, пусто и она, эта непрекращающаяся действительность, на самом деле – смерть. От страха таких мыслей он сдвинулся, чтобы не смотреть в окно, и хотел пойти поискать людей, но только подумал об этом, как в комнату вошёл тот самый, зазвавший его сюда, человек – голова осталась та же, что виделась давеча в окне, а вот точно, когда это произошло, Иван не знал. Здесь  существовало только вечернее время суток.

— Как почивать изволили? Вчера у нас симпозиум проходил, по правам марионеток и чучел в пределах освещения нашей улицы. Некоторые борцы за права тряпичных изделий набезобразничали, так мы, после них, некоторые внешние исправления внесли, а заодно помыли, почистили помещение. Как оно вам теперь?

— Место приличное, — похвалил Иван. – Но где всё это находится?

— На нашей улице, в беспредельном свете фонарей, — туманно ответил житель местности.

— А на симпозиуме из каких краёв люди побывали? – хотел хоть как-то определиться Иван.

— Из прилегающих к улице фонарей, по углам тьма и только в центре освещено, сюда и стремятся разные борцы  за свободу и права, в темноте какие состязания, а на свету и смерть видна. До убийства дело не дошло, но покричали на славу.

— За что боролись? – вставил вопрос Иван.

— За право на борьбу и совершенно неважно с чем. Важен азарт. Когда всё кончится – война, драка, крики, все разойдутся по своим тёмным переулкам и  продолжат жить, может, лучше, а бывает и хуже. А куклы, за права которых они боролись, останутся гнить на помойке.

— А можно бороться за право возвращения в прошлую жизнь? – испросил своё право Иван.

— Нет. Это негласное табу. Такие вопросы решает Консультант. Можно обойтись без него, но условие почти невыполнимое. Но можете попытать счастье. Дадим вам для прочтения древнюю рукопись неизвестного автора, где нужно отыскать несколько слов, связанных между собой в предложении, относящихся к вашей прошлой жизни. Если такие слова будут найдены, вы автоматически отправляетесь в прежний ареал проживания, — посвятил его в тайну исхода абориген.

— Но кто же будет определять достоверность словарной находки? — засомневался в справедливости затеи Иван.

— Мы – живущие на этой улице. И то, что вы будете искать, важно и для нас, оное станет ключом к разгадке тайны самой рукописи, — уверил собеседник, подавая свиток желтой от времени бумаги.

Абориген ушёл, а Иван, не медля, занялся рукописью. Но что же это? Всё знакомо, с первой строки. Это же гоголевский «Нос». Какая такая легенда, чёрт возьми, этих жителей освещённых улиц! А вот и слова о нём. Да и не только про него, а и обо всех. Все ведь только и думают о своих недостатках, смотрят на себя, как на уродов, а вот нос пошёл и сам себе судьбу сладил. Хозяин-то своего носа чурался, тот ему и показал свою самостоятельную значимость. Нос – то ж Карлович. Также без хозяина гуляет. Вот-вот, так оно и есть, про меня это и сказано. Чего же они сами-то не догадались? Может, они одни живут, без карловичей и листратычей, надо расспросить о том и о себе рассказать. Вот только, вдруг, Карловича потребуют представить, где его теперь сыскать, или сам явится, поди, как о нём разговор зайдёт. Нельзя, стало быть, о своих частях тела плохо думать, обидятся. А как  другие думают: ноги хороши, да руки коротки, глаза ясны, уши лопухом, волос кудряв, голова квадратна, зубы белы, рот мал, чтобы такое добро выказывать. Вот так разные части тела по свету и гуляют: и нос и рот и…, а что, иные люди только о своём геморрое и говорят, лелеют его пуще чада родного, он возьми и загордись и самостоятельно заживёт. Фамилия у него подходящая – Геморрой Иван Карлович, вот только имечко непопулярное сменить на другое, какое на ум забредёт, а вот Наумом и назваться, получится приятное сочетание звуков, и восхитят они любовь народную – тут  тебе и мандат депутатский, кресло министерское, дорожки не скатёркой, а торные, гладкие – живи, радуйся. А то, что с этим мандатом часть твоего организма, с не очень приятным запахом проживать изволит, никому дела нет. Ну, Гоголь, ну, догада, он нам всю нашу дурость под этот самый нос суёт, а мы хохочем, он прямо и говорит, мол, над кем смех-то – над собой смеёмся. Эх, кабы раньше спознать такое дело, не надобно было и больницу ходить. Бабы по ночам снятся, потому что носа им своего показать боимся. Вдруг, что не так, маловат – сраму не оберёшься, а велик, так ни в какие ворота не влезет. Враньё всё это, и ворота найдутся и малому носу рады будут. Надо поискать жителей этой деревни, обсказать им всё, не выпустят, так хоть пожалеют. Опять жалости захотелось, нет, кончено, надо объясниться. Он пошёл к двери и вдруг почувствовал, как кто-то влез в него и, расталкивая внутренности, стал устраиваться в его организме. На его тревогу изнутри ответили:

— Это я, Карлович, вернулся. Говорил с Консультантом, бегал по нашим делам. Устал, отдохну теперь.

— На что ты мне нужен? Гулял бы дальше, — рассердился Иван.

— Ты что ж, родимый. Вам, Иванам, без Карловичей никак не можно, пропадёте. Нас и не видно вроде, всё Иван да Иван, но величают-то Карловичем, без меня ты своё величие соблюсти не сможешь. Я навроде глиста, не видно, не слышно, но заставляю шевелиться, пропитание искать, и сам тут же кормлюсь, внутренности чищу. Паразит, не паразит, но живуч, — вразумлял хозяина постоялец.

— Жил без тебя, пока ты с Консультантом носился, — не сдавался Иван.

— То здесь. Тут можно и половиной жить, а там не пропустят, завернут в рубаху и обратно отправят, — пророчил Карлович.

— Ладно уж, сиди. Чёрт с тобой, — согласился Иван.

— И с тобой, и с тобой, — завертелся внутри Карлович, видимо, окончательно устраиваясь.

Иван толкнул дверь и оказался в кресле,  ещё привязанный ремнями к подлокотникам. Санитар выносил скафандр в другую комнату. Его отвязали, и он вышел в приёмный покой, где навстречу улыбался старичок-доктор.

— Как самочувствие? — ласково спросил он, как будто ничего не произошло, не было писателя, гуся, строителя башен и всех других жителей неизвестного города.

— Вы ещё спрашиваете, — взревел Иван — А где Гоголь?

— Николай Васильевич? Изволили почить в бозе в 1852 году, февраля 21 дня. В аккурат сегодняшнее число, пятница, — миролюбиво отвечал доктор.

— Ну, а Консультант, скажете его тоже не было? – забеспокоился пациент.

— Был. Отчего не быть. Только вчера ему отпуск вышел, поехал отдыхать на юга, работа у нас хлопотная, сил много требует, — старичок вздохнул.

— А я, где был я? — уже помягче спросил пациент.

— Анализы сдавали. Хочу поздравить, будете жить дальше, как все люди.

— Скажите, доктор, а болезнь моя излечима? — вдруг засомневался Иван.

— Этого вам, батенька, никто не скажет. Тайна медицины, а клятва Гиппократа и есть  омерта — неразглашение этого заговора. Сама по себе любая болезнь неизлечима, а вот лечиться или нет – ваше право, а как лечить – наша  тайна. Ох, наболтаешь тут с вами лишнего, узнают, язык отрежут, а без него никакие лекарства не годны для лечения. Водичка питьевая, может, соды немного – желудок помыть от дерьма, остальное  всё яд, и только слово есть эликсир долголетия. Доктора, мой друг, нужны только, чтобы смерть констатировать. Наверняка. Богатый преставится – наследники ждут, может быть, оживёт, завещание перепишет в другую пользу, а бедный, так пусть всех переживёт, всё равно хоронить не на что. А доктор явится – и  хана, умер, скажет и справку выдаст, и все надежды прочь. От докторов одна беда и при жизни, и после смерти. Без них хоть какая-то надежда бывает, а после их прибытия уже никто тебе не поможет и никогда не узнать, отчего бедняга на тот свет отправился, от болезни или просто — жить надоело. Доктор ничего не объяснит, по латыни запись сделает, руки вымоет и отчалит, а тайна жизни, как и смерти, останется загадкой. Потому и латынь доктора учат, чтобы никто им не перечил, memento more и всё тут, а короче, каждый должен знать, рано или поздно – конец, и никакой профессор тут вам не помощник. Смерть определить – пожалуйста, а лечить – это уж как получится. Аспирину дадут, клизьму вставят, отрезать могут что-нибудь лишнее, а жизнь продлить или кого оживить, тут уж Христа вызывайте, а не получится с пришествием, сами к его престолу отправляйтесь, не мучьте ближних своим болезненным присутствием и врачам не надоедайте. И диагнозы доктора для себя ставят, а не больному. Забыть боятся, чего и где  отрезать и зашить надо. Такая уж специфика нашей науки. Тайна везде и всюду. В нашей области медицины есть диагноз – раздвоение личности, а это скорее процесс её объединения в высшей стадии эволюции от червя и до Наполеона. Но доктора не сознаются в этом, потому что дать настоящее определение этому феномену, значит, отрицать саму болезнь, и этим признанием совершить переворот в науке и жизни, где психиатры останутся не у дел. И только благодаря клятве Гиппократа мы пока здесь, а они там, — доктор  помахал рукой куда-то за стену. – Так  и в вашем случае, тут парфюмеры постарались, с цветов нектар собирают, духи делают, чтобы мужиков приманивать. Но мужики же не бабочки – на  цветочный аромат лететь, им бабий запах подавай, живой, тёрпкий, чтобы голову, как вином, кружило. Но парфюмеры тоже баб любят, а хороших женщин нехватка, вот они тот запах для себя и берегут, друзьям помогут и за деньги большие продадут, а остальным – лаванда да василёк, понюхал и спать.

— Что вы тут мне болтаете, а ещё интеллигентный человек, доктор, — опять заволновался Иван.

— Слово интеллигент, молодой человек, нынче частенько не сопряжено со своим синонимом – интеллект, разум то есть. Я боюсь даже касаться такого высокого понятия, а многие так и норовят туда записаться. Вот говорят: этот мужчина очень интеллигентно одет. А как же оное понимать, что, на нём пиджак умный или башмаки к науке поспешают, а может быть, исподнее бельишко запах истории хранит? Нет, чтобы таким именем называться, надо на десяток веков свои корни знать и иметь, и предки твои эти века не мякиной должны торговать, а высокой духовной пищей питаться и питать. Все мы ветхозаветны, но не все были и заметны будем.

— О чем идёт разговор, какая цель у всех ваших слов? — мутился Иванов разум.

— У всех есть в жизни цель, — невозмутимо продолжал доктор. – Человек осознаёт, что в будущем он будет кто-то. По пути к этому будущему состоянию многих одолевают сомнения в правильности своих фантазий. Только сумасшедшие не имеют сомнений, и потому всегда достигают цели. Все великие люди – это не обезвреженные вовремя безумцы, оборотни, прикинувшиеся нормальными до времени своего триумфа, а потом их уже просто так не закроешь, надобно разрешение брать, от них же самих, но никто ещё такого позволения не получал, вот и чудят тираны, которых упустили, а нам остаётся жалеть, что не смогли. Дело-то в малом оказалось – ты есть кто-то или нет, а добраться к власти недолго, не сможешь сам, доведут другие, им тоже надо, чтобы ты состоялся в своём пути, потому как своего им не видно, за тобой и пойдут, а когда разберутся, поздно будет.

— Что это вы со мною на каком-то чужом языке разговариваете, как с…, — Иван зашипел со зла.

— Как с дураком, — догадался доктор. – Вам уже объясняли, безумцы сюда не ходят, мы с разумными людьми дело имеем. А разговор наш, что ни на есть самый хороший, и язык родной. Вам что не нравится?

— Приторные слова у вашей речи. Ненастоящие. Будто с ребёнком разговариваете, — твердил своё Иван.

— Хорошие слова и речь правильная. Так и во времена Николая Васильевича говорили. А с детьми хорошими словами и нужно говорить. Хотя дети нынче сплошь неблагодарные получаются. Из века в век так ведётся, но сейчас хуже всего. С поры изгнания из Эдема, никак не угомонятся, всё наследство поделить не могут – Землю нашу грешную, за «просто так» от Господа доставшуюся, но не всем принадлежащую вровень. Да, всем всё и не может достаться. Но желание равноправного наследования осталось. Вот и маются мыслями о недополученной собственности. Каин с Авелем – первый тому пример. Документов родители никаких не оставили, и топор стал главным аргументом юридического права. Что не написано пером, вырубим топором. А ежели хорошо подумать, что получили – берегите. Не дали ничего – просто отдыхайте. Не по матушке же ругаться с детишками, как нынче.

— По какой ещё матушке? – злился Иван.

— По чёртовой, другие эдаких слов не приемлют и не знают, — утишал его беспокойство доктор.

— Что же мне теперь делать? – Иван почему-то потрогал свою голову.

— Домой идти и с головой дружить. Можно Гоголя читать, по пятницам, а можно и не читать вовсе, а просто жить и всё. Собой надо заняться, на службу устроиться, приодеться и завести женщину. Такую, что не из эмансипе будет. Настоящая, чтобы мазалась поменьше, мылась только по субботам, не брила ноги и прочее и обнимала без вопросов. Баба не должна пахнуть отрыжкой кашалота. Какой-то извращенец, от Версаче, додумался делать косметику из блевотины этого морского чудовища и назвал это зловоние – амбре. Теперь женщины мажут своё тело этой гадостью и подставляют этот аромат нашим ноздрям, ищущим от них совсем других запахов. Ещё и спрашивают: «Я хорошо пахну, милый». — «Отвратительно, дорогая. Разве могут приятно пахнуть  рыготина динозавра», — готовый ответ, но мужики так не говорят, пытаются понять, не понимают, пьют, чтобы заглушить несносную вонь любимой, отчаиваются и доживают свою жизнь в скорби. А вы, батенька, не дурите больше, поезжайте-ка в тундру, там всё настоящее – и зима и лето, и тунгуски всего раз в году купаются, пахнут первобытно, аж скулы сводит, там своё счастье и встретите. Не откладывайте в долгий ящик, туда тоже скоро парфюмеры и психиатры доберутся, всё переменят. Ещё Фрейда почитайте, он хоть и псих, но бывают просветления в его памяти о человеческих желаниях. Желания – это сама жизнь, иначе всё обратится сном. И про женщин сны – только  начало общего наркоза памяти. Давайте, голубчик, домой бегите. Да, помните, советов дуракам не дают. Глобус захватите, дарю, по нему дорогу в тундру отыщете. Прощайте, —  старичок свистнул, и медсестра повела Ивана к выходу. За дверьми Иван обернулся и прочёл на табличке – Бафомет Аристарх Ибрагимович. «Господи, неужели такие имена бывают. Надо бы испросить происхождение такого словосочетания». Он потянулся к ручке двери, но тут же отпрянул назад, вспомнив, чем закончилось его прошлое любопытство относительно слов Консультанта, и почти бегом отправился домой.

Через короткое время Иван Карлович, продал своё имущество и отбыл на жительство в тундру.

 

Часы новогодние

Начну с того, что наша компания старых друзей потеряла одного из лучших представителей этого негласного, но необходимого нам всем общества. Нет, не по самому печальному поводу. Он оставался, слава Богу, жив и здоров, но мы уже не могли, как прежде любоваться  его здоровьем и наслаждаться постоянным общением с ним. Он, попросту говоря – женился. Во времени, когда его будущая жена ходила в невестах, а это время продолжалось целые годы, мы, друзья, могли дневать и ночевать в большом и гостеприимном доме нашего друга. И никому не надобно было объяснять причину отсутствия в собственном доме и  частого пропадания в жилище друга, по всеобщему мнению таком же своём, как и родные пенаты. Но неожиданно для всех нас – друзей этого замечательного дома, подруга нашего друга выросла в его жену и стала хозяйкой того же самого дома, где мы так любили бывать. Она как-то сразу перестала понимать причины, позволяющие друзьям мужа днём и ночью присутствовать в теперь уже и её доме. Она не указывала нам на дверь, но по её ледяному отношению к нашему появлению лишь на пороге дома, мы скоро поняли, что потеряли друга и душевную радушность внутренней атмосферы, давно ставшего родным жилища и… загрустили.

Грусть, как известно всем жителям планеты Земля, исчезает в преддверии наступления Нового года.  Сердце наполняется светлой радостью, появляется безрассудство в поступках и вера в прекрасное будущее для всех. Повстречавшись с друзьями, светлым утром последнего дня уходящего года, вроде бы случайно,  мы принялись куролесить от такой нежданной радости нашей встречи. Объехав все знакомые дома и поздравив их жителей с наступающим Новым годом, мы поехали в универмаг купить товара, которого ещё не успели закупить и запастись подарками для детей и любимых жён. Всё это действие происходило задолго до начала перестройки, потому выбор товаров в наших магазинах (как-бы так сказать, чтобы не обидеть тех хороших людей, кто жил в том очень неплохом времени) был не очень велик. Но мы этим вопросом не задавались, а накупили своим близким всяких безделушек, но один из наших друзей решительно прошёл в ювелирный отдел магазина и купил своей молодой жене золотые часы. У всех свои причуды, но в то доброе время не было принято  к празднику Нового года дарить жёнам золотые часы. На восьмое марта – другое дело – мы бы согласились. Но небрежным жестом, которым он заплатил немалые деньги, а потом также, не суетясь, сунул дорогую вещь в карман, будто коробок спичек, он заслужил себе оправдание своего поступка и наше уважение и, наверное, ближе к ночи,  любовь своей  жены  тоже, если бы… не одно обстоятельство.

И вот мы, уже хорошо согретые алкоголем с подарками и хорошим настроением, сидим в автомобиле и думаем, кого бы нам ещё посетить и поздравить. Решаем ехать к нашему потерянному другу и пусть его жена окажет нам прохладный приём, но поздравить друга с Новым годом – святое дело. Для пущей храбрости ещё приняли спиртного на общую могучую грудь и поехали. Дом друга находился за городом и после недолгой езды наш весёлый коллектив, с бутылками шампанского, водкой и конфетами, ввалился на веранду знакомого дома. Но дверь в сам дом оказалась закрытой, и на наш  стук никто не отозвался. На веранде стоял большой деревянный стол, свидетель наших дружеских пирушек и мы, сгрузив спиртные припасы и закуски на столешницу, твердо решаем ждать хозяев. Начали куражиться, произносить тосты, посвященные отсутствующим хозяевам, пить, смеяться. Но нам весёлый кураж стал улетучиваться с наступление сумерек  и крепчавшим к ночи морозом. Решили отложить встречу на будущее, в новом году. По давнему необъяснимому обычаю достали, что нашли в своих карманах – мелочь копеечную, зажигалки, спички, полупустые и пустые пачки сигарет, не очень чистые носовые платки, сложили это в середине стола, а сверху всего этого положили записку для хозяев: «Были. С Новым годом. Это наши новогодние подарки». И оставив стол с подарками и неубранными атрибутами нашего пиршества, отбыли восвояси. После этого побывали ещё в нескольких местах, где пили, ели и прибыли к родной, домашней  ёлочке уже совсем в праздничном настроении.

На утро, на опохмелку, появляется наш друг, который купил своей жене золотые часы и объявляет, что он те самые часы вчера потерял. Жена осталась без подарка, а это очень грустно, особенно с бодуна. Мы принялись объезжать адреса, где мы, возможно, побывали до нового года, обыскали автомобиль, но подарочных часов не нашлось. Нашему другу оставалось только грустно улыбаться.

Но вот к концу  новогоднего дня, когда мы уже утомлённые поисками, смирились с пропажей, нас вежливо, но настойчиво, приглашает к себе в гости  наш потерянный друг, которого мы не застали дома до праздника, но оставили напоминание о своём визите. Как бы грустно кому-то не было, ну тому, кто хотел сделать дорогой подарок, а ему не поверили, мы отозвались на приглашение и всё тем же составом явились в гости. Нас приняли очень тепло, хорошо угощали, но особенно запомнился первый тост, сказанный хозяйкой в тот постновогодний вечер, который нас просто изумил своей неожиданностью: «Простите меня, мои дорогие, что я раньше была неласкова с вами. Но всё это пусть останется в прошлом. Отныне наш дом – ваш дом. Теперь я поняла, что вы настоящие друзья и не держите на меня обиды. Ведь такой царский подарок мне могли преподнести только друзья». Она подняла свою левую ручку, на которой благородным блеском сверкнули те самые, потерянные золотые часики. Мы дружно захлопали в ладоши, а наш друг, так и не подаривший эти часы своей жене, грустно улыбнулся. Никто не понял, что хлопали мы не словам, сказанным хозяйкой, а улыбке друга, который своим неожиданным подарком, вернул нам доброе расположение хозяйки этого всегда, в прошлом и будущем, радушного к нам дома. С Новым Годом!

Египет

– Мне кажется, что я жил в то время, когда мы вышли из Египта. Мы долго шли по раскаленной пустыне, мучаясь от жары. Никто не знал, куда мы идем. Этот путь был таким долгим, что я не помню, куда же мы пришли. Неужели мы пришли сюда? – говорил Соломон, наш сосед, спрашивая кого-то и себя, мастер по разговорам и немного портной.

– Ну, что ты брешешь, Соломон! Сколько я знаю, ты родился в этой улице, в этом доме, от нашей женщины и её русского мужа. Какой тебе Египет, откуда там русские? Как там тебе могло родиться? Потом, как ты мог в то время перейти океан, тогда, наверное, даже кораблей не было. Я тебе удивляюсь, Соломон, ты бы так шил, как разговариваешь, – вступал в полемику заказчик, пока Соломон латал его праздничный лапсердак. Но, латая одежку, Соломон не унимался:

– Тогда откуда взялись евреи?

– Откуда? Евреи родятся везде, где есть люди. На одну тысячу любого народа обязательно родится один еврей. Так заведено Богом. А что, Соломон, разве у тебя нет других ниток для моего костюма? Они же совсем другого цвета, – нервно взвизгнул клиент.

– Ну что вы говорите? Что я буду делать другой цвет? Будь я слепой и то бы так не сделал. Просто в комнате всё кажется другого цвета, а вот на улице другое дело. Вам же ходить в субботу по улице в этом костюме, и будет в самый раз. Вот, взгляните в зеркало на ваше лицо. Оно серое, будто у вас уже разложилась печень. А вот на улице оно еще вполне нормальное. Дай Бог, вашей печени здоровья. У меня тоже печёнка пошаливает, и все от проклятой работы. Целый день, согнувшись, каково ей там? Вот разогнёшься, выпьешь стаканчик, и всё нормально, и всё на своих местах, – Соломон причмокнул на слове стаканчик и закатил глаза.

– Дошивай мое дело, Соломон, угощу тебя стаканчиком. Да делай дело побыстрей, а то с твоими разговорами все погреба закроются. С тобой не только горло, желудок засохнет, – клиент облизнулся.

Клиентом был не кто иной, как Гриша Соловейчик. Ох, любят евреи эти птичьи фамилии. Одних Орловых, да не графов, а просто разных горожан, в каждом городишке штук по сто. Не говоря про лебедей и прочую живность пернатую. Летать, что ли, все хотят? Шли бы в космонавты. Так говорил о них Соломон. А Соломон зря не скажет. Он имел самую простую фамилию – Иванов. Соломон Иванов, и все тут. Если спросят, почему Соломон? Можно ответить – а почему Иванов? Но мы здесь говорим за Гришу. Гриша был простым барыгой. Покупал все, что приносили, но никто не видел, чтобы он что-нибудь продавал. Все только и ждали, когда его дом переполнится барахлом, и изо всех окон полезут тряпки, утюги, чайники и краденые золотые кольца. Но этого не происходило, и население городка томила эта забота – куда же он все это девает? Подсчитывалось количество скупаемого товара, квадратура и объем дома, и выходило, что все это давно должно было оттуда полезть. И что Гриша не должен помещаться в своем доме, тем более его жирная Хайка. Но Гриша входил и выходил из своего дома, и ничего оттуда не лезло. Народ волновался, но Гриша был на эту тему неразговорчив. Тем более он ни с кем не дружил. Единственный человек, с кем он общался, был Соломон. Он частенько приходил к Соломону, что-нибудь починить и всегда расплачивался стаканчиком пойла в погребке и, конечно, разговором. Для того и есть портные, фотографы, парикмахеры, чтобы можно было поговорить. Где вы видели, чтобы портные, парикмахеры молчали? Если парикмахер молчун, какой дурак пойдет к нему стричься? Да будь у него три руки и все золотые, так и будет молчать себе в одиночку. Потому к Соломону больше шли поговорить и Гриша тоже. Хороший разговор дорогого стоит. Так для дела прихватывал какую попадется вшивенькую одежку, чтоб Соломон не бездельничал и думал, что его работа кому-то нужна. Нужен был сам Соломон с его неутомимым языком. Вы думаете, что Гриша выйдет в субботу в этом самом лапсердаке, с разными нитками? Вы о нем плохо знаете. В субботу Гриша идет одетым как Ротшильд. Хотя, Бог его знает, как одевается по субботам этот Ротшильд. Наверное, не хуже, чем Гриша.

Вот и сейчас они сидели и болтали.

– Так что ты там болтал про Египет? – спросил вдруг Гриша.

– Я не болтал, а вспоминал, — серьезно ответил Соломон. – У меня хорошая память, а помнить  удается только людям с хорошим мочеиспусканием. Если человек регулярно мочится, он помнит все, что было, и все, чему еще быть, если же у него неладно с почками или с мочевым пузырем, то он помнит только о том, когда он в последний раз помочился, и все ждет, когда эта радость для него повторится. Моча, не находя выхода, гуляет по телу, бьет в голову, и человек безнадежно тупеет. Какой ему Египет, он не помнит имя своей жены, нарожавшей ему кучу детей! Вот скажи, Гриша, ты всегда вовремя мочишься?

– Да, но вот иногда ночью захочется, но сплю я у стенки, а чтобы перелезть через мою Хайку, нужно много сил, это такая гора. Ну, а если перелезешь, то разбудишь ее, она начнет ворчать и может это делать до самого утра.

– Что, что она может делать до утра? – не понял Соломон.

– Ворчать. А ты что подумал?

– Я подумал, что потом она обнимает тебя до утра, – подмигнул Соломон.

– Дурак ты, Соломон, хоть и портной. Если моя Хайка обнимет, то до утра ты уже просто не доживешь. Ты скоро кончишь дело? – спросил Гриша, хотя ему явно не хотелось прерывать этот ученый разговор.

– Слушай, Гриша, если ты хочешь слушать за Египет, то не перебивай меня своей Хайкой и не кидайся дураками, как бы самому не стать рядом с ними. Да и кто такие дураки? Случалось мне работать в сумасшедшем доме, так они живут там на всем готовом и при каждом нянечка для ухода. Каждый день температуру меряют, не дай Бог кто из них заболеет. Как родное дитя берегут. А они, дураки, поплевывают в потолок, и вот тебе завтрак, обед, ужин. Еще и салфеточку повяжут. А тут целый день, согнувшись, за этой проклятой иголкой сидишь. Кому за спасибо, кому за стаканчик, какая добрая душа курью ножку принесет. Вот и вся жизнь. А у них там кино, почитай, каждый день, книжки, мероприятия разные, медсестры, что тебе королевны, в белых халатиках, а под ними ничего, сам видал. Вот тебе и дураки. Только кто из нас? – Соломон сделал рукой «вот так».

– Ну, ладно, давай за Египет, – миролюбиво согласился Гриша.

– А что Египет? Там тоже люди живут. Люди везде живут, Гриша. И в пустыне и во льдах. Это сначала страшно. Выйдешь в пустыню – ничего, один песок и жара. Здесь вот, чтобы стенку помазать, песок за деньги покупаешь, а там бери, сколько хочешь, хоть дворец из песка строй. А как строить, если печёт как в аду? Ночь только и спасает. Прохладно ночью, – портной откусил нитку.

– Начитался ты книг, Соломон, вот и бредишь. Закончил? Пойдем, выпьем по стаканчику, там и договорим, – Гриша поднялся, сунул под мышку свой лапсердак и пошел к двери.

– Ну, что ж,  пошли, видно, так нужно, – обреченно сказал Соломон и потянулся вслед за Гришей.

Они пошли по начинавшей темнеть улице. Медленно ступая, как ходят взрослые люди после долгого сидения, о чем-то периодически вздыхая, они подошли к маленькому ресторанчику, который держал залетный кавказец, с внешностью разбойника, по кличке Бутыль, так как это одно слово он только и понимал и выговаривал, все остальное объяснял руками – на пальцах. Для работы он держал пару поблекших красавиц, намазанных, как неудачный торт с девичьим именем «Машенька» и почему-то одним юношеским – «Стёпа», хотя к объекту названия, судя по его формам, больше подходило что-нибудь от субмарины или от большой пивной бочки. С этой самой Стёпой у Соломона были какие-то романтические отношения, но чтобы скрыть это, он повторял при входе в ресторанчик такие слова:

– Скажите, ради Бога, как могло из маленькой девочки, игравшей в песочек возле своего дома, вырасти такое чудо, как Стёпа? – и качал головой. Но завсегдатаи знали всё и видели, как млеет Стёпа при появлении Соломона, как наливает ему дармовой стаканчик. Они спрашивали:

– Соломон, расскажи, как же ты обнимаешь это создание? Легче обнять необъятное.

– Что вы понимаете в женщинах. Женщина должна быть большая и теплая. В женщине мужчина ищет свою маму, к груди которой можно прижаться, согреться и забыть всё вокруг. А обнимать Стёпу не надо, она так обнимет, что забудешь, кто ты такой. А, впрочем, зачем я вам это рассказываю? Что вы, пьяницы, понимаете, кроме стакана? Рожденный пить о женщинах не думает, – закончил разгром насмешников Соломон. Но те не унимались:

– Ну, прижался ты к своей маме, а что потом? Так и засыпаешь, наверное. Такая гора и шевельнуться не шевельнётся».

– Как это Степа не шевелится? Да против неё все ваши подружки – мёртвые. Стёпа может такой шторм в постели сделать, что соседи из дома бегут, землетрясение думают. А когда тебя этот шторм на берег выбросит, то, как рыба, ещё с полчаса бьёшься, пока успокоишься. Вы хоть раз такое пробовали? – Соломон растопырил ладонь «эх, вы».

– Ну, раз такое счастье, женился бы. Чего одному-то спать? – уже сочувствовали питухи.

– Да, глупей вас найти трудно. Зачем я сюда шел? Шел, думал, поговорю, нового чего услышу, а тут жениться советуют. Да если женщина каждый день тебе снится – это любовь, а если каждый день перед лицом мельтешит – это уже нервное напряжение. Так бы и сидел я вам сейчас здесь, женись хоть один раз. Жена и стаканчик совсем не друзья, – философ прихлебнул из кружечки.

– Ладно, отстаньте от него, придурки. И что вы все про баб хотите разгадать? Сами, наверное, живой бабы не видели? То-то всё и расспрашиваете. Вы сами со Стёпой поговорите, она вам и покажет вашу мечту, конечно, за деньги. Лишний стакан не выпьете, зато вещь посмотрите. Настоящую, кудрявую. Может, вы там что-нибудь ещё разберете, – вступил в разговор Гриша. – Мы пришли за Египет разговаривать, а не за баб. Давай, Соломон, чеши.

– Да разве можно здесь о серьёзном говорить? Сколько остряков вокруг! Только Райкина не хватает, а таки все в сборе. Одна у них неудача, как Райкин приходит, они уже своими умными головами на столе лежат. Мысли – вещь тяжелая. Какой им Египет, до дому бы добраться, – горестно вздохнул Соломон.

– Ладно, не грусти, Соломон. Что о них грустить, у них самих борода седая. Им бы грехи отмаливать перед Божьим свиданьицем, а они, знай себе, новые собирают. Старость, она из грехов создается. Один, два, десяток – много, вот и сгорбился, глаза слезятся, а Бог смерти не даёт. Грешить умел, когда молод и силен был, вот теперь носи их на себе, те грехи, когда сил нет. Если бы люди не грешили, то и старости не было бы у них. Ну, а как не грешить? Мир – чертова карусель, каждому прокатиться хоть раз охота, а там ещё раз, и пошло, поехало, глядь, а уже ноги едва держат, руки трясутся, память отшибло, тут и начинают виноватого искать в своих грехах. Ну, чтобы не так тяжело носить было. Вот и к тебе пристали, что да как, мол, грешит Соломон, а мы нет. Мы по стаканчику и домой. А дома их только под старость лет и видеть начали, далеко уйти не могут. А по молодости так иногда заглядывали посмотреть, все ли на месте. Да ты их не слушай, Соломон. А с женщиной полежать никогда не грех. Отец небесный так и сказал – живите и размножайтесь. Значит, все спервоначалу было предусмотрено. А размножаться тебе ни к чему, детей кормить надо. Стёпе тоже зачем, её и так много, да и кто потом будет тут пьяниц обносить, ежели она с детьми дома сидеть будет? Так что всё в порядке, давай про Египет, – успокоил его грусть Гриша.

– Дался тебе этот Египет. Жара в Египте, да люди чёрные, как головешки. Когда вышли из Египта, так всё пустыня была. Пекло так, что до сей поры пот прошибает. А там ни пота тебе, ни дождя и слова ни от кого не услышишь. Никогда не поверишь, что где-то деревья растут, и фонтаны под ними брызжут. А ты бывал там, Гриша? – поблекшим голосом спросил рассказчик.

– Где, у фонтанов? – не понял Гриша.

– Да нет, в пустыне, в жаре?

– Нет. Зачем мне там быть?

– Вот и не бывай, ничего там нет. Жара и все, – отрезал Соломон.

– Ты что, кроме жары ничего и не помнишь? – не давал ему отступления Гриша.

– Когда жара, разве можно что-нибудь знать, кроме нее? Когда рыба на сковородке, о чем она думает? Когда кончится эта казнь. Вот так же думает человек в пустыне. Он ничего не думает, он только ждет, когда кончится песок. Но он никак не кончается, никогда. Представляешь? Потому я каждую ночь во сне иду пустыней и никуда не прихожу. Потом наступает утро. Начинается работа. А ночью я опять путешествую по пустыне. Днем живу здесь, а ночью – там. Где прошлое, где настоящее, трудно сказать. Как ты думаешь, где правда? – вопросительно глянул Соломон.

– Правда там, где ее не ищешь. Правда бывает и в пустыне и у фонтана. Она не всегда красивая, эта правда. Она острая, как твоя иголка, но колет не одежду, а тело. И то хорошо, если тебя уже ничего не колет, то, значит, ты  покойник. Вроде живой, но это только тебе кажется. Живешь для того, чтобы отбрасывать тень. Ты тень, и больше ничего. А тень, какая это правда? Она, как правда, но наоборот. Вот тут-то и возникает непонятность, какая из них правда? Да и правда, Соломон, существует только относительно неправды. Какая неправда, такая и правда. Вот бывает плохо, бывает очень плохо и бывает еще совсем плохо, ну, уже край. Так вот это плохо, по сравнению с совсем плохо, выглядит совсем неплохо. Так и правда – она разная. У тебя своя, у меня своя. Не надо лезть в чужую правду, и всё будет нормально. А общей правды не бывает, как не бывает ничего общего. Вот говорят – наше государство, а пойди возьми у того государства, что-нибудь за так,  и вот тогда и узнаешь, чьё оно, это государство. А Египет – это правда. Это было. И исход был. Давно, но было, — решил  за все Гриша.

Выпитое давало себя знать, и приятели загрустили. Появился Бутыль, он всегда появлялся перед закрытием кабака. Вот порхнула Стёпа с двумя дармовыми стаканчиками для Соломона и Гриши (ну не будешь же угощать только одного, ведь он с другом), улыбнулась так, что весь кабак позавидовал Соломону уже белой завистью, и потихоньку, кто сам, кто под руку, стали расходиться.

– Ну, что ж, – сказал Гриша, – я, пожалуй, пойду. Стёпа тебя сегодня домой не отпустит. Я это вижу. Да и зачем бежать от того, что хорошо? Следующий раз договорим за Египет.

Он ушел, и в кабаке остался один Соломон. Он ждал, пока освободится Стёпа. То правда, чего бежать от хороших дел?

Стёпа вышла совсем непохожая на Стёпу-официантку. Она переоделась в скромное, но симпатичное платье, щеки ее были розовыми после купания в душе, вся она превратилась в желанную женщину. На лице её блуждала счастливая улыбка, предназначенная, конечно же, Соломону. Они вышли из ресторанчика и пошли по темной улице. Соломона покачивало, и Стёпа поддерживала его под руку. Идти было недалеко, и вскоре Стёпа уже зажигала свет на веранде своего дома.

– Соломон, ты еще выпьешь стаканчик? – спросила Степа.

– Нет. Я хочу спать, – устало ответил Соломон.

– Ну, тогда иди ложись, а я немного приберусь, – Стёпа повела своего друга в дом.

Когда Соломон проснулся, было совсем светло. Он ничего не понимал. Он всегда уходил домой, когда было еще темно, а тут вдруг утро, а он у Стёпы. Стёпа спала, прижавшись к его плечу. И тут он понял, почему проспал. Ему сегодня ничего не снилось. Он не был в Египте, не видел пустыни, не изнывал от жары. На душе его было спокойно и светло. Он пошевелился. Стёпа открыла глаза.

– Слушай, Стёпа, я сегодня ничего не видел во сне. Спал как младенец. Никакой пустыни. Если здесь, у тебя, я не вижу этой проклятой пустыни, то мне кажется, что мне нужно здесь остаться жить. Ты не против, Стёпа? Сколько можно прятаться? Мы ведь давно с тобой знакомы. Я сегодня перенесу свои вещи. А дом, где живет мой вечный сон, мы продадим, пусть другие гуляют по пустыне.

Стёпа ткнулась носом в плечо Соломона, и на глазах ее выступили слезы.

Гриша тоже пришел домой, немного покачиваясь и разговаривая сам с собой, неплохо ведь поговорить с умным человеком. Но дома он был очень недружелюбно встречен своей горластой Хайкой, долго перечислявшей все его недостатки, которых в ее словах накопилось столько, что хватило бы на все мужское население городка. Гриша слушал молча, уже раздевшись и лёжа в кровати, и думал о Соломоне. Хорошо Соломону, на него никто не кричит, тем и отличается жена от любовницы, что любовница ждёт не дождётся своего милого, еще и стаканчик нальёт, а жена ждет не дождётся, когда кончится мужнин стаканчик и будет муж сидеть дома трезвый, послушный, свой.

Потом Гриша уснул, и приснился ему Египет, люди черные, как головёшки, исход и пустыня. Он все шел по пустыне, обливаясь потом, и все не мог достигнуть фонтана, который бил из-под земли прямо среди песка и казался недалеким, но дойти до фонтана он никак не мог и все шёл и шёл, задыхаясь от страшной жары. Когда он проснулся, Египта не было, а оказалось, что Хайка, раскинувшись, накрыла его своим горячим, огромным телом и он, мокрый от ее и своего пота, тяжело дышал. Выбравшись из-под жены, Гриша сполз с кровати, прошёл на кухню, напился воды. Потом он отодвинул штору и посмотрел в темноту. Египта видно не было. Но Гриша понял, что в его жизни начинается пустыня. Завтра он обо всем расскажет Соломону. И первый раз в жизни Гриша прилёг досыпать на диване.

Атлант

Далеко-далеко в неведомой стране зачиналось утро и всходило солнце. Солнечные лучи освещали высокую фигуру Колосса, который протянул свои каменные ладони навстречу нежному утреннему теплу и на его, словно наделённом жизнью лице светился восторг, посвященный рождению нового дня, начинавшегося у соединения моря и земли и отображавшегося в рубиновых глазах исполина радостью, рассыпая искры её на воду, прибрежный песок, обращая пляж в промытые золотые россыпи.

По этим драгоценным крупицам, на обласканном тёплым светом кусочке морского побережья, бродили ленивые, белоголовые чайки, готовящиеся взмыть в ещё невидимую бездну неба, где их ожидали насиженные ими голова, плечи, и руки каменного великана, протянувшиеся к теплу восходящего солнца.

По бесконечному настилу из золотого песка, ступали босые ноги юной девушки, отправившейся за своей мечтой в ранний час пробуждающегося дня и справедливо считающей, что чуть позднее счастье и радость будут разобраны и растащены по своим углам другими людьми, что скоро тоже пробудятся от неясных снов. И ещё она хотела убедиться, что волны по-прежнему набегают на пустыню песчаного берега и всё так же бесконечна даль и в ней, подрагивающей дымкой утреннего, морского воздуха, таится ожидание любви. Её ноги легко прикасались к блеску солнечных лучей, искрами посыпающихся из глаз каменного великана на полоску выбранной ею тропинки, что вела на край света.

Утром, при рождении дня, он, этот край недалёк – стоит только выйти на Божий свет и, растворившись в мечтах, жить в нём. В юности доступно всё, но от самого края солнечного света начинается новый путь, ещё более вольный,  не имеющий окончания, и стоит только войти на него, как волнительное ожидание счастья поведёт в сторону едва видимого горизонта надежды.

Издревле, всякого желающего пуститься в путь, от начала утра и до самого края Земли своим зорким взглядом рубиновых глаз провожает хранитель острова – каменный великан, по имени Атлант. Он остался здесь с того достославного времени, когда ангелы небесные, по Божьему повелению, спустились на землю и стали брать себе в жёны земных дев, чтобы воскресить в детях, родившихся от этих объятий любви, красоту Мира, созданного Отцом нашим, по чьему образу и подобию были сотворены люди, но позабыли в грешной земной жизни о своём высоком происхождении.

Но через скорое время отозвал Господь своих небесных посланцев для помощи в делах великих, и оставили они своих жён и детей на земле и отправились восвояси, внимая зову Отца. Но один из ангелов замешкался в прощании с любимой женой и тогда, на долгое время, опоздав к месту сбора, был остановлен гневом Господним, здесь, на песчаном побережье и стал каменным идолом, в назидание за непослушание Отцу небесному.

С той самой поры провожает он каждого путника, решившегося отлучиться на поиски счастья, светом Любви в своих глазах, которая застыла вечностью его присутствия на земле.

Г. Талгар

Через прочее

В высокогорном детском лагере, живописное местонахождение коего сулило непременную, здоровую радость отдыха детям, приехавшим сюда со всех уголков страны, заканчивался один из летних сезонов. Детей уже оставалось немного, и на лицах работников лагеря мечтала сонливость полуработы. Отдохнуть было от чего, и все пользовались этим желанием с усталым достоинством. Перед началом нового сезона ожидалось несколько дней отдыха, и мысли взрослого населения лагеря томились ожиданием. Но произошло ЧП, которое спутало планы, мысли, чувства.

Маленький мальчонка, вечно и везде опаздывающий, из-за каких-то своих, еще пока необъятных раздумий, становящихся не на много меньше после множеством необычных вопросов, на которые, впрочем, никто из взрослых толком не отвечал в массе беспросветных забот о быте отдыхающих детей, на этот раз опоздал на завтрак. Порция его пищи остывала на столике, и мальчишка, нимало не смущаясь одиночеством, принялся кушать. К его огорчению, на чистеньком его столике, не оказалось хлеба, и он, осмотрев ищущим взглядом столовую, направился в кухню. На кухне никого не было, и мальчик с любопытством осмотрел незнакомый ему горячий мир кухонных котлов, немного даже забыв, зачем пришел сюда. Тут он увидел хлеборезную машину и в ней несколько кусочков хлеба. Голод вернул ему память, он подбежал к хлеборезке и сунул свою ручонку за хлебом.

Тут случилось страшное. Как сработала эта чертова машина, но что-то в ней грохотнуло и маленькая рука, перевернувшись вверх ладошкой, упала рядом с хлебными кусочками. Она еще пыталась двигаться, сжаться, чтобы взять кусочек хлеба по памяти пославшего ее мальчика. Но вот все стало бесполезным: и ладошка, и мальчишка с еще протянутой частью руки, кухня вздрогнула, все предметы, находящиеся в ней, сблизились, стали огромными, начищенные бока чанов, кастрюль потускнели от беспомощности, и в этой абсолютной  тишине, полной человеческого благополучия, взлетел истошный крик о помощи. Крик вылетел из помещения столовой, взмыл к вершинам гор, к Небу. Этим криком распахнулась дверь в комнату отдыха, и оттуда выбежали люди. Мальчишку подхватили, но что делать никто не знал, кто-то помчался за доктором, остальными овладело нервное отупение. Одна из женщин достала из под ножа еще теплую детскую ручку и теперь с ужасом смотрела на это страшное несоответствие природе, потом непроизвольно прижала эту детскую ладошку к своей груди, пытаясь сохранить уже уходящее из нее маленькое тепло. Мальчик больше не кричал, а только легонько стонал и подрагивал время от времени телом, будто что-то вспоминая.

Прибежала директриса, ахнула, присела, как маленькая девчонка, хотя и, присев, была крупнее всех, слезы покатились из ее глаз, она подумала, глядя на мальчонку: «Год до пенсии остался. Теперь конец. Господи, за что?» Она заплакала еще горше. Окружающие ее люди сочувственно зашмыгали носами.

Пришел доктор и две медсестры. Мальчишке обработали каким-то раствором и перевязали обрубок руки, в этот же раствор, в полиэтиленовый мешок, поместили отрезанную маленькую ладошку. Доктор приказал готовить машину. Он сам на руках вынес мальчика к поданному автобусу, вошел и сел с ним рядом на сидение. Мешочек с кистью руки медсестра примостила у себя на коленях.

– В город! – сказал доктор водителю.

Поехали человек семь, не считая пострадавшего. Зачем ехали, никто не знал, ехали, чтобы постичь беду до конца. Это тоже мужество – мужество рождающегося покаяния.

Автобус плавно покатил вниз по петляющей в ущелье дороге. На одном из поворотов медсестра вдруг выпустила из рук мешок с рукой, и он упал на пол автобуса. Все бросились поднимать. Подняли, бережно опустили на место. Медсестра виновато улыбалась. Вдруг все услышали голос мальчика, который смотрел, как люди ловят часть его самого, катящуюся по полу автобуса, а теперь видел ее, эту часть, совсем близко перед собой, в дрожащих руках медсестры. Губы его пошевелились, но казалось, что он говорил глазами, такой свет печали излучали они: «Люди, люди. Я ведь только хлеба кусочек хотел. А вы мне руку отрезали».

Все замерло. Автобус по-прежнему раскачивало на поворотах. Маленькая ручка лежала на белоснежном халате в пакете, будто в аквариуме, на коленях у медсестры, а вокруг в позах юродивых раскачивались люди, пытаясь сохранить равновесие, но, не пытаясь сесть на сидения. Вся эта тоска поднятых рук, невыпрямленных ног, отклоненных тел, была неравновесием душ, которые, попав в без-воз-душное пространство мальчишеских слов, не могли найти точку опоры, потому что все привычные опоры были физические и оттого неприемлемы для души. Это был какой-то языческий танец-ритуал, в котором все участники не вольны распоряжаться своим телом разумно. Чужая боль обретала себя в просыпающихся душах. Она стала огромной, вытеснила воздух из автобуса, и люди не могли сориентироваться в давно уже непривычном им пространстве. Автобус будто бы летел, ни ям, ни поворотов, только языческая пляска скорби. Все стало другим. Мир плавал в полиэтиленовом мешке маленькой детской ладошкой.

Взвизгнула и закатилась в истерике молодая заведующая столовой. Это было так естественно, что никто не кинулся ее утешать, только танец несколько потускнел, началось обретение разума. Садились какими-то самыми неудобными позами, неравновесие было в каждой из них. Всем чудился маленький кусочек хлеба, зажатый в отрезанной ладошке, видение, которое закрывало доступ света глазам. Они были очень малы, этот кусочек хлеба и ладошка, но глаза людей были еще меньше. Глаза ширились от ужаса происшедшего, и в каждом зрачке плавала детская ладошка с зажатым в ней кусочком хлеба.

Мысли тупо возвращались в головы людей. «Будет мне пенсия», – стучало в висках у директрисы. Пришедшая в себя заведующая столовой пудрила распухший нос: «Сегодня свидание с Вадиком. Хороша я буду. Да теперь все равно». «Все равно, все равно», – понеслось мысленным эхом по автобусу. И только доктор подумал по существу: «Только бы успеть», – и в который раз посмотрел на часы. Физрук, поднявший пакет и оттого более всех возбужденный, подумал каким-то первобытным образом: «Нельзя ножом, что ли, хлеб резать. Сомнут нас эти машины. Мальчишка в теннис учился играть. Выиграть даже ни у кого не успел. Страшно это – ни у кого никогда не выиграть».

То ли от белизны халата, то ли от мешочка с рукой разливался на лица людей бледный свет, и они казались потусторонними, отрешенными от действительности. Напряженные, неудобные позы и  неестественные гримасы на лицах тянулись к этому свету, ожидая чего-то неизмеримо более важного, чем присутствие здесь. Разрешение на жизнь, на другую, пока еще не совсем ясную, но ждущую осветления. Так, наверное, сходят с ума, начиная понимать его парадоксальность. Мальчишка за малое время отлучил людей от прошлого, оставил без будущего, поставив между ними огромный полиэтиленовый мешок настоящего, ощущение присутствия которого гримасами бледных лиц говорило о невозможности движения. Мешок вырос в размерах, и люди смотрели друг на друга через мутноватый раствор своей совести, в котором плавала детская ладошка. Каждому из людей через мешок виделись мутные лица, аморфные тела. Вода в мешке покачивалась, образы двоились, троились – шла борьба за образование формы в ожидании нового ее содержания. Искорками в этом мутном непостоянстве вспыхивали мелкие обиды, неуместные, но всегда понятные человеческие радости, шел поиск понимания ситуации.

Автобус между тем летел, унося людей в пространство их спасения. Это пространство начиналось как-то странно. Это было начало гибели природы, из волшебства которой выезжал автобус. Беспризорность окраинных новостроек, сиротливость чудом уцелевших среди этого хаоса деревьев, закованная в бетон река нарушали целостность мира, становились его ладонью, отрезанной ножом цивилизации от его живого, цветущего тела.

Автобус быстро потерялся в кварталах надвигающегося города. Он уменьшился в размерах и перестал казаться спасением. К людям в нем возвращались их мысли, формы. Мешок стал мешочком, напоминающим о людской слабости и могуществе разума, способного расчленить все, мешающее его движению, даже собственный неделимый организм.

Автобус, немного пропетляв по городским улицам, остановился у высотного здания института нейрохирургии. Доктор с мальчиком на руках и медсестра с мешочком исчезли в дверях здания. Стало пусто и тревожно. Конец этой тревоги тупо уткнулся в дверь взглядами людей и стал ждать.

Здесь, в городе, свои человеческие заботы стали вновь ближе, но нависшая над ними тревога не давала им всколыхнуться с полной силой. Половинчатые, испуганные, они тыкались в дверь здания, ожидая события, после которого они станут заметными. Автобус погрузился в ожидании развязки этого события.

Директриса опять всхлипнула вслед своим мыслям. Мысли заведующей столовой дернулись навстречу этим всхлипам: «Кому уж достанется, то это мне. Меня, что ли, оплакивает? Ее-то на пенсию досрочно отправят. Без торжеств, правда. А меня торжественно, вот куда только бы знать? Сколько труда вложила в эту столовую! Блестит все кругом. Начальство довольно. Чертова машина. Что с железяки спросишь? А пацан, пацан, что говорит? Наповал убил. После этого рожать страшно. Да и от кого рожать? От Вадима, так его, кроме жратвы и телевизора, только кровать и интересует, а есть ты в ней или нет, ему все равно. А ест-то как, ладошку ему эту мальчишью положи, сожрет и не заметит. Тьфу, хоть реви. Скорей бы это все кончилось».

Никто не выходил из автобуса. Боялись растерять чувство вины, ослабления участия в покаянии. Только физрук курил, прохаживаясь у дверей, как маятник, отсчитывающий время.

А время между тем шло какое-то безликое, несоразмерное, как рука без кисти. Без этого соединения нельзя было думать, нельзя было выйти из автобуса, говорить, потому что половина времени – не время, идущее вперед, а время, лишь ждущее знака для начала своего движения. Никто из сидящих в автобусе не ныл, что долго нет доктора, не искал причин для дезертирства, тела людей ждали одушевления.

Дебелая бухгалтерша силилась прогнать куски каких-то мыслей: «Комиссии замучат теперь. Дома кран течет. Муж пьет, сволочь. Помощницы на службе – дуры. Мальчишка вот. Он-то теперь куда?» До страшности трезвый электрик оторопело смотрел из дальнего угла автобуса. Ему очень хотелось курить, но он и думать не смел, чтобы выйти. Похмельный разум его боялся движения туда, где он мог оказаться один. Он уже деградировал к стадному коллективизму – пусть плох, но в стаде. Потные бока бегущих рядом успокаивают, пусть даже бегут не в ту сторону, куда надо тебе.

Мир оставался маленькой детской ладонью, просящей милосердия. Простого человеческого, по-детски наивного  и потому ставшего уже как бы человеческим прошлым. Но будущее – это всего лишь увеличивающееся прошлое и в любой момент может придавить желающих избавиться от него напоминанием о том, что человек – ничтожная часть Природы. Простота такого напоминания и есть милосердие. Ожидание же лучшего будущего и есть глупый эгоизм живущих в прошлом.

Двери иногда отворялись, лица ожидающих вытягивали взглядами выходящих людей и разочарованно гасли. Полудрема тусклым светом наполняла автобус, и казалось, что он двигался куда-то к более светлому началу в этом своем ожидании.

Доктор и медсестра вышли неожиданно. В автобусе стало светло от надетых на них белоснежных халатов. В этом свете возник один безмолвный вопрос: как? – хотя, что стоит за этим вопросом, никто не знал.

– Все нормально, — ответил доктор. – С рукой будет. Успели, слава Богу.

Лица вопрошающих обмякли, истома облегчения наполнила воздух, показалось, что все на какое-то  время уснули.

Кто видел, как мгновенно засыпают люди? Не от усталости, от облегчения. Только от облегчения мгновенно засыпает человек, как засыпает от беззаботности своих забот ребенок.

Но это временное отсутствие было лишь провалом в блаженство безмыслия о происшедшей беде, переставшей быть страшной.

Через минуту автобус покатил обратно в горы и картины за его окнами перестали быть мрачными. Все виделось по-другому, и даже начало разрушения природного равновесия могло быть оправдано продолжающейся жизнью. Жизнь продолжалась, и человеческие заботы заслонили собой видения смерти.

Закончился еще один день из жизни людей. Жизни, наполненной большими и маленькими трагедиями, замеченными и нет. В большинстве своем – нет. Радость трагедии, да-да, именно радость, в том, что люди узнают в ней себя. Радость, как ни странно, вырастает именно из трагедии. Для глупых потому, что их эта беда не задела, для разумных становится понятна целостность Мира.

Уже засыпая, Мир вздрогнул от нежелания делиться, но тьма стала гуще, и ночь объединила под своим покровом множество его частей, уже живущих раздельно. Вздрогнул и маленький мальчишка, во сне объединяясь с кусочком своего тела, в мире, который разделил его и объединил вновь. Хорошо, если бы только в этом был смысл разделения.