Стоянка поезда две минуты

Э-э… Только вот я прошу… Нет, ну я очень прошу. Понимаешь, дружок, тут довольно трогательная история, так что, если можно, без вот этих твоих ухмылочек. Ведь я, между прочим, только что внимательно целых десять минут слушал всю эту твою бессмыслицу и делал вид, что верю каждому слову, так что теперь и ты мог бы тоже спокойно послушать эту, кстати говоря, абсолютно правдивую историю, и к тому же – в отличие от твоей – с очень добрым концом, которая оставила такой неизгладимый след во всей моей… Что? Нет, нельзя покороче. А впрочем, хорошо, я постараюсь.

На чем же я там остановился? Черт… Память совершенно никуда не годится и невозможно бывает иногда вспомнить, о чем говорил минуту назад, особенно если изъясняешься прозой… Ах, да! – я сперва мечтал, а потом, – по мере того, как тьма за окном сгущалась и приближалась ночь, – романтическое настроение сменилось уже некоторой тревогой: чтобы не занесло ко мне в купе какого-нибудь злоумышленника, – мало ли их шатается по вагонам, – так что я даже встал и проверил, хорошо ли заперта дверь…

Одним словом, очутившись наедине с самим собой в купе быстро мчащегося ночного поезда и так и не дождавшись вообще никаких попутчиков, – ни злых, ни добрых, – я, наконец, почувствовал тоску ужасную. Что ж делать? – молод был, сентиментален… Слегка курчав, приятно худ и музыкален, романтик был и очень быстро заскучал.
Хотел прилечь, укрывши пледом ноги,
Как кто-то в дверь мне осторожно постучал.
«А ну, бери чайку: скучать негоже, –
Зашел в купе с подносом проводник, –
Небось: попутчицу б сейчас, да помоложе?..»
А что, – хороший, разговорчивый старик…

Серьезный мир – железная дорога!
Летел состав, и четко, по слогам,
На стыках рельсам диктовал свою диктовку: тататт-татам!

Я пил чаек, смотрел на лес в окошко, –
Сей русский дух тогда я очень уважал, –
А между тем на станцию Кокошка
Состав почти по расписанью подъезжал.

Там, за окном, заклеклый полустанок
В вечерних сумерках известный вид явил:
Там мужичок, по случаю субботы,
Босой и в телогрейке, в луже рвоты,
Поднявши палец, дело говорил.

Там запах шпал и сор консервных банок,
Перронный говор колымчан и харьковчанок, эх!..
Чудный мир сапог, платков, ушанок,
Мир семечек и самосвалов «ЗИЛ»…

Стоянка поезда не более минуты.
В окно я видел – с неба падала звезда.
Вновь постучали.
-Кто?
-Открой. Кондуктор.
Дверь подалась – открылся занавес как-будто…
Я ту минуту не забуду никогда.

***

О, да – я выглядел, пожалуй, очень глупо:
Стоял, открыв от удивленья рот.
Сейчас я просто опишу всю эту группу, –
Тогда, я думаю, любой меня поймет.

Она: слегка навеселе, – ну, правда, в меру, –
В плаще, с охапкой розовых цветов,
В сопровождении двух милиционеров
(в российском просторечии – ментов);
На заднем плане – проводник в ночную смену,
Со связкой чистого постельного белья:
Подушка, плед, два полотенчика на смену…
Усатый мент, – «старшой», прервал немую сцену:

-Ведь вы один?
-Один.
-Попутчицу примите.
Да чтоб без фокусов, товарищ гражданин!
Не то – на дне морском найду, учтите!
И даже пальцем погрозил… Кретин…

Но как же так? Вот так – открылись двери и – здравствуйте?
Да это не она! Не может быть, неправда! Я не верю.
Хотя… Вот эта рыжая копна…
И меж зубов такой просвет неповторимый…
Напротив,  в двух шагах, – так явно, зримо…
Да, черт возьми, пожалуй что похожа,
И этот заграничный запах кожи…

А говорили, что в аварию она
Какую-то ужасную попала,
И даже будто бы сам Роберт Окуджалла
Об этом написал печальный стих, –
Всё врут, всё сплетни, кто выдумывает их?
Ведь вот она стоит – жива , здорова.
В моем купе?! О боже! Алла… Пугачева…

***
Она вошла, – я Вовою назвался,
Меж тем менты исчезли, – был гудок;
Вагончик тронулся, перрон назад подался,
Я от волнения сначала заикался,
Но говорить уже немного мог.

Сперва я просто притворился идиотом,
Как было модно в те смешные времена,
И, затянув потуже галстук для чего-то,
Спросил, над чем сейчас работает она.

Она в ответ, рукой махнув устало,
Сказала только, что ужасно голодна.
«Чтоб черт их взял! – ругнулась крепко, даже слишком.
– Чтоб черт побрал, такой проклятый городишко!
Я оказалась без вещей, совсем одна…»

Я только понял, что какой-то Раппопорт, –
Иль Куперман? – скорей всего распорядитель,
Напился пьян, попал, собака, в вытрезвитель, –
Не то он сам, не то – его водитель,
И не отвез ее в аэропорт.

***

Средь величин – величина большая,
Она была нисколько не горда.
«Так вы один? Так я не помешаю?»
Я как-то невпопад ответил «да».

Она присела, – было поздно, но не слишком,
Мы потихоньку начали болтать,
Но, двадцатитрехлетнему парнишке,
Тогда мне мало что ей было рассказать.

Мы с ней почти не говорили о погоде,
Всё больше – так, о жизни, и вобще…
О Маслякове, о тенденциях в народе,
Потом о нынешней мужской и женской моде,
Ее турецком кожаном плаще…

Потом про армию – я все же был мужчина, –
В каких войсках мне довелось служить.
(Я, правда, умолчал про дедовщину:
Об этом с женщиной не стоит говорить.)

Потом я рассказал про друга Федю, –
Как в снегопад мы ночью спали с ним в логу;
Про то, как хаживал однажды на медведя:
Я врал как мог, а я это могу.

Потом заговорили про «битлов», –
Эх, жаль, что я тогда не взял гитару!
Мы с ней немножко спели «Yesterday» на пару,
Не до конца, – я всех не помнил слов.

Она рассказывала мне про заграницу:
Про Венский Оперный, Болгарию и Ниццу,
Я – про тайгу, про горы, шалаши…
Мы временами хохотали от души.

Она меж тем ко мне на полку пересела,
Я был неловок, словно носорог…
В глаза глядела мне. Смеясь, печенье съела…
И очень быстро как-то время полетело,
И за окном совсем уже стемнело
И мы включили синий ночничок…
Душа насытилась – пришел черед и тела…
Она глядела… я крепился, сколько мог…
Кто молод был, тот помнит эти чары
Открытых плеч, холеных рук, точеных ног…
На перегоне Пойма – Янычары
Раздался треск ее капроновых чулок.

«Любимый… нежный… сильный… милый… Вова!..
Такого счастья я не знала много лет!..»
Я точно помню, что до самого Ростова
Мы с ней ни разу не ходили в туалет.

***
Тогда мы долго танцевали это танго, –
Я был ведом, она меня вела,
Легко обуздывая дикого мустанга, –
Она-то старше, опытней была.

Незримый час разлуки отдалив мы
Сплели тела в клубок – не разорвать,
И у меня б вполне достало рифмы
Все это досконально описать…
Но это было бы, дружок, совсем не к месту:
Не обо всём же говорить открытым текстом.

Потом… Потом она мне пела «Арлекино», –
Я для приличия ей начал подпевать.
Тут постучал сосед, какой-то дурачина: –
«Под Пугачеву хорошо поёшь, дивчина!
А ну, давай еще, едрена мать!..».

Она мне пальцем по руке водила, –
Ну, там где вены: –
«Вот устье Нила, – посмотри,
А вот притоки Лены…».
Я ей пытался косы заплести, –
Она смеялась, словно от щекотки,
И по спине просила провести
Небритым две недели подбородком…

И были стоны, слезы… Были эпизоды,
Когда я просто начал уставать,
И неспроста восточную породу
Уже тогда я начал в ней подозревать.

Опять поплакала – известно: бабы-дуры.
Достала зеркальце и пудры, синевы…
При всей своей раскрепощенности натуры,
Я всё же был с ней, разумеется, на «вы»…

Меж тем, чайку уже несут нам на подносе,
Уже автографом подкуплен проводник,
Уже соседей улеглось разноголосье,
Уже она спала, и я поник,
А там, внизу, – то вскачь, то замирая,
Река-Москва бежит навстречу нам, и
И мерно, шпалами секунд себя считая,
Спешила жизнь сама: тататт-татам…

Глава 2

Вёл «Мерседес» ее водитель личный, –
Молчун такой, каких на свете нет.
Но вместе с тем, шофер он был отличный,
Поскольку часто проезжал на красный свет.

Она жила тогда уже на Маяковке, –
Свернув во двор, водитель дал по тормозам:
Толпа фанаточек, соплячки-прошмандовки,
Они всю ночь на окна пялили глаза.

Вошли в подъезд. Там у стола, на лавке,
Сидел вахтер, благообразный дед, –
Наверняка полковничек в отставке:
На вид приветлив, но прищурился мне вслед…

Хороший дом, кирпичный, – дом что надо:
Фасад – на Горького (сегодняшней Тверской).
Квартирка люкс – прохладных комнат анфилада,
Два туалета, значит: женский и мужской.

По устоявшейся привычке, по старинке, –
Чтоб не наляпать грязи на ковре, –
Я опрометчиво в прихожей снял ботинки,
Внеся пикантности в салонное амбрэ…

Всё старина, барокко, плюш лоснится,
На полстены – в дубовых рамах зеркала.
И, с корабля на бал, как говорится,
Нас домработница обедать позвала:
В горшочке глиняном из лося суп дымится,
А там, отдельно – украшение стола –
На круглом золотом подносе пицца
(она тогда еще в диковину была).

В конце стола под цвет рояльных клавишь,
Сидел – так это он?.. – совсем один,
Солидный, основательный товарищ,
Сегодня я сказал бы – господин.

Прибалт-блондин, он, сразу видно, был не пешкой:
К таким, как он – любая баба в кабалу.
Сидел в тени гардин, глядел с усмешкой,
И барабанил пальцем по столу.

Он молча положил второго блюда,
Подлил вина, – все так красиво, не хамил, – но…
«Слушай, мальчик, шёл бы ты отсюда», –
Тогда весь вид его надменный говорил.
Вальяжно вытер губы, встал и вышел.
Она – за ним, я слышал шепот за стеной, –
Нет, более угадывал, чем слышал: –
«Что это значит? Кто это такой? Я не хочу…»
-Я тоже не желаю!..
-Так ты опять…
-Не смей так обо мне! О, ты!..
Когда б ты был такой же нежный!.. Но ты…
Но ты же просто айсберг снежный…
И он ушел, и было как во сне.
И вся Москва тогда об этом говорила:
О ней, о нем, и, значит, обо мне.

***

Бомонд московский жил скандалом, криком, позой,
Причем в любые – и в лихие – времена.
В них рифмы не было, тут просто надо прозой –
Тут лишь она, пожалуй, справится одна.
Я жил как в сказке, – ездил с ней на дачи,
Одна на Вязьме, а другая где-то по Рублевскому шоссе,
рядом с дачей композитора Тихона Хренникова, и кофе, разумеется, в постель, а рядом с постелью, в плетеной корзинке, – стоило только протянуть руку – всегда были наложены глянцевые иностранные журналы с фотографиями полуобнаженных женщин в ажурном ночном белье…

Я вдруг перестал ходить на работу, – что за работа? – собственно, вообще забыл о её существовании и даже перестал понимать, для чего люди ходят на работу, вел праздную жизнь и хорошо одевался. Да, я теперь очень хорошо одевался, потому что Алла на другой или же третий день после того, как мы приехали тем поездом в Москву, отправила меня со своим водителем-молчуном в валютный магазин «Березка», – ну, это который на Кутузовском проспекте возле кафе «Хрустальное», где я, надо сказать, довольно быстро освоился и, оставляя без внимания всякие трикотажные изделия фабрики «Большевичка», которых тоже там было немало, набрал себе тут же целую кучу обалденного импортного тряпья, а именно вот что: во-первых, три штуки настоящих джинсов «Ливайс» и столько же отличных рубашек из такой удивительной материи, которые вообще не надо было гладить, потом – теплый с подкладкой и классным пояском немецкий плащ, именно такой, в котором ходил один мой любимый киногерой-разведчик, и еще свитер машинной вязки, – он, правда, был советский, потому что хитрые продавщицы подсунули его в отдел импортных вещей, но такой, который всегда можно было принять за иностранный, ну и главное, обувь: пару итальянских туфель на высоком каблуке с острым носом и пару теплых зимних сапожек.
Потом мы с Юрой, – так звали шофера, – перешли в продуктовый отдел и видели там Евстигнеева с ящиком чешского пива и он приветливо кивнул нам как старым знакомым. Юра молчал, как рыба, и молча заплатил за все зелеными бумажками.

Глава 3

Разумеется, мы с Аллой очень любили друг друга и были неразлучны буквально день и ночь, но хлопот я в эти первые дни все-же доставил ей немало, потому что для всего этого её окружения я был просто босяком и мальчишкой, – да так оно, собственно, и было! – так что нам пришлось, пока не улягутся глупые слухи и сплетни, улететь сперва на некоторое время в Юрмалу, – был у нее одно время такой период, когда она вдруг совершенно как бы исчезла из поля зрения, породив немало самых разнообразных толков, а мы между тем просто жили затворниками сначала в Прибалтике, потом в доме отдыха чёрт знает каких-то архитекторов, и, наконец, у нее на даче на реке Вязьме, не принимая даже самых близких ее друзей, и один вечер провели даже у меня дома, потому что Алла непремено хотела увидеть мое жилище и побывать в настоящей арбатской коммуналке – с общей кухней и туалетом на четыре семьи и строгой ответственной квартиросъемщицей, до которой у меня, кстати, было теперь дело, потому что я тогда задолжал уже порядочно нашей Марье Никифоровне за свет в местах общего пользования.

***
Вобщем, однажды вечером мы доехали на такси до «Арбатской» и зашли сначала в большой гастроном на Суворовском бульваре, где честно отстояли очередь за сыром, причем Алла была совершенно неузнаваема в черных очках и бабьем пуховом платке, который подарила ей тетя Люда Зыкина, – потому что мы ведь были недавно в гостях у Зыкиной: сидели у неё на кухне, и она трепала меня по черным кудряшкам и говорила: – «Ишь ты… Хорошенький… Ты какой же веры будешь – не татарчонок?», а я тогда часто-часто заморгал и беспомощно перевел глаза на Аллу, которая тут же прикрикнула на подругу – Людка, оставь в покое ребенка! – и тогда Зыкина махнула на нас рукой и стала хлопотать на кухне, а нас отправила в гостиную, куда через некоторое время прикатила тележку с шампанским и большим блюдом вареных раков, которых я до этого видел только на цветной картинке в кулинарной книге о вкусной и здоровой пище.

Кушать раки с пивом – это хамское занятие и дурной тон. К ракам в хороших домах полагалось шампанское и только шампанское, и после того, как мы распили первую бутылку «Брют», Зыкина стала учить нас, как этих раков варить. Оказывается, когда их вылавливают, то они вовсе не умирают, а только засыпают, и перед варкой их надо обязательно кинуть в теплое молочко: которые проснутся и начнут драться или хотя бы шевелить усами, тех сразу в кипяток, а который не шевелится, – этот, значит, дохлый. Варить его нельзя и можно даже отравиться.
Ну, тут я немного отвлекся, а ведь мы с Аллой тем временем, выйдя из гастронома с покупками – толсто порезаным сыром, двумя бутылками кефира и буханочкой «Обдирного» и уже пройдя через арку направо в Мерзляковский переулок, поднимались теперь на лифте ко мне на пятый этаж.

Глава 4

Дом был старинной дореволюционной архитектуры, и комната у меня была большая и высокая, разделенная самодельной, обклеенной теми же обоями, фанерной полустеной как бы на две части, так что получились две узкие продолговатые комнаты, и каждой досталось по высокому венецианскому окну. В дальней я спал, – там стояли только большая кровать, платяной шкаф, радиоприемник и две полки с книгами, а в той, что ближе к двери, – вешалка, диванчик, обеденный стол, тумбочка с телевизором и вентилятор, у которого не крутилась голова, а на стене висела гитара и расклеены были плакаты с изображением разных знаменитостей, и еще, на другой стене, – добытый немалым трудом позапрошлогодний заграничный настенный календарь неприличного содержания.

Это была как бы прихожая и одновременно гостиная, где можно было принимать гостей, – раньше ведь, пока я не разозлил соседей, то есть соседок, ко мне часто приходили друзья – Федька, потом кое-кто из приятелей с прежней работы, ну и девчонки, – мы немного выпивали и я тогда зачем-то врал, что в этой комнате до революции жил Бонч-Бруевич, хотя я, честно говоря, понятия не имел, кто это такой, – мне просто внушала уважение его такая звонкая жизнерадостная фамилия.

Зайдя в квартиру и проходя коридором, мы сразу же некстати столкнулись с Валентиной, – женщиной одинокой и крайне недружелюбной, всегда крутившейся в коридоре, которая даже не поздоровалась, хотя я не был дома уже месяца полтора, и теперь, отпирая дверь в свою комнату и пропуская поскорее вперед Аллу, я слышал, как Валька уже на кухне шипела Марье Никифоровне: – «Явился – не запылился, сокровище… и ведь опять привёл какую-то…».
Это мне, кстати, было особенно обидно слышать, потому что я перестал водить девчонок еще почти полгода назад, – с тех пор, как они обе написали на меня заявление в милицию. Но я поступил достойно и не стал препираться с женщиной: выйдя на кухню, вежливо поздоровался, а больше не сказал ни слова, – только поставил на огонь чайник с водой и молча положил на подоконник деньги, которые я давно должен был Марье Никифоровне за свет в коридоре, – железный рубль, два полтинника и еще двадцать копеек, и так же молча ушел в комнату.

Теперь, когда все счеты были покончены, мне уже больше не было до них никакого дела, и я, кроме того, собирался не далее как через час оставить их в покое опять на очень долгое время, а может быть даже и навсегда. Тут я даже на одно мгновение задумался: кому, интересно, достанется моя комната, если бы я вдруг женился на Пугачевой? Хотя, ясно кому – комнату отдадут татарке Гюльнаре, и это будет справедливо, потому что у нее недавно женился сын и они теперь втроем жили в одной комнате, – за стенкой справа, а если идти по коридору, то это будет последняя комната.

***
Пока я готовил кофе, Алла бегло осмотрела мою берлогу и нашла её очаровательной, хотя и не очень чистой, подходила то к одному, то к другому окну, из которых было видно одну и ту же заснеженную крышу здания музыкальной школы напротив, крутила пальцем пыльный вентилятор, расспрашивала о порядках и нравах коммунального бытия, а я ей снисходительно пояснял, что у каждого жильца есть, например, свой определенный ванный день, хотя это и не очень строго соблюдается, а она между тем приготовила бутерброды с сыром, потом примеряла мой халат, ревниво осматривала в «спальне» за перегородкой кровать с приделанным вдоль неё на стене длинным зеркалом, – я вынул как-то на досуге это зеркало из дверцы платяного шкафа и очень ловко привинтил его на стене параллельно к вплотную придвинутой кровати, что было хотя и несколько развратно для того времени, но, тем не менее, вполне вписывалось в общий стиль и атмосферу комнаты.
Потом мы пили растворимый кофе и она вспоминала свою жизнь, как она когда-то, очень давно, жила бедно и была простой заводской девчонкой, о ее первых шагах на эстраде, и я спросил о самой первой ее песне. Алла тогда думала целую минуту и даже смешно прищурила один глаз и, наконец, вспомнила, что эта песня прозвучала в каком-то телефильме, кажется, «Стоянка поезда две минуты», или что-то в этом роде, – тут она мне ее немного напела. Песня была удивительно мелодичная и, я помню, там были такие слова:

Я люблю мой городок родно-ой,
Утра свет буду встречать я с тобо-ой,
Я с тобо-ой, мой городок…

Я вдруг вспомнил, как мы с ней познакомились, – это случилось вечером, городок был маленький и стоянка поезда была тоже две минуты…

Потом мы стали собираться. Я порылся в ящике и взял с собой кое-какие документы, а она тем временем, высунувшись осторожно из двери и покрутив головой, потому что была уже без своего маскарада, то есть без платка и черных очков, быстро прошмыгнула в туалет, где, очевидно, несколько дольше положеного подзадержалась и ещё на беду мурлыкала при этом какую-то свою новую песенку, а под дверью уже, подбоченясь, нехорошо сощурив глаза и надувая попеременно то правую, то левую щеку, стояла разгневанная Марья Никифоровна – женщина, вообще-то, не злая, и, кстати, помешаная на советской эстраде, но при этом фанатично исповедовавшая порядок во всем, что касается мест общего пользования. Ей, может быть, на тот час совсем и не было никакой нужды в туалете, хотя, конечно, этого никогда нельзя знать наверняка, но она, тем не менее, непременно решила дождаться “выхода”, чтобы взглянуть, что же это за такой бессовестный народ, и, по крайней мере, преподать урок: бросить презрительный испепеляющий взгляд на нахалку, которая явилась в чужую квартиру и, – пусть даже и очень неплохим голосом, – смеет распевать в чужом туалете песни Пугачевой.

Глава 5

Постепенно жизнь вернулась в нормальное русло, – Алла, наконец, плюнула на все эти сплетни и перестала прятаться от людей: ездила на звукозапись и даже кое-какие съемки, а я тем временем снова занялся музыкой и брал частные уроки, пытаясь наверстать упущенное: ведь я когда-то славно играл на гитаре и фортепиано.
А вечерами мы частенько вместе разъезжали по загородным ресторанам , или с визитами к очень известным людям, где она, в нарочито наивной попытке придать оттенок невинности нашим отношениям, представляла меня отпрыском очень благородного семейства и подающим надежды музыкантом, которому она просто помогает выйти в большой свет.

Приходили гости и к нам, ну, то есть – к ней, в ее большую квартиру на Горького – приходили очень известные артисты и ученые, а также всякая околотеатральная шушера, от которой, конечно, никуда не деться и с которыми Алла сама брезговала общаться, но они, тем не менее, были как-то вхожи в ее салон и обделывали там у нее за спиной свои делишки.
Было, к сожалению, в этой новой моей жизни и очень много алкоголя, -ведь мы пили почти ежедневно, – дома, в гостях и в дорогих ресторанах.

***
Однажды, это было уже весной, мы поехали в ресторан «Будапешт» в центре города на день рожденья какого-то дипломата. Молчун сначала отвез туда меня одного, высадил на улице «Петровские линии», развернулся и поехал за Аллой, которая была занята на звукозаписи и должна была подъехать позже. Я уже почти входил в двери ресторана, но немножко замешкался и вдруг увидел сослуживца и друга Федю Губенко.
Боже мой, ведь я за эти несколько месяцев уже успел совершенно забыть, что наше управление находится совсем недалеко от «Будапешта»! Там, в одноименной при ресторане кулинарии, мы часто вместе покупали на обед или просто к пиву вкусную и недорогую жареную треску и Федя сейчас, без сомнения, шел туда именно за этим…
Мне стало немножко неловко и я даже хотел сделать вид, что не заметил своего друга и как-нибудь побыстрее юркнуть в стеклянные двери ресторана, но Федя уже увидел меня и радостно шел теперь навстречу.

-О! Привет, Вовка, ты где пропал, что с тобой?!
-Я… Я ничего, я не пропал, всё в порядке… Я просто ушел, то есть я болею… Ой, Федька, привет, я так рад… Знаешь, я ведь… Я учусь, то есть хочу пойти учиться, – в Гнесинское училище… – тут я не соврал и у меня действительно были такие планы, и я собирался уже рассказать ему всё, но как-то не получилось и я замялся, – замолчал, остановившись на полуслове. А Федя был рад встрече…
-Хорошо выглядишь, – восхищенно оглядывал он меня. – брючки, рубашечка… Где достал?
Я непределенно пожал плечами.
-Я видел, ты выходил из «Мерседеса» . Это кто, что за дела?
-Так, один приятель подвез…
Федя понимающе кивнул головой: – «Ладно-ладно, можешь не рассказывать». Он, скорее всего, решил, что я связался с какими-нибудь барыгами.

-Классная тачка, – восхищенно между тем продолжал он. –Как у Пугачевой, – только у нее, кажется, зеленая. Слыхал, – Пугачиха-то разошлась с этим своим – как его? – с прибалтом. Нашла, говорят, какого-то чуть ли не мальчишку: по слухам, карточный шулер и внук Бонч-Бруевича.
-Как… Почему Бонч-Бруевича? – неосторожно удивился я.
-Я не знаю почему, так говорят, – развел руками Федя.
-Надо же… Это какой-то кошмар, – сказал я и неодобрительно покачал головой, но тут же высказал предположение, что это, скорее всего, вранье.
– Какой еще шулер? Что за глупости… А впрочем, какая разница… Ну, а как ты, Федька, что нового в управлении?
-Да что нового… Вот, экспедицию опять собирают к лету, на Камчатку. Летим я, Крылов, Женька Крайзман, и ещё Стрельников, это с другого отдела. А тебя, кажется, собираются увольнять, хотя профсоюз пока против… Жаль. Слушай, дружище, не можешь достать мне джинсы? Очень надо…

Глава 5

Я, конечно, пообещал Федьке джинсы самые лучшие. «Вот точно такие, как у меня» – пообещал я и даже для наглядности встал на носки и сделал ловкий оборот вокруг своей оси наподобие того, как это делают балерины, но сразу же после этого неожиданно для себя сказал: – «Ну будь здоров!», и насильно сунул Феде руку на прощанье, что вышло, без сомнения, как-то очень не по-товарищески, а впрочем, тут же, переступив порог роскошного ресторана и кивнув знакомому метродотелю, я с легким сердцем забыл и о джинсах и о своем бедном друге.
Что за Федя, какие джинсы? Меня звала и манила совсем другая жизнь, – дорогая, блестящая. Она затягивала в неумолимый пленительный круговорот и обещала быть бесконечной. Меня знали и окликали, со мной искали знакомства и обо мне перешептывались, я будил чью-то зависть и с удовольствием давал повод для зависти. Завидуйте. Мне очень нравится Алла, она удивительная женщина, и я любим ею. Иногда я даже хотел, чтобы она любила меня немного поменьше, – это для того, чтобы я смог любить ее чуть больше. Алла меня просто обожествляла, я знал себе цену и это немножко мешало, – мешало приходу настоящего, сильного чувства. Я тогда даже пришел к одному очень парадоксальному выводу: чем больше женщина нас любит, тем меньше нравится она. Я расскажу еще чуть-чуть о жизни личной, – прости дружок, я снова в рифму: так привычней.

Перечислять я даже не пытаюсь –
Не говорю, что пили мы с утра.
И я, конечно, выдавать не собираюсь
Все эти тайны пугачевского двора.
Я не любил советского народа, –
Любил угря, икру и осетров,
И с января по май того же года
Я накопил достаточно жиров.

О, те года! Я был тогда – не вял, не скушен…
Одна беда: порой от сплетен вяли уши.
Ведь вот вранье! Настолько пошлое, пустое,
Что пересказывать – и лень, и смысла нет:
Что я альфонс, и всякое такое,
И диссидент, и разный прочий бред…
По их словам, я просто спаивал певицу, –
Остановить этот губительный процесс
Пытались многие влиятельные лица, –
Посредством жалоб, анонимок и петиций
В отдел культуры при ЦК КПСС.

Он подошел ко мне, – такого не обманешь:
Сердитый, в штатском (видно, долго поджидал).
Спокойно, внятно посоветовал: –
«Товарищ, чтоб я вас с Аллой – больше не видал.»

Я не проговорился ни полсловом, –
Не стал рассказывать ей всех перипетий, –
Я знал, что за меня тогда готова
Была Борисовна до Брежнева дойти.

Взялись всерьез, похоже, – чтоб вы провалились…
Собрал вещички: только свитер и джинсы…
И, уходя, я видел, как остановились
В её прихожей те старинные часы.

***
Прошло полгода. Я взрослел, мечтал жениться.
Стал забывать? Да нет, не буду врать.
Сказать: «все к лучшему»… – наверно не годится,
Я затрудняюсь даже рифму подобрать.

Всерьез подыскивал другой, – получше – глобус,
Не прятал в шарф большой семитский нос
(как это делывал наш брат, садясь в автобус),
Хоть был я, в сущности, еще молокосос.

Но очень часто так хотелось теплоты, –
Той самой, полюбившейся когда-то, –
Что переждать уже практически не мог
Трех человек у телефона-автомата…
Вот так порой хотелось теплоты!
Мой друг, я честен, я – не то, что ты.

Послушай, я клянусь последним гриппом
(хоть он случился относительно давно),
Что многих песен был я лично прототипом,
И много песен лично мне посвящено.

О, чудный мир ее волшебных спален!..
Прости, дружок, – я стал сентиментален,
Не обращай внимания: мои слезы быстро сохнут.
Мне скоро 52, а тебе, наверное, недавно было 25, или что-то около того, и поэтому у нас с тобой почти нет общей памяти, – ведь то, что я видел, – ты даже не слышал… Ладно, это я так, это все теперь уже не важно. Послушай, я обещал быть краток и поэтому заканчиваю. Вот… Эй!..Надо же – спит… Хм… Да ты, приятель, я вижу, не большой любитель слушать истории… Ну и черт с тобой… Спи. Сопляк, даже не дослушал, чем кончилось, – а ведь у этой истории такой добрый конец… Правильно: ведь он уверен, что я тогда проснулся в том самом вагоне и похмелился, а как же иначе? Мальчишка… Поколение циников. Пожалуйста – храпит… Эй! Рано ведь еще спать!.. Давай выпьем. Не хочешь… Ну, так послушай внимательно, дружок… Эй, послушай, ведь ты, может быть, думаешь, что я тогда проснулся и похмелился? Так ведь? Эй!.. Что – «когда»? Ну тогда, – в купе! Эй!.. Не спи. Ну хорошо…
…Послушай, не надо так думать. Жаль, что ты не хочешь дослушать до конца… Я, может быть, действительно очень часто засыпал и просыпался в поездах, ведь я объездил всю страну, при этом я почти не пью и тем более не похмеляюсь, ну или, может быть, крайне редко, – я теперь уже не помню, но это не имеет ровным счетом никакого отношения к моему рассказу. Потому что все, что я сейчас говорил – правда, и она меня любила.
Всё так и было.
__________________

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *