Улисс усмирённый

И вот он лежит, распластанный, на больничной койке, не могущий поднять левую руку, еле двигающий правой, способный онемевшими губами выдавить из себя лишь один звук: «ма-а…» С этого звука начинается сознательная жизнь и вот теперь, когда ему всего лишь пятьдесят четыре, без двух недель, видимо, и заканчивается.
Врачи, конечно, подбадривают его, скорее, не его, а сидящую рядом на металлическом стульчике жену, говоря, что ничего, надо перетерпеть, он ещё и за девочками бегать будет!
Таня, жена, при этих безобидных, а главное, беспросветно лживых шутках, всегда болезненно вздрагивает, поправляя большие, будто с чужого лица, очки.
Да, набегался. Точнее, отбегался.
После второго инсульта только и проблем, как любовные приключения. Он и сам уже после первого звоночка проштудировал в интернете теперь, к сожалению, главную тему своей жизни (впору диссертацию писать) и пришёл к неутешительному выводу: третьего звонка (не театр!), как правило, не бывает…

Юлиан Леонидович Гладий, доцент кафедры международного права, харизматичный статный мужчина в очках со слегка затемненными стёклами, что придавало его облику некоторую загадочность, что, в свою очередь, возбуждало понятное стремление к разгадыванию у некоторых юных непорочных студенток, с аккуратно подстриженной и графически безупречно отбритой бородкой, уходил от своей жены шесть раз. Если учесть, что стаж семейной (и не всегда совместной) жизни составлял более тридцати лет (Юлиан и Татьяна, влюбившаяся с первого взгляда с первого курса в своего сокурсника и пожертвовавшая карьерой ради высокой миссии быть тенью, няней, мамой, другом, слугой и т.д. своего необыкновенного супруга, поженились уже на третьем курсе), то цифра шесть, беря во внимание уникальную любвеобильность Юлиана Леонидовича, а также его сниспосланный свыше дар (тут в ход пускалось все: и цитирование Гёте на немецком, и трёхсмысленные комплименты, и умение поднести пламя зажигалки без риска для дамы остаться с опалёнными ресницами, и, при случае, конечно, фрагмент из медленной части самой, кажется, длинной в музыкальном мире сонаты Шуберта), то, повторимся, эта цифра представлялась уже и не столь значительной.
Безусловно, все мужчины не без греха. И пусть первый бросит камень, начиная с автора этих строк, но… Но особенностью любовных метаний Юлиана Леонидовича было то, что самым главным, незыблемым, безусловным, что выше любви к жене, его верной Тане, даже выше безумной, всё испепеляющей дотла очередной страсти он считал честность. Да-да, честность!
— Танюша, — проникновенным голосом говорил Юлиан Леонидович, усаживая вечером на диван жену и беря её за руку. — Ты знаешь, как я тебя люблю. И ты знаешь, что я никогда не смогу тебе изменить.
Прибиваемая монологом супруга, как громом небесным, жена, вся как- то трогательно съёживалась, снимала безвкусные большие очки и с закрытыми глазами внимала пространным откровениям супруга.
— Только ты, моя единственная, моя самая лучшая девочка на свете, можешь меня понять. Да, я влюбился. Да, я безумно влюбился! Безумно, ты же понимаешь? И я тебе об этом прямо в глаза говорю. Я знаю, что ты меня поймёшь и не осудишь!
Потом они долго сидели, обнявшись, на диване. И оба плакали.
На следующее утро к их парадному, как всегда, подъезжал старенький «Жигули», и из него, путаясь длинными ногами, выбирался безотказный товарищ Костя, вечный аспирант его кафедры. Он верно дожидался Юлиана Леонидовича, поглядывая на окна в очередной раз влюблённого друга. Затем на ступеньках подъезда появлялась трагическая фигура якобы навсегда уходящего мужа с чемоданом в одной руке и с неизменным тёмно-синим томом Гёте на немецком — в другой. И, как всегда, вслед за Юлианом Леонидовичем выскакивала в одном, халате заплаканная Таня и совала оробевшему Косте пакет с яблоками и овсяным печеньем — на первое время. Брошенная жена украдкой крестила отъезжающий «жигуль» и обречённо возвращалась в опустевшую квартиру.
К слову сказать, Таня никогда не осуждала мужа. Никогда. Да, потом она будет страдать, глотать успокоительные таблетки, ворочаться до утра в смятой постели, хранящей, как казалось, тепло любимого и такого родного тела.
Так проходил месяц. Максимум — второй. И, наконец, раздавался телефонный звонок. Верный Санчо Костя, благородно предоставлявший комнату своей давно умершей мамы влюблённым, виноватым голосом умолял простить Юлиана Леонидовича. Простить и впустить.
Через час карета любви останавливалась у подъезда страдающего Одиссея, и Юлиан Леонидович с чемоданом и Гёте в руках появлялся на пороге до боли родной квартиры.
Не было никаких объяснений, укоров, признаний.
Они, обнявшись, сидели на диване и тихо плакали. До утра.
Утром свежий, одухотворённый, а главное, прощённый, он мчался в университет, постреливая любознательными глазками, прикрытыми тёмными стёклышками, по сторонам.
И так — шесть раз. Всего лишь…

Теперь, уже осознавая близкий исход, Юлиан Леонидович с горечью корил себя, свою б… натуру, свои якобы честные, а по сути бесчестные и бессовестные признания, которые безжалостно отнимали у его единственной, самой любимой и самой верной на свете женщины всё — молодость, здоровье, красоту, веру, оставив лишь его — разбитого, немого и никому не нужного. Кроме неё.
Первые капельки дождя весело забарабанили по оконным стёклам.
— Ма-а… ма.., — еле слышно промычал Юлиан Леонидович.
— Да, мой любимый, дождик, да, мой родной, — отвечала жена.
Она боялась признаться себе, что наконец-то счастлива. Да, счастлива, и пусть Господь простит её. Ведь теперь она твёрдо знала, что к их дому уже никогда не подъедет ненавистный «жигуль» и не заберёт её любимого с томом Гёте.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.