Архивы автора: fecit

Аист (рассказ)

Он летит по городу, который выглядит совсем иначе, когда выхватываешь его облик из чрева автомобиля: вместо привычно утомлённых лиц прохожих – бёдра, ноги, плечи, пугливые кисти рук. По качеству обуви определяют состоятельность, по слою грязи и обилию пятен и брызг на подкладке плаща – полноту бурлящей жизни или, напротив, её размеренную неторопливость, скуку, суету. Он вдруг вспоминает слова лётчика: «Плечи всегда говорят о мужчине правду», и выключает радио. У него узкие ссутулившиеся плечи (с такими не подняться в небо), но модное серое пальто скрывает досадный недостаток.
Он едет домой, но не осознает дороги. Окружающий мир погружается в густые сизые сумерки, и скоро в городе разведут мосты, и лопнет нить между разумом и сердцем. Останется только восприятие безоглядного многоугольного пространства, которое замирает восторженно перед красотой каждой новой ночи и своего отражения в ней. Но что это с ним сегодня?
Он правит машиной рассеянно, почти не глядя на дорогу. Не находя объяснения внезапной грусти, он списывает её на усталость, а задумчивость – на очарование первой бесснежной ночью. Машина едет, а он перебирает в фантазиях образы и воспоминания.
Всё есть в них: радость, отчаяние, печаль, сладость новых знакомств и суета расставаний. Но себя в воспоминаниях он так и не находит. Впрочем, у него есть модное серое пальто, скрывающее этот досадный промах.
Мика торопится домой, но, разглядев в ржавом сумраке рыжую девушку, голосующую на остановке, притормаживает и заботливо распахивает перед незнакомкой пассажирскую дверь.
– Вам далеко ехать? – спрашивает он, подавляя зевок, но внезапно отшатывается, едва ему удаётся разглядеть лицо девушки.
Перед ним стоит Мария: худая, неестественно бледная даже в ночном освещении, с запавшими от усталости глазами, но, несомненно, она. Смутившись внезапностью ошарашенного взгляда водителя, негаданная пассажирка торопливо шмыгает на переднее сиденье и говорит:
– Домой, в Кирлав. Электричек уже нет, но я угодливый собеседник: и поболтать могу, и умолкнуть.
Мика качает головой, справляется с волнением и не спеша отъезжает от остановки. Сердце понемногу успокаивается и снова начинает биться ровно и осторожно, будто боясь споткнуться. Через некоторое время он оборачивается к рыжей девушке и говорит:
– Маша… Ты знаешь, неожиданная встреча. Я никак не думал… С работы едешь? Перебралась жить за город?
Не дожидаясь ответа, Мика торопливо продолжает, слегка пришёптывая от волнения и боясь, что собеседница неловко перебьёт его, испугает, заставит остановить машину и уйдёт прочь.
– Ты извини, что у нас так получилось… Знаешь, сколько всего успело случиться!.. Впрочем, тебе, наверное, неинтересно…
– Нет, напротив, весьма любопытно, – осторожно произносит рыжая девушка. Она невозмутима, словно не с ней происходит эта негаданная встреча. – Говори, пожалуйста. Если тебя это не очень отвлекает от дороги.
Мика облегчённо вздыхает, но отвечает не сразу. Долгое время они едут молча. Он – крепко сжав рулевое колесо и с головой уйдя в свои мысли, она – как-то жалостливо на него глядя, перебирая тонкими пальцами жидкие пряди рыжих волос.
Наконец водитель снова прерывает молчание:
– А я всё тогда бросил. И стихи, и нас с тобой, и… это тоже.
Он отпускает руль и ловко закатывает рукав правой руки, но дорога хорошая, и машина идёт ровно и без помощи водителя. Рыжая девушка бросает цепкий взгляд на открывшуюся ей розовую полоску кожи с едва заметными шрамами и слегка вздрагивает.
Мика чувствует волнение собеседницы, и ему становится радостно: его пассажирка уже не безмолвная статуя, но живая, тёплая, давняя подруга. Она вспомнила его.
Мика снова на мгновение отпускает руль и сворачивает рукав до сгиба кисти, пряча воспоминание. Выправив машину, он говорит:
– Мне жалко себя того, кем я был. Я никому этого не говорил, а сейчас открою тебе: мне жалко всё, с чем я расстался. Плевать, каким поэтом я был, но я верил, что не могу без стихов. Внезапно оказалось, что очень даже могу. Мы и не подозреваем, как временна власть наших привязанностей и привычек, но обманывать себя просто. Перестав писать, я завязал с наркотой, обзавелся дурацким автомобилем и вполне сносной работой, которая даёт неплохие деньги, выздоровел и начал нормальную жизнь. Разве это плохо?
– Ты оправдываешься? – Рыжая девушка напряжённо смотрит на Мику, и в голосе её слышатся горькие, но вместе с тем и язвительные нотки. Речь водителя насквозь фальшива; когда он перечисляет атрибуты своей новой жизни, в его голосе звучит гордость. Девушка чувствует это. – Ты перед собой оправдываешься за то, что разменял талант на блага цивилизации?
Водитель, растерявшись, отвечает:
– Но, Маша… Ты же сама говорила… Понимаешь, я не мог писать без этого, но, когда мы расстались, я понял, что после моей смерти никому не будет дела до моих стихов. Смерть отвратительна, особенно такая. Ты дала мне время, и я… Я вылечился, чёрт возьми, и ты не рада?!
Рыжая девушка усмехается:
– Вот что я тебе скажу, поэт. Твои глаза такие тусклые, кислые, вялые, какими бы, наверное, стали твои стихи, если бы ты вдруг снова начал их писать. Но беда в том, что ты больше не напишешь ни строчки. Ты расстался со мной, чтобы вылечиться? Поздравляю, приятель, ты вылечился заодно и от таланта. И теперь ты такой же скучный собеседник, каким был мой сегодняшний партнёр по конференции.
Пассажирка говорит наобум, и её слова отскакивают от водителя, как капли воды от маслянистых крыльев водоплавающей птицы.
Мика обиженно замолкает и до конца пути не произносит ни слова. Уже покидая машину, рыжая девушка вдруг дотрагивается узкой холодной ладошкой до плеча водителя и говорит на прощание:
– Я заплатила тебе за проезд правдой, которую тебе боятся сказать в лицо, так что денег не жди. Но я кое о чём попрошу тебя. Пожалуйста, позвони мне сегодня. Не завтра, не через месяц, а сегодня. Может быть, я однажды загляну к тебе в гости… Ну, удачи!
И от души хлопает дверью.
Мика, не удержавшись, всё-таки позвонит по старому адресу Марии. На другом конце трубки сиплый голос ответит, что понятия не имеет, куда подевался предыдущий жилец. Но Мика не отчается и начнёт расспрашивать знакомых.
– Не знаю.
– Извини, брат, но мы не общаемся.
– Без понятия…
– А разве была такая девушка?
На шестой попытке Мика услышит голос бывшего одноклассника.
– Мика? Сто лет не объявлялся, а тут! Запчасти дешёвые понадобились?
Мика смутится, но вежливо попросит приятеля дать ему номер Марии. Ему ответит изумлённый голос:
– Зачем?
– Затем, – раздражённо выдохнет Мика. – Позвонить хотел, она… Короче, дай номер, или адрес, или что там ещё…
Приятель будет долго пыхтеть в трубку, испытывая терпение собеседника, но Мика не сдастся, молча ожидая, с трудом сдерживая нарастающую злость. Наконец он услышит взволнованный голос одноклассника:
– Мы же давно не общаемся, бывшие старые друзья, блин… Ну и с ней тоже… Я случайно узнал. Это как бы не телефонный разговор, ну да ладно, не хочу я с тобой встречаться, так скажу, а ты сам как бы решишь, что тебе делать с такой правдой. Когда ты всё бросил и свалил неизвестно куда, я её встретил однажды на улице. Она уже тогда была того… Страшная такая, худая, но ещё не высохшая… Кто-то её подсадил на тяжёлое… В смысле, дурь. Не, мне не болтали, но это же видно – такая девушка была, глаз не оторвать, да что это я… Умерла, короче. От передоза, наверное. Давно. Я позвонил как-то раз, она просила после той встречи, а там… Так опуститься, даже ты… Мика, ты молчишь, собака. Стыдно? Стыдно, что Маринка давно на том, а ты, дрянь-переводчик, на этом?!
Трубка разразится не то хохотом, не то рыданиями. А Мика, не чувствуя потных ледяных рук, медленно перекрестится. А может быть, аккуратно положит трубку и попытается проснуться.
* * *
Рыжая девушка тихонько проскользнула в тёплую квартиру, но на кухне горел свет, и мать сидела за столом, крутя в жилистых руках пустую кружку. Остро и невкусно пахло кофе.
Рыжая девушка сказала:
– Мама, что за дешёвый сериал? Тёмная ночь, кофе, только сигарет не хватает… Ну конечно, ты опять испортила арабику. И что за мастерство-то такое, всё портить?! Ладно, утром я тебе сварю замечательный нектар, а сейчас, пожалуйста, ляжем спать. Я устала.
Женщина подняла на дочь глаза и грустно улыбнулась, отставив кружку в сторону.
– Что сегодня за приключение? – спросила она.
Рыжая девушка усмехнулась.
– А всё из-за дурацкого совещания, – весело ответила она, торопливо наливая себе в миску холодный суп. – Душеприказчик забросил меня на край света, чтобы я решала его глупые проблемы. Я и половины в них не понимаю, у меня другая работа, я архитектор, а не менеджер-консультант! – Рыжая девушка снова засмеялась, ловко заглатывая суп. Сверкали белые зубы, дрожала на губах насмешливая улыбка. – А на обратном пути, когда я ловила машину, чтобы добраться домой, передо мной услужливо распахнул двери некий джентльмен. И что ты думаешь?
Мать покачала головой и ответила:
– Мне кажется, не стоит называть собственного директора душеприказчиком, это приторно и нагло. К тому же он неглуп и хорошо тебе платит.
Рыжая расхохоталась, захлёбываясь супом:
– Потому что я люблю то, чем занимаюсь! И тебе неинтересно, кто это был?
– Нет, почему же, – возразила мать. – Продолжай историю. Ты вечно что-нибудь выдумываешь, но мне нравится.
– Так вот, остановился передо мной он, уставился во все глаза, и я уже пожалела, что села к нему в машину, а он и заявляет… Привет, говорит, Маша, какими судьбами. Я и обомлела.
– Маша? – повторила мать, заинтересовавшись.
– Да! Он, кажется, в полумраке перепутал меня с какой-то из своих девиц. Сам-то испугался при встрече, руки не знал, куда девать, если бы не автомобильный руль, а глаза и подавно, но исправно докладывал мне о трагическом конце нашей несостоявшейся романтической истории.
– Ясно. А ты подыграла и так и не призналась молодому человеку, что он обознался, – закончила за дочку мать.
Рыжая вдруг перестала смеяться, отложила в сторону недоеденный суп и серьёзно посмотрела на неё.
– Мама, послушай… Я вот что отказываюсь понимать. Если ты любил человека, как ты мог забыть его? Забыть настолько, что сорокаминутная поездка ни разу не заставила его усомниться во мне?
– Лица быстро забываются, дочка…
– Пусть, – горячо возразила рыжая, – но сердце не обманешь, и выражение глаз не подделаешь, потому что нельзя контролировать то, что не поддается разуму!
Неожиданно рыжая умолкла, увяла, уставилась в стол. Мать вздрогнула: боже мой, какой старой вдруг показалась ей дочь! Эта трудная работа, эти спонтанные поездки, эта нелепая фантазия – как выносит такую тяжесть её маленькая ласточка? И надо бы остановить, надо взять за руку, удержать – но как удержать птицу, которая должна – не важно где, все равно, как – летать?
Рыжая девушка слышит мысли матери, но чуткость свою прячет и перед тем как уйти, ещё раз бросает на мать усталый насмешливый взгляд и, боясь возражений, торопливо добавляет:
– Боже мой, как же скучна и нелепа эта нынешняя, с ног до головы вымышленная любовь!

А я… (рассказ)

Кафе показалось Герде уютным. Она остановилась у широкого окна и заглянула внутрь: мягкий апельсиновый свет, шахматный пол, лампы в виде чашек и чайничков, прикреплённых донышками к потолку – вот-вот прольётся на тебя горячий кипяток. Комнатка была совсем маленькой, со вкусом обставленной круглыми деревянными столиками и витыми стульями; в её дальнем углу виднелась барная стойка, отгороженная ширмой в чёрно-белую клетку. Официант, совсем юный парень, на мгновение отвлёкся от книжки, которую читал, положив на сгиб локтя, и взглянул на Герду. Она смутилась, но прежде чем успела отскочить от окна, парень кивнул ей, приглашая зайти. И Герда, торопливо пересчитывая брякавшую в кармане мелочь, покорно поднялась по ступенькам кафе.
Она заняла столик у окна, взгромоздив на подоконник пакет из супермаркета: молоко, хлеб, дешёвый сыр, яйца, мука… Официант, представившись Мишей, осторожно положил перед Гердой небольшой квадрат кожи и вернулся к книжке. Лихорадочно рассматривая меню, Герда стремительно бледнела.
Хлопнула дверь – очередной посетитель, высокий мужчина в чёрных очках и тёмно-синем пальто. Он сел за соседний столик и загородил спиной барную стойку. Его глаза нервно и бегло оглядели обстановку кафе, скользнули по Герде и скучно воззрились на официанта.
Вздохнув, Герда ещё раз внимательно изучила меню и наконец выбрала чёрный чай без добавок. Официант Миша тотчас же подошёл к Герде и, невозмутимо улыбаясь при виде вытаращенных от удивления глаз девушки, поставил перед ней на столик заварную керамическую кружку и мисочку с печеньем.
– Оно с изюмом, моё любимое. Это от заведения: ты у нас впервые. А в чай я, с твоего позволения, добавил чабрец. Поверь, это гораздо вкуснее, чем просто чёрный.
Герда испуганно перевела дух и попыталась улыбнуться. Миша махнул рукой и отправился к мужчине в синем пальто: «Горький кофе, да-да, без сахара и молока, и что-нибудь нейтральное, ах, булочка с маслом? Да, пожалуйста».
Печенье оказалось рассыпчатым и лёгким: девушка съела его до крошки, торопливо облизывая пальцы, и теперь медленно потягивала изумительно терпкий, ароматный чай, обхватив ладонями расписную кружку.
Дверь снова хлопнула, и в кафе вошёл молодой мужчина в коротком жёлтом кашне и чёрном пальто; его льняные волосы рассыпались по плечам, а в глазах мелькнула усмешка, когда он взглянул на столик, занятый Гердой. Вероятно, это был его любимый столик, потому что официант Миша, пожав плечами, усадил нового посетителя рядом с барной стойкой и со словами: «Наконец-то мы с тобой поболтаем всласть, тёзка!» – мгновенно убрал книжку.
– Как обычно, Михель?
– Нет, Миша, – рассмеялся посетитель, – сегодня я хочу попробовать твой хвалёный сливочный пай. И кофе, пожалуйста, не надо – простую чёрную заварку.
– Да что с тобой сегодня? – удивился официант, вытирая стаканы. Понизив голос, он добавил: – Та девушка у окна тоже заказала чёрный, но я добавил туда чабрец и чуть-чуть гвоздики. И как расцвели чайные ароматы, как преобразился вкус!
Михель пожал плечами:
– Гвоздика даже кофе не придаёт запаха.
Миша притворно закатил глаза и возмутился:
– Но ты же художник! Что с того было бы, коли ты зелень леса рисовал бы зелёным цветом! Без синего, жёлтого, кармина!
Михель согласно кивнул.
– Я сегодня действительно странно себя чувствую, – виновато объяснил он.
Текли минуты; Герда совсем расслабилась, и мир за окном больше её не интересовал. Здесь и сейчас, в этом кафе, она была живая, и руки её лежали на столике, а не резали бумагу, и спина успокоилась на удобном стуле, а не тащила тяжёлый рюкзак с продуктами. Человек без прошлого, без будущего, но с ароматным, чайно-изюмным настоящим – пусть у неё больше нет денег, а с работы вот-вот уволят. Впереди целый вечер, и она – ещё живая.
Герда вздрогнула: перед ней стоял Михель, протягивая какой-то листок в клетку.
– Простите, я отвлёк вас от размышлений? У вас было такое печальное лицо, – смущённо произнёс он.
Герда покраснела и огляделась: официант уткнулся в книгу, где-то в глубине барной стойки ворчала арабика, а посетитель в тёмно-синем пальто давно ушёл, оставив на столе несъеденную булочку.
Михель при ближайшем рассмотрении был гораздо моложе, чем показался девушке в первую минуту, и приветливо, хотя немного растерянно, улыбался. «Длинные волосы придают ему усталый вид», – подумала Герда, а вслух сказала:
– Если хотите, можете сесть здесь. Кажется, это ваш столик…
Михель с энтузиазмом закивал и перебрался к Герде, на ходу доставая карандаши и блокноты.
– Это вам, – сказал он, вновь протягивая ей листок.
На листке была нарисована девушка, совершенно не похожая на Герду: глаза зажмурены, из-под капора выбиваются вьющиеся золотые волосы, улыбка невесомая и вот-вот улетит. О чём думает эта девушка, отдаваясь на волю ветра, играющего её настроением, румянцем и бледностью, красками её одежды?
– Это ветер? – робко спросила Герда.
– Таким вижу я сегодняшний день, – пожал плечами художник. – И немножко – вас. Вы печальны, почему?
Герда уставилась в окно. Чай закончился, руки снова мёрзнут, и пора, неизбежно пора домой…
– Swallow, Swallow, little Swallow, will you not stay with me for one night?1 – Михель засуетился, нервно сжал пальцы и взглянул Герде в глаза. – Выслушайте меня, пожалуйста, милая барышня. Сегодня у меня странный день, и что-то ворочается в груди, будто в предвестии беды. Я художник, не сумасшедший – хотя это уже само по себе смешно, парадокс такой, да? Но вы у Миши спросите, он знает…
Миша даже не поднял головы от книги, и странный Гердин собеседник торопливо продолжал:
– Мне кажется, что-то не в порядке, со мной или с миром, но надо что-то сделать, пока не поздно. Вот видите, я нарисовал картинку: растрёпанный ветром день, растерянная барышня, неспокойная и красивая, совсем как вы. И вы испугались, заспешили домой, а если я нарисую другое, – и Михель быстро провёл в блокноте несколько линий, вздохнул, что-то зачеркнул, что-то добавил, – вы… я думаю, вам станет легче.
Это была карандашная сова, кружевная и пушистая. Она летела над городом, почти касаясь крыльями его черепичных крыш. Где-то вдалеке можно было разглядеть ещё одну птицу, но сова была недосягаема – так быстро она летела.
Герда смущённо улыбнулась, протянула руку:
– Отдайте мне? Правда хорошо…
Михель согласно кивнул.
– Понимаете?
– Вы хотите для меня рисовать? – спросила Герда. Она снова смотрела в окно, и окружающий мир неминуемо входил в неё, вспарывая тревоги и неудачи, кроша действительность в пустую кружку из-под чая – вместо сахара стекло, вместо мёда – асфальтовая пыль. Что-то ещё удерживало её здесь, в эти последние, уходящие минуты в кафе: Михель, дом, пакет с продуктами – но было всё-таки слишком поздно, и Герда ускользала, рассеивалась туманом, исчезала. Ветер неминуемо сдувает капор с головы красивой дамы, и летят по небу телеграммы обнажённых мыслей безоружных. Герде ничего уже не нужно, и она не может здесь остаться.
Художник что-то написал на обороте картинки с совой и опрокинул в сумку карандаши и блокнот.
– Мне нужно думать, время идёт, а вы – в вас что-то есть необычное, чего я не понимаю, и мне… как вам сказать… хочется дорисовать то, что вы потеряли. Ну, помните, как у Рене Магритта?
– Ты не думай, он может, – раздался вдруг надменный голос от барной стойки.
Официант Миша давно спрятал книжку куда-то за пазуху и внимательно разглядывал Герду и её собеседника.
– Понимаешь, он, Михель, не всякому помогает. На это ведь силы неимоверные нужны. Чудеса, они потому редко случаются, что стоят жизни. Нет, тёзка, ты послушай, не отмахивайся, я ведь знаю, что это такое – чувствуешь, как руки горят, когда помочь надо… Так вот, девочка, пару лет назад один мой знакомый… ладно-ладно, рассказывать, так всё и разом… Я попал в аварию и… понимаешь, потерял ногу. До колена оттяпали. Это я сейчас спокойно об этом говорю, потому что вот она – моя нога, целёхонькая, я и кафе после этого открыл, как поправился, а помог мне… Михель.
Герда не слушала: Миша подошёл к ней и легонько тряхнул за плечо:
– Нет, ты пойми, девочка, что ногу у меня совсем отрезали, а вот она, пощупай, живая, из мяса и костей!
Он с силой прижал ладонь Герды к своей правой ноге. Девушка вздрогнула и отдёрнула руку, даже через толстую чёрную ткань форменных брюк ощутив пульсацию крови в живой плоти. Неловко отшатнувшись от мужчин, Герда чуть не упала со стула, задев локтём пустую чашку; Михель поймал её на лету и водрузил на соседний столик.
Герда мелко дрожала, но больше не шевелилась: замерла, разглядывая мелкие трещинки на поверхности белого столика. Нога настоящая, и я готова поверить во что угодно, только отпустите меня, не мучьте своими странными историями…
Однако Миша распалялся всё больше. Он размахивал руками, подпрыгивал на месте и кричал, а его друг смущённо уставился в стол, не решаясь вмешаться в монолог официанта.
– Так это Михель, художник этот, мне ногу-то и дорисовал! То, что врачи отрезали, он мне назад вернул, понимаешь? Понимаешь?! Если я тебе сейчас голову оторву, а Михель почувствует, что это важно – вернуть такую, как ты, он нарисует твою голову заново, вернёт тебя целёхонькой, да ещё и душу твою залатает – это у него без красок получается, стоит ему только выбрать кого-то! Только ему самому потом от этого плохо – сил много теряет, и каждое чудо, оно… оно может быть последним и не с каждым получается. Но не было ещё такого, чтобы Михель не помог, потому что он… А! – Миша махнул рукой и вернулся к барной стойке.
Воцарилась тишина, звенящая, как хрусталь. Художник осторожно поднялся из-за столика, накинул пальто, извинился суетливо. За столько лет он так и не привык к подобным сценам: страстность и убедительность Миши смущала его, испуг и недоверие людей сбивали с толку и расстраивали. Как он устал от себя…
Михель постоял несколько мгновений у стула Герды, глядя куда-то вдаль, вздохнул, а затем тихо, но чётко сказал: «Создатель, я просто художник…» и покинул кафе, а Герда ещё долго сидела там и смотрела в окно, думала, смотрела, думала…
Официант намертво увяз в книге и даже не поднял глаз, когда Герда внезапно ушла, оставив на столе последние деньги и забыв пакет с продуктами на подоконнике.
В квартире было тихо и мерзко пахло кислой капустой: праздник, и соседи разъехались кто куда, а старикашка с угловой спит мёртвым пьяным сном. Они с Робертом жили на последнем этаже, в коммуналке под самой крышей; Роберт примостился у окна, на старом мамином коврике, и что-то рисовал, тыча карандашом в серую бумажную муть.
Герда присела рядом на корточки.
– Как ты, лохматый? Не скучал без меня?
Мальчик отодвинул рисунок в сторону и, нащупав Гердину руку, крепко сжал её.
– Я весь день рисовал и слушал музыку.
– Музыку? – переспросила сестра.
– Да; это ветер пел, а крыша гудела, бам-бам, уууу, и было весело.
– Послушай, родной, у меня к тебе есть важное дело. Очень важное! – Герда подняла палец вверх. – Завтра я не пойду на работу, и…
– Ура! – закричал мальчик. – Мы отправимся в парк, да? И я буду трогать траву и уток?
Герда вздохнула и потрепала брата по льняной голове.
– Мы обязательно будем в парке, но завтра я покажу тебе одно местечко… Там тебя встретит мальчик Миша, он добрый и ненамного старше меня. Только чуть-чуть… эмоциональный. И обижается, когда его недостаточно внимательно слушают.
– Я хорошо умею слушать, – возразил Роберт. – А ты?
– Конечно, ты самый лучший слушатель на свете, – горячо заверила брата Герда. – Завтра я отведу тебя туда, открою дверь, и ты войдёшь… Миша посадит тебя за столик – попроси тот, что у окна, слева, и жди. Я дам тебе кое-что с собой, чтобы никто ничего не перепутал.
– Герда, но я же не могу узнать…
– Милый, тебя узнают сами. Вот картинка, – и сестра сунула в руки мальчику листок в клетку, – здесь нарисована сова. Чувствуешь? Проведи пальцем, пощупай, какая она ажурная, будто кружева и блины, и лёгкая, как твоё сердце. Ты положишь её на столик перед собой, а когда услышишь приближающиеся шаги, позовёшь по имени: Михель…
– А ты? Он кто, волшебник?
– Он волшебник, – уверенно ответила Герда. – И ты должен ему верить. А я…
Верю ли я?
Не знаю, но… Я так повзрослела вдруг.
Ты не можешь помочь двоим. Помоги хотя бы моему брату.
А я…

1 – The Happy Prince, Oscar Wilde

Берек (миниатюра)

Май.
Всё позади – снег, холод, рваный ветер, гнетущее молчание нагих деревьев. Теперь – зелень травы, первые воздушные цветы, бабочки на них, радость, пение птиц – весна, настоящая весна!

Я сижу на узловатых корнях могучего тополя, у озера, и читаю книжку. Неожиданно я слышу шорох и поднимаю взгляд. Ко мне по траве шагает ребёнок – мальчишка лет пяти, почему-то один. Я улыбаюсь ему, он в ответ кивает головой (смешно так, по-деловому) и садится на корточки у кромки воды.
Минуты две он молчит. Потом спрашивает:

– А ты читаешь, потому что тебе грустно?

– Нет, – отвечаю я, – потому что мне интересно.

– Странно. То, что в книжке – неживое, а вода живая, она интересней! Иди сюда!

Делать нечего, я неторопливо откладываю книжку и подсаживаюсь к ребёнку.

– Как тебя зовут и где твоя мама?

– Мама на дорожке, она разрешила мне с тобой поиграть. Меня зовут Берек, это потому что я «эр» хорошо выговариваю. А тебя?

Я смеюсь.

– Значит, ты сначала научился выговаривать букву «эр», а потом мама дала тебе имя Берек?
Ребёнок хмурится.

– Водичка холодная, а мне так хочется купаться, – отвечает он…
– Ты так и не сказала, как тебя зовут, – через некоторое время переспрашивает Берек, отвлекаясь от воды и глядя на меня (у него русые волосы, смешные, толстенькие, короткие брови, круглые щёки, родинка на кончике носа, и только серые глаза пугающе взрослые).
– Вика. Вик-то-рия. Вичка.

– У, какое гулкое имя!

– Гулкое? Берек, сколько тебе лет?

Я замечаю на дорожке женщину; она стоит шагах в двадцати от нас и глядит на озеро.

– Я в этом году пойду в школу. А ты тоже пойдёшь в школу?

– Нет, Берек, я её уже закончила.

Я хочу добавить про институт, про то, что мне уже разрешают гулять одной, поэтому я беру с собой книжки, но мальчик перебивает меня:

– А, вот почему ты такая грустная! Взрослые всегда грустные или злые. Моя мама тоже всё время грустная. Но она добрая, а ты добрая?

Честно говоря, я удивлена словам этого ребёнка. Мне попадались умные дети; дети начитанные, не по годам смышлёные; дети, мыслящие свободно и живо. Но у Берека ясная, негромкая, без детской картавости, речь, спокойные движения, оценивающий, внимательный взгляд – мне становится не по себе, будто мальчонка старше меня. Но я отвечаю:
– Я не знаю, но, надеюсь, что хотя бы не скучная. И тут Берек впервые улыбается:

– И не скучная, а грустная.

– Да почему грустная? Никакая я не грустная!

– Ну ребёнка-то не надо обманывать! – говорит Берек, и я в недоумении и испуге отшатываюсь от него и долго молчу, прежде чем ответить:
– Ну что ж, раз ты такой умный, поговори со мной, а я теперь всегда буду приходить на это озеро и играть с тобой.

Мальчик оглядывается на женщину, потом на меня и торопливо произносит:

– Нам с мамой уже пора. – Он внимательно смотрит в моё лицо, напряжённый, нерешительно молчит, но затем всё-таки спрашивает, и голос его тих, будто он стесняется: – А ты правда придёшь?

Я не отвожу взгляда от серых глаз Берека и медленно, без улыбки, киваю. Мальчишка оттаивает не сразу, но улыбка его неожиданна и наконец-то по-детски широка:

– Ты не взрослая. Взрослые забывают обещания. И в школу ты не ходишь. Значит, ты грустный ангел, – делая этот неожиданный вывод, Берек заливается смехом, и я тоже хохочу, искоса поглядывая на женщину, которая по-прежнему неподвижно стоит на дорожке. – Только ты сегодня больше не читай книжку, а смотри на воду. У тебя глаза будут синие, и я не замечу, что ты грустная. Мама говорит, синий цвет не бывает весёлым, к этому все привыкли и не замечают грусти. А у тебя глаза карие – это тёплое, радостное, и сразу заметно. Пока, Вика!
Берек машет мне и быстро бежит к маме. Я смотрю на него и вдруг кричу вслед:

– Берек, только не становись взрослым! И, пожалуйста, помни про воду!
…Идя домой по пустынным вечерним улицам, пробираясь к свету в городской толпе, толкаясь в очереди у дверей университета, я думаю о Береке. Встретить бы его через пятнадцать лет! Кем он будет? Тем ли незнакомым парнем со злым лицом и прокуренными пальцами, что толкнул меня в метро и тихо, сквозь зубы, ругнулся? Этим ли юношей с беспомощными плечами и жалким выражением лица, что стоит сейчас в холле университета, безвольно опустив руки? А может быть, кем-то из той компании, что по вечерам сидит на грязной скамейке в парке и смачно, развязно, нагло заглатывает жирными губами пиво?
Останешься ли ты живым, хватит ли у тебя мужества быть самим собой, Берек? Необыкновенный, искренний, чуткий и смелый мальчик, каким ты вырастишь в спивающейся, тупеющей, равнодушной, гниющей России, которая когда-то носила девичьи платки, а теперь рыщет повсюду масляными глазами шалавы?
Но ты же есть, Берек. Значит, ещё не всё. Значит, живём, Берек?

Письма до востребования (сборник стихотворений)

Моему д. Г.

На похоронах

Но, позвольте, однажды я тоже умру!
Что останется после меня на земле?
Моё тело холодным найдут поутру,
будет кожа моя снегопада белей,
и над гробом моим зарыдает родня,
поцелуем кропя мертвый лоб восковой.
Хороните, оставьте, забудьте меня!
Слёз никто не прольет над моею душой,
но взлелеяно тело в гробу дорогом,
краской выведено выраженье лица.
Я забудусь тревожным и горестным сном,
умирая на этой земле без конца
в жилах тех, кто рыдает над телом моим,
в струнах нервов и дряблой сердечной зиме.
Мы бессмертные души землёю гноим,
мы пустые тела бережём в килиме
паутины бездарно прошедшей судьбы.
Что останется после меня на земле?
Смерть – всего лишь возможность навеки забыть
Об опутавшей всё, что не сделано, мгле.

Осень, двадцать лет

Город воет одиноко.
Зябкий ветер вечерами,
И проржавленными днями
Осень, двадцать лет.

Хлещет дождь туманом жёлтым
Через крыши, через ставни:
В городе хозяйкой станет
Осень, двадцать лет.

Лижет руки ледяные
Влажным языком молчанье.
Отчего ты так печальна,
Осень, двадцать лет?

Оттого, что завтра дрогнет
Сердце у него впервые –
В час, когда уже погибнет
Осень, двадцать лет.

Оттого, что белым утром
Он, проснувшийся, полюбит
Ту, которой уж не будет –
Осень, двадцать лет.

…И завоет город белый.
Слепки октября на стеклах.
Инея оскал хитер. И –
Осень, двадцать лет.

* * *

Никогда не пиши о смерти:
она слышит мысли любого.
У неё тонкокожие щёки
и навыкате глаз один.
У неё очень злые брови,
Тонкий стан, перевитый дымкой,
Бровь стальная над чёрным глазом.
Смерть, увы, не может смеяться.
Постарайся не петь о смерти.
У неё очень чуткое ухо,
Узловатые тощие руки,
Страшный шёпот иссохших губ.
Но ни слуха, ни ритма в коже,
Посеревшей от вьюг дорожных.
Звонкий голос свой изломала.
Смерть, увы, не умеет плакать.

Никогда не рисуй ты смерти –
Далека она от искусства,
Затуманены её мысли,
И не может она понять
Ничего, что от тьмы отлично.
Никогда её не боялся,
Хохотал, как чумной, пред нею,
Но вчера её повстречал
Очень близко, вот как с тобою
Я о ней сейчас рассуждаю.
Я косы у неё не заметил.
И не носит она плаща.
Ни чертей, ни скелетов глупых…
Молча стала с прямой спиною
И смотреть на меня не хочет.
Но впервые обуял страх.

Не меня она привечала,
Не к моей душе подбиралась,
Но когда я узрел в ладонях
Сизый ворох чумной земли,
Но когда я почуял запах
Её мертвого белого тела…
Никогда не пиши о смерти.
Смерть несчастна и без тебя.

* * *

Скоро мне двадцать. Скоро я уезжаю.
Город меня считать будет инженером
И никогда – поэтом. Бездонно жаль, но
Скоро мои мечты растворятся в сером
Крошеве дней на его ледяных ладонях-
набережных исцелившихся от недуга,
Что меня плетью ночью по ветру гонит,
В строчки слагая медленную разлуку.

Завтра мне двадцать. Завтра я буду в чёрном,
Буду кормить ворон на высокой крыше
И попрощаюсь с лучшим из всех соборов –
Может быть, за дорогой меня услышит.
Может быть, в этом городе эфемерном
Кто-то, меня любивший, поймет и это.
Я никогда не стану здесь инженером
И не смогу однажды здесь стать поэтом.

Нынче мне двадцать. Нынче я вскрою вены
Сизой Невы, стучащей в гранитных жилах.
И припорошит небо любовью тленной –
Я её в путь с собою забрать не в силах.
Нынче я брошу пафос речей. Как прежде,
Буду тайком курить твои сигареты –
Просто меня здесь больше ничто не держит.
Я ухожу, дружище, к тебе на небо.

Смерть спустя

В шестнадцать лет я не боялась смерти,
жила с душою нараспашку рваной,
и мне прекрасным виделось, что рано
могу сорваться с этой круговерти

блаженных дней. В шестнадцать я страдала,
курила папиросы воровато
и не ждала за истину расплаты –
сомненье мне взаймы её давало.

Мои шестнадцать ты поторопился
предупредить своим уходом страшным.
Вздохнули все единодушно: «Блажь…», но
то не сосуд твоей души разбился –

мои шестнадцать лет вспорол ты бритвой.
И покатилось… Я живу спокойно,
домашне, правильно, благопристойно…
И только не забытый мною мир твой,

который ты со мной делил шестнадцать
моих мятежных, яростных, осенних,
прекрасных лет, останется спасеньем
в мои проклятые… почти что двадцать.

* * *

На самом-то деле я страшно, кошмарно скучаю.
Читаю чужие стихи, чтоб забыться мгновеньем.
Слоняюсь ночами по кухне – заваривать чаю
себе и тебе – на две кружки – по всем воскресеньям
и пятницам, милый, становится странной привычкой.
Я вслух тебе книги по-прежнему тихо читаю,
болтаю о жизни своей, поседевшей, безличной,
в сатурнах молчанья ответ твой услышать мечтая.
Я ужин готовлю и жду – не взрослеешь! – мальчишку…
Рисую на стеклах венок из моих ожиданий,
листаю тобою когда-то прочтённую книжку,
а голову кружит от спрятанных в сердце рыданий,
а руки дрожат, прикасаясь к твоим посещеньям,
а взгляд теребит талый воздух, отсвеченный чёрным.
А все потому, что сегодня опять воскресенье.
Опять не вернулся. Как глупо, как жалко, как вздорно.

Я жду электрички, гуляю ветрами по шпалам,
ругаюсь сквозь зубы и рву сигареты на части.
Мне воздуха много – берите! – а времени мало,
Мне слов и советов хватает, но нет в них участья.
А ты где-то рядом, в одном городском межпланетье.
Я чувствую радость твою и скулю, когда болью
царапает нервы тебе.
…Уплывают столетья,
тебя оплетая бездарно играемой ролью,
актер-недоучка. Мальчишка-мужчина.
Упрямство
меня доконает однажды, сгрызет и растопчет.
Нелепым скорбящее сердце своим постоянством
с тобою, мой друг, быть уже ни за что не захочет,
и в этом трагедия… (Громко, пожалуй). Лишь драма.
Лишь драма-малютка, тебе заварившая чаю
В твоё воскресенье. Забыть не желая упрямо,
я снова надеюсь, что письма мои прочитаешь
и, может, поймешь.

Девять раз по сорок дней

Мне двадцать.
Тебе – только год.
Вперёд
смотрю я и не различаю лиц.
Страниц
любимых поэтов твоих,
прочитанных мною вместо тебя,
не счесть.
Смерть.

Мне двадцать.
Ты рано ушёл.
Ещё
тебе я звоню, чтоб позвать с собой:
прибой
на Финском ветру рисовать,
вместе курить папиросы твои
и петь.
Смерть.

Мне двадцать.
Я просто одна.
Весна
приходит теперь без тебя, родной.
И боль
сопьётся вот-вот оттого,
что жизнь продолжается без тебя –
ей треть.
Смерть.

Мне двадцать.
Не ставят свечей,
речей
у гроба господня не говорят,
таят
глаза от печальных икон –
молить за тебя их нельзя, но лишь
жалеть.
Смерть.

Мне двадцать.
Не стану жалеть.
Та треть
моей жизни напополам с твоей
ценней
оставшихся двух без тебя.
Но ты завещал моим крыльям дар
Лететь –
на смерть.

Мне двадцать.
Тебе только год.
Никто
со мной не рисует и не поёт.
Но год,
прокуренный мною без тебя,
нарисованный мною вместо тебя –
бежит.
Жизнь.

Мне двадцать.
Ты сила моя.
Земля
меня не отвергла лишь оттого,
что бог
у нас на двоих был один.
А значит, однажды встретимся там –
у смерти взаймы,
у жизни взаймы –
мы.

* * *

Поставил зеркало. Зажёг тринадцать свеч.
Отрезал мои волосы до плеч;
Поцеловал меня в макушку и сказал:
«Как не похожи на мои глаза
Твои и матери твоей. Теперь пойдем.
Я покажу тебе мой мёртвый дом».
В избу нельзя живым. Картины во дворе.
Он горько сморщился: «Мой первый грех
И мой приют последний – в них», – он замолчал,
И лишь в руке ослепшая свеча
Слезами восковыми омывала смерть.
Он вдруг вскричал отчаянно: «Глупец!
Посмел желать, что ты отправишься за мной…
Прощай, дружище! Путь тебе – земной».
Он зеркало разбил и свечи потушил.
…Он смертью искупает мою жизнь.

Восьмая задача тысячелетия (рассказ)

– Он любит тебя, – покорно произнес Ваня. Улыбка его была грустной, но не вымученной: он от души радовался чужому счастью, нивелируя в своем сознании страдания, которые ему это счастье приносило, так усердно, что они становились чем-то отвлеченным, противным его настроению, этике, природе. Радость Вани была неподдельной, и тем точнее и упорнее она губила ростки обиды, горечи, зависти или досады, возившиеся на дне его души, как младенцы-калеки, в безуспешных попытках подготовить благодатную почву обману, злобе, предательству. Сам Ваня не вполне осознавал эту борьбу – он просто радовался за своих лучших друзей.
– Как и я, – с восторгом откликнулась Ника, разогревавшая пузатый медный чайник.
– А я тебе земляники принес, – негромко отозвался Ваня, любуясь ее тонкими бледными руками: пальцы – струны гитары, ладони – изгибы деки.
Ника суетливо закружила по кухне, тасуя тарелки, гремя ложками, ссыпая в заварочный чайничек ароматный хворост зеленого чая, и вдруг хлопнула себя по лбу:
– Ванька, Ник сказал тебе, что свадьбу назначили на шестое?
Парень слегка побледнел, но улыбка его стала крепче, увереннее, и спокойным голосом он ответил:
– Никуша, я очень счастлив, что Ник на это решился. Наверное, ты действительно дорога ему. По-настоящему, не в прихоть, не потому, что ему это кажется.
Девушка остановилась посреди кухни, с интересом разглядывая друга. Ваня хотел сказать совсем другое, но вместо этого добавил:
– Не забудьте позвать на празднество вашего старого приятеля, – и улыбнулся еще шире, тепло и ободряюще. Девушка кивнула ему и подхватила с плиты закипевший чайник.

Ник был темноволосым и белозубым, вечно растрепанным и вечно смеющимся. Он излучал обаяние; Иван разглядел в нем кое-что еще. Легкого нрава, безбашенный, он мог внезапно исчезнуть: свобода и безрассудство бушевали в нем; но случись что, Ник вмиг оказывался рядом с попавшим в беду, словно волшебник, выручая подчас из самых запутанных ситуаций.
Иван сдружился с Ником легко и быстро, словно эта привязанность была у них в крови. Они виделись редко, разговаривали немного, но дружба их была так сильна, что они почти физически ощущали ее. Их общие знакомые, напротив, упорно не замечали характера отношений Ника и Ивана, но каждый из них был готов внести Ника в список своих лучших друзей, громко заявляя об этом всем остальным. Иван на такие речи только улыбался, Ник презрительно морщился.
Никто из его приятелей никогда не спрашивал, каким образом Ник чувствовал, что у кого-то из них неприятности. Ника задала это вопрос в тот день, когда юноша неожиданно возник на пороге ее съемной квартиры, откуда ее выставляли за неуплату.
– Где будешь жить? – воскликнул высокий красивый парень, весело сверкая глазами-топазами. Ника недоуменно взглянула на него, но вдруг ее лицо прояснилось: тот самый, что вчера был на дне рождения Ваньки, который их и познакомил.
– Как ты меня нашел? – приветливо спросила девушка.
– Иван о тебе много рассказывал. Ты мне сразу запомнилась: у нас с тобой даже имя одно на двоих.
Ника звонко рассмеялась, тряхнув темной головой: действительно, ей и в голову не пришло, что Ник и Ника – суть одного имени. Но юноша не дал ей ответить, настойчиво повторив:
– Так где же ты будешь жить? – и кивнул на полусобранный чемодан, раззявивший пасть в углу прихожей.
Ника полушутливо подмигнула:
– Найду новую работу подоходнее да куплю себе замечательную квартиру с видом на канал Грибоедова!
Ник помолчал, внимательно изучая девушку, и от этого неназойливого, но участливого любопытства Нике стало не по себе, и она покраснела. Наконец он сказал:
– Это очень хорошо, что ты не собираешься убегать из нашего города. – Ника удивленно приподняла брови, но юноша опередил ее вопрос. – Иван говорил мне, что ты не здесь родилась. Приехавший сюда неминуемо влюбляется в Петербург, холодный, одинокий, надменный. Но взаимности не будет, а этого не каждый может вынести. Да, он прекрасен, но красота его порочна; ты разочаруешься в ней после нескольких лет нескончаемого безмолвного дождя, северного рваного ветра, горечи пустых улиц, а белые ночи разобьют тебе сердце.
– Как же вы живете в таком… таком своенравном городе? – насмешливо спросила Ника. – Я не так давно здесь, но он расположен ко мне вполне дружелюбно, – с усмешкой добавила она.
– Мы совсем другое дело. Мы, петербуржцы, сами в точности такие же. Тысячи раз отраженные в водах рек и каналов, выстуженные дождем, закаленные свинцовыми тучами, мы видим все совсем не так, как другие. Мы рождаемся с разбитыми сердцами, умеющими любить только холодной любовью.
Ник внезапно замолчал, тряхнул головой и рассмеялся; яркий блеск его глаз-топазов потух, наваждение странных слов рассеялось, и перед девушкой вновь стоял самый обычный парень. Он тепло улыбнулся ей:
– Друг моего друга – мой друг, – и Ника почувствовала: он все понял.
Ника поселилась в одной из двух комнат просторной квартиры ее нового необычного знакомого.
– Меня почти не бывает дома: работа такая, – сказал девушке Ник, – так что я не буду тебе досаждать. Живи сколько хочешь, взамен мне ничего не нужно.
Ника верила юноше безоглядно: он был другом Вани, а она ни на миг не сомневалась в последнем. Неспешный, тихий, Ваня не умел лгать, завидовать, злиться. Ника смеялась над его наивностью, но поражалась его доброте и искренности, которые не раз приносили ему вред; он не обижался, когда его предавали, оставляли, делали ему больно, только с улыбкой качал головой: «Я не могу иначе, такой, видно, уродился». Между тем, было в Иване что-то такое, что некоторые называют внутренним стержнем; он, кажется, ничего не боялся. «Ваня, ты в прошлой жизни наверняка был рыцарем. Или, нет, гладиатором!» – часто подтрунивала над парнем Ника. Друг отмахивался: «Что ты, я тот еще трусишка, просто умело скрываю это!», а однажды сказал: «Иногда мне кажется, что у меня нет половины сердца. Многие чувства мне просто непонятны; я не способен испытать и десятой доли того, что испытывает обычный человек…» Ника неловко пошутила: «Потому что ты необычный», и Ваня решил, что она смеется над ним. Больше он о себе никогда не говорил.
Ник уже выходил из квартиры, когда услышал сзади голос девушки:
– Только один вопрос, Ник!
Юноша остановился, не поворачивая головы.
– Да?
– Никто не знал, что мне больше нечем платить за квартиру. Даже Ванечка. Как же ты догадался?
Что-то изменилось во взгляде Ника. Он поставил на пол сумку, которую до этого держал на плече, повернулся лицом к девушке и долго молчал, смотря в светло-желтые глаза Ники. Затем ответил, ухмыльнувшись доверчиво:
– Обычно новые знакомые спрашивают, какое у меня полное имя, – и, подхватив сумку, выскочил из квартиры.

За несколько дней до свадьбы Ник принес домой два мотошлема:
– Сгоняем завтра за город? Целый день будем только втроем!
Ника рассмеялась:
– Кто же этот третий?
– Ну как, ты, я и госпожа Природа! – Ник посерьезнел. – Милая, мне нужно на Финский залив. Я очень люблю южный берег: здорово расслабляет и настраивает на философский лад. Когда меня что-то мучило, когда я не мог найти выхода, я отправлялся туда, но всегда один. Впервые я беру с собой кого-то еще. Понимаешь, как это важно?
Ника кивнула.
– Понимаю, Ник. А Ваня разве с тобой ни разу не ездил?
Ник нахмурился, прищурил глаза. Ответил нехотя, сухо, едва разжимая губы:
– Был один раз.
Ника почувствовала: расспрашивать нельзя.
Они ничего не взяли с собой, кроме коробка спичек, бутылки воды и яблок. Сложенный Ником костер шипел и скалился, приятно грея ноги. Вода, словно густое парное молоко, была белой и почти не шевелилась; небо нависло над ней, будто хищная птица – над добычей; темно-синий сосновый лес затаился, растопырив острые иглы.
Глаза у Ника почернели, зрачок расплавился золотом. «Совсем как опалы, – подумала Ника, – страшно красивы и горят, как у ночного зверя. Не его глаза. Чужие, пугающие…»
Ник ушел на берег и долго сидел на прибрежной гальке, опустив ноги в неподвижную воду. Девушка наблюдала за ним, не смея тревожить. Знала: отвлечешь, разрушишь тот мир, в который он уходил – и некая тайна, в которую Ник посвятит ее однажды, разобьется вдребезги, как его глаза-топазы, превратившиеся вдруг в опалы.
Вскоре он вернулся к костру. Глаза синие, смеющиеся, улыбка в пол-лица, зубы белее снега – тот Ник, которого она знала. Он примостился на траву рядом с девушкой, протянул руки к пламени, молчал некоторое время. Затем заговорил:
– У меня дедушка был математик.
– Ты ничего не рассказывал о нем, – ответила Ника.
– Он умер задолго до тебя, милая. – В голосе юноши проскользнула печаль. – Он был чудак, как, впрочем, все математики, но, в отличие от них, не был занудой. Знаешь, что он у меня спросил, перед тем как умереть?
– Меня там не было. Не знаю.
– Ну, он всю жизнь пытался решить одну из семи задач тысячелетия.
– Какую? – нетерпеливо спросила Ника; разговор неожиданно захватил ее.
– Теория алгоритмов; равенство или неравенство двух разных классов сложности алгоритмических задач; но я не про это. Так вот, дед спросил меня: «Ник, какова самая важная задача? Задача каждого?» Я пожал плечами, но все-таки ответил: «Наверное, та, решение которой он не может найти». И вот тогда, Ника, дед покачал головой и сказал мне: «Запомни, сынок, крепко: жизнь человека – это поиск ответа на самую главную задачу. Я называю ее восьмой задачей тысячелетия. У нее никогда не будет доказательства, и ответ на нее у каждого свой. Только очень немногим удается ее решить». Я, все еще не понимая, спросил: «А ты нашел решение, дед?»
– И что же он ответил? – взволнованно прошептала Ника.
– Он рассмеялся и позвал в комнату бабушку; голос и перед смертью у него оставался сильным и звонким.
– Это и был ответ? – недоуменно спросила девушка.
– Не знаю, Ника, но, по-моему, да, – улыбнулся юноша.
Разговор ненадолго умолк. Наконец Ника не выдержала и сказала:
– Ник, а ты нашел решение задачи?
Он бросил на девушку пытливый взгляд:
– Я ждал этого вопроса. – Юноша некоторое время молчал, подбирая нужные слова. – Кто изобрел радио: Попов или Маркони? Их двое, решение найдено, а радио все равно одно. Кто уступил право на патент?
– Жаль, никто не спросил мнение радио, – отозвалась Ника, не улавливая, к чему клонит парень. Он продолжал:
– У задачи тысячелетия два решения, и оба правильные, но они противоречат друг другу. Абсурд? Да. Один уступает первенство другому, зачеркивая свой вариант, но у задачи по-прежнему остаются два решения.
– Значит, задача не решена, – осторожно молвила Ника.
Ник кивнул и добавил так тихо, что девушка не услышала слов:
– Именно. Но я все равно ничего не понимаю, а он, кажется, понял.
Всю ночь они просидели у костра. Ночь была светлой, небеса, словно линялая шаль, покрыли голову леса. Утро пришло сонное, разморенное долгожданным ночным теплом; на рассвете они поехали домой.
Мотоцикл был исправен, погода ясна, дорога пуста. Никто так и не узнал, что же случилось тем утром с водителем мотоцикла, внезапно потерявшим управление. Случайность, провидение, судьба, глупость? Но за секунду до аварии Нике внезапно пришли в голову слова Вани: «Ник не из тех, кто остается. Он надежен, но слишком свободен, чтобы быть верным. Однажды он вновь поменяет работу, квартиру, город – не ради прихоти, а просто потому, что иначе не может. Береги его, Никуша, удержи».

Ника лежала на мягкой кровати. Перед глазами почему-то было темно; повязка на лице, поняла она неожиданно. Девушка ничего не слышала, а язык словно разбух и отказывался шевелиться. Ей стало страшно, но вдруг она ясно почувствовала, как кто-то наклонился к ней. «Ник», – подумала она и, собрав все силы, спросила:
– Ник, где мы?
Голоса своего она не услышала, но отчетливо ощутила аромат сирени; Ник поднес цветы к ее лицу, и девушка вдохнула густой терпкий запах, почувствовав через бинты прикосновение упругих мокрых ветвей. Ник дотронулся до ее руки; левой – вторая была в гипсе. Девушка попыталась улыбнуться; ей больше не было страшно.
Ник не покидал ее ни на минуту; она чувствовала его присутствие так же ясно, как и запах цветов, которые он приносил ей. Постепенно к ней начали возвращаться речь и слух; бинты с лица еще не сняли, но Нике казалось, что она уже видит волшебные глаза-топазы любимого. Он все время молчал, но его цветы, прикосновения, улыбка, которую Ника ощущала почти физически, говорили девушке много больше, чем слова.
…Бинты упали на пол. Ника изумленно разглядывала Ваню, сидящего возле ее постели; ею овладела радость, которая молниеносно сменилась недоумением, затем – тревогой и недоверием, но более всего – разочарованием: она ожидала первым увидеть Ника.
Ваня молчал. Девушка скосила глаза вправо: на тумбочке в вазе стоял огромный букет ромашек. Ника снова бросила взгляд на Ваню. Он сидел страшно напряженный, измученный бессонными дежурствами возле ее постели – Ника заметила, что в глубине светло-карих глаз друга появилась незнакомая синева. Она была почти незаметна, словно диковинный предмет, лежащий на дне прозрачной реки, но все-таки Ника ее разглядела.
Ваня попытался улыбнуться, но улыбка неуклюже развалилась, будто карточный домик. Ника прошептала:
– Это ничего, что так вышло. Я поправлюсь. Разбуди меня, когда вернется Ник, – и закрыла глаза.
Ваня не отводил взгляда от ее опухшего, белого, как молоко, лица, боясь, что Ника вдруг откроет желтые глаза, и в них Ваня увидит – нет, не согласие, но разрешение беречь ее вместо того, другого. Ваня затаил дыхание; ждал, слыша, как громко бьется сердце в его груди.
Не открывая глаз, Ника сказала:
– Ваня, у восьмой задачи тысячелетия не может быть двух решений. Я поняла это еще до того, как ты рассказал обо всем Нику – ведь именно затем он брал тебя с собой на залив?
Ваня кивнул; пот крупными каплями падал с его лба.
– Ты всегда был рядом, добрый, верный. Ты спокойствие, забота. Нет, не так: ты счастье, Ваня. Но есть вещи важнее счастья. Можно цинично рассмеяться над моими словами. Назвать их пафосом, оклеветать. Другие так и делали. – Девушка замолчала, перевела дух: говорить было непросто. – Я видела тех, кто иронично кривил губы, презрительно сплевывал, заставлял меня замолчать. А многие из них чувствовали так же, как и я, но боялись в этом признаться. А ложь отлично впитывается в рыхлую почву неработающего сердца. Я же старалась оставаться честной. Я ставила это выше счастья – надо мной смеялись. И вдруг я встретила тебя, Ванечка. А потом – Ника. И дело вовсе не в едином имени, дело – в честности перед самим собой и тем, кого ты назвал другом. Это ничего, что так вышло. Там, на дороге. Наверное, это было нужно для того, чтобы мы все что-то поняли. Разбуди меня, когда… – Ника запнулась, – когда вернется Ник.
Она не видела, какое громадное облегчение отразилось на стремительно покрасневшем лице Ивана, как расслабились его руки, иначе наверняка бы обиделась. Он осторожно покинул палату, а через несколько минут медленно вкатил в нее коляску, в которой сидел закованный в гипс, обмотанный бинтами, словно египетская мумия, покрытый ссадинами и синяками, синеглазый улыбающийся Ник.