Любимцы

Кузя приковылял в троллейбусный парк на трёх лапах, худой и облезлый, едва живой. Стали всем парком кормить заморыша и выхаживать. А месяцев через шесть, по весне, объявилась Лизка, юркая, лохматая и очень смышлёная собачонка. Кузьма, превратившийся к тому времени в гладкого и вальяжного красавца, обнюхал незнакомку, вздохнул, почесал задумчиво за ухом задней лапой и… удалился. Через пару минут, однако, вернулся, помахивая хвостом и неся в зубах подарок, косточку из своего НЗ. И дама, как это обычно и бывает, перед галантным кавалером не устояла…

Щенилась Лизка в восьмой смотровой траншее. Место тихое, на восьмой стоит троллейбус-ветеран, выпускаемый из депо лишь по большим праздникам. На украшенном разноцветными шариками и искусственными цветами музейном экспонате катают по Невскому проспекту детишек и ветеранов Великой Отечественной войны. Один единственный народившийся щенок как две капли воды оказался похож на своего блохастого папашу. Назвали его в честь родителя, как и положено, Кузьмичом.

Первым от проявления Лизкиного материнского инстинкта пострадал главный инженер. «Главный» имел неосторожность заглянуть в полутёмную траншею. Работа у него такая, всюду нос совать! Лизка, обежав его сзади, со сладостным стоном вцепилась зубами в аппетитно выступающую филейную часть наклонившегося руководителя… Но если бы только это! В тот злополучный день разъярённая мамаша порвала брюки старшего мастера ремонтной зоны и шикарную плиссированную юбку начальника АХО. Рабочих собачонка не трогала: от них привычно пахло водкой, керосином и табаком. Они первыми здоровались с Лизкой, и сразу же после лапопожатия доставали из необъятных карманов спецовок аппетитные бутерброды с «Докторской» колбасой.

— Усыпить! – приказал рассерженный директор, мужик не злой, но замотанный ответственностью.

Кузьмича забрала кондукторша Валя: немолодая, некрасивая и незамужняя. Лизку, скинувшись по полтинничку, стерилизовали. А потом, дождавшись хорошего настроения директора, послали к нему делегацию во главе с Татьяной Ивановной, начальником отдела Материально-Технического снабжения, и, по совместительству, защитницей всего живого. Хозяин даровал собаке жизнь, а нам радость…

Летом Кузя и его новая подруга день и ночь бегали по территории парка и спали там, где усталость с лап свалит.

Как только настали холода, в коридоре материального склада, у батареи отопления, специально для собак постелили старый ватник. Кузя сразу оккупировал теплое место. Выросшая на воле и страдающая клаустрофобией Лизка в помещение заходить побаивалась – ночевала под кустом, вырыв в снегу ямку. Как только Кузя отлучался на минутку по своим собачьим делам, Лизка тащила ватник со склада и заботливо расстилала его рядом с ямкой: «Мне без тебя не уснуть, любимый!». Но сибарит Кузьма всякий раз возвращал ватник в помещение, к батарее. И так – ежедневно. Ну, чем не люди?

А вчера Кузя отмочил очередной номер!

Выставили на улице, как и всегда, две миски: одна для Лизки, поменьше, другая большущая — Кузина. Он у нас парень крупный.

Свою миску Кузьма сразу же утащил к себе, подальше от входа. Поскрёб вокруг тарелки кафельный пол, зарыл, значит. А сердце собачье меж тем волнуется: доносится до чуткого слуха аппетитное чавканье с улицы. Чем больше убывала каша в миске подруги, тем сильнее беспокоился Кузя. В конце концов, бесцеремонно оттолкнув Лизку задом, схватил он, лязгнув клыками по железу, полупустую посудину и утащил в помещение. То ли пожадничал, то ли выразил таким экстравагантным способом неудовольствие начинающей полнеть фигурой любимой.

Пришлось ежедневные пол-литра молока, выдаваемого мне за вредность, отдать Лизке. А этого жадину лишить «сладкого»…

Выйдешь в ремзону, собачки бегут к тебе наперегонки, радуются. Хвосты по бокам стучат, уши прижаты, друг друга отталкивают, просят: «Погладь меня!» Наклонишься, окатят переполняющей карие глаза бескорыстной любовью и на мгновение замрут, к ногам прижавшись. И тут же тянут для пожатия лапы, здороваются.

И обрушивается на тебя счастье: горячие влажные и шершавые, как тёрки, языки, сияющие глаза, подметающие пол хвосты, приплясывающие на месте лапы, вкуснейший запах натуральной собачатины.

И как это можно жить на земле и не любить собак?!

© Copyright: Михаил Соболев, 2011

Рубрика: Без рубрики | 1 комментарий

Зиждитель

Лучший друг нам в жизни сей Вера в провиденье;
Благ зиждителя закон:
Здесь несчастье – лживый сон, Счастье — пробужденье.
Василий Жуковский (Светлана)

Остывшее за ночь солнце чуть тронуло краешек неба, и на серой в предутреннем свете снежной пелене, будто на опущенной в проявитель чёрно-белой фотографии, проступили голубоватые контуры окружающего трассу ландшафта. Ложбинка кювета, придорожный кустик, зигзаг оврага, тёмная полоска рощи вдали. Автобус нырнул в лощину – и тут же небо и степь слились, всё растворилось в неясном сумраке. Остались среди неоглядной степи лишь ровная, будто проведённая рейсфедером по листу ватмана трасса, вереница пьяных телеграфных столбов на обочине и одинокий междугородний «Икарус» на дороге без начала и конца.

Предрассветное время. Зыбкое и обманчивое…

- Хотите, угадаю, как вас зовут? – попытался завязать разговор с отвернувшейся к окну девушкой молодой пассажир с открытым лицом и грустинкой во взгляде.

Помедлив мгновение, девушка переборола нежелание разговаривать с незнакомцем и, стараясь быть вежливой, вполоборота развернулась к попутчику.

- Зовут Мариной. Студентка. Еду домой, к маме, на каникулы. Я всё сказала, или ещё вопросы будут?

«С характером, — про себя улыбнулся парень. – Вон как взглядом из-под капюшона хлестнула».

- Рад с вами познакомиться. Не люблю путешествовать автобусом. Поездом, на мой взгляд, комфортнее: можно побродить, людей понаблюдать… А здесь приковали к креслу, и смотри себе в затылок впередисидящего пассажира. А ещё лучше – пешочком… Пешочком, — повторил он с наслаждением, — не думая о том, куда и зачем, налегке с посошком… Наглотаться пыли просёлков… Посидеть по-над речкой, сказать: «Здравствуй!» рассвету, поразмышлять о вечном… Жаль, что времени на своё затаённое никак не выкроить.

Марина посмотрела на него внимательно, убедилась, что попутчик над ней не потешается и, немного подумав, откликнулась:

- Вы молодой, а говорите, как мой дедушка…

- Я хорошо сохранился, — пожал плечами парень.

- И кто же вы по профессии, если даже на своё затаённое времени не можете выкроить: посидеть по-над речкою, побродить с посошком?..

- Я – верист… или сочинитель, чтобы вам было понятнее. Вот такая, знаете ли, служба, скорее даже служение. Но поверьте, даже нашему брату, сочинителю, а, может быть, сочинителю особенно, хочется иногда побыть одному…

- А как ваша фамилия? Я знаю многих современных писателей.

- Вряд ли вы когда-нибудь слышали моё настоящее имя. Скорее, один из моих псевдонимов.

«Не хочет называть себя и не надо! Любят эти писатели поиграть в загадочность», — обиделась Марина.

Парень разговор не продолжил: то ли задумался, то ли задремал. Марина отвернулась к окну. Тяжёлый «Икарус» плавно катил своё набитое пассажирами многотонное чрево по шоссе. Двигатель урчал на одной ноте. За окном – всё та же серая беспросветная картина.

Волгоград встретил пассажиров хмурым ненастным утром, мокрым снегом и пронзительным ветром. Как-то так получилось, что молодые люди оказались на стоянке такси рядом.

- Вы здешний? — сдула с верхней губы снежинку Марина. Неловко как-то стоять бок о бок пусть даже со случайным знакомым и молчать.

- Нет, проездом, – односложно ответил парень, явно не желая откровенничать. А Марина и не настаивала: «Ну и пусть! Очень надо! Подумаешь, верист, блин! Хм, не поинтересовался даже, замужем я или нет, и телефончик не просит?..»

Таксомоторы подруливали к стоянке, очередь таяла. Вот разместилась в разрисованном шашечками «Форде» стоящая перед молодыми людьми пожилая старомодная пара. Тормознула старенькая «Волга».

Спутник Марины вдруг бесцеремонно взял девушку под ручку, да так крепко, что не вырвешься.

- Пожалуйста, — без улыбки предложил он стоящему за ними в очереди похмельному мужчине в старой потерявшей форму пыжиковой шапке и растянутым кожаным портфелем в руках, похоже, командировочному бухгалтеру.

- Так давайте вместе, — засиял командировочный. — Вам куда, в центр?

- Нет-нет! Мы поедем за город, — не обращая внимания на пытавшуюся освободиться из железного захвата растерявшуюся девушку, ответил парень. Черты его лица заострились, брови сошлись к переносице, глаза сощурились.

Пассажир, довольно сопя, уселся в машину. Два раза хлопнула не желающая закрываться дверца отечественного авто. «Волга» отъехала, обдав молодых людей сизым удушливым выхлопом.

Молодой человек сразу же отпустил уже собравшуюся звать на помощь девушку. Виновато улыбнулся и сразу же стал прежним, симпатичным.

- Не люблю я «Волги», тормоза у них неважные…

Лихо подрулил новенький «Фольксваген». Таксисты встречали каждый прибывавший автобус.

- До свидания, Марина. У меня тут ещё кое-какие дела… Приятно было с вами познакомиться, — молодой человек смотрел грустно.

Усаживаясь в машину, девушка не могла видеть столкновение давешней «Волги» с гружёным щебнем «КамАЗом». Зато парень, махая рукой повернувшему за угол «Фольксвагену» с тоской наблюдал всю картину ДТП. И как выскочил «под красный» на перекрёстке грузовик. И как неуклюжая «Волга», не слушаясь тормозов, таранила его заднее колесо. И как в мгновение ока огонь охватил изуродованное такси…

Парень резко поднял воротник пальто и, поморщившись от просыпавшегося на шею снега, быстро зашагал по заметаемому позёмкой тротуару на выход из города.

«Верист… Сочинитель… Зиждитель… Казалось бы, сюжет продумываю до мельчайших подробностей, а набело никак не получается. Любовь, так обязательно несчастная, если деньги «свалились с неба» — герой непременно теряет свои лучшие качества… Нарисовал чудо-девушку, едва под «Камаз» не попала. А начнёшь редактировать, в остатке — похмельный командировочный бухгалтер, красноносый, потный, мутноглазый. Ткнёшь в сердцах «Delete», а потом страдаешь: жалко бухгалтера. Вспоминаешь, как ребёнком тот мечтал обогнуть земной шарик на свёрнутом папой газетном кораблике. Какой же из псевдонимов подошёл бы ко мне сегодня: Божий промысел, Рок, Фатум?..»

Широкоплечая ладная фигура по мере удаления от города уменьшалась и будто бы съёживалась. Плечи опустились, спина ссутулилась, походка стала усталой, шаркающей, стариковской. А вскоре его неясный силуэт совсем растворился в голубовато-серой беспредельности наступившего нового дня.

© Copyright: Михаил Соболев, 2012

Рубрика: Без рубрики | 1 комментарий

Предновогодняя фантазия

Ветер рвал облака. Захлёбываясь нагонной волной, Нева в остервенении пыталась сокрушить гранитный парапет набережной. Серое питерское небо, будто сквозь сито, поливало город ледяным дождём.

Несмотря на непогоду, вторые сутки продолжался митинг на Дворцовой. Цепь продрогших мальчишек-полицейских в касках и с дюралевыми щитами стояла живым барьером между непримиримыми колоннами митингующих. Толпа гудела и волновалась, словно готовая выйти из берегов Нева. Над половиной площади колыхались синие знамёна единороссов, другая половина пестрела всеми оттенками цветового спектра: красным, оранжевым, зелёным, белым, чёрным…

«Каждый охотник желает знать, где сидит фазан», — загибая пальцы, проговорил про себя старик в напитавшемся влагой брезентовом дождевике поверх поношенного серого демисезонного пальто, потерявшем цвет и форму кроличьем треухе и китайских дутых сапогах-снегоступах. Слов в присказке и пальцев на руках не хватило… Старик прикрыл глаза и сквозь намокшие ресницы взглянул на площадь. Всё стало неживым: серая брусчатка, серый Зимний дворец, серый ангел на вершине колонны, серые знамёна, серые лица…

Стараясь перекричать друг друга,  ораторы плевались в толпу, и та, насыщаясь яростью упивавшихся собственным красноречием лидеров, грозно ворчала и колыхалась. Иногда отдельные выкрики митингующих сливались, и тогда можно было различить скандируемое тысячами глоток:

«Сдай ман-дат, сдай ман-дат!»

с одной стороны, и

«Пу-тин, Пу-тин!..»

- с противоположной.

В прилегающих к площади переулках теснились автобусы с полицейским резервом и пожарные машины.

Старик потряс головой, будто просыпаясь, и бросился к заслону. Он тихим голосом стал упрашивать молодого, смертельно уставшего офицера с каменным лицом:

- Сынок… на минутку, я только поздравлю соотечественников с наступающим Новым годом и сразу – назад…

- Не положено, площадь переполнена, задавят тебя, дед, — старлей смотрел в сторону.

- Сынок, я издалека… с Вологодчины.

Из-за пазухи старика, раздвинув его бороду, выглянула белая-белая, будто только что выпавший снег, кошка с бежевым носом и изумрудными глазами. Она потёрлась треугольной мордочкой о заросшую седым волосом щеку хозяина и потянулась к его уху…

Старик высвободил плечи от лямок и аккуратно поставил на асфальт намокший рюкзак.

- У тебя есть дети, сынок? – спросил он полицейского.

- Дочь Наташка… в сентябре пять исполнилось, — старлею не удалось сдержать преобразившую его лицо улыбку.

Старик покопался в рюкзаке и протянул офицеру ёлочную игрушку – прозрачную снежинку с петелькой на одном из лучей. Кошка тронула её лапой, снежинка качнулась, и, будто оживая, заискрилась, наполнилась светом… И только середина игрушки осталась тусклой…

Офицер, как завороженный, протянул руку к подарку. Хрупкая снежинка на его могучей ладони казалась настоящей, вот-вот растает.

-Только осторожно, отец, — разрешил он, продолжая разглядывать подарок.

Настоящая лесная ёлка, самая главная в Питере, возвышалась на оси оцепления, разделяющего митингующих. Нарядная, увитая мишурой и разноцветными гирляндами, она гордо устремилась всеми своими ветками в серое небо. Если подойти поближе и взглянуть снизу, увидишь, что ель ничуть не ниже Александрийской колонны. Но никто и не думал смотреть на ёлку. Люди забыли о том, что со дня на день наступит самый любимый в народе праздник. Люди сошли с ума… Они не слышали ни шагов приближающегося Нового года, ни друг друга… Их сердца переполняла ярость…

Старик постоял у ёлки… Придерживая рукой капюшон, посмотрел на вершину и, видимо, удовлетворённый увиденным, стал развешивать на нижних ветвях извлекаемые из рюкзака игрушки. Белая кошка, мерцая зеленью глаз, трогала снежинки мягкой лапой, и они сразу оживали. Их лучи начинали сверкать в свете фонарей. Но сами снежинки были серыми.

- С наступающим Новым годом! – неожиданно громким голосом сказал старик, и толпа митингующих, словно усмирённая дамбой река, замерла…

- Всё будет хорошо! — продолжил старик, вешая очередную игрушку, и люди, минуту назад готовые растерзать политических противников, успокаивались…

- Счастья в новом году! — произнёс старик, кошка качнула снежинку – из толпы раздался робкий девичий смех…

Бабушка из рядов оппозиции правительству протянула веснушчатому мальчишке-полицейскому дымящуюся крышку термоса…

Юноша-единоросс состроил рожицу черноглазой девчушке из противостоящей шеренги, и та прыснула в ладонь…

- Здоровья, счастья и мирного неба над головой! – проговорил старик, вешая последнюю игрушку.

Теперь уже все снежинки искрились светом, и только в середине каждой пульсировало тёмное пятнышко. Совсем крошечное, его можно было легко стереть детским смехом или скупой мужской улыбкой. Но оно могло и разрастись, наполнить снежинку серым, неживым.

Так или этак?..

Толпа вздохнула: «Так!» и, смешавшись, окружила ёлку, удивлённо её рассматривая. Будто спросонья.

- Мы здесь больше не нужны, — шепнул старик кошке.

Он подхватил пустой рюкзак и стал потихоньку протискиваться сквозь толпу к арке Главного Штаба. За спиной взревели динамики. Тысячи петербуржцев, прижав правую руку к сердцу, слушали Гимн России. Гимн великой стране, пережившей все невзгоды.

Ветер стих. В свете прожекторов пушистыми хлопьями падал снег.

- У тебя светлая голова, Снегурка, — поправляя под шарфом бороду, улыбнулся старик. Кошка довольно муркнула. — Никто нас не узнал… Этот плащ, треух, снегоступы, рюкзак вместо традиционного мешка с подарками. Хорошо, что все хоть на часок стали одной семьёй как бы сами по себе, без помощи Деда Мороза. Кто знает, может, им понравится, и люди захотят быть вместе всегда?.. А нет, так мы к следующему Новому году ещё что-нибудь придумаем. С утра – в Москву.

Рубрика: Без рубрики | 1 комментарий

Сердечный приступ (рассказ)

Читать далее

Рубрика: Без рубрики | 1 комментарий

За туманом

Повесть, склеенная из осколков.

 

                                 Все события и персонажи вымышлены. Любое сходство

                                 с реальными событиями случайно.

 

                 


Я начинал это повествование, как цепочку забавных историй.

Не подозревал, что, разрастаясь, оно превратится в мое

                                                 прощание с молодостью.

                                                 Михаил Бутов. Свобода.                                                                           

Эх, Сахалин-батюшка!!! Моя любовь и моё проклятье… Вспоминаешь ли хоть иногда непутёвого своего пасынка, колесившего по просторам твоим сорок лет тому назад в попытке отыскать счастье, а, может быть, пытаясь от себя убежать?

Ты снишься мне все эти долгие годы, пролетевшие как миг.

Не могу забыть твои крутые, лесистые, осыпающиеся сопки. Глубокие распадки, раскрывающие объятия навстречу солёному морскому ветру. Снежные бураны, заметавшие за ночь дома по крыши. Слепящий мокрый снег, секущий лицо. Хмурое и  дождливое, холодное на севере, и нестерпимо жаркое, как в субтропиках, — на южной твоей оконечности, лето. Берега, усыпанные частоколом выброшенных штормом брёвен, серых, просоленных, изрезанных забитыми галькой продольными глубокими трещинами, облепленных гниющими водорослями. Неистребимый запах рыбы, солярки и горящего каменного угля. Деревянные тротуары. Твоих жителей: суровых, ярких, грубоватых и непосредственных. Дышащий влажными ветрами Великий Тихий океан, так похожий характером на человека. То мирно спящий, усталый и умиротворённый. То разыгравшийся, весёлый и озорной от избытка силы. То вздорный и упрямый, в ярости уничтожающий всё, до чего сумел дотянуться, способный лишь ломать и крушить. То вновь спокойный, уверенный в себе гордый красавец-мужчина, умеющий любить и прощать. Чувствую во сне вкус морских брызг и далёкой молодости на обветренных губах своих…

Здесь я любил. Здесь — возмужал.

Нет краше времени, чем юность. Зовёт меня в то время неугомонная память.

Вас, родившихся в другой уже стране, на другой планете, приглашаю попутешествовать со мной во времени.

Поверьте, мы были такими же: страдали и радовались, ненавидели и любили, верили, надеялись и ошибались.

И сердца наши были открыты.

 

                                Глава 1

 

Человек я упрямый и избалованный. С самого раннего детства такой. Мне, если что захотелось, хоть из-под земли достань. Как говорится, вынь да положь!

Это у меня от мамы.

Отец, тот деликатный был, мягкий, несмотря на то, что прошёл с боями две войны: Отечественную и Японскую. Не любил и не умел он командовать людьми. Работал слесарем на заводе, вечерами сочинял стихи, а по выходным любил с удочкой посидеть на тихой речушке или в лес сходить по грибы. Совсем маленькому читал мне «Конёк-горбунок» Ершова, когда я чуть подрос — сказки Пушкина.

В доме всем заправляла мама, добрая, любящая, но властная донельзя и чрезмерно нас с отцом опекающая.

- Мишенька, надень шарфик, золотце, сегодня ветер.

- Хорошо, мама.

- В восемь часов чтобы был дома! — с металлом в голосе. — По лужам не бегай.

- Ладно, мама.

Шарф прятался в рукав отцовского пальто, а домой я возвращался в десятом часу вечера  с мокрыми ногами. Просто так, из чувства противоречия.

Да, зовут меня Буров Михаил. Родился в Ленинграде пятидесятых, на Охте, фабричной окраине города. Жизни тогда учились во дворе. Родители много работали (в те годы – шесть дней в неделю, отпуск короткий, двенадцать рабочих дней). С детьми так в то время не нянькались — одел-обул, накормил, нос вытер  и ладно.  Разве что моя мама всё старалась единственного сыночка заслонить «крылом» от мира.

Ленинградские послевоенные дворы… Все друг друга знали, здоровались, как в деревне. Какая-нибудь тётя Тося конфеткой угостит, а дядя Вася, тот мог и уши надрать, если за дело, конечно.

Забросишь, бывало, портфель домой, схватишь кусок булки, посыпанный сахарным песком, и — скорее на улицу, пока не засадили за учебники. Не успеешь выскочить из подъезда, пацаны кричат хором скороговоркой:

- Сорок восемь, половинку просим!

И булка делилась на всех, иначе к тебе прилипнет обидное: «жадина-говядина».

Мальчишки играли в войну. Что и немудрено, война долго ещё будет жива в памяти людей. Фильмы в кинотеатрах ставили про войну, книги писались о войне, половина детей во дворе росли без отцов, не вернувшихся с фронтовых дорог. Поделившись  на «наших» и «немцев», носились мы с самодельными автоматами по двору, распугивая игравших в классы и прыгалки девчонок.

- Тры-ты-ты-ты-ты… Лёха, убит!

- Так нечестно, ты подглядывал…

«Немцами» никто быть не хотел.

- Давай на «морского»?! Раз. Два. Три.

Выбрасывали растопыренные пальцы. Толкались, хватали друг друга за грудки, спорили.

Девчонки, те считались красиво:

- На златом крыльце сидели: царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной…

-А мы — или на «морского», или лаконично:

- Шишел, мышел – вышел!

В детстве меня дразнили Буром, не только по фамилии, но и за нрав, за умение пробивать лбом стены. Большие мальчишки не трогали, не связывались со мной. Однажды во дворе заступился за неуклюжего рыхлого Вовку Самойлова, соседа по коммуналке. Играли в лапту. Вовку тогда «заводили». Он не сдавался, но чувствовалось, что был уже на пределе. Грязная мордашка кривилась, плечи опустились, на глаза наворачивались слёзы. Без лишних слов я вырвал из его рук «арабский» мячик и изо всей силы запустил им в самого здорового, второгодника Игизбаева.

- Води!

- Ты что выёживаешься, – оскалился переросток и сбил меня с ног подсечкой.

- Каждый играет за себя!

- Каждый за себя? – всё время переспрашивал я, вставая и бросая в него грязный мячик.

И летел опять в лужу.

Я поднимался с земли раз сорок… Бить по лицу Загиб, как прозвали Игизбаева, не решался. Я поднимался, он опять ставил мне «подножку» и толкал. Я вставал и вставал… И пёр на него, пока тот не ушёл с площадки, бессильно ругаясь сквозь зубы.

- Сынок, ну, в кого ты у меня уродился? Запомни: простота — хуже воровства! Каждый — за себя, — ворчала мама.

Отец усмехался в усы:

- Пусть дерётся, пока мал. Скорее  пыль с ушей стряхнёт.

После восьмого класса по настоянию мамы я поступил в Ленинградский физико-механический техникум. Как все…

И вот однажды она вместе с газетой «Ленинградская правда» принесла домой повестку из военкомата. В тот день занятия закончились поздно, и, забежав через две ступеньки на свой третий этаж, я сразу понял: что-то произошло. Отец нервно курил на лестничной площадке, в квартире пахло валерьянкой, а всегда встречавший меня в прихожей кот Маркиз, сверкал глазами из-под дивана.

С трудом скрывая радость, читал я смазанные чернильные строки на сером шершавом бланке повестки: «Михаил Андреевич Буров, Вам надлежит явиться … по адресу … для прохождения медкомиссии. Райвоенком, полковник…»

«Наконец-то! Армия – это то, что надо. Во флот буду проситься или на границу…»

 

                                    *

 

Как сейчас помню босую, раздетую до трусов толпу пацанов в коридоре медучреждения, жажду перемен, охватившую меня, и тайные слёзы в туалете после приговора: «Негоден». Подвело слабое зрение. Мама ликовала. Никогда ещё она меня так не «облизывала», как в тот год.

После окончания техникума  распределили в оборонный НИИ. По инерции работал и провожал, провожал, провожал ребят на «действительную». Друзья служили, а подруги, между тем, выходили замуж. А Наташка всё ждала…

- Выйти замуж за любимого, нарожать детей, встречать мужа с работы – разве надо что-то ещё для счастья?  - говорила она. — Когда же ты, наконец, повзрослеешь?

Девушке хотелось  семью. Просто – семью. А мне этого было мало. Меньше, чем на целый мир я не соглашался. А может быть, просто не любил?!  Нет, мы продолжали встречаться. Но уже не так щемило в груди, как раньше, когда всё начиналось.

В отделе, где я числился техником, работа текла неторопливо, без перекатов и водоворотов. Мужская половина отдела — техники и рядовые инженеры — большую часть рабочего времени проводили на лестнице под табличкой «Место для курения», до хрипоты споря о состоявшихся накануне футбольных и хоккейных матчах, боксёрских поединках и шахматных турнирах. Сотрудницы потихоньку вязали, устраивали чаепития, вели бесконечные разговоры о детях, внуках, грядках на садовых участках, своих любимых питомцах: собачках, кошечках, хомячках и попугайчиках. И, конечно же, бурно обсуждали просмотренные накануне кинофильмы: а что она ему сказала? а что он ей ответил? а как она была одета и что на нём было надето? Сотрудники рангом повыше — старшие и ведущие инженеры, завлабы и начальники отделов — держались чуть обособленно, с этаким отстранённо-деловым видом. Создавалось впечатление, что они всё время смотрят вдаль и что-то там, как ни странно, видят. Правда иногда и они на минутку задерживались в курилке, чтобы по-быстрому рассказать или прослушать свежий анекдот, — мол, мы одной крови, — затем, взглянув на часы, напомнить курильщикам о сроках сдачи очередного отчёта и убежать с деловым видом опять туда – вдаль. Нет, работа кипела, но как-то без пара и пузырьков, на самом медленном огне, никому не мешая и не отвлекая от главного, личного.

А я мечтал совсем о другой жизни: взахлёб читал в «Юности» о подвигах полярников, покорителях Енисея. «Станцию Зима» и «Братскую ГЭС» Евгения Евтушенко помнил наизусть.

Поправляя запотевшие очки, на утренней пробежке выдыхал в промёрзший воздух:

«…В самом сердце Братской ГЭС

чуть не акробатом

я,

глаза тараща,

лез

к люкам, к агрегатам.

А веснушчатые жрицы

храма киловатт

усмехались в рукавицы:

«Парень

хиловат!..»

«Никогда и никто мне не скажет, что я хиловат», — задыхался я, сгибая весла гребной «двойки». Сунулся было в секцию бокса, но туда очкариков не брали.

Неужели я так и буду всю жизнь перебирать бумажки? Поступлю в выбранный мамой институт, женюсь на понравившейся маме девушке? К сорока годам растолстею и облысею, как Анатолий Николаевич, начальник отдела. И все?!

Нет! Не бывать этому!.. Хочу туда, где настоящая жизнь, где

«…Над гуденьем эстакад,

над рекой великой,

над тайгой косматой,

над

техникой-владыкой.

Всё…

всё…

всё…

всё…»

А мир между тем менялся. Уже был отправлен в отставку Никита Сергеевич Хрущёв. Лидер страны, который реабилитировал тысячи политических заключённых, освободил колхозников от «крепостного права», выдав им паспорта, и одновременно обложил налогами их так, что сельские жители стали пилить яблони и резать скот. Подавил восстание в Венгрии, расстрелял демонстрацию рабочих Новочеркасска, запустил первого в мире человека в космос и чуть было не «взорвал» планету в Карибском кризисе.

Оттепель плавно переходила в застой. Погиб Юрий Гагарин. Введены советские войска в Чехословакию. И певец-романтик Евтушенко пишет своё пронзительное «Танки идут по Праге».

Начал свой «прерванный полёт» Высоцкий. Огромные «ящики» бобинных магнитофонов, выставленные на подоконниках,  ещё вчера встречавшие тебя лиричным:

«…И опять во дворе-е

Нам пластинка поё-ё-о-т…»,

теперь хрипели его голосом. Бард утверждал, что:

«…Петли дверны-ы-е многим скрипят, многим поют…»,

звал, тревожил, лез в душу, спрашивал:

«…Кто вы таки-и-е? Вас здесь не жду-у- т!..»

И кто же я такой?

На меня смотрел из зеркальной глубины широкоплечий двадцатилетний шатен: лицо тонкое, взгляд исподлобья, упрямая складка меж сросшихся бровей, высокий лоб, очки в роговой оправе…

А что там внутри?  Чего я стою, как личность?..

А на работе продолжалась «писанина».

- Я механик, а не писарь, — пытался качать права в «кадрах».

- Куда направили, там – ваше место, там и будете работать, — отвечали мне.

Тогда я обратился за помощью в комитет молодых специалистов, написал письмо в Москву и таки добился свободного распределения.

- Давай-давай, изобретёшь «кувалдометр», — подначивали молодые сослуживцы, мечтавшие о диссертации.

Заручившись поддержкой Минобразования, я уволился из НИИ и втайне от мамы отправился в отдел по организованному набору специалистов при Ленгорисполкоме. Выбрав из всех предложенных мне вариантов трудоустройства самую отдалённую точку на карте СССР, заключил трёхлетний договор на работу инженером-механиком рыбобазы Кривая Падь, располагавшейся на севере ордена Ленина Сахалинской области. Зарплата меня не интересовала; это — как раз тот случай, когда размер не имеет значения.

Наташка плакала… Я обещал писать, она верила, что приедет, как только устроюсь. Но оба понимали, что всё… Что ничего больше между нами не будет.

Когда вспоминаю подробности отъезда, в памяти мелькают, как в калейдоскопе, бестолковая базарная суета Московского вокзала, зажатый в материнской ладони смятый носовой платочек, дрожащие губы отца… И единственное на тот момент желание, чтобы поезд скорее тронулся.

Наконец платформа качнулась и медленно поплыла назад…

Локомотив, набирая скорость, помчал до Москвы. А там, после транзитной пересадки, меня ожидал ярко-красный, с начищенными латунными буквами, официально-праздничный фирменный поезд «Россия» сообщением Москва — Владивосток.

 

 

                                   Глава 2

 

 

Что делает человека счастливым? Обладание предметом своего желания или всё-таки стремление к мечте и преодоление препятствий на пути её достижения? Желать или иметь?

Лёжа на вагонной полке уносящего меня в неизвестность скорого поезда и слушая печальный перестук колёс: «для че-го? для че-го,? для че-го?», я вдруг почувствовал себя слабым и беззащитным, осознал всю авантюрность затеянного приключения. Да, я вырвался из-под материнской опеки; не буду больше протирать штаны в отделе и поднимать руку на собраниях, говоря тем самым «одобрям-с». Но что меня ждёт впереди? Смогу ли я, вчерашний маменькин сынок, уже завтра принимать решения без подсказки, совершать поступки самостоятельно и нести за них ответственность?

Неизвестность страшила. Да, я — Бур, но не потому, что такой уж непреклонный, а лишь оттого, что привык поступать наперекор маме. Эта привычка стала моей второй натурой.

Ох, уж этот слепой материнский инстинкт! Сколько он наделал бед, сколько поломал человеческих судеб. Миллионы остались на всю жизнь одинокими, не сумев разорвать путы искренней, всепоглощающей материнской любви. И даже те, кто нашёл в себе силы взбрыкнуть, до конца дней своих носят в душе шрам от золотого клейма родительской «заботы».

И по сей день, уже находясь в немолодом возрасте, я продолжаю яростно бороться с этой опекой, давно ставшей виртуальной. Вся жизнь, как пресечение попыток меня стреножить. От кого бы ни исходило это желание…

В унисон моему настроению незнакомая женщина по радио протяжно, со слезой в голосе, просила «миленького» взять её с собой, обещая «…там, в краю далёком, стать ему женой…»

А как быть с Наташкой?..

Я ворочался на неудобной вагонной полке (матрас всё время сползал) и вспоминал:

- Слышь, Бур, — мы собирались отмечать день рождения дружка Валерки, и он подсчитывал количество гостей. — Ты с кем придёшь?

- Один, ты же знаешь, что с Ольгой мы расстались.

- Миш, ты посмотри на Наташку Смирнову. Она глаз с тебя не сводит, второй год ни с кем… девчонки хотят её пригласить…

Три года бродили с ней по улицам. Наташа жила во Всеволожске, и после занятий пешочком, ежевечерне, держась за руки, мы шли часа полтора до станции Пискарёвка… И всё никак не могли наговориться.

Потом, после распределения в разные конторы, я стал остывать. А, может, боялся потерять свободу…

 

                                      *

 

Время, между тем, бежало своим чередом, отбрасывая назад под стук колёс прошлое и с каждой секундой приближая со скоростью курьерского поезда будущее, туманное, но такое притягательное.

Предаваться тягостным раздумьям молодому человеку не свойственно, да и под ложечкой уже начинало посасывать — наступало обеденное время. Колёса поезда заговорили уже веселее: «ни-че-го, ни-че-го, ни-че-го!..»

Ничего, прорвёмся! Хватит, Буров, нюни распускать. Что было, то было, а что будет впереди, поглядим ещё!..

Убедившись, что не спрыгну кому-нибудь на голову – в купе, к счастью, никого не оказалось, – я спустился с верхней полки. И отправился начинать новую жизнь, путь в которую, как это обычно и бывает, пролегал не сквозь невзгоды, а через вагон-ресторан.

Продвигаясь вперёд по составу, я напевал про себя:

«Милая моя, взял бы я тебя, но в краю далёком есть у меня жена…»

Тьфу, ты, чёрт, привязалась!

Когда нам предстоит десяти — двенадцатичасовая поездка поездом к бабушке в деревню, в командировку или по делам, мы, если и посещаем вагон-ресторан, то лишь затем, чтобы наскоро перекусить, подкрепиться в дороге. Другое дело, когда поездка длится долго, несколько дней или, скажем, неделю. Тогда расположенный в середине состава вагон превращается в клуб, место встречи и знакомства, а, главное, посещение сего заведения волшебным образом заставляет стрелки часов вращаться в другом темпе. Время здесь летит незаметно.

В фирменном поезде «Россия» ресторан притягателен ещё и тем, что оборудован огромными панорамными окнами, сквозь которые удобно обозревать окрестности. Смотреть в купейное окошечко, вообще-то, очень неловко, особенно, когда лежишь на верхней полке. Приходится свешивать голову вниз, в проход, шея быстро устаёт, за окном всё мелькает. Другое дело — вагон-ресторан: белая скатерть, запотевший графинчик, ни к чему не обязывающая увлекательная беседа со случайным попутчиком. После знакомства с графинчиком собеседник сразу становится умнее, тоньше, остроумнее. Да и у тебя самого в голове откуда-то появляются очень интересные мысли. Впереди, слева через столик, лицом к тебе заканчивает ужин интересная блондинка. Одна и хорошенькая… Ты никуда не спешишь, впереди долгий путь. И пусть официант не торопится с заказом, не важно, что отбивная пересушена, а картофель, наоборот, недожарен, в купе тебя ждёт опостылевшая верхняя полка, маленькое, грязненькое, где-то внизу, окошко и бабушка, которой ты уступил своё удобное нижнее место. Бабушка большую часть времени спит (поэтому забираться наверх и спускаться неудобно) или с аппетитом, не торопясь, ест, разложив на столике извлекаемые из безразмерной корзины припасы…

Три места в соседнем купе оккупировали возвращавшиеся из отпуска во Владивосток рыбаки. У них круглые сутки дым стоял коромыслом. Четвёртый пассажир, субтильного вида мужчина средних лет, в очках, по виду служащий, в празднике жизни участия не принимал, всё больше книжку читал. Зато моряки гуляли так, как будто живут на свете последний день. С раннего утра начиналось хождение по вагону в поисках спиртного, к обеду все были весёлыми — гитара, преферанс, а вечером – ресторан до глубокой ночи. Сразу по приезду ребята уходили в рейс на Большом Морозильном Рыболовном Траулере (БМРТ) в Берингов пролив, в Бристоль, как они говорили.

Они расписывали в красках эти долгие три-четыре месяцев без берега, когда из всех развлечений — лишь нескончаемые вахты и выматывающая душу качка. Под ногами — обледенелая палуба. В кубрике — неистребимый, пропитавший всё запах рыбы. А вокруг, куда ни кинь взгляд, лишь серое небо и катящиеся монотонно с севера, одна за другой, тяжёлые, ленивые волны.

- Люблю море с берега, а корабль – на картинке, — глубокомысленно изрекал пожилой « дед» — стармех Алексеич.

Молодой матросик Сеня Куликов, прозванный Альбатросом, спорил:

- А мне море – в кайф! Что — на берегу? Пропьёшься и лапу сосёшь…

Слегка пошатываясь, выплывал он в тамбур, пьяненький, с папироской, прыгающей во рту, и начинал не рассказывать, а, скорее, показывать, балансируя привычными к качке ногами:

- То ли дело на «Рыбке?», — его подвижное лицо жило своей жизнью: гримаса боли сменялась удивлением, радостью, восторгом… Ноги, будто сами по себе приплясывали от переполняющих рыбака эмоций.

- На «Рыбке» ведь как, — дыша перегаром, частил скороговоркой Сеня.

Руки рисовали в воздухе мерную ёмкость под рыбу…

- Бадья на шестьсот кэгэ рыбы. На стреле. А под ногами палуба. Вверх – вниз… Сечёте?

- Полная, — смахивал он ладонью с верхушки воображаемой ёмкости лишнюю кильку, — значит шестьсот…

- Стрела пошла… бадья — на меня, я — нырк под неё… Срубит башку за не хрен  делать! Прикинь, шестьсот кило рыбы. И сама бандула из чугуния с тонну … Палуба под ногами, как пьяная. Бадья над бункером. Я внизу, маленький. За хвост её, подлюку!

Двумя руками Сеня ловил воображаемый канат.

- Висну…

Альбатрос хватался за воздух, жилы на руках надувались, морда краснела ещё больше.

- Стоять!.. За рычаг дёрг — килька водопадом на меня. Живая, блин! Бьётся, серебрится. Я — в болотниках, — рубил он себя рукой по ляжке, показывая длину сапог.

- Скольжу… — чуть не падал от усердия рассказчик.

Глаза его сияли, глядели вдаль, на лице — блаженная улыбка…

Он был не в тёмном заплёванном тамбуре, а в море на рыболовецком сейнере. Солёный воздух приятно обдувал разгорячённое работой лицо. Пахло рыбой, гниющими водорослями и немного машинным маслом. Вокруг от края и до края — море.

Гудела лебёдка, кричали чайки…

Впереди целая жизнь.

Рыбаки «гудели» так, как будто доживали на свете последние деньки. Когда я с ними познакомился, время побежало быстрее. За окном замелькали Свердловск, Тюмень,  Омск, Новосибирск, Томск… В Тюмени стояли сорок две минуты, и я, пока бегал в вокзальный буфет за пивом, отморозил правое ухо. На градуснике было всего минус двадцать два. Но ветер сдувал с платформы. Сразу обморожение я не почувствовал. Однако спать пришлось на левом боку, а к утру ухо вздулось, как флаг, и потом болело несколько недель.

- Михайло, переселяйся к нам, меняйся с бухгалтером, — звали моряки.

Но я, глядя на их опухшие по утрам лица и мелко дрожащие руки, с отвращением чувствуя в их купе ни выветрившийся запах перегара и застоявшегося табачного дыма, отказывался. В тылу у меня оставалась надёжная верхняя полка и бабушка, которая держала оборону внизу, на передовом рубеже.

Подъезжая к Байкалу, мы с рыбаками заняли удобный столик с обзором по ходу движения поезда и поклялись друг другу не сойти с места, пока не минуем легендарное озеро-море. Так и просидели в ресторане восемь с лишним часов, распевая охрипшими голосами: «Славное море – священный Байка-а-ал…». В Слюдянке рыбаки потребовали «омуль с душком». Омуль, видимо, оказался последней каплей, переполнившей моё терпение. В Чите, распрощавшись с мужиками и пожелав им «ни хвоста ни чешуйки», я сошёл с поезда, полагая остаток пути до Хабаровска лететь самолётом.

Вот так вот, мамуля, я теперь сам с усам! Что хочу, то и ворочу!

 

                                  Глава 3

 

Так, всё ли взял: чемодан, рюкзак, ружьё?..

Платформа, хотя и была бетонной, но так же, как и вагонный пол, ощутимо подрагивала под ногами: «Ни-че-го, ни-че-го, ни-че-го!..»

На выходе в город остановили два молодых милицейских сержанта.

- … Документики? Пожалуйста, товарищ сержант. Вот мой паспорт… Разрешение на ружьё? Будьте любезны, охотничий билет, техпаспорт… Расчехлить? О чём разговор, я понимаю – служба, проверяйте, пожалуйста: ружьё охотничье безкурковое двенадцатый калибр, ИЖ-57; правый ствол «чок», левый — «получок»… Отец подарил на совершеннолетие. Отличная машинка… Куда еду?.. На работу, товарищ сержант, по оргнабору: рыбобаза Кривая Падь Николаевского района Сахалинской области. Ну, да… Николаевск–Сахалинский, а рыбобаза находится в Николаевском районе… Так точно, из Ленинграда. Вот, пожалуйста: вызов, трудовой договор. Да, да, конечно. Непременно… Как до аэропорта доехать, командир?.. Спасибо… Понял, спасибо. Здравия желаю, командир!..

Уф, хорошо, отец оформил перед отъездом документы на ружьё. Могли бы и изъять…

Какой автобус он сказал: тридцать седьмой?

 

- Девушка, до аэропорта доеду?.. Билетик, пожалуйста… Один, конечно. Неужели я похож на человека, который может путешествовать в компании? Вы мне подскажите, пожалуйста, где выходить… Хорошо, хорошо. Спасибо. А то я тут первый раз в Чите, знаете ли. Да, проездом… в Сан-Франциско… Ну, скажем так, по дипломатическому ведомству. Немножко заблудился, бывает. Но не жалею, нет, честное слово, не жалею. Знал бы я раньше, что в Чите живут такие красивые девушки… Конечно, один. А порой, знаете, так необходимо, чтобы тебя кто-то ждал, встречал на пороге. Хочется тепла, уюта… Кстати, как вас зовут?.. Валентина? Очень красивое имя. А меня – Рудольфом, будем знакомы… Откуда?.. Из неё, белокаменной… Стоит, куда она денется… Что, уже выходить? Жаль. Знаете, Валентина, если бы не дела… Обещаю вам, обратно полечу непременно через Читу, встретимся… Вы — не против?.. Все так говорят?.. Ну, почему мне девушки не верят?! До свидания. Не забывайте меня, Валентина… Спасибо. До скорого свидания.

Это что: аэропорт? Невелик, невелик… Да ладно, билеты бы только продавали…

- Девушка, билетик до Хабаровска на ближайший рейс… Один остался?! Так мне и надо один. Когда летим?.. Завтра в одиннадцать десять, понятно. Сколько денежек-то?.. Ско-о-ль-ко?! Однако!.. Нет-нет, беру, конечно. У вас тут, говорят, в Забайкалье, куда ни плюнь — золотые прииски, потому и цены такие?.. Да беру, беру! Уже и пошутить нельзя… Паспорт? Вот, пожалуйста. А как вас зовут?.. Понял… Серьёзная девушка, совсем, как я.

Так, рейс ЭР ДЭ сто три: Иркутск – Чита – Благовещенск – Хабаровск, АН-24. Вылет из Читы в одиннадцать десять, Благовещенск в четырнадцать сорок, прибытие в аэропорт Хабаровска в восемнадцать тридцать пять. В пути – шесть часов двадцать пять минут. Ничего не понимаю… Так, ещё раз: от восемнадцати тридцати пяти вычитаем одиннадцать десять, получаем семь часов двадцать пять минут.

- Девушка, у вас тут час потерялся… Целый час, говорю, потеряли… Смотрите, пробросаетесь!.. Чего, чего?.. На восток?.. Теория относительности? Альберт Эйнштейн?.. Понятно, как бы вокруг света за восемьдесят дней, читал, как же… Да, девушка, а где здесь камера хранения?.. Что, первый час ночи? А я как-то и не заметил. Спасибо. До свидания.

Немножко поспать удалось лишь в кресле, в обнимку с вещами и на голодный желудок. «Ни-че-го, ни-че-го, ни-че-го!» — подрагивал мраморный пол аэровокзала.

 

Ночлег в зале ожидания формирует у пассажира философское отношение к действительности.

Всю ночь горит свет. Туда-сюда снуют пассажиры, задевая тебя сумками и спотыкаясь о выставленные в проход ноги. По полу гуляет сквозняк. Отяжелевшая голова, с каждым кивком увеличивая амплитуду, пытается упасть на грязный пол и закатиться куда-нибудь в угол. Именно в то самое мгновение, когда удаётся, наконец, провалиться в долгожданное забытье, страдающая бессонницей тётенька в синем халате толкается шваброй и просит поднять ноги. И ты безропотно держишь их на весу, пока она елозит там, внизу, мокрой, дурно пахнущей тряпкой.

Или вдруг под куполом аэровокзала раздаётся радостный женский голос, информирующий пассажиров о задержке, прибытии или отправлении очередного рейса. Особенно приятно слышать сквозь сон пожелание: «Счястливого пути», именно с акцентом на «я». В эту ночь не раз с умилением вспоминалось мне верхняя полка в купе и так мило похрапывающая бабушка.

Небритый и помятый, я занял очередь в только что открывшийся буфет. Вещи оставил под присмотром соседей по креслу.

Передо мной — несколько человек. Женщина, оказавшаяся в очереди первой, забрав свой скромный завтрак, ушла. Стоящий за ней, худощавый, весь какой-то линялый, и в то же время хотя и бедненько, но чисто одетый дядька очень тихим голосом делал свой заказ. Мне почему-то запомнился яркий, модный и, по всей видимости, дорогой галстук, стягивающий обтрёпанный ворот застиранной рубашки. Верхняя расстёгнутая пуговица висела на остатке нитки и колыхалась при каждом движении плохо выбритого острого серого кадыка. Глаза нестарого ещё мужчины поражали своей пустотой. Тусклые, как будто выгоревшие на солнце, белесые и водянистые, они совсем ничего не выражали и казались мёртвыми. Впрочем, и морщинистое, испитое, с впалыми щеками лицо пассажира своей неподвижностью походило на сделанную из папье-маше маску.

За стойкой священнодействовала симпатичная, румяная и улыбчивая, хотя, на мой взгляд, и несколько полноватая буфетчица. Вот она последовательно выставила на буфетную стойку две бутылки пива, сваренное вкрутую яйцо на тарелочке и какую-то рыбу. Отсчитав сдачу мужчине, обратила взгляд к следующей покупательнице. Мужчина не сдвинулся с места, глаза его, как и прежде, ничего не выражали.

- Вам что-нибудь ещё? – нервно тряхнула шестимесячной завивкой буфетчица.

- Сдачу, — голос покупателя был тих и бесстрастен.

- Так вот же сдача с пяти рублей, — она назвала сумму.

- Я вам дал пятьдесят, — ни одна морщинка не дрогнула на испитом лице пассажира, а его железные зубы сквозь приоткрывшиеся тонкие бескровные губы вежливо улыбались.

Очередь оживилась. После «хрущёвской» денежной реформы пятьдесят рублей «новыми» считались немалыми деньгами. К примеру, стипендия успевающего по всем предметам учащегося техникума составляла двадцатку, а билет в фирменном поезде через всю страну – чуть больше сотни.

- Да у меня и денег-то таких нет. Я только что открылась. Смотрите сами! – женщина, накаляясь, резко выдвинула из-под кассы ящичек с деньгами.

- Я вам дал пятьдесят рублей одной бумажкой, вот гражданки подтвердят, – покупатель обернулся к стоящим в очереди покупательницам.

Очередь опустила глаза…

С одной стороны, никому не верилось, что у этого облезлого кота водились деньги, с другой — у советских граждан было твёрдое убеждение, что все работники прилавка — жулики. И поэтому красномордая, в пергидрольных кудряшках и золотых серёжках торгашка сочувствия ни у кого не вызывала. Где-то в хвосте очереди пассажирка стала довольно громко рассказывать о том, как её обсчитали три года тому назад в магазине на семнадцать копеек. Ближайшие к прилавку покупатели заворчали:

- Давайте быстрее, сколько можно копаться!

Опытная буфетчица, быстро оценив ситуацию, достала из-под прилавка завязанные в носовой платок деньги, отсчитала мужчине сдачу уже с пятидесяти рублей и, промокнув слёзы этим же платком, рявкнула следующему покупателю:

- Ну, что вам, говорите быстрее!

Лицо женщины стало злым и некрасивым…

Так хотелось взять этого старого мошенника за шкирку. Еле сдерживался… А потом устало подумал: «Зачем? Мне что, больше всех надо? Каждый за себя!»

И вспомнил маму… Опять не позвонил.

 

                                     *

 

Перелёт из Читы в Хабаровск я, признаюсь честно, проспал, как сурок. Сказались бессонная ночь в аэропорту, ожидание вылета, бесконечная процедура регистрации на рейс, затянувшаяся посадка в самолёт и нудное выруливание его на взлётную полосу. Как только мы, набрав высоту, вынырнули из облаков, солнце залило ярким светом пассажирский салон. Под нами расстилалась холмистая пелена, на вид такая плотная, что, казалось, ступи на неё, выдержит. На миг я поверил, что действительно создан «по образу и подобию Божьему», и мне подвластно всё! Захотел – и сделал! Сам! И в небо взлетел, и горы, если захочу, сверну!..

Но эйфория быстро сменилась усталостью. Солнце слепило глаза, ровный гул мотора и спокойный полёт убаюкали, веки стали тяжёлыми, глаза закрылись…

Неласково встречал чужака Хабаровск. Над тайгой разворачивался циклон. Облачность, боковой ветер, снегопад, плохая видимость – ничто не способствовало мягкой посадке. Низкое, затянутое тёмно-серыми тучами небо давило. По расчищенной взлётно-посадочной полосе, серой среди окружающего её снега, мела позёмка.

«Ничего, ничего, ничего!.. — повторял я снова и снова, шагая сквозь метель к зданию аэровокзала. — Сели бы где-нибудь в Уссурийске, куковал бы ещё пару дней!». Первым делом, само собой разумеется, в кассу. Лучше бы — до Зонального! Если лететь через Южно-Сахалинск, придётся добираться до Николаевска поездом. Билеты были и — какое везение! — на утренний рейс.

Простояв полтора часа в очереди, я всё же сдал вещи в камеру хранения. В голове мелькнуло: «Позвонить бы домой, мама, наверное, с ума сходит. Совсем забыл! В Ленинграде — ночь: разбужу – испугаются. Ладно, завтра дам телеграмму прямо из Николаевска».

После посещения буфета настроение заметно улучшилось.

«Ага, вот и свободное местечко!», — обрадовался я.

- Девушка, креслице, случайно, не занято? Можно посидеть рядом с вами интересному молодому мужчине?

Молоденькая брюнеточка, одетая, на мой городской взгляд, простовато, но в то же время со вкусом.  Миленькая, кареглазая, с симпатичными ямочками на щеках, она, приветливо улыбнувшись мне, кивнула:

- Можно, если интересный мужчина не будет слишком навязчив.

Глаза её смеялись.

- Спасибо. Рядом со мной вы можете не бояться ничего на свете, красавица. Я — коренной ленинградец в третьем поколении!

- Ой! Правда? Я всю жизнь мечтала побывать в Ленинграде.

Чувствовалось, что девушке до смерти надоело сидеть в этом проклятом кресле, и она рада случайному знакомству…

Намерения непогоды, как это обычно и бывает, не совпадали с нашими планами. Как говорится: человек предполагает, а Бог располагает.

Над тайгой метался, не находя себе от ярости места, штормовой ветер. Полёты прекратились. В аэропорту тосковало несколько сотен пассажиров. Отправления рейсов переносили по причине неблагоприятных метеоусловий часа на два, не больше, поэтому далеко от аэропорта не отлучиться. В вестибюле забитой под завязку гостиницы аэровокзала, на самом видном месте «прибили гвоздями» табличку «Мест нет». Переполненный зал ожидания аэропорта гудел, как улей в период роения. Пассажиры, которым не досталось сидячих мест, проклиная судьбу, укладывались спать на кафельном полу, расстелив газеты поближе к батареям отопления.

С Надеждой, как звали мою новую знакомую, и бабушкой Машей, нашей соседкой слева, мы скоротали пять долгих суток. Надя летела домой в Благовещенск, в свой первый отпуск. Девушка работала хирургической медсестрой в рабочем посёлке под Находкой. Бабушка Маша дожидалась рейса на Магадан; летела в гости к сыну. Втроём нам было не так тяжело, как остальным пассажирам. Мы могли по очереди сходить умыться, перекусить. Двое «держали» место отлучившегося третьего. Дополнительное неудобство доставлял багаж Надежды: чемодан и большая сумка. Они всё время путались под ногами. Первое время девушка, несмотря на мои уговоры, не соглашалась сдать вещи в камеру хранения. Мол, скоро полетим. Позже, когда согласилась, вещи перестали принимать – в хранилище не осталось свободных ячеек.

Спасибо бабушке Маше: она, как будто приросла к креслу и никогда не отказывалась присмотреть за вещами. Миловидная, улыбчивая, седенькая, похожая на учительницу старушка с умилением рассказывала нам о своём сыне-милиционере, большом начальнике на Колыме; показывала фотографии трёхлетних щекастых внуков-близнецов. Пожилая худенькая, аккуратная женщина, казалось, символизировала собой счастливую, уютную старость.

К концу пятых суток, вечером, когда, изнемогая от ожидания, мы в очередной раз услышали по трансляции о задержке всех рейсов по метеоусловиям до утра, бабушка Маша уговорила нас сходить в кино:

- Ну что вы молодые сидите, как старички. Развейтесь, погуляйте по свежему воздуху, съездите в город. Здесь — недалеко.

- Ой, неудобно, баб Маш, — засмущалась Надя.

- Идите-идите, я всё равно сижу, что мне, трудно? – из глаз очаровательной старушки лучилась доброта.

В кино мы не пошли: метёт, холодно, автобус с насквозь промёрзшими стёклами никак не хотел заводиться. Распаренный, в расстёгнутом полушубке и сдвинутой на затылок шапке-ушанке немолодой водитель чертыхался, копаясь в двигателе. Мы с Надей переглянулись и, рассмеявшись, повернули назад. Ехать в город расхотелось. Держась за руки, немного погуляли по авиагородку. Снег поскрипывал под ногами: «хрум, хрум» — шагал я; «скрип, скрип, скрип» — переговаривались Надины сапожки. Заглянули в полупустое зимой кафе-мороженое и мужественно съели по двести граммов крем-брюле. Поиграли немножко в снежки, согреваясь, – невысокая, полненькая, но ладная, она смешно, по-девичьи, замахивалась из-за головы снежком и всё время смеялась. Тёмные пряди выбивались из-под вязаной красной шапочки, падали на глаза…

Потом долго стояли на заметённой снегом еловой аллее, ведущей к аэровокзалу. На опущенные ресницы девушки садились снежинки, щёки и нос холодили, волосы чуть уловимо пахли больницей, а мягкие пухлые губы были сладкими от малинового сиропа…

В зал ожидания мы вернулись минут через сорок, замёрзшие и смущённые. Ни бабушки Маши, ни Надиных вещей не было. На наших местах по-хозяйски расположились незнакомые люди.

- Простите, тут сидела бабушка такая маленькая? — неуверенно обратился я к пассажирам.

- Бабушка? – усевшаяся на «моё» кресло женщина с маленьким ребёнком на руках, оглянулась. – Минут двадцать, как ушла.

- А вещи? Здесь стояли.

- Вещи она забрала.

Ребёнок заплакал, и женщина стала его укачивать.

- Вот сумку оставила, просила присмотреть.

На «бабушкином» кресле одиноко стояла старая хозяйственная сумка.

В милицию мы обратились не сразу, долго не могли поверить в худшее.

Зато дежурный старший лейтенант нисколько не удивился:

- Пять суток, говорите, сидели вместе? Добрая такая, симпатичная старушка? Эх, молодёжь, молодёжь! Каждый час передают по трансляции о том, чтобы пассажиры смотрели за вещами и не доверяли их посторонним лицам.

Милиционеры расстегнули «молнию» на бабушкиной сумке. Внутри лежали лишь пустая водочная бутылка и завёрнутый в газету гранёный стакан.

- Николай, — позвал дежурный сержанта. – Быстренько с парнем пробежались по залу ожидания. Погляди на автобусной остановке и стоянке такси, заскочи в камеру хранения. Быстро!.. Таксистов, таксистов опроси! У них глаз намётанный. А вы, девушка, присаживайтесь к столу – будем писать заявление.

Самое неприятное было в том, что Надежда оставила в сумке все документы, деньги и билет на самолёт. Мне бы такое даже в голову не пришло. Деньги и документы я держал при себе, в потайном кармане. Положение осложнилось тем, что Благовещенск, куда летела Надя, расположен на границе с Китаем, и въезд в него разрешался в то время только по спецпропускам. Спасибо ребятам из линейного отдела милиции: к середине следующего дня они получили ответ из Благовещенского УВД, подтверждающий показания девушки, а уже вечером посадили её на первый же попутный борт (погода налаживалась, и полёты возобновились).

Я проводил девушку до стойки регистрации. Помахал рукой, но так и не произнёс слова, которые она надеялась услышать: «Обязательно напиши, Надюша, слышишь! Буду ждать!»

Зачем? Захочет — напишет! Куда еду – знает, я сто раз говорил.

Надежда, не мигая, смотрела на меня. Глаза её потемнели и стали огромными…

На следующее утро объявили о регистрации на мой рейс.

                                     

 

                                    Глава 4

                    

При посадке самолёт так трясло и болтало, что едва малыш Ил-14 коснулся шасси земли,  пассажиры с облегчением перевели дух. Уши у меня  заложило, и  никак не удавалось избавиться от неприятного чувства «глухоты». Уже потом, часто летая по служебным делам через Зональное, я узнал, что аэропорт  со всех сторон окружен сопками. Взлетно-посадочная полоса тянется в котловине, и лишь в самом её конце, с поворотом градусов на тридцать, открывается свободное для полёта пространство над морем. Посадка осложнена тем, что снижение идёт «по дуге» и в несколько приёмов. Направление ветра и плотность воздушного потока при этом непостоянны. Самолёт часто «проваливается». 

Местный пейзаж не внушал оптимизма. Я мечтал увидеть море, а вокруг – серое небо, сопки, тайга и тот же самый проклятый снег, что надоел уже до смерти  на материке. Взлётное поле: пяток самолётов, с полдюжины маленьких красных вертолётов на стоянке, поодаль — два ангара из рифлёного оцинкованного железа и двухэтажное кирпичное здание аэровокзала с застеклённой вышкой на крыше. Чуть в стороне на шесте болтался гигантский полосатый сачок-«матрас» . 

У выхода из аэровокзала нетерпеливо дымил выхлопной трубой и дрожал от нетерпения  отработавший своё «Пазик».

Забросив пожитки в автобус, я расположился на заднем сиденье. «Пазик»  бодро трусил по дороге, напоминающей гигантскую тропу, расчищенную в снегу лопатой великана. По обе стороны дороги возвышались снежные насыпи. «Пазик» то взбирался в гору, то спускался вниз, на равнину, притормаживая колёсными цепями.

«Вот я и прилетел  на краешек земли, — грустил  я, стараясь разглядеть за замороженным окошком хоть что-то. – Что же меня ждёт впереди?»

Сквозь «вату», закупорившую уши, не было слышно ни натужного рева двигателя, ни визга тормозов, ни лязга цепей. То и дело, набирая в грудь воздух, я задерживал  дыхание и, весь багровый,  надувал щёки, пытаясь продуть уши. Это мне удалось лишь, когда за окном замелькали тёмные одноэтажные бревенчатые дома, — автобус въезжал в городское предместье.

Николаевск-Сахалинский встречал меня  белыми вертикальными столбами дыма из печных труб и запахом горевшего каменного угля. Центральная гостиница располагалась в двухэтажном деревянном, крашеном зелёной краской здании, протянувшемся вдоль главной улицы города. Заняв койко-место в самом дешёвом шестиместном номере, я занёс вещи и, наскоро побрившись и сменив рубашку, отправился в контору.

Как меня встретят? Не засмеют ли? Скажут: зачем ехал через всю страну, мальчишка? Здесь, мол, нужны крепкие, зрелые руководители…

Мысли  скакали и путались в голове.

Дорога тянулась вверх.  Как только я поднялся на вершину сопки, перед глазами открылся морской простор. Да так неожиданно, что я задохнулся.

Вид с высоты завораживал. Далеко, на границе видимости, голубела тонкая полоска чистой воды. Я стоял, наклонившись вперёд, навстречу  ледяному ветру, и мечтал. Там, далеко за горизонтом, ближе к экватору, — вечное лето. Где круглый год курсируют белоснежные пассажирские лайнеры, сияет яркое тропическое солнце, зеленеют пальмы, а под ними в шезлонгах загорают  молодые роскошные женщины. Ласковый бриз развевает их шелковистые волосы, играет соломкой от коктейля в высоких бокалах, покачивает яхту, пришвартованную в закрытой лагуне…

Здесь же покрытый ледяным панцирем океан замер в ожидании моего приезда. Он был настороже. Он не доверял еще мне до конца. Он не знал, как ко мне относиться.  Будет ли с этого ленинградского паренька толк, или он, как и многие до него, испугается трудностей? Хватит ли у него широты душевной полюбить суровую красоту земли этой и людей, её населяющих? Выстоит ли он? Не растратит ли себя на пустяки? Не очерствеет ли душой, гоняясь за иллюзорной удачей?..

Океан прикидывал, что я стою.

Неподвижное ощетинившееся торосами ледяное поле с чернеющими тут и там силуэтами рыбаков-любителей сразу же за волноломом преображалось в разломанное буксирами беспорядочное крошево льда в бухте. Справа у причальной стенки зимовала разнокалиберная рыболовецкая флотилия:  качались на волнах десятка полтора сейнеров различного класса. От моря по склону сопки поднимались упрятанные за высоким  бетонным забором  производственные цеха комбината.

Слева, чуть в стороне, возвышалось трёхэтажное, сложенное из белого силикатного кирпича административное здание. Вдоль фасада в обе стороны от высокого крыльца зеленели ровные ряды елочек. Памятник Ильичу, воздвигнутый  в центре небольшой прямоугольной площади, приветствовал  меня поднятой рукой.

- Сколько ни тяни, а идти всё равно надо, — подмигнул я задумавшемуся океану.

Реальность возвращалась ко мне по мере того, как всё больше и больше замерзали ноги. Набрав  полную грудь солёного морского  воздуха и задержав дыхание, я, как в омут, нырнул в открытую кем-то высокую стеклянную дверь здания.

Меня принял заместитель Генерального директора комбината Григорий Семёнович Рагуля — огромный, толстый и неповоротливый, как гиппопотам (мне почему-то пришло на ум именно это сравнение). С трудом выбравшись из-за массивного письменного стола, он радушно  пожал мне руку и, приобняв за плечи, пригласил к  столу заседаний.

- Катюша, — пророкотал  Рагуля, наклонившись к микрофону селектора. — Бойцова срочно ко мне.

- Вы присаживайтесь, присаживайтесь, — он слегка отодвинул стул. -  Сейчас подойдёт Главный механик. Ну, как доехали? Как настроение? Рассказывайте.

- Доехал нормально, Григорий Семёнович. Настроение боевое, готов следовать к месту работы, — заверил я.

- Отлично, Бойцов свяжется с аэропортом. Полетите спецрейсом.  Вертолётом над тайгой  летали?

Рагуля повернулся к открывшейся двери кабинета.

- Валентин Иванович,  знакомьтесь: новый механик рыбобазы Кривая Падь. Только что прилетел из Ленинграда. Буров… — он быстро заглянул в ежедневник. — Михаил Андреевич.

Я чуть успокоился. Никто, оказывается,  смеяться надо мной и не собирается. Напротив, кажется, — милые симпатичные люди.

Главный механик был прямой противоположностью замдиректора. Худощавый интеллигент, лет сорока с гаком. Невыразительное лицо аскета, редкие белесые волосы,  тихий голос, тщательно отглаженный  серый костюм. Так выглядели секретари райкомов партии.

- Очень приятно, Михаил Андреевич. Как добрались?

- Спасибо, Валентин Иванович, всё в порядке. Называйте меня Михаилом, пожалуйста.

- Где остановились, Михаил?

- В городской гостинице.

- Можно было бы и у нас, в Доме отдыха моряков, бесплатно, ну, да ладно. Завтра, думаю, уже улетите.

- Как вам Сахалин, Михаил? — Вмешался  Рагуля. Уловив моё замешательство, подмигнул. — Ничего, мы тоже когда-то приехали сюда молодыми. Однако привыкли и не спились, слава Богу.

Зам Генерального приподнял к лицу правую руку, и мне вдруг показалось, что он сейчас перекрестится. К счастью, этого не произошло, и Григорий Семёнович лишь, чуть смутившись, слегка помассировал свекольного цвета нос.

- Гм, гм,  - откашлялся Рагуля.

- Вы, Валентин Иванович, поговорите с товарищем, введите в курс дела. А мне, извините, — он посмотрел на часы. — Через двадцать семь минут нужно быть на заседании горисполкома.

Рагуля наклонился к селектору:

- Катюша, машина готова?

- Да, Григорий Семёнович, — мелодичным женским голосом ответил динамик. — Вася ждёт у входа.

Мне от нарисованной в воображении картины, как на парадный портрет Леонида Ильича крестится заместитель директора, сделалось так весело, что во время дальнейшего разговора с Главным механиком с трудом удавалось постоянно одёргивать себя и настраивать на деловой лад. От былого смущения не осталось и следа.

Главный механик беседовал со мной минут сорок. От меня требовалось в первую очередь обеспечить подготовку оборудования рыбобазы к летней путине, к приёму и переработке рыбы. Валентин Иванович рассказав кратко о предстоящей работе, пообещал вскоре наведаться в Кривую Падь и проинструктировать  уже на месте. Позвонив при мне в диспетчерскую аэропорта, договорился о вылете.

- С утра в аэропорт, Михаил. Вот мой рабочий телефон, — он чиркнул на листочке. -  Если что, звоните, — завершил Главный механик инструктаж, вяло подержав в холодных влажных пальцах мою ладонь.

Секретарша отметила прибытие. В бухгалтерии без волокиты выдали «суточные» за проезд и выплатили стоимость билетов. Что было очень кстати: при оплате гостиницы я разменял последнюю пятидесятирублёвку.

 

                                    *

                           

Небо, бывшее ещё час тому назад ясным,  заволакивалось тучами. Ветер усилился.

Я захотел прогуляться до гостиницы пешком и осмотреть город, но сразу же пожалел о своём решении. Кое-как пробитую в снежной целине проезжую часть окружали неприступные снежные стены, результат работы дорожников. Они были такой высоты, что указатели автобусных остановок и редкие здесь светофоры  лишь чуть возвышались над рукотворными барханами.

«Как же тут люди живут? – удивлялся я, меся снежную «кашу». – Такой климат, должно быть, быстро из слабаков делает настоящих мужчин. Ладно, посмотрим ещё: кто кого!»

Тротуары  спрятались под снегом до весны, и идти удавалось только по проезжей части, постоянно прислушиваясь, не несётся ли сзади, звеня цепями, очередное транспортное чудовище. Услышав лязг цепей, приходилось быстро карабкаться на сугроб и пропускать машину.

Гостиница, ставшая на время мне вторым домом, встречала гостеприимно зажжённым над крыльцом фонарём. Печи топились, но дым поднимался уже не вертикально вверх, столбом, как было совсем недавно. Он нервно метался над печной трубой, порой отрываясь от неё совсем, а иногда, словно отчаявшись справиться с разгулявшимся ветром, стремительно бросался вниз, к земле, надеясь хоть там найти спасение. Но и здесь шквал настигал свою добычу. Он смешивал каменноугольный чад с мокрым снегом, летящим почти горизонтально, и в ярости бросал эту смесь в лица одиноких прохожих.

Открыв дверь номера, я увидел картину,  нарисованную  Джеком Лондоном в его рассказах об Аляске -  естественно, с поправкой  на современность. За накрытым к импровизированному ужину столом расположились трое постояльцев, моих соседей по номеру. Они курили, смеялись и говорили  одновременно. Четвёртый мужчина, немолодой брюнет, лежал на кровати  поверх одеяла  лицом вверх с закрытыми глазами. На накрытом клетчатой клеёнкой столе стояли две бутылки водки, одна — уже наполовину пустая. Две или три почищенные и разорванные на пласты селёдки лоснились жиром на расстеленной тут же газете. Буханка чёрного хлеба порезана крупными ломтями. Пепельница — полна окурками. Завершала композицию открытая трёхлитровая банка, в мутном рассоле которой угадывались огурцы. Банка занимала почётное место в центре стола.

Когда я вошёл, все, повернувшись, на мгновение замолкли, но тут же вернулись к прерванному моим появлением разговору. Худощавый, средних лет мужчина, по виду, кореец, покинув застолье, принёс стоявший у кровати стул. Поставив на свободное место чистый гранёный стакан, церемонно, движением обеих рук пригласил меня присоединиться к компании. На широком и плоском узкоглазом лице светилась вежливая улыбка. Глядя в весёлые щёлочки глаз корейца, самому хотелось улыбнуться.

Как только я, раздевшись и погрев руки о голландскую печку, присоединился к честной компании, репродуктор, передающий до этого какие-то новости, во всю мощь запел: «Миленький ты мой, возьми меня с собой…» — похоже, что эта песня преследует меня. Все дружно захохотали, глядя на самого молодого, славянской внешности, русого парня, на вид лет тридцати. А крупный лысоватый мужчина, сидевший напротив него, навалившись внушительным животом на стол и чуть сдвинув его, хлопнул парня по плечу:

- А я тебе чего говОрю, Лёха. Го-го-го… Дивчину надо  усегда брать с собой. Не ровён час… го-го-го.

Тот, кого звали Лёхой, спокойно похрустывал огурцом.

«Вот они, покорители природы. Им всё нипочём», — любовался я на живописное застолье.

Мне было лестно, что меня считали здесь за равного, такого же постояльца, как и все.

Поздоровавшись и назвавшись, я присел к столу. Компания  салютовала мне гранёными стаканами. Мужики вели себя непринуждённо, как будто за столом и не было постороннего, но незаметно подливали в стакан, пододвигали закуску, то есть, оказывали внимание. Когда я предложил сходить в магазин, чтобы внести свой пай в застолье, украинец, бывший здесь, по всей вероятности, лидером, возразил:

- Успеешь ещё, похоже, к ночи заметёт, и куковать нам здесь придётся долгОнько! Ты куда путь держишь, МишкО?

- В Кривую Падь.

- Вот я и говОрю, посидим… На материк ещё мабудь Ил-14 и взлетит. А здесь… Местные рейсы закроют, как пить дать.

«Спящий», как я его про себя окрестил, так и не поднялся с койки. Не вставал он и в последующие дни. Мужики, все трое работники  леспромхоза  Пильво, рассказали мне, что «спящего» зовут Женей. По национальности он нивх, «гиляк» – по местному. Что работает Женя дорожным мастером в Арги-Паги, а сюда  приехал в командировку и загулял. С ним такое, дескать, случается…

Гриша Черняк, так звали украинца, в прогнозе не ошибся. Подняться в воздух удалось только через неделю.

К вечеру замело; ветер рвал облака, сквозь эти прорехи, не переставая, сыпал мокрый снег. Всю ночь под окнами гудели трактора, расчищая дороги, которые тут же засыпались новыми порциями снега.

В Зональное мы ездили ежедневно, как на работу. Утром с вещами, утопая в снегу по колено,  выходили к автобусной остановке. Ехали долго, с  трудом разъезжаясь со встречными машинами. Часто останавливались и ждали, пока дорожники освободят проезжую часть.

Аэропорт каждое утро нас встречал одной и той же картиной: заметённое снегом взлётное поле, на котором ползали, нещадно дымя выхлопными газами снегоочистители. По зданию аэровокзала, как сонные мухи, шастали туда-сюда истомившиеся без дела пилоты. Все, как один могучие, в кожаных, подбитых мехом, куртках и лётных унтах. Часов до двух мы бесцельно слонялись по залу ожидания, разглядывая уже до дыр просмотренные плакаты, завтракали в буфете. Когда, как будто сжалившись над нами, объявляли по громкой связи о закрытии всех рейсов по метеоусловиям до утра, отправлялись «домой», в порядком опостылевший уже номер.

По пути в гостиницу заходили в гастроном. Женя оставался в номере, спал. Когда мы, шумные и раскрасневшиеся с мороза возвращались, он лежал в той же позе — на спине поверх одеяла в одежде. Сквозь рваный носок на правой ноге светилась пятка.

- Женя, будешь?.. – спрашивал вежливый Пак.

Глаза «Спящего» приоткрывались на толщину лезвия. Их бездонной их глубины, из самой Жениной души, тускло блестело желание. Он молча показывал большим пальцем правой руки в открытый рот. Кто-либо из мужиков, приподняв голову бедолаги, заливал ему в глотку полстакана водки. Именно заливал, так как Женин кадык не двигался, а руки продолжали спокойно лежать вдоль тела. Еле видимая щелочка глаз захлопывалась, и желание на время гасло. На поднесённую ко рту закуску Женя реагировал всегда одинаково отрицательным покачиванием  головы. Через минуту номер сотрясался от его могучего храпа. Первое время я пугался, а потом не то, чтобы привык, пообвыкся, что ли… Но больше всего меня поразило, когда в одно прекрасное утро Женя встал вместе с нами, сбрил пятидневную щетину, взял в левую руку свой «докторский» потёртый чемоданчик, и, молча пожав всем без исключения руки, ушёл один в пургу.

Автобусы не ходили, а до Арги-Паги было сорок километров засыпанной снегом дороги.

Мы продолжали «сидеть у моря и ждать погоды».

Родителям дал короткую телеграмму: мол, жив, здоров, прибыл в Николаевск, люблю, скучаю. Позвонить по межгороду не удавалось из-за разницы в часовых поясах.

 

Гриша Черняк никак не мог совладать со своим темпераментом – бесился от безделья. Постоянно вышучивал Алексея и вежливого спокойного Пака. Зная фанатичную приверженность корейца к национальной кухне, начинал безобидный, на первый взгляд,  разговор о преимуществах украинского стола.

- Возьмём, к примеру, сало. Вот ты, Пак, почему не ишь сала?.. Не говОришь?..  Правильно делаешь, что не говОришь, — Гриша начинал заводиться.

– Ты, Пак, травоядный, потому и спокойный, як танк. Ничем тебя, Пака, не пронять. А сало, Пак, -  это жизнь. Ну, ладно, не хочешь сала съидАть… А борщ?.. Ты ил когда-нибудь настоящий украинский борщ с салом и сметаной?

- Зачем твой борщ, — не выдерживал кореец.

Когда Пак волновался, он плохо говорил по-русски.

- КАса риса кусАй, — частил он,- сердце работай карасО – помирай,  нЕту!

Гриша, довольный тем, что удалось расшевелить корейца, хохотал, вытирая слёзы и хлопая себя по ляжкам.

Пак извинительно улыбнулся мне:

- Что ПАка, что ЧернЯка, всё одно – дурАка!

Алексей в перебранках участия не принимал. Он либо строчил очередное письмо своей Галине, либо заваливался спать, предварительно заявив во всеуслышание свою присказку:

- Водки больше нет, Галинка, домой!

«Господи, как мне надоела эта непогода, безделье и пьянка! Снег и водка… И так каждый день. Скорее бы улететь», — горевал я, укладываясь на скрипящую койку и закрываясь одеялом с головой. Вспоминал дом, Наташу, весёлую хохотушку Надю (надо было всё-таки поцеловать её на прощание…); ворочался на провисшей панцирной сетке, выходил один на крыльцо под снег курить. Ветер срывал пепел и искры с папиросы, забирался за пазуху… Во рту было горько.

Наконец  с вечера ветер изменил направление на северный, похолодало. Небо к ночи вызвездилось. Пак, вполголоса напевая что-то своё, собирал пожитки. Гриша показал глазами на приятеля:

- Завтра улетим!.. Лёха, сгоняй в магАзин, попрощевАемся.

Утром я улетел почтовым рейсом, первым.  Мужики остались дожидаться самолёта в Пильво.

 

                                  Глава 5

 

Кабина вертолёта МИ-2 едва ли больше, чем у автомобиля «Запорожец». Над владельцами «броневичка» в то время подшучивали: «Сорок минут позора – и ты на даче». В салоне могут разместиться всего лишь пятеро: двое, включая самого пилота, — впереди и трое – сзади. Рейс был почтовый, и мне пришлось потесниться. Всё свободное место заложили газетными кипами и бумажными мешками с корреспонденцией. А то, что не поместилось на пол и кресло, свалили мне на колени. Оглянувшись на одиноко возвышавшуюся над бумажным «Монбланом» кислую физиономию пассажира, лётчик широко, по-гагарински, улыбнулся:

- Потерпите, ничего не попишешь, неделю не летали…

Я незаметно вздохнул – ноги уже начинали затекать.

Пощёлкав тумблерами, пилот запустил двигатель и, запросив по рации разрешение на взлёт, оторвал вертолёт от земли. К моему удивлению, нас сначала потащило куда-то вбок. И лишь поднявшись высоко над землёй, мы развернулись и легли на курс. Набирая высоту, «стрекоза» лихорадочно дрожала и скрипела. В щель между порогом и дверцей сквозило. Ноги  окоченели сразу же после взлёта. Зажатый со всех сторон пакетами и мешками,  я пытался шевелить пальцами и топать, насколько это было возможно в ограниченном пространстве. Скорее всего,  моя чечётка была услышана пилотом. Он стал часто с озабоченным выражением лица оглядываться, пытаясь угадать причину постороннего звука, — не поломалось ли что? Я перевёл взгляд с меховых унтов пилота на заснеженную вершину соседней сопки и замер. Сразу же успокоившись, вертолётчик сжалился надо мной:

- Скоро долетим… С материка?.. О! Ленинградец?! — лётчик, на каждой фразе оборачиваясь ко мне, выкрикивал:

- На Сахалине впервой? То-то я смотрю, одеты вы по-городскому. Потерпите, уже скоро.

Зычный голос пилота легко перекрывал шум двигателя.

Когда подлетали к сопке, двигатель ревел натужно, и вертолёт дрожал так, будто мы въезжали на тяжелогружёной машине в гору. Но стоило перевалить вершину, сразу проваливались вниз, а сердце, наоборот, подпрыгивало вверх, к горлу. И так раз за разом, пока примерно с половины пути мы не полетели над прибрежной морской полосой, следуя за её изгибами.

- Садимся, — пилот показал перчаткой вниз…

Сначала я ничего, кроме заснеженного пространства не рассмотрел, но, приглядевшись, заметил слева на берегу занесенные снегом строения, а на льду, недалеко от берега, — три тёмных фигурки и лошадь, запряжённую в сани. И сразу же ветер, поднятый винтами, скрыл всё в снежном вихре.

Земли коснулись легко, даже не тряхнуло. Когда лопасти перестали вращаться, пилот открыл дверцу. Самостоятельно выбраться я не мог. Так и сидел, погребённый под бумажной лавиной до тех пор, пока меня не откопали из-под газет и посылок встречающие. Тем временем возчик подогнал сани к открытой дверце. Серая лошадка фыркала, косясь на винтокрылую, пахнущую железом и бензином машину. На передке саней, живописно подвернув под себя ногу, восседал боком похожий на цыгана дед в овчинном полушубке и бесформенном сером кроличьем треухе. Спрыгнув с саней, «цыган» привязал вожжи к оглобле и поднёс к конской морде солидных размеров кулак, отчего лошадь испуганно попятилась вместе с санями:

- Смотри у меня, курва! – пригрозил дед и стал неторопливо швырять бумажные пакеты в сани.

Заметив мой взгляд, заулыбался и похлопал лошадь по шее.

- Серый, мы с ним десять лет в одной упряжи ходим… Старый стал коняга, никуда не годится…

Лицо старика потеплело.

Высокая худощавая женщина с тонким интеллигентным лицом, первой протянула холодную тонкую руку:

- Виноградова Полина Ивановна, старший засольный мастер. Временно исполняю обязанности директора рыбобазы.

Я представился.

Полина Ивановна улыбнулась:

- Устали с дороги?.. Сейчас Толя проводит вас – отдохнёте. Квартира протоплена, дров на первое время хватит. Там до вас девочки-мастера жили.

Вертолёт замахал лопастями, бросил в нас снежный заряд и взлетел. Серый испуганно дёрнулся, но, покосившись на возчика, замер.

Тем временем немолодой уже мужчина, одетый в промасленный ватник и зимнюю, с чёрным кожаным верхом шапку, погрузил мои пожитки в сани.

- Толик, — назвал себя он, обнажив прокуренные щербатые зубы.

– Охоту любите? – кивнул на ружьё.

Я пожал плечами.

- Вы, значит, заместо Воробьёва теперь будете?

- Воробьёв до вас был механиком рыбобазы, — пояснила Полина Ивановна.

- Дядя Гриша, ты подвези, пожалуйста, вещи Михаила Андреевича, — обратилась она к деду.

Глаза старого возчика слезились. От него на свежем воздухе явственно попахивало перегаром.

- Ивановна, всё будет сделано…

Дед завалился боком на передок саней.

- Но, курва! – скомандовал он.

Серый, мотнув головой, потянул.

Следом за санями по расчищенной бульдозером дороге мы вошли в поселок. Единственная здесь улица тянулась вдоль распадка, зажатого невысокими, поросшими ельником сопками. По обеим сторонам стояли похожие друг на друга, как близнецы-братья, рубленные из круглого леса одноэтажные дома. Кое-где над трубами поднимался дымок. Яркое солнце, отражаясь от свежевыпавшего снега, слепило глаза. Посёлок казался небольшим: домов тридцать-тридцать пять.

Директриса, кивнув мне, свернула к конторе, а мы с Толиком, следуя за санями, вскоре подошли к неотличимому от остальных домику. Такой же засыпанный снегом палисадник, те же три окна по фасаду, такое же, как и у соседних домов, крашеное коричневой краской крылечко. Открыв навесной замок, Толик занёс чемодан в сени. Я вошёл в дом за ним следом.

По горнице разливалось приятное тепло. Открыв дверку большой белёной печки, Толик довольно пробурчал:

- Ну вот, прогорело, – и задвинул вьюшку.

– Я сегодня дежурю. Протопил тут у вас, — засмущался дизелист. — Вода — в сенях. Ну, я пошёл, отдыхайте, — он протянул жёсткую ладонь.

На пороге замялся:

- Спросить хотел, вы стихи любите?..

- Люблю, пожал я плечами.

- Ну, я пошёл, отдыхайте, — повторил, терзая шапку, дизелист. — Если что, я — в дежурке. Свет гасим ровно в двенадцать, в полночь, а запускаем дизель утром, в шесть.

Хлопнула входная дверь, и я остался впервые за долгую дорогу один.

В небольшой горенке не было ничего лишнего. Полуторная кровать с никелированными шашечками заправлена казённым бельём и аккуратно накрыта серым байковым одеялом. На подоконнике — два цветка в горшочках. Занавески на окнах, два стула, допотопный шифоньер в углу. У порога — рукомойник с эмалированным тазом на табурете и завешанная ситцем вешалка. На столе – записка:

« Милый мальчик, чего это тебя сюда занесло?! Не сиделось тебе дома… Ну, ничего, зато ты теперь живёшь у самого восхода! Таня и Аля».

- Ничего, ничего, ничего! – уже не так уверенно пробормотал я.

Прошёлся по горнице. Повернул рукоятку радиоприемника, и из динамика полилось:

«… А почта с пересадками летит с материка

Над самой дальней гаванью Союза,

Где я бросаю камушки с крутого бережка

Далёкого пролива Лаперуза…»

 

                                  *

 

Новая жизнь захлестнула меня с головой. До начала путины оставалось чуть больше полугода. И за эти шесть месяцев надо было успеть отремонтировать оборудование рыбоцеха и холодильника, построить причал, разбитый штормовой волной по осени, наморозить сотни кубометров льда и надёжно укрыть его от солнца – законсервировать.

Работавший здесь до меня механик, отдав Сахалину предусмотренные договором три года жизни, вернулся с семьёй домой, на «большую землю». Вновь назначенный директором Виноградов Анатолий Гаврилович пока ещё не приступил к своим обязанностям, задерживался в пути. Его жена, Полина (поговаривали, что в семье Виноградовых не всё ладно), оформленная как старший мастер рыбообработки, трудилась за двоих: и за себя, и за супруга. В конторе сидели Главный бухгалтер с женой-счетоводом, секретарша и завхоз – все из местных.

В шесть утра я просыпался с гимном.

«Союз нерушимый республик свободных…» — неслось из радиоточки, включённой с вечера на полную громкость. Сразу же под потолком, пару раз моргнув, вспыхивала свисающая на витом проводе лампочка. Свет с вечера я не выключал, таким нехитрым способом контролируя приход на работу дежурного дизелиста.

Нетопленая с вечера квартира за ночь вымерзала. Оставленные девчонками цветы давно замёрзли, а их мумифицированные останки служили мне молчаливым укором. Я всё никак не мог собраться выбросить.

По утрам, проваливаясь по колено в снегу, я добирался до электростанции. Здесь было тепло. Тихонько постукивал шатунами мощный корабельный двигатель. Дремал проснувшийся ни свет ни заря дежурный дизелист. По соседству с электростанцией располагалась ремонтная мастерская. К восьми часам подходили рабочие. После особо сильного бурана люди собирались часикам к десяти. Не сразу откопаешься.

Вскоре после моего приезда произошло несчастье. За сутки до наступления нового 1971 года.

Среди ночи меня разбудил телефонный звонок.

«Что-то дома…» — звенело в голове спросонья, пока я нашарил очки и, опрокидывая стулья, в потёмках искал надрывающийся телефон.

- Буров… Да… Понял, иду.

Звонила директриса. Оказалось, что полчаса назад в посёлок пришёл, вернее сказать, приполз обмороженный курсант «мореходки», житель Октябрьска. Кривая Падь лежит, если — по берегу (а других дорог там нет), как раз посередине между посёлками Пильво и Октябрьский. До Пильво – двадцать пять километров, в сторону Октябрьска – восемнадцать. По хорошей погоде, днём, местные ходили в один конец пешком. А тут, как нарочно, замело… Вертолёт к нам не вылетел, а в Пильво утренний рейс «Ан-2» из города пассажиров доставил. Две девчонки из Николаевского педучилища, Света и Аня, летели домой на новогодние каникулы. Учились они последний год. Погода испортилась надолго, а встречать Новый Год в аэропорту кому охота! А тут ещё, как специально, морячок знакомый, сосед, домой на праздник спешил.

- А пошли, девчата пёхом, не впервой!

И пошли…

Зимой пройти можно только поверху. На льду — торосы, у берега брёвна обледенелые штормом выброшенные, как ежи противотанковые, топорщатся. Только к скалам прижимаясь, где снегу поменьше, и проберёшься.

- Сначала было весело, — это Славик потом рассказывал.

- Смеялись. Прыгали с камня на камень, как козочки, — размазывал слёзы парень.

- А обе на каблучках, много ли напрыгаешь?.. Снег мокрый, глаза слепит… Соскользнёшь с камня, сразу по грудь в снегу… Немного не дошли, а сил уже нет… Садятся… Спрятались за выступ скалы, в затишке. Всё мокрое, хоть отжимай. Девчонки дрожат. У меня бутылка «перцовки» была… Сначала  взбодрились вроде, заговорили, а вскоре дрема на них навалилась. Улыбаются во сне, тепло им… А мне страшно!.. И по щекам бил, и снегом лица тёр, и материл по-всякому, ничего не помогло. Побежал один, людей звать…

Пока он до нас добрался, пока достучался – время ушло.

Я сразу к конюшне побежал… Смотрю, дядя Гриша уже запрягает Трезора. Упёрся ногой в хомут, супонь затягивает. Матерится… Покидали второпях в сани полушубки, что на конюшне нашли, и — вперёд. Парень в медпункте лежал, белый весь, фельдшерица с ним возилась. Стали расспрашивать, где, мол, девчонок искать-то? А он толком и не знает.

Дороги нет, как на берег вылетели, снег — в лицо. Трезор бесится, башкой мотает. Сани о камни бьются, вот-вот опрокинемся…

Чувствую, далеко проехали.

- Давай, дядя Гриша, назад.

- Тпру, курва! Стой!

Разворачивались на узком пятачке долго, чуть было упряжь не порвали…

Назад уже потише ехали. Дядя Гриша вожжи – в натяг, жеребца сдерживал. Проехали бы мимо и в этот раз… Спасибо, конь почуял, захрапел. Смотрим, сидят в скальной выемке, обнявшись, снегом их замело, сразу не увидишь… Та, которая повыше, Света, ещё тёплая была…

Теперь летели, как на скачках. Дядя Гриша гикал по-разбойничьи, кнутом Трезора под брюхо то и дело подхлёстывал. Слёзы у деда катятся – жаль девчат, у самого внучка такая. Ну и опрокинулись на повороте, конечно. В снег вперемежку с телами девчат зарылись. Очки мои улетели, жеребец пустые опрокинутые сани потащил, кошмар!.. Хорошо, Трезор сам встал. Метров тридцать всего от нас отъехал.

Оказалось, мало беды, оглоблю поломали. А как с санями пятиться?

Кое-как связали её ремнями, тела замороженные погрузили и – в медпункт.

Какое там!.. Столько времени прошло.

Три дня мело… Тела на холоде держали. Когда вертолёт прилетел, пришлось трупы в тюфяки заворачивать и к шасси привязывать. В кабину не засунуть было, не гнулись.

Славику кисть левую ампутировали и пальцы на ногах. Не знаю уж, сколько.

Долго снились мне те девчонки…

Простудился я тогда сильно. До весны, до самого солнца, кашлял.

Очки откопал, правда, когда дознавателя на место возили. Без них мне никак…

Работы было невпроворот. Цеха и мастерские  разбросаны по всему посёлку — пока всё обойдёшь, проверишь, доглядишь, в конторе на диспетчерской перекличке с комбинатом поругаешься. Да и бумажные дела отнимали время: табели, отчёты, заявки… Как говорится, дела идут – контора пишет. Домой прибегал, как правило, в двенадцатом часу ночи, за полчаса до выключения света. Времени оставалось только сбегать до колодца да заварить при помощи всё того же кипятильника кружку чая. Случалось, чай уже пил в темноте. Питался, как придётся, всухомятку.

Иногда, в редкий по тому времени выходной день мне удавалось приготовить своё фирменное блюдо, под названием: «Мечта холостяка». Рецепт его приготовления прост: в эмалированный таз (на Сахалине говорят: чашка) нарезаешь ломтиками картофель, заливаешь водой и кипятишь. Как только картошка сварится, запускаешь туда же, в тазик, до кучи пять банок магазинного консервированного борща (можно — щей) и три-четыре банки говядины тушёной. Все специи находятся в банках, что, признайтесь, очень удобно. Остаётся подождать минут десять и посолить по вкусу. Вот тут надо, скажу вам, аккуратнее. Лучше уж недосолить! В противном случае проходилось разбавлять варево водой из чайника. Хуже всего, когда тазик уже полон с верхом, а борщ всё ещё пересолен… Теперь остаётся вынести борщ на мороз, затем, когда он совсем застынет, перевернуть тазик, лёгким постукиванием топора извлечь содержимое и завернуть его в пергаментную бумагу. Всё! Борщ готов. Прибежав с работы голодным, отрубаешь топором кусок «блюда», разогреваешь и наслаждаешься. И мыть приходится только маленькую кастрюльку, в которой, собственно, и разогреваешь еду (эту же кастрюльку можно использовать в качестве тарелки). Ну, ещё и ложку, не будем мелочными! В перспективе – сытая неделя. Отдельные, особо ленивые индивидуумы, экспериментировали с более ёмкой тарой. Мне один раз довелось увидеть извлечённый «цилиндр» щей из двухведёрного бака для кипячения белья. Надо признаться – впечатлило. Заманчиво, чёрт побери, обеспечить себя вкусным и калорийным питанием на целый месяц вперёд. Но я всегда избегал крайностей. Спасало меня врождённое чувство меры.

И всё-таки, несмотря на трудности, в ту зиму каждое утро я просыпался с ожиданием радости. Казалось, что могу горы свернуть. Меня не страшили ни бытовая неустроенность, ни одиночество, ни суровый климат.

С самого детства люблю непогоду. Шторм, буря, гроза и метель – это по мне! Поднимается настроение, быстрее движется кровь, яснее голова.

Вот она — жизнь, настоящая мужская работа! Преодолевать невзгоды, выполнять, несмотря на сопротивление природы, порученное тебе дело, почувствовать «вкус медвежьего мяса», как герои Джека Лондона. От моей ленинградской хандры не осталось и следа. Я постоянно ощущал предчувствие счастья, обновления.

Раз в неделю обязательно приходил на берег, к закованному в лёд Океану. Делился думами, советовался. Он со мной не спорил и слушал, не перебивая. И лишь изредка, когда я особенно сильно завирался, шумно вздыхал, и тогда в сопках рокотало эхо, а по ледяному полю бежала трещина…

 

                                  *

 

Русский народ хлебосольный. Да и кому неохота познакомиться с приезжим поближе, поговорить накоротке, проверить «на вшивость»? Ни для кого не секрет, что лучше всего человек раскрывается за столом, в подпитии. Недаром говорят: что у трезвого на уме, у пьяного – на языке.

С первых же дней моей жизни в Кривой Пади начались приглашения в гости. Именины, рождения, крестины, юбилеи… — да мало ли причин существует для того, чтобы посидеть за праздничным столом, отдохнуть от повседневных забот? Возникла дилемма: отказаться – прослывёшь гордецом; будешь выпивать с подчинёнными — потеряешь авторитет, сядут на шею.

Мало того, ситуация осложнялась тем, что нельзя было «задирать нос» и не знаться с поселковой «аристократией». В местную «элиту» входили: завмаг, завклубом, участковый инспектор милиции, главный бухгалтер рыбобазы Равкин Семён Яковлевич с супругой, начальник ЛТУ (линейно — технического участка), отвечающий за телефонную и радиосвязь. Всё люди, по местным меркам, образованные, читающие газеты.  И, надо признаться, крепко выпивающие…

Да! Выпить в посёлке любили. Пили с горя и радости, от усталости и безделья, по поводу и просто так, под настроение. По настоящему опустившихся, по крайней мере, местных, было немного. Свежий воздух и тяжёлая работа на воле не позволяли спиваться. Да и куда было бы податься больному человеку? В сельской местности, да ещё в суровых условиях Севера, опустивший руки мужик пропадёт в два счёта. Но, тем не менее, в посёлке, бывало, по пьяному делу и дрались, и гонялись с топорами и ружьями за жёнами и обидчиками по ночным улицам, порой калеча себя и других. Случалось, что и тонули, и вешались. Быть может, и не чаще, чем в городе, но как-то заметнее. Наверное, потому, что здесь все были на виду.

Как только начиналась путина, и завозили с «большой земли» сезонников, в посёлке приходилось устанавливать «сухой закон». При таком скоплении незнакомых случайных людей групповые возлияния могли не только сорвать работу, но и закончиться массовой поножовщиной.

Постепенно и я начал поддаваться этой нашей национальной напасти. Иногда уставал до такой степени, что без стакана водки на ночь не удавалось заснуть. А утром, почерневший и хмурый, с трудом брёл на работу, подавляя желание зайти в кабинет к Семёну Яковлевичу, который начинал это дело с пробуждения. Початая бутылка сорокаградусной постоянно стояла у него в сейфе по соседству с бухгалтерскими документами. Стоило зайти в кабинет главбуха и прикрыть дверь, Семён Яковлевич, поднимая от финансового отчёта печальные семитские глаза, вопросительно-приглашающе протягивал подрагивающую руку к дверце сейфа.

Водка «решала все проблемы»: не было больше ни изматывающей тупой работы, ни отсутствия нормальных условий проживания, ни сводящего с ума климата, когда неделю, не переставая, дует и дует ветер, заметая с таким трудом вчера ещё пробитую в тайгу дорогу, ломая планы и графики. Когда ночами снятся порванные провода, поваленные заборы и раскрытые ураганом крыши домов, а утренняя планёрка начинается со сводки происшествий за ночь.

Телевизоров в Кривой Пади не было. Радиоволны не желали, нарушая физические законы, опускаться в лежащее среди высоких сопок поселение. Единственным культурным развлечением оставался клуб. Плёнки с кинокартинами доставляли на почтовом вертолёте, но крайне нерегулярно. При нелётной погоде, особенно зимой, люди неделями скучали без кино.

Когда штормовой бродяга-ветер рвал провода, замолкало радио, пропадали гудки в телефонной трубке. В такие дни единственной связью с внешним миром оставалась рация. И люди развлекались, как умели, то есть — пили.

                                                 

                                    Глава 6

 

Время шло своим чередом.

Прилетел Анатолий Гаврилович Виноградов и, наконец, приступил к обязанностям директора рыбобазы. Супруги, по-видимому, помирились, и Полина летала по посёлку, не касаясь ногами тротуаров.

Виноградов был человек мягкий и интеллигентный. На «материке» он возглавлял второстепенный отдел в «почтовом ящике». На северный Сахалин приехал вместе с женой, детьми и тёщей с одной единственной целью: заработать за три года, предусмотренные договором, средства на новую квартиру. Свою квартиру на «материке»  он сдал внаём, какие-никакие, а всё же — деньги.

Если с Полиной никаких трений по работе у меня не возникало, то с Анатолием Гавриловичем с первых же дней я стал соперничать.

Полина Ивановна, исполняя обязанности директора, сидела больше в конторе, а всеми делами, по сути, управлял я. Люди меня слушались. Начальство — далеко, никто не указывает, и я привык к самостоятельности. Строил планы, бессонными ночами прикидывал, как сделать лучше, можно сказать, жил работой. И, как мне казалось, дело шло неплохо, а тут приехал «дядя» и стал перекраивать всё по-своему.

Самоуверенный, импульсивный и упрямый по натуре, юный и, следовательно, чрезмерно энергичный, я не сразу сработался с Анатолием Гавриловичем. Первое время встречал в штыки его распоряжения. Ситуацию осложняло то, что, работая инженером-механиком, я был первым заместителем директора. И по работе мы с ним общались  напрямую, без посредников. Дело дошло до того, что в Кривую Падь прилетал Бойцов и выдал нам обоим «на орехи». Большая часть «орехов» досталась, естественно,  мне.

Терпение, мудрость и мягкая настойчивость Гаврилыча, как мы его называли за глаза, не позволила перерасти противостоянию в противоборство. Впоследствии мы с ним подружились.

Полина Ивановна в наши с мужем отношения не вмешивалась. Была вежлива, приветлива, всегда встречала меня милой улыбкой на тонких губах.

Возвратились из отпуска девчонки, мастера рыбообработки: Татьяна и Альбина – неразлучные подруги и такие непохожие. Альбина — полнокровная круглолицая рослая брюнетка, крикунья, любительница  покомандовать. Танюшка, напротив, была маленькой, худенькой серой мышкой. Курносая, с жиденьким русым хвостиком, схваченным аптечной резинкой, тихая и незаметная. СлОва из неё, бывало, не вытянешь.

Зима проходила в заботах.

Письма из Ленинграда шли долго. Мама писала, что очень скучает, передавала привет от отца и родни. Переписывался с Наташей.  Разговор о переезде ко мне она не возобновляла. Молчал и я. Ребята служили. У них была своя жизнь. Присылали мне фотографии в солдатском обмундировании, заснятые в картинных позах, красивые, подтянутые…

Я с интересом приглядывался к жителям посёлка, к людям, окружавшим меня на работе.

Население  Кривой Пади состояло из пяти-шести семей переселенцев, бежавших в тридцатые годы от голода с Украины и Поволжья. А также десятков двух сезонников-мужчин, прикипевших сердцем к суровой северной красоте и оставшихся здесь на зиму. Они все со временем переженились на местных красавицах. Бывшие сезонные рабочие, в большинстве своём люди городские, поработавшие в своё время на заводах, и составляли основной костяк ремонтников.

Коренные, если можно так сказать, жители трудились, как правило, в бытовой сфере, где было полегче. Но кое-кто работал у нас.

Вот, к примеру, дядя Гриша.                                                  

Григорий Семёнович, родоначальник   клана Ражных, исполнял в рыбцехе обязанности возчика. Как он сам говорил:

- Тпру! Но!

Человек он был неграмотный: ни читать, ни писать не умел, с трудом расписывался  в ведомости на зарплату. Любил приложиться к бутылочке в рабочее время, матерился через слово и никогда не вынимал самокрутки изо рта. И, тем не менее, дядя Гриша оставался всеобщим любимцем посёлка. Подкупала в нём детская непосредственность, незлобивость, готовность оказать помощь и страстная любовь к лошадям.

На конюшне Григорий Семёнович проводил дни и ночи, бывало, и спал там, на сеновале. Не умеющий требовать ничего для себя, старый возчик мог до хрипоты ругаться с начальством, если ущемлялись интересы его питомцев: старого мерина Серого и вороного красавца Трезора.

Начальство не жалует крикунов, но на дядю Гришу долго обижаться было невозможно.

На моей памяти неоднократно происходила такая сцена.

Ражной, разругавшись поутру с Гаврилычем по поводу некачественного фуража, уже к обеду пьяный в стельку, стоя в санях запряжённых  Трезором, на бешеной скорости подлетал к конторе и во весь голос кричал:

- Горыныч, курва!

Анатолий Гаврилович, окна кабинета которого смотрели на дорогу, неторопливо выходил на крыльцо. Покачиваясь с носков на пятки и заложив руки в карманы брюк, какое-то время молча любовался с трудом сдерживающим нервного жеребца возчиком — Ражной под его взглядом заметно сникал, — и спокойно произносил ставшую уже дежурной, фразу:

- Григорий Семёнович, ты уволен. Сейчас иди домой спать, а завтра приходи в бухгалтерию за расчётом…

На утренней планёрке  в небольшом кабинете директора яблоку негде упасть. Собирались всё начальство, мастера, бригадиры — обсуждали текущие дела. Виноградов просил, требовал, возмущался. Мы дремали…

И вдруг с грохотом распахивалась дверь, и возмущённый Гаврилыч, прервав выступление на полуслове, замирал с раскрытым ртом. А в кабинет, врывался, сверкая  выпученными цыганскими глазами, дядя Гриша…

Секретарша, стоя в дверях, разводила руками.

Старый возчик в расстёгнутом овчинном полушубке и валенках, потный, расхристанный, при всём честном народе падал на колени посреди кабинета и с размаху бился лбом об пол:

- Горыныч, прости! Без лошадок я помру! Я эту курву, водку, у рот больше  не возьму!

Всем весело.  Директор, сняв очки, тёр усталые глаза, махал рукой:

- Всё, всё, дядя Гриша… Иди, работай.

Самое замечательное, что подобная картина повторялась с периодичностью в две-три недели. 

 

                                     *

                                                

В одну из вьюжных зимних ночей случилась беда.

Дядя Гриша вёз из соседнего леспромхозовского посёлка запчасти. Санный путь  пролегал  по льду пролива. По береговой кромке зимой не проехать. Берег засыпан  снегом вперемежку с выброшенным штормом  обледенелым мусором. Пьяненький Ражной, задремав,  не заметил  во льду промоины. Сани с седоком остались на льду, а бедняга Серый очутился в ледяной воде. Место, к счастью, оказалось неглубокое, что и спасло жизнь возчику. Конь встал на дно, но выбраться на лёд  уже не смог.

Пока Григорий Семёнович добежал до посёлка, пока поднял народ — времени  прошло немало. Общими усилиями  Серого выволокли на ледяную кромку, но он сразу же лёг, ноги не держали.

Понимая, что  с минуты на минуту Серый  может сдохнуть, мужики, посовещавшись, решили коня прирезать. Разделанную прямо на льду тушу  можно было перевезти  в поселок и попытаться продать конину, чтобы  хоть как-то компенсировать деду неизбежный денежный вычет.

Когда дизелист Гиндуллин, татарин и  лошадник, завжикал ножом по бруску, дядя Гриша со слезами на глазах,  сгорбившись, побрел домой сквозь пургу один, повторяя:

- Курва я, Серого  загубил!

Лежавшего в горячке, простудившегося ночью старика пожалели и коня сактировали . Конина досталась собакам.

Болел дядя Гриша долго и тяжело. Было время, собирались отправлять его в городскую  больницу, заказав  спецрейсом вертолёт. Но старыйвозчик всё же поднялся. Как только силы стали возвращаться к Ражному, он сразу же стал потихоньку навещать и обихаживать Трезора, и однажды, сидя на планёрке, мы услышали визг полозьев, разбойничий посвист конюха и его хриплый голос:

- Горыныч, курва!

Анатолий Гаврилович  заулыбался:

- Ну, вот, слава Богу, дядя Гриша, похоже,  поправился. Значит, с планом мы справимся…

 

Иногда в редкие свободные вечера, навещал Толик. В Кривую Падь он приехал, как и все, по оргнабору, женился, осел… Тихий алкоголик, лирик в душе, Ременюк увлекался поэзией восемнадцатого века. Всё, что было по этому вопросу в поселковой библиотеке, изучил досконально. Книги назад не возвращал, упрямо платил штрафы, якобы, за утерю. В подпитии он мог рыдать над томиком Княжнина, пытался заучивать наизусть оды Державина и Ломоносова. Допытывался, кто мне больше нравится: Пушкин или Тредиаковский?  Я, стесняясь своей серости, увиливал от ответа и пичкал его стихами современников: Вознесенского, Ахмадулиной, Евтушенко.

Толик всегда долго топал на крыльце, околачивая снег с валенок. Вежливо стучался и, поздоровавшись, садился на табурет у входа. На предложение раздеться, говорил, что на минутку, снимал только шапку. Сидел подолгу… Курил, пуская дым  в открытую дверку печурки. Говорил мало, скупыми фразами.

По его просьбе, я доставал заветную тетрадку и читал:

«…Прежде, чем я подохну,

как — мне не важно — прозван,

я обращаюсь к потомку

только с единственной просьбой.

Пусть надо мной — без рыданий -

просто напишут, по правде:

«Русский писатель. Раздавлен

русскими танками в Праге».

На вдохновенном рябом лице дизелиста плясали отблески пылавшего в печке огня. За окном завывала пурга. Единственная под потолком лампочка мигала, угрожая погаснуть совсем. Океан вздыхал и слушал наши беседы.

Иногда Толик, запинаясь, вдохновенно читал, водя заскорузлым пальцем по вырванному из тетрадки младшей дочери листку что-нибудь из Княжнина или Максимовича:

«…Почто, мой друг, поэт любезный!

Бумагу начал ты марать

И вздохи тяжки, бесполезны

Почто ты начал издавать?

Бессмертья, славы ль громкой ищешь,

Чтоб в летописях вечно жить;

Или за тем ты только рыщешь,

Чтоб рифмачом на свете слыть?..»

 

А то забегал Фокказ  Гиндуллин. Приглашал к себе:

- Андреич, — смешно шевелил густыми бровями механизатор-татарин, — обувайся. — Мой Аня пельмени сварил, зовёт кушать. Откажешься — он сильно обижаться будет.

 

 

                                    Глава 7

 

 

В Кривую Падь узкими таёжными тропками кралась весна. Робкая, бледная после долгой зимы. Зябко поводя укрытыми шалью плечами, она осторожно ступала босыми ногами по изуродованному северными ветрами низкорослому кедровому  стланнику. Упрямо наклонив голову, шла сквозь непогоду с юга. Шагала по вершинам сопок, по южным их склонам, испуганно обходя забитые снегом распадки, взбухшие от вешней влаги под неверным льдом речушки, сторонясь закрытых ущелий и глубоких таёжных озёр.

Всё чаще дул с моря тёплый юго-западный ветерок. Снег, скопившийся за зиму в тайге, стал оседать. Сугробы скособочились, потемнели, подёрнулись хрусткими прозрачными льдинками. На солнечных прогалинах сквозь жухлый ковёр прошлогодней травы лезла на свет черемша.

Вот уже и по северному склону сопки, пробивая себе дорогу в насте, зажурчал  ручеёк. Вильнул в сторону, заинтересовавшись парящей отдушиной в сугробе. Заглянул в укрытую за пихтовым выворотнем берлогу и разбудил медведя, хозяина здешней тайги. Тот выбрался на волю – тощий, в свалявшейся за долгое лежание на боку шерсти, сонный и недовольный. Гималайский мишка — чёрный с белым ярким пятном на мощной груди. Не столь крупный, как его бурый родственник, но такой же свирепый и бесстрашный. Продрав слипшиеся за долгую зиму глаза, он встал на задние лапы, выпрямился и рыкнул что было сил в сторону посёлка. И на мгновение всё смолкло в тайге: перестали петь пташки, пригнулся под еловой лапой, стараясь быть незаметным, зайчишка, подняла голову тонконогая изящная кабарга с прошлогодней травинкой во рту, насторожила уши, повела огромными глазами восточной красавицы…

Потянулись с юга косяки гусей, и их зовущий клёкот волновал, не давал заснуть. Ещё пока закованное ледяной бронёй море задышало, стряхивая дремоту, шевельнулось…

- Весной пахнет, — распрямлял плечи дизелист Гиндуллин, выходя покурить на крылечко электростанции. Он глубоко, всей грудью вдыхал свежий, пахнущий надеждой на лучшее, весенний воздух и умильно щурил свои и без того узкие татарские глаза.

Толик  Ременюк во время дежурства перебирал лодочный мотор.

- Скоро на охоту, Андреич, — щерился прокуренными зубами дизелист.- Эх, люблю я это дело!..

Держа оголённый конец высоковольтного провода в левой руке, правой резко крутил маховик магнето. Из-под изуродованного чёрного ногтя указательного пальца в корпус двигателя с треском била ярко-синяя искра.

- Ой! – восклицал довольный Толик…

То же самое он проделывал и со вторым проводом двухцилиндрового двигателя.

И опять – искра, и снова – «Ой!», и — та же счастливая улыбка на обветренном лице.

- Хорошо, не больно! — раскатисто хохотал довольный дизелист.

А у меня по коже бегали мурашки.

 

                                      *

 

Нагрянула проверять готовность рыбобазы к путине комиссия с заместителем Генерального директора во главе. Замечаний понаписали страницы три, сроки устранения недостатков установили сжатые, нереальные. Но акт приёмки, тем не менее, подписали, и руки нам пожал Главный крепко, пообещав поощрение.

По такому случаю пришлось организовать банкет — как же без застолья! -  пригласили  всю местную «интеллигенцию» посёлка. Столы накрыли в  столовой, отремонтированной, благоухающей свежей масляной краской, ожидающей со дня на день завоза сезонных рабочих. Я, с самого утра сдавая  комиссии «свои» объекты, мечтал только об одном: скорее бы закончилась торжественная часть, и можно было бы незаметно улизнуть домой, отоспаться…

И тут вошла она — чуть выше среднего роста, стройная шатенка  моих лет, может, на год-полтора постарше. Носик чуть длинноват, с горбинкой, взгляд синих глаз внимательный и спокойный. Длинные каштановые волосы уложены в скромную высокую причёску. Фигуру девушки облегало тёмное открытое вечернее платье, высоченные каблуки чёрных элегантных туфель выстукивали по крашеным половицам столовой незнакомый волнующий мотив. В её осанке, походке, взгляде, манере произносить слова  чудилось что-то царственное… Спокойная уверенность, и в то же время — ни грамма высокомерия. Лишь врождённая простота и естественность. Незнакомка, улыбаясь встречным, прошла в середину нашего импровизированного банкетного зала. Подойдя к нам, девушка кивнула знакомым и, непринуждённо подобрав край длинного платья, заняла свободное место за столом, как раз напротив меня. Когда она подняла голову, я поймал её взгляд и, мгновенно утонув в бездонной его синеве, вдруг отчётливо понял, что пропал…

- Кто такая? – спросил я Главбуха, когда девушка вышла из-за стола.                                        

- Оксанка-докторша, из Октябрьска, — Семён Яковлевич прикурив папироску, мотал в воздухе спичкой, стараясь погасить.

- Сегодня Люба, дочка твоего Ременюка, по санзаданию  из больницы после операции прилетела. И Оксана — этим же рейсом. Она нашу амбулаторию курирует. Бывает в «Кривой» время от времени… Что, понравилась?

- Понравилась, — я не мог оторвать глаз от девушки.

- Хороша, шикса, — причмокнул губами главбух, потянувшись к бутылке.

- Нет-нет! Мне хватит, — я помахал перед лицом ладонью.

- Эх, Михаил, Михаил, это мне уже скоро хватит, а у вас, молодых, всё ещё только начинается, – с грустью промолвил Семён Яковлевич, вливая в себя очередную порцию сорокаградусной.

В этот вечер я так и не решился познакомиться с девушкой. Мне доставляло удовольствие наблюдать за Оксаной — как она сидит за столом, двигается, улыбается,  поправляет причёску, разговаривает… Когда девушка хмурилась, широкие тёмные брови сходились к переносице, образуя  вертикальную забавную складку на лбу, и лицо её на пару секунд застывало, делалось отстранённым. Наверное, что-то не нравилось в словах собеседницы. А через минуту-другую, как ни в чём не бывало, уже заливалась смехом, откидываясь на стуле и промокая платочком глаза. Женщины всегда чувствуют мужской интерес. Несколько раз за вечер я ловил её взгляд, читая в нём вопрос. Так мы заочно и подружились с Оксаной.

Утром, провожая к вертолёту начальство, я помахал улетающей девушке, как своей старой знакомой, и получил в ответ приветливую улыбку. Когда лицо Оксаны,  обрамлённое  белым пуховым платком, появилось в кругленьком окошечке иллюминатора,  набравшись смелости, спросил девушку знаками:

- Когда к нам следующий раз? — Она, так же, как и я, жестами, ответила:

- Прилетай ты!..

Семён Яковлевич, не переставая махать улетающим, толкнул меня в бок, подмигнул и продемонстрировал большой палец.

С этого дня я перестал спать, а жил, наоборот, как во сне…

Иногда ловил себя на том, что, вдруг, некстати улыбнусь или забуду, о чём только что говорил… Впервые за долгую зиму, разбежавшись, прокатился по раскатанной мальчишками наледи на дорожке. Конечно же, упал, пребольно стукнувшись о лёд. Но когда оглянулся и увидел, что свидетелей моего легкомысленного поведения нет, от души рассмеялся. Чего давно себе не позволял.

При первой же возможности я напросился в Октябрьск, якобы, по служебным делам.

Дядя Гриша запряг Трезора и за каких-то сорок минут домчал меня на санях по береговой кромке до Семёновской сопки. Крутой подъём меня не остановил. Я без задержки, ни разу не передохнув, одолел его, подтягиваясь за толстую стальную проволоку, закреплённую на вершине. Северный более пологий склон сопки, на подошве которой, собственно, и начиналось предместье  Октябрьска, был расчищен.

Леспромхозовский  Октябрьск превосходил Кривую Падь и по размерам и по количеству постоянных жителей. Население приближалось к полутора тысячам человек. В посёлке имелись больница, аптека, дом культуры и школа-десятилетка. При ней располагалась неплохая библиотека.

Забыв о своих делах, я почти бегом устремился в поликлинику, занимавшую отдельно стоящее на территории  больницы двухэтажное, рубленое из бруса, здание. В регистратуре пришлось записаться на приём к доктору Мирошенко. Отстояв очередь, за полчаса до закрытия поликлиники постучался в кабинет врача. Оксана в белом халате выглядела не менее элегантно, чем в вечернем платье. Склонившись к столу и подперев ладонью щёку, она быстро заполняла бланк. Мне показалось, что со времени нашей последней встречи девушка похудела. Под глазами как будто проступили тени. Сердце моё наполнилось нежностью. Стараясь проглотить застрявший в горле комок, я стоял, опустив руки по швам, и молчал. Оксана подняла глаза от бумаг и долго-долго смотрела на меня, не мигая.

- На что жалуетесь, больной? – наконец спросила она.

- Сердце, доктор… Ноет и ноет… Ни дня, ни ночи покоя нет…

- Сердце надо беречь, — глядя мне в глаза, серьёзно ответила девушка.

Мы долго гуляли в этот вечер по берегу. Море с тихим шорохом ласково трогало льдины, лежащие  за чертой прибоя, пылал закат. Лёгкий влажный ветерок шевелил выбивающиеся из-под шапочки волосы девушки. Я никак не мог наглядеться на её тонкое задумчивое лицо, тонул в синеве грустных, чуть прикрытых ресницами глаз. Чувствовал  руку,  мягко опирающуюся на мой локоть, бедро, касавшееся меня. Это было какое-то наваждение, колдовство. Мне казалось, что я понимаю сейчас молчание гор, шелест тайги, шорох прибоя, пронзительные крики чаек, шёпот ветра и усталую тишину заката…

 

И полонила моё сердце Оксанка-докторша. Забыл я и отчий дом, и друзей-товарищей, и свою дененощную работу, еще не так давно делавшую меня счастливым. Уже не спрашивая, нас соединяли  телефонистки. Они на память знали, как мы работаем, и прикидывали по времени, дома ли врачиха и молодой механик, или всё ещё на работе? Петр Ильич, капитан прикомандированного к рыбобазе сейнера, стоило мне показаться перед заходом солнца на пристани, прятал в бездонный карман штормовки принесённую мной  бутылку спирта и рявкал в переговорную трубу: «По местам стоять! С якоря сниматься! Машина, самый малый вперёд!». До Октябрьска всего лишь восемнадцать километров морем.

Когда Оксана выбиралась в Кривую Падь, мы, бывало, не спали по трое суток.

- Что-то, Михал Андреич, у вас глазки совсем провалились, — шутили сезонницы.

-  Нельзя так много работать… Хи-хи-хи!  Высохли уже совсем, почернели, на грача похожи стали…

Тонкий, звонкий и прозрачный  я носился по цехам, не чуя под собой ног. И в то время всё у меня, как никогда, спорилось и ладилось…

 

                                        *

                                                            

Когда я пытаюсь восстановить в памяти те мгновенно пролетевшие четыре месяца, то с удивлением понимаю, что, кроме Оксаны, ничего из происходящего вокруг, не могу вспомнить.

Какие-то вспышки счастья, обрывки, отдельные картинки… Как за рулём отцовского мотоцикла, когда ночью превышаешь все допустимые пределы скорости: дорога становится узкой, окружающее сливается в разноцветное пятно, а перед глазами — только освещённая фарами серая лента асфальта, стремительно летящая тебе навстречу. И такое же упоение…

 

                                          *

 

- Ты же знаешь, что я никуда не уйду… Я просто не смогу прожить эту ночь без тебя… Я искал тебя, ждал… А ты меня гонишь…

- Закрой дверь… Сними очки… Можно, я потрогаю твои губы?.. Подожди, я сама… Прошу тебя, не торопись…

 

                                                                    *

 

- Как его зовут? – закуривая вторую папиросу подряд, поинтересовался я.

- МишкО, (она меня сразу же стала так называть) ты не знаешь, куда могли подеваться мои тапки?

- Как его зовут?..

Оксана какое-то время молчит, собирая разбросанную по всей комнате одежду, затем, вздохнув, тихо отвечает:

- Его зовут Степаном, мы вместе учились в школе.

- Ты его любила?

- Не знаю, — укладывая волосы, Оксана держит во рту шпильки, и голос её звучит невнятно: «ненаю».

- Тогда казалось что, да… любила, — справившись, наконец, с непослушными волосами, поясняет она.

- Я была глупой девчонкой…

- И что было потом? Ты только не подумай, что я тебя ревную к прошлому,  - спички, почему-то ломались и не хотели зажигаться.

Оксана, обойдя кресло, обнимала сзади, положив подбородок  на мою голову. Сидеть в этом положении неудобно, и я с трудом удерживался от того, чтобы не сбросить с себя её руки…

- Потом?.. – Оксана, наконец, отпустила меня.- Потом я уехала учиться в Киев. А Стёпа поступил в военное училище в Херсоне, — она, рассказывала,  надевая пальто в прихожей, а я всё так же сидел на стуле, отвернувшись к окну.

Вернувшись в комнату уже одетая, продолжила:

- Мы после школы и не встретились ни разу. Зачем-то продолжаем писать друг другу.  Бурная в первое время переписка со временем перешла в вялотекущую стадию, — она горько усмехнулась.

- Степан пока что один. Пишет, что ждёт…

- Ну, я побежала, — чмокнув меня в макушку, она кричит с порога:

- Покушай обязательно. Я тебя люблю!

- Ксана, подожди, — с трудом отрываюсь я от стула.

- Что, коханый?

- Я без тебя жить не смогу…

 

                                    *

 

- Ты когда-нибудь видел, МишкО, как по ковыльной степи бегут волны? — Оксана обнажённой  ногой рисует  в воздухе на фоне белёного известью потолка зигзаг, который, по её мнению, должен изображать из себя волну.

Я любуюсь её загорелой голенью, длинной тонкой ступнёй, ухоженными  пальчиками и начинаю мелко дрожать…

- Ты слышишь, о чём я говорю? – переспрашивает она.

- Да… То есть, нет, я никогда не видел степь.

- Когда я сюда приехала, — нога юркнула под одеяло, и взлетела вверх рука, тонкая и изящная как крыло ангела, — меня поразило то, как похоже море на степь.

Одеяло съехало, обнажив плечо и часть белой, как молоко, груди.

- Я сама с Запорожья. Ты что, и на Украине никогда не бывал?

- Не довелось, — сипло отвечал я и начинал нежно целовать глаза девушки, стараясь справиться с ознобом. Волосы Оксаны пахли аптекой, — но украинок очень люблю…

- Что ты со мной делаешь… О, господи!.. Коханый!..

                                                 

 

                                       *

 

- Ксана, уже середина лета. Мы  встречаемся почти четыре месяца, — я разворачиваю девушку лицом к себе.

- Выходи за меня! – вглядываясь в ставшие родными глаза любимой, я почти  кричу, тряся её как былинку:

- Хочу, чтобы ты была рядом со мной, понимаешь? Всегда со мной: каждый день, каждый час, каждый миг… Я ревную тебя ко всему: к твоей школьной влюблённости, к врачам твоей больницы, к твоей работе, наконец. Во сне мы с тобой всегда вместе, и когда я просыпаюсь один, реву диким зверем, сжимая зубами подушку!.. Я не могу делить тебя ни с кем, даже с твоим прошлым…

Девушка чуть отстраняется. Глаза её опущены, руки вытянуты по швам:

- Коханый, умоляю тебя: подожди немножко, дай мне время!..

 

                                     *

 

- МишкО, пойми, я должна поехать. Во-первых, я три года не видела маму. А потом, я должна всё же объясниться со Стёпой – всё ему рассказать, попросить прощения, в конце концов. Так будет по-честному. Ты только не волнуйся, коханый. Я обязательно вернусь, и мы уже не расстанемся с тобой никогда…

Я целую Оксану в глаза, крепко прижимаю её к себе, с трудом сдерживаясь, чтобы не разрыдаться. Хочется заслонить её от этого жестокого мира, где каждую секунду приходится принимать решения, выбирать, нести ответственность за поступки… И, в то же время, физически ощущаю, что её теряю…                                                               

Катер пронзительно гудит третий, последний раз. Старенький капитан подносит жестяной рупор ко рту…

- Беги, родная, я буду тебя ждать, -  отпуская руки любимой, слегка подталкиваю её к дебаркадеру…

 

 

                                Глава 8

 

 

В тот же день провожали на пенсию Василия Петровича Петухова. Чествовали ветерана в клубе, собрались все жители посёлка. Несмотря на тоску, не пойти я не мог. Василий Петрович работал под моим началом, к тому же я давно присматривался к этой удивительной семье.

Василия Петухова и его жену Матрёну знало всё побережье. Сам Петухов работал на тракторе, а тракторист на селе — человек уважаемый! Кто дров из тайги привезёт? Кто весной огород вспашет и дорогу зимой к дому в снегу пробьёт?

То-то же!

Плюгавенький, и в самом деле похожий на задиристого петуха, Василий Петрович никому не отказывался помочь и цену не заламывал, сколько дадут. Спирт Петухов не пил и за труды брал деньгами. Домой спешил, к своей Матрёне…

Матрёна Ильинична работала пекарем. Когда подходил на пекарне хлебушек, по посёлку плыл такой сытный дух, что поневоле во рту накапливалась слюна; хотелось скорее домой, за стол.

Зачастившие перед путиной к нам городские начальники обязательно брали в Николаевск три-четыре буханки местного хлеба.

Сыновей у Василия и Матрёны было двое: оба давно уже выросли, отслужили и разлетелись по свету. Слали родителям к праздникам открытки, а проведать – так не дождёшься.

Дом у Петуховых, самый большой в посёлке, он стоял в самом центре и гордо смотрел шестью окнами на магазин, почту и сберкассу.

В воскресенье в клуб на кинокартину супруги шли не торопясь, под ручку, нарядные, на лицах – довольство. Дородная краснощёкая Матрена приветливо раскланивалась с односельчанами. Рядом с супругой семенил щуплый низкорослый Василий Петрович — в костюме, галстуке, и серой шляпе набекрень.

И всё бы хорошо, если бы…

Трезвенники Петуховы два раза в год, в мае и октябре, справляли свои рождения.

Матрёна Ильинична пекла пироги, тушила гуся. Скуповатые супруги гостей не приглашали. Зачем? Им и вдвоём хорошо.

Представьте такую картину: муж и жена Петуховы — за праздничным столом, одеты в новое, красивые и влюблённые. Лёгкий морской ветерок шевелит занавеси приоткрытого окна. Матрёна потчует мужа:

- Вася, попробуй икорки, меня Валентина из засольного угостила.

- Спасибо, Матрёнушка, — всё более краснеет лицом Петрович, — это какая Валентина, Кулагина, что ли?

Через часок-полтора тональность разговора меняется:

- Мог бы подымить и на улице, стирать занавески мне придётся…

- А пошла бы ты… в баню!..

Петрович в сердцах встаёт из-за стола и уходит в палисадник.

Матрёна Ильинична задвигает засов на входной двери:

- Вот и ночуй там, в бане!

Спокойно докурив и аккуратно загасив окурок, глава семьи направляется к поленнице. Взвесив на руке самое тяжёлое полено, крушит ближайшее к входной двери окно. Следующее окно выносит изнутри Матрёна табуретом. Третье — Петрович. Опять — Матрёна.

Военные действия идут в полном молчании. Слышен лишь звон стекла, треск ломаемых рам и надсадное дыхание Петуховых.

Когда в доме и на веранде не остаётся ни одного целого окна, Петрович закуривает, и, полюбовавшись на результат, идёт к соседям проситься на ночлег.

Давно собравшиеся на противоположной стороне улицы поселковые кумушки подчеркнуто вежливо его величают:

- Здрасьте, Василий Петрович.

Утром Матрёна Ильинична берёт бутылку, заворачивает в холстину нетронутый пирог и бежит через дорогу просить у супруга прощение. К чести Петухова он долго не ломается и, опохмелившись, степенно возвращается в лоно семьи, сопровождаемый семенящей позади него счастливой женой.

Всю неделю Петуховы ремонтируют разрушенное жилище.

Это всем знакомое «кино» соседи смотрят регулярно, два раза в год, и удивляться давно уже перестали. Лишь однажды рыбобазовский кузнец Миронов не выдержал:

- Петрович, чем так мучиться, разошлись бы, что ли…

Ус Петухова дёрнулся, лицо налилось свекольным соком:

- Ты что, охренел? Я люблю её!

А сегодня я с восхищением смотрел на сцену, на гордого праздничного Василия, сияющую Матрёну, любовался этой счастливой и красивой парой. Завидовал пронесённому ими через всю жизнь чувству, оставшемуся и сейчас, под старость, такому же искреннему и горячему, как в юные годы.

 

                                 *

 

Первые дни после отъезда Оксаны я ежедневно терял кусочек себя…

Днём работал «на автопилоте», а вечером брал у Толика ключи от лодки, заправлял полный бак и спускал моторку на воду. Носился, как угорелый, по проливу один до полной темноты. Нос выходящей на глиссирование «Казанки», заслонял горизонт, на виражах меня забрасывало брызгами. Волны, как стиральная доска, дробили днище лодки. Потревоженные сумасшедшим влюблённым бакланы, недовольно крича, улетали в берег. А я, с трудом удерживая непослушный румпель в окоченевшей руке, кричал и молил. Бросал в лицо Океану безумные слова, сами собой вылетавшие из перекошенного судорогой рта. Плакал и бахвалился перед ним:

«Палуба вверх, палуба вниз…

Я гребу третьи сутки без сна!

Палуба вверх, палуба вниз…

Северный ветер в снастях поёт…

Палуба вверх, палуба вниз…

Суке-судьбе меня не сломить!

Палуба вверх, палуба вниз…»

Когда я немного приходил в себя, причаливал к пристани, закрывал лодку на замок. Мокрый, усталый, сжимая в кулаке мутные от соли очки, заходил в дежурку.

Толик качал головой:

- Ружьё зазря ржавеет, три часа мотались без толку — ни одной уточки не стрелили.

Я устало улыбался:

- Нельзя, Толик, птиц небесных стрелять. Как без них жить потом будем?

Помнишь, у Бунина: Лежит мужик в поле и кричит в землю: «Грустно барин, журавли улетели!» И пьяными слезами обливается.

- Вот ужо на медведя вас свожу, картошку выкопаем. Знаю я одно место…

- На медведя — другое дело. На медведя — я согласен.

 

                                  *

 

В ближайший выходной поехали с Толиком «на медведя».

«Казанку» вытащили подальше от воды и привязали к дереву, на случай прилива. Кто знает, может, до утра в засаде просидим? Углубились по едва заметной тропке в распадок. Навстречу нам, слева от тропы вниз, к морю, весело журчала узенькая речушка, скорее -  ручей, заросший по берегам тальником и смородиной. Тайга притихла, готовясь ко сну. Пихтовые вершины, как заострённые колья, пронзали темнеющее небо. Шум прибоя постепенно отдалялся. Всё успокоилось, и лишь редкие здесь осинки продолжали дрожать зябкими листочками от своего вечного внутреннего озноба и жаловаться на короткое северное лето.

Часа через полтора у огромного замшелого валуна остановились. Толик, приложив палец к губам, показал глазами. Метрах в пятидесяти вверх по склону ручей поворачивал, и тропинка, по которой мы взбирались, ныряла в воду. Крутые до того берега с двух сторон полого спускались к ручью.

Мы зарядили двустволки, взвели курки и затаились за валуном. Ветерок к вечеру потянул в нашу сторону, к морю, что было очень кстати.

Ждать пришлось долго. Небо потемнело, в тайге смолкли все звуки, и только комары, редкие гости на берегу, на ветру, здесь, в затишке, сладострастно терзали наши лица и руки. Мазаться было нельзя: учует мишка. Тишина стояла такая, что было слышно дыхание земли. Мы должны были уловить даже малый посторонний шорох. Но когда почти в полной темноте впереди, у самой кромки воды, сумерки вдруг сгустилась в тень, я ничего не услышал, лишь почуял, как напрягся Ременюк.

Тень шевельнулась. Затаив дыхание, мы подняли стволы, и тишину разорвал звук двух одновременно прозвучавших выстрелов. Вспышки огня ослепили. Через мгновение я несся, не чуя под собой ног к броду, за мной топал сапожищами Толик.

- Андреич, не напоритесь на подранка, — кричал он, задыхаясь на бегу.

Но я ничего не слышал. Багровая душная волна азарта захлестнула с головой. Добыча! Догнать, убить, принести домой, к очагу!.. И ни одной мысли… И ноги бегут сами по себе, перескакивая через валуны, и руки сами отводят от лица ветви, а глаза видят в полной темноте…

Перемахнув с лету ручей, я засветил фонарик и уже потихоньку, с заряженным наизготовку ружьём, стал неспешно продвигаться вперёд.

Она лежала в двух шагах от брода, вытянув вперёд нежную шею и неловко подвернув ноги. Оленуха-кабарга, молоденькая. Шёрстка буровато-коричневая. От шеи к груди тянулась светлая «манишка». На боку беспорядочно разбросаны серые пятна. Длинные острые уши, малюсенький хвостик… Из-под ключицы толчками била алая кровь. Пуля, скорее всего, перебила артерию.

Когда я подошёл вплотную, она приподняла головку и посмотрела на меня:

- Что же ты творишь, человек? — спрашивали глаза умирающего животного.

- Ё-ё-клмн!.. Мы же самку завалили!.. Вот беда!.. — Толик никак не мог отдышаться.

А меня отшатнуло и скрутило в желудочном спазме. Долго-долго выворачивало наизнанку…

Когда я смог разогнуться, нашарил свалившееся под ноги ружьё и изо всей силы ударил стволами о лиственницу. Курок сработал, выстрел — и ружьё вырвало из рук.

По пути к лодке я расстегнул патронташ с прикреплённой к нему финкой в чехле и бросил в ручей.

 

Я долго сидел на борту «Казанки», опустошённый до предела, и курил, вслушиваясь в неодобрительное молчание Океана…

Толик подошёл минут через сорок.

- Андреич, я мясо поделил, – он сбросил с плеча мягко чмокнувший рюкзак с моей долей.

Меня опять замутило.

- Нет, ненормальные вы всё же, городские, — устало вздохнул Толик.

- Меня вон тоже за малахольного держат, но вы – вообще! Взяли – ружьё поломали! Как жить-то будете?..

- Толик… — сгрёб я его за грудки. — Она пить шла. На водопое даже волки телят не трогают… Не буду я жрать это мясо!

Больше я на охоту не ходил…

А вскоре и Толик вынужден был поставить моторку на прикол.

 

А дело было так.

Проклиная «сухой закон», кривопадские мужики гоняли за водкой в Октябрьск. Ременюк, как владелец моторки, был в авторитете.

В один прекрасный вечер Люба Ременюк – Ременючка, как её называли поселковые, – встретила-таки своего благоверного на берегу, лопнуло  у неё терпеньюшко…

Долго стояла Люба, скрестив руки на могучей груди, и смотрела, как прыгала по волнам «дюралька» с одинокой фигурой мужа на корме. Как ткнулась «Казанка» носом в песок, а Толик, по инерции сунувшись вперёд, упал на рюкзак с водкой и захрапел. Как мужики, опасливо косясь на одинокую в развевающемся на ветру сарафане фигуру женщины-великанши, разбирали свои оплаченные бутылки…

Когда все разошлись, Люба отвинтила от транца лодки двадцатипятисильный «Вихрь», легко вскинула его на плечо, взяла в левую руку полупустой бензобак и поднялась на причал. Свою ношу она сбросила в волны с головного ряжа пристани, в самую глубь.

Потом так же неспешно спустилась к воде, сгребла подмышку своего непутёвого и поволокла домой. Ноги Толика выписывали кренделя, а голова моталась из стороны в сторону.

- Любаш, что, твой опять нажрался? – поджала губы встречная бабёнка.

- Мой хотя и выпивает, но дизелистом работает и стихи наизусть знает… А твой, как был в молодости «нижним пильщиком» , так им и остался… — отбрила товарку Люба.

 

                                 Глава 9

                                                                                       

В ту осень в центральной части острова стояла небывалая жара. Температура воздуха в отдельные дни достигала тридцати пяти градусов. В таких условиях рыбу приходилось принимать и перерабатывать без задержки. Едва получив по рации сообщение о подходе очередного сейнера, дежурный дизелист на электростанции включал рубильник, над посёлком рыдала сирена и, как в военное время, все свободные от дежурства работники рыбобазы тянулись на пристань. Сирена звучала днём и ночью, в выходной и в «проходной», как здесь говорили, со временем никто не считался.

Несмотря на чудовищную нагрузку, я ежедневно, не дожидаясь, пока принесут письмо домой, забегал на почту. Ждал весточки от любимой. И целый месяц, дважды в день, в ответ на мой вопросительный взгляд почтовые девушки пожимали плечами.

В одно хмурое утро, наконец, получил письмо… из дома, от мамы:

«Здравствуй, Мишенька, прости, что долго не отвечала.

Двадцатого августа  умер папа… Инфаркт. Ты знаешь, он последнее время жаловался на сердце. Я тебе специально не написала сразу, боялась, что бросишь всё и прилетишь на похороны. А у тебя работа, должность… И так это далеко, какие деньги нужны на билет?..

Не волнуйся, папу похоронили хорошо. За ;городом, на Всеволожском кладбище. Народу пришло много: все наши, с работы, из Совета Ветеранов венок принесли… Люди хорошие, папу уважали… Место хорошее выбрали: песочек, сосновый лес… Вчера исполнилось девять дней, приехали…

Здоровье у меня — не очень. Голова кружится. Ничего, справлюсь… Главное, чтобы у тебя всё было хорошо…

Очень по тебе скучаю…»

Я посчитал: папа умер в тот день, когда мы с Толиком были на охоте…

«Как же так?.. Бедная мама!.. Это мне за оленуху!» — метался я один по горнице…

Оксана не писала… Ни одного письма за всё время, ни строчки…

Я не находил себе места, я чувствовал, что-то произойдёт ещё. Не зря же говорят:

«Пришла беда — открывай ворота».

Так и случилось: вскоре после получения письма с извещением о смерти отца, в последних числах августа, нелепо погиб рабочий-камнетёс Андрей Семёнов.

 

Андрея поселковые остряки звали Хала-Бала. Прозвище, полученное не только за любимое им присловье, но и за склонность к пустопорожней болтовне, к нему как-то сразу прикипело. Через год после появления Андрея в Кривой Пади мало кто уже смог бы вспомнить настоящее имя парня.

 

Хала-Бала и Хала-Бала.

 

Весёлый и компанейский, имея от рождения характер лёгкий, покладистый, Андрей откликался на прозвище и смеялся вместе со всеми.

 

 Работящий, непьющий и некурящий Хала-Бала имел лишь один недостаток — любил деньги. Он всерьёз верил в возможность чудесного и быстрого обогащения. Думал об этом постоянно и не мог удержаться, чтобы не рассказать подробно каждому знакомому – а Хала-Балу знали в посёлке все! — об очередном разработанном им проекте лёгкого и, главное, быстрого обретения баснословного богатства.

 

- Здоров был! – кричал он, завидев проходящего по поселковой улице приятеля. Останавливал встречного, брал его за пуговицу и начинал рассказывать. И «отвертеться» от Андрея было невозможно.

 

Особенно ему нравилось проверять лотерейные билеты и облигации «Золотого займа». Скуповатый Хала-Бала денег на свою страсть никогда не жалел. Он покупал пачку билетов, аккуратно переписывал «счастливые номера» в блокнот, затем убирал их в специальный запираемый ящичек и с нетерпением ждал тиража. Хала-Бала никогда не сомневался в своей удаче. Он жил и работал в постоянном предвкушении праздника. И не было в Кривой Пади человека его счастливее.

 

За неделю до тиража Хала-Бала вдруг становился беспокойным, замкнутым, раздражительным, непохожим на себя. Дождавшись наконец заветного дня, бежал в сберкассу, сжимая в мокрой дрожащей ладони блокнот. Склонившись над газетой и заслонив её от посторонних глаз ладошкой, долго водил пальцем по колонкам тиражной таблицы. Беззвучно шевелил губами, от старания высовывал язык, обливался потом. Лицо его то и дело меняло выражение: фанатизм, ещё мгновение назад блестевший в широко открытых глазах, сменялся унынием, предчувствием краха, апатией…  

 

Убедившись в очередном проигрыше, Хала-Бала быстро приходил в себя и, как не странно, испытывал непонятное облегчение.

 

Потом всё повторялось снова и снова.

 

В Кривую Падь Хала-Бала приехал по оргнабору, как и все, — на сезон. Когда путина закончилась, домой он возвращаться не захотел. И, продлив договор с рыбокомбинатом на три года, остался в посёлке. Платили на Сахалине в те годы неплохо.

 

Рассказывал, что сам он родом из-под Курска — родителей, дескать, нет, — что живёт с сестрой и собирается здесь, на Сахалине, заработать на дом, машину и хозяйство.

 

- Приеду, первым делом отдохну, по родным, по друзьям, «туда-сюда»… Потом выберу место для дома, знаю я одно, на пригорке, церковь там раньше была… Завезу кирпич… У нас в райцентре — кирпичный завод. Дом буду ставить двухэтажный, под железной крышей. Это вам не «хала-бала». Чтобы — выше всех!

 

Лицо Андрея румянилось, он потирал руки.

 

- От сеструхи уйду…Займусь «свинством» — зерна у нас полно! — буду в городе грудинкой и салом торговать. Вот тут у меня всё подсчитано, — и доставал блокнот с расчётами…

 

Просился Хала-Бала всегда на самую тяжёлую работу — туда, где больше платили. Бил в тайге бутовый камень — для строительства пристани.

 

Осенние шторма каждую осень  раскатывали выдвинувшуюся далеко в море пристань на брёвнышки. Разбрасывало потом эти останки штормовое море по береговой полосе на многие километры…

 

Зимой причал строили заново. Далеко в тайге заготавливали лес и камень. Рубили ряжи, похожие на огромные срубы домов. По льду волоком  стаскивали их в пролив, по линиибудущего причала, подрубали лёд и затопляли, загружая заготовленным камнем. Камень «били» вручную. Стальные клинья, лом да кувалда — вот и вся механизация.

 

Платили, правда, хорошо, — с кубометра.

 

К началу путины завозили сезонников, и Хала-Бала со всеми вместе солил селёдку. «Вкалывал» без устали день и ночь, копил и вёл учёт заработанного, мусолил газету с тиражной таблицей.

 

Подошло время окончания договора. Хала-Бала перестал спать, всё пересчитывал свои доходы. И надо же было такому случиться, что как раз к этому времени подоспел тираж «Золотого займа», и наш Хала-Бала выиграл пятьдесят тысяч рублей. И это в семидесятые годы, когда новая автомашина стоила около трёх тысяч!

 

У парня зашёл ум за разум. Хала-Бала забросил работу и дней десять ходил по посёлку с бессмысленной улыбкой на лице.

 

 Местные пожимали плечами:

 

- Дуракам везёт!

 

Бригада, как водится, потребовала магарыч, хотели гулять в столовой.

 

Хала-Бала, по своему обыкновению всё обсчитав, решил сэкономить и отпраздновать удачу у себя дома в ближайший выходной, в субботу. Закупили два ящика питьевого спирта, у местных — сала, огурцов, картошки. В засольном цехе дали горбуши. Билет на самолёт Андрей заказал заранее.

 

Гуляли всю ночь. Спирт не разводили: «Зачем продукт портить?!». Не имевший привычки к спиртному Хала-Бала свалился первым. Его будили, в который уже раз поздравляя с выигрышем, и подносили очередной стакан. Андрей вытирал пьяные счастливые слёзы, и, не желая обидеть друзей, давился отвратительной для него жидкостью. Спирт, смешиваясь с соплями и слюной, стекал за ворот, Хала-Бала широко разевал мокрогубый пьяный рот, глубоко дышал, как его учили, и валился навзничь на койку…

 

В воскресенье, как и положено, пришли опохмеляться. Дверь в квартиру была открыта. Хала-Бала лежал, растянувшись на полу, на полпути между кроватью и коридором. Правая рука его была вытянута вперёд. Похоже, полз к воде. Лицо покойника налилось дурной кровью, посинело…

 

Было следствие — криминала не нашли. Причиной смерти признали острое алкогольное отравление — стандартное медицинское заключение для Севера. Оставшиеся после попойки наличные деньги, сберкнижки и выигрышный билет «Золотого займа» следователь изъял и подшил к делу.

 

На телеграмму, посланную домой, получили ответ от его сестры Надежды с требованием  брата до её приезда не хоронить. Мол, она сама увезёт тело на родину. Покойника положили в открытом гробу в бондарный склад, на холод.

 

Надежда прилетела через две недели. За это время крысы объели у трупа лицо…

 

В милиции деньги брата Надежде не отдали, предложив по истечении шести месяцев законным путём добиваться получения наследства. Пришлось хоронить Андрея на местном кладбище. Часть средств выделила контора, часть собрали мужики из бригады.

 

Наплакавшись, Надя на поминках напилась и стала приставать к мужикам. Правда, никто, даже пришедшие выпить на дармовщинку «бичи», не соблазнились, побрезговали…

 

Поутру опухшая женщина зашла в контору рыбоцеха и попросила денег на обратный билет.

 

Наверное, правду говорят, что нельзя слишком сильно просить чего бы то ни было для себя. Тебе ведь могут и навстречу пойти.

 

                                *

 

Оксана не писала… Сил моих больше не было… Водка на какое-то время ослабляла сжатую до предела «пружину»…

«Встретилась со «своим первым», — закусывал я водку зубовным скрежетом.

«С глаз долой — из сердца вон!»

 

                                     *

 

Характер у меня менялся не в лучшую сторону…

- Анжела, скажите мне, пожалуйста, как могло получиться, что на будущий год нами заявлено дизельного топлива почти в три раза меньше потребности?

Секретарша смотрит на меня невинными глазами, машет ресницами и, как бы невзначай, роняет с круглого загорелого плеча бретельку от лёгкого открытого сарафана.

- Не знаю, Михаил Андреевич.

- Тогда покажите черновик заявки.

Глаза девушки округляются. Мой чересчур вежливый тон не сулит ничего хорошего…

- Вот видите: в черновике — восемьсот тонн, а в перепечатанной вами заявке – триста.

- Ой! Михаил Андреевич, это, наверное, от жары. Да ещё эти плотники на пристани целыми днями ревут своими бензопилами. Не работа, а какой-то сумасшедший дом. Ой! А что теперь делать?

Она заискивающе смотрит мне в глаза, от белозубой улыбки девушки пахнет малиновым вареньем.

- Вы сюда приходите работать или демонстрировать нам свои прелести? – я грубо поправляю свисающую с её плеча бретельку, невольно краснею и от этого ещё больше злюсь.

- Ну, сделайте же что-нибудь, вы же всё можете. Ой, вы такой мужественный, такой весь сдержанный… Когда я вас увидела первый раз, Михаил Андрееквич, так прям вся и обмерла… У меня в техникуме был молодой человек… Ну, мы с ним дружили… Ну, вы понимаете… Его звали Артёмом. Так вы, Михаил Андреевич, на него похожи, как две капли воды… Ой!.. Или он на вас?.. Я совсем запуталась.

- Анжела, не выдумывайте, — я постепенно успокаиваюсь.

- Какой же я сдержанный? Вот с Анатолием Гавриловичем сегодня полаялся, а он – директор. Нехорошо… Сварщику, этому уголовнику Веселкову-младшему, ночью по морде съездил. Три месяца назад умолял с отцом на работу после отсидки взять, а сегодня уже права качать пытался… Жарко сегодня, простите…

В приёмную заглянул возчик.

- Что тебе, дядя Гриша?

- Ну, я эта… принёс её, курву…

- Какую ещё курву?

- Ну, эту… — конюх Ражной покосился на секретаршу, — как велели, Андреич…

- О, Господи, я и забыл, пошли, дядя Гриша.

Я забираю принесённую Ражным бутылку.

- Людмила ничего не сказала?

- Сказала, чтобы позвонили… на ейный телефон, на квартиру, значит, а не в магазин, чтобы…

- Спасибо, дядя Гриша…

 

                                Глава 10

 

Люда работала в поселковом магазине продавцом. Она была высокая и статная, с русой косой до пояса, чернобровая и яркогубая местная красавица, лет на пять меня постарше. Людмила притягивала к себе мужские взгляды, манила зрелой женской красотой. Она хорошо, со вкусом одевалась, была весёлой и дерзкой на язык. Поговаривали о недолгом её замужестве, что-то там не сложилось…

Трубку Людмила взяла сразу же.                                              

- Люда, я понимаю, что сейчас путина… В курсе, что в посёлке сухой закон… Знаю, что спиртное нельзя продавать, знаю прекрасно,    телефонная трубка, и та, кажется, вспотела от жары.

- Да, конечно, я твой должник… помню, помню: розетку на кухне и дверцу у шкафчика…  Да…   Да…  Да.  Ну, хорошо, сегодня… Всё, я занят.

- Главного механика, пожалуйста… Валентин Иванович?  Добрый день, Буров беспокоит… Минуточку.

- Ну,  что там у тебя? — зажимаю трубку рукой.

Анжела, заглянув в кабинет, знаками показывает мне, что перепечатала заявку.

- Валентин Иванович, я разобрался… Да, конечно, восемьсот тонн… Да, банальная опечатка… Хорошо, хорошо… До свидания…

Дверь кабинета Главного бухгалтера прикрыта.

- Семён Яковлевич, есть предложение, вздрогнуть, -  я достаю из кармана бутылку, — вот: спирт питьевой, девяносто шесть оборотов… Как достал?..  И не спрашивайте, Семён Яковлевич…

Поздно вечером на подгибающихся ногах, стараясь не споткнуться о неровные доски тротуара, бреду к дому «Людки-продавщицы». Из мужского барака под бренчание расстроенной гитары льётся протяжное, с блатной слезой в голосе:

«Сигаретой опишу коле-е-чко,

Спичкой на снегу-у-у поставлю точку.

Что-то, что-то надо побере-е-чь бы,

Но не бережё-ё-ё-м – уж это точно!..»

 

                                    *

                                   

Я проснулся с чувством произошедшей катастрофы.

«Идиот… Не может быть, чтобы хоть кто-нибудь да не заметил, как ты сюда зашёл,  - ругал я себя. — Что же делать?..»

Людмила, напротив, щебетала без остановки и порхала у плиты, как птичка. Стараясь не смотреть в глаза вновь обретённой подруге, я быстро оделся и, потрогав небритый подбородок, пробормотал:

- Люда, ты прости меня. Не знаю, как это случилось…

- Да, что ты, ёлки зелёные, мне очень понравилось. Не ожидала от тебя такой прыти: налетел, как лев, даже охнуть не успела… Думала, все рёбра переломал. Нет, всё вроде цело, только душа девичья теперь болит… — она прижалась ко мне молодым горячим телом, заглянула в глаза.

- Ты такой сильный. Ни минуточки поспать не дал. Как я работать сегодня буду?!

Глаза Людмилы затуманились, а я, несмотря на сожаление о случившемся, вымученно улыбнулся. Какому мужчине не понравится такая похвала?! Люда, надо отдать ей должное, соображала быстро:

- Головка, наверное, побаливает?  Выпей рюмочку, золотой мой, подлечись…

Женщина метнулась к холодильнику.

К горлу подкатил удушливый ком:

- Ну, если только одну…

Пара рюмок ледяной, из холодильника, водки и хрустящий солёный огурчик заметно улучшили  моё настроение:

«Может быть, никто и не видел, — спрятал я хмельную голову «в песок», тихонько выбираясь из квартиры.

«Сама виновата, — вспомнил я об Оксане, — месяц, как уехала, и ни слуху ни духу.

Хороводится, небось, со своим Степаном, а про меня и думать забыла…»

Но, несмотря на внутренний гонор, на душе было муторно…

Очень скоро я заметил, что о моём ночном приключении уже знал весь посёлок. Стоило мне где-либо появиться, поселковые кумушки мгновенно замолкали, поворачивали ко мне в единый  миг ставшие постными лица и чересчур вежливо здоровались.

«Больше к Людмиле — ни шагу!», — решил я.

 

Люда же, наоборот, всеми возможными способами старалась афишировать наши отношения: беспрестанно звонила мне на работу, выискивая повод обратиться с какой-нибудь просьбой (мы помогали бытовым предприятиям посёлка техникой). Как только я заходил в магазин, на глазах очереди демонстративно оказывала мне повышенное внимание:

- Ну что за народ у нас в посёлке, ёлки зелёные?  Целый день, с самого открытия, в магазине толкутся, — грохала она счётами по прилавку. — Пропустите человека.

- Нет-нет! Я не тороплюсь.

- Проходите-проходите, Михаил Андреевич. Вы у нас человек занятой, начальник… День и ночь на работе… Что вам?.. Возьмите вот ветчинки… Свеженькую завезли.

Сахалин, как местность, приравненная к районам Крайнего Севера, снабжался очень хорошо.

- Спасибо, мне вот «Беломору» и чаю, пожалуйста…

Народ  не протестовал… Для людей такое положение вещей считалось нормальным:

«Людкин хахаль зашёл, что же, ему в очереди теперь со всеми стоять?!»

 

Когда Анжела, преувеличенно скромно опустив лукавые глазки, заглядывала в кабинет, я уже знал, что звонили из магазина…

Дизелист Гиндуллин, с первого же дня моего появления в Кривой Пади взявшийся меня  отечески опекать, бурчал под нос, путая от возмущения русские и татарские слова:

- Совсем у тебя дурной башка, Михаил… Зачем к Людка ходил? СигаргА захотел? Старики говорят: «Один раз сигаргА – вся жизнь каторгА!»

- Фокказ Гиндуллинович, — морщился я. — Помолчи хоть ты, пожалуйста. Без тебя тошно!

- Сколько раз я тебе говорила: зови меня Федя. Я дома Фокказ, для Анны свой. Слушай меня: Оксанка — хороший баба, умный, красивый. Немного худой, совсем чуть-чуть… Приедет сюда, что скажешь?

Я чересчур сильно дунул в папиросу, табак, вылетая  из гильзы, засыпал вахтенный журнал, и смятая в сердцах только что распечатанная пачка полетела в мусорное ведро.

- Просил же, Федя… Как человека, просил!..

Хлопнув дверью, я вылетел с электростанции. Безумно хотелось выпить, а водку достать можно было только у Людмилы.

Оксана не писала. Я уже готов был, смирив нрав, ехать в Октябрьский и узнавать её адрес в больнице. Но в то же время прекрасно понимал, слухи разносятся быстро, и о том, что «ленинградец» спутался с продавщицей, наверняка уже знали в соседнем посёлке. Смотреть на тщательно скрываемые ухмылочки врачих, подруг Оксаны, у меня не было сил.

Время, между тем, двигалось своим чередом. Заканчивалась путина. Рыбобаза перевыполнила годовой план по переработке рыбы. Мы, отправляя на материк последние плашкоуты с засоленной в бочках горбушей и красной икрой, потихоньку распускали сезонников.

После застолья, организованного директором по случаю выполнения плана, я опять остался ночевать у Людмилы. Наутро после бурных ласк подруга со слезами на глазах сообщила, что беременна. Я молча курил и думал о своей никчёмной жизни…

Вечером Люда повела меня знакомиться с родителями, а в субботу я под покровом темноты перенёс к ней на квартиру свои скромные пожитки.

У Людмилы было хорошо. Всегда чисто убрано, обед — вкусный, рубашки — наглажены.

«Симпатичная заботливая женщина, ласковая… Меня любит. Что ещё надо?» — думал я, уплетая за обе щёки домашние борщи.

Но отчего-то всё чаще стал захаживать на пристань, на самый дальний её край, где долго жёг папиросу за папиросой в одиночестве, не чувствуя пронзительного ветра… Курил и смотрел остановившимися глазами вдаль. Туда, где волнуется так похожая на море ковыльная степь, которой я никогда не видал, и, похоже, никогда не увижу…

В середине октября,  когда серое, набухшее влагой небо, казалось, уже навечно опустилось на побережье, а первого снега старики ожидали со дня на день, пришла короткая телеграмма из Запорожья:

«Похоронила маму зпт вылетаю семнадцатого Николаевск зпт рейс 1448 тчк Оксана тчк»

  

                                  *

 

Рыболовная флотилия отбыла в Николаевск. Только один МРС – 413 ещё «болтался» между городом и Кривой Падью. Подвозил нам недостающие для зимних ремонтных работ запчасти, кое-что по мелочи…

Командовал сейнером Иванов Пётр Ильич. Человек примечательный, как своим славным прошлым, так и тем, что был внешне, как две капли воды, похож на Леонида Ильича Брежнева. И лицом, и статью, и даже манерой разговаривать. Понятно, что эта его особенность вкупе с отчеством служили поводом для постоянного подтрунивания над капитаном. Дружеского подтрунивания… Потому как Пётр Ильич мужик был добрый, компанейский, и все его любили.

Гоша Харин, рулевой-моторист, так и «гулявший» за любимым кэпом, как он называл Ильича, с судна на судно, часто рассказывал о славном прошлом Иванова:

- Идем в третий за сутки «замёт»… Команда — на палубе, все на пределе… Еле на ногах держимся… А кэп ставит табурет у рубки, берёт аккордеон и на всю вселенную:

«В один английский порт

Ворвался теплоход в сиянии своих прожекторов.

По палубе прошли и мостик перешли

Четырнадцать французских моряков».

- А голосище-то у него! Сам знаешь… И веришь, Михаил, распрямлялись спины у мореманов, веселее шла работа… И руки уже не так ломило…

«У них походочка, как в море лодочка,

Идут, качаются, как по волнам.

Они идут туда, где можно без труда

Достать бутылку рома и вина…»

- Таких капитанов – поискать! Последнюю рубаху отдаст, если кому понадобится… Серёге Угрюмову в шестьдесят седьмом руку лебёдкой оторвало. Так кэп каждый месяц четверть зарплаты ему высылает, как алименты. Сам себе присудил…

Гоша покосился на свой пустой стакан.

- Давай-давай, Георгий… — разрешил я.

Сам капитан в это время метался в алкогольном забытье на узкой койке в общем кубрике. Три бутылки водки за световой день свалят с ног кого угодно!..

- Или, помнится, в Беринговом, — рассказывал Гоша. — Ноябрь… По четыре раза за сутки выходили лёд с палубы убирать. В ту путину три парохода из-за обледенения киль на просушку выставили… А много среди льдов поплаваешь? Пять-шесть минут – и готов! После того сезона СРТ запретили ходить в Бристоль… Да… Ильич тогда первый за лом брался… А увидит, что мочи у ребят нет, что «терпелка» закончилась, скинет капюшон и затянет всем чертям назло:

«А у неё такая мале-е-нькая грудь,

А у неё следы проказы на рука-а-х,

Татуированные зна-а-ки.

А губы алые, как ма-а-ки…»

И мужики сквозь сопли улыбались… Все — бывшие, из «загранки» списанные… Вспоминали Бомбей, Рио, Нагасаки… И теплее становилось. И выжили же, Михаил…

Эх, какой мужик пропадает!.. – сокрушался Гоша. — А всё из-за этого.

Матрос щёлкнул себя по горлу.

- Правда, Светка ему поганку устроила… Крутанула хвостом… Дело бабское, не нам с тобой судить её за то, Михаил. Мужик в море по шесть месяцев, а она молоденькая была, весёлая, танцевать любила. А тут — полковник ВВС: фуражечка с голубым кантом, петлицы с крылышками… сам понимаешь. Короче, застукал их кэп… Ушёл сам, всё жене оставил. И бухает с тех пор – любит он её сильно…

Гоша вздохнул и потянулся к бутылке.

Естественно, что за глаза все звали капитана Брежневым.

 

В своё время фамилия капитана Иванова была на слуху. О капитане СРТ- 003 писали даже в передовице областной газеты «Советский Сахалин».

Петр Ильич командовал средним рыболовным траулером, приписанным к Управлению тралового флота (УТФ)  Сахалинрыбпрома; ходил в передовиках, и в честь экипажа СРТ- 003 по итогам года на главной площади Невельска дважды поднимали флаг города. И быть бы Иванову Героем Соцтруда, кабы не его любовь к горячительным напиткам…

Повреждение ведомого нетрезвым капитаном траулера о волнолом при заходе в Невельский «ковш» удалось замять… Но в скором времени «ноль ноль третий» заблудился в тумане и был задержан в территориальных водах Японии. Судно пришлось выкупать  за валюту, а легендарного капитана списали на берег…

Третий год подряд Пётр Ильич командовал малым рыболовным сейнером (МРС) и в составе рыболовной флотилии Николаевского Рыбокомбината тралил селёдку. Команда сейнера состояла из шести человек, включая самого капитана.

Через три года после описываемых событий, мне рассказывали, что видели Петра Ильича в «пивной» посёлка Белых, что под Паранайском. Совсем опустившийся капитан «собирал рюмки», используя своё внешнее сходство с Генеральным секретарём. Молодые офицеры, входя в «шалман», отдавали честь Ильичу, намекая на то, что генсек являлся главнокомандующем вооружёнными силами страны. И… наливали ему от щедрот своих…

Ходили слухи, что причиной окончательного списания капитана с «волчьим билетом» на берег, явилась, конечно же, пьянство.

Он «потерял» «деда», старшего механика сейнера. Стармех выходил на пенсию, пили всем экипажем. Оказалось – мало. Пошли в Октябрьск, а пьяного «деда» бросили на корму, на «кошелёк» .

Море штормило, сейнер болтало… Когда пришли в Октябрьск, «деда» недосчитались, выпал тот во сне за борт… Капитан отвечает за всё, на то он и капитан…

 

                                   *

 

Но это я отвлёкся. А пока что шел октябрь 197.. года, заканчивалась путина, Оксана продолжала работать в Октябрьской больнице, а мы с Людой жили одним домом.                                         

Последнее время мы с ней почти не общались. Людмилу вместо  Прокопьевны, вышедшей на пенсию, назначили заведующей магазином. Забот сразу прибавилось: ревизия, передача дел, догляд за новенькой, ещё неопытной продавщицей, выпускницей торгового училища.

А у нас, как специально, загулял директор. Супруги Виноградовы и так-то жили, как на вулкане: то ссорились-мирились, то сходились-расходились. Причина семейных неурядиц заключалась в том, что Анатолий Гаврилович, вообще-то человек сдержанный, имел одну, на наш мужской взгляд, вполне извинительную, но совершенно несовместимую с семейной жизнью слабость. Гаврилыч, как мы его про себя  звали, не мог пропустить мимо себя ни одной юбки, независимо от того, на кого эта юбка была надета. Стоило в пределах его досягаемости появиться какой-либо новенькой особе женского пола, Гаврилыч забывал обо всём на свете. Ноздри его тонкого хрящеватого носа, осёдланного массивными чёрными очками в роговой оправе, хищно раздувались. Морщины на чисто выбритом интеллигентном лице разглаживались. Самец, дремавший  в обычное время, просыпался в директоре и брал след. Тропил его фанатично, не жалея ни времени, ни сил. И, как правило, своего добивался.

Женщины, исключая жену, Полину, и её маму, тёщу Виноградова, относились к недостатку Гаврилыча, если это, конечно, можно назвать недостатком, с пониманием…

Так вот, на две недели отпросившись на материк в счёт очередного отпуска, по делам бытовым (Виноградовы, работая на Сахалине, сдавали квартиру внаём) увлёкшийся очередной феминой Гаврилыч прислал покаянное письмо Полине и телеграмму в Николаевск с просьбой об увольнении. Обязанности директора рыбобазы временно возложили на меня, его заместителя, а вместе с обязанностями — и кучу нерешённых проблем. Так что времени миловаться у нас с Людмилой не было, чему я был тогда несказанно рад.

В первую субботу октября, в середине дождливого ветреного дня, в то время, когда  я матом орал на бригадира холодильного цеха, из рук вон плохо проводившего консервацию оборудования, — а характер у меня портился всё больше, о чём я уже говорил,– прибежала запыхавшаяся Анжела и сообщила, что Людмиле плохо.

Дома я застал следующую картину: Люда каталась по дивану, закусив губу и держась обеими руками за живот. Заплаканная тёща, называю её так для краткости, Фаина Ивановна, бестолково суетилась вокруг неё с тазиком, то и дело проливая из него на пол воду. А молодая фельдшерица Алёна, единственный медработник в посёлке, дрожащими руками считала у больной пульс,  беззвучно шевеля бледными губами и время от времени сдувая падающую ей на глаза прядь волос. Алёна сообщила мне, что у Людмилы Пантелеевны, скорее всего, начались схватки, кровотечение никак не остановить, и она, мол,  уже позвонила в больницу. Доктор, дескать, прибудет минут через сорок, пассажирским катером из Октябрьска.

- Алёна, очнитесь: какие, к чёрту, схватки? Она ещё только… рано ей ещё, слышите, рано! – чуть было не начал я орать по привычке, но вовремя спохватился, увидев и без того испуганные глаза девушки.

- Я не знаю, — голос Алёны дрогнул.

- Хорошо. Кто выехал из Октябрьска?

- Оксана Мироновна. Она сегодня дежурит, — покраснела фельдшерица…

Оксана вошла стремительно, без стука, как в больничную палату. Небрежно сбросив пальто на стул, направилась к рукомойнику, кивком подозвав к себе фельдшерицу. Я показал глазами тёще на умывальник. Та, бедная, оставила в покое тазик и засуетилась, доставая чистое полотенце. Ещё раз, взглянув на искусанные губы и запавшие, в синих тенях глаза Людмилы, я вышел покурить на крыльцо.

Ветер усилился. По небу мчались наперегонки рваные чёрные тучи.

«Похудела, — подумал я об Оксане и тут же пристыдил себя: у, кобель… У тебя баба помирает, а ты на врачиху поглядываешь!»

За грудиной непривычно заломило, ноги вдруг сделались ватными, задрожали, между лопатками струйкой потёк холодный пот. Я затоптал окурок и, стараясь восстановить дыхание, зашёл в дом. Оксана, осмотрев больную, говорила по телефону. Закончив разговор, повернулась ко мне:

- Необходима срочная госпитализация, — она устало вздохнула.

- Уже поздно, вертолёт по санзаданию в темноте не пошлют… Только утром, если опять не задует… Крови больная потеряла много. Что будем делать? – Оксана внимательно на меня посмотрела.

-  Алёна, накапайте хозяину валерьянки, на нём лица нет.

Я, разрывая душивший ворот рубахи, схватил телефонную трубку:

- Пристань?..  Боцман?..  Палыч, глянь, четыреста тринадцатый сейнер не отошёл ещё?.. Что?..  Отчаливает?..  Палыч, давай, родной, бегом. Скажи капитану Брежневу… Тьфу ты, чёрт!.. Капитану Иванову, конечно… Ну, ты меня понял, Палыч… Скажи Иванову, чтобы подождал… Да, скажи, что через десять минут буду… Сам буду, сам…  Да вижу я, что штормит… Десять минут, сказал… Всё, отбой!

- Дизельная? Толя, ты?..  Ситкин ещё не ушёл?..  Ага…  скажи, чтобы срочно заводил «Уазик» и ко мне домой, пулей!.. Людмиле плохо…

Отстранив с дороги фельдшерицу, на самом деле накапавшую в рюмку каких-то капель, одеваясь, бросил Оксане:

- Сейчас подъедет машина… Я — на пристань.

Тёща издала горлом непонятный звук и тут же закрыла рот рукой.

«Боится она меня, что ли?» — я с неприязнью посмотрел на неё.

Женщина, продолжая левой рукой закрывать рот, не сводила с меня глаз, будто ожидая команды.

- Фаина Ивановна, — попросил я, продолжая массировать грудь, — сходите за соседями, что ли, пусть помогут. Поторопитесь, — и вышел в темноту.

На улице мне стало легче. Встречный ветер наполнил лёгкие кислородом, и ноги перестали дрожать…

 

- Ильич, друг, ну, ещё минутку, тебе же всё равно мимо Октябрьска плыть… Да знаю я, что плавает говно, а судно ходит. Ну, вон, видишь, фары светят!..

По крутому трапу Людмилу в кубрик спустить не смогли. Им обеим, с Оксаной в обнимку, пришлось тесниться на высокой крышке трюма, а я, придерживая их за ноги, а, может быть, сам держась за них, стоял внизу, на палубе.

Из короткого путешествия мне запомнилось только, как стремилась выскользнуть из-под ног палуба…

Как в приступе морской болезни женщин рвало прямо мне на голову…

Как  ледяные волны, накрывая  меня, тут же смывали  их рвотные массы…

Под утро ко мне, дремавшему в пустом холодном коридоре больницы, вышла Оксана, строгая, гладко причёсанная, в отглаженном накрахмаленном белом халате.

- Выкидыш… Не уберегли ребёночка, папаша… С женой всё в порядке, не волнуйтесь: опасности для жизни и здоровья нет. Недельку-другую полежит у нас, всё же крови потеряла много.

Я молча смотрел на Оксану и не чувствовал в этот момент ничего, кроме навалившейся на меня свинцовой усталости. Перед глазами всё плыло.

- Скажите, сердце часто болит? – услышал я сквозь туман.

Она, уже как врач, изучающее взглянула на меня.

- День и ночь, — вымолвил я непослушными губами.

Глаза закрывались сами собой.

- Я же предупреждала, что  сердце надо беречь. Бросайте курить, — посоветовала она.

И, развернувшись через плечо, пошла своей царственной походкой, цокая каблучками, как тогда, на банкете. Только шла она в этот раз не ко мне, а совсем в другую сторону…

Расстояние между нами  с каждым её шагом становилась всё больше и больше…

«Значит, так вот, на «вы», — с обидой подумал я, машинально хлопая себя по карманам. Папиросы промокли и раскисли.

 

                                  *

 

Жить я продолжал по инерции: много работал, много пил и старался, как можно меньше задумываться о дальнейшем… Отношения с Людмилой становились всё более напряжёнными. Молодой женщине очень хотелось замуж. Хотелось нарожать детей, обставить квартиру современной импортной мебелью, встать на очередь и получить первой в посёлке высокий холодильник и стиральную машину. По выходным ходить в кино под ручку с мужем-начальником, раз в два-три года ездить всей семьёй в отпуск на юг, а потом целый год рассказывать поселковым подругам о поездке, хвастаться нарядами и сувенирами. И чтобы они завидовали, заразы!..

Об этом мечтали все, и никакой другой жизни, ей, Людмиле Афанасьевой, не надо было. А всё остальное – это блажь.

«Вот что он, когда трезвый, сидит ночами, ёлки зелёные, и пишет? Сначала думала, врачихе своей тощей письма строчит. Посмотрела: нет, о море пишет, о пьяницах этих проклятых. Что о них писать, о пьяницах-то? Целый день у магазина толкаются, глаза бы мои на них не смотрели. А дров только на эту зиму заготовил. Вон у Петуховых три поленницы сложены. Ровненько, ни одно полешко не торчит, любо дорого посмотреть.  Дома редко бывает… Давеча после бани ночнушку новую надела, коротенькую, с кружевами, крутилась, крутилась – ноль внимания. Окликнула, поднял голову от тетрадки, а глаза-то и не видят меня, ёлки зелёные. Смотрят и не видят: ни меня, ни ночнушки, ни серёжек с рубинчиками… Ёлки зелёные! А ведь я молодая, справная из себя. Сезонники в магазине глазами раздевают — в жар бросает. И почему мне так не везёт в жизни?..»

 

                               Глава 11

                                                                                                                          

В пятницу, под конец рабочего дня, Анжела, сочувственно вздыхая, положила мне на стол листочек:

«Исх. № 4844/87 от 22.09.197..г.

17:47                                                                                                                                                          

 

                              Телефонограмма

 

Настоящим подтверждаю возможность продления срока  вылова сельди в акватории бухты Листвяной. Руководству рыбобаз: Кривая Падь, Нехлюдово и Северной настоятельно рекомендую создать условия для приёмки рыбопродукции и обеспечить её переработку. Обращаю  внимание ответственных за приём рыбопродукции лиц на неблагоприятный погодный прогноз в течение ближайших двух суток. Персональную ответственность за выполнение настоящего распоряжения и сохранность оборудования возлагаю на руководителей вышеназванных предприятий.

Зам. Генерального директора Николаевского рыбокомбината Сахалинрыбпрома  Рагуля Г.С.

                                      Передал:     Иванова

                                      Принял:      Баранова»

                                                                                                                

- Твою мать! Нет! Что они творят, Анжела!.. А!.. Ты только вдумайся: рыбу не примешь – уволю; а технику  утопишь — рублём ответишь!  Как хочешь, так и понимай!

- Вы обратили внимание, Михаил Андреевич,  на время отправления телефонограммы?

- Заметил, как же! За тринадцать минут до окончания рабочего дня. Чтобы ни до кого нельзя было  дозвониться!.. Ладно, Анжела, я пошёл заниматься подготовкой демонтажа  рыбонасосов  с причала. А мне, скорее всего, сегодня спать не придётся. Эх, жизнь моя собачья!

Так, трактора — на берег. Прогревать каждые два часа; горючее, троса, ломов парочку… Топоры бы не забыть. Что там ещё?.. Да, трактористам  дежурить на электростанции по графику. Остальные — дома,  на телефоне».

Я озабоченно поскрёб в затылке.

Гаврилыч уехал, Полина, оставив на меня двух кошек, умотала за ним следом в отпуск — улаживать семейные дела. Так что остался я ещё и без старшего засольного мастера. Один за всех, как говорится: «И швец, и жнец, и на дуде игрец». Да ещё Анжелка-секретарша, помощница, твою мать… Только и смотри, чтобы чего не перепутала. Всё теперь на мне. А, значит, и спрос – с меня!

Занятый своими мыслями, я чуть было не столкнулся с Палычем, рыбобазовским боцманом, шагавшим мне навстречу.

Передо мной с ноги на ногу переминался боцман Лыков Игорь Павлович — низенького роста, маленькая головка, покрытая  серой кепкой, втянута  в поднятый воротник ватника. На ногах — подвёрнутые кирзовые сапожки неопределённого цвета. Из длинных, не по размеру, рукавов изрядно потрёпанного ватника ладони выглядывают лишь наполовину; на сморщенном, как печёное яблоко, красноватом лице  в лиловых прожилках посмеиваются маленькие слезящиеся  глазки. Папироску Палыч только что выплюнул и растирает сапогом.

- Наше — вам, с кисточкой!..

- Игорь Палыч! Привет! Ты мне как раз и нужен.

- А я, Михаил, вообще-то в контору собрался. Хотел авансик у тебя попросить — поиздержался…

Палыч глянул на меня искоса, как птица.

- Словечко перед Равкиным не замолвишь?.. Ох, и цербер он у тебя, зимой снега не выпросишь! Как будто своё отдаёт…

- Какой же аванс, Палыч, ну, подумай сам? Три дня, как получку получили!

- Попытка — не пытка.

Лыков разминает новую папироску.

- В Писании сказано, что в Царствие Небесное широких дорог не бывает, а — лишь узкая каменистая тропка.

- Так то — в Царствие Небесное! А ты, Палыч, не иначе как в магазин собрался? Пойдём со мной! Аванс тебе я не подпишу, уж не обессудь, а подзаработать  дам. Пойдём, на ходу потолкуем. Я сейчас на электростанцию — ребят собирать, а ты, Палыч, купи себе пожрать  и дуй на берег!..  Вот тебе двадцатка.

Я протянул ему два мятых червонца.

- Потом вычту. Только смотри, ни-ни!

- Ты же меня, Михаил, знаешь… — притворно обиделся боцман.

- А в чём, собственно, дело?.. Пошто волну гонят?

- Шторм идёт, а рыбонасосы снимать не разрешают… Командиры бумажные, язви их в душу! План у них, видите ли, горит. Подежурь, Палыч, до утра. А?! Твоя задача: топить печку в вагончике и одним глазом поглядывать на море. Всего лишь… Телефон работает?

- Обижаешь, начальник! Связь на высшем уровне.

- Смотри, Палыч, я на тебя надеюсь. Звони мне  каждые два часа, сам знаешь, в распадке тихо, а здесь, на берегу, всё, как на ладони. Твой пост — номер один, Палыч! Ребята трактора пригонят, посмотришь, мало ли что.

Посмотрел на часы: половина седьмого. В октябре темнеет быстро.

- Давай, старина! Я ещё зайду.

И бегом на на электростанцию. Поворачивая к мастерским, я обернулся: боцман, ещё глубже запрятав голову в плечи, а руки — в рукава, поковылял к  пирсу. Кашель сотрясал худенькое тело Лыкова, искры от его негасимой папиросы разлетались по сторонам.

 

                               *

 

Игорь Павлович, по его словам, не знал вкус спиртного до самой войны. Фронтовые «сто граммов» сработали, как детонатор, разбудив в его организме упрятанный где-то там, глубоко внутри, наследственный алкоголизм. Демобилизованный капитан запаса Лыков без рюмки прожить уже не мог. На то, чтобы потерять семью, дом, специальность и друзей, ему хватило десяти лет. Поговаривали, что у Лыкова где-то на Урале ещё  жива старуха-мать.  Взрослые дети — сын и дочь — иногда присылали отцу поздравительные телеграммы, письма, но ответа не получали. Себя Игорь Павлович называл «Апостолом тихого пьянства», выпивал принципиально в одиночку, ежедневно и небольшими порциями.

В посёлке Лыков появился давно, лет двадцать тому назад, когда ещё Кривая Падь была районным центром. Ещё до войны он получил приличное финансово-экономическое образование. Говорили, работал какое-то время Главным бухгалтером Челябинского тракторного завода. В Кривой Пади его взяли в райисполком, в бухгалтерию. Когда администрацию перевели в Николаевск, Палыч остался в посёлке.

 

                                   *

 

Организовать технику и людей – пара пустяков! Механики у меня были боевые, лишняя копейка никому ещё не мешала; так что часа через полтора трактора стояли на берегу, а дежурный  играл в шашки с дизелистом на электростанции. Остальных рабочих я  распустил по домам, обязав никуда не отлучаться — быть дома, «на телефоне». Посёлок небольшой, и, случись аврал, люди  соберутся быстро, минут за пятнадцать.

Море кипело. Огромные свинцовые валы, ритмично накатываясь из темноты, со стоном кусали берег и нехотя отступали, оставляя после себя пену, водоросли, выброшенную на берег рыбу и мусор. Усилившийся к ночи ветер гнал по небу рваные, беременные дождевой  влагой и готовые вот-вот разродиться дождём, облака. Низко стелющееся над водой небо и кипящее море, не оставляющее попыток допрыгнуть и лизнуть волной тучу! Вода и вода!.. А между ними — уже почти утонувший, захлебывающийся, то и дело погружающийся в пучину и с трудом выныривающий на свет причал. Ветер крепчал, но начавшийся отлив «работал на нас», и море, всё ещё грозно ворча, тем не менее, отступало. До утра можно было спать спокойно.

Вагончик Лыкова манил освещёнными окнами и дымившей по-домашнему трубой.  После сырого пронзительного ветра хотелось посидеть у раскалённой буржуйки, расслабиться, спокойно покурить, поглядеть на огонь. Боцман, развернув газету поближе к лампочке, с интересом читал, шевеля губами. Заметив, что Палыч уже успел приложиться к бутылке, я промолчал, понимая бесполезность нотаций.

 

                                       *

 

Должность боцмана Лыкова устраивала вполне. В его обязанность входило вечером зажечь, а утром потушить фонарь на пирсе и заодно смести  с палубы не унесённый ветром мусор. Свою работу он называл «сибурде», с ударением на последнем слоге, то есть, симуляцией бурной деятельности:

- Делаю вид, что за мной гонятся.

Положа руку на сердце, в другом месте он работать, наверное, и не смог бы. Тщедушный, испитой, вечно кашляющий, он и передвигался-то с трудом. Какая уж тут работа! Зарабатывал Палыч соответственно — по минимуму.

- Шестьдесят рублей «одесских», — объяснял Лыков.

Одесских — это значит, без учёта северных надбавок.

При такой смехотворной зарплате Игорь Павлович был самым читающим человеком в посёлке. Оформляя на почте годовую подписку на газеты и журналы, Палыч выкладывал свою трёхмесячную зарплату. Причём, газеты, поступавшие в контору рыбобазы, он не выписывал. Зачем платить, когда можно читать так, бесплатно?..

В шахматы с боцманом никто играть не садился — неинтересно. А как он играл на трубе?! Иногда на закате над притихшим после дневных забот посёлком раздавались, хотя простым людям и незнакомые, но волнующие их души мелодии.

- Я вот поломаю боцману дудку, чтобы по ночам спал, как все добрые люди! — иногда беззлобно говорил его сосед, тракторист Виноградов.

На что всегда получал отпор от жены:

- Чего тебе-то, пусть играет!

Женщины жалели Игоря Павловича.

 

                                  *

 

Ночью удалось немного поспать. Шторм набирал силу, но так, как отлив сгонял воду, разрушения причала не было. Рано утром, связавшись с Главным механиком рыбокомбината и накричавшись от души в телефонную трубку, я получил «отмашку» — разрешение снимать с пристани оборудование.

Вода прибывала. Покрытые белыми «барашками» волны методично долбили далеко выдвинувшийся, как указательный палец, в бухту причал, порой перехлёстывая через верх. Возвышающиеся на самой оконечности пристани две тесовые будки, возведённые для защиты механизмов от непогоды, выглядели жалко. Настил пристани от ударов волн гудел под ногами, штормовой ветер жёг лицо солёными, как тузлук  , ледяными брызгами. В такие минуты как никогда ощущаешь свою беззащитность перед разбушевавшейся стихией. Она готова  в один миг разломать, разрушить и смести всё, стоящее на пути, изуродовать, измочалить, утащить на дно, замыв там песком и илом, не оставив следа.

 

                                       *

 

Рыбонасосы срывали с места, не разбирая будок, — не до того!

Сквозь открытую дверь двое ребят заводили стальной восемнадцатимиллиметровый трос; гусеничный ДТ-54, натужно взревев и выдав в небо чёрный столб выхлопных газов, приподнимал от натуги передок… На секунду он замирал, а затем медленно, как бы нехотя, выбрасывая из-под гусениц щепу, подавался вперёд. Какие-то мгновения, казалось, ничего не происходит: трактор двигался, а будка стояла на месте, как ни в чём не бывало… Потом  передняя стенка  вздрагивала, выгибалась в сторону берега и  медленно складывалась, как карточный домик. А из-под обломков, ведомый дымящимся от напряжения тросом, выползал, отряхиваясь от сора, омываемый солёной волной смонтированный на трубчатых салазках рыбонасос. Тяжелые валы таранили причал; толстенные доски, покрывающие пристань, освобождённые от многотонной тяжести, взлетали; сквозь проломы в настиле били в небо пенящиеся фонтаны брызг. Ветер завывал, валил с ног, швырял пригоршнями в глаза жгучую влагу — хотелось бросить всё и бежать!..

И ужас, и восторг, одновременно.

И всё время где-то на периферии  зрения, на берегу — втянувшая голову в плечи, спрятавшая руки в рукава, с дымящейся папироской во рту, тщедушная фигурка боцмана…

- Ну, что?.. Съел?!- оглянулся я на Океан, сплюнул солёной водой под ноги и, сняв залитые очки, сошёл последним на берег.

Моя спина выражала презрение к недавнему ещё исполину.

Он что-то ворчал ещё вдогонку, скрипел плахами разваливающейся  пристани, но я не слушал… Он мне был уже неинтересен.

В боцманском вагончике — не протолкнуться. В тепле на меня вдруг навалилась свинцовая усталость, глаза  закрывались сами собой.

«Главное сделано, остальное – завтра… Всё — завтра», — устало думал я.

Поблагодарив ребят, раздал премиальные, не обделив и Палыча. Чуть обогревшись и выпив по стакану разведённого спирта, все разошлись по домам.

- Палыч, пожри, наконец,  сдохнешь!

- Неэкономично, Петрович. Выпью спиртяжки — три дня на хавку не тянет.

 

                                    *

 

В этот вечер  над  засыпающим посёлком разливались божественные звуки «Маленького цветка» Сиднея Бише…

Сидя на крылечке своего дома, я слушал музыку, смотрел на небо, и мне казалось, будто кровоточащая, но всё ещё живая душа уставшего от жизни боцмана, взывает к Небу, просит прощения и молит о чём-то, только им одним известном.

«А что будет с моей душой?» – терзался я, в тоске глядя на вершину Мосинской сопки, за которой скрывался  Октябрьск…

 

                                      *

 

Срок трёхлетнего договора у Оксаны закончился, она уволилась с работы и уехала на родину в конце декабря. Перед самым её отъездом в контору на моё имя пришло письмо, коротенькое, с одним только её запорожским адресом.

Зиму я прожил в забытье. Работа, работа, работа…                                                      

К весне, перед началом путины, меня вызвали в Николаевск.

Ну, думаю, утвердят директором. А что? План годовой мы перевыполнили. Зиму отработали без ЧП. Рыбобазу к путине подготовил. Скоро полгода и за директора, и за механика один вкалываю, и справляюсь.

Прилетел: Главному механику — икорки баночку трехлитровую, как и положено; девочкам из «кадров» – коробку конфет. Люда приготовила.

Смотрю: Валентин Иванович глаза отводит, «делового» из себя изображает.

- Чего вызвал, Валентин Иванович? – спросил я Главного механика без экивоков.

- У нас вроде бы порядок. Этот раз даже комиссию не присылали, доверяете, значит…

Бойцов, тяжко вздохнул и положил передо мной исписанный синими чернилами лист:

- Ознакомься.

- Так… Виноградова Полина Ивановна, старший засольный мастер, бывшая жена сбежавшего Гаврилыча «информирует руководство комбината о недостойном звания советского руководителя поведении И.О. директора рыбобазы Бурова М.А.».

Полина писала о том, что, дескать, я последнее время стал груб с подчинёнными, заставлял работать людей сверхурочно, в выходные дни, нарушая тем самым трудовое законодательство. Клеймила  мою «бытовую распущенность». Мол, сожительствовал с двумя женщинами. Вследствие чего доктор Мирошенко О.М., не выдержав унижения, вынуждена была бросить любимую работу и уехать. А специалист она для района нужный. Дескать, в настоящее время Буров М.А. живёт в гражданском браке с завмагом Афанасьевой Л.П., отношения свои не узаконивает, тем самым унижая молодую женщину. Полина Ивановна не забыла сообщить, что, когда из комбината приезжает начальство, Бурова не найти – водку, мол, пьют. А работа, в это время, стоит…

Небрежно отстранив листок, я поднял возмущённое лицо:

- Ну и что? У Полины мужик сбежал осенью, и теперь она ненавидит всех, кто ходит в штанах, – раз. Пока не приехал Гаврилыч, исполняла обязанности директора кто? Виноградова!  А тут я, как чёртик из табакерки, выскочил – два. Выговор я ей объявил не далее, как за прошлый месяц: полторы тонны поржавевшей селёдки по отливу в море выбросили из-за её халатности, между прочим… Да вы сами приказ согласовывали – три…

- Очень похожую жалобу прислала твоя сожительница: Афанасьева Людмила Пантелеевна.

Бойцов заглянул в лежащий перед ним второй листок.

– Людмила Пантелеевна – это кто? «Людка-продавщица»?

Бескровные губы Главного механика тронула улыбка.

- Да всё ты знаешь, Валентин Иванович! Не тяни кота за хвост, к чему прелюдия?

- Заявление сожительницы читать будешь?

- Не буду!.. Говори, зачем вызвал.

Главный механик снял очки, помассировал покрасневшие веки. Лицо Бойцова, как только он снял очки, мгновенно утратило  сдержанно-официальное выражение, столь ему свойственное, и к которому я привык. Передо мной сидел усталый, донельзя замотанный, немолодой уже человек.

- Есть мнение руководства комбината назначить директором рыбобазы Кривая Падь Рагулю Александра Григорьевича, выпускника Николаевского индустриального техникума. Специальность по нашему профилю.

- Что-то фамилия знакомая, не сынок ли это нашего Заместителя директора? — зло усмехнулся я.

- Внук…

Валентин Иванович надел очки, и его лицо сразу же изменилось: стало непроницаемым, а усталые человеческие глаза спрятались за блестящими стёклами и превратились в револьверные дула, направленные мне в голову.

- Прошу, как говорится, любить и жаловать. И настоятельно рекомендую — голос Главного механика набирал мощь — оказать помощь молодому специалисту, не имеющему достаточного опыта руководящей работы.

- Понятно, Валентин Иванович… Значит, каждый за себя?!

- Решение, принятое руководством комбината, обсуждению не подлежит, — перешёл на официальный тон Главный механик.

- Работайте, Михаил Андреевич, — и поаккуратнее там с женщинами. Разберитесь наконец…

- В таком случае, Валентин Иванович, прощевайте, как говорит Рагуля.

Я встал из-за стола.

- Пойду в отдел кадров, напишу заявление по всей форме.

Я кивнул на отдельно лежащую на столе «телегу» и, не дожидаясь ответа, вышел из  кабинета начальника.

«Очень кстати пришлись конфеты», — подумалось мне.

 

                                     *

 

Людмиле о том, что знаю про её заявление, я ничего не стал говорить: она была по-своему права. Молча собрал пожитки, те же самые, с которыми полтора года назад прилетел в Кривую Падь, только ружья не было.

Послушал немного про «ёлки зелёные» и пошёл восвояси. Две недели, которые было положено отработать по закону перед увольнением, прожил в холодном бараке для сезонников, отремонтированном к заезду рабочих. По ночам мои одинокие шаги гулко отдавались в пустом помещении. Насыщенное спиртными парами дыхание клубами вырывалось из сердца…

Во время ревизии материальных средств, находящихся у меня в подотчёте, Главный бухгалтер без всякого смущения «повесил» на меня пятьдесят тонн недостающего дизельного топлива.

- Семён Яковлевич, вам не стыдно? – скорее для порядка, чем в надежде пробудить совесть финансиста, спросил я.

– Полтора года тому назад я по вашей, между прочим, просьбе подписал акт. Хотя недостача солярки составляла тогда двести тридцать тонн. Не у кого было принимать дела. Впрочем, всё понятно, — ответил я на молчаливое сопение Главбуха.

- Каждый за себя!..

В отделе кадров рыбокомбината мне предлагали  работу в другом населённом пункте, но я отказался. В конце концов, вычтя из моей зарплаты стоимость пятидесяти тонн солярки, подъёмные, выданные по приезду, и стоимость проезда из Ленинграда на Сахалин, — три года-то я не доработал, как-никак! — выдали на руки трудовую книжку и что-то около пятидесяти рублей, на которые  невозможно даже было купить билет до дома.

«Ничего, ничего, ничего!..», — напевал я весело, садясь в автобус.

Потёртый на сгибах и пожелтевший листок с адресом любимой я аккуратно спрятал за обложку паспорта.

                                

                                   Глава 12

                                                                                                          

В Семиречье меня занесло совершенно случайно, будто порывом осеннего ветра сухой, оторвавшийся от ветки  листок.

Уволившись из рыбокомбината, я полтора года колесил по Сахалину, перебиваясь случайными заработками. За это время пришлось «помыть» золото в Лангери, поработать три месяца в изыскательской экспедиции под Южно-Сахалинском и отходить полгода судовым электриком на СРТ «Зверобой» от Управления морского рыболовного и зверобойного флота (УМРЗФ). Это было моим последним местом работы. Здесь я насмотрелся такого!.. Что там — моя кабарга?!

Мы добывали тюленя-лахтака в шельфовой зоне Курильских островов. Моря, омывающие Дальний Восток, зимой покрыты льдом. Лишь в Японском море и в открытых водах северо-западной части Тихого океана, подверженных влиянию теплого течения Куросио, возможна круглогодичная навигация.

«Били» как взрослого тюленя, так и их детёнышей. Щенится лахтак или морской заяц открыто на льду в марте-мае. Щенки одеты в коричневые шубки, которые через две-три недели станут пепельно-серыми. Детёныши человека не боятся, подпускают стрелка вплотную, и убивали их простыми дубинами.

Взрослых животных стреляли из нарезного оружия позже, после линьки, когда они мало двигаются, почти не кормятся, а сутками лежат на льду у кромки разводий.

Как электрик, я на лёд не спускался. Но разделывали тюленя на палубе, на виду. Так что кровушки я «нахлебался» в этой экспедиции на всю оставшуюся жизнь.

В море работали день и ночь, а после рейса — пили…

Когда, наконец, до меня дошло, что денег здесь я не скоплю, а здоровье, скорее всего, потеряю, собрался ехать домой. Короче, сытый по горло экзотикой и самостоятельностью, обиженный на весь белый свет, задумал вернуться на «материк».

В кассе меня «обрадовали». Паромная переправа Холмск — Ванино летом перегружена, а  билеты заказывают предварительно, дней за семь-десять до отплытия.

Как же быть? Ждать неделю или ехать по железной дороге дальше, до Южно-Сахалинска, и лететь на «Большую землю» самолётом?

Чтобы как следует обмозговать возникшую дилемму, я заскочил в ближайший к Морвокзалу пивной зал. Заказав пару кружек пива  и отыскав свободное место за круглым мраморным столиком, огляделся.

Два торговых морячка, «дошедшие» до определённой кондиции, во весь голос, обсуждали свои флотские проблемы. Они уже подзывали официанта, собираясь «отчаливать».

Немолодой, но ещё крепкий, как гриб-боровик  мужчина, одетый в несгибаемый брезентовый дождевик, хмельными глазами  приветливо на меня поглядывал. Похоже, желал пообщаться, но, не решался заговорить первым. От него пахло лесом. Чокнувшись пивными кружками я представился, разговорились… Михалыч, как звали моего случайного собутыльника, работал в лесничестве, под Холмском.

- Давай к нам, — заявил лесник, как только я рассказал ему о сложностях с билетом на паром.

– Или вот что: съезди лучше в Семиречье. Недалече, на автобусе… У нас тут жить негде, а там с этим делом попроще. В Семиречье лесничим — Тимофей, хороший мужик. Мой кореш, между прочим. Тимофей тебя возьмёт…  Вон ты какой здоровый и видно, что не сидел, — соблазнял  новый знакомый.

- Скоро начнёт подмораживать, а лесопосадки не окончены. Людей нет, лесники  сами за мотыги берутся. Кому охота без премии оставаться? И койку дадут…

Михалыч, увлёкшись перспективой помочь хорошему человеку, воодушевился и в очередной раз потянулся к моим папиросам.

– Пару недель поработаешь, лишняя копейка кому помешает? И очередь на паром подоспеет.

Пришлось сходить в магазин и выпить ещё, за знакомство. Михалыч «поплыл». Стал изливать душу,  что «болело». А волновали его больше всего на свете семейные неурядицы внука Юрки.

-  Я Тамарке говорю, — перегнувшись через залитую пивом мраморную столешницу жарко дышал мне в лицо Михалыч, — терпи…

- Баба, она терпением крепка. А она мне, дескать, Юрка твой — пьянь подзаборная и, как мужик, ни на что не годен… Дура, говорю, -  волос долог, а ум – короток!.. Ты приласкай мужика-то, похвали, язык, чай, не отвалится… Знаешь, как старики говорят: «Похвали меня, глупая, — разорву тебя «до; вуха». Эх… — махал горестно рукой в конец захмелевший  лесник.

Воспользовавшись паузой в словоизлиянии Михалыча, я сердечно с ним попрощался и поспешил на автовокзал. Уже часа через полтора расспрашивал случайно попавшегося мне на пути жителя Семиречья о том, как найти лесничество.

 

                                     *

 

Контора лесничества трудно было не заметить. Сложенное, из ещё не потемневшего от времени бруса, одноэтажное, с пятью окнами по фасаду, здание возвышалось на крутом берегу Лютюги, на опушке леса. На плоской вершине заросшей ельником сопки — самом высоком месте посёлка. Чуть на отшибе. Именно здесь речка разделяется на семь рукавов, по берегам которых  расстроился посёлок.                                                                                                                                           

Вокруг, сколько видел глаз, возвышались поросшие побагровевшим от ночных заморозков лесом и всё ещё зелёным Курильским бамбуком сопки. Стремительно несся вниз, говорливо журча, пенный поток. Насыщенный хвойным запахом, по-осеннему прозрачный  воздух хотелось пить. Замерев в предзакатной истоме, природа готовилась к отдыху.

«Остаюсь. Гвоздями никто меня к месту не прибьёт, не понравится – уеду».

Тимофей с семьёй жили в казённой квартире, при лесничестве. Он в это предвечернее время находился дома и вышел на крылечко, что-то дожёвывая, прямо от стола — загорелый, чуть за тридцать, остролицый, невысокий и поджарый. Выслушав меня, кивнул:

- Временно на лесопосадки до конца сезона. Работа сдельная, — вопросительно посмотрел на меня и, заметив в глазах согласие, пошёл со двора, жестом приглашая за собой.

- Как зовут-то?..  Михаил?.. Из Ленинграда?.. А к нам как?

Обогнув здание конторы,  подвёл меня лесничий к маленькому домику, скорее времянке.

- Жить будете с Володей, места хватит,- толкнул незапертую дверь Тимофей и зашёл в помещение  первым.

Я протиснулся следом, чувствительно приложившись головой о низкую притолоку.

Сразу за порогом — небольшая мастерская, наскоро приспособленная для проживания. По бревенчатым стенам  развешаны упряжь, березовые веники, коромысла, верёвки, плотницкие инструменты и рабочая одежда. Стол, электроплитка, рукомойник, две железные с панцирной сеткой кровати, застеленные серыми байковыми одеялами. В помещении пахло берёзовым листом, табачным дымом и чуть портянками.

- Располагайся,- лесничий указал на дальнюю от стола койку и покосился на мой рюкзак.

- Предпочитаю путешествовать налегке, — сыронизировал я.

Тимофей  чуть заметно улыбнулся.

- Отдыхай,  Володя с ребятами в тайге, скоро будут. Я ещё зайду…

Я огляделся — жить можно.                                                         

Вскоре за окном послышался заливистый собачий лай.  Выйдя из времянки, я удивлённо оглянулся по сторонам, пытаясь разглядеть местного цербера. Собаки нигде не было видно.

Во двор лесничества въезжал «Урал» с коляской. Развернувшись, мотоциклист заглушил двигатель, вынул ключ зажигания и снял мотоциклетный шлем. И, вдруг, неожиданно, подняв к темнеющему небу весёлое курносое лицо, залаял. Тонко, заливисто и удивительно похоже. Тут же откликнулись соседские псы. Один, другой, третий; лай волной заполнил посёлок, разлился вширь, перетёк на другой берег реки.

Собачья разноголосица, то ли почуяв подвох, то ли посчитав, что долг выполнен, вскоре затихла. Мотоциклист, очень довольный собой, спрыгнул с седла и, раскинув широко в стороны руки, сладко потянулся. В последствие я узнал, что Семён — так звали управляющего мотоциклом лесника — всегда оповещал о своём прибытии столь необычным способом; в имитации лая он достиг небывалых успехов и очень этим гордился.

В горах звук разносится далеко. Засаживая отдалённые сопки ёлочкой, мы с Володей будем узнавать по этим  позывным о подъезжающем леснике задолго до появления мотоцикла на дороге. С удовольствием распрямив усталые спины и побросав опостылевшие мотыги, станем  спускаться вниз к палатке, встречать  Семёна.

Семен — могучий пятидесятилетний сибиряк,  неторопливый, с лицом равнодушным и, на первый взгляд, сонным. Но за его показным равнодушием угадывалась готовность к мгновенному действию, как граната с выдернутой чекой, которая не взрывается лишь потому, что ещё — не время. В своё время Сеня служил в каком-то армейском спецподразделении и демобилизовался в звании майора. О службе рассказывать не любил:

- Читайте книжки, там интереснее. Война – это пот, грязь и кровь. И никакой романтики.

Второй пассажир, неторопливо выбирающийся из мотоциклетной коляски, было видно, что пожил, хотя и был не намного старше Семёна. Его я сразу для себя называл «капитаном». Невысокий, круглый как мячик, седой, с красным, как будто обваренным кипятком лицом, носом картошкой, тускло-бутылочного цвета глазами и прокуренными седыми усами.  Володя последние лет двадцать проработал  механиком на рыболовецких судах Невельского Управления тралового флота и оказался на берегу, как он сам считал, временно, по недоразумению.

Оба лесника были в приподнятом настроении, немного навеселе, смеялись и балагурили. Подошедший к нам лесничий представил меня. Всей компанией, зайдя во времянку, расселись, кто где. Какое-то время помолчали. Когда пауза несколько затянулась, я предложил отметить встречу.

- Наш человек, — одобрил моё предложение Володя.

Семён, не сказав ни слова, пошёл заводить  мотоцикл. Пока я устраивался в коляске, Володя вынес еще немного собранных в складчину денег. Так и знакомились.

Тимофей, Семён, да ещё Пахомыч, ветеран-фронтовик, живущий по соседству, частенько будут заглядывать к нам во времянку вечером или в дождливые нерабочие дни, рассказывая за бутылкой о море, о войне, о жизни. Отсюда я и поехал  на чужом непроверенном мотоцикле за водкой.

 

                                 *

   

Случилось то, что и должно было рано или поздно произойти.

Спиртного, что всегда обычно и бывает, не хватило. Меня, как самого молодого, послали за добавкой. Время было позднее, до закрытия магазина оставалось минут десять, не больше.

- Бери «Яву», — разрешил Володя.                                                           

Его мотоцикл, как-то по пьяному делу купленный у заезжего загулявшего рыбака, давно уже без движения стоял в сарае.

 

                                    *

 

Тропинка, петляя  между засаженными картофелем огородами и, огибая выдвинувшийся из общего ряда плетень, вдруг неожиданно выпрямилась и, уже не стеснённая ничем, устремилась круто вниз к шоссе. Прохладный вечерний ветерок шевелил волосы и приятно обдувал разгоряченное выпивкой и обожжённое солнцем лицо.

- Напилася я пьяна, не дойду я до дому,

Довела меня тропка дальняя

До вишневого сада… — заорал я во весь голос.

«Ещё газку!»

Мотоцикл послушно рванулся из-под меня. По обеим сторонам тропинки  замелькали побуревшие на солнце кустики полыни, чахлые берёзки, сараи…

«Не опоздать бы!»

Спиртное можно достать в любое время суток, правда, за наличные и с наценкой, а продавец Наталья пока ещё верит в кредит, до получки.

«Хватило бы бензина!», -  мелькнуло в голове.

Володькина «Ява» старенькая, но приёмистая, чертяка, так и рвётся из-под меня.

- Ты скажи-ка мне, расскажи-ка мне:

Где мой милый ночует?

Если он при дороге, помоги ему Боже,

Если с любушкой на постелюшке,

Накажи его Боже… — блажил я сквозь треск мотоцикла.

«Ещё чуть-чуть газку!»

Берёзки замелькали быстрее, ещё быстрее, впереди показалось  шоссе.

«Всё!  Пора притормаживать».

Рука сбросила газ, носок правой ноги привычно надавил на тормозную педаль…

«Что такое???»

Ударил ногой по тормозной педали  что было силы:

«Раз!»

«Два!»

«Три!»

Никакого эффекта.  До шоссе остались считанные метры. Я изо всех сил налёг на руль, пытаясь вывернуть влево. Всё вокруг остановилось, как в замедленном кино. Ещё успел подумать:

«Хорошо, что машин нет».

«Выверну!..»

Отгоняя панику, я попытался взять себя в руки.

- Я хорошая, я пригожая только доля такая.

Если б раньше я знала, что так замужем плохо,

Расплела бы я русу косыньку… — сквозь зубы ревел я, пытаясь вывернуть.

«Нет, не вписаться!!!»

Успел лишь резко повернуть руль вправо, чтобы не упасть  под насыпь боком.

Короткий, но упоительный  полёт. Ласточкой,  через руль.                                                                                                                                                   

« У-о-о-х…»

- Да сидела бы дома… — шептал я непослушными губами, валяясь в серой от пыли траве.                                            

 

                                        *

 

Не вписавшись в поворот,  я перемахнул с разгону  шоссе и вылетел на железнодорожное полотно, чудом не свернув шею.

Сознание, я так думаю, не терял, а если и отключился, то лишь на доли секунды. Открыв глаза, успел увидеть ещё не осевшую пыль, поднятую мотоциклом при падении.

Кое-как протерев рукавом рубашки глаза, привстал и огляделся.

Я лежал в кювете среди смятого бурьяна, а вокруг меня — разбросанная колёсами мотоцикла щебёнка. Чуть выше, на железнодорожной насыпи валялся мотоцикл, изломанный, похожий на сбитую птицу. С трудом приподнявшись, я ощупал себя — вроде бы всё цело. Перед глазами плавали разноцветные круги, дышать  было больно, но ноги, слава Богу, держали. Пытаясь сгоряча поднять «Яву», вскрикнул и бросил её, едва не потеряв сознание от острой боли в левом плече. Почему-то в этот момент для меня было очень важным — вытряхнуть щебень из разбитой фары…

Какие-то незнакомые люди  помогли  мне выбраться на дорогу. Я, оглушённый, всё тёр запорошенные пылью глаза  грязной рукой. Незнакомая женщина, полная, с круглым добрым лицом, подала мои очки  с разбитыми стёклами.

В больницу ехать не хотелось, хотя плечо с каждой минутой болело всё сильнее.  Столпившиеся вокруг меня прохожие, а их становилось всё больше, уговаривали. Я, пьяненький, куражился…

Наконец, сообразив, что переднее колесо мотоцикла превратилось в  восьмёрку, очки разбиты, левая рука  не поднимается, а магазин  уже закрылся, я согласился показаться врачу. Знакомый рабочий лесхоза, проезжавший случайно мимо на грузовой машине, отвёз меня в поселковый фельдшерский пункт, гордо называемый местными больницей, пообещав доставить мотоцикл в лесничество.

Пожилая фельдшерица, дежурившая в этот вечер, вдоволь поахав, отмыла мои лицо и руки под краном от дорожной пыли. Смазав ссадины йодом,  повесила больную руку на перевязь. От резкого запаха нашатыря в глазах брызнули искры, но в голове прояснилось, утих звон в ушах.

- У вас вывих плечевого сустава, мне его не вправить — не хватит силы.

Женщина быстро писала.

- Поедете в Холмск, в больницу… Вот вам направление. Езжайте прямо сейчас, пока плечо не отекло.

 

                                 Глава 13

                                                

Холмск лежит за перевалом в пятнадцати километрах от Семиречья. Поймав вёзший пустую бочкотару в Холмск попутный грузовичок, я попросил меня подвести. В кабине ехала женщина-экспедитор, и мне пришлось сидеть в кузове на полу, крепко втиснувшись в угол между деревянными бортами. Ноги упирались в пустые бочки, на каждом ухабе я охал от боли.

Дежурный хирург, пожилой кореец с волосатыми мускулистыми руками, осматривал меня, не вынимая сигареты изо рта. Долго ощупывал повреждённое плечо и, убедившись, что вывиха нет, а лишь разорваны соединяющие ключицу с рукой связки, смачно хлопнул ладонью по спине:

- Поживёшь ещё, если, конечно, пить будешь поменьше.

Медсестра вколола новокаин и наложила йодистую сетку на сустав. Примотав согнутую в локте руку бинтом к туловищу, помогла натянуть  штормовку. Хирург удовлетворённо окинул меня взглядом — левая рука плотно прибинтована к туловищу; выгоревшая добела, пропотевшая энцефалитка, рукав болтается; гримаса боли на бледном, несмотря на загар, похмельном лице; грязные от падения и поездки в кузове волосы торчат в разные стороны. Видок – тот ещё!

Круглое лицо эскулапа озарила довольная улыбка. Он прикурил очередную сигарету и протянул мне справку.

- Десять дней – покой! Будет болеть, принимай анальгин.      

Знакомых в Холмске у меня не было, за исключением лесника Михалыча, но разве его сейчас отыщешь. Надо было как-то добираться до посёлка.

Небо уже потемнело. Шум прибоя как будто усилился. Приближался шторм, частый здесь гость в осеннюю пору. На автобусный билет денег не было, но я особо не переживал, надеясь дойти до посёлка пешком или доехать на попутке.

«А там ребята, — через силу улыбнулся я, — в беде не бросят!  Всего пятнадцать километров, ещё не холодно, доберусь… Не ждать же до утра автобус».

 

                                       *

                                                        

Я бодро зашагал по центральной улице городка вверх, в сторону Южно-Сахалинского перевала, по направлению к Семиречью.

Двух и трёхэтажные каменные постройки, отличительная особенность центра провинциального городка, стали встречаться реже, а потом  и совсем исчезли. Их места заняли спрятанные за дощатыми заборами  тёмные домишки с потухшими окошками.   Людей на улице почти не было.

«Раненько тут укладываются спать», — подумал я, втягиваясь в ходьбу.

Дорога, петляя, взбиралась на сопку. Шум прибоя отдалялся, ветер, как будто начал утихать, здесь, вдали от моря ему уже так не разгуляться – не хватает простора. Хмель почти выветрился, я с наслаждением вдыхал полной грудью ночную прохладу, а ноги шагали как будто сами по себе.

«Что-то у меня всё — не как у людей! – скреблись на душе кошки. Любимую потерял… С Людой как-то не по-людски вышло… Мама никак не дождётся сыночка домой… А я пьяный, грязный, поломанный, как бич, ковыляю по ночному городу… Чего-то себе и окружающим доказываю…»

- Напрасно старушка ждёт сына домой;

Ей скажут, она зарыдает…

- Накаркаю ещё, не дай Бог.

Начало темнеть, без очков дорогу было видно плохо. Хорошо хоть лужи, ямы и колдобины выделялись более тёмными пятнами на светлой проезжей части. Навстречу и попутно медленно ползли автомобили, чаще грузовые. На извилистой трассе в тёмное время никто не гнал, можно и шею сломать. Проголосовать и попроситься подъехать на попутке, ещё было можно, но я самоуверенно, не оглядываясь, постепенно набирая темп, шёл и шёл вперёд, лишь чуть отступая к обочине, когда меня обгонял очередной груженый лесовоз и заслоняя глаза рукой от нестерпимого света фар идущей навстречу машины.

- Товарищ, ты плохо сегодня идешь,

Инструктор тобой недоволен.

Как лошадь, ты воду холодную пьешь,

Hа базу вернись, если болен… — вспомнил я туристскую песенку на мотив «Раскинулось море широко».

«На базу вернись, если болен»,  - повторил я про себя слова песни.

Попутные машины  попадались всё реже: не каждый решится отправиться в путь по ночной горной дороге. Слева громоздились тёмные скалы, справа дорога обрывалась в бездну, из которой неровными клочками поднимался  белесый туман, и тянуло холодом. Лишь изредка, медленно, на второй передаче, навстречу  спускались с перевала возвращающиеся домой лесовозы. Сначала вдалеке над тайгой чуть светлело, потом  свет исчезал и появлялся  уже ближе и, как будто, ярче. И так несколько раз. И лишь затем слышался натужный рёв двигателя, нарастающий с каждой минутой, заполняющий собой всё: сопки, тайгу, небо, душу! Ослепительный свет фар, дрожащая под ногами земля.

А потом, вдруг, всё исчезало, оставалось где-то позади. В прошлом… Во сне. А наяву я стоял на обочине, на самом краю обрыва, задыхающийся, закрывающий локтём здоровой руки глаза, ослеплённый и оглушённый.

И в один прекрасный момент, когда, спасаясь от нестерпимого света, я невольно отступил чуть дальше, чем было можно вправо, к обрыву, щебёнка, как живая, поползла из-под ног. Сначала медленно, как бы нехотя; но пока я пытался сохранить равновесие, упустил ту единственную секунду, когда можно ещё что-то было сделать.

Распластавшись на сыпучке, медленно, но неумолимо сползавшей по склону, я разбросал в стороны ноги и здоровую руку. Я прижимался к земле-матушке каждой клеточкой своего измученного тела, цепляясь за грунт, за бугорок, камушек, кустик, травинку.

Ничего не помогало остановить или хотя бы затормозить падение. Энцефалитку завернуло на голову. Ослеплённый, задыхаясь от пыли, пересчитывая неровности склона  голой спиной, я, зарычал  по-звериному, вложив в этот рык всё, что накопилось во мне за последнее время: отчаянье, боль, нечеловеческую усталость и глубочайшую обиду, на несправедливую ко мне судьбу. Закрыв локтем ничего не видящие глаза и выставив чуть согнутые ноги вперёд, я перестал бороться…

 

                                     *

 

Разбуженная осыпь пронесла меня ещё метров десять и прекратила свой, казалось,  нескончаемый бег в русле ручья, петляющего по склону ущелья. К счастью, именно в этом месте, огибая огромный валун, поток изменил направление. Я сполз в ручей, проломив ногами тонкий ледок и погрузившись в ледяную воду по пояс. И замер, несмотря на обжигающий холод, боясь сорваться вниз.

Какое-то время я лежал без движения, потом медленно, боясь даже глубоко вздохнуть, высвободил голову из завернувшейся энцефалитки. Оглядевшись, осторожно перевернулся на живот. Полежал ещё немного,  восстанавливая дыхание. Затем, ломая руками ледок, пополз по ручью вправо и вверх, не обращая внимания на изрезанные  льдом ладони и боль во всём теле, поминутно оскальзываясь и стуча зубами от холода. Больная рука,  давно освободившись от стесняющей движение повязки, как могла, помогала здоровой. Осторожно, цепляясь за какие-то корни и упираясь ногами в подводные камни, продолжал карабкаться вверх, против течения. Выбраться из ручья я не решался, боясь осыпи. Так, в воде, по руслу ручья и вылез наверх.

Когда я ударился  головой о раструб  бетонной трубы, проложенной под дорожным полотном, ни рук, ни ног от холода уже не чувствовал. Осторожно, боясь поскользнуться, потихоньку всхлипывая, выполз на обочину, где, сжавшись в комочек, долго лежал в придорожной пыли, сотрясаемый дрожью. Подняться на ноги не было сил.

Наконец,  окончательно замёрзнув, кое-как  в три приёма встал и побежал, стараясь согреться и изо всех сил сторонясь обрыва.

Направление я выбрал правильно, вверх, на перевал,  инстинктивно чувствуя, что назад в город не добраться, не хватит сил. Бежал, шатаясь, как пьяный, до тех пор, пока не начинал задыхаться. Тогда переходил на быстрый шаг, восстанавливая дыхание, и, чуть отдохнув, опять бежал из последних сил. Постепенно я начал согреваться, исчезла паника. И даже пропел, вернее, прохрипел, борясь с одышкой:

Hа гору взобрались — сознанья уж нет,

В глазах у него помутилось.

Hа миг он увидел далекий хребет,

И сердце его уж не билось…

За очередным поворотом показалось, что пахнуло дымком. Когда, обливаясь потом и дрожа всем телом уже не из-за холода, а от перенапряжения, я преодолел последние метры подъёма и остановился, недоверчиво щуря близорукие глаза. Мне открылась сказочная картина: в стороне от дороги, слева под кручей — ровная  площадка,  предназначенная для стоянки автомашин и отдыха водителей. На площадке весело горел небольшой костерок, и стояли три разноцветные палатки: одна побольше, шатровая впереди и две, маленькие, четырёхместные, чуть на отшибе. Перед костром на бревне сидела светленькая девчушка, одетая в стройотрядовскую штормовку, рядом трогал струны гитары парень, мой ровесник. Пожилой, сутулый мужчина следил за костром.

 

                                         *

                                                       

Мокрый, грязный  и оборванный, с болтающимся пустым рукавом и выбившимися из-под энцефалитки бинтами, тяжело дыша, я вывалился из окружающей темноты к костру. Девчонка, вскочив, вскрикнула и попятилась от меня. Мужчины насторожились: паренёк, положив на землю гитару, поднялся с бревна, пожилой, продолжая держать в руке горящую палку, которой он только что ворошил угли, выдвинулся вперёд, заслоняя ребят.                                                     

Извинившись, я попросил  разрешения обсушиться у костра. Через минуту мне выдали сухую чистую одежду и большую кружку горячего крепкого чая. Меня никто ни о чём не расспрашивал. Девушка, принеся из большой палатки бинты, пузырёк с йодом и перекись водорода, быстро и умело обработала мои ссадины. Удобно подвязанная на перевязь  многострадальная рука успокоилась, боль как будто стала утихать. Я быстро заморгал глазами, стараясь спрятать так некстати навернувшиеся на них слёзы: привык заботиться о себе сам. И опять эта песня:

«К нему подбежали с тушенкой в руках,

Пытались привесть его в чувство.

Медбрат подошел, постоял на ушах –

«Hапрасно здесь наше искусство…»

«Разве что жив ещё», — мелькнуло в голове.

 

Приютившие меня студенты, на моё счастье, этой ночью остались охранять на перевале экспедиционное имущество. Сергей Венедиктович, руководитель фольклорной экспедиции, профессор филфака МГУ, со своими студентами каждый год ездил по стране: ребята записывали местные легенды, песни, рассказы бывалых людей. В составе экспедиции были лишь два «Уазика» — за один раз всё имущество не вывезти. Утром  должна была  приехать машина, чтобы забрать людей и палатки.

Меня разморило от тепла костра, горячего чая и душевной теплоты этих незнакомых людей.  Лёжа у раскрытого полога палатки, я глядел  на огонь и слушал песню, которую пели ребята.  Нехитрые  гитарные аккорды навевали грусть. Вблизи костра звёзд не видно, но  из полутьмы палатки, казалось, что смотришь на небо со дна  глубокого колодца. Удивительно далёкое тёмное небо с россыпью ярких мерцающих звёзд.

- Люди идут по свету, им, вроде, не много надо, — пел приятным баритоном бородатый студент, аккомпанируя себе на гитаре.

- Была бы прочна палатка, да был бы нескучен путь, — худенькая девчушка, сидя у костра и, обхватив колени руками, задумчиво смотрела в огонь.

- Но с дымом сливается песня, ребята отводят взгляды,

- И шепчет во сне бродяга кому-то: «Не позабудь!»

 

                                   *

 

На рассвете, выбравшись из палатки, я раздул подёрнутые пеплом угли потухшего было костра.  Ко мне подошёл  Сергей Венедиктович и, присев рядом, спросил:

- Вы давно из Питера?

Я удивился, вчера мы  с ним почти  не общались, да и вообще, что я — родом из Ленинграда, никому не говорил.

Заметив моё недоумение, профессор пояснил:

- Мы по профессии словесники. Вы говорите, как ленинградец.

Неожиданно для самого себя я стал рассказывать незнакомому мне человеку о себе, о своей несчастной любви, об одиночестве, о непонимании себя окружающими.

- Послушайте меня, Михаил, — Сергей Венедиктович бросил папиросу в разгоревшийся костёр.

- Я не призываю вас становиться толстокожим. Вы ещё очень молоды, душевные метания ваши и порывистость естественны. Они характеризуют вас, как человека глубокого, тонкого и, несомненно, талантливого. Чем сильнее чувства, тем ярче жизнь! Поиск своего пути не может быть без ошибок, разочарований и страданий. Но при этом ни в коем случае вину за свои неудачи нельзя перекладывать на других.

- Но позвольте, профессор: что же, всё-таки, каждый сам за себя?

- По большому счёту, да, Михаил! Каждый сам строит своё будущее. Вы на меня, ради Бога, не сердитесь. Я сам — детдомовский. На моих глазах погибло и в прямом, и в переносном смысле столько  чудесных ребят и девчонок. И только по одной причине: они искали виновных в своих бедах. Да, виновных полно, но нам с вами от этого не легче. Сидеть в пивной и плакаться в жилетку собутыльнику – это тупик, путь в никуда. Если я чего-то в своей жизни и достиг, то только благодаря тому, что учился на собственных ошибках, — закончил профессор.

Меня подвезли на машине до самого Семиречья.

 

 

                             Глава 14

 

                                                                                                                                                                                                      

Когда экспедиционная машина подъехала к Семиречью, пробудившаяся от долгого осеннего сна природа сладко потягивалась. Она позволяла себе немножко полениться, понежится; но в предвкушении грядущих дневных забот уже готовилась  сбросить укрывающее землю стёганое росами и подбитое туманами одеяло и встретить один из последних ясных тёплых деньков короткого здесь бабьего лета.

«Ну, вот — и дома!», — предвкушая встречу с друзьями, обрадовался я.

Ещё с улицы я заметил одиноко стоящий во дворе лесничества «Урал» Семёна. Пройти  мимо мотоцикла я не смог, постоял, любуясь мощной машиной, и любовно погладил его лакированный бензобак. Двигатель ещё не успел остыть.

Из времянки через приоткрытую дверь послышались пьяные громкие голоса.  И сразу же зазвучали  гитарные переборы, и нарочито грассирующий голос Володи пропел:

- Его я встретила на клубной вечериночке,

Картину ставили тогда «Багдадский вор».

Глаза печальные и чёрны лаковы ботиночки

Зажгли в душе моей пылающий костёр…

- Где-то уже гитару раздобыли, — почему-то мне стало неприятно.

Утреннее радужное настроение вмиг улетучилось: после романтической ночи на перевале в компании красивых, умных и жизнелюбивых людей совсем не хотелось видеть пьяные, отёкшие лица лесников. Не такой представлялась мне встреча с друзьями. Я надеялся, что меня ждут, волнуются.

Заходить в накуренное помещение не хотелось, и я, вздохнув, присел на брошенную у крыльца чурку для колки дров.

- Он очень быстро из девчонок делал дамочек.

Широким клёшем затуманивал сердца.

Не раз пришлось поплакать вместе с мамочкой,

Скрывать аборты от сердитого отца…

Отворилась обитая клеенкой дверь, и на пороге  появился Сеня, красномордый и хмурый. Он в сердцах плюнул себе под ноги – не по нраву, видать, пришлась ему песня -  Сеня вырастил двух дочерей…

- А, Михаил, привет!.. Приехал?.. Как рука? – довольно равнодушно поинтересовался он и, не дожидаясь ответа, кивнул в сторону времянки:

- Гуляют ребята, сегодня на работу не поедем.

- Что с «Явой»? – поинтересовался я.

- Да здесь она, вон под навесом стоит… Фару придётся поменять. Крыло ещё можно  выправить, подкрасить. Ну, и колесо, конечно… Короче, рублей на сто пятьдесят ты попал.

Семён аккуратно (лесники панически боятся пожаров)  затоптал окурок.

- Ну! Я погнал! «Моя» просит отвезти  в город.  Внучке что-то докупить в школу.

Через минуту Сеня  выезжал на дорогу, по привычке не забыв попрощаться со всеми заливистым лаем. Семён был, как стёклышко, в завязке, и оттого выглядел недовольным.

Во времянке, несмотря на утро, дым стоял коромыслом. За столом сидели Пахомыч, Володя и Тимофей. Градус опохмела к этому времени  достиг той самой неуловимой грани, когда здоровье  уже поправилось, а вялость и отупение от многодневной пьянки  ещё не наступило. Всем хотелось общаться, но, желательно, не вставая с места.

Меня пригласили за стол.  Хлопая по спине, стали расспрашивать о травме, советовать, чем и как лечить больное плечо.

Пить я не стал, сославшись на головную боль. Сделав  два больших бутерброда с тушёнкой, налил большую кружку чая и скорее — к себе, на дальнюю от стола кровать.

- Бутылка вина — не болит голова, — затянул  было Володя, но Тимофей  шикнул на него, и меня оставили в покое.

Перекусив, я прилёг на кровать. Сказалась нервная и физическая усталость.

Мужики гуляли, а я лежал, устремив неподвижные глаза в потолок. Сквозь дремоту до моего слуха, как будто издалека, доносились голоса лесников:

- В Невельске полгода болтался в резерве, — рассказывал Володя.

- На судно опоздал по-пьяному делу… Ну, мне в кадрах и говорят: «Команды укомплектованы, сидите, Смирнов, ждите, пока кто-нибудь из механиков не заболеет».  Каждый день мореманы или  возвращаются, или уходят в рейс. То встреча, то проводы. Ни одного трезвого дня…

- Он мне, когда, мол, за «рубки ухода» отчитаешься?.. А какая рубка, Володя?.. Ты сам видишь: заморозки на носу, план по лесопосадкам горит синим огнём, людей нет… — сокрушается Тимофей.

Ага — это Пахомыч рычит:

- Встал я на лыжах поперёк траншеи, гляжу, а там — бабы! Мать честная!.. Винтовки побросали, мечутся.

Это он о финской компании.

- Кортик в руке скользит от крови. Перчатку сдёрнул, уронил… Да!..  Восемь  девок зарезал, молоденьких, до сих пор перед глазами стоят.  Пальцы на рукоятке свело, не разжать было… Взводный кортик  из ладони выламывал.

Врет, наверное, хотя на правой руке у Пахомыча действительно не хватает трёх пальцев.

Я лежал в полузабытье,  а перед глазами стояли необычайно далёкое чёрное с россыпью звёзд небо, на бревне у костра — бородатый высокий парень с гитарой в руках, худенькая белобрысая девчонка и пожилой сутулый профессор. Горький дымок костра щекотал ноздри, а в ушах звучала грустная песня о людях, которые «идут по свету», хранят в своих рюкзаках «самые лучшие в мире книги», зовут во сне любимых и «знают щемящее чувство дороги».

 

                                     *

 

Утром  мужики уехали в тайгу. Тимофей долго курил, тихонько постукивая о клеёнчатую поверхность стола полупустым спичечным коробком. На указательном пальце лесничего отсутствовала одна фаланга. Спички брякали о коробку, а мы оба молчали. Наконец, с силой загасив папиросу в пепельнице, Тимофей поднял на меня глаза:

- Михаил, ты пойми меня правильно: скоро выпадет снег, за лесопосадки с меня семь шкур спустят, а какой из тебя теперь работник?..  Володя один не потянет.

Тимофей, хрустнув застуженными суставами, поднялся.

– Хочешь — не хочешь, а придётся брать ещё пару «бичей» на месяц. Поселю их сюда, не к себе же домой  мне их звать! – сказал, как поставил точку, Тимофей.

- Я так понимаю, лесничий, что мне пришла пора сваливать?

Оставленный Тимофеем в покое коробок хрустнул в моём кулаке.

- И кому я с порванными связками нужен?

- У меня план горит, — сверкнул глазами Тимофей. — Не будет плана – не будет премии! Ты оклады наши знаешь?! У меня баба третий год сапоги зимние донашивает, детей в школу собирать надо, — лесничий почти орал то ли на меня, то ли сам на себя.

- А лесники что мне скажут? – внезапно дав «петуха», Тимофей закашлялся и уже тихо,  сиплым голосом, закончил:

- В общем, я тебе сказал, а ты понимай,  как знаешь…

- Понятно: каждый за себя, значит?

Тимофей постоял несколько секунд, вращая бешеными глазами, и выбросил себя на улицу, так жахнув дверью напоследок, что с потолка мне на голову посыпалась труха. Тут же заныл стартёр «козелка», взревел на повышенных оборотах запустившийся двигатель машины, клацнула передача, и рокот мотора стал отдаляться…

Неторопливо встав из-за стола, я, как во сне, направился к стоявшей под навесом сломанной «Яве».

- Значит, каждый за себя?! – не то спросил, не то ответил кому-то я.

Качнул мотоцикл и с удовлетворением услышал плеск бензина в баке…

- Каждый за себя, значит?..

Волнения я не испытывал, только усталость. Сдёрнув шланг со штуцера бензобака, я открыл краник и сел на верстак, тут же под навесом. Первая затяжка показалась необыкновенно вкусной, словно я не курил несколько дней. Я смаковал папиросу, будто со стороны наблюдая, как тонкая бензиновая струйка сначала заполнила ямку в земляном полу, а потом стала лениво растекаться по сторонам, пропитывая валявшийся тут и там  мусор. Когда папироса догорела, я, продолжая сидеть, аккуратно загасил окурок в банке с ржавыми гнутыми гвоздями.

Я вдруг почувствовал в себе умиротворение и спокойную уверенность. Прыжок с верстака удалось выполнить на «отлично»: бензиновая лужа осталась позади. Выплеснув два ведра колодезной воды под навес, я пролил как следует землю, вернулся во времянку  и не спеша собрал вещи в рюкзак. Осталось  положить под пепельницу двести рублей на ремонт мотоцикла, и можно уходить.

Ведро колодезного журавля еще покачивалось, тихонько позвякивая дужкой,  когда я подпирал дверь времянки заготовкой топорища.

«Ничего, ничего, ничего!» — улыбался я, бодро сбегая по тропинке, ведущей в посёлок. Здоровая рука придерживала лямку полупустого рюкзака.

На закате дня я уже нетерпеливо мерил шагами  пассажирскую палубу парома «Сахалин-4», следующего через Татарский пролив рейсом Холмск — Ванино. Одобрительно хлюпая по борту, Океан гнал попутную волну.

«Зачем завоёвывать мир, если твоё сердце от этого умрёт?» — размышлял я, как взрослый, умудрённый жизнью человек.

«Надо беречь тот мир, в котором тебе хорошо. Где живут родные, любимые тебе люди. Где тебе верят. Ждут, надеются на тебя. Где ты нужен».

Уже через день я давал на железнодорожном вокзале Хабаровска короткую телеграмму домой.

«Приеду женой концу месяца зпт Миша тчк».

А на путях меня ожидал ярко-красный, с начищенными латунными буквами, официально-праздничный фирменный поезд «Россия» сообщением Владивосток – Москва.  Москва… где через семь дней я совершу транзитную пересадку на скорый, следующий до Запорожья.

И всё будет хорошо!..

 

 

© Copyright: Михаил Соболев, 2011

Рубрика: Без рубрики | Комментарии (3)

Идиотка

Издавна простолюдины верили,
что пораженный молнией человек
очищается от своих грехов,
потому что бывает невинною жертвою
укрывшегося за ним дьявола…

(Народное поверье)

ИДИОТКА

повесть

Глава 1

Февраль 1999 года, Санкт-Петербург.

И хотя Таня ждала звонка весь долгий, сотканный из невыносимо тянущихся мгновений день, телефонная трель взорвала тишину неожиданно. Аппарат затрезвонил именно в тот самый момент, когда у Тани уже не оставалось сил выносить пытку неизвестностью – самую мучительную из всех пыток.
Она только что, как запертое в клетке животное, перестала метаться из угла в угол по пустой квартире, вышла в прихожую и протянула руку к телефону, собравшись методично обзванивать больницы и морги. А тот, похоже, словно хищник в засаде, все-таки выждал, пока она сама приблизится к нему, уже обессиленная и лишенная воли к сопротивлению.
Сердечко пропустило удар, а рука, наткнувшись на завибрировавший от звонка воздух, отдернулась, будто прикоснулась к горячему. Почудилось, что аппарат, привстав на полочке, потянулся к ней оскалом белых кнопок…
Таня, растягивая время, досчитала вслух до семи – она с детства отчего-то верила в это число — и прикоснулась дрогнувшей рукой к трубке. Осторожно, будто до того мучительно долго балансировала на краю крыши, и наконец-то, решившись, таки-шагнула навстречу притягивающей к себе бездне. И, как от тугой струи встречного воздуха при падении, сразу заложило грудь.
- Да, — голос сорвался на фальцет, и Таня откашлялась.
- Это квартира четыре? Я туда попал?
Незнакомый мужчина, уверенный, по-деловому небрежный.
- Да…
Она изо всех сил старалась взять себя в руки, чтобы голос не дрожал так явственно, и этот равнодушный чужой человек не почувствовал ее ужас.
Судорожно сжатая в руке пластмасса телефонной трубки стала скользкой от пота, хотя топили этой зимой отвратительно. На термометре, подвешенным еще папой над резной полочкой, красный спиртовой столбик замер посередине между цифрами пятнадцать и двадцать.
«Надо разговаривать естественно, как ни в чем не бывало… ты же не должна ни о чем знать!.. Зевнуть, что ли? Пококетничать?.. Господи, я не смогу…», — мысли путались, перескакивали с одного на другое, мешали друг другу, не давая возможности сосредоточиться. Чтобы прекратить в голове эту бешеную «скачку», Таня заставила себя остановить перебегающие с предмета на предмет глаза и вглядеться в замысловатый узор обоев. Перед глазами крупно, наискось, прямо по рисунку – семь корявых черных цифр и приписка: «гараж». Все напоминало о том ненавистном человеке, везде оставил он следы своего пребывания в ее доме, всюду нагадил…
Таня настолько «ушла из реальности», что чуть было не положила трубку и даже вздрогнула, услышав спокойный голос собеседника.
- Мне нужен… — мужчина сделал паузу, было слышно, как зашелестели бумаги. — Мне нужен, — еще раз повторил он и уже с расстановкой, видно, читал по бумажке, уточнил, — кто-либо из взрослых, проживающих по адресу: Мытнинская, двадцать семь, квартира четыре… Есть кто-то дома кроме тебя, девочка?
- Я не девоцка, — Таня уже привыкла, что незнакомые люди по телефону принимают ее за ребенка, – я – сязяйка квартиры. – От волнения она забыла все наставления логопеда. Рот наполнился вязкой «кашей», и непослушный язык с трудом ворочался в этом густом месиве.
Трубку на том конце, скорее всего, прикрыли рукой, голос отдалился, но Таня все-таки расслышала:
«Говорит, что не девочка… Нашла, чем хвастаться. Го-го-го…» — телефонный мужчина был не один.
Таня почувствовала, как горячая волна стала подниматься от груди к лицу. Она всегда начинала краснеть с шеи.
- Очень хорошо, то есть, хорошего ничего, конечно, нет… простите, — собеседник замялся… — Моя фамилия Спиридонов, оперуполномоченный уголовного розыска… Тридцать девятое отделение милиции. – Таня почувствовала, как выдали дробь зубы, и крепко сжала челюсти. — Старший лейтенант Спиридонов, — уточнил милиционер. – Девушка, вы слушаете меня?
- Да, — ноги у Тани вдруг сделались ватными, и она опустилась на стул.
- Скажите, по этому адресу проживает Еланский Евгений Матвеевич… — бумага опять зашелестела, — одна тысяча девятьсот шестидесятого года рождения, уроженец села Ахтырка Белгородской области?.. – оперативник перевел дыхание.
- Да…
- Он, простите, кем вам приходится? — в голос милиционера послышалось сочувствие.
- Отчим… мамин новый муж, — поправилась Таня. – Мама умерла… — Девушка все же смогла взять себя в руки; и хотя внутри все мелко вздрагивало, язык отлип от гортани.
- Понятно… — чувствовалось, что собеседник подбирает слова, — ваш родственник… или кто он вам… короче, автомобиль, управляемый гражданином Еланским Е Эм сегодня, в тринадцать тридцать две, совершил наезд на опору освещения на пересечении проспектов Обуховской обороны и Елизарова. Пострадавший в ДТП водитель доставлен в больницу имени Святой Ксении Петербуржской. Автомобиль ВАЗ 21115, принадлежащий гражданину Еланскому на правах личной собственности, эвакуирован на штрафную автостоянку ГИБДД. Правда… — оперативник сделал в разговоре паузу и добавил в голос сочувствия, — от автомобиля мало что осталось…
- Он жив? — Таня перебила милиционера. Она наконец осмелилась задать самый важный вопрос.
- Жив, успокойтесь. Все справки в приемном покое больницы. Вы знаете, где она находится?
- Да, я там работаю.
Мужчина помолчал. Было слышно, как он листает бумаги, видимо, он что-то записывал.
- Мне будет нужно с вами побеседовать… Представьтесь, пожалуйста.
- Таня… ой, Кораблева Татьяна.
«Жив!» — звенело в голове.
- А по отчеству?
- Алексеевна.
- Очень приятно…простите, приятного, конечно, мало… — опять извинился оперативник. — Татьяна Алексеевна, вы должны подойти в отдел… знаете, где тридцать девятое находится?.. На Суворовском, угол Суворовского и Моисеенко… Значит… завтра мне некогда… так… давайте, послезавтра, двадцать шестого февраля в девятнадцать ноль-ноль, кабинет двадцать три, это на втором этаже, справа. Скажите дежурному, что к Спиридонову. Все, до свидания… — послышались короткие гудки.
Таня аккуратно положила на рычаг трубку, словно та была сделана из хрупкого стекла.
Руки ходили ходуном, налить из графина воды удалось только со второй попытки…
Она вернулась в прихожую и подошла к большому, врезанному в шкаф, зеркалу. Залившая шею синюшная краснота подбиралась к скулам. Дышать было трудно…

Глава 2

Осень 1999 года, Санкт-Петербург.

Первое время Таня засыпала сразу же, как только удавалось присесть. Дома, на кухне, между двумя съемами пенки с бульона. У его постели, дожидаясь термометра, и даже, пока он глотал ложку супа. Умудрялась провалиться в сон и, что удивительно, даже выспаться, спускаясь на эскалаторе в подземку. Спала под гул пылесоса и мерное скольжение щетки по напольному покрытию.
Умываясь и причесываясь по утрам, она удивленно рассматривала в зеркале свое отражение. Незнакомая усталая, исхудавшая женщина – испитое лицо, ввалившиеся, воспаленные от недосыпа глаза, тусклые волосы, небрежно увязанные аптечной резинкой в «конский хвост». На вид — под сорок, никак не меньше. Но, как говорится, нет худа без добра, эта нечеловеческая нагрузка по уходу за крупным, но беспомощным, как младенец, мужчиной спасла ее от сумасшествия. Не было ни времени, ни сил думать, предаваться отчаянию, казнить себя.
А потом она привыкла…

*

Ретроспектива. 1973 – 1983гг, Ленинград.

Вряд ли хоть кто-то из работающих в начале семидесятых в Домостроительном комбинате номер два (ДСК-2) не знал арматурщицу Валю Гриценко. Высокая, статная, полногрудая, брови черные вразлет – мимо такой и захочешь, не пройдешь. Кожа чистая и белая, как сметана, во всю щеку румянец, будто два спелых яблока на только что выпавший снег бросили. Волосы, как вороново крыло, черные, блестящие с синевой, на прямой пробор. Коса вокруг головы по-украински уложена. Высокий лоб открыт, на щеках — ямочки. Глаза, как угли, жгут. На шейке повязан платочек цветастый. Ноги в лаковые туфельки обуты. Огонь — девка! Певунья. Плясунья…
На работе – впереди всех. На доске почета ее фотография третий год красовалась, на самом виду, во втором ряду сверху, посередине. Улыбалась передовица всем, кто через проходную на территорию комбината входил, будто встречать дорогих гостей вышла.
И загляделся столяр Алешка Кораблев — парень тихий и мечтательный – на портрет красавицы-арматурщицы. А когда увидел Валентину воочию, как она в клубе на репетиции хороводы водит, и про сон забыл. Год ходил за ней, как привязанный. А она, будто и не замечала страданий ухажера.
- Чтой-то Валюша наша, никак, охрану наняла? – язвили девчонки в общежитии. – Алешенька танкистом служил, он в обиду не даст… Его бы кто не обидел, заступничка…
Валентина, глядя на розовеющего от смущения и счастья парня, смеялась со всеми.
- Нашему теляти да волка бы съесть…
А потом сошлись…
Алешка, сам питерский, комнату с матерью делил в коммунальной квартире на Петроградской стороне. Хоромина большущая, с высокими, в три с половиной метра потолками, с видом на Неву. И соседей немного, что для квартиры из «старого фонда» да еще в дореволюционной постройки доме – редкость. Лишь две семьи: четверо взрослых и десятилетний мальчик.
Походила Валентина по квартире, заглянула в просторную ванную. Постояла в дверях кухни, размером в два раза превышающую по площади комнатку в общежитии, в которой она с тремя соседками ютилась. Попила чайку со свекровью за круглым, накрытым белой крахмальной скатертью столом. Повздыхала выросшая в псковской глубинке лимитчица…
Но жить со свекровью под одной крышей, себя ломать, не пожелала Валентина. Чтобы потом попрекали, что за квадратные метры да ленинградскую прописку замуж пошла? Нет уж!..
Поклонилась коменданту общежития, снесла той коробку конфет и бутылку наливочки сладенькой. Спина не отсохнет и рука не отвалится, а человек, глядишь, по-другому к тебе относиться будет.
Валентина сама выскоблила крошечную одиннадцатиметровую кладовку, где раньше ведра и швабры хранили. Потолок побелила, обои светленькие поклеила, полы покрасила. Рассохшуюся раму единственного окошка вместе с Алексеем от старой, осыпающейся чешуйками краски отскоблили, белилами освежили. Стекла намыла, сухой мятой газетой натерла, чтобы блестели. Ситчик на занавески в тон обоям в промтоварном магазине подобрала, сама на машинке подрубила, окно украсила.
Две односпальные с панцирными сетками кровати вместе сдвинули, шкафчик, столик поставили, два стула казенных с инвентарными бирками на спинках. Не узнать стало пыльной кладовки. Чистенько, светло, пять шагов в длину всего, а свое гнездышко!
Свадьбу в Красном уголке комбината сыграли. Сам Михал Михалыч, директор ДСК, во главе стола по правую руку от жениха сидел.
Пять лет в этой комнатке прожили молодые. Там и Танька родилась, через год после свадьбы.
Жаркое, грозовое лето тогда удалось. В открытое окошко палаты тополиный пух залетал. Санитарки ворчали, но молодые мамаши все равно открывали окна, духота, рожениц в палате — шесть человек, дышать нечем. Алеша через дорогу, на набережной, чтобы его с Валиной койки видно было, часами после работы простаивал.
А когда выписали домой маму с дочкой, когда вышли с Алексеем и свекровью с больничного дворика, ахнула Валентина: охраняли родильный дом чугунные львы. Они сидели в ряд на гранитных постаментах и тяжелую цепь в зубах держали.
Разукрашенное разноцветными шариками, с куклой на капоте, такси на набережной дожидалось. Алеша — нарядный, в костюме, при галстуке, конверт с дочкой к груди бережно прижимая, распахнул дверцу «Волги»…
Если и есть рай на самом деле, если его не выдумали попы, чтобы жить на земле не так тошно было, он должен выглядеть именно так: ясное июльское утро 1975 года; через пять лет – коммунизм; от легкого ветерка, переговариваются между собой тополя; львы попирают могучими лапами гранит; Нева серебрится под солнцем; растущий, казалось, прямо из речного марева, Смольный собор устремился в небо; а рядом – вытирающая платочком заплаканные глаза свекровь и счастливый смущенный муж с новорожденной дочкой на руках.
Валентина – лимита, своего ничего нет: койко-место в общаге, да и то, пока на ДСК работала. Пока в лицо пропарочная камера жаром дышит, а в спину из раскрытых ворот цеха холодом сквозит. Пока от электросварки глаза сохнут, и виброболезнь к суставам подбирается. Пока — молодость и здоровье деревенское от хвороб спасает.
Это ленинградским девчонкам можно привередничать: там работать не хочу, здесь – не буду.
Помнила Валентина, как приходила мать с последней дойки с опухшими красными руками, а потом всю ночь стонала, не зная, как их уложить, бедных, удобнее, чтобы не так ныли. Разве забудешь ненавистный, не смываемый даже в бане, въевшийся в мамины кожу и волосы запах навоза. Стояло перед глазами девушки окаменевшее материнское лицо, с которым та, уронив руки, смотрела, как сбрасывали у калитки с телеги три мешка комбикорма – все, что заработала мама за год каторжного труда в колхозе.
Нет, Валентина в деревню не вернется. Она и на работе – первая, и в Заводском комитете профсоюза культмассовый сектор взялась вести, и в самодеятельности участвовала. Ни одного выступления не пропустила, чтобы на виду у начальства быть.
Комбинат жилье для города строил, но и своих работников не обижал. Получили передовица и общественница Гриценко с дочкой ордер на однокомнатную квартиру в Автово. Окраина, а свой угол. А когда свекровь — Царствие ей Небесное! — Богу душу отдала, обменяли Валину «однушку» и Лешину коммуналку на двухкомнатную «хрущевку», почти в центре, на Мытнинской.
Живи – не хочу!

Глава 3

Зима 1999 — 2000гг, Санкт-Петербург.

… А потом она привыкла. Удалось перевестись на место отправленной в декретный отпуск процедурной сестры и сменить суточный график дежурств на дневной. Иногда Таня исхитрялась уйти с работы пораньше.
Специально для себя она не готовила. Старалась хотя бы раз в день поесть горячего в больничной столовой, а в остальное время питалась на ходу, как придется. А его кормила как маленького, по часам и с ложечки.
Уколы делала сама. Первое время к больному приходила массажистка из поликлиники, потом пришлось нанимать. А там, и сама научилась. Чего зря деньги тратить…
Он много спал. Во сне мог обмочиться, или и того хуже… как ребенок. В таких случаях Таня заставляла себя вспомнить тот невыносимый стыд, когда она сама в раннем детстве просыпалась мокрая. И сразу брезгливость отступала, ее место заменяла щемящая жалость к больному.
К середине зимы он стал «говорить»…

*

Ретроспектива. 1975 – 1982гг, Ленинград – Псковщина.

Танька росла девочкой домашней. Белобрысая, сероглазая, волосики тонкие, прямые заплетены в две жидкие косички. Мама любила причесать потуже, и тогда Танька бежала к отцу. Вставала к нему спиной и встряхивала головкой. Он понимал, расчесывал волосенки, тонкими чуткими пальцами переплетал как надо. Не туго и не слабо, а — в самый раз.
Маленькая Танька была, как колобок — щеки «сзади видны», везде складочки, ямочки, ножки-ручки пухлые, короткие, круглый животик – вперед…
Она могла часами сидеть одна и перебирать разноцветные тряпочки, ленточки, клубочки ниток, конфетные фантики. Раскладывала «добро» на кучки, глазенки блестели, что-то лопотала на забавном детском языке. Когда маме Вале надо было постирать, в квартире убрать или обед приготовить, сажала Таньку в огороженную перилами кроватку, вываливала перед ней ворох ситцевых обрезков и спокойно занималась делом.
Едва Танька подросла, и ей купили первого «пупса», погрузилась в кукольный мир. Она возилась с целлулоидными «младенцами» целыми днями. Кормила, переодевала, укладывала спать, заставляла учить уроки, лечила…
В деревне у бабушки играла в палисаднике. Делала прически травяным кочкам: заплетала им косы, завязывала вместо бантов разноцветные тряпочки, подстригала челочки. Устраивала «секреты»: в ямку прятала яркую пуговку из бабушкиной круглой жестяной коробки, от которой до сих пор вкусно пахло леденцами, накрывала осколком стекла и присыпала сверху песочком. Ни за что не разглядишь, если не знаешь где.
Подзывала бабулю, та притворно ахала:
- Це шош за текэ? — Бабушка Магда, порой, чтобы угодить внучке, специально вставляла в разговор украинские словечки.
Танька заливалась смехом. Она была уверена, что бабушка сама придумала сказочный, певучий язык. Чтоб было интереснее. И отвечала она на бабулину «ридну мову» так же загадочно, по волшебному:
— Кала-мала-буль.
Шумные игры Танька не любила. Сторонилась девчоночьего соперничества, выяснения, у кого самое красивое платьице, привлечения внимания мальчишек. Всё — одна.
Жуков и бабочек, которых ей ловили деревенские ребята, жалела и сразу же отпускала.
Однажды мальчишки принесли тритона – пятнистого, с желтым брюхом, похожего на маленького крокодильчика, которого показывали по телевизору. Танька вырыла совочком посреди палисадника ямку и зарыла наполовину высоты лопнувшую, без донышка, трехлитровую стеклянную банку, найденную в лопухах у забора. Бабушка повесила намытую банку на плетень сушиться, а мальчишки расстреляли блестевшую на солнце мишень из рогаток. Танька натаскала из придорожной канавы детским ведерочком воды. Пучок зеленой осоки в банку поставила. Красиво! И пустила туда тритона, пусть живет…
Пока ходила в поле, на дневную дойку за парным молоком, вся вода ушла в землю. Тритон на солнце в стеклянной банке перегрелся и сдох. Танька горько плакала. У девочки к ночи поднялась температура, во сне она кричала.
Бабушка сочинила историю, мол, рано утром, по росе, задохнувшиеся без воды тритоны – если, конечно, у них головка, хвостик и все лапки целы, — у нашего же все цело?! — оживают и уползают в воду.
- А куда, бабуля? – Танька престала всхлипывать.
- Вон канава у дороги после дождей полна-полнехонька. Ему там, на воле, гарно…
Танька поверила, перестала плакать и даже выпила большую кружку молока. Бабушка Магда ежедневно покупала литр молока для городской внучки, но Танька пила только вчерашнее, холодное из погреба или кипяченое, с пенкой. Парное молоко пахло коровой, и Таньке было противно.
Танька была фантазеркой. Однажды представила, что бабушкин дом загорелся, а она, Танька, не знала, кого спасать первым, бабушку Магду или Мурку с котятами. И так было Таньке страшно, что она проплакала всю ночь напролет, а потом у нее долго болела голова…
Больших коров, лошадей, коз и гусей она побаивалась. Когда вечером пастух гнал сквозь деревню колхозное стадо, закрывала калитку, приседала в зарослях пыльной лебеды и сквозь плетень со сладким ужасом смотрела, как во главе стада вышагивал могучий баран-вожак, покачивая страшными рифлеными, завитыми в бублики рогами. Как он гордо и угрожающе глядел по сторонам своими выпуклыми бараньими глазками.
— Баба… он смотрит!..
— Як баран!.. – смеясь, махала рукой бабушка Магда. И вместе с ней хохотала Танька — чумазая от придорожной пыли, пухленькая, щекастая, с облезлой от загара спиной и цыпками на босых ножках.
Котята и цыплята – это совсем другое дело. Чего их бояться? Мягкие, хорошенькие. Правда, цыплячья мама, клуша, если зазеваешься, может подкрасться сзади и больно клюнуть. Зато Мурка разрешала играть с котятами сколько хочешь. Только они больше спали. Насосутся материнского молока, станут кругленькими, как полосатые арбузики, немного побегают за веревочкой и начинают зевать.
Танька не могла спокойно пройти мимо животных. Стоило бабушке отвернуться, не доглядеть, Танька уже тащила на руках какого-нибудь тощего котенка. Свежие царапины не сходили с ее рук.
Деревенские собаки ходили за Танькой следом. Даже самые свирепые, и те ее признавали. Толкали носом, подставляли лохматую башку для почесывания, внимательно, будто понимали что, слушали ее нашептывания, мели хвостами, облизывали лицо. Танька жмурилась и смеялась. Было щекотно. Говорила, что когда вырастет, станет собачьим доктором.
С бабушкой болтала без умолку, а на улице с чужими — стеснялась. Если взрослые заговаривали с ней сами, пряталась за бабушку и краснела шеей. Бабушка Магда ласково называла ее красношейкой.
Говорила Танька плохо, как маленькая. Потому и молчала. За год до школы Таньку стали водить к логопеду…
Чего пустое в ступе толочь?» — заступалась за внучку бабушка Магда.
И Танька так же думала: «Вон, животные, и не говорят, а все понятно».
- Танька-то, все одна, или за отцову руку держится, — судачили в городском дворе, на скамейке, бабушки. — С ребятней не играет, дичится. Собак бродячих со всей округи привадила, по улице не пройти. Или барбос шелудивый о ее ногу трется, или котенок – на руках. Чего они ходят за ей, как за мамкой, псиной от Таньки пахнет, что ли? Вся исцарапана, зеленка с ей не сходит. Вот лишая подхватит ужо…- качали головами сердобольные бабушки.
А Лида из сороковой квартиры, женщина одинокая и бездетная, первая во дворе сплетница, выслушав бабушек, резала правду-матку:
- Валентина на тяжелой работе надрывается, все ей мало: и телевизор у них с Лешкой цветной, и сама вся такая из себя… Шарфики, туфельки, фу-ты, ну-ты. Пузо на нос уже лезло, а она все на каблучках бегала. Вот и добегалась – родила идиотку. Скоро в школу, а говорить толком не умеет. Скажу вам по секрету, у девочки энурез, — поджимала губы Лида. Она была женщиной образованной, три года в суде народным заседателем отсидела, знала про все на свете и людей видела насквозь, считали бабули…
- Это что же за такой «нурес», Лида? — заинтересовались они.
- Если по-простому, ссытся, — понизила голос Лида…
А Танька давно научилась говорить правильно, и даже почти не картавила. И писалась она только до пяти лет, и то – редко, когда крепко засыпала. Из-за этого и с детьми не играла, боялась, что дразниться будут.
Мама как-то на работу опаздывала и Таньку назвала зассыхой. Один раз… Правда, бабушка Магда – она гостила у них в то время – отхлестала дочь полотенцем.
- Ты девку не калечь, халда! – наступала она на Валентину. – Ты что ли не ссалась? Придет время, перестанет…
Танька во двор выходила редко. Играла разве что с Соней Зеленецкой и Витькой Утемишевым, она их отличала с детства.

Глава 4

Зима 2000 года, Санкт-Петербург.

… К середине зимы он стал «говорить». Вряд ли кто посторонний различил бы в мычании, птичьем клекоте и зубовном скрежете больного какой-либо смысл. Но Таня его речь понимала, как мать понимает лепет своего дитяти. Когда не хватало слов, он матерился. Таня не обижалась, она, работая в больнице, знала, что потерявшие после инсульта или мозговой травмы речь больные первым делом вспоминали нецензурную брань.
Однажды попросил посадить его на кровати. С тех пор сидел с удовольствием и подолгу, опираясь спиной на подушки. Таня привязала к дальней спинке кровати лямку, скрученную из старой простыни. Он подтягивался за нее руками и научился хоть и медленно, в несколько приемов, садиться и переворачиваться. Сопел и искоса поглядывал на Таню: видела ли? Похвалит?
Он очень гордился своими первыми победами…

*

Ретроспектива. 1982 – 1986гг, Ленинград.

Валентина сама из кожи вон лезла, за городскую жизнь зубами цеплялась и от Алешки того же требовала.
- Старайся, начальству не перечь. Не спорь, плетью обуха не перешибешь. Не согласен с чем, промолчи, не прекословь. Кто мы, а кто они! Здоровайся первым, похвали что-нибудь: машину, обнову, жену, собаку, галстук… Язык не отвалится… Попросит кто тумбочку какую-никакую смастерить, не ленись. Другие – на перекур, за домино, а ты – к верстаку. Все копейка в дом! Вон Таньку в школу собирать нужно, — выговаривала тихоне-мужу Валентина.
Алешка у маминой юбки да без отца застенчивым вырос. На работе старался быть незаметным, хотя мастер был хороший, дело свое знал и дерево чувствовал. Деньги за поделки брать с людей он стеснялся. Винца, разве что после работы… Отказываться нельзя, человек обидится…
Последние годы, как Танька в школу пошла, дома отца видела редко. Днем — на работе, по вечерам у него – или халтурка, или компания теплая. За рюмкой Алексей преображался: стихи читал собутыльникам, рассказывал о жене-красавице, о том какая у них дочка растет пригожая, как они семьей живут хорошо, душа в душу. Мог Алеша и всплакнуть от полноты чувств…
Танька помнила, что приходил папа с работы поздно, язык его заплетался, сморщенное, как печеное яблоко, лицо ходило ходуном… От него пахло водкой и мебельным лаком.
Мама Валя кричала на отца, называла малахольным, хлестала его кухонной тряпкой по лицу. Он молчал, закрывал глаза рукой и виновато улыбался.
Утром папа вставал раньше всех. Тщательно брился, перемывал всю посуду на кухне, гладил рубашку и брюки, чистил обувь. Никогда не завтракал. По квартире, чтобы не разбудить домашних, ходил на цыпочках. Входную дверь, уходя, затворял мягко, почти беззвучно. Таня много раз пробовала так, но у нее не получалось.
В воскресенье папа дома никогда не пил спиртного и почти что не курил. Если была хорошая погода, он гулял с дочкой. Они ходили в зоопарк, Планетарий или Петропавловскую крепость. Он же там, на Петроградской стороне, вырос. Иногда ездили в Центральный парк культуры и отдыха (ЦПКиО). Папа непременно покупал Таньке воздушный шарик и ярко-красного, нарядного «петушка» зимой, а летом – эскимо, покрытое шоколадной глазурью, на палочке, за одиннадцать копеек, самое Танькино любимое. И газировки с сиропом — сколько влезет.
Когда они проходили мимо пивного ларька, острый, выступающий на тонкой морщинистой шее отца кадык смешно дергался вверх-вниз. Танька смеялась, поднимала на папу глаза и тут же замолкала, детской своей душой чувствуя нечеловеческую боль, плескавшуюся в его тоскующих глазах.
В школу Таньку повели всей семьей. Бабуля прослезилась, мама с папой в тот день не ругались, а стояли рядом и волновались, сможет ли Танька громко и внятно рассказать свою стихотворную строку.
А Таньке в школу не хотелось. Чего там хорошего? Начнут еще дразниться…
Первые годы Танька очень старалась и ходила в отличницах. Хорошая память, усидчивость и прилежание — что еще нужно от девочки в начальных классах? Потом, класса с пятого, перешла в «хорошисты».
Нет, такие предметы, как биология, литература, история, родной и английский языки Танька любила и знала хорошо. Она не могла осилить математику. Танька не обладала ни абстрактным, ни логическим мышлением. Она старательно слушала учительницу, когда было нужно, кивала, и вроде бы все понимала, но по окончании урока в голове ничего не оставалось. Приходилось зубрить.
Одноклассников Танька сторонилась, друзей так и не завела. На переменах уединялась с книжкой в уголке, где потише. Девчонки сначала считали ее воображалой, а потом, сообразив, что она просто — другая, не такая, как они, стали дразнить идиоткой.
Танька делала вид, что ей все равно.
Класса с третьего Танька вдруг стала быстро расти, вытянулась, обогнала сверстниц. Дылда-дылдой — коленки и локти острые, ключицы выступают. Одежду стали покупать на размер больше, «на вырост», но через два-три месяца руки уже торчали из рукавов.
- Иезус Мария, — всплеснула руками приехавшая погостить на Новый год бабушка Магда, — в такой одежке только от долгов бегать.
В детстве Танька стеснялась полноты, сейчас – худобы и роста. Стала сутулиться.
В январе 1985 года, вскоре после новогодних каникул, папу задавило трамваем. Почти у самого дома, когда он как обычно под хмельком возвращался с работы. В тот день мела поземка.
В отцовском кармане нашли шоколадку «Аленка». Целую, даже немятую, хотя его тело измочалило, как половую тряпку. Танька тогда училась в четвертом классе, ей было девять с половиной лет.
- Что же это деется? — сокрушались во дворе бабушки. — Мужиков, как косой косит, вино проклятущее.
- Никто насильно в рот не льет, — рубила сухеньким кулачком морозный воздух правдолюбка Лида из сороковой квартиры. — Куда ни глянь – одни бабы. В театрах, концертных залах, музеях, на выставках и экскурсиях – бабы. И дети, и дом на них, бедных. И работают не меньше мужиков. А те после работы в домино стучат, или на диване — брюхом кверху, а то вино лопают. – Будь ее воля, Лида собрала бы всех мужчин и отправила на необитаемый остров, за колючую проволоку. — Прошлую зиму, — кипятилась женщина, — Алешка к брату в Лодейное поле ездил – тот охотоведом работает, – так вышел собаку покормить пьяный, сунулся в сугроб носом и проспал до утра. Волки ночью собаку прямо на цепи сожрали, а Алешку не тронули, так самогоном от него разило. Но сколько веревочка не вейся…
- А что ж Валентина теперь? Одна с дочкой малой… — вздыхали бабушки.
- Валентина не пропадет, — успокоила Лида. – Сама видная, и — при квартире. Такие долго не вдовствуют. Не пройдет и года, будет у Таньки другой папа, помяните мое слово. – Лида ухмыльнулась тонкими малокровными губами. – Грузин какой-нибудь или хохол приезжий…
Так и случилось, осенью 1986 года в канун Танькиного дня рождения, мама привела домой чужого дядю. Евгению тогда исполнилось двадцать пять, он был на семь лет моложе Валентины.

Глава 5

2000 год, Санкт-Петербург.

… Он очень гордился своими первыми победами. Таня похваливала, чтобы старался.
Учился держать ложку. Рука дрожала, донести до рта, не расплескав половину, удавалось редко. Таня теперь на время кормления подвязывала ему на грудь салфетку. «Слюнявчик», — говорила она и смеялась. Он дулся, сверкал исподлобья глазами, но тянул ложку ко рту снова и снова. Тарелку Таня держала на весу, у самого рта, страхуя его неверные движения. Но постепенно, раз за разом, отодвигала чуть дальше, заставляя его «работать».
Она искренне радовалась его успехам, потешалась над забавными словечками и гримасами, беззлобно покрикивала, когда он отказывался кушать или принимать лекарство. Однажды по пути с работы поймала себя на мысли, что торопится домой, что скучает и волнуется за него. Такого не было даже, когда она ухаживала за умирающей мамой. Там была мать, а здесь — ее «дитя».
Жизнь девушки обрела смысл.
Наступил новый 2001 год…

*

Ретроспектива. 1986 год, Ленинград.

Рассказывает Валентина Кораблева: «В воскресенье возвращалась я из деревни от мамы. Почти у самого Ленинграда автобус сломался, уже поворот на Гатчину проехали. Духотища, июль в тот год солнышка не жалел, недели две дождя не было. Все пассажиры вывалились из «Икаруса». Солнце — высоко, полдень. Встали на открытом месте – ни тени, ни ветринки. От шоссе, как от каменки, жарило. Асфальт плавился и проминался под каблуками босоножек. Мне сделалось худо…
Уже второй год пошел, как я стала задыхаться. После гибели Алексея что-то надломилось в организме, а раньше-то я и усталости не знала. Уж на что работа тяжела, а все вприпрыжку бывало, с песнями…
Впервые это случилось в морге, в помещении для прощания. Алешка лежал, как живой. Лицо у него не пострадало… Подошла я к гробу, хотела поправить сбившуюся кружевную накидку в ногах. Вдруг грудь, будто о том, как надо дышать, «забыла». Открыла я рот, вздохнуть хочу, а не могу. Наверное, в зале слишком много было цветов. Танька перепугалась, рассказывала, что посинела я, глаза выпучила. Мычу, мол, непонятно что. В тот раз все быстро прошло, стоило только вывести меня на воздух, но удушье все чаще и чаще повторялось…
Стоим, значит, на шоссе, потом обливаемся, а у меня грудь заложило. Шагнула я по обочине вперед, от людей, где воздуху больше и отвернулась от дороги…
Слышу, тормоза завизжали. Оглянулась, а там — большущая крытая синим тентом фура. Лязгнула нутром железным и встала. Светловолосый богатырь распахнул дверцу с моей стороны.
Как в кино…
- Садись, красавица, — улыбнулся широко, — в уголках его глаз – морщинки весёлые. – До метро, с ветерком, — понял, что побаиваюсь и рассмеялся. – Что ты белым днем, красавица, да на въезде в город трусишь? Залезай, не бойся!
Колебалась я недолго, шагнула на подножку, он мне руку протянул. Не успела глазом моргнуть, уже в кабине сижу, высоко над землей.
- Евгений Матвеевич Еланский, можно просто Женя — представился парень. – Сын своих родителей, родился по собственному желанию. – Лицо круглое, курносое, загорелое, в глазах чертики пляшут.
- Валентина, — назвалась я, а сама за сумку, на всякий случай, держусь.
Как только тронулись, сразу посвежело…»

Сквозь открытую форточку шаловливый ветерок пытался поцеловать разгоряченное лицо женщины. Мотор пел песню о дальних краях. Пригожий водитель хохотал над собственными шуточками и был похож на вихрастого деревенского мальчишку. Сильные загорелые руки уверенно крутили «баранку». Валентина поймала себя на мысли о том, как крепко могут обнимать эти руки, и какие они, должно быть, горячие.

«Другим принцы встречаются, а мне попался вылитый Емеля из сказки», — подумала женщина, и весело, беззаботно рассмеялась.
Она с удивлением почувствовала, что дышит совершенно свободно. Начавшийся было от жары приступ астмы, прошел сам собой. На душе впервые после похорон мужа стало легко…

*

Евгений приехал в Ленинград сразу после армии. Его дядя, отцов брат, как называла деверя мама, работал механиком гаража в Ленинграде. Он и пристроил племянника в автоколонну. Пока на междугородние рейсы. А потом, глядишь, и за границу пустят.
Евгений шоферил и в колхозе, до армии. И все два года службы провел за баранкой грузовика. Так что дело было знакомое. Жил пока что у дяди Славы, в проходной комнате, за шкафом. Но дома, считай, и не бывал. Все – в рейсах.
Танька никогда в жизни не видела такого большого и шумного мужчину. Самый настоящий великан. Громогласный, подвижный. Он ввалился в их с мамой маленькую «хрущебу» с крошечной кухней и совмещенным санузлом, как слон в посудную лавку. Ему всегда не хватало места. Он все время что-то задевал, ронял, разбивал, обо что-то запинался…
Дядя Женя был полной противоположностью тихого, незаметного папы. Лицо налитое, нос картошкой, губы толстые, красные. О таких говорят: мордастый. Зубы крупные, белые. Улыбка – во весь рот, если смеялся, в серванте бокалы звенели. Глаза синие, выпуклые и, как ей казалось, наглые. Он сразу заполнил собой весь дом. Отобрал у Таньки ее тихое уединение и покой, которые она так любила.
И маму отобрал…
Танька видела, какими глазами мама на него смотрела. Замечала, что та стала подкрашивать глаза и губы, чего не делала уже давно, даже когда еще был папа жив. Теперь Танька уже не сидела с мамочкой по вечерам, обнявшись, у телевизора. Они перестали вместе смотреть любимую Танькину передачу «В мире животных». Мама теперь не интересовалась Танькиными оценками, о чем-то задумывалась, отвечала невпопад. На ее, ставших вдруг яркими губах, играла загадочная улыбка.
Когда дядя Женя возвращался из рейса, мама, крутнувшись перед зеркалом, торопливо совала Таньке рубль на кино и выпроваживала из дома.
Танька сидела с соседом Витькой Утемишевым на лавочке допоздна, слушала его рассказы о занятиях в футбольной секции и тоскливо смотрела на слепые окна их квартиры, всегда ярко горевшие по вечерам.
Танька чувствовала себя в доме лишней. Зато после его отъезда в доме наступала долгожданная тишина. Правда, когда мама, стараясь разрушить растущую между ней и дочерью «стену», пыталась приласкать Таньку, той делалось неприятно.

Глава 6
Начало 2001 года, Санкт-Петербург.

Праздник встретили вдвоем. Таня приготовила ужин, чокнулись «Фантой», посмотрели праздничный концерт, транслируемый по телевидению. Без четверти час, несмотря на его протесты, Таня выключила телевизор. Режим нарушать нельзя.
Он сам теперь управлялся с судном, помогал переворачивать себя, когда Таня обмывала его большое, исхудавшее за время болезни тело или перестилала постель. Теперь, когда он начал поправляться, стал стесняться девушки… А Таня – ни капельки. Человек болен, не может обслуживать себя сам, значит, надо помогать. Чего тут стыдиться?
Труднее всего было научиться его брить. Первое время не обходилось без порезов.
Таня выпросила у Екатерины Максимовны, пожилой больничной сестры-хозяйки, машинку и подстригла его отросшие, свалявшиеся от подушки, желтоватые, как спелая пшеница, волосы. Когда заметила пробивающуюся на темени и висках седину, сердечко сжалось.
Этой ночью Таня, стараясь, чтобы он не услышал, плакала в подушку…

*

Ретроспектива. 1941 – 1986гг, Львов – Псковщина.

Магде Николаевне Евгений понравился с первого взгляда. Она не любила Алексея, хотя дочери об этом ни разу даже вида не показала, не то чтобы высказать на словах. Раз выбрала – живи!
Самостоятельная сама, Магда Николаевна презирала слабость характера, особенно у мужчин. В Западной Украине мужа уважают, зовут хозяином, «чоловиком». Он и добытчик, и заступник, и судья… В их краях к мужу и отцу обращаются на «вы» и, сохрани Господь, пойти против их воли…
А что Алешка? Тряпка, а не мужик. Вот Евгений – это да! Самостоятельный. Валентина будет за ним, как за каменной стеной. И Таньку вырастят, на ноги поставят. И сама, Валентина, не забалует. От такого разве уйдешь?
Магда Гриценко восемнадцатилетней девчонкой бежала вместе с отступающими разрозненными остатками Советской армии, спасаясь от накатывающейся на страну фашистской армады.
Ее отец возглавлял районное отделение НКВД в городе Львове. То, что в самое ближайшее время предстоит воевать с фашистской Германией, «наверху» знали и к войне готовились. А что запрещали об этом болтать, другой разговор…
В середине июня сорок первого, исполняя приказ, майор Госбезопасности Николай Станиславович Гриценко перешел на нелегальное положение и переехал в Ивано-Франковск. Но жену с дочкой во Львове не оставил, отправил в Россию. Семье чекиста находиться на оккупированной врагом территории было нельзя.
В Ленинграде жила старшая сестра отца, тетка Магды. К ней и поехали.
Но не учел чекист, что бросит Гитлер свои элитные части, группу армий «Север» именно на ленинградское направление. И догнал фронт мать и дочь Гриценко. Уже на восемнадцатый день войны немцы заняли Псков, который был для них «ключом к парадным дверям Ленинграда».
О том, сколько пришлось испытать женщинам, пока они добралась до железнодорожного узла Дно, что на псковской земле, надо писать отдельную книгу.
На станции эшелон с беженцами попал под бомбежку, и маму убило осколком. Восемнадцатилетняя девушка осталась одна-одинешенька. Маму зарыли в чужую землю, жив ли отец, она не знала. Денег не было, хлеб кончился, по-русски Магда говорила плохо.
Она сидела на чудом спасенном из горевшего вагона узелке с одеждой в переполненном здании железнодорожного вокзала и не знала, где сегодня будет спать и удастся ли завтра поесть. В зал ожидания сквозь выбитые окна хлестало дождем. Но люди радовались непогоде: тучи закрыли небо, значит, сегодня не будут бомбить.
На рассвете Магда, едва ли не стоя на коленях, на своем польско-украинско-русском упросила бабу-колхозницу, запрягавшую в телегу чуть живого конягу, взять ее с собой. Девушка понимала, что, хоть и бедно в деревне, но с голоду не умрешь.
В деревне Магда немного подкормилась, но уже через неделю затарахтели по проселкам мотоциклы с немецкими автоматчиками, и она убежала в лес, надеясь найти партизан. Она знала от отца-чекиста, что еще задолго до войны в лесах создавались базы будущих партизанских формирований, склады оружия и продовольствия.
Девушка чувствовала, что выдадут местные пришлую, нерусскую. Жили и здесь, в России, обиженные на власть люди. Были и те, кто с нетерпением ожидал прихода немцев. Ловила Магда на себе косые взгляды псковских мужичков.
Бог миловал, в шпионаже девушку не заподозрили, не расстреляли по военному-то времени да по дурости людской, оставили в отряде. Варила еду, стирала, ухаживала за ранеными. Пережила войну.
И никто не знает, что было бы с Магдой, доберись она чудом до Ленинграда. Успела бы прописаться на теткиной жилплощади до начала блокады города и получить хлебные карточки, на которые даже коренным ленинградским иждивенцам выдавали всего по сто пятьдесят граммов замешанного на мякине хлеба? Скорее всего, пропала бы девчонка, как и случилось с ее теткой. Свалилась бы где-нибудь, потеряв силы от голода, или замерзла в нетопленной каменной коробке страшной зимой сорок первого года.
После отступления немцев Магда возвращаться домой не решилась и осталась жить на Псковщине. Заняла брошенную полуразрушенную избу в деревне Нинково, подлатала крышу и стала работать на ферме дояркой.
Познала Магда и короткое бабье счастье. Влюбилась она без памяти в присланного из города агронома. Вернулся с фронта выпускник Ленинградской сельскохозяйственной академии бравый гвардии старшина Олег Харитонов с пустым, подоткнутым за командирский ремень правым рукавом гимнастерки. И знала Магда, что женат был Олежка, знала, что супруга его учительствовала в Ленинграде, а не устояла перед смоляными усами и медальным перезвоном на груди полного кавалера трех степеней Ордена Славы. Растопил он ледяную корку, сковавшую девичье сердце.
Когда Магда призналась милому, что беременна, Олег поклялся развестись с супругой и жениться на ней.
Но, может, и хорошо, что не сложилось у них.
Осенью пятьдесят третьего, а у Магды уже живот видно было, арестовали агронома. Морозы в тот год вдарили рано, а снег на поля все никак не ложился. Сковало засеянную сырую пашню, озимые вымерзли. А летом жара яровые подпалила. Райком погода не интересовала. Спрашивали за цифры: сколько гектаров зяби вспахали, какую площадь засеяли, сколько центнеров зерна собрали?..
Колхоз не выполнил задание по сдаче хлеба государству. Крайним «назначили» агронома. И сгинул калека-фронтовик, превратился вместе со своими орденами в лагерную пыль, как тогда говорили. Времечко было непростое…
Дочь Вальку Магда Николаевна таки-вырастила. Нажует, бывало, хлебного мякиша в тряпочку, прикрутит узлом к палочке, чтобы ребенок не заглотил, — и в рот, вместо соски. А Вальку веревочкой за спинку к койке привязывала. Чтобы не свалилась с кровати, не уползла по ледяному полу к входной двери да не замерзла. А вечером с дойки стакан молочка краденого в грелке приносила. Возвращалась в избу, чуть живая от усталости, а там Валька, мокрая и обкаканная, орала благим матом и ручонки к ней тянула…
И, ничего, вырастила дивчину. Да еще такую гарную!
А как было нелегко! Грызла, бывало, подушку по ночам, в голос выла Магда, а на людях — веселая. Нога под ней плясала. Шуточки да прибауточки все. Помочь кому, завсегда! От работы не бегала. Дом-пятистенок в два этажа и дворовые постройки осилила. Три года мужиков-строителей самогоном поила. Зато есть, что внучке оставить.
- А сейчас разве трудно жить? – ворчала, бродя по пустому дому, старая женщина. — Работают от звонка до звонка, зарплату им платят, крыша над головой, водяное отопление, туалет теплый, ванна, телефон, телевизор… Собрались, в кино пошли в выходной, в театр… А Лешка нет, чтобы жить и радоваться, жену-красавицу холить, да дочь растить, вино пуще семьи полюбил и издох, как собака… Да разве же это мужик? Прости меня, Господи, душу грешную! – сокрушалась обрусевшая Магда Николаевна.
Нет, Евгений Алексею сто очков вперед даст. Только бы у них все сладилось!

Глава 7

Начало 2001 года, Санкт-Петербург.

… Этой ночью Таня, стараясь, чтобы он не услышал, плакала в подушку. Но это были не слезы обиженной на весь белый свет девочки, которую во дворе обзывали зассыхой, а позже, в школе, идиоткой, не те злые слезы, вызванные желанием наказать ненавистного человека, и не тот звериный вой, когда Таня, посетив Реанимацию, наконец осознала, что она натворила… Сейчас девушка рыдала от жалости к попавшему в беду человеку. Она думала не о себе, о ДРУГОМ. Это были слезы сострадания.
Тане захотелось рассказать прямо сейчас, среди ночи, кому-нибудь о том, какая она была дура. Будто нашалила, была за это поставлена в угол, и там, в углу, вдруг осознала, что наказали ее не со зла, а за дело, что именно, она, Таня, была неправа. Ей захотелось повиниться, сказать, что «больше не будет». Она попыталась вспомнить хоть одну молитву из многих, которым учила ее когда-то бабушка, не смогла, и, тогда, своими словами поведала Боженьке все-все, не утаив ни капельки…
После этих, очистивших душу слез и искреннего покаяния, она заснула умиротворенная, как умела спать лишь в раннем детстве, сто лет тому назад, когда были еще живы папа Леша, бабушка Магда и мама Валя, — свернувшись калачиком, с ладошкой под щекой и улыбкой на зареванном лице. Когда не надо было еще быть сильной. Когда каждый следующий день нес в себе счастье.
Проснулась Татьяна взрослой…

*

Ретроспектива. 1986 год, Ленинград.

Если бы Таньку спросили, кого она больше всего на свете любит, она не задумалась бы ни на секунду. Больше всего, конечно, — папу, но его с ними не было. А, значит, бабушку, маму и животных, перечислила бы девочка. Именно в такой последовательности. Ну, еще – Витьку и Соню. После того, как Соня поступила в музыкальную школу, они встречались редко и лишь изредка перезванивались. А Витька?.. Тут не любовь, тут — другое.
Витька всегда был для Тани «подружкой». Ему можно было рассказать все-все, как на духу. Он прибегал по первому зову, внимательно выслушивал то, что, перескакивая с пятого на десятое, выплескивала на него девочка, долго морщил лоб, жевал губами, а потом лениво бурчал что-то вроде «а вчера киевское «Динамо» продуло товарищеский матч с московским «Спартаком» на своем поле. Ноль – три, представляешь?» И этого было достаточно. Танька, которая дичилась девчонок, должна была выговориться перед кем-то. Мама, конечно, — мама. Но не все же можно рассказывать маме…
Танька понимала, что Витя претендует на большее, чем товарищеские отношения. Он даже пару раз пытался с Танькой объясниться. Но она уводила разговор в сторону, давая понять, что эта тема ей неприятна. Да, Витька был самым лучшим из знакомых мальчишек. Да, с ним можно было говорить обо всем на свете. Но он — такой здоровый, румяный, спортивный… Трудно было даже представить, как его можно жалеть, успокаивать, утешать, гладить по головке. Вот если бы он был похож на папу Лешу!
Нет, если бы Таньку спросили, кого она любит сильнее всего? Она бы ответила только так: бабушку, маму и животных.
Маму у нее отобрал дядя Женя. Бабушка была далеко, в деревне. Ее можно было повидать только летом, да разве еще на Новый год, когда она приезжала погостить к ним на недельку. Оставались животные.
Она мечтала завести собаку. Но сначала Танька была маленькая, потом, когда получили квартиру, мама не разрешила, сказала, что у них и так тесно, что собака будет грызть мебель, и что от них — глисты. Мама иногда – глупая, как ребенок. Да разве же от собак могут быть глисты?!
А потом, когда Танька подросла, и они стали жить в квартире, сначала втроем, потом, когда папа умер, вдвоем с мамой, – еще до дяди Жени – мамуля заболела бронхиальной астмой. От одного вида собак и кошек она начинала кашлять, чихать и задыхаться.
Хорошо хоть дядя Сережа, сосед сверху, разрешал Таньке иногда погулять с Чарли. Он – чистокровный ирландский сеттер, рыжий, как огонь, и такой прикольный. Приветливый, всегда Таньке первым лапу протягивал, лизал в нос, если она наклонялась. Но грязными лапами на грудь не лез. И отряхивался всегда на улице.
Чарли любил играть с палкой. Только отбирать ее надо было осторожно. Он очень хитрый, зубами перехватывал по палке до руки и мог прикусить пальцы. И замахиваться палкой перед броском было нельзя. Зачем бежать, если можно подпрыгнуть и цапнуть Таньку за локоть. Не сильно, так, чтобы только отпустила. И палка сразу же падала вниз, прямо в рыжую хитрую пасть. Чарли припадал на передние лапы, задирал зад и начинал рычать: «Попробуй, отними!». Грозно, но понарошку.
Иногда Чарли заигрывался. Он же Таньку считал такой же собакой, как и сам, только большой и другой породы. Если девочка от такой «игры» плакала, Чарли скулил и просил прощения. Смотрел в глаза и лизал руки.
Кошек и ворон Чарли, как и все собаки, не любил, но далеко за ними не гонялся. Шугал – и возвращался к Таньке. Улыбался довольный: «Ай, какой я молодец! Похвали».
Когда у дяди Сережи болела спина, или он должен был лечь в больницу, то просил Таньку погулять с Чарли, покормить его. Она никогда не отказывалась.
Три года назад Сергей Сергеевич Родин похоронил жену.
- Раиса умерла и будто забрала меня с собой, одна оболочка моя здесь, на этом свете, осталась. Рак все соки из Раечки высосал, по женской части она хворала, — жаловался дядя Сережа.
Детей у них с тетей Раей не было, и в Таньке Сергей Сергеевич души не чаял.
Пока мама не слегла совсем, Танька частенько забегала помочь соседу. Полы там помыть, подстричь его машинкой «наголо», как он любил, купить чего, в магазин все равно идет.
Дядя Сережа Таньку внучкой звал.
- Выйдешь замуж, — говорил, квартиру на тебя перепишу, а сам — в дом престарелых. За Чарли я не боюсь, ты его не обидишь. И ко мне забежишь когда, навестишь старика…
Жалко его, один, старенький…
С Чарли, конечно, весело, но так хотелось бы – свою собаку. Лежала бы она рядом, на коврике, и дышала бы…
Эх, если бы не мамина астма! Хотя, теперь, когда дядя Женя с ними стал жить…
Идея родилась, как и всегда, у Витьки Утемишева. Сорвал он где-то на столбе объявление с фотографией «потеряшки», грустной, похожей на лисичку дворняжки, по кличке «Лизка». В объявлении и телефон приюта для бездомных животных «Ржевка» был указан. Совсем недалеко, минут сорок пять от дома, и всего с одной пересадкой. Танька теперь проводила в собачьем приюте все выходные. Убирала вольеры, кормила брошенных и потерявших хозяев собачек, выгуливала их на пустыре.
Жить стало интересно.
Скорее бы школу закончить! Танька для себя уже давно решила, что пойдет учиться в Ленинградский ветеринарный институт. И даже ходила туда на день открытых дверей.
Но если бы Таньку спросили, кого она не любит сильнее всего, она бы ответила однозначно: «Дядю Женю».
Когда он возвращался с рейса, Танька старалась дома по возможности не бывать. Если по пути со школы она видела припаркованную на их улице большую синюю машину, настроение сразу портилось. Его возвращение всегда было неожиданным. Танька не успевала подготовиться, хотя по поведению мамы, по тому, как она оживлялась, как чаще хваталась за ингалятор, знала, уже скоро приедет…
Он всегда сидел за кухонным столом, на «своем месте», в углу у холодильника, большой, красный после ванны, и, казалось, занимал все помещение кухни. Его огромные, корявые руки хватали попеременно: то ломоть хлеба, то вилку, то очередную рюмку. Красногубый сальный рот жевал, глотал, крякал, морщился, гоготал, брызгая слюной, разговаривал и сыто рыгал. Мама сидела на краешке табуретки в чистом фартуке, подперев щеку ладошкой, и во все глаза смотрела только на него. Когда Танька заглядывала в кухню поздороваться, а она была вежливой девочкой, мама притворно-удивленно всплескивала ладошками:
- Ой, Танюшка пришла! Обедать будешь? – будто не знала, что у Таньки сегодня было шесть уроков, и что она взяла с собой в школу лишь два бутерброда и яблоко. А когда Танька, отказывалась:
- Нет, спасибо, я у Сони пообедала, — сразу замолкала и садилась на место, чтобы опять смотреть на своего Женечку.
Смотреть-то смотрела, но и не забывала вовремя подать ему новое блюдо, подкладывать, подливать, убирать грязную посуду и подтирать пролитое.
И стол, и табуретки, и шкафчики кухонные, и мойку – все мастерил папа. И доски разделочные, которыми была увешана вся стена, вырезал и развешивал папа. А теперь тут сидел этот, жрал и рыгал…
А ночью сквозь «картонную» стенку Танька слышала жалобные мамины стоны.
«Зачем он ее мучает? – сквозь всхлипы шептала девочка. – Такой тяжелый. Ей же больно! У нее астма».
И ничего не помогало заснуть: ни подушка, положенная на голову, ни счет до тысячи, ни попытка представить перед глазами прыгающих один за другим через изгородь белых баранов. Танька вставала по утрам вялая, с больной головой, и на уроках ничего не понимала. И все время на глаза накатывались слезы…
Однажды, когда Танька в очередной раз увидела припаркованную во дворе фуру, ей безумно захотелось поджечь машину или проколоть колеса.
Если по-честному, то Таньку он не обижал. Возвращаясь из рейса, интересовался школьными оценками, иногда привозил с поездки какой-нибудь сувенир, чаще тарелочку или резную поделку с гербом города, куда возил товар. Танька вежливо благодарила, уходила к себе и швыряла «побрякушки» в картонную коробку из-под обуви. Она ненавидела эти подарки и мечтала о том, как когда-нибудь вывалит содержимое коробки в смердящий люк мусоропровода, и как его подарки будут долго греметь о стенки шахты.
«Зачем он маме нужен, разве нам вдвоем плохо?» — думала Танька.
Иногда, бессонными ночами, Танька думала о том, как хорошо было, если бы он разбился в аварии насмерть. Конечно, они бы с мамой его похоронили. И даже, наверное, поплакали… По крайней мере, мама… Но зато потом жили бы без него, и никого им не нужно. Если только собаку, когда мама поправится…

Глава 8

Начало 2001 года, Санкт-Петербург.

…Татьяна проснулась взрослой.
Сегодня надо было постараться «поймать» заведующего отделением. Магомед Файзуллаевич хотел осмотреть больного. Просил Татьяну подойти к нему и напомнить. Заодно узнать бы у хирурга о том, можно ли им начинать учиться ходить?
Евгений категорически отказался от инвалидного кресла. Татьяна принесла из отделения костыли. Он подогнал их по росту, обернул верхушки поролоном и обмотал бинтом, чтобы не резали подмышки. Костыли стояли у кровати, и он каждый день спрашивал Татьяну, когда они начнут «гулять»? Нужно обязательно посоветоваться с Магомедом Файзуллаевичем. А то, как бы сам, пока Татьяна на работе, не встал да не упал бы…
А завтра она выходная, и надо будет ехать в собес, оформлять ему пенсию по инвалидности. Из суммы, вырученной за проданный бабушкин дом, она отдала долги, остальное пошло на лекарства. Уже несколько месяцев они жили вдвоем на ее зарплату медсестры. Сегодня после работы надо проверить все справки, собранные для собеса. Не забыть бы чего.
Татьяна верила, что все будет хорошо…

*

Ретроспектива. Февраль 1990года, Ленинград.

На Новый год бабушка, как и обещала, приехала. Она привезла с собой земляничного варенья, по большой трехлитровой банке соленых, своих «фирменных» огурцов и ядреных, посоленных с чесноком и укропом, маленьких, один к одному, «сопливых» рыжиков. Выложила на стол завернутый в холстину шмат сала и мешочек вяленых снетков.
- Ой, рыбка! – бросилась целовать бабулю Танька.
- Ваня Олюшкин, сынок соседский, все лето на Ильмене с артелью рыбачил, — засветилась лицом довольная тем, что угодила единственной внучке, Магда Николаевна.
От бабушки вкусно пахло морозом, овчинным полушубком и старым деревянным домом. Морщинок в уголках глаз и вокруг губ прибыло, она как бы подсохла и будто даже стала меньше ростом.
Целых три дня Танька была счастлива. Во-первых, каникулы. Во-вторых, приехала бабушка. Была и третья причина – Новый год. А, главное, дядя Женя задерживался в рейсе. И можно было, как и раньше, прямо со сна, не умываясь, растрепой, в трусиках и маечке бегать по всей квартире. Заскочив на кухню, чмокнуть суетившуюся у плиты бабушку в морщинистую бледную щечку. Выхватить из-под наброшенного на противень полотенца пирожок. Горячий — с пылу с жару.
А сколько дел нужно успеть сделать? Выбрать на елочном базаре пушистую лесную красавицу. Установить ее. Нарядить. Развесить на колючих, пахнувших лесом ветвях разноцветные гирлянды. Поставить под елку важного, с белой бородой до земли и посохом в руке Деда Мороза из папье-маше. И постелить сделанный из ваты коврик, на котором утром обязательно раньше лежали подарки от папы и мамы.
Маленькая Танька, едва пробудившись, бежала, бывало, вприпрыжку к елке, хватала обвязанные ленточками пакеты, чмокала в колючую щеку папу, и неслась к себе рассматривать гостинцы. На бегу она вспоминала о маме и опять мчалась в большую комнату, чтобы расцеловать ее в обе щеки. Танька притворялась, будто не знает, что Деда Мороза на самом деле нет. Что он — ненастоящий…

*

Дядя Женя приехал — успел-таки! — к самому столу. Ввалился в прихожую усталый, глаза красные. За столом, обычно оживленный, был хмур, ел без аппетита и ругал кавказцев. Он и так-то их недолюбливал, а в эту поездку сцепился с ними на дороге.
- Все рынки под себя подгребли, в ларек зайдешь – «азер» или «даг» из-за прилавка лыбятся, — Евгений играл желваками. — По трассе колонной идут, по десять-двенадцать машин. Ползут еле-еле, фрукты у них, видишь ли. На обгон пойдешь, левым поворотником мигает, гнида! – вилка звонко брякнула о тарелку. – Остановились на ночь у поста ГАИ. Подошел… «Чего не пропустите, — спрашиваю? — Вы с грузом, а я пустой, на праздник к бабе спешу». – Дядя Женя одним глотком осушил рюмку, выдохнув воздух, скривился и занюхал корочкой хлеба. – «Тебе, что, дорогой, дороги мало?» — скалится. – Дать бы по наглой роже, так налетят, как осы. Они, не как мы, русские… Они друг за дружку — горой.
- Женя, сынок, плюнь! — бабушка Магда положила свою высохшую, усыпанную пигментными пятнами лапку на сжавшийся кулачище зятя. – Родные и то, бывает, зверем друг на друга глядят. Вот наши, львовские, например. Мой папаша, Николай Станиславович, в НКВД служил, я рассказывала. А мамин брат, Григорий, добровольцем пошел воевать за немцев. Его внучки, Полина с Галей, так и живут на Украине. Я уж по-старому — сейчас говорят «в Украине». Письмо вот прислали… Пишут, вы, мол, баба Магда – русская. У нас, всех кто старше тебя, на «вы» величают. Бывало, идет кто по шляху взрослый, мы, дивчины, стало быть, должны поклониться. А парубки – шапки снять. Так было заведено… Да… русская, вы, говорят. Москалька, значит. А кака ж я русская? Родилась в Украине, — тьфу, язык сломаешь. — Батька мой – хохол, матушка – оттуда же. Вот, скопировали мне похоронку, почитать, значит, прислали. Пишут, принес дядька незнакомый. Считай, через сорок пять лет после окончания войны. Сейчас отыщу, — бабушка, покачивая головой, выбралась из-за стола и вскоре вернулась со сложенным вчетверо листом бумаги в руках. Водрузив на нос очки, зачитала:
«… извещаем…Ваш дед…», — это их, Полинки с Галой дед, а мне, стало быть, дядька по матушке. – «… Грановский Григорий Григорьевич, в июле 1944-го года геройски погиб при обороне города Броды. Обершарфюрер СС Грановский за проявленное мужество при защите незалежности Украины навечно занесен в списки 14-ой ваффен-гренадерской дивизии войск СС «Галичина».
Бабушка сняла очки.
- И папаша мой сгинул под Бродами в июле сорок четвертого. И тоже за незалежность Украины. С детства они дружили, Микола и Григорий, мальчишками коней пасли да по соседским бахчам озоровали. Может, в один день Богу душу отдали, кто знает. О-хо-хо!..
Бабушка помолчала, вспоминая о былом, потом окинула всех строгим взглядом и добавила:
- Мне до весны, чую, не дожить… Болячка нехорошая прицепилась. Давно уже… я вам не говорила просто… Повидать вас, попрощаться приехала… И вот вам мой материнский наказ, — она опять обвела всех домашних глазами. – Валентина, дочка, и ты, Евгений, любите друг друга и берегите. Таньку не обижайте, сирота она. Грех. Раз уж так вышло, Алексей помер и сошлись вы… — бабушка промокнула глаза платочком, — живите в мире, как одна семья… Случись чего, никому вы окромя своих не нужны. Добрых людей много, много больше, чем злых. Помогут завсегда. Но помните, что даже самый добрый о себе и своих родичах заботиться будет в первую голову. Вот вам мой материнский наказ… — еще раз повторила Магда Николаевна.
За столом молчали. Все были ошеломлены вестью о бабушкиной болезни.
А в конце февраля 1990 года, бабушка Магда умерла, как и обещала…

Глава 9

Начало 2001 года, Санкт-Петербург.

… Татьяна верила, что все будет хорошо.
Времечко летело незаметно. К февралю Татьяна оформила его пенсию. Денег насчитали с гулькин нос, но, тем не менее, и эти крохи помогли залатать дыру в семейном бюджете.
Первым делом она высидела очередь у кабинета начальника жилконторы и договорилась с ним о реструктуризации долга за коммунальные услуги. Татьяна задолжала квартплату за полгода и страшно боялась, что ее вызовут в суд и будут грозить выселением. К ее удивлению, начальник ЖКО не угрожал, не кричал и не топал ногами. Оказывается, задолжавших квартиросъемщиков было немало. Население с трудом отходило от шока, вызванного сменой экономического курса в стране. Многие семьи до сих пор не «вписались» в рыночную экономику и перебивались с хлеба на квас.
Магомед Файзуллаевич осмотром больного остался доволен. Он долго щупал его ноги, стучал резиновым молоточком по суставам и даже колол иголкой, спрашивая:
- Болно?
Таня давно уже привыкла к кавказскому акценту заведующего, но каждый раз с трудом удерживалась от улыбки.
Хирург светил ему в глаза маленьким фонариком, заставлял скалиться, высовывать язык и трогать указательным пальцем кончик носа.
- Все хорошо, — сказал он Татьяне, намывая руки. – Вставайте и потихоньку начинайте ходить. По шажочку! Только осторожно… — он строго посмотрел на Татьяну и вдруг улыбнулся. – Да вы, Кораблева, и без меня все знаете.
- Вы – маладэц! – похвалил хирург Татьяну, выходя на лестничную клетку.
Последнее время Татьяна просыпалась с улыбкой…

*

Ретроспектива. Декабрь 1990 года – Ленинград.

Когда Евгения Матвеевича — Танька к нему теперь так обращалась — посадили в тюрьму, подходил к концу нелегкий для семьи Кораблевых год, год смерти бабушки Магды.
Осенью, на выходные, Танька вместе с мамой съездили в деревню, выкрасили папину оградку, подправили осевшую могилку бабушки, положили на холмик свежие цветы и посидели на новенькой, недавно вкопанной соседским сыном Иваном, скамеечке. Тем самым Ваней Олюшкиным, приславшим с бабушкой на Новый год вяленой рыбы. В Нинково бабушку Магду уважали. Хоронили всей немногочисленной теперь деревней. Гроб и крест сладили за символическую плату, за бутылку. Могилу вырыли «за так». В городе бы похороны обошлись в копеечку.
Евгений часто поминал Магду Николаевну добрым словом.
Рассказывал о своих, на Белгородчине.
- Летом возьму отпуск, и махнем домой, — мечтал он. – Ты, Танюха, в степи никогда не ночевала?..
Интересно, как это она могла в степи ночевать, если эту самую степь она видела только на картинке в учебнике географии. Если она дальше бабушкиной псковской деревни и не бывала.
– Не видала ты тогда красоты настоящей, Танюха. Вот Магда Николаевна меня понимала, она сама с Украины, в степи, можно сказать, родилась…
Скажут тоже: «в степи родилась». Бабушка во Львове родилась.
- Да, Магда Николаевна бы поняла… Косили мы с батей и братовьями далеко, за балкой. У нас вмиг темнеет, не то, что здесь. Вот только что светло было – и сразу ночь, как в яму провалился. Только – звезды мигают. Знаешь, Танюха, какие у нас звезды?! Нет, не знаешь! Как тарелки… Таких звезд нигде больше нет… А от скошенной травы — дух, будто кружку бражки выпил. И кузнечики стрекочут…
Евгений долго молчал, вспоминая родные края.
- Надо домой ехать, — вздохнул он. Душно мне в городе. Только на трассе и дышу полной грудью, когда горизонт от машины убегает… Уезжал, вроде ненадолго. Деньжат на свой дом скоплю, думал, и вернусь. А все что-то никак. Поначалу машину «лохматку» дали – больше чинил, чем ездил на ней. Потом «дурака свалял»: левый груз взялся везти. Хотел по легкому деньгу срубить. Вот и расплачиваюсь третий год за тот калым… Зато приеду и с хозяйкой, и с дочкой зараз, — улыбнулся Евгений. — Валентина, я серьезно говорю. Летом съездим в отпуск, познакомлю вас со своими, а как Танюха школу окончит, поедем насовсем.
«Вот еще, — думала Танька. — Пускай мама едет, если не может жить без своего Женечки, а мне и здесь неплохо. Поступлю в Ветеринарный институт, заведу наконец собаку, большую и лохматую. Буду ездить к папе и бабушке на кладбище. И замуж выйду… за кого-нибудь».
Валентина, отвернувшись, шмыгала носом…
А вскоре стало не до поездки.
В день его тридцатилетия мама затеяла стол. Пускай, мол, ему будет приятно. Посидит с друзьями по-человечески…
Вечерком послала Валентина отчима с падчерицей на рынок.
- Огурчиков, помидорчиков по два кило возьмите и зелени свеженькой. Тань, ты выбирай сама, а то он что первое увидит, то и возьмет. Да хлеба, хлеба, не забудьте, две буханки…
«Мама совсем запарилась, — вздохнула про себя Танька. — Подумаешь, юбилей! Посижу с полчасика и убегу к Витьке, — решила она».
Овощи купили, а хлеб, конечно, забыли. Танька помчалась в булочную на угол…
Гости собрались, пора за стол садиться, а именинника нет.
- Да покурить вышел. С кем-нибудь языком зацепился, наверное, — смеялась Валентина, а на самой лица не было, Танька-то видела.
- Тань, выскочи во двор, может, к доминошникам подсел? Рассаживайтесь, гости дорогие, кому, где нравится. Вы, Павел Спиридонович, сюда, пожалуйста, рядом с именинником, — усаживала она завгара, а сама на входную дверь оглядывалась.
И сразу же, после приглашения к столу, — телефонный звонок. Валентина и про астму забыла, метнулась в прихожую бегом, как молоденькая.
Звонили из милиции: задержали за драку на рынке…
И за каким чертом он туда вернулся?

*

Рассказывает Евгений Еланский: «Рождение праздновать готовились. Мужиков пригласил, тех, кто не в рейсе, завгара Павла Спиридоновича, дядюшку. Посидим, думаю, дома за столом, как белые люди… Ну, Валентина и послала на рынок с Танюхой, помидоров, огурцов, зелени купить…
А я выбирать-торговаться не умею, увидел, понравилось, взял. Танюха, та ходила, смотрела, щупала, приценивалась. А «азеры» на нее пялялись, «гыр-гыр» — по-своему. Зубы скалили. Не стал я при девчонке яриться… Принесли покупки домой. Схожу, сказал Валентине, во двор, покурю, мужиков встречу. А рынок-то — вот он, рядом.
Прошел не спеша по проходу, чтобы дрожь в руках унять. А они, видать, меня приметили. Что, мол, вернулся, забыл чего купить? Хороша, дескать, девчонка у тебя, беленькая. Вай!
Я дотянулся, схватил одного, самого ближнего, за ворот, и прямо по дыням через прилавок вытащил в проход, в грязь. Пуговицы от рубахи у него так и стрельнули по сторонам. Дыни, тарелки от весов, гирьки блестящие с прилавка сыплются. Притянул его морду к себе.
- Что, страшно? — спрашиваю? — Видать страшно, глаза бегают, как сумасшедшие. А изо рта чесноком воняет.
- То-то, — говорю. – Врезал ему по сопатке… А они бегут отовсюду, как тараканы. Верткие, по-своему орут что-то. Нагнулся я, поднял гирьку поувесистее и к выходу пячусь. И ушел бы!.. Да поскользнулся на дыне расколовшейся. Изуродовали меня, как бог черепаху. Ну и я, пока руки еще не заломили, приложился… до кого дотянулся…
Менты у них «прикормлены». Забрали меня, бить, правда, не стали… Славяне, морды у всех, как и у меня, рязанские.
Два дня лежал в камере, на третий следователь молоденький вызвал. Поговорили нормально. Бланк протокола достал, я прочитал через стол одним глазом, другой заплыл: «протокол допроса обвиняемого». Ну, думаю, Женя, вместо праздничного стола попадешь ты на цугундер года на три. Правда, год в СИЗО продержали до суда, а потом тот же год впаяли и выпустили.

Глава 10

Весна 2001 года, Санкт-Петербург.

… Последнее время Татьяна просыпалась с улыбкой.
Прежде, чем встать с кровати, она секунду-другую прислушивалась к его дыханию, и, убедившись, что все в порядке, позволяла себе минут пять полениться. Вспоминала прошедший день, думала о том, что нужно сделать сегодня.
Она вставала в шесть утра, готовила ему завтрак (если надо было идти на дежурство, обед варила с вечера, он уже мог сам достать кастрюльку и сковородку из холодильника и разогреть), ставила на тумбочку у кровати больного бутылку минеральной воды и лекарство.
После работы они теперь каждый вечер занимались специальной гимнастикой, а потом учились ходить. Через полтора месяца занятий он уже мог самостоятельно, держась за стеночку, добираться до кухни, туалета и ванной.
Изматывающая усталость и нервное напряжение отступили, и девушка стала хорошеть. Это сразу же заметили коллеги по работе, почувствовала и сама Татьяна. Теперь она не прятала глаза от соседей, не спешила незаметно прошмыгнуть мимо подъезда. Татьяна шагала по двору с гордо поднятой головой, провожаемая заинтересованными взглядами дворовых бабушек…

*

Ретроспектива. 1991 — 1993гг, Санкт-Петербург.

Мама чувствовала себя все хуже и хуже. По утрам она, как и всегда, – даже когда дядя Женя был в рейсе, вставала рано. Не так рано, как, бывало, поднимался папа, – он тосковал с похмелья и стыдился встречаться глазами с женой и дочерью, — но, все же, за два часа до начала рабочей смены. Хотя до комбината – две остановки, минут пятнадцать не спеша, пешочком.
Танька вообще-то любила поваляться. Тянула раньше с подъемом до последней минутки, потом бегом умывалась-одевалась-причесывалась, хватала со стола приготовленный мамой бутерброд, делала два-три глотка из чашки с остывшим чаем и бежала в школу. Портфель она всегда собирала с вечера.
А сейчас, когда мама поутру шаркала шлепанцами, натужно дышала и, что самое тревожное, тихонько, стараясь не разбудить дочь, разговаривала сама с собой, Танька спать не могла.
Укладывались они теперь рано, но и с вечера сон к Таньке не приходил. Она долго ворочалась, по несколько раз то накрывалась с головой одеялом, то сбрасывала его с себя. Переворачивала горячую подушку. Слушала это мамино чуть слышное бормотание, похожее на старушечью молитву.
Бывало, что и ночью Танька просыпалась от страшной тишины в квартире. Она с ужасом прислушивалась к этой тишине. Привычный для городского жителя шум проезжающих по проспекту машин, отдаленное завывание сирены автосигнализации, поскрипывание рассыхающегося паркета и монотонный, как метроном, звук падающих из неисправного крана в раковину капель – эти звуки скорее помогали, чем мешали уснуть. Не было слышно надсадного сиплого дыхания мамы, вот что будило Таньку.
Она вставала. В длинной ночной рубашке, с распущенными волосами, как привидение, освещенная лунным неверным светом, на цыпочках кралась к двери, стараясь унять стук собственного сердца, прислушивалась, и, тихонько отворив дверь, подходила к кровати мамы.
- Что, доченька? — мама лежала с сухими, открытыми в темноту глазами. — Все в порядке, девочка. Не спится что-то, все думы разные в голову лезут…
А утром, проснувшись вместе с мамой от этого ее старушечьего бормотания чуть свет, Танька лежала и думала: о папе, о бабушке, о том, как бы заставить маму пройти обследование в хорошей клинике, — да разве же она согласится?!
Уже с утра хотелось плакать. Мама опять сегодня после работы пойдет к тюрьме… Придется идти с ней и Таньке. Не может же она отпустить маму одну. Опять будут они дотемна стоять на той стороне Арсенальной набережной и вглядываться в слепое, наглухо заделанное решеткой и металлическими жалюзи окно на третьем этаже кирпичного здания следственного изолятора. Стоять и смотреть…
Кричать нельзя, не раз уже на их глазах задерживали молодых парней и девиц за переговоры с заключенными.
У мамы опять поднимется давление, начнется удушье, и Танька будет долго уговаривать ее вернуться домой. А потом они пойдут на автобусную остановку, и Танька будет поддерживать под руку тяжело шагавшую маму, смотреть на ее отечное лицо и сдерживать слезы.
Рассказывает Валентина Кораблева: «Полтора года вдовствовала, а потом с Женькой сошлись. Мужик! Победитель! Не чета покойному Алексею. Моложе меня на семь лет, обнимет, так света белого не увидишь…
Сначала так встречались, потом переехал к нам с Танькой.
Он все мечтал денег заработать и дом на родине построить. Из белого кирпича, двухэтажный, с подвалом и гаражом. Они, Еланские-то, тесно жили. Женька — младший, седьмой у отца с матерью.
Сходили в ЗАГС, зарегистрировались, прописала его. Дома мало бывал, все больше в рейсе… Приедет, отоспится, в ванне отмокнет и дня три гуляет. Понятное дело: за рулем не выпьешь. Ревновала его страшно. Нашла фотографию девицы, чуть глаза не выцарапала. Сама-то я уже не та. Со здоровьем все хуже. Кашель. Одышка. Давление. Уже верхнее — сто шестьдесят, и нормально, вроде. Собьешь до ста тридцати таблетками, худо делается. Смену с трудом дорабатывала. Два баллончика в сумке носила: один с нитроглицерином, от сердца, другой – от астмы проклятой. Ноги опухать стали.
А мужик — молодой, здоровый, кровь играет… За Таньку боялась, места себе не находила, когда Женя из рейса возвращался. Девчонка в возраст вошла, по квартире в халатике бегает, ногами голыми сверкает. А тот не слепой же… Мужик, есть мужик! На глазах же все, сравнивает: баба старая, толстая, больная, и девчонка — кровь с молоком.
Но ничего не позволял себе. Чего не было, того не было. Танька на него волком глядела, а у него все «хи-хи» да «ха-ха». Привыкнет, говорил…
А та и дома-то последнее время не бывала. Со школы придет, поест – и скорее в приют свой собачий. Не любила Женю. Все отца вспоминала.
А как посадили Женю, и на улицу Таньку не выпроводить. Со школы — сразу домой. Уж, бывало, гонишь, чего, дескать, сидишь, как бабка? Куда там… Обо мне беспокоилась. Уж больно она жалостливая уродилась. В отца, видать…
И все одна, друзей-подруг так и не завела. Пока маленькие еще были, Соня Зеленецкая забегала. Но та сейчас в музыкальной школе учится, английский у нее, фигурное катание, времени свободного нет. Да вот Витька-сосед еще сызмальства за Танькой бегает. А она нос воротит. На нем пахать, говорит, можно… Беда, да и только!.. Останется Танька в девках…»

*

Евгений Матвеевич вернулся через год другим человеком. Нет, он все так же, как и прежде громко смеялся и шутил. Но было видно, что гонор у него напускной, будто надетый специально для друзей и домашних. Его всегда веселые глаза, будто, испугавшись чего-то, спрятались в тени тяжелых век. На исхудалом лице из-под сведенных белесых бровей глядели они на людей настороженно и чуть растерянно. В первый момент Таньке даже показалось, будто он не совсем уверен, примут ли его дома?
Танька давно уже заметила, что люди характером и повадками очень похожи на собак. Она никому об этом не говорила, но искренне верила, что собаки были когда-то людьми. Так вот, если раньше, до ареста, Евгений Матвеевич напоминал собой породистого мраморного дога, строгого на вид, но в душе доброго, то теперь он стал похож на чудом сбежавшего с живодерни дворового кобеля. Не такого задиристого, как раньше, но настороженного, всегда готового к драке.
На прежнюю работу его не брали. Валентина прочитала в газете, что страну лихорадит постперестроечная неразбериха. Что предприятия недавно переименованного Петербурга стояли. А Биржа труда не справлялась с возросшим притоком безработных. Кому теперь нужен освободившийся из тюрьмы шоферюга?
Он, стараясь не смотреть в глаза домашним, брал из вазочки деньги и уходил с утра на поиски работы. А к ночи возвращался в стельку пьяный. Валентина плакала, закрывшись в ванной.
Было видно, что Евгению мучительно стыдно быть на содержании у жены. Но на предложение Валентины устроить его бетонщиком в ДСК Евгений фыркал. Как же, он, водитель первого класса, большегрузник, дальнобойщик, станет махать за три копейки лопатой? Ходить в заляпанной цементом робе? Да ни в жизнь!
Потом у него непонятно откуда появились деньги…
Иногда раздавались какие-то странные звонки. Незнакомый мужской голос спрашивал Евгения, тот резко вырывал из рук Валентины трубку, отворачивался, отвечал односложно: да, нет, хорошо. Иногда после такого, как правило, позднего звонка, брал паспорт, водительское удостоверение и пропадал на всю ночь. Утром небрежно швырял на секретер пачку денег, а сам шел на кухню и откупоривал принесенную с собой бутылку водки. И молча пил несколько дней один…
Танька между тем окончила школу и успешно не прошла по конкурсу в Ветеринарный институт, который теперь переименовали в Санкт-Петербургскую Государственную академию ветеринарной медицины.
Этого, впрочем, и следовало ожидать. Танька давно уже скатилась на тройки и последнее время ничего уже не хотела…

Глава 11

Весна 2001 года, Санкт-Петербург.

… Татьяна шагала по двору с гордо поднятой головой, провожаемая заинтересованными взглядами дворовых бабушек.
Лида из сороковой квартиры задыхалась от возмущения:
- Идиотка, она и есть идиотка! – глаза Лиды горели праведным огнем, бесцветные тонкие губы вздрагивали. – Девка в возраст вошла… сколько же ей… дай Бог памяти?.. двадцать пять… или уже двадцать шесть стукнет?! Гляньте, какая краля, соком налилась. Год-два и – уже перестарок… В ее годы раньше по двое детей имели.
Бабушкины платочки кивали.
- Взяла домой инвалида неходячего, да еще тюремщика. Мужик по пьяному делу в аварию попал, говорят, человека насмерть задавил… Вот подождите, на ноги-то встанет, и посадят его непременно. А ты не пей, если за руль садишься! – она сокрушенно качала головой. — Вместо того, чтобы жениха искать, горшки за чужим дядей выносит. Кто он ей?! Правильно говорят, что если уж ума своего у человека нет, чужой не вложишь…
А Татьяне было не до бабушек. На днях должен был приехать из Ахтырки его старший брат…

*

Ретроспектива. 1993 – 1995гг, Санкт-Петербург.

Когда обеспокоенная равнодушием дочери Валентина попыталась деликатно поинтересоваться у Таньки планами на будущее, та, не отрываясь от книжки, заявила:
- Пойду к тебе ученицей арматурщицы. Этот, твой, гуляет, ждет, когда его снова посадят. Жить на что-то надо же…
- Да что ты, доченька, удумала, — замахала руками Валентина. – Я здоровье угробила на комбинате, и ты – туда же? Не пущу! Сиди дома, готовься, на следующий год поступишь. Хочешь, репетиторов наймем. А деньги?.. Что деньги… Надо будет, бабушкин дом продадим.
- Ты хочешь, чтобы я за год, дома сидя, рехнулась, на все это глядя? – Танька аккуратно заложила книгу и отошла к окну. – Не могу я больше, мама… Если бы только не твоя болезнь, — она водила пальцем по запотевшему стеклу, – давно уехала бы, и живите, как вам нравится… Да боюсь, свалишься без меня.
Валентина, видимо, высказала мужу все, что о нем думала. Сама бы еще потерпела, но за дочку страшно. Сделает еще чего с собой?! Молодая, что с нее возьмешь?..
Дня три не разговаривал Евгений с домашними, а потом стал собираться.
- Нацелился тут корешок мой «на севера», золотишко в артели мыть в низовьях Лены. Его шуряк там третий сезон пашет, обещал устроить. Мужик Андрюха надежный, мы в «Крестах» с ним на одной шконке год парились. До зимы поработаю, а там видно будет… Все равно здесь от меня толку мало.
Поплакала Валентина, поплакала и пошла в ломбард колечко золотое с бирюзой, Лешин свадебный подарок, закладывать. Билет купить да и дать что-то с собой надо, с пустым карманом в дорогу не отправишь.
Уехал…
А Танька – вот упрямая девка! – снесла документы в медучилище. На сестринское отделение.
Соня Зеленецкая училась в Москве в консерватории. Ну, это понятно. Она только о музыкальном образовании и мечтала. И Витя Утемишев, ухажер Танькин, – кто бы мог подумать! – сдал все три экзамена на отлично в институт культуры имени Н.К.Крупской, в «Крупу», как прозвали институт ленинградцы, на факультет… дай Бог памяти, «История религий», по-моему. Получает стипендию, носит очки, солидный стал…
Витька купил подержанный «Запорожец» и теперь все выходные копался в отцовском гараже. Смешной, как он только помещается в «броневичке»? Танька над ним подшучивала, а Виктор «заводился» в отличие от своего железного одра «с пол оборота». Начинал рассказывать о том, какой крепкий у «Запорожца» кузов, как он может задним ходом пятиться по любому бездорожью, – ни в жизнь, не завязнет! – какая у него мощная печь обогрева салона. Тяжелые очки в черной – наверное, для солидности – оправе сползали на нос, и он смешно поправлял их указательным пальцем правой руки на переносице.
Танька, чтобы он не дулся, даже пришла как-то раз в гараж и сразу же была вовлечена в работу.
— Кораблева, подай пассатижи и ключ на девятнадцать… На девятнадцать я просил. А ты мне что даешь?
- Откуда я знаю, какой он на девятнадцать? Они все одинаковые, грязные.
Вздохнув, Витька выполз из под автомобиля и взял ключ с верстака сам.
- Вот смотри: видишь, выбита цифра «19», а здесь – «22»?
- Ну, вижу, — Танька почесала кончик носа мазутной рукой. – А что ты сейчас будешь делать?
- Я поменял наконечники рулевых тяг. Сейчас заверну ключом на девятнадцать гайки шаровых пальцев и зашплинтую, чтобы они не отвернулись на ходу.
Он опять заполз под машину.
- Свети переноской… выше! Ага, так держи. Смотри… затягиваю гайки шаровых пальцев, — пыхтел Витька из-под машины. – Сначала одну, потом другую. А теперь шплинтую, — он развел пассатижами усики шплинтов. — Очень ответственный узел. Если на ходу разъединится рулевая тяга, машина станет неуправляемой. И тогда – каюк, готовьте свечи! В современных автомобилях гайки не шплинтуются, они самоконтрящиеся. Сами не отвернутся, если только забудешь поставить. Да ты меня не слушаешь, Кораблева…
У Таньки чесалась нога, а руки были грязные.
- Ты скоро?
- Все уже. — Виктор вытирал ладони ветошью. – Ну-ка, ну-ка… Когда ты нос-то успела вымазать? Вот тряпка, я намочил ее в керосине. Оботри руки и вытри чистой. И нос не забудь…
- Вот еще – керосином. Будет вонять…

*

Перед Новым годом Виктор пригласил Таньку в кафе-мороженое, через дорогу. Сказал, что нужно поговорить. Назначил свидание, можно сказать.
Когда девушка распахнула дверь мороженицы и окунулась в мир приглушенной музыки, блеска стекла и запаха ванили, она друга детства не узнала. Тот сам поднялся из-за углового, на двоих, столика и направился к Таньке. Виктор был в новом, темно-синем в едва заметную полоску костюме, белоснежной рубашке и галстуке. Его всегда торчащие в разные стороны смоляные вихры были красиво уложены. На носу — очки. В руках он держал – о, Боже! – букет ярко-красных роз.
- Сегодня праздник? – поинтересовалась Танька, усаживаясь за столик. – О, ореховое!.. Я ненадолго. Мама сопливится, боюсь, не грипп ли подхватила… — сразу же предупредила она.
Негромкий хлопок, и Виктор разлил по бокалам пенящееся шампанское.
- Кораблева, я тебя давно люблю, ты знаешь… — возникла пауза, и Виктор смутился. Заготовленные слова забылись. — Короче, — скомкал он предисловие, — выходи за меня замуж!..
Танька прыснула и поперхнулась, пузырьки шампанского попали в нос.
«Скажет тоже, замуж!.. Витька, он такой живой, энергичный. Всегда куда-то спешит. Постоянно чем-то занят. Будет еще таскать меня на рыбалку. А там комары… Никогда не знаешь, какая будет погода…»
Танька откашлялась, вытерла слезы и виновато посмотрела на друга детства. Он, опустив глаза в блюдце, размазывал ложечкой тающее мороженое. Смуглое лицо его побледнело. Он, оказывается, и не думал шутить.
- Я еще маленькая, Витя, — наконец ответила Танька. Она положила ладошку на дрогнувшие пальцы Виктора, и, дождавшись его взгляда, закончила:
- Ты – мой самый верный друг…

Глава 12

Весна 2001 года, Санкт-Петербург.

… На днях должен был приехать из Ахтырки его старший брат.
Еланские переписывались нечасто. Когда Татьяна интересовалась, почему, Евгений отвечал, что мать с отцом, люди малограмотные, стесняются своих каракулей. Старшие сестры, Анастасия и Таисия, вышли замуж и разъехались из родного дома давным-давно, когда он еще под стол пешком ходил. Они вместе с младшеньким не росли, и привязаться друг к другу не успели. Братик Андрейка умер в младенчестве от скарлатины. Остапа убили молодым, в драке, на ежегодно проводимой в селе по случаю Ильина дня ярмарке. Арсентий и Георгий остались в Ахтырке, но отделились и жили своими семьями. Младшего братишку они любили и помнили, но, как и подавляющее большинство мужчин, стеснялись открыто выражать свои чувства.
Арсентий Еланский в отличие от светловолосого и могучего, в мать, младшего брата, удался в отца — донского казака. Татьяна помнила по фотографиям, что он такой же сухой, жилистый, чубатый и чернявый. Смоляные голова и лихо закрученные усы Арсентия поседели, но быстрый, с прищуром, взгляд и мягкая, как у кошки, походка, говорили о том, что мужик все еще в силе.
Братья обнялись и расцеловались. Евгений, слабый после перенесенной травмы, сморщился и покраснел, едва сдержав слезу…
Арсентий гостил у них неделю…

*

Ретроспектива. 1995 – 1996гг, Санкт-Петербург.

«Как хорошо жить вдвоем с мамой!..» — думала Танька.
Она теперь, как и прежде, радовалась любому проявлению жизни. Первому снегу, бодрящему, пощипывающему щеки морозцу, наступлению новогодних каникул и их завершению – со второго полугодия наконец-то начнутся спецпредметы, ура! — Сониному телефонному звонку, прогулке с Чарли…
Вот если бы еще и мама не болела!..
Танька научилась делать уколы. Сама массировала перед сном маме ноги. Измеряла давление, следила за тем, чтобы та принимала вовремя лекарства. Но маме становилось все хуже и хуже. А весной, как только еще бурые от прошлогодней травы газоны украсила первыми веснушками мать-и-мачеха, мама впервые не смогла пойти на работу.
Долгие четыре месяца Валентина лечилась амбулаторно, лежала в больнице, опять сидела в унылых очередях районной поликлиники, даже провела три недели в санатории. Мытарства закончилось посещением ВТЭК и второй нерабочей группой инвалидности. А маме ведь еще не исполнилось и сорока двух лет.
Танька прибегала с занятий и заставала дома одну и ту же картину: мама лежала на диване у телевизора, форточки закрыты, в квартире – духота, приготовленный с вечера обед так и стоял нетронутым в холодильнике.
Танька первым делом накрывала маму одеялом и проветривала комнату. В такой духоте и здоровый человек заболеет.
- Неужели так трудно было разогреть обед? Ты принимала лекарства?
Валентина виновато отмалчивалась.
«Каждый день одно и то же», — сердилась про себя Танька.
Кто бы мог подумать, что не так уж и давно бегавшая вприпрыжку мама до такой степени раскиснет? Раньше в руках все горело, а теперь пыль не протрет и цветы не польет, пока не заставишь. Лежит у телика, смотрит сто тридцать девятую серию «Санта-Барбары» по третьему разу, и глаза на мокром месте.
- Мама, если ты будешь целыми днями лежать, никогда не поправишься.
В училище новых подруг Танька так и не завела. Девчонки бегали по дискотекам, а она, как настеганная, неслась после занятий домой. Лишь иногда звонила из Москвы Соня, забегал Витя.
К началу весны мама совсем перестала вставать. Она лежала на спине, дышала хрипло, с трудом. Сильно похудела, нос заострился. На личике, медленно поглощаемом белизной наволочки, резко выделялись все еще черные густые брови и ставшие вдруг огромными лихорадочно блестевшие глаза.
Танька несколько раз за апрель вызывала «скорую помощь». Врачи делали укол и пожимали плечами.
- Доча, — еле слышно шептала Валентина каждый раз, когда Танька звонила в «скорую». — Не отдавай меня в больницу… Хочу дома помереть…
Танька старалась, чтобы мама не видела ее заплаканных глаз, пыталась ободрить…
Она теперь сутками сидела у постели умирающей. Последние три дня Валентина дочь не узнавала.
Однажды Танька задремала прямо на стуле у маминой кровати — всего лишь на несколько минут, — а когда очнулась, мама была в сознании и ласково смотрела на нее. Она улыбнулась уголками бесцветных губ и, приподняв с одеяла высохшую руку, поманила Таньку к себе.
- Думала Алексея переделать на свой лад… — еле слышно прошептала больная, и Танька, чтобы не пропустить ни одного слова, наклонилась к самому лицу матери. – Хотела, чтобы такой, как Женя стал… И сломала… А теперь и этот уехал… Никогда, доча, не ломай мужика… — Валентина закрыла глаза.
Это был ее последний разговор с Танькой. На рассвете мама умерла.
Хоронили Валентину на деревенском кладбище рядом с бабушкой и первым мужем. В городе – дорого. Донат Семенович, Сонин отец, прислал с работы «Газель» с двумя грузчиками. Витя Утемишев не пошел на занятия и сам бегал, оформлял документы, съездил с Танькой на кладбище и отвез ее после поминок домой.
Когда первое, парализующее горе схлынуло, и Танька смогла рассуждать, она с удивлением поняла, что ей не хватает заботы о маме… Стало нечего делать дома.
Танька, помаявшись с неделю, опять стала ездить в собачий приют.
Весной 1997 года она окончила училище и приступила к работе в больнице святой Ксении Петербуржской медсестрой. Конечно же — не в операционной и не в палате интенсивной терапии, там нужен был опыт. А на «нейрохирургии», в общем отделении.
Отделение считалось тяжелым, большинство больных – «лежачие», и новой сестричке обрадовались. Дежурила Танька «сутки через трое», втянулась в работу быстро, сказался опыт ухода за больной мамой. Она уже знала, как нужно переворачивать тяжелых больных, перестилать изгаженную постель и выполнять все те неприятные процедуры, без которых никак не обойтись, помогая выжить больному. Не надо было привыкать и к тяжелому больничному запаху.
Неразговорчивая в обычной жизни Танька с больными расслаблялась, умела порасспросить о самочувствии, родных, успокоить, почитать книжку, а те полюбили ласковую и заботливую сестричку, ждали ее дежурства. Тяжелобольному человеку зачастую неприятно смотреть на пышущих здоровьем окружающих. А тут – скромная, бледненькая девушка, не тараторка, у которой на уме только мальчики и наряды. Умеет слушать, немного тянет слова и иногда, когда волнуется, смешно выговаривает «р». Одним словом, своя…

Глава 13

Весна 2001 года, Санкт-Петербург.

… Арсентий гостил у них неделю. И все семь дней Татьяна не находила себе места, все думала, что вот именно сегодня, во время ужина… перед тем, как лечь спать… или завтра утром, когда она пойдет на дежурство, Евгений скажет: «Тань, ты собери там мои вещички, на днях мы уезжаем…»
Но проходил день за днем, Арсентий уже съездил на вокзал за билетами (для себя и брата, нафантазировала Татьяна), а Евгений все молчал об отъезде.
«Объявит в последний день, — решила она. — Ну и пускай уезжает! – беззвучно кричала в ночную темноту Татьяна. – Пускай…если его тут ничего не держит».
Девушке казалось, что у нее отбирают любимую игрушку.
Накануне отъезда Арсентий зашел на кухню, где Татьяна мыла посуду, и, постояв в дверях, опустился на табурет, тот самый, в углу у холодильника, где так любил сидеть брат.
- Низкий тебе поклон от всей нашей семьи за Женьку, девочка, — он и впрямь привстал и поклонился.
Шея Татьяны запылала огнем.
«Если бы только он знал?!»
- Я звал Женьку домой, он – ни в какую, — Арсентий вздохнул. – И, знаешь, он меня убедил: тут врачи, лекарства, и слаб он еще… дорога дальняя… Вот вам на первое время, — Арсентий подвинул по пластику кухонного стола пачку денег, обернутую в целлофановый пакет. – Приеду, вышлем еще…
О чем еще говорил Арсентий, Татьяна не понимала…
В сознании пропечаталась одна лишь мысль: «Он остается!..»
и эта короткая фраза, как на заезженной телефонной пластинке, звучала в ушах снова и снова:
«Он остается… остается… тается…»
После свидания с братом он стал быстро поправляться…

*

Ретроспектива. 1997 – 1998гг, Санкт-Петербург.

Дома одной в четырех стенах было тошно, и Танька никогда не отказывалась от сверхурочной работы, когда кто-либо из сестер болел или уходил в отпуск. На одной из таких подмен она оказалась в одной смене с Кристиной Ланской. Девушки вместе учились, но в училище как-то не сблизились, а тут, узнав, что работают на одном отделении, друг другу обрадовались.
Кристя была полной противоположностью Таньки и по внешности, и по характеру. Полненькая, белобрысая хохотушка, она никогда не бывала печальной, смеялась по любому поводу и без повода, с людьми сходилась легко, со всеми ладила.
Ночью, когда больные уснули, Кристя забралась на больничную кушетку с ногами, села по-турецки (она назвала эту раскоряку «позой лотоса») и стала выкладывать однокашнице свои секреты. Что папа с мамой еще – ничего… работают. Что они подарили Кристине по окончанию училища новенькую «десятку» с условием, что дочь по выходным будет возить их на дачу, в Бабино.
- Ой, Танюшка, как я на права сдавала!.. ты сейчас умрешь… — веселилась Кристина. – Теорию я скинула с первого раза, память у меня хорошая. А на площадке – увы! – вышел конфуз. Наверное, долго теперь будут в автошколе вспоминать, как я на эстакаду заезжала, — Кристя, вспомнив экзамен, рассмеялась. Даже захрюкала от полноты чувств. – Прикинь, февраль, скользко, холодрыга. Первым Андрей с Политеха поехал… Высокий такой блондин… Я от него без ума была… Ладно, потом я тебе расскажу… — лукаво усмехнулась девушка. — Короче, он до середины эстакады поднялся и скатился назад… – на сестринском пульте зажужжал зуммер, и загорелся красный тревожный огонек. – Это у меня, в седьмой… — Кристина убежала.
Через две минуты вернулась и продолжила:
- … Умора, второй тоже не смог заехать. Сажусь я, а у меня, представляешь, правая нога сама по себе прыгает, хоть руками держи… Газанула посильнее и перелетела эстакаду. Машина задним мостом за что-то зацепилась и повисла… Пока все с открытыми ртами стояли, я толкнула дверцу и в сугроб, как куль, вывалилась…
- А как же права? — расстроилась Таня.
- Как, как?.. Как и все, — махнула полной ручкой Кристя. – Сто баксов — инструктору и – зачет.
Поначалу боялась одна ездить, жуть… папу просила рядом посидеть, потом привыкла. Вожу «родаков» на фазенду. Там у меня — своя комнатка на веранде. Кругом — лес, озеро рядом, хорошо! – Кристина подперла круглую щечку ладошкой, глаз закрылся, а на запястье и у пальчиков, образовались смешные перетяжечки. — А что дома делать? Замуж меня, такую кубышку, вряд ли кто возьмет. А так, шляться, я не хочу. Кстати, тут недавно посоветовали классную диету. Я тебе, Танюшка, сейчас расскажу…
Заведующий нейрохирургическим отделением, Мамедов Магомед Файзуллаевич, относился к Таньке хорошо. Поначалу приударил немного за новенькой, так, для порядка, но вскоре понял, что сестричка «не такая» и оставил в покое.
Был он, как говорят, из молодых, да ранний. К тридцати годам занял кабинет заведующего. Карьерист, конечно, а кто из начальства не карьерист?
Но как человек, шеф был неплохой и в душе добрый. Кричал-то, он кричал, да еще как, но по мелочам не придирался и рублем никогда не наказывал. Кадры берег. И хирург был хороший. За больными ходил, как мамка. Если случались осложнения после операции, и сутки, и двое мог пробыть в больнице.
Деньги, конечно, как-то делал на внеплановых больных, но лишнего не брал и с тех, кто по квоте попадал в отделение, ни разу ни копейки не взял. Сестрички все видят…
Сжимавшие сердце после смерти мамы тиски постепенно ослабли, боль притупилась. На годовщину вместе с Виктором съездили в деревню, привели в порядок могилки…
Короче говоря, жизнью Танька была довольна. Много работала, в свободные от дежурства дни ездила в собачий приют. Побывала с Кристей на даче ее родителей, искупались, позагорали, вволю наелись клубники. Иногда забегал Виктор, приносил книги, звонила Соня. У той все было в порядке, она заканчивала консерваторию и собиралась замуж за дирижера симфонического оркестра.
Танька уже подумывала завести себе собаку, взять «потеряшку» из приюта.
Но вдруг вернулся он…
Сутки выдались тяжелыми, и Танька еще на подходе к квартире, поднимаясь по лестнице на свой пятый, последний, этаж расслышала звуки гулянки. Думала у соседей. Еще удивилась: надо же, с утра пораньше начали?!
Оказалось, — у нее.
Как только Танька открыла входную дверь, ее чуть было не сбила с ног громкая музыка. Казалось, дрожали стены. Уже в прихожей нельзя было вздохнуть от табачного дыма и застоявшегося водочного перегара. Под ногами валялись какие-то грязные рюкзаки, несколько пар стоптанных порыжелых кирзовых сапог. Засаленные брезентовые штормовки были небрежно брошены поверх этой грязной кучи.
Он сидел, как и всегда, на своем любимом месте, в углу, у холодильника. На кухонных табуретках развалились еще два каких-то незнакомых «ханурика». На столе громоздились бутылки, тарелки с закуской; пустые консервные банки, полные окурков, чадили смесью табачного дыма и горелого масла. Под ногами гуляк звякала пустая посуда. Пили, видно, со вчерашнего дня. Танька вспомнила, что он, уезжая, забрал с собой ключи от квартиры.
- Танюха пришла, — отчим вскочил из-за стола и быстро, так, что растерянная девушка не успела опомниться, обхватил ее за шею и прижал к щеке. Большой, горячий и колючий. От него тошнотворно разило потом, табаком и перегаром. – Выросла, уже невеста, — он отстранился, ее разглядывая. — Мужики, знакомьтесь, Танюха, моя дочь… — Про Валентину мне уже рассказали, — сменив тон, сказал он Таньке.
Когда все разошлись, а так и не прикорнувшая после дежурства Танька наводила порядок на кухне, он остановился в дверях и сказал твердо:
- Ты можешь кривиться сколько угодно, я здесь прописан и буду жить…

Глава 14

Лето 2001 года, Санкт-Петербург.

… После свидания с братом он стал быстро поправляться.
Он изматывал себя физическими упражнениями до изнеможения, и Татьяна стала всерьез опасаться срыва, ухудшения состояния больного. Чтобы как-то отвлечь его от физкультуры, она пригласила логопеда – деньги теперь были, — и тот занимался с Евгением три раза в неделю. Татьяна надеялась, что чередование языковых и физических упражнений не даст ему перегрузить организм. Но, однажды, вернувшись с дежурства, она услышала, как, из последних сил отжимаясь от пола, он повторял раз за разом:
- Карл у Клары украл кораллы…
Она бросилась к Мамедову. Тот приехал, осмотрел больного и, по привычке пожевав губами, подчеркивая акцентом свой восточный менталитет, заявил:
- Нэ мэшай ему, жэнщина!
И ушел, напевая на лестничной клетке, неожиданно прорезавшимся баритоном:
- Тореадо-о-о-р, смелее-е-е в бой. Тореадо-ор! Тореадо-ор!..
Иногда от перегрузки у Евгения начинались дикие головные боли. В таких случаях Татьяна отбирала у него тетрадку с заданиями логопеда, заставляла улечься в постель, выключала верхний свет, и они долго молчали в полутьме – рука в руке…
Татьяна, работая на нейрохирургическом отделении, не по рассказам других знала, какими несносными бывают больные, перенесшие мозговую травму или инсульт. Евгений, в отличие от них, никогда не капризничал…

*

Ретроспектива. 1998 – 1999гг, Санкт-Петербург.

Он съездил на старое место работы, в автохозяйство, и там пообещали взять на работу. Нужно было пройти медкомиссию и поработать какое-то время в ремзоне, «оторвать от забора» неисправный наполовину разукомплектованный КАМАЗ.
Знакомые шофера, довольные, что пережили смутное время и не разбежались по кооперативам, наперебой хвастались перед ним заработками. Промышленные предприятия города, остановившиеся было совсем в начале девяностых, медленно, но верно вставали на ноги. Рабочие начали получать зарплату, а их жены — ходить по магазинам. Мегаполис переваривал сотни тонн продуктов в сутки. Российское сельское хозяйство так и не оправилось от шоковой терапии, и продовольствие приходилось завозить из-за границы. Упростилась процедура получения разрешения на загранкомандировки. То время, когда без согласования с парткомом за кордон не выпускали, помнили немногие.
И криминальный «беспредел» на дорогах, когда ежедневно пропадали груженые фуры вместе с экипажем, а водители вооружались в рейс, как на войну, стал забываться.
Водители-дальнобойщики наверстывали упущенное. При полном отсутствии контроля за охраной труда, они неделями не вылезали из кабин большегрузов, уходили в рейс по одному, без напарников, работали на износ, но и зарабатывали соответственно.
Денег он, видать, на Севере заработал, так как вскоре приехал домой на «Жигулях». Машина стояла у подъезда, новенькая, темно-вишневая, блестящая. Инвалид войны, дядя Вася из соседнего дома, за определенную плату разрешил пользоваться своим, стоящим во дворе гаражом.
Евгений звал Таньку с собой на кладбище в Нинково, но она не поехала, сославшись на плохое самочувствие.
Он так и «застрял», по его выражению, в ремзоне. Грянул дефолт, грузоперевозки сократились.
Начались «загулянушки». Танька сутками — на дежурствах, квартира свободная…
Домой Таньке идти опять не хотелось. В квартире теперь не выветривался табачный запах. Повсюду валялись грязные носки, рубашки. Посуду он не мыл, а складывал горой в раковину. Приходилось после дежурства убирать и проветривать квартиру, стирать, мыть посуду, выносить мусор.
Танька понимала, что превращается в домработницу. Она всерьез подумывала о том, чтобы плюнуть на все и уйти жить к тете Глаше, с которой подружилась на отделении.
Глафира Ивановна Селезнева работала санитаркой в Танькиной смене. Нестарая еще женщина курила дешевую «Приму» без фильтра и совершенно за собой не следила. Про таких говорят: синюха.
Худая, высохшая, ножки тоненькие. Одежда на ней висела, как на вешалке. Лицо красное, в прожилках. Волосы какого-то серого, мышиного цвета, наполовину седые, были убраны под дешевую пластмассовую заколку. Когда Глафира Ивановна мыла полы, жидкие пряди падали на глаза, и она поправляла их тыльной стороной мокрой, красной руки. Дышала тяжело…
Закончив мыть палату, выпрямлялась и вытирала потное лицо красной застиранной косынкой, которой повязывала голову сверху, над ушами, как раньше щеголяли девушки-комсомолки. Тетя Глаша отсидела в тюрьме за убийство мужа три с половиной года. Рассказывала, что тот изменял ее направо и налево, дрался…
Освободилась она досрочно, так как родила в камере предварительного заключения ребенка. Другого мужчину так и не встретила, растила сына одна. Он, теперь мелкий бизнесмен районного масштаба, этакий «купи-продай», матери стыдился и жил от нее отдельно.
Больше всего на свете тетя Глаша страшилась одиночества.
- Если можно было бы повернуть время вспять, не подняла бы руку на изверга, пусть бы измывался. Зато не одна!
Сигарета, докуренная до желтых от никотина ногтей тети Глаши, полетела в ведро с грязной водой, и она подняла печальные глаза на Таню.
- Терпи, девонька. Такое уж наше бабье дело – терпеть… Ну, а если совсем уже невмоготу станет, переезжай ко мне, места хватит. Я, правда, дымлю, как паровоз, и рюмочку люблю пропустить… Боюсь, тебе не понравится.
Вообще-то он Таньку не обижал. Жили хотя и в одной квартире, но как бы и врозь: он — сам по себе, она — сама по себе. Но Танька уже до того испереживалась, измучила себя думами, что винила его во всем: не только в болезни и смерти мамы, не только в нынешней своей неприкаянности, но и чуть ли не в гибели отца, хотя и понимала разумом, что это не так.
Неизвестно, сколько бы еще продолжалась такая жизнь, если бы на двадцать третье февраля, на День Защитника Отечества, он не устроил дома очередную попойку.
Танька была выходная и из дома ушла. Поехала в зоопарк и дотемна ходила между клеток с любимыми ей животными, такими безобидными по сравнению с людьми. По пути к метро зашла в Планетарий. Пристроилась к случайной группе и долго слушала рассказы экскурсовода. Именно сюда, в зоопарк и Планетарий, они с папой так любили ходить по выходным. И еще в Петропавловскую крепость.
Когда она возвратилась домой, гульба была в самом разгаре.
«Опять завтра соседка снизу будет выговаривать за громкую музыку», — поморщилась девушка.
Раздевшись в прихожей, Танька попыталась проскользнуть незаметно в свою комнату, но попалась на глаза собутыльникам. Евгений насильно втащил Таньку за руку на кухню и, бахвалясь перед дружками, вытолкнул к столу:
- Смотрите, какая краля выросла. А девчонкой была, доска – два соска!
Мужики заулыбались. Шее стало горячо. Таньке показалось, что он сейчас, при всех, смачно хлопнет ее широкой ладонью по попе, а те будут гоготать слюнявыми ртами… Изо всех сил оттолкнув отчима, она выскочила из кухни.
- Ненавижу… ненавижу, — шептала девушка, закусив зубами наволочку. – Мама, я больше не могу, — взмолилась она, и какое-то время всерьез ждала материнского ответа…
Через час все разошлись. Танька слышала, как он прошел в комнату и упал на диван. Пружины жалобно всхлипнули…

Глава 15

Лето 2001 года, Санкт-Петербург.

… Евгений никогда не капризничал. Он ни минуты не сидел без дела. Не было сил заниматься гимнастикой, ломал язык, повторяя абракадабры, да такие замысловатые, что Татьяна никогда в жизни не смогла бы это выговорить. Устав от словесной эквилибристики, приступал к хождению по комнате, считая вслух шаги. У него была разработана целая система физических упражнений. В тетрадке, строго по датам, он расписал количество приседаний, отжиманий, наклонов и шагов, которые нужно было выполнить в данный день.
В перерывах между занятиями хватался за книгу, газету, рекламную листовку, что под руку попадется, водил по строкам пальцем и, как ребенок, овладевающий азами чтения, бубнил по слогам:
- За ва-ши день-ги лю-бо-е у-до-воль-стви-е…
Татьяна смеялась до слез, но никогда над ним не подтрунивала. Слишком свежи были воспоминания о том, как мама сутками лежала на диване, отвернувшись к стене, и угасала, ничего не желая.
Теперь, когда Евгений стал выздоравливать и много двигаться, у него прорезался зверский аппетит. Татьяна любила смотреть, как он кушает. Его красивые, мускулистые руки, тянулись попеременно то к ломтю хлеба, то к вилке, то к стакану с минералкой. Красиво очерченный рот, забавно чмокая красными, налитыми жизнью губами, жевал, глотал, крякал, морщился, разговаривал, смеялся, и прикольно сыто рыгал.
Татьяна сидела на краешке табуретки, подперев щеку ладошкой, и во все глаза глядела на него. Глядеть-то глядела, но и не забывала то и дело подавать ему новое блюдо, подкладывать, подливать, убирать грязную посуду и подтирать пролитое.
Закончилось лето…

*

Ретроспектива. Февраль 1999 года, Санкт-Петербург.

Убедившись, что он заснул, Танька вышла на кухню и, пошарив среди пустых водочных бутылок, нашла одну, хотя и распечатанную, но еще почти полную. Спрятала водку в своей комнате.
«Проснется, найдет, будет до утра колобродить», — подумала девушка. Хотела убрать на кухне, но, взглянув на загаженный пол, махнула рукой.
Закрыла дверь на задвижку и легла. Перед глазами мелькали картины детства, бабушка, папа, мама.
«Как хорошо быть маленькой…» — всхлипнула Танька.
Сон не приходил. За окном бухали петарды, то и дело над домами взлетали с треском разрываемого материала огненные шары фейерверка и, рассыпавшись разноцветными искрами, сгорали в воздухе.
Танька в детстве любила смотреть салют. Когда был жив папа, они с ним сквозь чердак выбирались на крышу. В те годы о свободной продаже пиротехники никто и не мечтал, салютовали по большим праздникам, количество артиллерийских залпов и время проведения мероприятия объявлялись по радио, заранее. Танька после каждого залпа, когда далеко, над Невой, в вечернее небо взлетали десятки разноцветных огненных букетов, кричала «Ура!» и хлопала в ладоши.
Но сейчас уличный шум ее раздражал. «Ночь на дворе, а они все никак не могут угомониться, — ворчала девушка. – А людям завтра – на работу».
Только удалось сомкнуть глаза, как проснулся он. Ходил, бормотал что-то, звякал посудой на кухне, потом забарабанил в дверь ее комнаты.
- Танюха, а где все?.. У нас что-нибудь осталось?.. – язык его ворочался с трудом.
Танька какое-то время еще полежала, изо всей силы зажмурившись, потом набрала полную грудь воздуха и крикнула громко, во весь голос:
- Все, хватит! — будто известила кого-то о принятом решении. И щелкнула задвижкой.
- Нате, упейтесь… — она сунула ему в дрожащие руки отчима теплую, стоявшую до того за портьерой, у батареи водяного отопления, бутылку.
Евгений недоуменно вертел ее в руках. Не дожидаясь благодарности, девушка хлопнула дверью.
- Е-мое! – удивленно пробормотал Евгений, — разве же баб до конца поймешь? – Он захлопал задниками тапок в сторону кухни.
Отчим долго не мог угомониться. Звякал посудой, хлопал дверцей холодильника. Включил радио…
- Сначала треть Кавказа и половину Средней Азии в Питер завезли, а теперь заплакали. Поздно, детка, пить «Боржоми», когда печень провалилась… — возмущенно, во весь голос, прокомментировал он какую-то криминальную новость.
- Слышь, Танюха, — он подергал ручку двери. – Слышь, что я говорю: опять «эти» русского парня порезали. — Он еще раз стукнул в дверь. – Заперлась… Спит… И я пойду… Вот допью и пойду спать, завтра в гараж с утра, – тапки опять захлопали по пяткам.
Радио замолкло, и тотчас раздался его хриплый голос:
- … Видишь, крошка, горит закат?
Видишь, крошка, у самого неба
МАЗ трехосный застрял в грязи?
Я три года в отпуске не был,
Дай я выскажусь в этой связи:
Я водитель автоколонны… — пел он громко, во весь голос, со слезой, истово.
Танька накрыла голову подушкой, но от этого гнусавого, пьяного голоса было не спрятаться.
- …Что за мною доставка-добыча,
Бабий крик, паровозный рык.
Год тюрьмы, восемь лет всеобуча…
Глянул в зеркало: я – старик…
На загаженной кухне тосковал одинокий, безработный, хмельной мужик и в такт песне колотил по столу кулаком так, что звенели пустые бутылки.
По батарее водяного отопления застучали.
- Мешаю, да?.. Я вам сейчас постучу!.. — крикнул он, но шуметь перестал. А вскоре Танька услышала его храп.
Выждав минут десять, Танька отодвинула задвижку и выглянула из комнаты. Было тихо. По пути в прихожую она заглянула на кухню.
Он спал, сидя за кухонным столом и упав головой на руки. Бутылка стояла пустая. Из перекошенного красногубого рта на серый пластик стола стекала нитка слюны. Таньку передернуло от отвращения.
На цыпочках она прокралась в коридор. Ключ от гаража, длинный, с двумя бородками, приятно холодил взмокшую от волнения ладошку. Накинув пуховик и сунув по-быстрому ноги в сапоги, открыла входную дверь. Выйдя на темную лестничную площадку, — опять перегорела лампочка! — постаралась аккуратно притворить дверь, как, бывало, делал папа. Собачка замка щелкнула оглушительно, на весь подъезд. Танька, стараясь восстановить дыхание, прижалась спиной к двери, прислушалась. Вроде все тихо…
Ступеньки заговорили под ее каблучками на разные голоса: «Так надо, так надо, так надо!..»
«Ящик с инструментом должен быть в багажнике… Ключ на девятнадцать… Сами гайки не отвернутся, если только забудешь поставить… И тогда каюк, готовьте свечи!» — на бегу вспоминала она слова Виктора.

Глава 16

Осень 2001 года, Санкт-Петербург.

… Закончилось лето. Петербургское низкое небо заволокло тучами. Северный ветер швырял полные пригоршни дождя в окна квартиры, с утра до ночи барабанило по железной крыше застекленного балкона.
Родные Евгения прислали денежный перевод и две неподъемные посылки с продуктами. К весне звали в гости…
Евгений ежедневно шагал по квартире, нарезая запланированные им километры. Мечтал выйти из дома, как только закончатся дожди. По три раза в день слушал прогноз погоды по радио.
Он теперь сам управлялся на кухне, встречал Татьяну с дежурства, облачившись в ее красный, с аппликацией Микки-Мауса на груди, фартучек и с кухонным полотенцем через согнутую в локте руку, как заправский официант. Серьезный и смешной.
В первый же погожий выходной они, не спеша, шагая по одной ступеньке, спустились вниз по лестнице, под одобрительными взглядами соседей вышли из подъезда и прогулялись вокруг дома.
Евгений озирался по сторонам, будто и не бывал никогда в этом тихом, отгороженным от проспекта домами, дворике, словно в первый раз его увидел.
Поднимался по лестнице тяжело, отдыхая на каждой площадке. Во сне стонал, вздрагивал больной ногой.
Татьяна казнила себя за то, что поторопилась с прогулкой, а он с самого утра потянулся к окну. Собрался, видно, опять на улицу.
Но на смену единственному в череде ненастья погожему деньку опять зарядил мелкий, противный дождичек.
Прогулки пришлось отложить…

*

Ретроспектива. Февраль 1999 года, Санкт-Петербург.

Без четверти семь Татьяна уже сидела в прокуренном коридоре тридцать девятого отделения милиции ГУВД по Санкт-Петербургу напротив двери кабинета с табличкой «23». Когда-то бежевые, а теперь скорее грязно-серые, обшарпанные стены коридора, так же, как и дверь кабинета, давно уже нуждались в покраске. Пол покрывал вытертый посередине линолеум неопределенного цвета. Вдоль стен стояли откидные кресла, секциями по четыре, какие раньше были в кинотеатрах. Лампа «дневного света» гудела, как трансформатор, и мигала через равные промежутки времени. В отделении пахло табаком, уборной, хлоркой и сконцентрированным людским несчастьем.
Вначале восьмого дверь выпустила из кабинета ярко-накрашенную заплаканную женщину, и в коридор вышел молодой быстроглазый парень в милицейской рубашке с погонами младшего лейтенанта.
- Вы ко мне, – он скорее констатировал, чем спросил и, не дожидаясь ответа, распахнул дверь:
- Заходите…
Все пространство малюсенького, пыльного, окрашенного той же серо-буро-малиновой масляной краской кабинета занимал конторский двухтумбовый письменный стол, высоченный стальной сейф, отчего-то красного цвета, и несколько стульев у стены, напротив стола. На широком подоконнике пылился в горшочке кустик столетника.
Милиционер показал рукой, присаживайтесь, мол, и, с трудом протиснувшись мимо сейфа, плюхнулся на точно такой же стул, как и тот, на краешек которого опустилась Таня. Руки она сложила поверх сумочки на коленях, ноги в давно уже требующих замены сапогах поджала далеко под стул.
- Вы по какому делу, девушка? — младший лейтенант положил руку на кучу загромождавших стол картонных папок.
- Я – Кораблева, вы мне назначили сегодня на семь… — ответила Таня.
- Кораблева, Кораблева… а, Кораблева?! – милиционер выбрал из стопки и открыл папку. Кораблева Татьяна Алексеевна, рождения тринадцатого октября одна тысяча девятьсот семьдесят пятого года, уроженка города Ленинграда, проживающая в настоящее время по адресу: Мытнинская, двадцать семь, квартира четыре, – опять с утвердительной интонацией спросил милиционер.
- Да, все пр-р-авильно. – кивнула Таня.
«Проклятое «р»!
- Очень хор… — милиционер, как и давеча, в телефонном разговоре, хотел сказать, что очень хорошо, но вовремя остановился. Он боролся с этой своей привычкой.
Младший лейтенант достал из верхнего ящика стола бланк протокола и стал его заполнять, время от времени задавая Тане уточняющие вопросы. Он был совсем молоденький, держался строго, наверное, хотел произвести на девушку впечатление, но когда писал, то по-мальчишески наклонял к плечу голову и оттопыривал нижнюю губу языком, помогал себе выводить буквы.
Закончив заполнять шапку протокола, милиционер поднял глаза на Таню.
- Вы не могли бы сказать, проходил ли в ближайшее время автомобиль вашего родственника какой-либо ремонт или, скажем, сервисное обслуживание?
Таня пожала плечами. Странно, она вдруг подумала, что ни капельки не боится этого молодого милиционера. Он так забавно напускал на себя строгий вид, морщил лоб, сводил брови… Интересно, он знает о своей лопоухости?
«Так надо было… — еще раз, как заклинание, повторила про себя девушка. – Он виноват во всем».
- Может быть, гражданин Еланский доверял управление другому лицу? Ну, покататься там, на дачу съездить, к примеру?
- Я не знаю, — еще раз пожала плечами Таня.
А где автомашина стояла?
- Сначала у дома, а потом в гараже.
«Ну вот, и буква «р» выговаривается», — Таня на секунду утратила бдительность и улыбнулась.
Милиционер внимательно посмотрел на девушку, и она почувствовала, как от груди по шее к лицу стала подниматься горячая волна. Таня старалась четко выговаривать слова, но со своей привычкой краснеть поделать ничего не смогла.
«Все же боюсь», — запаниковала девушка.
- Значит, о том, давал ли пострадавший кому-либо автомобиль во временное пользование, вы от него не слышали? Так и запишем…
Таня, в который уже раз, пожала плечами.
- Хорошо, — вздохнул младший лейтенант. – Он все же произнес это слово. – Подпишите протокол. Вот здесь пишем: «С моих слов записано верно, число и подпись». И на обороте. До свидания… — он заглянул в протокол, — Татьяна Алексеевна. – Потом добавил:
- Можете быть свободны.
Таня встала, приоткрыла дверь в коридор и бочком просочилась в щелочку, чувствуя спиной внимательный взгляд милиционера.
Оказавшись в пустом коридоре, она шумно выдохнула воздух и несколько секунд постояла, опираясь на спинку кресла…

Глава 17
Осень 2001 года, Санкт-Петербург.

… Прогулки пришлось отложить на потом. Он дулся на погоду, как мышь на крупу, а Татьяна с трудом скрывала радость. Поторопились они первый-то раз, пускай нога окрепнет, как следует…
По вечерам Татьяна читала ему книжки, он еще не мог – сам, строчки перед глазами расплывались. Устав слушать, Евгений рассказывал о родных местах, истории, которые с ним случались на трассе. Чувствовалось, что ему не терпится «встать на ноги» и заняться наконец делом.
Татьяна его успокаивала. Всему, мол, свое время…
Как только распогодилось, они обошли свою пятиэтажку опять, и он уже устал не так сильно, как в первый раз.
Они теперь ежедневно гуляли во дворе…

*

Ретроспектива. Февраль – март 1999 года, Санкт-Петербург.

В справочной приемного покоя отвечали односложно:
- Состояние стабильно тяжелое.
В отделении никто и не догадывался, что «мужчина с черепно-мозговой после автоаварии» – Танин отчим. Фамилии у них разные: он – Еланский, она – Кораблева, а на адрес никто не обратил внимания.
В одно из дежурств Таня, придумав повод, зашла в отделение интенсивной терапии. Он лежал сразу у входа, как и все – голый. Голова забинтована. Правая нога – в гипсе. Из носа тянулись кислородные трубки, к присоскам на груди были присоединены проводами приборы, контролирующие состояние его организма. Они тихонько попискивали и мигали зелеными огоньками. Руки и ноги больного были пристегнуты к кровати ремнями. Он тяжело дышал и все время дергал ими, словно хотел взлететь. Его большие белые руки с темными от въевшегося металла широкими ладонями и в самом деле походили на крылья попавшей в силок и обессиленной от борьбы птицы…

*

Недели через две после посещения реанимации она гуляла с Чарли во дворе. Сергей Сергеевич себя неважно чувствовал, и Таня помогала ему по хозяйству. С утра несколько раз начинался дождь, Чарли носился как угорелый и сразу же вымок насквозь, хоть выжимай. Из-под черной, зловещей, занимавшей половину небосклона тучи, налетел порыв ветра. Окружавшие сквер деревья, согнулись чуть ли не до земли.
Таня, аккуратно обходя лужи, брела по тропинке, тянувшейся вдоль ограды детского садика. Еще издали она заметила большую серую ворону. Та сидела на ограде и смотрела на приближающуюся с собакой девушку с интересом и совсем без страха, даже не пытаясь взлететь. Когда Таня подошла ближе, то увидела прыгающего по мокрому снегу вороненка. Его светлые, с темными концами крылья были раскрыты, и он то и дело ими взмахивал, пытаясь подняться в воздух. Ворона одним глазом внимательно смотрела на большого уже птенца, а другим следила за девушкой.
«Наверное, выпал из гнезда, — подумала Таня, — как бы Чарли не схватил его…»
Шагнув к собаке, она взяла сеттера на поводок и обошла стороной воронью маму с птенцом. Когда они с Чарли, нагулявшись, возвращались той же тропкой, Таня с ужасом увидела лежащего недвижимо на снегу птенца и ворону, расклевывающую его внутренности. Ворона взлетела, тяжело опустилась на ограду и стала вытирать клюв о металлический угольник.
«Железом по железу…» — поморщилась Таня.
Только сейчас девушка опомнилась, какие же могут быть в феврале вороньи птенцы?! И разве может быть у вороны светлый птенец?
«Это был молодой голубь, — сообразила Таня. – Ворона утащила его с чердака, собиралась заклевать, а я ее спугнула…»
Таня вдруг вспомнила пытающегося оторвать привязанные к кровати руки отчима, и ее стошнило…
Бледная, с красными заплаканными глазами, она отвела к соседу собаку и, не отвечая на его взволнованные вопросы, побежала на автобусную остановку, торопясь в больницу.
Ближе всего – через сквер. Дождь хлестал, как из ведра. Черное небо то и дело вспарывали зигзаги молнии.
В тот момент, когда Таня уже выбегала на проспект, перед ее глазами полыхнула ослепительная вспышка, земля ударила в ноги, и девушка провалилась в темноту…
Огромная черная воронка закружила Таню и потянула ввысь. Она отчего-то знала, что там, далеко, где мерцал ослепительным светом выход из туннеля, по которому ее несло, ждут папа, бабушка и мама. Оттуда тянуло теплом и покоем. Таня подалась вперед, но вдруг вспомнила его большие белые руки с темными загорелыми запястьями, которыми он поминутно всплескивал, будто хотел взлететь с больничной койки, его вздрагивающее в ознобе, опутанное разноцветными проводами, забинтованное и загипсованное, беззащитное в своей наготе тело… и она вернулась.

*

Очнулась Таня на больничной койке. Над ней склонилось встревоженное лицо Мамедова.
- Магомед Файзуллаевич, — прошелестела едва слышно Таня, — больной Еланский – мой отчим.
- Заведующий прижал палец к губам, запрещая Тане говорить, и отдал распоряжение дежурному врачу.
Пока еще Таня не провалилась от укола в сон, успела подумать: «Он считает, я не в себе…»
Два дня спустя, когда Тане разрешили вставать, она сидела в кабинете заведующего, нервно комкая в руках носовой платок.
Зав. отделением, отложив в сторону бумаги, внимательно посмотрел на девушку.
Шея Тани уже была красная, а лицо, белое, как накрахмаленный халат Мамедова, покрывалось пятнами.
- Как вы себя чувствуете, Татьяна? Голова не кружится? – он протянул через стол руку и посчитал пульс на ее запястье. Сухие сильные пальцы хирурга были теплыми.
- Хорошо, — ответила Таня.
Заведующий помолчал, привычно пожевал губами…
- С вами, Таня, сейчас все в порядке. Вам повезло, что удар молнии вас настиг в людном месте и то, что рядом случайно оказался медицинский работник. Ну, и ваша молодость, естественно. Надо же, в середине марта – гроза, что-то с природой творится…
Мамедов встал и прошелся по кабинету.
- У вас остановилось сердце, Таня. Молния ударила в дерево, а вы оказались слишком близко. Такое бывает… Вы родились в рубашке. Долго жить будете. Вот так вот… — он вернулся на свое место за письменным столом.
- Что касается больного Еланского, вашего родственника… вы же из-за него ко мне пришли?! — он заглянул в историю болезни. — Тут гораздо хуже. Гематома лобных долей мозга, перелом основания черепа, ну и по мелочи: раздроблена правая коленная чашечка, закрытый перелом голени, сломаны два ребра… Травматологи свое дело сделали, из шока его мы вывели, сегодня будем оперировать. — Он пожевал губами, посмотрел в окно на заснеженный двор больницы и, хлопнув поросшей черным волосом рукой по столу, заявил, глядя прямо в Танины глаза:
- Шансы на благополучный исход – пятьдесят процентов.
- Магомед Файзуллаевич, я могу… заплатить, — Таня покраснела еще гуще.
- Нэчего нэ нада, — когда хирург обижался или сердился, в его речи сразу же проявлялся акцент. Он встал из-за стола, всем своим видом давая понять, что аудиенция окончена.

Глава 18

Осень 2001 года, Санкт-Петербург.

… Они теперь ежедневно гуляли во дворе. После долгих уговоров он согласился-таки ходить, опираясь на палку, пообещав Татьяне выкинуть «подпорку» в мусоропровод в самое ближайшее время. А она и не спорила. Пускай храбрится, сколько хочет, а пока будет выходить на улицу только вместе с ней, Татьяной, а она уж позаботится о том, чтобы он не натрудил ногу.
Осень выдалась на славу. После продолжительного ненастья установились погожие деньки. Ласковое солнышко, с трудом пробиваясь сквозь багряные кленовые кроны сквера, согревало усыпанную опавшими листьями землю.
Соскучившиеся за время непогоды по общению бабушки оккупировали скамейку у подъезда.
- Гляньте, идут, голубки… — заметив возвращавшихся с прогулки Евгения и Татьяну, закатила ввалившиеся глаза Лида из сороковой квартиры. Евгений что-то оживленно рассказывал девушке, и та смеялась, прижимая к груди разноцветный букет из кленовых листьев. – Ни стыда, ни совести у теперешней молодежи. Захомутала старика, что в отцы ей годится, и рада-радехонька. Вы только гляньте…
- Язык у тебя без костей, Лидия! – оборвала ее тираду бабушка Никитина. – И как тебе только не совестно? Все ты знаешь, всем ты косточки перемываешь… Татьяна – правильная девушка. Не бросила человека, выходила, с ложечки, считай, выкормила. И к людям она – с чистым сердцем. Меня тут радикулит скрутил, так узнала, сама пришла, уколы десять дней делала. И денег не взяла, дай Бог ей здоровья!
Лида открыла было рот, чтобы возразить, но под строгими взглядами бабушек прикусила язык…
- Здравствуйте, бабули, — Татьяна, пропустив Евгения вперед, остановилась у скамейки. Модный бежевый плащ распахнут, на шейке – красный, оттеняющий ее белокурые локоны шарфик. В глазах девушки светилось счастье. – Все ли здоровы?
- Здравствуйте, Татьяна Алексеевна, — хотя и в разброд, но дружно ответили бабушки. – Слава Богу, скрипим пока, что с нами сделается?!.

*

Ретроспектива. Март — Сентябрь 1999 года, Санкт-Петербург.

Оперировал Евгения сам Зав. отделением. Все невыносимо долгие шесть с половиной часов Таня просидела в коридоре под светящейся табличкой: «Не входить! Идет операция». Мамедов вышел в общий коридор первым и бросил на ходу замершей в ожидании Тане:
- Кораблева, зайдите ко мне.
Таня засеменила следом за широко шагающим хирургом. Открыв кабинет, он уселся за стол, аккуратно оторвал от пачки бланк рецепта и стал его заполнять. Потом достал из ящика стола личную печать, и, помяв ею чернильную подушечку, приложил к бланку. Все это заведующий проделал, не проронив ни слова и даже не взглянув на Таню, будто ее и не было в кабинете.
- Операция прошла удачно, — наконец поднял глаза хирург. – Но это только половина дела, — он потер глаза, и Таня только сейчас увидела, как он устал. – Надо выкупить лекарство. Вот этот препарат. Адрес аптеки на обороте, — заведующий показал Тане, как маленькой, лицевую и оборотную сторону бланка и протянул рецепт. – Лекарство дорогое. Его надо прокапать по схеме: два курса с перерывом в месяц. Два курса, то есть шестьдесят ампул, — уточнил хирург, — стоит порядка трёх тысяч долларов. – Он внимательно посмотрел прямо в глаза девушке. – Но лекарство, поверьте мне Кораблева, стоит этих денег. Вы знаете, какое у нас финансирование, — он развел руки и уронил их на стол. — Если достанете препарат, и будет хороший уход, больной встанет на ноги. Я свою часть работы сделал, Кораблева, теперь все зависит от вас…
Таня за весь разговор не проронила ни слова. Она сидела на краешке стула, смотрела благодарными глазами на усталое лицо Мамедова и кивала на каждое его слово. А в голове билась одна единственная мысль:
«Жив!..»
Дома Таня бросилась к телефонной книге. Открыла страничку с литерой «З», там было только две записи: местный и московский номера телефонов подруги…
- Я тебе перезвоню вечером, — пообещала Соня, выслушав Татьяну. Соня, почувствовав состояние подруги, не стала в этот раз тараторить, как обычно.
С Соней Зеленецкой Таня дружила с раннего детства. Девчонки жили в соседних домах: Кораблевы – в блочной «хрущевке», а Соня с родителями — в доме «сталинской» постройки, в квартире с высокими потолками, огромной прихожей и паркетными полами. Они с Соней ходили в один детский садик во дворе и учились вместе в школе до пятого класса. Сонин отец, Донат Семенович Зеленецкий, любил пошутить:
- Сонькин горшок был под номером пять, а Танечка восседала на соседнем, шестом.
Танька, которая с самого детства дичилась детей, отчего-то привязалась к этой непоседливой худенькой и смугленькой девочке с прямым тонким носом и большущими глазами, какие рисуют на иконах у Богородицы. Соня и Витька – вот и все друзья детства.
Отец Сони — лысый, полный Донат Семенович работал в то время закройщиком в ателье верхней одежды. Он носил очки в позолоченной металлической оправе на вислом носу, широкие брюки на подтяжках и рыжий вытянутый портфель с двумя замками в руке. На работе задерживался, но, как бы он ни устал, всегда останавливался, завидев Таньку. Обязательно интересовался здоровьем мамы, расспрашивал об учебе… Все ему было интересно. Папу Лешу как специалиста уважал, заказывал ему мебель и говорил, что руки у Алексея — золотые. Его пристрастие к спиртному не одобрял. Не раз заводил с Алексеем воспитательные разговоры на эту деликатную тему.
Мама Сони, Белла Александровна, вела «музыку» в детском садике, учила детишек петь. Соня — в маму. Такая же бойкая. За словом в карман не полезет.
С шестого класса Соня перешла в музыкальную школу, стала учиться играть на скрипке. Встречались подруги реже. А с тех пор, когда Соня поступила в столичную консерваторию, и не видались. Но все равно с удовольствием болтали по «межгороду». Собственно, болтала одна Соня, немногословная Кораблева больше слушала. Но даже если бы она и захотела вставить в Сонин монолог хоть слово, вряд ли бы ей это удалось.
Тетя Белла и по сей день продолжала работать в садике. А Донат Семенович дома сидел, на пенсии. Ателье закрылись, ширпотреба сейчас что на рынках, что в магазинах – пруд пруди. Бутики на каждом шагу. Так, шил немножко на дому для старых клиентов.
Соня жаловалась: болеет папа, давление у него, и «сахар повысился».

*

Как Таня ни отнекивалась, а тетя Белла все же посадила ее за стол пить чай.
- Вот, Додя, скажи, отчего у одних людей – всегда все в порядке, а у других – что ни год, то новое несчастье? Я про отца уже и не говорю, — Белла Александровна пододвинула Тане вазочку с ежевичным вареньем. – Давно ли девочка маму похоронила, и вот – новая беда. И у Израэля Моисеевича – тоже, одно за другим, одно за другим…
- Белла, золотце, но при чем здесь Израэль Моисеевич?
Тетя Белла посмотрела на мужа так, будто рублем одарила. Открыла, было, рот и набрала в грудь воздуха, чтобы возразить, но, взглянув на девушку, сдержалась.
«Как Соня похожа на маму», — подумала Таня.
- Донат, ты должен помочь бедной девочке, — долго молчать Белла Александровна не умела.
- Белла, — еще раз с нажимом повторил Сонин папа. – Он промокнул губы салфеткой и бросил ее на стол.
- Пойдемте, Татьяна, ко мне, — Донат Семенович вежливо пропустил девушку вперед.
Половину небольшого светлого кабинета, или скорее мастерской Доната Семеновича, занимал большой стол, заваленный лекалами для кройки и обрезками материала. Рядом со столом на тумбе возвышалась электрическая швейная машинка фирмы «Веритас», чуть поодаль, слева, — гладильная доска с утюгом.
Донат Семенович усадил Таню в единственное кресло, открыл застекленную дверцу старинного книжного шкафа и достал из его недр толстый желтый конверт.
- Соня мне звонила, — Донат Семенович принес от швейной машинки стул и, вздохнув, уселся напротив Тани. Коленки старого закройщика скрипнули, и Таня с огорчением заметила, как он постарел за те годы, что они не встречались.
«А тетя Белла – все такая же», — мелькнуло в голове девушки.
- Здесь ровно три тысячи американских рублей, — Донат Семенович протянул Тане конверт. – Я собрал Сонечке на свадьбу, — лицо его потеплело. – Возьмите, Татьяна, вам сейчас нужнее.
- Спасибо, я продам бабушкин дом и верну, — прошептала Таня, у нее вдруг пропал голос.
Донат Семенович улыбнулся девушке.
- Желаю успеха в вашем благородном начинании.
Таня почувствовала, как горячая волна залила шею…

Глава 19

Декабрь 2001 года, Санкт-Петербург.

Как и всегда, после дежурства по пути домой Татьяна забежала в гастроном. А потом, чуть помедлив и посчитав в уме оставшиеся до зарплаты наличные, заскочила в кулинарию.
Евгений сидел в кресле, казалось, дремал. На журнальном столике – раскрытая книга.
Тихонечко, стараясь не разбудить больного, девушка на цыпочках прокралась в свою комнату, переоделась. Когда она вышла, Евгений смотрел не нее.
- Ну, как мы себя сегодня чувствуем? — Татьяна привычно положила пальцы на его запястье. – Пульс хороший, обедали? — И, не дожидаясь ответа, рассмеялась. – Сегодня на ужин салат из помидоров и котлеты по-киевски с картошкой. Разленилась, забежала в кулинарию. Я быстренько, – она шагнула в сторону кухни.
- Таня, подожди минутку, — попросил Евгений. – Я тут книжки просматривал, что тебе Витя принес. Глаза устают быстро, прочитай мне, пожалуйста, вот это место, — он протянул раскрытую книгу.
- Сельма Лагерлеф, «Легенды о Христе», — посмотрела на оглавление Татьяна. — О, какие мы уже книжки серьезные читаем!..
- О Красношейке. Там немного…
Татьяна присела на валик кресла и стала читать:
«…Но мало-помалу она набралась храбрости, подлетела прямо к страдальцу и вырвала клювом один из шипов, вонзившихся в его чело. В это время на ее шейку упала капля крови распятого. Она быстро растеклась и окрасила все нежные перышки на шейке и грудке птички. Распятый открыл глаза и шепнул Красношейке: «В награду за свое милосердие ты получила то, о чем мечтало твое племя с самого дня сотворения мира».
Подняв от книги глаза, она увидела, что Евгений беззвучно плачет. Татьяна вспомнила, как бабушка при нем звала ее Красношейкой и в смущении отвернулась…
- У нас на селе эту птичку называли малиновкой, — тихо проговорил Евгений. — Таня, помнишь, как ты весь день сидела на огороде у бабушки Магды и ждала, когда из малинника выйдет медведь? И как ты огорчилась из-за того, что он так и не вышел?..
Татьяна медленно встала, положила книгу на стол и отошла к окну.
Красное солнце опускалось в тучу.
«Солнце – в тучу, будет буча! – вспомнила она бабушкину поговорку. — Как всегда, к выходным, — подумала девушка. – Ну и хорошо! Будем сидеть с Женей дома».
Татьяна с удивление подумала, что впервые назвала его Женей. Она повернулась и посмотрела внимательно на мужчину. Лицо его было задумчивым и спокойным. Широкоплечий, светловолосый, синеглазый, с гордо посаженой головой и большими мускулистыми руками.
«Какой он красивый», — девушка как будто только сейчас впервые его рассмотрела.
Она подошла к Евгению и ласково провела рукой по его отросшим волосам.
- Тебе надо стричься.
Наступил обычный петербургский вечер, обычный вечер ничем не отличимый от других. Конец трудовой недели, пятница. Суббота, судя по всему, будет дождливой, что здесь осенью – обычное дело. Миллионы горожан, прослушав неблагоприятный прогноз погоды и чертыхнувшись, меняли планы на выходные. Обычный вечер. И все же в мире в этот час что-то изменилось…

ЭПИЛОГ

Сентябрь 2005 года, бабье лето, Псковщина.

До места добрались только к вечеру. Устало пыхтя глушителем и переваливаясь с боку на бок, въехал на малоприметную с дороги сосновую опушку зеленый «Запорожец» Виктора. Клюнув носом, он встал как вкопанный у самой кручи, будто хотел взглянуть вниз, на пылающую в лучах заката реку. За ним с проселка, след в след по примятой траве вырулила перламутровая «десятка» Кристины.
Дверца «ЗАЗа» широко распахнулась, с пассажирского места неловко выбрался крупный Евгений, а следом за ним выпрыгнула кавказская овчарка и бросилась по нахоженной тропке к воде.
- Найда, — выбираясь из второй машины, строго прикрикнула Татьяна, — смотри, далеко не убегай.
Овчарка на секунду перестала лакать, повернула большую, как у медведя, кудлатую голову к хозяйке. Карие с желтым собачьи глаза смотрели на женщину с обожанием. С красного языка скатывались капли, белые, как сахар, клыки обнажились в улыбке.
Татьяна открыла заднюю дверцу и, отстегнув с детского кресла, взяла на руки белоголового крепкого малыша. Мальчик, просыпаясь, широко зевал и тер кулачками глазки.
Виктор попрыгал у кромки глинистого обрыва – мелкие камешки весело запрыгали к воде, — хмыкнул и, запустив двигатель, отъехал немного назад.
- Высоковато, зато — ветерок, и комар не держится, мы всегда здесь останавливаемся.
- Танюша, следи за Алешкой, — подал голос Евгений.
Мужчины, не желая пропустить вечернюю зорьку, первым делом начали разматывать удочки.
Разобрав снасти, они спустились к воде и разошлись в разные стороны. Виктор отвернул болотники и пошлепал по воде, разбрасывая брызги, направо. Знал он там один удобный «растущий из воды» камушек, а за ним, где закручивалось течение, — ямка. Евгений, лишь слегка приволакивая правую ногу, — пошел налево по сухому. Каждый – на свое заветное место.
Кристя сразу же отобрала малыша у подруги и стала носиться с ним в догонялки по полянке, полная, смешная, довольная. Над вечерней рекой зазвенел колокольчиком беззаботный детский смех.
- Дай я его покормлю, — попросила Татьяна.
- Пускай побегает с дороги, — Кристина дышала, как паровоз. – Мы набегаемся с Алешкой, аппетит нагуляем… И я, глядишь, килограммчик лишний сброшу, — она вздохнула. — Правда, маленький?
- Пр-р-равда, — согласился мальчик и, весело смеясь, побежал в сторону от веселой тети. Мол, догоняй.
Татьяна походила по берегу, полюбовалась окружающим опушку бором. Корабельные сосны, одна к одной, тянулись ввысь, как свечки, такие же ровные, светящиеся янтарем; после города от их смолистого запаха слегка кружилась голова. Она потрогала шершавую кору одинокого, убежавшего от своих собратьев к реке дерева. Древесина отдавала ладони накопившее за день тепло. Татьяне показалось, будто она услышала, как бегут от корней к исчезающим в небе ветвям живительные соки.
Речная вода, отражая закатное солнце, мерцала розовым. Ниже по течению, там, где Шелонь подступала к шоссе, Татьяна разглядела палаточный городок. Горел костер, стояли машины, слышались музыка, женские голоса и детский смех. Татьяна оглянулась на увлеченных игрой подругу и сына, улыбнулась и, достав из машины полиэтиленовый пакет и поводок, свистнула собаку. Овчарка бросилась догонять хозяйку.
Когда они с Найдой вернулась, Кристя уже укладывала засыпающего ребенка на заднее сиденье своей машины, а смущенные горе-рыбаки торопились устанавливать палатку.
- Покормила? – понизив голос, спросила Татьяна у подруги.
Кристина кивнула и прижала палец к губам.
- Когда у «твоего» медкомиссия? – спросила она у Татьяны.
- Уже прошел, — ответила та, в понедельник получает новый «МАN». Скучает он по трассе, жалуется, надоело гайки вертеть.
Татьяна подошла к кострищу и одобрительно оглядела кучу хвороста, собранную мужчинами. Она аккуратно поставила пакет с рыбой у поваленной ветром березы.
- Как улов? – Татьяна не смогла отказать себе в удовольствии подразнить мужчин.
Евгений только хмыкнул, а Виктор пустился в объяснения:
- Ты же сама знаешь, что давление сегодня падало с утра, — он смущенно поправил очки указательным пальцем. – Завтра на зорьке должно брать. Я тут такого шитика купил на рынке… — он стал, было, читать лекцию о преимуществе натуральных рыболовных насадок…
- Вот, — не дала договорить другу Татьяна и вывалила на траву из сумки штук пять тускло блеснувших серебром подлещиков. – Женя, ты лекарство принял? – спросила она у мужа… – Молодец.
К костру подкатилась круглая, как шарик, Кристина.
- Уснул… — глаза девушки затуманились. — О, рыбка! – она запрыгала и стала прежней веселушкой. — Ай да, Танюша! – Кристя осторожно потрогала пальцем подлещика. — Она уже не живая? А то я боюсь живую чистить. Однажды папа принес угря, бросил в раковину, а он, блин… Чего это я? Соловья баснями не кормят, — перебила себя девушка. — Потом расскажу… Рыбаки, пошевеливайтесь, давайте, если ухи хотите. Виктор быстренько — за водой, Евгений Матвеевич — рыбу чистить. А я пока картошкой займусь.

*

Сидящие на поваленной березе мужчины, не сводя голодных глаз с котелка, разговаривали о вечном. Татьяна устроилась на пеньке поближе к машине, где посапывал Алешка. Кристина колдовала у костра.
- Вот объясни мне, серому, Виктор… ты человек ученый, много книжек прочел, — Евгений поворошил длинной почерневшей на конце палкой угли под котелком. – Я вот, к примеру, всю жизнь кичился тем, что я русский. А вышло так, что спас мне жизнь хирург-азербайджанец, денег на лечение дал еврей, на рыбалку я езжу с тобой, татарином. Выходит, что я жил неправильно?..
Некоторое время Виктор задумчиво смотрел на огонь, потом повернулся к собеседнику.
- Апостол Павел в послании к Колоссянам говорит о том, что «… нет ни Еллина, ни Иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, Скифа, раба, свободного, но все и во всем Христос».
Помолчали…
- Хозяйка! – Евгений мотнул головой в сторону Кристины. В его глазах заплясали чертики. Он оглянулся и незаметно подмигнул жене. — Повезет же кому-то! – Евгений притворно вздохнул.
- Ой, Евгений Матвеевич, вечно вы… — засмущалась девушка.
Татьяна с мужем рассмеялись, а Виктор, сняв запотевшие вдруг очки, зашарил в карманах штормовки в поисках носового платка…

Лето 2011 года.
Санкт-Петербург – Пупышево.

© Copyright: Михаил Соболев, 2011

Рубрика: Без рубрики | 1 комментарий

Возвращение

Стриженный под машинку седой мужчина сидел на плоском, наполовину вросшем в берег валуне и задумчиво наблюдал за работой сплавщиков. С наветренной стороны чадил разведённый им дымокур. Густой и белый от брошенной на угли охапки гнилого камыша ядовитый дымок ел глаза, щекотал ноздри, но сатанеющий у воды гнус почти не отгонял. Одет мужчина был просто, по-дорожному: в дешёвые потёртые джинсы, лёгкую серую матерчатую куртку на «молнии» и стоптанные сине-белые кроссовки. В раскрытом вороте рубахи синел полосатый треугольник тельняшки. Сероватая нездоровая кожа лица, глубокие носогубные складки и седина могли бы принадлежать человеку, прожившему долгую жизнь. Но приглядевшись внимательно к тому, как он точными экономными движениями управляется с костром, как упруго перекатывались мышцы под тонкой материей куртки, становилось видно, что мужчина на самом деле молод. Что ему едва ли больше тридцати. Что старили его не годы, а, скорее, пережитое. И курносое лицо его с высоким лбом, твёрдыми скулами и плотно сжатыми волевыми губами располагало к себе внутренней силой и уверенностью. И было бы оно даже по-мужски красивым, если бы так явственно не проглядывала грусть в его глубоко запавших глазах, глядящих на мир исподлобья. Синих, пока мужчина любовался открывающимся с этого места видом на Ангару, и меняющих цвет на серый, с металлическим отливом, стоило ему отвести взгляд от реки и погрузиться в свои мысли. Человек с таким вызывающим доверие лицом часто располагает к себе случайного прохожего. Тот обращается к безобидному на вид незнакомцу с какой-нибудь пустяковой просьбой: как пройти на незнакомую улицу, где находится ближайший телефон-автомат или который час? Но, встретившись с собеседником взглядом, смущается и старается поскорее свернуть разговор. И долго ещё у прохожего остаётся в душе неловкость, будто он ненароком прикоснулся к чужой тайне.

На левом низинном берегу, чуть отступив от камышовых зарослей, до самого горизонта стелилась сизым, мохнатым покрывалом прибрежная тайга. Усталое солнце готовилось зарыться в это мягкое одеяло. Коснувшись багровым краем линии горизонта, оно в нерешительности замерло, примеряясь, как улечься удобнее, чтобы уж ничто не помешало короткому летнему отдыху. Чтобы успеть накопить силу и рано утром возобновить своё нескончаемое из века в век движение по небосклону, даря свет и тепло реке, сопкам, всему живому. Освещая Путь барахтающимся в трясине своих страстишек людям, посмевшим возомнить себя подобными Богу.

На сплавучастке заканчивался долгий рабочий день. По деревянному «острову» ходили хмурые рослые мужики в тяжёлых негнущихся брезентовых плащах и резиновых сапогах с отвёрнутыми голенищами. Переругиваясь хриплыми простуженными голосами, они то и дело поднимали до блеска отполированные ладонями багры, алые в закатных лучах. Шевелили, толкали, перемещали с места на место ободранные, в лоскутьях коры, брёвна. Мутная, покрытая древесным сором волна билась о крутой глинистый берег. От забитой залежалым лесом протоки несло затхлостью и безнадёгой. В предвечерней тишине диссонансом звучало монотонное лязганье подъёмного крана, стук багров, надсадный кашель сплавщиков, далёкий гудок плывущего по фарватеру судна. Вечернее небо перечеркивали тянущиеся от вкопанных в землю «болванов» к запани толстенные стальные тросы, гудящие от напряжения, как телеграфные провода. Сатанеющий в затишке протоки комар покрывал серой коростой мокрые руки сплавщиков.

Нет, здесь Семёну не глянулось. В детстве Сеня Горин мог часами с открытым ртом слушать рассказы учителя географии Александра Платоновича о лихой и опасной работе сплавщиков. Тот в своё время стоптал не одну пару сапог, лазая в составе этнографических экспедиций по тайге. Сейчас же, после запрета молевого сплава по Ангаре, на смену романтической профессии «речных ковбоев», как в столичных газетах называли сплавщиков, пришёл тяжёлый монотонный труд. Буксир заталкивал в протоку сплочённый лес. Течением плоты прижимало к запани. А дальше — распутывание опухшими застуженными руками ржавой проволоки, хлюпанье скользких подгнивших мостков, тяжеленный багор, казалось, приросший к рукам, водка, ревматизм, инвалидность и скорая старость.

А потом Семёну уже много лет мечталось побыть одному. Подышать тайгой, подумать о своём, отойти сердцем…

*

На Мотыгинской пристани в ожидании пассажирского теплохода толпились зеваки. «Баргузин» отправлялся вверх по Ангаре до Богучан.

«Какая разница, куда?» — подумал Горин.

- Один до Богучан, — он протянул сотню в низенькое забранное решёткой окошечко…

Народ на теплоходе подобрался разношерстный, с бору по сосенке. Рыбаки, лесорубы, золотоискатели — рабочий, как говорится, люд. Семейная пара, судя по южному загару и оживлённым лицам, — из отпуска. Бабушки с обвязанными тряпицами корзинами; что за дорога без бабушек? Шумная полупьяная стайка геодезистов… Десятка два пассажиров, и у каждого — своя нужда-заботушка.

Туда, не зная куда, плыл один лишь Горин.Так и не пристав ни к одной компании, Семён, тем не менее, присматривался к людям, вслушивался в их разговоры. Неделя до Богучан промелькнёт, не заметишь, а работу, как не крути, искать надо. Но тревожить людей, лезть к ним с расспросами Семён не хотел. Не то чтобы стеснялся. Скорее ждал чего-то, надеясь на удачу. Было любопытно, как карта ляжет? Несмотря ни на что, он продолжал верить в свою планиду.

И дождался. На одной из ангарских пристаней — в Кокуе, а может и в Бельске — поднялся на борт красивый чубатый мужик, лет тридцати пяти. Одет он был не в пример пассажирам по-городскому — в серый отглаженный костюм, бордовую с отложным воротом рубашку, модные светло-коричневые штиблеты и соломенную шляпу, небрежно сдвинутую на затылок. В одной руке нёс бежевый, натуральной кожи чемодан, другую оттягивал аккордеон в коричневом же, в тон чемодану и туфлям футляре. Держался мужчина уверенно. Несмотря на всеобщее внимание к его особе, вел себя естественно, с достоинством и просто.

Новый пассажир подселился в четырехместную каюту, которую вместе с двумя приятелями-геодезистами, отколовшимися от компании, делил Горин. Он был не то чтобы рад попутчику — Семён так и думал держаться в сторонке, ото всех наобособицу, — но и раздражения от появления нового соседа не почувствовал. Техники-геодезисты пили с утра до ночи, а потом громко спорили о своём, только им одним понятном. Их пьяный трёп был пересыпан непонятными для Семёна словечками: кроки, урезы, репера, магистральное нивелирование, тахеометрическая съёмка… Семён скучал. А новенький, назвавшийся по-простому Витьком, держался запросто. Он сразу же со всеми перезнакомился, тут же, за рюмкой, рассказал всё о себе. Что родом он из Кемерово, что работал в шахтерском поселке завклубом, музыкант по призванию, и женат на самой красивой женщине в Западной Сибири. А едет сейчас на заработки, в связи с неблагоприятными для его семьи обстоятельствами… После этих слов Витёк махнул с досадой рукой и отвернулся к окну.

На рассвете геодезисты шумно сошли на маленькой пристани, едва различимой с реки в подступившем к самой воде пихтаче.

Теплоход, подрагивая палубой, упорно карабкался вверх по течению. Дни стояли погожие, и ласковый встречный ветерок выдувал из головы мрачные думы. Казалось, что именно сейчас, за следующим изгибом реки откроются те самые туманные дали, о которых Семён мечтал в детстве. «…Там, за поворотом, там, за поворотом…», — звучали в ушах слова Рождественского. Но уже дня через три глаза пресытились таёжными красотами. Одно и то же: растущие из сизого марева сопки, покрытая солнечными бликами река, плеск волны о борт, монотонный стук двигателя и нудные крики чаек, всё световое время переругивающихся за кормой. К тому же, пользуясь хорошей погодой, на палубе постоянно толпились пассажиры: женщины, невзирая на окрики грозного только с виду капитана, принимались прямо здесь же стирать в тазиках, а затем развешивать на снастях бельишко, детишки носились как угорелые, бабушки выползали на волю погреть на солнышке старые косточки. Шум, гам, суета…

В каюту больше никого не вселяли, и Семён с Витьком всё чаще усаживались у открытого иллюминатора и вели неторопливые разговоры под стопочку о жизни.

Выяснив, что Горин, как и он, гонится за «длинным рублём», Витёк предложил Семёну поработать сезон на «вздымке». Так сибиряки называют добычу сосновой смолы или живицы, по-местному. Виктор Куролесов потомственный сибиряк, чалдон, как он себя гордо величал, знал этот промысел с детства. В богатой кедровой тайге местные шишку бьют. А там, где лес поплоше, победнее, зимой — охота, а летом — «вздымка», подсочка.

Витёк рассказал о баснословных заработках вздымщиков, возможности работать от зари до зари без «выходных и проходных», фантастических премиальных: «рубль за рубль шестнадцать», то есть, за каждый заработанный сверх плана рубль — сто шестнадцать процентов премии.

И Семён согласился. Для осуществления его плана нужны были деньги. Он готов был работать на результат изо всех сил, не считаясь со временем и здоровьем. Ему обязательно надо было вернуться в Питер «на белом коне». Его там «ждали», не могли не ждать. И хотя потом, после того, что он задумал, не будет уже ничего вообще… сам момент возвращения не должен быть смазан. Это было очень важно. Долгие восемь лет Семён Горин рисовал в воображении своё возвращение. Как он, одетый с иголочки, выберется из роскошной черной иномарки — пусть даже взятой на прокат — и, помахивая элегантным кейсом, направится к подъезду. А Игорь, чуть отодвинув угол тюлевой занавески, будет смотреть на него, без этой своей надетой на людях улыбочки. И губы его будут дрожать…

Все эти годы бессонными ночами Семён видел его трясущиеся губы. И это видение помогло ему выжить.

- Мне кореш адресок верный скинул, — Куролесов лихо опрокинул рюмку, Семён всегда завидовал людям, умеющим вести себя непринуждённо с едва знакомым человеком, — химлесхоз посёлка Таёжный. Главная у них контора в Богучанах… Пей, Сеня, одного живём… Рабочие руки завсегда нужны… Хорошая колбаска, Сеня, что ты не закусываешь?.. Года через два-три там начнут ГЭС строить… Я, с твоего разрешения, ещё рюмашку… Хороша, злодейка!.. О чем это я? Да… вся прибрежная тайга, что вырубить не успеют, под воду уйдёт. А прежде чем лес валить, живицу нужно взять… — Витёк, охлопывает карманы, хотя курево у него закончилось в тот же вечер, как он поднялся на борт теплохода… — Я возьму папироску, Сеня?.. Благодарю… Ага… денег не жалеют. Участок сами себе выберем. Какой на нас глянет, тот и возьмём. Что поспелее, поближе к дороге, — Витёк сыто рыгнул. — Только знай работай, не ленись!

- Эх, денежки! Ваше нежное шуршание меня приводит в трепетание… — умело поставленным баритоном напел Витёк. — Сеня, ну почему я в тебя такой влюблённый? Помнишь «Свадьбу в Малиновке»? Вот раньше кино снимали!

Смотрел, конечно, Горин эту кинокартину. Но так давно, будто в прошлой жизни. Не показывали ему последние годы свадьбы, всё больше — похороны.

Витёк в который уже раз рассказывал, что там, под Кемерово, у него осталась жена. Верная подруга, которая дождалась-таки его в своё время из заключения. Не бросила в трудную минуту. И никогда бы Витёк не уехал от своёй любушки, не случись беда. Всплыла при очередной ревизии у завмага Эльвиры крупная денежная недостача.

- Начальство воровало, а на мою Эллочку всё повесили. Она сама — честная, людям доверяла…

Дело, мол, не завели, прикрыли пока. Но если до годового отчёта всю сумму в кассу не внести, сядет Эльвира. И сядет надолго…

Семён особенно-то не верил в его трёп. Повидал он разных рассказчиков, наслушался баек предостаточно. Но Витька от себя не гнал, помалкивал до поры, поил и кормил «пустого, как бубен», попутчика; всё какое не есть развлечение. А там кто знает, может благодаря этому балаболу и за работу зацепиться удастся. Документики-то у Горина – врагу не пожелаешь. Только раз, когда Витёк, рассказывая о своей судимости, сморозил:

- … и вот, когда меня опустили на зону… — Семён, не в силах больше терпеть, припечатал ладонью по хлипкому откидному столику так, что бутылка и стаканы подпрыгнули и полетели на пол.

- Подняли… Подняли на зону, Витёк. Никогда так больше не говори, твою мать! Услышит кто серьёзный, отвечать за базар придётся… Узнаешь тогда, что значит опустили…

А Витьку, как с гуся вода. Он подхватил на лету бутылку, поднял с пола стаканы, посмотрел их на свет, дунул в один и опять заблажил:

- В уголовном кодексе знали все законы мы, корешок мой Сенечка и я…

Витёк обещал рассчитаться с «кентом» — век воли не видать! — за хлеб-вино-табак сполна, как только «лавэ» получит. Был услужлив и, главное, бесподобно пел, аккомпанируя себе на аккордеоне. А играл он мастерски. Чередовал знакомые всем нехитрые мелодии вариациями на их тему, иногда, импровизируя, чуть хулиганил, но в меру и умело.

На вечерние концерты Витька собирались на верхней палубе пассажиры и свободная от вахты команда теплохода. Располагались кто где: мужики покуривали по бортам, принаряженные женщины рассаживались на туго свёрнутый у рубки брезент, шикали на расшалившихся ребятишек. Витёк выходил на нос теплохода, под звёзды, трогал клавиши шикарного концертного аккордеона и медленно, снизу, постепенно повышая голос, запевал:

- Лишь только подснежник распустится в сро-о-ок,

Лишь только приблизятся пе-е-ервые грозы,

На белых стволах появля-я-яется сок -

То плачут берё-ё-ёзы, то плачут берё-ё-ёзы…

Голос его то чуть слышно речитативом проговаривал слова, пропадая было совсем. То стонал, жаловался на судьбу, захлёбывался воображаемыми слезами, замирал, давясь горловой спазмой. То вдруг взлетал ввысь, свободный от земных оков, звонкий, восторженный. Витёк, грудь колесом, в красной с распахнутым воротом рубахе вышагивал по палубе в такт мелодии. Смуглое тонкое лицо его было задумчиво, чуткие пальцы порхали над клавишами. В момент проигрыша он наклонялся левой щекой к инструменту, как бы помогая ему, сливаясь с аккордеоном воедино. И вдруг, когда мелодия вместе с песней взлетала, рывком отбрасывая назад упавшие на глаза мягкие каштановые кудри, закидывал голову вверх и делал шажок к слушателям навстречу…

Мужчины одобрительно покашливали, женщины промокали уголками косынок глаза.

Семён курил в сторонке и думал о своём возвращении…

*

Не далее, как десять лет тому назад, Семён Горин всерьёз считал, что ухватил Бога за бороду. И не удивительно. Детдомовский мальчишка, ещё совсем недавно до слёз радовавшийся публикациям своих очерков в городской ярославской газете, с первого же захода поступил в Ленинградский университет имени Жданова на факультет журналистики. Учился блестяще, тайком писал «лучшую в мире» книгу. В ней он рассказывал о настоящей мужской дружбе, справедливости, а главное, о милосердии, которое и есть высшая степень справедливости. С тех давних пор сохранилась фотография, одна единственная. По центру, — опираясь на гранитный парапет Университетской набережной, юный Горин запрокинул смеющееся лицо к небу. Волосы до плеч, глаза чуть щурятся против солнца… За его спиной — оттеняемый невской водой город-музей. С одного боку — верный друг Игорь, с другого склонила белокурую головку на плечо Семёна Ариша. Самая-самая! Другой такой нет на свете…

Стриженный седой Горин трогал вконец измочаленную, пожелтевшую, с оборванным уголком фотографию и всерьёз сомневался: жил ли он, Семён, в этом городе, трогал ли руками шершавый гранитный парапет, дружил ли с Игорем, любил ли красавицу Арину? Он, во что бы то ни стало, должен вернуться в этот призрачный город и убедиться в реальности того, что произошло.

Горин не был диссидентом. Государство его вырастило, выкормило и выучило. Что греха таить, попадались среди воспитателей детского дома и равнодушные, и недобрые люди. Но ведь были и хорошие!..

Его приняли в университет, дали койко-место в студенческом общежитии, платили стипендию, не бог весть какую, но неизбалованному юноше хватало. Все условия, только учись! И Семён учился изо всех сил. Просиживал над учебниками всё свободное время. Грыз не только гранит науки, но и по мальчишеской привычке ногти, порой до мяса, до крови, если в чём-то не мог разобраться. Тогда он записывался на дополнительные консультации, сидел в Публичке до тех пор, пока библиотеку не закрывали, прочитывал кипу сопутствующей теме литературы… Но обязательно докапывался до сути вопроса. И был всегда первым. А по-другому и никак. Не имел Семён за спиной влиятельных покровителей. Не на кого было надеяться. Только на себя самого.

Однажды Семён рассказал полудетский политический анекдот в университетской курилке, среди своих сокурсников, без всякой задней мысли, просто так, смеха ради.

«Встретил Леонид Ильич на прогулке плачущего мальчика и стал успокаивать. Что, дескать, тебе подарить? Мальчик попросил телевизор с автомобильными дворниками и рассказал, что его любимый дедушка во время выступления Генерального секретаря всегда плюёт на экран. А когда раздосадованный Леонид Ильич поинтересовался фамилией дедушки, бесхитростный ребёнок назвал: Подгорный».

Дело было как раз в семьдесят седьмом, вскоре после снятия Н. В. Подгорного с должности Председателя Президиума Верховного Совета СССР. Пикантность ситуации заключалась в том, что незадолго до отправки Подгорного на пенсию, он лично вручил Брежневу золотое оружие и после того целовался с ним на глазах всей страны.

Над тихонько рассказанным под папироску анекдотом посмеялись и разбежались по аудиториям. Вскоре Горина пригласили на Литейный, в «Большой Дом». Приятный, образованный немолодой мужчина, назвавшийся Николаем Ивановичем, слегка попенял Семёну за неосторожность и предложил информировать в его лице органы безопасности о настроениях студентов, будущей элиты страны, как он выразился. За что обещал закрыть глаза на «шалость».

- Я же вижу, что вы, Горин, наш человек, советский…

Семён отказался сотрудничать с госбезопасностью, помня детдомовские правила: не бойся, не проси, не «стучи»… Николай Иванович подписал пропуск на выход, посоветовал как следует обдумать его предложение на досуге и, вежливо пожав Семёну руку, попрощался. Ладонь интеллигентного офицера была тёплой, а улыбка отеческой.

На зимней сессии Горин «завалился» сразу на трёх экзаменах, в пересдаче ему отказали и отчислили из ЛГУ за неуспеваемость. Из общежития, естественно, выселили. С университетом пришлось распрощаться и тем четверым студентам, которые слушали политический анекдот. Но все, кроме Семёна, были коренными ленинградцами. И родители, похлопотав, как-то исхитрились устроить сыновей на работу. У ребят оставалась хоть и слабая, но надежда со временем восстановиться в университете или поступить в другой вуз.

Семён же оказался на улице. Куда не кинь — всюду клин. Без штампа о прописке на работу не возьмут. А прописка, по крайней мере в ближайшие год-два, ему не светит. Оставаться в городе было нельзя. В то время в уголовном кодексе имелась и активно применялась в судебной практике статья за бродяжничество. Семён был вынужден уехать, снять комнатушку и прописаться временно в деревянном, без удобств, домишке у одинокой старушки на окраине Тихвина. За двести километров от Ленинграда. Пришлось таскать шпалы на железной дороге, больше никуда было не устроиться.

Арина переживала, ездила по выходным к Семёну тайком от родителей на электричке. Успокаивала, мол, всё образуется. Уверяла, что любит, предлагала расписаться, «рвануть на красный», по её выражению. Горин не верил в рай в шалаше. Он, в отличие от Арины, знал жизнь не по книжкам. Семён прекрасно понимал, что избалованная профессорская дочка, наплакавшись в детстве над романами Флобера и Стендаля, увлеклась, выдумала себе героя. Как же, бедный, брошенный родителями мальчик, красивый, умный! Всё — сам… Он предчувствовал, что девушка рано или поздно «потребует», чтобы «принц» стал таким, каким она его вообразила. Мол, «…если я тебя придумала, стань таким, как я хочу!» Да и видел Горин, как она с брезгливым недоумением брала в руки грязно-серый растрескавшийся кусочек хозяйственного мыла. Как морщилась, вытирая свои ухоженные ручки хотя и чистым, но ветхим вафельным полотенцем, повешенным на гвоздик у рукомойника бабкой Матрёной специально для гостьи. Бездетная старушка жалела вежливого юношу. Семён понимал, что принесёт эта романтичная любовь Арине лишь горе, сломает её жизнь, сделает несчастной. Нет, он не отталкивал Арину, Горин ждал, пока девушка сама разберётся со своим чувством. Во время побегов из детского дома ему случалось иногда неделями жить в подвалах или, если зимой, колодцах теплотрассы. А голодный мальчуган сквозь грязное стекло подвального оконца видит гораздо дальше, чем выросшая в тепличных условиях профессорская дочь из окна отцовского персонального автомобиля.

Боже, а какие слова она говорила! Как заглядывала в глаза, уверяла, что никогда его не оставит, что будет рядом всегда «…в радости, в горе, в богатстве, в бедности, в болезни и здравии, пока смерть не разлучит их». Впрочем, это тоже из романов. Да и никто не запрещал Арине приехать и остаться, в конце концов…

А спустя полгода Горин случайно узнал, что друг Игорёк, отчисленный вместе с Семёном из университета, устроился на работу. И не куда-нибудь, а в редакцию железнодорожной газеты «Гудок». Внештатным корреспондентом. А ещё через два месяца Игоря перевели в штат, стали платить зарплату. К началу учебного года он восстановился в университете, на том же факультете, несмотря на жёсткое отсеивание неблагонадёжных. И тогда Семён вдруг понял, что к чему. Он словно прозрел. Всё сразу встало на свои места… Горин написал Игорю письмо, попросил о встрече. А когда тот не ответил, поехал к нему домой сам, без предупреждения. Семён хотел просто посмотреть в глаза бывшему другу, сломавшему ему жизнь. Всего лишь взглянуть в глаза.

А Игорёк — испугался, что ли? — схватился за молоток, и…

*

В Богучанах Куролесов быстро разыскал контору Кежемского Химлесхоза. Молодой управляющий, переговорив коротко с кем-то по телефону, сказал, что люди на «вздымку» нужны, и объяснил друзьям-приятелям, как добраться до места работы. Через час вверх по Ангаре отправлялось пассажирское судно на воздушной подушке. Выше Богучан теплоходы не ходили из-за мелководья и большого количества порогов, разбросанных по реке. Двоё суток плавания, и Семён с чемоданом Витька в руке и тощим рюкзачком на плече — у Горина больше ничего не было — поднимался по высоченной деревянной лестнице, тянущейся от самой воды на взгорье. Там на фоне неба темнели поселковые крыши. Перекладывая из руки в руку тяжёлый и неудобный футляр с аккордеоном, пыхтел сзади Витёк.

В конторе мужиков «оформили», выдали по полсотни подъёмных. Витька, имеющего запись в трудовой книжке о работе на подсочке, записали «вздымщиком», Семёна — сборщиком живицы. Закавыка была в том, что «вздымщик», как более квалифицированный рабочий, за килограмм добытой живицы получал в два раза больше, чем сборщик.

- Работать будете в паре, — предупредил мастер. — Деньги сами поделите? — он внимательно посмотрел на вновь прибывших.

- Нет базара, начальник,- сверкнул фиксой Витёк. — Ты как, Сеня?

- А куда ж ты в тайге от меня денешься? — сощурился Семён.

Так и договорились: работать вместе, деньги — пополам.

Аккордеон, одежду и документы оставили на хранение мастеру. Переоделись в брезентуху, натянули кирзовые сапоги, закупили продуктов на первое время и на катере мастера с ветерком покатили на делянку. На самом берегу, километров в пятнадцати выше посёлка, располагался один из участков химлесхоза. На полянке, закрытой с воды стеной камыша, стояли буквой «П» три рубленных летних времянки. Между ними — навес с кострищем и ровной поленницей.

В одном из домиков проживал с поварихой Раей ветеран участка по прозвищу Филин, старый лысый уркаган. Беззубый, с серым от чифиря лицом, фактурой похожим на кирзовое голенище. Филину после освобождения не разрешалось селиться ближе сорока километров от районного центра. Впрочем, он к тайге привык и никуда не собирался отсюда уезжать.

Две другие времянки были свободны.

Семён и Витёк вселились в один из пустующих домиков.

Времянки не запирались, в тайге не принято баловать. Да и не уйдёшь далеко…

Работали от темна до темна, Раиса варила нехитрую похлёбку, за что получала с каждого по четвертаку в месяц. Водку, считай, не пили. Магазин в посёлке. Пятнадцать кэмэ протопать по тайге в один конец, туда и обратно — тридцать, кому охота! День потеряешь, устанешь как собака.

Правда, раз в неделю по очереди ходили в посёлок. В баньке помыться, бельишко сменить, пивка попить, если завезли в ОРС.

В один из банных дней Семён познакомился с Леной. Ох и хороша была вдовушка — коса русая ниже пояса, шейка лебединая, глаза — лесные озёра бездонные. Шла по улице и земли не касалась… И даже тяжёлая работа на лесобирже не смогла такую красоту испортить. Но правду говорят: не родись красивой… Пила Лена — завивала горе верёвочкой. Давно пила, с прошлой осени, после гибели мужа, инспектора рыбнадзора. То ли утонул мужик по тёмному времени, напоровшись на топляк, то ли помогли ему утонуть, кто знает? А если кто и знает, разве скажет. Тайга… Моторку казённую притащили на буксире, а тело так и не нашли…

И дом и работу забыла Лена в загулянушках, а узнала Семёна — и оробела. Застыдилась прошлой жизни, вино пить бросила, посвежела, избу убрала, занавесочки, рушнички, салфеточки развесила-разложила по избе, откуда что взялось. Ждала Сенечку на крыльце, будто знала час, когда явится. Увидит издали, махнёт косой, и — в избу. Зайдёт следом Семён, а она плачет навзрыд. Так радовалась ему.

- Что ж ты плачешь, Елена? — он всегда её так называл.

- Да как ж я Елена, Сенечка? Меня вон на посёлке Ленкой-богодулкой прозвали. А плачу, так не всякой бабе доведётся в жизни всласть поплакать на груди настоящего мужика, — сияла сквозь слёзы колдовскими глазищами Лена.

- Для меня ты — Елена прекрасная, — обнимал её Семён.

И через пять минут она уже смеялась. Женские слёзы, как утренняя роса. Выглянет солнце — мигом сохнут.

А банька истоплена, вода согрета, веник можжевеловый в кадке томится, дух от него — по всей бане. Каменка жаром пышет, в предбаннике — квас ледяной из погреба в запотевшей крынке. Хорошо, чёрт побери!

Переспит Семён ноченьку с зазнобой, а сна-то и — ни в одном глазу.

- Оставайся, — горячо шепчет Лена. — Что тебе в городе? Книжки читать? Так у нас при конторе библиотека. Книжек много, про войну есть. Хорошие. На реке жизнь вольная, оставайся, желанный…

А наутро опять — в тайгу.

Уставали по первому времени оба напарника так, что по утрам крышку консервной банки было не вспороть. Рука финку не держала.

Вопреки посулам Куролесова, достались им уже выработанные участки. Приходилось резать сосну высоко, трёхметровым «хаком» с укреплённой сверху литровой посудиной. А в той — кислота, чтобы сосна живицы больше давала. Вся облепленная застывшей смолой и лесным сором конструкция весила килограммов шесть. Руки прилипали к древку намертво. В накомарниках работать нельзя, нечем дышать на жаре. На комаров уже не обращали внимания, привыкли. От мошки дёгтем мазались.

Хорошо хоть участки разбросаны по тайге друг от друга далеко. Думалось одному в тайге за работой как никогда.

*

В который уже раз Семён рисовал в воображении, как он выходит из машины, поднимается по широкой лестнице с врезанными в вытертые мраморные ступени латунными кольцами. Как не спеша шагает на второй этаж старинного купеческого дома на Чайковской. Как звонит, видит дрожащие губы Игорька, не спеша, по одному, отщёлкивает замки «дипломата», раскрывает его на столике огромного, под потолок, трюмо тёмного дерева. А там, в кейсе, на чёрном сукне — молоток. Точно такой же, как был у Игоря в руках в тот злополучный день, десять лет назад.

Семён тогда и не обратил на него внимания, молоток и молоток. Зато потом изучил его до мельчайших подробностей. Грамм на сто пятьдесят, с покрытой лаком жёлтой овальной рукояткой и круглым, не сбитым ещё обушком, к которому прилипла вместе со сгустком запёкшийся крови прядь чёрных волос. Чёрных, как у Игоря.

Он мечтал о том, как откроет дипломат и медленно поднимает взгляд, минуя вздрагивающие губы, на уровень его заметавшихся, побелевших от страха глаз…

*

Куролесов за последние недели сдал. Его тонкие музыкальные пальцы опухли в фалангах. Спина не гнулась. Ноги покрылись язвами. Семёну раз от разу всё с большим трудом удавалось по утрам поднимать напарника с постели. Всё чаще приходилось уходить в тайгу одному.

В середине сентября, когда по вечерам от реки потянуло холодом, а левобережные староверы занялись ночным лучением рыбы, мастер пробежался по участку, прикинул приблизительно объём выполненной работы и выписал процентовку-аванс. Выплатил, как и положено, двадцать одну копейку за килограмм живицы: четырнадцать за «вздымку» Витьку, семь — за сборку Семёну. Витёк расписался в ведомости, сгрёб «свои» две трети общего заработка, стараясь не встречаться глазами с Гориным, невнятно промямлил о телеграмме жене и засобирался в посёлок на катере мастера. Заспешил, засуетился… Короче, уехал.

К ночи Витёк явился распьяно-пьяный и на выдавленное ему Семёном сквозь зубы: «Гони мою долю, сука…», — полез в драку. Мазнув тыльной стороной ладони по его пьяной роже, Горин вышвырнул пожитки напарника из времянки и широко расставил ноги на крылечке, пробуя пальцем лезвие топора. Грязно ругаясь, Витёк поплёлся под навес.

Семён лежал вверх лицом, в темноте, не зажигая лампу, и ничего ему не хотелось. Он слышал слова Филина:

- Шёл бы ты, Витёк, в посёлок. Не ровён час, положит тебя Сеня под выворотень, на мерзлоту. Он, Сеня, может! И ёлку поставит на место, как и было. Закон — тайга… Где-нибудь в посёлке устроишься. Чем не жизнь, ни комаров тебе, участковый рядом… — хрипло смеялся старый вор. — Знаешь, Витёк, бережёного Бог бережёт, а не береженого — конвой стережёт.

Ушёл Витёк на рассвете. Не стал дня дожидаться. Потом болтали «вздымщики», будто в гараже работает. Поправился, мол, с лица пополнел.

Встретила Семёна Лена за околицей, в который раз сердце-вещунье подсказало, что выйдет нынче Сеня из тайги. Упала милому на грудь.

- Прости, родной, мы с Виктором сладили. Обещал жениться к зиме. Говорит, врал он, бахвалился, никого нет у него… Вижу же, что уедешь. Не удержать мне тебя. Ты — городской, не пара я тебе… Как я потом тут одна? Разве что на суку удавиться…

Чего её винить? Нелегка она, бабья доля. Почесал Семён щетину — эх, помыться-побриться не довелось! — и повернул назад, в тайгу. Побоялся не сладить с собой в этот раз. А вдруг вина выпьет и Витька встретит?.. А Семёну нужно было вернуться, во что бы то ни стало…

Три недели не выходил Горин из тайги. Дорезал участок, собрал живицу, стрелевал полные, будто свинцом налитые бочки, на лесную дорогу волокушей, запряжённой лесхозовским мерином. Все жилы вытянул, чуть было пупок не надорвал. Пришёл в контору лицом чёрен, в бороде живица, иголки, седые космы — во все стороны, на лешего похож.

- Давай расчёт, — сказал директору. — Работа сделана, живица в бочках, семь с половиной тонн пиши, там — с запасом. Я не крохобор.

- Доработай, Горин, до мороза. Сам видишь: людей нет. Мужикам в посёлке с погрузкой поможешь, дня через три баржа придёт…

- Договаривались как? Утром — живица, вечером — деньги! Забыл что ли, начальник? Так я помню… Завтра с утра посылай мастера на участок, а к вечеру — расчёт! — сверкнул из-под бровей ввалившимися глазами Семен и повернулся уходить.

- Будь моя воля, я бы вас всех за колючку загнал, под автомат, — прошипел директор.

Семён, дрогнув щекой, шагнул к крытому зелёным сукном столу. Руководитель, не выдержав взгляда, откинулся в кресле.

- Будь у меня рука подлиннее… — Горин поднял чёрный указательный палец. — Я бы тебе, козлу, глаз выколол… Гроши — завтра к вечеру, понял?.. И смотри, не серди меня, начальник. — Семён задержал взгляд на расширившихся зрачках директора, понимающе усмехнулся и, аккуратно прикрыв дверь кабинета, вышел в приёмную. На вопросительный взгляд лысого, очкастого, худого, как жердь, служащегося, вежливо улыбнулся.

- Они заняты-с!

*

Не бил Горин Игоря молотком. Вырвал из руки и отбросил в сторону. Приложил, правда, иуду пару раз головой о дверной косяк, когда тот ручонками замахал. А как мамаша его закричала, плюнул на наборный паркет и ушёл…

На рассвете Семёна взяли…

Следователь показал молоток. Дал почитать заключение экспертизы о наличии на рукоятке отпечатков пальцев Семёна Горина, об ушибе мозговых оболочек потерпевшего, о стойкой потере его трудоспособности. Зачитал заявление потерпевшего и свидетельские показания его матери, находящейся в квартире «в момент совершения преступления». И хотя Семён отрицал «факт нанесения побоев, используя специально для этой цели приобретённый слесарный молоток», суд признал Семёна Максимовича Горина «в предумышленным покушении на убийство Игоря Афанасьевича Смирнова из личной неприязни, нанесении ему тяжких телесных повреждений…» и приговорил «к восьми годам лишения свободы с отбыванием наказания в колонии усиленного режима».

Арина на свидании плакала, обещала ждать, писала три с половиной года, а потом вдруг перестала.

*

Катер должен был причалить в полдень. К его прибытию в выходной день на пристани толпился народ. По лестнице на берег спускалась празднично разодетая весёлая компания, человек двенадцать.

- С музыкой гуляют, — одобрительно загалдели бабы.

- Начальник ОРСа, Василий Никитич, шестидесятилетие они празднуют…

Раскрасневшиеся подвыпившие женщины, пританцовывая, распевали частушки. Лена делала вид, что Семёна не видит. На ходу аккомпанируя певуньям, Витёк вышел на пристань и прислонился спиной к перилам. Нажав на клапан сброса воздуха, сдвинул меха и замер, заставив тем самым всех смолкнуть и обратить внимание на себя.

Семён стоял в сторонке и представлял, как он сейчас с разбега, в прыжке, всем весом обрушится на подло обманувшего его напарника и полетит вместе с ним в воду. А там доберётся до горла…

Дождавшись полной тишины, Витёк медленно потянул мелодию, запев, как обычно, вполголоса:

- Лишь только подснежник распустится в сро-о-ок,

Лишь только приблизятся первые гро-о-озы…

Витёк поднимал голос и музыкальное сопровождение всё выше и выше:

- На белых стволах появляется со-о-ок…

И в тот момент, когда откинувшись назад, он бросил в толпу:

- То плачут берё-ё… -

деревянные перила не выдержали, и аккордеонист, издав сложный и неприятный для слуха аккорд, как был — в шляпе, с инструментом в руках и небрежно накинутым пиджаком, полетел в воду.

Женщины завизжали, отшатнувшись от обрушившихся в воду перил. Выпустив шлёпнувшийся на пристань рюкзак, Семён метнулся в свободное от людей пространство. Быстрое течение уносило беспорядочно барахтающегося, взывающего о помощи человека. Опережая его, покачивалась на волне шляпа. Три быстрых шага, и Горин ласточкой полетел с пристани. Только ноги мелькнули. Едва успев услышать за спиной повторный вздох толпы, Семён погрузился в воду, но сразу вынырнул и что было силы поплыл саженками. Впереди то погружалась, то всплывала голова Куролесова. Тот, уже нахлебавшись воды, пускал пузыри. С пристани только и успели увидеть, как две головы, тёмная и седая, сблизились, догоняющий мужчина угрожающе крикнул и поднятым высоко вверх кулаком ударил утопающего. И сразу же оба скрылись под водой…

- Ой! Боженьки, никак утопли? — пронёсся над рекой женский не то вскрик, не то всхлип.

Но через мгновение, взломав сияющую на солнце поверхность бешено мчащейся воды, головы показались на поверхности. И ещё два раза поднимался кулак прыгнувшего следом седого мужика для удара, прежде чем выдающийся в реку камышовый мысок скрыл обоих недавних напарников от любопытных глаз зевак…

Семён волоком вытащил бездыханное тело связчика на мелководье и, не дав себе даже секунды отдыха, запалёно дыша, бросил его животом на своё колено. Витька выворачивало наизнанку. Он натужно кашлял, жадно хватал раскрытым ртом воздух и то и дело извергал из себя ангарскую водицу. Горин посадил его прямо в воду и без сил завалился спиной в мелкую, по щиколотку, взбаламученную грязь. Тяжело дыша, смотрел сквозь мокрые ресницы на проплывавшие в белесом мареве облака.

- Сеня… не забуду… по гроб… — хрипел Витёк.

Семён всё никак не мог надышаться. Становилось зябко.

- Сеня… что хочешь… век воли не видать! Деньги твои… отдам… бля буду!

- Оставь себе, — медленно поднялся Семён и стянул с плеч намокшую тяжёлую куртку. — Купишь гармонь, — усмехнулся он сквозь зубы. — Ты что за руки хватался, мудило? Хотел обоих утопить? Еле вырубил. Все костяшки о твою бестолковку разбил, — Горин посмотрел на опухающую правую руку, пошевелил пальцами. Витёк мелко вздрагивал. Губы его сочились сукровицей, нос опухал, под глазами разливалась синева.

Семён покачал головой и криво усмехнулся.

- Красавец, — и похлюпал на берег, таща по воде куртку.

Подбежавшие очевидцы происшествия бросились к Куролесову. Загалдели, склонились над ним, толкаясь и мешая друг другу. Лена голосила пронзительно, на весь берег. Думала, второй мужик утонул. Замерла на миг, обнимая Витька, а потом вдруг бросилась к Семёну. Упала, запнувшись о камень, схватилась за лодыжку.

- Родимый… век буду молить… спаси тебя Господь…

- Что с ногой? — присел перед ней Семён.

- Поболит и перестанет, — сквозь слёзы улыбнулась Лена.

Семён поднял её на ноги, отряхнул ладонью мокрый, облепленный песком и сухими метёлками камыша сарафан и легонько подтолкнул к сидящему на сухом Витьку.

- Иди-иди, Елена, — попросил негромко и пошёл от людей по берегу, вниз по течению.

У скопления больших гладких валунов разделся, оставшись в одних синих «семейных» трусах. Зябко повёл плечами, согреваясь на солнышке. Выжатые носки, рубашку, тельник и куртку развесил на кустах. Раскисшие кроссовки нанизал на обломанные ивовые сучки.

Поблескивая на солнце, бурлящий поток с лёгким журчанием омывал группу выдвинувшихся в реку валунов. На нагретом полуденным жаром камне, обдуваемый отгоняющем гнус ветерком, сидел седой тридцатилетний мужик, выглядевший на все пятьдесят. Он опирался темными раздавленными работой ладонями о колени и спал. Голова упала на грудь. Над его серебрящейся на солнце макушкой замерла стрекоза. Семён улыбался во сне, ему снилась мама. Мама, которую он не видел никогда в жизни, но сразу признал. Она была молодая, красивая и очень походила на Арину. Такая же светленькая и зеленоглазая. И Сеня Горин знал, что он наконец-то вернулся…

Чуть в стороне от воды, на большом плоском горячем камне подсыхали аккуратно разложенные, заработанные тяжким трудом купюры. Под лёгким ветерком шелестела страницами новая трудовая книжка. И выгибалась подсохшими краями справка об освобождении с расплывшейся фиолетовой печатью.

© Copyright: Михаил Соболев, 2011

Рубрика: Без рубрики | Добавить комментарий

Одиночество

Читать далее

Рубрика: Без рубрики | Комментарии (3)

Спасти Вселенную

Читать далее

Рубрика: Без рубрики | 1 комментарий

Люблю

Василия Петухова и его жену Матрёну знали не только жители соседних посёлков, но и всё западное побережье северного Сахалина. Сам Петухов работал на тракторе, а тракторист на селе — человек уважаемый! Кто дров из тайги привезёт? Кто весной огород вспашет и дорогу зимой к дому в снегу пробьёт?

 

То-то же!

 

Плюгавенький, и в самом деле похожий на задиристого петуха, Василий Петрович никому не отказывался помочь и цену не заламывал, сколько дадут. Спирт Петухов не пил и за труды брал деньгами. Домой спешил, к своей Матрёне…

 

Матрёна Ильинична работала пекарем. Когда подходил на пекарне хлебушек, по посёлку плыл такой сытный дух, что поневоле во рту накапливалась слюна; хотелось скорее домой, за стол.

 

Зачастившие перед путиной к нам городские начальники обязательно брали в Николаевск три-четыре буханки местного хлеба.

 

Сыновей у Василия и Матрёны было двое: оба давно уже выросли, отслужили и разлетелись по свету. Слали родителям к праздникам открытки, а проведать – так не дождёшься.

 

Дом у Петуховых, самый большой в посёлке, он стоял в самом центре и гордо смотрел шестью окнами на магазин, почту и сберкассу.

 

В воскресенье в клуб на кинокартину супруги шли не торопясь, под ручку, нарядные, на лицах – довольство. Дородная краснощёкая Матрена приветливо раскланивалась с односельчанами. Рядом с супругой семенил щуплый низкорослый Василий Петрович — в костюме, галстуке, и серой шляпе набекрень.

 

И всё бы хорошо, если бы…

 

Трезвенники Петуховы два раза в год, в мае и октябре, справляли свои рождения.

 

Матрёна Ильинична пекла пироги, тушила гуся. Скуповатые супруги гостей не приглашали. Зачем? Им и вдвоём хорошо.

 

Представьте такую картину: муж и жена Петуховы — за праздничным столом, одеты в новое, красивые и влюблённые. Лёгкий морской ветерок шевелит занавеси приоткрытого окна. Матрёна потчует мужа:

 

- Вася, попробуй икорки, меня Валентина из засольного угостила.

 

- Спасибо, Матрёнушка, — всё более краснеет лицом Петрович, — это какая Валентина, Кулагина, что ли?

 

Через часок-полтора тональность разговора меняется:

 

- Мог бы подымить и на улице, стирать занавески мне придётся…

 

- А пошла бы ты… в баню!..

 

Петрович в сердцах встаёт из-за стола и уходит в палисадник.

 

Матрёна Ильинична задвигает засов на входной двери:

 

- Вот и ночуй там, в бане!

 

Спокойно докурив и аккуратно загасив окурок, глава семьи направляется к поленнице. Взвесив на руке самое тяжёлое полено, крушит ближайшее к входной двери окно. Следующее окно выносит изнутри Матрёна табуретом. Третье — Петрович. Опять — Матрёна.

 

Военные действия идут в полном молчании. Слышен лишь звон стекла, треск ломаемых рам и надсадное дыхание Петуховых.

 

Когда в доме и на веранде не остаётся ни одного целого окна, Петрович закуривает, и, полюбовавшись на результат, идёт к соседям проситься на ночлег.

 

Давно собравшиеся на противоположной стороне улицы поселковые кумушки подчеркнуто вежливо его величают:

 

- Здрасьте, Василий Петрович.

 

Утром Матрёна Ильинична берёт бутылку, заворачивает в холстину нетронутый пирог и бежит через дорогу просить у супруга прощение. К чести Петухова он долго не ломается и, опохмелившись, степенно возвращается в лоно семьи, сопровождаемый семенящей позади него счастливой женой.

 

Всю неделю Петуховы ремонтируют разрушенное жилище.

 

Это всем знакомое «кино» соседи смотрят регулярно, два раза в год, и удивляться давно уже перестали. Лишь однажды рыбобазовский кузнец Миронов не выдержал:

 

- Петрович, чем так мучиться, разошлись бы, что ли…

 

Ус Петухова дёрнулся, лицо налилось свекольным соком:

 

- Ты что, охренел? Я люблю её!

Рубрика: Без рубрики | 1 комментарий